Оборвётся в доме дело всякое,
Слов неспешных не договорят,
Если чёрной сбруей мерно звякая
Пролетит по улице отряд.
Врассыпную шурхнет детвора,
Затрясётся нищий на углу,
И купец за кипами добра,
Словно тать, притихнет на полу.
Для очень многих людей повседневная история опричнины сводится к череде кровавых расправ первого русского царя с подданными, имевшими несчастье вызвать его гнев. При этом бесчеловечные приёмы их умерщвления, описанные по преимуществу в воспоминаниях-памфлетах и исторических сочинениях европейских авторов последней четверти XVI — начала XVII столетия, обычно воспринимаются в массовом сознании либо как выдумка недобросовестных авторов, либо как проявление душевного расстройства «тирана Васильевича». Насколько такие суждения справедливы? Если рассматривать экзекуции времён опричнины в контексте традиционных способов расправы над государственными и иными опасными преступниками в эпоху Средневековья, то станет вполне очевидным, что данная проблема должна изучаться не столько психиатрами, сколько историками.
Отечественная система казней в позднее Средневековье имела важную особенность: способ умерщвления преступника обычно определялся судьёй, выносившим приговор. Для периода опричнины чрезвычайное значение приобрёл царский суд, где способ лишения жизни «ослушника» всецело зависел от воли августейшего судии. В этой ситуации внесудебная расправа (наподобие иссечения человека в «пирожные мяса») могла легко приобрести ранг государственной казни, освящённой авторитетом высшей судебной инстанции державы. Судя по показаниям И. Таубе и Э. Крузе, монарх не нарушил судейской традиции, самолично устанавливая приемы умерщвления обречённых на смерть «преступников»: «Для совершения всех этих злодейств он не пользуется ни палачами, ни их слугами, а только святыми братьями. Всё, что ему приходило в голову, одного убить, другого сжечь, приказывает он в церкви; и те, кого он приказывает казнить, должны прибыть как можно скорее, и он дает письменное приказание, в котором указывается, каким образом они должны быть растерзаны и казнены»{1}. Следовательно, роль палачей Иван IV уготовил своим ближайшим сподвижникам — членам квазицерковного «опричного братства». На основании же ныне хорошо известных свидетельств очевидцев о способах расправы палачей со своими жертвами можно сделать весьма важное заключение об отнюдь не случайном выборе приёмов лишения жизни государевых «ослушников». Как видно из текста Таубе и Крузе, способ казни конкретного человека выбирался экзекуторами-опричниками не по собственной прихоти, но в точном соответствии с полученными от венценосца инструкциями. В этом случае приходится признать неоспоримый факт: монарх не только был прекрасно информирован о существовании «нечистых» «заложных» мертвецов, но и умышленно превращал в них всех своих противников через специальные приёмы убийства и особый похоронный обряд.
Именно поэтому выбор для «преступника» из числа «природных» подданных, жителей новоприсоединённых территорий или военнопленных конкретного способа и места проведения казни, равно как и погребального ритуала, учитывал прежде всего уготованную ему посмертную участь инфернального покойника. В результате наряду с такими распространённым видом экзекуции, как «усекновение» головы, весьма часто применялись либо казни, не предполагавшие погребения останков преступников (колесование, посажение на кол и повешение), либо казни-захоронения, изначально освобождавшие палачей от необходимости предавать прах земле (сожжение в срубе, включая гибель от взрыва порохового заряда; «иссечение» заживо «в дробные части», травля собаками и медведями и, наконец, одна из самых популярных казней Средневековья — утопление в воде или болотной жиже).
Впрочем, даже если требовалось устроить погребение «преступника», то палачи выбирали для его «могилы» весьма специфические места: реку, озеро, болото или иной водоём, яму или курган «в поле», скудельницу вне пределов православного кладбища и т. п. При этом прах казнённых нередко оставлялся не преданным земле ещё довольно продолжительное время после экзекуции. Подобные «похороны» останков опальных ясно указывают на сознательное обращение с ними как с отверженными усопшими, обречёнными на вечные загробные страдания.
Массовые репрессии против земщины напоминали не столько процедуру исполнения судебного приговора, сколько расправу войска над населением вражеского города, не пожелавшего сдаться на милость победителя. Именно так выглядела, например, проведённая в декабре 1567 года «чистка» приказного аппарата в Москве. «Опричники великого князя должны были в количестве приблизительно от 10 до 20 человек разъезжать по улицам с большими топорами, имея под одеждой кольчугу. Каждая отдельная рота намечала бояр, государственных людей, князей и знатных купцов. Ни один из них не знал своей вины, ещё меньше — время своей смерти и что вообще они приговорены. И каждый шёл, ничего не зная, на работу, в суды и канцелярии. Затем банды убийц изрубали и душили их безо всякой вины на улицах, в воротах или рынке и оставляли их лежать, и ни один человек не должен был предать их земле. И все улицы, рынки и дороги были наполнены трупами, так что местные жители и чужестранцы не только пугались, но и не могли никуда пройти вследствие большого зловония», — вспоминали И. Таубе и Э. Крузе{2}. Похожим образом вёл себя и немец-опричник Г. Штаден, отправившись в 1570 году по собственному почину со своими слугами и боевыми холопами разорять земцев. Покинув монарха в Пскове, он и его спутники (более напоминавшие разбойничью шайку) «подошли в одном месте к церкви». Люди Штадена «устремились вовнутрь и начали грабить, забирали иконы и прочие глупости. А было это неподалёку от двора одного из земских князей, и земских собралось там около трёхсот человек вооружённых (явное преувеличение автора. — И.К., А.Б.). Эти 300 человек гнались за какими-то шестью всадниками… Те шестеро были опричники…». Покинув осквернённый храм, святотатцы бросились на выручку к товарищам по оружию. Их предводитель не без удовольствия вспоминал о перипетиях скоротечной схватки: «Одного из них (земцев. — И.К., А.Б.) я тотчас уложил наповал; потом прорвался чрез их толпу и проскочил в ворота. Из окон женской половины на нас посыпались каменья. Кликнув с собой моего слугу Тешату, я быстро взбежал вверх по лестнице с топором в руке. Наверху меня встретила княгиня, хотевшая броситься мне в ноги. Но испугавшись моего грозного вида, она бросилась назад в палаты. Я же всадил ей топор в спину, и она упала на порог. А я перешагнул через труп и познакомился с их девичьей». Спустившись во двор захваченной усадьбы, Штаден приказал своим «челядинцам»: «Забирайте что можно, но поспешайте!»{3}
В сознании большинства служилых людей, перешедших или переведённых в опричники, их превращение из профессиональных защитников отечества в карателей и палачей вряд ли вызвало сколько-нибудь заметные эмоции. Великий Новгород разоряли и его жителей истязали не одни только члены слободского мнимомонашеского братства, но «опришнинцы», ещё совсем недавно принадлежавшие к земским городовым дворянским корпорациям. Косвенное подтверждение тому сохранилось в тексте «Послания» Таубе и Крузе: «…Вызвал великий князь к себе в Александровскую слободу всех опричников, богатых и бедных, кто только был боеспособен, и сообщил им, будто бы город Новгород и все епископы, монастыри и население решили предаться его королевскому величеству королю Польскому»{4}. Но далеко не так просто представлял себе эту метаморфозу, произошедшую с его приближёнными, царь Иван Васильевич.
По свидетельству Таубе и Крузе, Иван Грозный повелел каждому воину-опричнику иметь в конном строю два атрибута, выделявших его из массы прочих служилых людей «по отечеству». Всем им полагалось подвесить «собачьи головы на шее у лошади и метлу на кнутовище. Это обозначает, что они сперва кусают, как собаки, а затем выметают всё лишнее из страны»{5}. Им вторит Штаден: «…опричные должны были носить чёрные кафтаны и шапки и у колчана, куда прятались стрелы, что-то вроде кисти или метлы, привязанной к палке»{6}. Очевидец, наблюдавший в мае 1570 года движение государева поезда по столичным улицам, запомнил весьма колоритную деталь: на шее коня венценосца была подвешена пёсья голова из серебра, зубы которой клацали от каждого удара копыт о мостовую. Кроме того, на груди одного из опричных командиров, сопровождавшего в тот день монарха, висела свежеотрубленная голова большой английской собаки{7}. Позднее автор Пискарёвского летописца описывал опричного воина: «А ходиша и ездиша в черном <царь> и все люди опришницы, а в саадацех[55] помяла»{8}. Толкование столь нетривиальных атрибутов снаряжения опричника, как пёсья голова и метла, предложенное иноземными наёмниками Грозного, не встретило серьёзных возражений у большинства отечественных исследователей XIX–XX столетий. Между тем подобная интерпретация скорее демонстрирует явно «функциональное» восприятие окружающей действительности самими Таубе и Крузе, нежели проясняет подлинный сакральный смысл этих предметов, придаваемый им первым русским царём и его подданными.
Вполне обычное для протестантской ментальности рационалистическое объяснение особенностей внешнего облика царских «кромешников», данное немцами Таубе и Крузе, оставляет учёным широкие возможности для собственных гипотез на эту тему. Так, остроумную версию символического значения собачьей головы, помела и чёрного платья опричников предложила американская исследовательница П. Хант. Проанализировав письменные тексты и иконографические памятники эпохи Грозного, она пришла к выводу о том, что представления «тирана Васильевича» о харизме царского служения сформировались под весьма сильным влиянием учения христианского философа V или начала VI века Псевдодионисия Ареопагита о Премудрости Божией, в согласии с которым особа государя уподоблялась или даже прямо отождествлялась и с самим Божественным Логосом и Премудростью — Христом, и с предводителем небесного воинства — архангелом Михаилом. Средством «практической» реализации этих представлений стало юродство с его зеркально перевёрнутыми нормами поведения, добровольно принятыми на себя первым московским царём. Одним из последствий подобных изощрённых теологических построений явилось создание сложной системы символов-прообразов, связанных с опричниками, которые, по мнению исследовательницы, «как орудие „грозы“ царя… были служителями архангела Михаила в священной битве»: «Во время налётов они, как и Михаил — Ангел Смерти, доставляли грешников в ад (до Страшного суда). <…> К тому же, когда опричники знакомили грешника с его грехом и показывали скрытые „советы сердечные“ перед Страшным судом, они действовали как юродивые, а также как слуги архангела. Когда Иван IV снабдил их вениками, он явно сопоставлял суд с активным юродством». В данном контексте пёсьи головы, привязанные к коням опричных воинов, символизировали и собственно суд, и осквернение опальных, которые «как собаки» злословили о монархе, и, наконец, «юродское» самоосквернение царских слуг. Между тем «самоуничижение опричников выходило за рамки их отождествления с собаками или даже с „сором всего мира“: в дьявольских одеяниях они выдавали себя за „изгоев“ Божьего мира, показывая космический ритуальный смысл добровольной ссылки Ивана IV из Москвы непосредственно перед опричниной». Участвуя в инфернальном маскараде, более походившем, по тонкому наблюдению исследовательницы, на «провокационное богохульство», «кромешники» демонстрировали крайнее унижение, мистически наполнявшее их сакральной архангельской силой. Поэтому, заключает Хант, «и одеяния опричников, и головы собак являлись символами противоречия, присущего юродству: принимая участие в разнузданных карнавальных „забавах“ в облике, противоположном их действительной природе, они инсценировали „таинство“ „скрытой премудрости“ Бога»{9}.
В Библии образ собаки двойствен. С одной стороны, она предстает нечистым животным (Мф. 7:6, 15, 26; Мр. 7:27), которое вместе с «чародеи и блудници, и уб<и>ице, и идолослужителие» и всеми прочими, любящими и творящими «лжу», будет изгнана из рая (Откр. 22:15), а с другой — собака нередко выступает в роли орудия Божия для наказания грешников. Так, пророк Ахия Силомлянин предрёк израильскому царю Иеровоаму кару за вероотступничество: «…умершаго Иеровоамова во граде изъядят пси, и умръшаго на селе изъядят птицы небесныя; сице глагола Господь Бог» (3 Цар. 14:9–11). Вновь подобную угрозу от имени Божия, но теперь уже в адрес царственных идолопоклонников Ахава и Иезавели, повторил пророк Илия Фесвитянин: «Иезавель, рече глаголет Господь, пси снедят ю в первое падение в Израили» (3 Цар. 21:22–24). Наконец, пророк Иеремия возвестил о страшном наказании Богом всего еврейского народа за грех вероотступничества Манассии, царя Иудейского: «И посещу на тех четырми образы, рече Господь: меч — на заклание и псы — на растерзание, и птица небеси и звери земли — на пожрения и расхищение» (Иер. 15:2–14).
В восточнославянском фольклоре отношение к собаке столь же неоднозначно. По широко распространённому убеждению, это животное находилось в близкой связи с нечистой силой. Так, облик чёрного пса часто принимали демоны — например, во время грозы, когда они пытались спастись от «огненных стрел» — молний, пущенных в них Ильёй-пророком (особенно 20 июля, на память святого). Под видом чёрного пса бес предстал в келье перед преподобным Феодосием Печерским. В образе пса человеку нередко являлись чёрт, леший, водяной, русалка, колдун, ведьма, домовой, банник, рижный, кикимора, покойник и любое другое инфернальное существо. В облике живой или издохшей собаки иногда показывался людям клад-оборотень, рассыпавшийся деньгами при ударе наотмашь или указывавший на место их схрона в земле. Наконец, в пса мог быть превращён и самый обыкновенный человек, заколдованный разгневанным лешим или чародеем. Вместе с тем в восточнославянском фольклоре пёс воспринимался и как верный страж домашнего очага, способный предупредить о приближении демонических сил и даже защитить от них. Его лая, наравне с колокольным звоном, страшились не только ведуны и ведьмы, но и сам леший. Более того, собака наделялась даром предсказания будущего: существовал особый способ гадания по тому, как «выет пёс». Образ собаки встречается, например, в русских заговорных текстах «от крови», «на остуду» или «отсушку».
Восприятие пса в средневековой православной культуре весьма разнилось с полуязыческими народными представлениями. Собака фактически причислялась в ней к нечистым созданиям, недостойным, в отличие от кошки, находиться в храме; на её долю выпало лишь пожирать останки людей, лишённых христианского погребения, а также вместе с другими отверженными существами, змеями, мучить грешников в аду.
По Уставу князя Владимира Святославича «о церковных судех», юрисдикции епископов подлежали, среди прочих, и все те лица, кто «скот или псы, или поткы (птиц. — И.К., А.Б.) без великы ноужи въведет, или ино что неподобно церкви подеет»{10}. И доныне храм, куда случайно забежит собака, должен быть закрыт до повторного совершения в нём чина «малого освящения», специально составленного для такого случая{11}.
