Часть вторая Ревтрибунал постановил…

Верховный революционный трибунал при ВЦИКе, образованный 29 мая 1918 года, (многие губернские ревтрибуналы были образованы раньше), рассматривал «особо важные контрреволюционные дела», как, например, мятеж левых эсеров или деятельность организации «Тактический центр». Его приговоры, согласно декрету от 11 июня 1918 года, «обжалованию и кассации не подлежат». Но еще до утверждения этого главного государственного судилища во всех губернских и во многих уездных городах были созданы местные ревтрибуналы, разбиравшие не столь громкие дела.

В российских государственных архивах хранится множество документов городских и губернских ревтрибуналов за 1918–1920-е годы. Доносы, протоколы допросов, изъятая переписка, заявления, постановления… И за каждым из десятков тысяч этих следственных дел — судьбы людей, живших в России в первое десятилетие после Октябрьской революции. Среди них есть довольно крупные судебные процессы, как, например, по обвинению знаменитой эсерки Марии Спиридоновой в контрреволюционной агитации, членов Церковного Собора 1917–1918 годов А. Самарина и Н. Кузнецова в создании «Совета объединенных приходов», группы бандитов в связи с убийством писателя С. Семенова. Но бо́льшая часть следственных материалов и стенограмм судебных разбирательств — это типичные дела, сотнями ежемесячно проходившие через ревтрибуналы. Подследственные, затем зачастую становившиеся подсудимыми и осужденными, чаще всего — городские и сельские обыватели, волею случая зачисленные в преступники. Они попадали в тюрьмы за злое слово о советской власти (особенно, если это касалось личности Ленина), за защиту от поругания своей приходской церкви или близлежащего монастыря, за укрывательство бывших офицеров, нежелание служить в Красной Армии. Их проступки перед новой властью обозначались одним и тем же словосочетанием: контрреволюционная деятельность.

Встречаются, конечно, в фондах ревтрибуналов и другие дела: спекуляция мясом или валютой, взяточничество, незаконное получение продуктов, призыв к забастовке, должностные преступления…

В приговорах почти нет расстрелов. Заседали местные ревтрибуналы, кроме особых случаев, без привлечения в зал судебного разбирательства толп революционно настроенных красноармейцев; проходили они буднично, незаметно. Но в каждом из этих судебных разбирательств — дыхание эпохи, быт России, вступившей в новую смутную пору.

Начало новой эпохи

Отец Иоанн вошел в Москву через Калужскую Заставу. В последний раз он посетил Первопрестольную четыре года назад, еще при живой матушке-супружнице, когда ничто не предвещало кровавой бойни с германцем. Батюшка обивал пороги консистории, выпрашивая иконописца и денег подновить обветшалый иконостас. Москва тогда утомила его: суета, грязь, бестолковые разговоры о падении нравов, деспотии епископов, умножении ересей. Но отрада — московские православные святыни укрепляли душу религиозным умилением, верой, что, как ни гнети дерево, оно все вверх растет.

Когда пробил час великих испытаний и Россия вступила в беспримерную по числу жертв войну, когда после каждой литургии совершались молебны о даровании победы русскому оружию, когда в село стали возвращаться увечные и больные, — отца Иоанна неудержимо вновь потянуло в Москву. Он мечтал поклониться кремлевским соборам, увидеть чистый свет, исходящий одг чудотворной Казанской иконы Пресвятой Богородицы, отстоять службу в любимой с детских лет церкви Неопалимой Купины в Зубове. Но матушка Анна тяжело болела, да и в церкви его некем было заменить.

— Вот когда удосужился, прости, Господи, — горестно вздохнул отец Иоанн, крестясь на маковки Донского монастыря.

Ныне батюшку мучил страшный вопрос: а крепка ли его вера? Ни полвека назад, когда учился в духовной семинарии, ни в какой из дней долгой пастырской службы этого вопроса не существовало. Первый удар был нанесен восемь месяцев назад, когда в Страстную пятницу государь император — Божий помазанник! — добровольно отрекся от престола за себя и за сына. Отец Иоанн был смущен: можно ли поминать за службой отрекшегося? Не подложный ли, как уверяли крестьяне, напечатали в газетах манифест? Отец дьякон посоветовал, по примеру соседнего села, возглашать «многие ле́та благоверному Временному правительству».

— Не греши, отец дьякон, — не согласился батюшка. — Эдак, Сатана придет к власти — и ему «многие ле́та»?

— Народное правительство воцарилось, сказывают. В городах повсеместное ликование.

— А мы все же повременим.

И продолжал поминать государя императора, как поминали самодержцев и век, и два назад.

Тогда, в марте 1917-го, отец Иоанн впервые испугался, что лишился благочестия. Его не отпускала мысль, что, если так легко государь оставил данный ему Богом престол, не воссядет ли на российский трон Антихрист?..

Летом-то все и началось. Однажды после молебна крестьяне не разошлись по работам, а устроили сход, злобно кричали о земле, поминая соседнее село. Наконец гуртом повалили к помещику, выгнали его со двора, а все добро — не только скот и зерно, но и книги, стулья, окна, двери — растащили по своим домам. Одинокие старухи серчали, что по слабосилию не могут тоже пограбить. И началось: вырубали казенный лес, дрались с соседями из-за спорных земель.

А потом повалили дезертиры. Шли они назад в родной дом, как каторжники: в рванье, грязные, без денег и даже без краюхи хлеба. Принимали беглых с фронта в семьях с опаской — помнили, как лихо за такие дела раньше наказывали. Никто не был рад «победителям».