Современный отечественный историк культуры А. Л. Юрганов считает отрубленную собачью голову в снаряжении опричных слуг Ивана IV зримым подтверждением своей весьма экстравагантной концепции, по которой первый российский царь символически уподоблял своих «ближних слуг» одному из апокалиптических народов — «псоглавцам» или «пёсьим головам». При этом ученый рассматривал кинокефалов не иначе как «светлых» экзекуторов грешников. Между тем весьма красочные описания в православной средневековой книжности и восточнославянском фольклоре собакоголовых людей представляют их существами, принадлежавшими к враждебному инфернальному миру. В апокрифическом Откровении Мефодия Патарского о «последнех летех» упоминались «человекоядцы, нарицаеми песьи главы», подданные языческих царей Гога и Магога — воинственных антагонистов «народа Божьего». Примечательно, что некоторые из союзников и вассалов этих «нечестивых» правителей, выступивших в поход под их знаменами, сами принадлежали к породе кинокефалов: «Гог же бе крылат… а у оного будет шесть крыл, а у оного будет скотячины, а ины буде песьи главы»{12}.
В новозаветном Апокалипсисе Иоанна Богослова повествуется о самой последней в истории попытке сил зла до основания уничтожить церковь Христову: «…егда скончится тисяща лет», дьявол «прельстит» Гога и Магога, а вместе с ними и «языки, сущыя на четырех углех земля». Однако планы богоборцев потерпят крах: по Промыслу Господню «сниде огнь с Небесе… и снеде я (воинство Гога и Магога. — И.К., А.Б.). И диавол, прелщаяй их, въвержен есть в езеро огненное и жупелное, идеже и зверь, и лжепророк и мучени будут день и нощ в веки веком» (Откр. 20:7–10).
Несмотря на то, что кинокефалы ни разу не упоминались в текстах библейских книг, на миниатюрах лицевых (иллюстрированных) Апокалипсисов XVI — первой половины XVII столетия все без исключения подданные Гога и Магога изображены с собачьими головами. И оба нечестивых правителя, и ведомые ими кинокефалы, выступающие исключительно в роли подручников дьявола или Антихриста, разделяют участь, уготованную Богом всем инфернальным существам: в конце концов попадают в ад. Более того, на некоторых иллюстрациях к тексту Откровения Иоанна Богослова псоглавцы изображены поедающими или избивающими людей с нимбами вокруг головы, то есть святых.
Иван Грозный вряд ли отважился бы уподобить опричников апокалиптическим монстрам, подданным «нечестивого» правителя, которые к тому же находились в полном подчинении у Сатаны и выпестованного им «сына погибели» — Антихриста. Ведь если верные слуги московского самодержца — это псоглавцы, то он сам должен был отождествлять себя с язычником Гогом, посмевшим поднять руку на святых и Христову церковь.
Согласно гипотезе А. М. Панченко и Б. А. Успенского, «доктрину наказания», сложившуюся в «политическом богословии» Грозного, «можно выразить с помощью параллелизма: на том свете наказание определяет Бог, а осуществляют Сатана и бесы; на этом свете опалу налагает царь, а карательной практикой занимаются опричники-кромешники во главе с Малютой»{13}.
В третьем послании своему венценосному оппоненту князь А. М. Курбский писал: «…вместо избранных и преподобных мужей, правду ти глаголющих не стыдяся, прескверных паразитов и маньяков поднес тобе, вместо крепких стратигов и стратилатов (то есть военачальников. — И.К., А.Б.) — прегнусодейных и богомерзких Бельских с товарыщи, и вместо храбраго воинства — кромешников, или опришнинцов кровоядных, тмы тмами горших, нежели палачей…»{14} Хорошо известно, что в русских народных говорах термин «кромешники» служит для обозначения всей совокупности нечистых духов, а также созданий, населяющих потусторонний мир{15}. В «Истории о великом князе Московском» Курбский охарактеризовал новое окружение монарха, сменившее деятелей Избранной рады, в ещё более энергичных выражениях: «Царь же, напився от окаянных, со сладостным ласканием смешаннаго, смертоноснаго яду, и сам лукавства, паче же глупости, наполнився… собрав и учинив уже окрест себя яко пресильный и великий полк сотанинский…» Более того, по словам опального вельможи, столь откровенно негативный взгляд на опричное воинство вполне разделял митрополит Филипп Колычёв, который не побоялся из тюремной кельи Тверского Отроча монастыря возвестить Ивану: «Аще… обещаешися покаятися о своих гресех и отгнати от себя оный полк сатанинский, собранный тобою на пагубу християнскую, сиречь кромешников, або апришнинцов нарицаемых, аз… благословлю тя и прощу, и на престол мой… возвращуся. Аще ли же ни, да будеши проклят в сем веце и в будущем и с кромешники твоими кровоядными, и со всеми согласующими тебе во злостях!»{16} Мысли князя Курбского и, быть может, святителя Филиппа о дьявольской природе опричного войска развил их младший современник, русский книжник начала XVII столетия, дьяк Иван Тимофеев Семёнов: «Яко волки ото овец, ненавиденых им (Иваном IV. — И.К., А.Б.), отдели любезныя ему, знамения же на усвоеныя воины тмообразны наложи; вся от главы и до ног в черное одеяние облек, сообразны же одеждам их и коня им своя имети повеле; по всему воя своя вся яко бесоподобны слуги сотвори…»{17} «Кромешниками», в точном значении этого слова, предстают подручники Ивана Грозного и в фольклорном сказании об участи проклятых покойников, которые «плавают по озеру в коробах, обросших мхом, и, не тлея, стонают от лютого мучения»: в одном из вариантов предания в тех гробах вместе с убийцами князя Андрея Боголюбского оказались и «сподвижники Малюты»{18}. Однако процитированные выше тексты отражают взгляд на сподвижников Грозного его опальных подданных, младших современников и даже достаточно отдалённых потомков, но нисколько не проясняют отношения самого венценосца к собственному окружению. А потому до сего дня сохраняет актуальность вопрос: мог ли «тиран Васильевич» сознательно проводить параллель между «апришнинцами» и духами-мучителями, терзавшими грешников в аду?
Действительно, чёрный цвет одежды в сочетании с вороно́й мастью боевых коней «царёвых слуг» вполне мог восприниматься людьми Средневековья как явный намёк на силы, тесно связанные с инфернальным миром{19}. По верованию восточных славян, населявшие его черти или бесы были звероподобными существами чёрного или синего цвета, а сам дьявол часто появлялся в облике чёрного человека огромного роста. К тому же, «знаковому» ряду относится и образ чёрного всадника, олицетворявшего Ночь, из русской сказки «Василиса Прекрасная», который, как известно, прекращал свой путь по лесной чаще, внезапно исчезая у ограды из человеческих костей, выстроенной Бабой-ягой вокруг своей избушки. Притом и отрубленная собачья голова, привязанная к шее лошади, представляла собой двойник настоящего адского пса, поскольку в народной магии голова мёртвого зверя (птицы) всегда выступает в качестве его полноценного заместителя. Считалось, что обладание отрубленной головой давало владельцу власть над умершим, который поневоле обязан был служить и помогать новому хозяину. Более того, если животное умирало неестественной смертью, то оно, как и люди, превращалось в «заложное» существо, сохранявшее способность к активной деятельности и после гибели{20}. Кого же в таком случае сопровождали адские псы?
По свидетельству средневековых апокрифических текстов, в аду обитали не отверженные демонические существа, а светлые «немилостивые», «злии» или «лютые» ангелы, которые исполняли те же функции, что бесы или черти, но подчинялись при этом Богу, а не Сатане. В «Слове о видении святаго апостола Павла» Господь посылал «анггел немилостивых, никако ж милосердья не имущи», чьи «страшни… лица исполни ярости и зуби их преходяще выше устну, очеса же их святяхуся, яко звезда восходяща заутра, и власи главы их… распростерта, и пламень огнен из уст их», исторгать души из тел «неверных» в момент кончины. Другие же «злии» ангелы мучили грешников непосредственно в «темници адьстей». Апостол узрел там «старца, его же… анггели лютии погрузиша… до колену в огненей реце, и волна огнена ударяше в лице, яко буря, и не дадяху ему рещи: „Господи, помилуй мя!“». Затем взору Павла открылась ужасающая картина наказания лицемера: «анггел мученный» отсекал у него, вверженного в огненную реку, огромной «ражженой» (жгучей) бритвой губы и язык. В ином месте преисподней Павел наблюдал, как 12 «аньгел страшны» возлагали на шеи двух девиц-распутниц обжигающие жаром «вериги». Наконец, в широко распространённом в средневековой книжности апокрифе «Хождение Богородицы по мукам» описываются скорбь и мучения самих адских экзекуторов, ангельская природа которых изнемогала от столь тяжких обязанностей. «И видевъше Пресвятую ангели стрегущии възъпиша вси единеми усты, глаголюще: „Свят, свят, свят еси Боже и ты, Богородице! Благословим тя и Сына Божия родивъшагося от тебе! Яко бо от века не видехом света, и днесь видим свет тебе ради, Богородице!“ И пакы възъпиша вси единемь гласъмь, глаголюще: „Радуйся благодатьная Богородице! Радуйся Просвещение Вечьнаго Света! Радуйся и ты, архистратиже Михаиле (он сопровождал Божию Матерь по преисподней. — И.К., А.Б.)! Моляся Владычице за вьсь мир! Мы бо видимы грешьныя мучащаяся и зело скорбим“. <…> И възъпиша вси единемь гласом, глаголюще: „Добре есте пришьли в тьму сию, да ны видит, како ны есть мука“»{21}.
В народных духовных стихах встречаются те же «не тихие, не смирные, не милосливые» ангелы, хорошо знакомые средневековому читателю по письменным памятникам. Именно их Бог посылает «вынимать» душу у скончавшегося неправедного богача, брата «убогого» христолюбца Лазаря. Точно такую же участь Бог уготовил и грешному Анике-воину:
Сослал Господь по Аникину душу
Двух ангелов, двух архангелов,
И вынули Аникину душу,
Сквозь ребер-костей,
И не честно, не хвально, и не радушно,
Посадили Аникину душу на копие,
И вознесли Аникину душу вельмы высоко́,
И возрынули Аникину душу во тьму глубокб,
В муку вечную, во плящий огонь…{22}
В то же время обитателями преисподней в русских духовных стихах вполне могут оказаться и обыкновенные бесы. О нечистых ангелах ада рассказывается, например, в одном из вариантов стиха «Два брата Лазаря»:
…Но послал тут Господь
Двух исподних духов,
Двух исподних духов —
Грозных ангелов.
Сатанинских духов, сильных нечистей.
Ухватили они душу Лазаря,
Душу Лазаря нечестивого, горделивого
В когти страшные, в когти медные
И внесли её в ад, в пекло смердное…{23}
Двойственность взгляда авторов духовных стихов на «лютых» ангелов, обитателей «геенны огненной», порождает уникальную ситуацию, когда грань между светлым духом и чёртом становится едва различимой, а сам этот художественный образ приобретает способность к поразительной по своей неожиданности и стремительности «знаковой» трансформации.
Для того чтобы понять истинное назначение метлы в снаряжении опричника, необходимо прежде всего уточнить сакральные функции метлы в народной и книжной культурах. Как известно, в славянской традиционной культуре помело или метла, среди прочего, воспринимались в качестве сильнейшего магического предмета-артефакта, использовавшегося для избавления от опасности или очищения от скверны{24}. Кроме того, метла наряду с кочергой, ухватом, лопатой и голиком (веником из голых, лишённых листвы прутьев) принадлежала к атрибутам очага, с которым в славянском язычестве было связано немало магических обрядов. Благодаря этому обстоятельству все перечисленные предметы воспринимались великороссами, украинцами и белорусами не иначе как священные, наделённые к тому же сверхъестественной энергией{25}. При помощи помела или нескольких метёлок сказочный богатырь уничтожает огромное вражеское войско. В сказке о Еруслане Лазаревиче рассказывается, в частности, о чудесном разгроме полчищ князя Данилы Белого: «Он (Еруслан. — И.К., А.Б.)… сходил на сарай, взял две метёлки и выехал погулять с Данилиным войськом. Это всё войсько этими мётлами… и погубил. Без сабли, без тесака всё попленил, без меця и без копья»{26}. Герой другой русской сказки, «Волшебный конь», Иван — крестьянский сын, обманом завладев чудодейственными помелом и клюкой, использует их против захватчиков, посягнувших на его отечество: «…полетел на войско вражее; где помелом махнёт — там улица, где перемахнёт — там с переулочком! В короткое время перебил целые сотни, целые тысячи; а что от смерти уцелело, то зацепил клюкою и живьём приволок в стольный город»{27}. Метафорически переосмыслен образ метлы, истребляющей «силу поганую», в русской былине «Нашествие татар» («Наезжал собака-вор Каин царь…») из собрания П. Н. Рыбникова, где помело предстаёт уже не в качестве волшебного оружия, непосредственно уничтожающего войско противника, а, скорее, как материализованный символ победы над ним:
…Как на тую пору на то времячко
Наехал дядюшка Самсон да сын Манойлович
Со своею дружиной со хороброю,
Как метлой пахнули силу поганую
И убили собаку-вора царя Каина…{28}
Любопытная параллель народному взгляду на помело обнаруживается в Ветхом Завете. В синодальном переводе Книги пророка Исайи на русский язык, восходящем к еврейскому протографу так называемых «полных пророков», упоминается «метла истребительная», коей Господь «выметет» Вавилонскую державу в наказание за пленение «народа Божия» (Ис. 14:22–23). Однако в болгарском переводе этого памятника с греческого, помещённом, например, в Острожской Библии 1581 года, пассаж о помеле отсутствует. Сталкиваясь в подлиннике с термином, как-либо связанным с языческими обрядами, переводчик обычно старался или заменить его максимально нейтральным в вероисповедальном смысле славянским эквивалентом, или совсем исключить из текста.
Отсюда следует, что представление о метле как чудесном оружии, насмерть поражающем врага, сложилось исключительно под воздействием воспоминаний о связанных с ней языческих верованиях и на его формирование никак не повлияла христианская книжность. Иными словами, в традиционной культуре помелу придавалась весьма важная функция очистительного ритуального предмета, способного не только надёжно защитить человека от враждебных злых сил, но и помочь ему одолеть любого противника из инфернального или земного миров. Именно в качестве магического орудия, позволявшего его обладателю с одинаковым успехом сражаться как с демонами, так и с «окаянными» людьми, метла весьма подходила для роли одного из сакральных атрибутов опричного воина. При этом факт использования помела едва ли не с теми же целями православными юродивыми создавал уникальную социопсихологическую ситуацию, когда царские «кровоядцы» с их добровольным отказом от норм общепринятого поведения уподоблялись столь почитаемым на Руси блаженным «похабам», чьи поступки в повседневной жизни, судя по памятникам житийной литературы, отличались изрядной долей экстравагантности. Однако невозможно всерьёз рассматривать опричника в качестве культурно-типологической «реплики», пусть и весьма специфической, Божьего безумца — «юрода»: последние никогда не выступали в амплуа карателей и палачей, удовлетворяясь положением милосердных обличителей человеческих пороков.
При рассмотрении всех символических аксессуаров снаряжения «апришнинцов» в их совокупности возникает совсем иной прообраз государева слуги: светлого ангела-мучителя из древнерусских апокрифов (и отчасти духовных стихов), обитающего в преисподней, единственной задачей которого было безжалостное физическое наказание грешников. В этом контексте вполне можно рассматривать собачью голову как мистический двойник страшного адского пса, а метлу — как священный оберег и мощное магическое оружие для борьбы с бесами и неправедными, преступными людьми. Причём функциональная тождественность Божьего ангела-мучителя и его антипода, инфернального демона-«пекельника», сообщала образу опричного воина соблазнительную двойственность, почти стиравшую и без того чрезвычайно зыбкую границу между светом и тьмой, добром и злом. Точно такая же амбивалентность была свойственна символике собак и медведей, нередко использовавшихся «тираном Васильевичем» для казней опальных подданных и военнопленных. Создавая столь изощрённый знаковый образ «апришнинца»-«кромешника», Иван Грозный явственно продемонстрировал прекрасное знание как «высокой» книжной, так и традиционной народной культуры. В связи с этим отнюдь не случайным кажется интерес московского самодержца к культу архангела Михаила, в честь которого, прикрывшись литературной маской Парфения Уродивого, он составил специальные Канон и молитву «Ангелу грозному и воеводе…». Примечательно, что по воле царственного автора архистратиг небесных сил предстаёт в Каноне лишь в одной из своих ипостасей — «смертного ангела», исторгающего душу в момент смерти{29}. Взгляд средневекового человека на архангела Михаила очень точно передан выдающимся отечественным медиевистом О. А. Добиаш-Рождественской: «Светлое и мрачное чередуется в нём. В нём надежда и угроза. С ним опасно шутить, его нельзя безнаказанно увидеть. С другими святыми легче иметь дело. Его можно ждать в виде пожара с неба, урагана с гор, в виде водяного столба в море… Он почти на границе добра и зла. Борясь за добро, он часто бывает яростен; иногда он бесцельно жесток. Он карает, убивает, сечёт розгами, уносит смерчем, ударяет молнией. Это гневный Бог и святой Сатана. Его больше боятся и чтут, чем любят. Элемент добродушия почти отсутствует в его легенде»{30}. Образ светлого ангела — беспощадного экзекутора грешников — в полной мере соответствовал умонастроению «тирана Васильевича», известного своим почитанием культа «ангела смерти», «грозного воеводы Небесного воинства» архангела Михаила.
Водная стихия издревле служила местом умерщвления государственных и прочих преступников, а также их захоронения. Подобная практика всецело основывалась на распространённом народном убеждении о ней как сакральной субстанции, служащей местом обитания демонов и в то же время представляющей собой мощнейший оберег от них. Судя по известным восточнославянским пословицам: «Было бы болото, а черти найдутся», «В тихом омуте черти водятся» (украинский вариант: «У тихому болоти чорти плодяцця»), «Из омута в ад как рукой подать», «Где чёрт ни был, а на устье реки поспел», «Чёрт огня боится, а в воде селится», — водоёмы явно считались нечистыми местами. Кроме того, по верованиям населения Новгородского края, именно лесную «болотину» нередко выбирает для своего дома ещё один персонаж славянской низовой демонологии — леший. Там же обитает, между прочим, и сказочная Баба-яга, чью избушку, как известно, поддерживают весьма экстравагантные сваи — «курьи ножки»{31}.
В 1497 году дед Грозного, великий князь Иван III, воздвигнув опалу на свою жену Софью Палеолог, которая осмелилась пригласить к себе в покои «баб с зелием», повелел тех ворожей «казнити — потопити в Москве-реке нощию»{32}.
Спустя 70 лет, в царствование его внука и полного тёзки, умерщвление государственных преступников в реках или иных водоёмах стало едва ли не самым распространённым видом массовых казней. Так, по свидетельству князя А. М. Курбского, около 1568–1569 годов Грозный повелел утопить в реке одного из старейших членов Боярской думы, князя И. И. Турунтая-Пронского, принявшего незадолго до того иноческий постриг{33}.
При конфискации и разграблении имущества боярина И. П. Фёдорова-Челяднина один из его слуг украл позолоченный доспех господина, отдав его впоследствии «тюремным сидельцам» М. Дымову и К. Козлову в качестве залога. Дымов перезаложил дорогостоящую кольчугу за три «серебряника»[56] другому заключённому, литовскому «полонянику» князю Тимофею Мосальскому[57], который поручил своему холопу вынести её из узилища. Княжеского «раба» задержал начальник тюрьмы, отобрал у него доспех, а его самого посадил вместе с хозяином. Конец этой истории оказался весьма трагическим: из доноса двух стрельцов, содержавшихся в той же темнице, о судьбе доспеха узнал Иван Грозный. Он распорядился доставить и доносчиков, и всех фигурантов по этому делу в слободу, где Дымов, Козлов, князь Мосальский и его холоп после пыток были утоплены в Шерне. Туда же по совершении экзекуции опричники бросили расчленённый труп нечистого на руку тюремного смотрителя{34}.
В декабре 1569 года опричное войско во главе с Грозным вступило на Тверскую землю, где принялось искоренять «измену» — избивать местное население, уничтожая в огне едва ли не всё принадлежавшее ему имущество. В Твери каратели учинили настоящий погром: по словам Г. Штадена, московский самодержец «приказал грабить всё — и церкви, и монастыри; пленных литовцев убивать, равно как и тех русских людей, которые породнились или сдружились с иноземцами. Всем убитым отрубали ноги — устрашения ради, а потом трупы их спускали под лёд в Волгу». Точно такая же участь, по свидетельству Штадена, ожидала и полоцких «полоняников», содержавшихся в российских тюрьмах: они были убиты «вместе с… жёнами и детьми». Причём палачи продолжали глумиться над мёртвыми телами: у казнённых также оказались «отсечены ноги, а <тела их> брошены потом в воду»{35}. В обоих случаях, по-видимому, иноземный наёмник лично не участвовал в описанных им расправах над опальными и военнопленными, а лишь слышал рассказы о них, поскольку сообщаемые им подробности погребения тверичей и полочан явно противоречат отечественным традициям предания тел казнённых водной стихии. Штаден, скорее всего, перепутал погребение в речных волнах тел истреблённых ранее людей с самой «водяной казнью». Лишь в последнем случае отрубание у них ног не только могло иметь страшный «практический» смысл, но даже обнаруживало очевидное типологическое сходство с русской средневековой практикой умерщвления преступников, осуждённых на смерть в водоеме.
Несколько дней спустя, 2 января 1570 года, опричники подступили к стенам Великого Новгорода. Началось планомерное уничтожение крупнейшего города на северо-западе России. За те полтора месяца, что длился «государев разгром», сотни, если не тысячи его жителей были потоплены в водах Волхова. Подробности страшной процедуры казни описаны в Повести «о приходе царя и великого князя Иоанна Васильевича, всея Русии самодержца, како казнил Великий Новгород, еже оприщина и розгром именуется». По сообщению её автора, первыми жертвами монаршего гнева стали новгородские монахи, арестованные опричниками из передового отряда ещё до появления в городе Грозного. На следующий день по прибытии венценосца, 7 января, началась расправа с несчастными: «…Государь… Иван Васильевич… повеле игуменов и попов черных и дияконов, и старцов соборных, которые прежде государева приезду… иманы из монастырей и поставлены на правежи, избивати их палицами насмерть; и убив их всех, повеле когождо их во свой монастырь развозити и погребати»{36}. Но так было далеко не везде. По свидетельству датского дипломата Я. Ульфельдта, царь приказал абсолютно всех насельников подгородного Николо-Вяжищского монастыря без всякой жалости «посадить в воду», то есть утопить{37}. В воскресенье, 8 января, наступил черёд «владычных бояр и иных многих служилых людей, и жен их и детей», которых Грозный приказал поставить «пред собою», а потом «горце и люте мучити». Для этого «повеле государь телеса их некоею составною мукою огненною поджигати, и своим детем боярским повеле тех мученых людей за руки, и за ноги, и за головы различными тонкими ужи (верёвками. — И.К., А.Б.) привязывати по человеку к санем конским, и быстро влещи за санми на Великий Волховский мост, и повеле их с мосту метати в реку Волхов[58]». Казнь постигла «жен их и детей, мужеский пол и женский», в руках палачей оказались «младенцы с сущими млекопитаемыми и всяк возраст» — всех их Иван IV распорядился «привозити на Волховский мост и возводити на высоту (помост. — И.К., А.Б.), иже на то устроено бысть, и вязаху за руки и за ноги опако назад, а младенцев к матерем вязаху, и с великия высоты» сбрасывать в воды Волхова. По незамерзающей стремнине «иные дети боярские и воинские люди, в то время, в малых судех ездяху… со оружием и с рогатинами, и с копьи, и с топоры, и с багры, и кто вспловет наверх воды, и они прихватывая багры, людей копьи и рогатинами прободающее и топоры секуще, во глубину без милости погружаху, предающее горцей смерти»{38}. Некоторых новгородцев царские «кромешники» выгоняли на реку, обрубали вокруг них лёд, который под тяжестью людей погружался в холодную воду, унося обречённых на дно{39}. Печальную судьбу горожан и монахов в полной мере разделило новгородское белое духовенство: Иван Грозный повелел сначала лишить их имущества, а потом умертвить различными способами: «изрубить топорами, заколоть пиками, утопить»{40}.
Множество трупов, запрудивших Волхов, явились причиной необычайного по силе весеннего паводка, когда, писал датчанин Ульфельдт, река уже «не могла течь по своему прежнему руслу, но разлилась по зеленеющим лугам и плодородным полям и всё затопила своей водой»{41}. Ему вторил шведский посол М. Шуберт, вместе с другими членами миссии препровождённый «за караулом» из Новгорода в Москву зимой 1570 года: «Недели три мы шли под стражей; кто отморозил ноги, а иных болезнь скрутила от грязной той воды, что пили мы в пути. В неё бросали мертвецов, и запах был невыносимый. О Господи, Ты всё мог это видеть»{42}.
Во время массовой экзекуции 25 июля 1570 года в Москве царь обрёк на смерть в реке более шестидесяти жён и детей «изменников»{43}. Причём перед тем как сбросить свои жертвы в воду, палачи разбивали им головы{44}. Между маем 1571 — го и 1574 годом Иван IV повелел утопить видного опричного боярина князя В. И. Тёмкина-Ростовского{45} (правда, князь А. М. Курбский полагал, что князь Василий и его сын Иван были по распоряжению Грозного «разсеканы от кромешников его»{46}). В 1572 году при отмене опричнины царь приказал убить одного из стрелецких командиров Кураку Унковского, а его тело затем было спущено под лёд{47}. Подобным способом, как свидетельствовал англичанин Джильс Флетчер, власти Московии, расправлялись обычно с простолюдинами: сначала палач умерщвлял приговорённого ударом в голову, а уже потом мёртвое тело заталкивалось под лёд{48}. Это, собственно и была казнь, называемая «посажение в воду» (иногда вместо удара в голову экзекутор перебивал несчастному ноги). По версии Московского летописца, в 1575 году Грозный отдал распоряжение утопить «арханъгильского протопопа Ивана» (священника кремлёвского собора в Москве){49}. По словам английского дипломата Джерома Горсея, подобные экзекуции производились и в Александровской слободе: «…Многие… были убиты ударами в голову и сброшены в пруды и озёра около слободы, их трупы стали добычей огромных, переросших себя щук, карпов и других рыб, покрытых таким жиром, что ничего, кроме жира, на них нельзя было разглядеть»{50}.
После взятия русскими войсками Полоцка в феврале 1563 года царь предал «водяной» казни многих его защитников из числа шляхты, «воинских людей» и членов местной иудейской общины. По сообщению Г. Штадена, «великий князь вызвал из города всё рыцарство и воинских людей. Их таким образом разъединили, а затем убили и бросили в <Западную> Двину. С евреями, которые там были, случилось то же самое, хотя они и предлагали великому князю много тысяч флоринов выкупа»{51}. Показание немецкого наёмника подтверждается свидетельством Псковской Третьей летописи по Строевскому списку: всех иудеев, что жили в городе, Грозный «велел… с семьями в воду в речноую въметати, и утопили их»{52}. Очевидно, этот печальный инцидент послужил источником слуха о поголовном истреблении иудеев в Российской державе в годы правления Ивана Грозного. «Они (московиты. — И.К., А.Б.) не допускают у себя ни одного еврея с тех пор, как Иоанн Васильевич, прозванный Тираном, приказал собрать их всех (иудеев. — И.К., А.Б.), кто был в стране, и приказал отвести их на мост, связав им руки и ноги, велел… отречься от своей веры и принудил их сказать, что они хотят быть окрещены и веровать в Бога Отца, Сына и Святого Духа, и тотчас приказал всех их бросить в воду», — писал капитан Жак Маржерет в мемуарах о своей жизни в Московии{53}. Несмотря на очевидную фантастичность этого известия, процедура «водяной казни» изображена иностранным наёмником весьма точно.
В начале 1569 года, когда в результате военной хитрости литовского военачальника князя Александра Полубенского пал Изборск, российский венценосец учинил в отместку массовую экзекуцию над «полоняниками» из Речи Посполитой, содержавшимися в тюрьмах поволжских городов. По указу Грозного всех без исключения мужчин, связанных по рукам и ногам, опричники вывели на Волгу и спустили под лёд, а вслед за ними такая же участь постигла оставшихся в узилищах женщин и детей{54}. Возможно, одну из таких расправ имел в виду автор «Дневника Марины Мнишек», рассказывая о погребении своего соузника Яна Березаньского, утонувшего во время купания: «Похоронили его в поле, за городом, там, где также похоронили тех поляков, которых до этого привезли и долго держали в тюрьме, а потом утопили в Волге»{55}. Для аналогичной казни ливонских и литовских пленников в 1578 году в Москве Иван IV распорядился выстроить специальные помосты на Неглинной, откуда их «метали» в воду, предварительно раздробив колени железными ломами, дабы те «скорее валились в реку и тонули»{56}.
Существовал, впрочем, ещё особый вариант «водяной казни», применявшийся в царствование «тирана Васильевича»: осуждённого привязывали к увечной, слепой лошади, запряжённой в телегу, которую загоняли в реку, где захлебнувшееся животное увлекало на дно своего невольного седока. Именно таким образом в 1570 году был убит боярин В. Д. Данилов-Услюмов{57}. Запряжка обречённой на гибель лошади в телегу могла преследовать две цели. Первая — сугубо прагматическая: увечное животное, обременённое дополнительной тяжестью, должно было быстрее выбиться из сил и утонуть вместе с осуждённым на смерть. Во-вторых, это также могла быть инсценировка погребальной церемонии; в данном случае сани заменялись телегой (если иностранные писатели правильно записали название повозки).
Наконец, последней разновидностью «водяной» экзекуции, совершаемой над осуждёнными на смерть «ворами и изменниками» в царствование Ивана IV, было утопление их заживо в болотной жиже. Именно к такой жестокой казни Грозный приговорил 150 пойманных по дороге в Литву «знатных» дворян, которые попытались бежать из страны и перейти на службу к польскому королю. «Когда об этом узнал великий князь, он приказал всех их загнать в глубокое и очень грязное болото и уложить там наподобие моста; и он приказал затаптывать их до тех пор, пока они не погибли глубоко в тине и не утонули, сами почти сровнявшись с тиной».
Впрочем, венценосец мог «посадить в воду» человека из-за сущего пустяка. В «Описании Московии» А. Гваньини поместил историю о печальном конце некоего не названного по имени «секретаря великого князя». Как-то один из просителей поднёс тому красивую большую щуку в подарок. Об этом стало известно недругу «секретаря» — монаху, который поспешил оклеветать его перед царём, представив его браконьером: «…твой секретарь, о государь, никогда не питается мелкими рыбами, но только крупными; он ловит их в твоих озёрах и любит задавать пиры своим собутыльникам». После такого заявления судьба придворного была решена: «Великий князь приказывает призвать к себе самого секретаря и, не дав возможности оправдаться, осуждает его на такую казнь: приказывает связать по рукам и ногам и бросить в глубокое озеро, сказав: „Ну, негодяй, ты привык, чтобы тебе ловили много мелкой и крупной рыбы, ступай же теперь и лови, сколько хочешь“»{58}.
Берега водоёмов или заболоченная местность также использовались в палаческой практике эпохи опричнины. Например, 25 июля 1570 года в присутствии Ивана Грозного больше сотни православных христиан, осуждённых по делу новгородского архиепископа Пимена, приняли смерть на столичной рыночной площади, называемой Поганая Лужа{59}. По сию пору среди историков нет согласия относительно локализации этого места на карте Москвы: одни исследователи (А. А. Зимин) помещали его в окрестностях Поганых (ныне Чистых) прудов, а другие (И. Граля), напротив, полагали, что оно находилось в непосредственной близости от Кремля и Китай-города{60}. Действительно, на знаменитом «Сигизмундовом» плане российской столицы 1610 года местность, именуемая по-польски и на латыни Poganiski jesoro, seu lacus, обозначена цифрой 15, которая ясно видна в нижней части чертежа, недалеко от стены Белого города, в районе Покровских ворот. Таким образом, если признать тождественность Поганой Лужи Пискарёвского летописца и Поганого Озера на плане Москвы 1610 года, то необходимо принять идентификацию места экзекуции над И. Висковатым, Н. Фуниковым-Курцевым, В. Степановым-Угримовым, И. Булгаковым, Г. Шапкиным и другими «новгородскими изменниками», предложенную видным отечественным историком А. А. Зиминым. Однако нельзя совсем исключить вероятность того, что Поганой Лужей могла называться и заболоченная низменность в районе нынешней Театральной площади, известная в более поздний период как Поганый Брод. Это был «топкий, непроходимый, чрезвычайно загрязнённый участок» в центре столицы, неподалёку от Кремля и Китай-города. Там весьма длительное время существовала «большая грязная, зловонная лужа», в которую вплоть до 1824 года продолжали сливаться нечистоты{61}.
Практика «сажать в воду» пойманных «воров и изменников» была широко распространена и позднее, в эпоху Смуты начала XVII столетия. Ещё во время сильнейшего голода 1601–1603 годов царь Борис Годунов самым жестоким образом подавлял попытки изголодавшихся людей раздобыть пропитание с помощью грабежа и поджога дворов богатых соотечественников: схваченных на месте преступления либо сжигали заживо, либо топили в воде{62}. Вторая казнь применялась и при усмирении воеводами Годунова «бунташного» населения Комарицкой волости в 1604 году{63}.
Заняв московский престол, Лжедмитрий I также весьма часто приговаривал к смерти в воде опальных подданных: «…и во градех росийских и в честных монастырех и мирстии и иночествующеи мнози погибоша — ови заточением, овеим же рыбиа утроба вечный гроб бысть»2{64}.
По-настоящему массовым наказанием эта экзекуция стала после прихода к власти Василия Шуйского. По свидетельству автора «Дневника Марины Мнишек», во время дворцового переворота 17 мая 1606 года поляков и иных европейцев, находившихся при дворе Лжедмитрия I, московиты «кололи, пороли, четвертовали, жир из них вытапливали, в болото, в гноище, в воду метали и совершали всяческие убийства»{65}. После крупного поражения войск И. И. Болотникова под Москвой венценосец повелел умертвить в реке пленных, «кои пойманы на бою»{66}. Не менее страшный конец Шуйский уготовил и самому «воеводе царя Дмитрия», сдавшемуся на милость монарха вместе с гарнизоном Тулы 10 октября 1607 года. Вероломный правитель, обещавший сохранить противнику жизнь, сослал его в Каргополь, где очень скоро Болотников был ослеплён и спущен в полынью на Онеге{67}. Голландский торговый резидент в России Исаак Масса изобразил поистине ужасающую картину последствий массовых репрессий царя Василия против сторонников первого и второго самозванцев: «…эта водяная казнь… совершалась в Москве уже два года кряду, и всё ещё не было конца, и когда весною (1608 года. — И.К., А.Б.) наступило половодье, то вместе со льдом выносило на равнину трупы людей, наполовину съеденные щуками и <другими> рыбами… и эти мёртвые тела лежали там и гнили тысячами, покрытые раками и червями, точившими их до костей»{68}. Тот факт, что политические противники Шуйского остались непогребёнными по освобождении реки ото льда, демонстрирует отношение властей к ним как к инфернальным «заложным» покойникам, недостойным захоронения в земле. Столь же охотно топил в воде своих врагов непримиримый оппонент Шуйского, Лжедмитрий II, оставшийся в отечественной истории под именем Тушинского вора.
Исполнялась «водяная» казнь и при первых царях из династии Романовых. В июле 1615 года правительственные войска под водительством боярина князя Б. М. Лыкова и окольничего А. В. Измайлова разгромили отряды «вольных» казаков во главе с атаманом М. Баловневым, стоявшие «табором» в окрестностях Москвы. Два года спустя наречённый московский царь, польский королевич Владислав Ваза, вспоминая об этом инциденте в специально адресованном русскому казачеству универсале от 10 августа 1617 года, писал: «Которые нам, великому государю, добра хотели, и тех, заманив под Москву, и велел (царь Михаил Фёдорович. — И.К., А.Б.) всех побить и иных в воду посажать…»{69}
Похожая участь была уготована и «смутьянам», повинным в убийствах, разграблении дворов и имущества правительственных администраторов в столице летом 1648 года, во время так называемого Соляного бунта. Московских «воров» не только ссылали в сибирские города, но многих из них казнили — «побили» палицами и потопили в реке{70}. При подавлении так называемого Медного бунта царь Алексей Михайлович не стал откладывать наказание организаторов и наиболее активных участников беспорядков, а приговорил к смерти в воде всех, кто был в тот день, 25 июля 1662 года, схвачен правительственными войсками в селе Коломенском. По сообщению Г. К. Котошихина, той же ночью мятежников, «завязав руки назад, посадя в болшие суды, потопили в Москве-реке»{71}.
Точно так же казни многих преступников совершались в непосредственной близости от водоёмов. В русской столице для подобных целей использовался прибрежный пустырь под названием Козье Болото, служивший для свалки нечистот{72}. По свидетельствуя. Рейтенфельса, это «наводящее печаль место» располагалось на противоположном от Кремля берегу Москвы-реки; с центральной частью «царствующего града» его связывал плавучий мост, наведённый на лодках{73}. Очевидно, именно эта местность описывается в народной песне «Да в старые годы, прежние, во те времена первоначальные…», рассказывающей об опале Грозного на одного из своих сыновей:
…Скричал он, царь, зычным голосом:
«А есть ли в Москве немилостивы палачи?
Возмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царского двора,
За те за ворота Москворецкие,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому Болоту поганому,
Ко той ко луже кровавый,
Ко той ко плахе белодубовой!»{74}
Похожую картину можно было наблюдать и в других русских городах. В тех случаях, когда осуждённых не топили в реке, палачи нередко выбирали в качестве места проведения экзекуции заболоченное поле. Эта откровенно средневековая практика продолжала соблюдаться даже в «просвещённом» XVIII столетии: в 1739 году семья опальных князей Долгоруких приняла смерть на болотистом пустыре — Скудельничьем поле у городских стен Великого Новгорода{75}.
Сожжение преступника заживо (лат. crematio), представлявшее собой один из видов квалифицированной[59] смертной казни в классическом римском праве, получило в дальнейшем самое широкое распространение в христианском мире и применялось в судебной практике до «просвещённого» XVIII столетия включительно. Параллельно оно повсеместно стало одним из популярнейших способов внесудебной расправы с недругами или обидчиками. На Руси «огненная казнь» приобрела одну специфическую особенность: «преступника» сжигали не у столба, обложенного вязанками хвороста или дров, а в деревянном срубе без крыши.
В правление царя Ивана Грозного отмечено всего несколько достоверных случаев сожжения опальных подданных, осуждённых на смерть самим венценосцем. Как следует из текста «государских книг» с именами опальных, в декабре 1569 года, когда царь во главе экспедиционного войска вступил в Торжок, он повелел сжечь живьём 30 опальных псковичей «з женами и з детми»{76}. При этом доселе неясно, какое именно преступление инкриминировал Грозный страдальцам, назначив им столь тяжкую кару. Другой подобный инцидент произошёл с четырьмя сотнями польско-литовских «полоняников», работавших на возведении крепостных сооружений в Вологде. Около 1569 года горожане, прознав о нарушении пленными строго соблюдавшегося в средневековой России запрета на употребление в пищу телятины, донесли о том монарху, усматривая прямую связь между поступком голодных литовцев и пожаром, уничтожившим часть города: «…явно их Бог покарал за воровской поступок». «Услышав о том, — указывает автор „Дневника Марины Мнишек“, — разгневанный царь приказал своим приговором перебить пленников»{77}. Каким именно способом были умерщвлены строители вологодского кремля, уточнил А. Гваньини: «Великий князь… приказал всех их схватить и сжечь»{78}.
После 1567 года Иван Грозный подверг «огненной казни» Никиту Грязного, сына начальника опричного Земского двора{79}. Д. Горсей упоминал о сожжении семерых монахов уже после опричнины, около 1575 года{80}.
В царствование Ивана IV особым вариантом сожжения заживо был подрыв приговорённого к смерти пороховым зарядом. В 1568 году именно таким образом опричники погубили многих «шляхетных слуг» (боевых холопов) боярина И. П. Фёдорова-Челяднина. Палачи загоняли обречённых на смерть людей в постройки господской усадьбы, которые потом взрывали{81}. По свидетельству князя А. М. Курбского, похожую экзекуцию монарх приказал совершить над Н. Г. Казариновым-Голохвастовым, схваченным «кромешниками» уже после его пострига в монахи в одном из приокских монастырей. Увидев бывшего стрелецкого военачальника в иноческом платье, Грозный пришёл в неописуемую ярость «и абие бочку пороху, або две, под един струбец (срубец, небольшой сруб. — И.К., А.Б.) повелел поставити и, привязавши тамо мужа, взорвати»{82}.
Потрясённый гибелью своего любимца Малюты Скуратова под стенами Пайды, Иван повелел заживо зажарить всех взятых там пленников — шведских и немецких дворян, а также знатных горожан во главе с комендантом Г. Боем. Палачи привязали страдальцев к кольям, врытым в землю перед крепостью, заставив тех, кому выпал жребий умереть позже, в течение нескольких дней наблюдать за мучительной агонией своих товарищей{83}.
Жертвами «огненной казни» необходимо признать и всех сожжённых заживо на кострах на противочумных заставах в конце 60-х — самом начале 70-х годов XVI века. По воле монарха борьба с эпидемией превратилась в ещё одно массовое избиение подданных. «И все города в государстве, все монастыри, посады и деревни, все проселки и большие дороги были заняты заставами, чтобы ни один не мог пройти к другому. А если стража кого-нибудь хватала, его сейчас же тут же у заставы бросали в огонь со всем, что при нём было, — с повозкой, седлом и уздечкой», — свидетельствовал Г. Штаден{84}. Причём, как следует из текста царского наказа начальникам одной из таких застав князю Михаилу Фёдоровичу Гвоздеву-Ростовскому, Дмитрию и Даниле Борисовичам Салтыковым, подобная кара ожидала и нерадивых сторожей: «Чтоб вам однолично из поветреных (то есть заражённых. — И.К., А.Б.) мест на здоровые места поветрея не навезти — розни бы у вас в нашем деле однолично не было ни которые. А будет в вашем небрежении и рознью ис поветреных мест на здоровые места нанесет поветрия, и вам быть от нас самим сожжеными»{85}.
Расчленение живой человеческой плоти на мелкие куски в качестве экзекуции, назначаемой по приговору суда, упоминалось ещё в юридических памятниках античного Рима эпохи республики. Законы Двенадцати таблиц предусматривали для несостоятельного должника смерть от рук кредиторов, которые имели право в качестве компенсации за безвозвратно потерянные деньги рассечь его тело на части (как видим, шекспировский Шейлок, предполагавший вырезать у своего обидчика-банкрота сердце, неплохо разбирался в нормах римского права). Однако едва ли не первым письменно зафиксированным прецедентом применения этой меры на практике следует, по-видимому, считать рассказ церковного историка III–IV веков Евсевия Памфила об истреблении христиан в Амасии и других городах Понта по воле римского императора Лициния в первой четверти IV века н. э.: «Конец же некоторых из них был дотоле невиданным: тела их разрубали мечом на многие части и после такого варварского зрелища бросали… в морскую пучину на съедение рыбам»{86}.
В Византии эта казнь представляла собой одну из форм внесудебной расправы. К примеру, в X столетии во время войны с киевским князем Святославом басилевс Иоанн I Цимисхий повелел своим телохранителям жестоко расправиться с захваченными в плен «росами». Слуги императора, «без промедления обнажив мечи, изрубили всех их до одного на куски»{87}. А в 1258 году, когда трон Никейской империи достался несовершеннолетнему Иоанну IV, вооружённая толпа, недовольная назначением регентом при восьмилетнем императоре Георгия Музалона, жестоко расправилась с ним и его братьями: «…погибли все под ударами мечей и даже после смерти не возбудили к себе сожаления в своих убийцах», дошедших «при этом до такого озлобления против убитых, что, рассекши… на части, или на члены, или даже на мельчайшие куски и овладев каким-нибудь куском, каждый неистовствовал над ним»{88}.
В дохристианскую эпоху расчленение живой плоти на куски представляло собой, наравне с закланием и утоплением в водоёме, распространённую форму жертвоприношения языческим богам или богоподобным героям{89}. Светоний в «Жизни двенадцати цезарей» передал слух о жутком и, по-видимому, позорном наказании Октавианом Августом трёхсот жителей Перузии, сторонников мятежного Луция Антония: после покорения города он приказал схватить и перебить их, «как жертвенный скот», у алтаря, воздвигнутого в честь Юлия Цезаря, в мартовские иды 40 года до н. э.{90}
По сообщениям византийских историков, летом 971 года во время одной из вылазок из осаждённого Доростола воины князя Святослава уничтожили осадные машины и захватили греческого военачальника Иоанна Куркуаса, которого из-за роскошных доспехов с золотыми украшениями приняли за басилевса Иоанна Цимисхия. «Тесно окружив магистра, они зверским образом изрубили его… своими мечами и секирами, насадили голову на копьё, водрузили её на башне и стали потешаться над ромеями, крича, что они закололи их императора, как жертвенное животное»{91}.
Вплоть до начала XX века среди великороссов сохранялся обычай устраивать ритуальные квазипохороны «поганых» божеств Купалы, Костромы и Масленицы, по завершении которых их магические двойники — пук обыкновенной соломы или специально изготовленное чучело — разрывались участниками обрядового действия на мелкие части, после чего его фрагменты или сжигались на костре, или топились в воде{92}.
После крещения Руси «иссечение» людей заживо на мелкие части в качестве казни не получило сколько-нибудь заметного распространения вплоть до времени «самовластительного» правления Ивана Грозного. Народная молва (в передаче Герберштейна) приписывала такую смерть лишь фавориту матери Ивана, вдовствующей великой княгини Елены Глинской, боярину И. Ф. Овчине-Телепнёву-Оболенскому{93}. Между тем составитель официальной Никоновской летописи совсем иначе описал гибель княгининого любимца, арестованного 9 апреля 1538 года, через шесть дней после кончины его августейшей покровительницы: «…пойман бысть великаго князя боярин конюшей князь Иван Феодоровичь Овчина Телепнев-Оболеньский, боярьскым съветом князя Василиа Шюйскаго и брата его, князя Ивана, и иных единомысленых им, без великаго князя (малолетнего Ивана IV. — И.К., А.Б.) велениа. <…> И посадиша его в полате за дворцем у конюшни и умориша его гладом и тягостию железною…»{94} Согласно ещё одной версии, Оболенского «повелением князя Михаила Глинского и матери его, княгини Анны… посадили на кол на лугу за Москвою-рекою»{95}.
Однако с наступлением эпохи опричнины «иссечение» опальных на части, превратившись в одну из государственных казней, приобрело поистине массовый характер.
В 1567 году палачи изрубили топорами дьяка К. Ю. Дубровского и двух его сыновей и «куски трупов бросили в находившийся при доме колодец»{96}. По сообщению И. Таубе и Э. Крузе, «князя Петра Серебряного, князя Владимира Курлятева и много сот других (их не счесть) приказал он (царь. — И.К., А.Б.) внезапно изрубить, многих в их домах, и бросить куски в колодцы, из которых люди пили и брали воду для приготовления пищи»{97}.
В том же 1567 году Иван IV расправился с земцами, подавшими ему челобитную о скорейшей отмене опричнины: царь, «негодуя на увещание, велит схватить и разрубить на куски»{98}. Таубе и Крузе описали ещё несколько случаев применения подобной экзекуции: «Своего казначея Хозяина Юрьевича (Тютина. — И.К., А.Б.) приказал он своему зятю, князю Михаилу Темрюковичу, изрубить на мелкие куски в его доме вместе с женой, двумя маленькими мальчиками, пяти и шести лет, и двумя дочерьми и оставить их лежать на площади для зрелища». Впрочем, очень скоро беда пришла и в дом Черкасского: «Жену своего шурина Михаила Темрюкова Черкасского, чья сестра была за ним замужем, дочь богатого и умного князя Василия Михайловича Юрьева, невинную благочестивую женщину, не старше 16 лет, приказал он изрубить вместе с её полугодовалым сыном и положить во дворе, где её муж должен был ежедневно проезжать и проходить». Точно такая же судьба постигла некоего «Петра Santzen'a» (установить его реального прототипа доселе не удалось) и многих других страдальцев{99}.
По сообщению А. Гваньини, царские «кромешники» рассекли заживо на куски жён и дочерей боевых холопов боярина И. П. Фёдорова-Челяднина. Позднее, зимой 1569/70 года, похожая участь ожидала ослушников монаршего запрета проезжать по Новгородской дороге накануне карательной экспедиции в северо-западные пределы государства. Одного из таких случайных страдальцев — некоего наездника, посмевшего обогнать царский поезд по пути «в Новгородскую область», — Грозный приказал изрубить на мелкие части, а затем смешать «обрезки членов» несчастного с придорожными «нечистотами и глубокой грязью»{100}. В самом Великом Новгороде подобной страшной казни подверглись, например, братья Ф. Д. и А. Д. Сырковы (первый принадлежал к местной бюрократической корпорации, второй — к именитому купечеству), причём расчленённые тела несчастных «тиран Васильевич» распорядился кинуть в воду.
Нередко иссечение «в пирожные мяса» представляло собой посмертную экзекуцию, производившуюся уже над бездыханными останками опального. По показанию Таубе и Крузе, вместе с И. П. Фёдоровым-Челядниным смерть постигла и «Михаила Кольцова»[60], которых Грозный «заколол… сам в большой палате <в Кремле> и приказал пищальникам бросить их тела; они разрубили их больше чем на сто кусков и оставили лежать на открытой площади»{101}.
Во время избиения жителей Твери в 1569 году Иван IV аналогичным способом расправился с пленными татарами и подданными польской короны, заключёнными в тамошних тюрьмах. Обречённые на гибель «бесермены» оказали яростное сопротивление убийцам; тогда царь повелел расстрелять смельчаков из луков и пищалей, а их мёртвые тела были изрублены в куски и выброшены в реку{102}. В июле 1570 года такой же суровой экзекуции подверглись литовские «полоняники», казнённые в московских узилищах при личном участии самодержца. Грозный, посетив в окружении многочисленных «приспешников» три тюремные башни, приказал свите «иссечь» на мелкие части топорами и мечами всех их обитателей, включая грудных младенцев{103}.
«Иссечение» иногда могло быть заменено на ещё более ужасную казнь, предполагавшую долгую и невероятно мучительную агонию, когда осуждённого «резали по суставом». Первыми применили эту страшную экзекуцию на практике татаро-монголы в отношении населения Северо-Восточной Руси. По сообщению Новгородской Четвёртой летописи, 19 июля 1270 года в Орде хан Менгу-Тимур приговорил к смерти рязанского князя Романа Ольговича, которому «заткаша уста его убрусом (платком. — И.К., А.Б.) и начаша резати по суставом и метати разно, и тако розоимаша, оставиша труп един, они же одраша голову его и на копье взотькнуша…»{104}. Семь десятилетий спустя, 28 октября 1339 года, хан Узбек после почти месячных раздумий об участи своих тверских вассалов повелел казнить у себя в ставке князя Александра Михайловича и его сына Фёдора: подобно Роману, они «разоимани быша по с<ус>тавом»{105}.
В опричные времена, 25 июля 1570 года, столь жестокой расправе, заимствованной у ордынцев, подвергся влиятельный думный дьяк, печатник И. М. Висковатый, осуждённый по «новгородскому изменному делу». Опальный администратор перед смертью не только публично свидетельствовал о собственной невиновности, но и имел мужество обличить своих палачей-опричников во главе с самим государем, апеллируя к высшему, небесному правосудию: «Несчастные вы люди вместе с великим князем; разбойники вы и прислужники его бессовестных деяний; проливаете вы незаслуженно безвинную кровь; вы поступаете как тираны, право и неправо посылаете смертных на гибель. Всё, в чём вы меня обвиняете, совершенно ложно, но для вас нет ничего легче, чем погубить невиновного. Но придёт час, которого вы не ждете, Бог когда-то вас накажет и сурово за всё покарает». Произнеся эти или похожие по смыслу слова, Висковатый выбрал наиболее сильный способ выказать степень своего презрения к убийцам — плюнул в их сторону. Вслед за тем он был подвешен на виселице вниз головой, а потом каждому из присутствующих на экзекуции придворных надлежало отрезать у него по одному «члену» — уху, губе и т. д. К огорчению Ивана IV, мучения его злосчастного канцлера окончились относительно скоро — он испустил дух после того, как некий подьячий отсёк ему «тайные уды». Сняв с виселицы обезображенный труп, царские «кромешники» продолжали истязать мёртвое тело, «рассекая его на части, а сперва отрезав голову»{106}. По сообщению Д. Горсея, аналогичная экзекуция была совершена над неким царским «старшим конюхом» И. Обросимовым (его прототип также неизвестен){107}.
После кончины Ивана IV расчленение тел живых или мёртвых «преступников» на «дробные части» фактически перестало использоваться в государственной практике, уступив место типологически близкому четвертованию. Впрочем, своеобразный вариант этой экзекуции использовал и сам Грозный. В книге Гваньини описана одна из «новин» палаческой практики эпохи опричнины, при помощи которой был умерщвлён последний третий сын Казарина Дубровского: «Когда его схватили и доставили в Московию (так в тексте, правильно — в Москву. — И.К., А.Б.), великий князь велел разорвать его на четыре части на четырёх огромных колесах, придуманных для этой цели. Это орудие из четырёх колес изобретено для пыток самим нынешним великим князем: к первому колесу привязывают одну руку, ко второму — другую, таким же образом — каждую ногу к остальным двум колёсам. Каждое колесо поворачивают пятнадцать человек, и будь казнимый хоть железный, хоть стальной, но шестьюдесятью человеками, беспощадно тянущими в разные стороны, он разрывается на части»{108}.
Однако иссечение своих жертв «в пирожные мяса» явно приглянулось участникам народных волнений. Так, 17 мая 1606 года, когда в столице Российской державы произошёл дворцовый переворот, в результате которого был свергнут и убит Лжедмитрий I, камердинер царицы Марины Мнишек Ян Осмольский попытался защитить свою госпожу от расправы разъяренных москвичей. «Он… всею силою и долго удерживал противников на ступенях, потому что его в узком месте не могли поразить. Только когда лишился чувств, его разрубили на куски», — свидетельствовал автор «Дневника Марины Мнишек»{109}. Осенью того же года в Зарайске погиб местный «сын боярский» Д. Лосенков. «И Зарайского, государи, города жилецкие и всякие воровские люди по своей воровской измене, грубя государю царю Василью, мужа моево… убили до смерти: скинули з башни и изсекли на многие части, и многое время тело ево погрести не дали, покинуто было в рове в навоз», — жаловалась его вдова в челобитной царю Михаилу Фёдоровичу и патриарху Филарету, поданной в Поместный приказ в ноябре 1631 года{110}. В апреле 1613 года «тушинский» боярин, казачий атаман И. М. Заруцкий приказал изрубить в «пирожные мяса» захваченного в плен рязанского «сына боярского» А. Редькина{111}.
Пятнадцатого мая 1682 года взбунтовавшиеся стрельцы и солдаты Второго выборного полка, возбуждённые слухом о насильственной смерти царевича Ивана Алексеевича от рук боярина И. К. Нарышкина, ворвались в Кремль, окружили Красное крыльцо монарших палат и потребовали выдать «тех, которые изменяют великому государю». Первой жертвой мятежников пал начальник столичных стрельцов боярин князь М. Ю. Долгорукий: «…жестокосердые те стрельцы, ухватя его, с того крыльца бросили на копья и бердышами изрубили». Эта участь постигла и боярина А. С. Матвеева: «…бросили с Красного крыльца на площадь против Благовещенского собора и с таким своим тиранством варварскими бердышами… тело рассекли и разрубили так, что ни один член целым не нашелся». Родного брата царицы Натальи Кирилловны, комнатного стольника А. К. Нарышкина, пытавшегося спрятаться под алтарём дворцовой Воскресенской церкви, «бесчеловечно рассекли и тело его оттуда на площадь соборной церкви с высоты ругательски скинули». Такой же ужасной смерти был предан наперсник покойного царя Фёдора Алексеевича боярин И. М. Языков, укрывшийся было в доме своего духовника: «мучительски подняв на копья, все тело его бердышами рассекли»{112}. В тот же день стрельцы и солдаты «изрубили в дробные части» спрятавшегося в одной из печных труб государевых палат (по другой версии — в ларе) посольского думного дьяка Лариона Иванова, а на следующий — думного дьяка Аверкия Кириллова. На третий день беспорядков, 17 мая, бунтовщики после настойчивых поисков схватили боярина И. К. Нарышкина и Данилу-«лекаря» Фунгаданова, подозреваемого в отравлении своего августейшего пациента. После жестокой пытки добровольные палачи вывели их нагими к Лобному месту, где изрубили бердышами и искололи копьями, а потом «посекли» туловища на мелкие части, предварительно отделив головы и конечности. Вздев их на копья, убийцы ходили «по мосту по Красному на оказание всем людем, а туловища иссекли и подымали на копьях вверх многажды», затем «голову взоткнули на долгое копье и носили», а под конец «взоткнули… на долгой жа шест, где висели незнама какие гадины, иные называли морския рыбы о семи хвостах и о пяти»{113}.
И в других случаях столичные стрельцы и солдаты Второго выборного полка не ограничивались лишь физическим истреблением «изменников», предавая их останки повторной казни через «иссечение» на мелкие «члены». После убийства Ю. А. Долгорукого его тело целую ночь валялось подле его дома, а на другой день убийцы возвратились и изрубили останки «в дробныя части», то есть вполне сознательно «поругались» над ними «нехристиянскии»{114}. По свидетельству Сильвестра Медведева, подобную участь мятежники уготовили праху всех остальных своих жертв: «Егда же кого убиют и збросят с Красного крыльца, нагого человека, взем за ноги, и вонзя копьи в тело, влачили по улице в Спаския ворота на Красную площадь… сечаху во многая бердыши многая люди мертвое тело наругателне, и пресекше с костми в мелчайшия частицы, яко отнюд невозможно знать, что человек ли то был, тако отхождаху»{115}.
События середины мая 1682 года стали последним случаем иссечения человека «в пирожные мяса», когда столь изуверская экзекуция, пусть и постфактум, получила санкцию верховного правителя (в данном случае правительницы) страны[61].
Среди квалифицированных смертных казней классического римского права упоминалась damnatio ad bestias («приговор к диким зверям»), предполагавшая схватку преступника со зверями в цирке. На первый взгляд эта экзекуция напоминала любимые римлянами поединки гладиаторов с дикими животными, но, в отличие от них, финал такой схватки был всегда предрешён: приговорённый к смерти человек погибал в пасти разъярённого хищника. Жестокая зрелищность превращала наказание в представление, ставшее одним из любимых развлечений римского народа. В тех случаях, когда приговорённые к чудовищной расправе люди не получали в руки оружия, они были обречены на растерзание дикими животными в соответствии с другой, хотя и типологически близкой, экзекуцией — obicere bestiis («бросать диким зверям»){116}.
В Византии по законодательству императора Юстиниана те, «кто возмущает стихии или убивает своих врагов чрез демонов, те предаются на съедение зверям». Аналогичному наказанию подлежали и «нощные церковные тати», арестованные на месте преступления{117}. Эта квалифицированная смертоубийственная экзекуция была хорошо ведома отечественным судьям эпохи Средневековья через славянский перевод юридической компиляции, помещённый в Кормчей книге[62]: «Отлучена (предназначена. — И.К., А.Б.) же мука есть, еже зверем предати нощному церковному татю»{118}.
Однако на Руси практика травли приговорённых к смерти людей хищными животными не получила сколько-нибудь широкого распространения до правления Грозного. Единственный известный ныне подобный инцидент произошёл зимой 1377 года во время карательной экспедиции против «мордвы», снаряжённой нижегородско-суздальским великим князем Дмитрием Константиновичем[63]. Младший брат Дмитрия, Городецкий князь Борис, «…взяша землю Мордовьскую и повоеваша всю, и села их, и погосты их, и зимници пограбиша, а самих посекоша, а жены и дети их полониша… и всю землю их пусту сотвориша и множество живых полонившее, и приведоша их в <Нижний> Новъгород, и казниша их казнию смертною, травиша их псы на леду на Волзе»{119}.
Два века спустя весьма похожим способом расправлялся со своими врагами Иван IV. Выше уже шла речь о том, что Грозного всерьёз интересовала практика наказаний преступников по раннему византийскому законодательству, в основу которой была положена пенальная система классического римского права, и он даже заказал для себя перевод Кодекса Юстиниана. Московский государь превратил собак и медведей в безотказное орудие умерщвления опальных подданных и военнопленных. Г. Штаден сообщил без описания подробностей об экзекуции над неким человеком, который был затравлен псами «у Каринской заставы под Александровой слободой»{120}.
В октябре 1569 года московский самодержец приказал уничтожить «знатных женщин», сторонниц опального Старицкого княжеского дома: «Сперва их для постыдного зрелища травили собаками… а затем они были застрелены и растерзаны ужасным образом и их оставили лежать непогребёнными под открытым небом, птицам и зверям на съедение»{121}. По словам Пера Перссона (Петрея), «раз велел он (Иван IV. — И.К., А.Б.) зашить в большую медвежью шкуру одного знатного дворянина и привести его на лёд. На него натравили больших княжеских и меделянских собак[64], которые, считая его настоящим медведем, изорвали в мелкие клочки…»{122}. Причём А. Гваньини специально отметил тот факт, что истребление опальных таким страшным способом особенно часто происходило в присутствии Грозного в его резиденции в Александровской слободе{123}. В 1574/75 году аналогичным образом, возможно, был умерщвлён новгородский архиепископ Леонид, которого российский самодержец «взя к Москве и сан на нем оборвал, и, в медведно ошив, собаками затравил»{124}.
Однако нередко Грозный приговаривал обречённого на смерть человека к растерзанию не собаками, а медведем. Именно так в декабре 1571 года погиб дьяк «земской половины» Великого Новгорода Д. М. Бортенев, разорванный хищником в самой дьячьей избе{125}. По-видимому, с князьями В. И. и Н. И. Лугвицыными-Прозоровскими был связан описанный выше инцидент, когда на глазах монарха князь Никита Прозоровский хладнокровно участвовал в убийстве родного старшего брата. Правда, в данном случае речь могла идти не о каре, а всего лишь о специфическом царском развлечении, что подтверждается свидетельством Шлихтинга о том, что жертва экзекуции была награждена. Гваньини же пишет: «…Медведь так разъярился, что ни брат, ни многие другие долго не могли вырвать человека из пасти зверя, но, наконец, несчастный был избавлен от этой пытки». Вскоре он скончался от полученных ран{126}.
Помимо obicere bestiis Иван IV иногда устраивал и damnatio ad bestias, превращая страшную казнь в кровавую «медвежью потеху» наподобие гладиаторских боёв, происходивших на цирковых аренах Рима в эпоху язычества. Английский дипломатический агент Джером Горсей красочно изобразил экзекуцию, произведённую в Александровской слободе, вероятно, в 1575 году над православными черноризцами, каждому из которых палачи выдали по рогатине, вынуждая сразиться один на один с разъярённым животным: «В День святого Исайи (28 мая по григорианскому календарю. — И.К., А.Б.) царь приказал вывести огромных диких и свирепых медведей из тёмных клеток и укрытий, где их прятали… в Великой слободе. Потом привезли в специальное ограждённое место около семи человек из главных мятежников, рослых и тучных монахов, каждый из которых держал крест и чётки в одной руке и пику 5 футов длины (то есть около полутора метров. — И.К., А.Б.) в другой… Вслед за тем был спущен дикий медведь, который, рыча, бросался с остервенением на стены: крики и шум людей сделали его ещё более свирепым. Медведь учуял монаха… он с яростью набросился на него, поймал и раздробил ему голову, разорвал тело, живот, ноги и руки, как кот мышь, растерзал в клочки, пока не дошёл до мяса, крови и костей. Так зверь сожрал первого монаха, после чего стрельцы застрелили зверя. Затем другой монах и другой медведь были стравлены, и подобным образом все семеро, как и первый, были растерзаны». Только один из них, более ловкий, чем другие, упёр один конец своей рогатины в землю, а другой направил в грудь зверю, и тот напоролся на выставленное оружие. Однако исход схватки всё равно оказался трагическим: раненый медведь «сожрал его… и оба умерли на одном месте»{127}.
Аналогичным образом «тиран Васильевич» поступал с ливонскими и литовскими «полоняниками». По сообщению Пера Перссона, «эту медвежью травлю он часто заводил и зимой, когда бывал в Москве и мог смотреть на лёд из своей комнаты; тут он приказывал выводить множество пленных, заставлял их бороться и драться с медведями, которые безжалостно убивали и терзали их»{128}. Впрочем, как уже говорилось, развлекать российского венценосца столь диким и отнюдь не безопасным способом обречены были не только захваченные в плен иноземцы, но и его собственные законопослушные подданные, в недобрый час оказавшиеся поблизости от монаршей резиденции. «Отец и сын (царевич Иван Иванович. — И.К., А.Б.) охотно любуются этим зрелищем и до упаду смеются…» — писал о «медвежьей забаве» первого московского царя А. Гваньини. Родственникам столичных жителей, убиенных во время этого «представления», Иван Грозный выплачивал своеобразную денежную «виру» за пролитую кровь — «одну или две золотых монеты» (по другой версии — три «серебреника»[65]), — вполне достаточную, по мнению самодержца, чтобы компенсировать потерю кормильца{129}.
После смерти «тирана Васильевича» государственная власть больше никогда не использовала животных в качестве орудия умерщвления людей. Единичные случаи, когда владелец собак или ручного медведя натравливал их на человека, с тех пор представляли собой или способ внесудебной расправы, или весьма опасную, злую шутку.
Травля опального собаками и в особенности медведем, помимо чудовищных предсмертных мучений, как правило, освобождала палачей от необходимости хоронить его останки. Иными словами, наряду с описанным выше «иссечением» осуждённого на мелкие куски гибель его в пасти животного также идеально соответствовала традиции квазипогребения «нечистых» «заложных» покойников вне земной тверди.
При этом казнь при помощи собак и медведей, думается, была исполнена глубокого символизма, свойственного мышлению средневекового человека.
Грозный, внимательный читатель Ветхого Завета, мог вспомнить повествование о двух медведицах, растерзавших сорок два «отрочища», посмевших оскорбить пророка Елисея и проклятых «именем Господним», (4 Цар. 2:24). Этот библейский рассказ, где лесной исполин выступает в роли орудия Божьего правосудия, в полной мере согласуется с представлением о медведе как о чистом животном в славянской фольклорной традиции.
По народной русской примете, случайная встреча с медведем в дороге служит добрым предзнаменованием и сулит путнику удачу{130}. Однако по своим чудесным свойствам лесной исполин весьма походит на пса: он может не только предупредить человека о присутствии нечистой силы, но и выступить в роли орудия наказания Господня для нераскаявшихся грешников. По распространённому среди восточных славян убеждению, живой медведь способен обратить в бегство нечисть и даже самого чёрта{131}, а его голова (череп), зубы и шерсть использовались в повседневном быту в качестве оберегов, защищавших как пастухов, так и домашний скот от чёрной магии и инфернальных существ{132}. Славяне рассматривали его в качестве ближайшего родственника: он либо имел общего с ними предка, либо был человеком, волей обстоятельств потерявшим людской облик и превратившимся в дикого зверя{133}. В связи с этим становятся понятными не только зафиксированный в некоторых северных регионах Европейской России запрет на употребление в пищу медвежатины, но и убеждённость местного населения в существовании аналогичного кормового табу у медведя. По народным представлениям, самый могучий хищник русского леса мог напасть на человека и съесть его лишь с позволения Бога в наказание за совершённый грех{134}.
В то же время славянские народы Восточной Европы верили, что медведь «близко знается с нечистой силой»: лешему он родной брат или находится у него в услужении; его облик нередко принимает и «младший» лесной дух — боровик. Считалось, что в медвежьей «личине» могут предстать перед людьми и леший, и домовой, и ведьма, и колдун, и клад-оборотень{135}. Весьма примечательным является факт появления в русских народных говорах эвфемизмов «косматый чёрт», «лапистый чёрт», «лесной чёрт», «леший», «лешак», под влиянием ритуального запрета заменяющих понятие «медведь» и притом ясно указывающих на сакральную связь этого зверя с инфернальным миром{136}.
В связи со сказанным выше уместно вспомнить поведанную А. М. Курбским, скорее всего, фантастическую историю о тщетной попытке Ивана IV затравить медведем митрополита Филиппа, которого монаршие подручники якобы заперли с голодным животным в келье на ночь. Вопреки ожиданиям «кромешников», страшный хищник не причинил праведному святителю ни малейшего вреда{137}.
Очевидно, Грозный, отдавая опальных на растерзание собакам и медведям, учитывал не только пример расправы с военнопленными в далёком XIV веке, но и сакральную способность этих животных выступать в качестве орудия Божьего наказания грешников, сведения о которой были почерпнуты царём в православной книжной и народной культурах. Последнее обстоятельство, безусловно, устраивало Грозного, так как сообщало массовым экзекуциям, совершаемым над собственными подданными и иноземными «полоняниками», необходимую санкцию не земного, а небесного правосудия. Более того, свои жестокие «медвежьи потехи» царь Иван мог посчитать вполне невинными и отчасти даже богоугодными, поскольку смерть в них настигала лишь того, кто прогневил самого Господа. Тесная же связь в народном сознании псов и медведей ещё и с демоническими силами неожиданным образом типологически объединяла их с верными царскими подручниками-опричниками, которые точно также воспринимались современниками в двух совершенно противоположных ипостасях — как слуги одновременно и «светлого», и «тёмного» миров.
Самый ранний по времени прецедент физического уничтожения вместе с преступником его домочадцев и всего принадлежавшего им имущества подробно описывается в ветхозаветной Книге Иисуса Навина. Преемник Моисея приговорил к столь суровому наказанию Ахана за кражу золотого и серебряных слитков, а также драгоценной одежды, захваченных евреями в поверженном Иерихоне и потом пожертвованных Богу. Последствия этой кражи для народа-скитальца, связанного коллективной ответственностью за преступление любого из своих представителей, оказались поистине катастрофическими: «Разгневася Господь яростию на сыны Израилевы», военная удача отвернулась от них — после триумфа под иерихонскими стенами их почти трёхтысячный отряд потерпел сокрушительное поражение. В соответствии с законом Моисея, Ахана постигло чрезвычайно жестокое наказание: под градом камней погиб не только сам вор, но и всё его потомство; тотальному истреблению подверглись даже домашние животные, шатёр и весь прочий скарб, который нашёлся в хозяйстве преступника. Добровольные палачи сначала предали огню трупы людей и скота, а затем завалили грудой камней их прах, смешанный с пеплом от сожжённого жилища и имущества (Нав. 7:1–26).
В средневековой России начало практики уничтожения «скверного» имущества преступников пришлось именно на время правления Ивана IV. По-видимому, впервые мысль об этом зародилась у монарха в ходе следствия о «заговоре» конюшего И. П. Фёдорова-Челяднина. По свидетельству Таубе и Крузе, летом 1568 года Грозный в окружении сподвижников-опричников и «дворовых» стрельцов «рыскал в течение шести недель кругом Москвы по имениям благородных бояр и князей. Он сжигал и убивал всё, что имело жизнь и могло гореть, скот, собак и кошек, лишал рыб воды в прудах, и всё, что имело дыхание, должно было умереть и перестать существовать». Чудовищной оказалась участь одушевлённого «имущества» опальных вельмож «Бедный ни в чём не повинный деревенский люд, детишки на груди у матери и даже во чреве были задушены. Женщины, девушки и служанки были выведены нагими в присутствии множества людей и должны были бегать взад и вперёд и ловить кур. Всё это для любострастного зрелища, и когда это было выполнено, приказал он застрелить их из лука»{138}. Разгромив подмосковные имения истинных и мнимых сторонников опального вельможи, «тиран Васильевич» приступил к методичному разорению вотчинных земель самого боярина Фёдорова: «А великий князь вместе со своими опричниками поехал и пожёг по всей стране все вотчины, принадлежавшие… Ивану Петровичу…»{139} Используя показания очевидцев тех жутких событий, литовский хронист А. Гваньини нарисовал поистине апокалиптическую картину погрома едва ли не самого богатого частного хозяйства Московии второй половины XVI столетия: «После этого в течение почти целого года он (царь. — И.К., А.Б.) объезжал города и деревни во владениях упомянутого Ивана, предавая их огню и мечу. <…> Всю скотину, вплоть до собак и кошек, он велел изрубить на куски и превратить в ничто, деревни и имения — сжечь и смешать с землёй…»{140}
Спустя несколько лет, зимой 1569/70 года, беспощадному истреблению подверглась собственность других «государевых изменников» — жителей Северо-Запада страны. В Твери царь «приказал… врываться в дома и рубить на куски всю домашнюю утварь, сосуды, бочки, дорогие товары, лён, сало, воск, шкуры, всю движимость, свезти всё это в кучу и сжечь, и ни одна дверь или окно не должны были остаться целыми; все двери и ворота были отмечены и изрублены. Если кто-либо из грабителей выезжал из дома и не делал всего этого, его наказывали как преступника»{141}. В Великом Новгороде, крупнейшем торговом и административном центре Московского государства, Иван IV распорядился, чтобы «ни в городе, ни в монастырях ничего не должно было оставаться <целым>; всё, что воинские люди не могли увезти с собой, то кидалось в воду или сжигалось». Помимо этого, там «были снесены все высокие постройки; было иссечено всё красивое: ворота, лестницы, окна». Разгром города довершило уничтожение имущества опальных подданных в пограничной Нарве, которая традиционно служила новгородским негоциантам перевалочной базой для иностранных и отечественных товаров. «К Нарве и к шведской границе — к Ладожскому озеру — он (Грозный. — И.К., А.Б.) отправил начальных и воинских людей и приказал забирать у русских (новгородцев. — И.К., А.Б.) и уничтожать всё их имущество; и многое было брошено в воду и сожжено…» — вспоминал Штаден{142}.
Священное Писание не только служило Ивану IV основой его политической практики в качестве «помазанника Божия», самодержавного монарха, но и оказалось весьма удобным пособием в таком частном вопросе, как наказание провинившихся подданных{143}. Предав действительных и мнимых врагов участи ветхозаветного Ахана, Грозный явно пытался представить их в роли преступников, повинных в страшном по своим последствиям злодеянии — «сведении» гнева Божьего на соплеменников. К тому же избрание авторитетного текста в качестве литературного руководства для реальных экзекуций давало последним столь необходимую в глазах средневекового человека сакральную санкцию. Таким образом, весьма сомнительное с точки зрения христианской морали тотальное избиение личных недругов монарха в одночасье превращалось в абсолютно неизбежное и, главное, праведное противоборство с врагами самого Бога. Подобно Иисусу Навину, московский самодержец лишь исполнял волю небесного правосудия{144}, искореняя «скверну» теми методами, которые прежде уже получили одобрение Господа. И первыми помощниками царя в этом вполне богоугодном деле снова были опричники.
Движимый пафосом справедливого и неминуемого воздаяния «ворам и изменникам», «злоумышлявшим» против своего законного государя, Иван IV задумал карательный поход в Великий Новгород. В глазах потомков эти ужасающие по своим последствиям деяния, учинённые опричниками при прямом участии Грозного и царевичей Ивана и Фёдора, явдяются едва ли не главным доказательством психического нездоровья первого русского царя. Многие населённые пункты по дороге в новгородские пределы являли собой печальное зрелище. «Как только опричники подошли к яму или почтовому двору Чёрная, так принялись грабить. Где великий князь оставался на ночь, поутру там всё поджигалось и спаливалось», — писал Г. Штаден{145}. Смерть и запустение принесли «кромешники» в Тверь, где они «вешали женщин, мужчин и детей, сжигали их на огне, мучили клещами и иными способами, чтобы узнать, где были их деньги и добро». В целом, по мнению И. Таубе и Э. Крузе, более 90 тысяч человек (цифра явно завышена) были задушены и в три раза больше умерло затем с голоду. Точно так же «апришнинцы» разгромили Медынь, Торжок, Выдропуск, Вышний Волочёк, достигнув, наконец, стен Новгорода{146}. Вступив в город, венценосец с сыновьями «и со всеми своими государевыми полчаны» принялись грабить «церковныя и монастырския казны и кельи, и служебные монастырские домы, и всякие обиходы». Если каратели находили «в житницах и на полях в скирдах стоячей немолоченой хлеб», то, выполняя монаршую волю, сжигали его, «а скот всякой, лошади и коровы» надлежало «посекати». Затем наступил черёд горожан. Грозный «со всеми воинскими людми поехал по всему граду и по всем посадом и повеле у всех градских жителей, во всех домех и в подцерковиях, и в полатах имения их грабити, и самых мужей и жен без пощадения и без остатка бити и грабити дворы их, и в хоромах окна и ворота высекати». Помимо собственно города с пригородами разорению подлежала прилегающая территория «верст за 200 и за 300, и болши». Для этого царь разослал «на все четыре стороны» своих «князей и бояр, оприч воинских людей», которым вменялось в обязанность разорять дотла владения новгородцев: «домы их грабити и всячески расхищати и скот их убивати без пощадения»{147}. Свидетельство отечественного книжника-летописца дополняют детали, подмеченные иноземными писателями. Так, Таубе и Крузе, между прочим, вспоминали о судьбе движимого имущества, захваченного в Великом Новгороде: «Грубые товары, как воск, лён, сало, меха и другие, велел он (Иван. — И.К., А.Б.) сжечь и бросить в воду. Шёлк, бархат и другие товары были бесплатно розданы палачам (то есть членам экспедиционного корпуса. — И.К., А.Б.)»{148}. «Ни в городе, ни в монастырях ничего не должно было оставаться; всё, что воинские люди не могли увезти с собой, то кидалось в воду или сжигалось. Если кто-нибудь из земских пытался вытащить что-либо из воды, того вешали», — вторит им Г. Штаден{149}. Не стоит забывать о причине столь трагической гибели целого региона: Иван IV подозревал его население во главе с местными церковными и светскими элитами в самом страшном преступлении против себя и государства — измене.
Об избиении жителей целого города по подозрению в измене также известно ещё из текстов Ветхого Завета. Первый израильский царь Саул повелел «начальнику пастухов» Доику-идумеянину возглавить карательную экспедицию и уничтожить левитский город Номву. Разгрому «града иереиского» предшествовала казнь восьмидесяти шести левитов во главе с первосвященником Ахимелехом, обвинённых в измене. Саул подозревал их в тайном сочувствии к своему мнимому сопернику Давиду. В глазах израильского царя вину Ахимелеха усугублял тот факт, что он снабдил беглецов пищей — священными хлебами, а безоружному Давиду вручил меч, некогда принадлежавший гиганту Голиафу (1 Цар. 21:3–6, 8–9). Не поверив уверениям первосвященника в преданности, Саул приказал истребить за «грех» измены не только самого первосвященника и его ближайших сподвижников — левитов, но и всех их «слуг»-номвитян: «от мужеска полу и до женьска, от отрок и до с<о>сущих <младенцев>» вместе со всем имевшимся в городе скотом: «и телят, и оселе, и овчат» (1 Цар. 22:19).
Подобная участь нередко ожидала и население городов, захваченных иудеями в ходе боевых действий. Так, Иисус Навин во время штурма Иерихона, предав его жителей проклятию, распорядился, чтобы «все, елико бяше в граде от мужеска полу и до женьска, от юноша и до старца, и от телца до овцы, и до осляти, все — под мечь». Исполнив повеление своего предводителя, израильские воины «град… запалиша огнем с всем, еже в нем, разве злата и сребра, меди и железа», которые им надлежало «отдаша в дом Господень, внести Господеви» (Нав. 6:20, 23).
Расправа Грозного с тверскими и новгородскими «изменниками» представляется чем-то вроде вольной инсценировки библейского повествования о наказании Саулом обитателей подвластной ему Номвы. В самом деле, страшную участь представителей региональных элит, заподозренных монархом в измене, в полной мере разделили не только многие из их родственников, челядинцев или даже холопов, но и тысячи человек, «вина» которых состояла лишь в том, что им довелось жить на одной территории с высокопоставленными опальными. Причём в жизни, как и в литературном произведении, безусловному уничтожению подлежали и сами «преступники», и их «скверное» имущество. Любопытно, что августейший читатель Священного Писания с одинаковым восторгом и энтузиазмом был готов подражать и Иисусу Навину, пожертвовавшему ради спасения всего израильского народа жизнями преступника и его вероятных соучастников, и Саулу, погубившему множество законопослушных подданных из-за одних только сомнений в лояльности первосвятителя. Такая нетривиальная психокультурная коллизия легко могла возникнуть в средневековой России, где перевод на церковнославянский язык библейских книг отнюдь не подразумевал синхронного перевода толкований Отцов Церкви на ветхозаветные тексты, не используемые за богослужением. Поэтому царь Иван Грозный, лишённый духовного путеводительства по Ветхому Завету, вынужден был постигать премудрость древних памятников исключительно в меру своего разумения и темперамента. Практическим результатом такого стихийного знакомства с ветхозаветными текстами стала невиданная дотоле эскалация насилия над подданными, многие из которых были преданы смерти за «преступления», содеянные даже без их формального участия, другими людьми, за сотни вёрст от места их постоянного проживания.
Между тем расправа с населением городов и сёл Северо-Запада Московского государства весьма напоминала операцию русского войска на вражеской территории. Каковы были обычаи ведения войны во владениях противника, великолепно иллюстрирует история осады ратниками царя Алексея Михайловича литовского Витебска в 1654 году. Осенью того года шведский торговый агент в Московии И. де Родес сообщал в донесении королю Карлу X Густаву о повелении целенаправленно разорять окрестности осаждённого Витебска, отданном царём своим воеводам: «На 70 миль пути почти всё сожжено и опустошено, урожай на полях выжжен, вытоптан и скормлен <лошадям?>; напитки — венгерское вино, коньяк, медовуха и пиво — вылиты на землю и смешаны с дерьмом. Солдатам и офицерам высочайше предписано не пить ни капли. Скот забивается солдатами только ради получения кожи, а мясо достаётся воронам»{150}. Можно заметить, что картины погрома окрестностей Великого Новгорода в 1570 году и Витебска менее столетия спустя имеют много общего.
Думается, «изменнический» город или регион переставал восприниматься в качестве неотъемлемой части своего государства, отчего обращение карателей с его жителями и их имуществом подчинялось жестоким правилам ведения боевых действий на чужой земле. Именно поэтому еще в 1387 году, когда войска коалиции, возглавляемые смоленским великим князем Святославом Ивановичем, отправились отвоевывать старинную «отчину» Мстиславль, захваченную литовцами, путь их был усеян трупами мирного населения, брошенными в разрушенных жилищах. Смоленские «вой» и их союзники, «кого где изымавше нещадно мучаху различными казньми: мужей, жен и детей, а иных в избы запирающи зажигаху»{151}, то есть громили родную землю, волей случая оказавшуюся под властью Литвы, и жестоко расправлялись с бывшими подданными смоленского «володетеля».
Создаётся впечатление, что сами наши соотечественники эпохи Средневековья не имели точного представления о том, кого следует считать изменником и в чём, собственно, заключается преступное деяние, называемое изменой, когда речь заходит не об отдельной личности, а о населении города или даже целого региона. В отечественной истории Средневековья и раннего Нового времени «тиран Васильевич» был отнюдь не одинок в организации массового умерщвления подданных по одному лишь подозрению в их «измене». Тишайший царь Алексей Михайлович погубил тысячи людей в Белоруссии и Литве во время длительной войны с Речью Посполитой 1654–1667 годов, причём речь идёт не о потерях в ходе боевых действий, а о сознательном истреблении мирных жителей новоприсоединённых территорий, которые после тактического отступления царских войск автоматически становились «изменниками» при возобновлении старой присяги польскому королю. Трагический инцидент, в котором буквально как в зеркале отразились новгородские события 1570 года, произошёл с мещанами Брест-Литовска при повторном взятии города русскими «ратными людьми» в начале 1660 года. Имперского капитана Розенштейна, посетившего в феврале по делам службы завоёванный московитами Брест, потрясло жуткое зрелище: во рву, возле городских ворот, едва присыпанные соломой, лежали трупы и отделённые от туловищ головы 1700 тамошних обывателей, убитых как в ходе штурма города, так и во время резни, устроенной после взятия замка{152}. Примечательно, что жители Бреста подверглись избиению лишь на основании гипотетической возможности совершения инкриминируемого им преступления: московский военачальник князь И. А. Хованский точно не знал, принимали ли они новую присягу, но тем не менее отдал приказ о проведении экзекуции.
Погром городов за «измену» прекратился лишь при Петре 1.2 ноября 1708 года, после перехода гетмана Малороссии И. С. Мазепы на сторону шведского короля Карла XII, карательный отряд, возглавляемый А. Д. Меншиковым, «выжег и высек» гетманскую столицу Батурин. «Ятмана (гетмана. — И.К., А.Б.) же Иоанна Мазепу великий государь повеле смертию казнити, и град его столный разори до основания и вся люди посече…» — лаконично сообщается в одной из позднейших новгородских летописей{153}. Однако необходимо отметить, что безвестный книжник, явно памятуя о том, как поступали в аналогичной ситуации прежние российские государи, приписал монарху-реформатору мысли и поступки, которых тот не совершал. Расправу с «изменниками» затеяли драгуны, понесшие потери при штурме города, а Меншиков остановил своих разошедшихся подчинённых лишь через несколько часов. Государь не только не наградил «Алексашку» за батуринский штурм, но и повелел исключить описание этой операции из официальной «Гистории Свейской войны»{154}. Следовать «старине» Пётр более не желал.
Иван Грозный же, подобно одному из героев Г. К. Честертона, с упоением читал «свою Библию», нередко используя её тексты в качестве практического руководства при организации массовых экзекуций. Какова была роль опричников в этом кровавом шоу и насколько они были способны постичь всю символико-аллегорическую глубину замыслов палаческих инсценировок самодержца? Думается, «тиран Васильевич» отводил своим приспешникам из слободского «братства», равно как и опричным «детям боярским» или стрельцам, скромное место бессловесных статистов, беспрекословно и, главное, точно исполнявших его волю. Образованность же основной массы служилых людей «по отечеству», без различия их принадлежности к земщине или опричнине, не выходила за рамки элементарных навыков чтения, письма и счёта. Поэтому и ближайшие сподвижники августейшего «игумена», и провинциальные опричные «дети боярские» в большинстве своём вряд ли смогли оценить по достоинству прихотливую игру ума монарха-книгочея. Однако они были вполне в состоянии адекватно воспринять намерение царя превратить опальных в инфернальных «заложных» покойников.
Необходимо отказаться от устойчиво сохраняющегося в общественном сознании мифа об опричниках, исполнителях монаршей воли, как людях, отличавшихся особой демонической жестокостью и кровожадностью. В истребительных экспедициях Грозного принимали участие многие бывшие дворяне-земцы, переведённые в опричнину в составе своих территориальных корпораций. Именно такие «дети боярские», плавая на лодках по Волхову, добивали полуживых опальных новгородцев. В известных акциях устрашения населения Ливонии равно принимали участие и «дворовые», и земские воинские люди. Любопытно, что даже противники российского самодержца, наводнившие в те годы Западную и Центральную Европу пропагандистскими «летучими» листками с картинами зверств русского войска, никогда не изображали ратников-«московитов» в чёрном платье царских «кромешников». В массовом сознании эпохи позднего Средневековья террористические способы войны не воспринимались как нечто аномальное и диковинное. Поведение Грозного, равно как и его верных приспешников, безусловно, устрашало современников. Но возникает ощущение, что даже сами жертвы «большого террора» XVI столетия вполне понимали логику поступков своих мучителей. Приведённые выше примеры из других времён русской истории ясно демонстрируют чрезвычайно высокий градус жестокости нравов средневекового общества. На фоне истребления населения и «запустошения» окрестностей Мстиславля в конце XIV столетия или избиения жителей Бреста зимой 1660 года действия «апришнинцов» выглядят вполне традиционными, а вовсе не предстают кровавым кошмаром, порождённым психической патологией венценосца.
В тех случаях, когда казнь опального подданного вынуждала палачей искать для него место вечного упокоения, в качестве такового выбиралась квазимогила, уготованная инфернальным «заложным» покойникам. По широко распространённому среди восточных славян убеждению, участие в похоронах «заложного» мертвеца могло причинить вполне ощутимый вред всякому, кто присутствовал на этой погребальной церемонии, поскольку «нечистота» покойника автоматически распространялась на всех его могильщиков{155}. В реке же или в озере никого погребать не приходится, а в мочажине[66] или в трясине земля сама «засосёт» брошенный труп — разве что для ускорения природного процесса его следовало ещё затоптать{156}.
По этой причине водная стихия представлялась идеальным местом погребения останков убитых на суше опальных. Так, в начале 1565 года Иван IV повелел казнить одного из нижегородских воевод, князя С. В. Звягу Лобанова-Ростовского, притом он явно не предполагал предавать его останки земле. Опричники схватили администратора в церкви, «с него содрали одежду, так что он остался нагим, в чём мать родила, а потом в оковах был брошен в сани и привязан». Отъехав от города, как пишет Гваньини, на три мили, опричный отряд остановился на берегу Волги, якобы для того, чтобы напоить коней. Эта остановка оказалась последней в жизни страдальца: «начальник всадников отрубил ему, лежащему, голову топором, а труп сбросили в замёрзшую реку». Голову казнённого «апришнинцы» повезли в Москву, дабы продемонстрировать её монарху. «Прощание» Грозного со своим подданным было коротким: венценосец оттолкнул страшный трофей ногой и приказал бросить в реку{157}.
Река Шерна, протекающая близ Александровской слободы, по-видимому, стала могилой для боярина В. В. Поплевина-Морозова, скончавшегося от пыток в тюремном застенке около 1568–1569 годов{158}. По свидетельству А. Шлихтинга, Иван IV повелел привезти того из тюрьмы в свою слободскую резиденцию и подвергнуть пыткам. «Он слышал, что тот по чувству сострадания велел похоронить утопленного в реке… слугу князя Курбского. Тиран думал, что Владимир устроил какой-то заговор с Курбским, и ложно обвинил его, наконец, в том, будто он неоднократно переписывался с Курбским. Этот несчастный умер от боли среди пыток; тело покойного тиран бросает в воду»{159}. Как известно, Иван IV усматривал признаки государственной измены даже в проявлении его подданными христианского сочувствия к земским или, тем паче, опальным. В Великом Новгороде, где в начале 70-х годов XVI столетия свирепствовал страшнейший голод, произошёл инцидент, описанный Таубе и Крузе: «Один из его опричников дал из особого сострадания одной вдове хлеб и не хотел ничего взять с неё за это. Когда это дошло до великого князя, приказал он схватить и обезглавить его и вдову, и оба тела вместе с хлебом открыто лежали на площади в течение трёх дней»{160}. Столь же безжалостно расправлялся царь с теми, кто публично выказывал чувства по отношению к казнимым опальным: «…если он заметит кого-нибудь в это время с угрюмым или печальным лицом или услышит, что кто-нибудь недостаточно рьяно повторяет за ним „гойда, гойда“, он тотчас приказывает своим приспешникам схватить и изрубить такого человека, приговаривая: „И ты, изменник, мыслишь заодно с моим врагом? Почему ты ему сочувствуешь? Почему скорбишь о смерти его?“ и т. д.»{161}. Между тем забота В. В. Поплевина-Морозова о посмертном упокоении души единоверца, пострадавшего за преданность своему господину, демонстрировала явное нежелание этого православного человека спокойно наблюдать откровенное глумление над соотечественником-христианином, которого через лишение правильного погребения пытались превратить в отверженного «заложного» мертвеца, обречённого на вечные загробные страдания. Судя по тому, что уже в 1568/69 году Иван Грозный приказал разрядным дьякам Щелкаловым послать в Симонов монастырь 25 рублей на церковное поминание боярина Поплевина, тот и под пыткой не дал никаких компрометирующих себя показаний{162}.
Во время погрома Северо-Запада страны в конце 1569-го — начале 1570 года каратели «хоронили» тела замученных тверичей и новгородцев соответственно в водах Волги и Волхова{163}. Печальную судьбу горожан в полной мере разделили и находившиеся там военнопленные. Например, в Твери монарх «приказал… привести к воде, к Волге, вместе с пленными немцами, пленных полочан, многие из которых жили в тюрьмах и более ста в домах; они были растерзаны в его присутствии и брошены под лёд»{164}. Та же участь постигла и жителей пограничной Нарвы, традиционно использовавшейся купцами Великого Новгорода для хранения крупных партий товаров, реализуемых как на внутреннем, так и на внешнем рынках. Иван IV отправил туда 500 «конников», приказав «объявить по всему городу, чтобы никто не смел под страхом смертной казни и конфискации всего имущества ни покупать, ни присваивать новгородские товары. Все же нарвские жители, которые тайно купили у новгородцев хоть какие-нибудь товары, были изрублены и брошены в озеро, а их владения вместе с домами были сожжены. Бедняков же и нищих, которые из-за страшного голода… варили и ели трупы убитых, приспешники (то есть опричники. — И.К., А.Б.), по приказанию государя, убили и утопили убитых в реке, а все товары разного рода, принадлежавшие новгородцам, которые разыскали, снесли в одно место и сожгли»{165}.
Водная стихия служила местом погребения не только телесных останков опальных, но и самого их праха после сожжения трупов на кострах. Так, во время массового избиения ливонских и польских пленных в Москве в 1578 году Иван Грозный приказал предать огню тела замученных девушек-дворянок, «а пепел кинуть в реку»{166}.
В тех случаях, когда возникала необходимость «похоронить» останки опальных не в воде, а на суше, опричники пользовались двумя традиционными квазимогилами: скудельницами в поле и надземными курганами, которые в эпоху позднего Средневековья предназначались исключительно для погребения «заложных» мертвецов. Между тем с богословской точки зрения на «распределение» тел между регулярным христианским погостом и скудельницей влияли особенности восточнославянского мировосприятия, органически вмещавшего в себя, казалось бы, несоединимое: языческую и православную идеологии. Общеизвестно, что в христианстве понятие греха неразрывно связано с личной ответственностью человека за всё содеянное им в продолжение жизненного пути, «яже в слове и в деле, в ведении и в неведении, яже в уме и в помышлении», отчего он может быть наказан или поощрён лишь за собственные действия или мысли. Именно поэтому церковь отказывает самоубийцам, добровольно лишающим себя дарованной Богом жизни, не только в поминовении во время богослужения в храме, но и в погребении в освящённой земле кладбища, тогда как ни для церковных молитвенных ходатайств перед Всевышним за погибших от несчастных случаев, стихийных бедствий, эпидемий или актов насилия, ни, тем более, для их надлежащего захоронения на православном погосте не существует ни малейших богословских и канонических препятствий.
Принято представлять скудельницу отечественным аналогом западноевропейской братской могилы{167}. Действительно, по внешнему виду они мало чем отличаются{168}. Однако между ними существует одно весьма принципиальное различие: братская могила в Западной Европе, как правило, находится на освящённой территории кладбища, а скудельница — за оградой православного погоста. Более того, судя по свидетельству голландского дипломата Н. Витсена, оставленному в его дневнике, описывающем путешествия в Московию в 1664–1665 годах, такая яма засыпалась лишь небольшим слоем земли, отчего погребённые в ней останки становились лёгкой добычей диких зверей и птиц. В таком случае средневековое русское буевище представляет собой не братскую могилу, а место для захоронения «неправильных» мертвецов, лишённых права упокоения на регулярном кладбище{169}.
Детальное описание «гноища», устроенного рядом с приписанной к Иосифо-Волоколамскому монастырю Спиридоньевой обителью, помещено в волоколамском Обиходнике 1581/82 года: «У того же монастыря близ от церкви оставлен есть молитвеный храм, в нем ископана есть глубокая могила, иже нарицают дом Божий. В нем же полагают, по благословению настоятеля болшего монастыря и соборных старцов, преставльшихся раб своих всех православных христиан, иже нужными всякими смертьми скончавшихся от глада и губителства, огня, и меча, и межусобныя брани, сиречь от разбоя и от татбы, и от потопа, и Божиим гневом мором умерших, и в воде утопающих, и где ни будет на пути, и на лесу, и на пустых местех, повержена телеса усопших кто обрящет и пришед возвестит игумену и старцом. И игумен, и старцы прикажут строителю богарадному, повелит взяти… тело наго умершаго и положити в Божей дом и спировскому игумену над ним, отпев обычныа молитвы погребалные, положити в той молитвеный храм, и в книги писати, Бога ради, коих имена ведомы». «Молитвенный храм» над выкопанной ямой-могилой зачастую представлял собой обыкновенный сарай{170}.
В 1568 году тела явных и мнимых сторонников влиятельного земского боярина И. П. Фёдорова-Челяднина, подозреваемого Грозным в намерении захватить власть «на Москве», оставались лежать непогребёнными на городских улицах с приколотыми к одежде «цидулами», извещавшими жителей о причине постигших их опалы и бесчестной смерти от рук опричников. По прошествии суток или нескольких дней специальные заставы вывозили трупы казнённых за город, «в поле», где и сваливали их «в одну кучу… в яму». Причём Штаден, рассказывая о леденящих кровь подробностях массовой экзекуции, ни словом не упомянул о том, что этот могильник, больше напоминавший наскоро сооружённую скудельницу, был сразу же засыпан землёй. Труп же самого конюшего И. П. Фёдорова-Челяднина, убитого в столице 11 сентября 1568 года, «кромешники» бросили, по сообщению немца-опричника, «у речки Неглинной в навозную яму»{171}. Столь непривлекательный вид в глазах Штадена вполне мог иметь один из московских «убогих домов», существовавший в районе Неглинной, рядом с церковью Николая Чудотворца в Звонарях. Примечательно, что тамошний Никольский храм ещё до возведения стен Белого города и Скородома в 1593 году именовался божедомским{172}. Не случайно в России гноищем, помимо собственно навозной ямы, нередко называли ещё и «убогий дом», где останки «заложных» покойников, подчас совсем разложившиеся, находились весьма продолжительное время в ожидании захоронения в Семиковый четверг{173}.
Более сотни тел православных христиан, казнённых по делу новгородского архиепископа Пимена в Москве 25 июля 1570 года, лежали неприбранными на рыночной площади, называемой Поганая Лужа, в продолжение всего дня экзекуции, и лишь под вечер «эти трупы были собраны в одну яму, вырытую за городскими воротами, и над ней насыпана огромная куча земли»{174}. Очевидно, что описываемая «могила» представляла собой обыкновенную скудельницу, по прихоти палачей превращенную в курган.
Широко известен факт захоронения в сентябре 1570 года в скудельнице у церкви Рождества Христова «на поле», расположенной близ Великого Новгорода, десяти тысяч горожан, уничтоженных во время опричной резни{175} (впрочем, Р. Г. Скрынников полагал, что среди погребённых в скудельнице находились не только жертвы опричного террора, но и умершие от голода и чумы, свирепствовавших в Новгороде в тот год{176}). Несмотря на участие в церемонии новгородского духовенства, выбор в качестве места упокоения жертв массовых репрессий скудельницы или «убогого дома», куда обычно свозили тела «заложных» покойников, весьма показателен. Православное священноначалие прилагало немало усилий, дабы максимально «христианизировать» существующую практику погребения лиц, умерших неестественной или насильственной смертью. Более того, само «пение» общей панихиды в Семик, равно как и постройки часовен вблизи божедомок являют собой акты вынужденного компромисса со стороны церкви, уступающей «бытующему в народе предрассудку»{177}.
В июле 1572 года русское войско под водительством князей И. М. Воротынского и Д. И. Хворостинина наголову разбило татарские и ногайские полки крымского хана Девлет-Гирея. По свидетельству непосредственного участника боев Г. Штадена, победители оставляли трупы павших «бесермен» на съедение диким животным, предавая земле лишь тех убитых, на которых сохранились нательные кресты{178}. Впрочем, и останкам воинов-христиан могильщики уготовили всего лишь скудельницу.
Сознательное оставление праха без надлежащей защиты от расхищения животными присуще и другим псевдомогилам — надземным курганам, в которых палачи Грозного «похоронили» останки польских и литовских пленников, «отделанных» во время московской резни в июле 1570 года. Они вывезли собранные на месте экзекуции изрубленные трупы за город, где соорудили из человеческих тел «три холма», которые потом присыпали песком и землёй. При этом небрежность, с какой опричники погребли убиенных «полоняников», показалась А. Шлихтингу явно умышленной, имевшей целью скормить истерзанные тела зверям и птицам{179}.
Таким образом, широко распространённое среди славян представление о фатальных последствиях неестественной и тем более насильственной смерти для загробной участи человека предопределило отношение к соотечественникам, казнённым по суду, как к «заложным» покойникам, недостойным правильного христианского погребения на кладбище. Именно поэтому Грозный охотно подвергал опальных подданных и военнопленных казням-захоронениям, изначально освобождавшим палачей от необходимости предавать «нечистый» прах земле. Бесчеловечные приёмы умерщвления опальных, которые обычно принято объяснять спонтанными проявлениями патологической жестокости «тирана Васильевича», в большинстве случаев представляли собой традиционные для Руси смертоубийственные экзекуции. Лишь четвертование при помощи колёс да подрыв на пороховых зарядах в маленьком срубе можно отнести к «новинам» опричной палаческой практики. Поэтому справедливости ради необходимо признать, что при выборе той или иной экзекуции для расправы с врагами первый русский царь оставался убеждённым традиционалистом. Иными словами, из рассуждений об аномальном развитии личности Ивана IV отныне придется исключить ссылки на способы лишения жизни монарших «ослушников».