— Что, воин, — поддевали старики, — видать, здорово тебе всыпал немец, что ты без порток домой завалился?

— Не скажи, сват, он еще герой — дырявые сапоги не растерял дорогой.

— Так это ж не свои: уворовал, когда драпал. А может, немец наградил, когда наш герой задом к нему оборотился.

— Нет, немец за службу шапку бы хорошую дал. А сапоги палачу полагаются.

Но шли дни, дезертиров прибавилось до дюжины, и они осмелели, стали навроде урядника в селе. Верховодил «победителями» Яшка-бобыль, мобилизованный полгода назад, когда отец Иоанн прогнал его за нерадивость и пьянство из псаломщиков. Теперь Яшка ходил гордо, в пиджаке поверх черной рубахи, с красной тряпкой в петлице, и повсюду — в своей курной избенке, куда по вечерам набивалась молодежь, в трактире, где толковали степенные мужики, на лавочке промеж баб — повсюду поучал односельчан.

— Господа граждане и товарищи! — звенел его молодой голос. — Работать теперь будем самую малость, зато всего будет вдоволь!

Крестьяне не верили: с чего это вдруг разбогатеем?

— Эксплуататоров не будет, — пояснял Яшка, — все, что сработал, твое!

Мудреных слов не понимали.

— Вилы берите — и в бок! И вся недолга!

Удивлялись: на кого же поднимать вилы?

— На всю власть: на царей, помещиков и попов. Да здравствует Учредительное собрание!

Мало, кто серьезно воспринимал слова Яшки-бобыля. Но слушали — повсюду творилось неладное, и хотелось знать: надолго ли? Странным казалось многое. Чужого добра пограбили да сожгли — не счесть, а волость молчит, стражников не присылает. Царя, сказывают, в тюрьму упекли вместе с детишками. Видать, власть-то старая проворовалась, а то и вовсе германцу продалась, а новая еще не вошла в силу… Но детишки-то тут при чем?

Яшка, уверившись в себе, как «в трудящемся, скинувшем оковы царизма», решил, что настала пора строить на селе новую жизнь. Особенно он мечтал поквитаться с отцом Иоанном, из-за которого пришлось «вшей в окопе кормить». Поразмыслив, Яшка решил нанести первый удар по религии, «опиуму народа», как не однажды слышал от ораторов, которых слушал, маясь скукой в тыловом батальоне. Сговорившись с такими же, как он, революционерами и смотавшись за инструкциями в волостной штаб социал-демократов, где у него верховодил дружок, он решил «дать последний и решительный бой попу».

После воскресной литургии революционеры с красным флагом встретили выходивший из церкви народ, и Яшка, молодцевато взбежав на паперть, произнес речь:

— Граждане и товарищи! У нас на фронте уже давно ликование, нет ни одного приверженца рухнувшего кровавого самодержавия. Мы не чаяли добраться до родных мест и увидеть здесь победу угнетенного народа над мировым капиталом. И что же? Вы, как и прежде, послушно терпите, как ваш насквозь буржуазный поп поет молебны бывшему царю Николашке. Пока мы гнили в окопах, надеясь, что у вас со старой властью навсегда покончено, здесь каждый день распевались капиталистические псалмы в защиту жадного кровопийцы народа. Пока мы проливали свою солдатскую кровушку в бессмысленной войне, вы здесь решили восстановить власть князей и баронов. Не выйдет! Граждане и товарищи! Сбросим груз с нашей трудовой шеи, освободимся от матерого церковника! Мы в батальоне, только когда взяли офицеров на штыки, почувствовали воздух свободы. Не попы дадут вам землю, а мы — враги капиталистов и помещиков…

Яшка пребывал в пьянящем восторге от красоты и цветистости своей речи. Возбудившись сверх всякой меры, он готов был тотчас собственными руками передушить всех «акул самодержавия». Никогда еще ему не было так хорошо. Он сжал ложе винтовки стоявшего рядом с ним революционера:

— Эх, как мне хочется сейчас убрать навсегда вашего попа… Но здесь не фронт, и много чести пачкать об него руки… Слово предоставляется товарищу Кубарю!

Ораторское место на паперти занял чахоточный полутруп некрестьянского сословия, притащившийся накануне с Яшкой из волости. Всех удивил голос доходяги — звонкий, страстный, решительный.

— Зачем, товарищи, кровавые слуги капитализма забивают вам головы сказками о небесном рае?.. Чтобы вы работали на них в земном аду! Не верьте попам! Все в мире — материя, все гибнет. Помрет человек или скотина — в чернозем превратятся…

— Это ты врешь, — перебили пришлого. — Сгниет плоть, а душа — она бестелесна.

— Ты здесь, дед Артем, контрреволюцию не разводи! — взбеленился Яшка. — Может, ты еще скажешь: все попы — ангелы? Может, среди них обжор и пьяниц нет?

— Как не быть, тоже ведь люди. Так ведь мы на исповедь не к человеку ходим, а к сану, что Богом даден.

— Не Богом, а другим попом — епископом.

— Все одно. Значит, тому — Богом.

— Хватит, дед! Твоя агитация старорежимная. — Яшка нутром почувствовал, что провокационная работа деда Артема дает свои буржуазные плоды, и поспешил пресечь ее, истошно прокричав: — А поп у нас контра — и его к стенке надо! Прошу не мешать революционному собранию! Сейчас товарищ Кубарь зачитает резолюцию.

— Яшка, а ты нам покажи свою резолюцию, — засмеялась молодуха. — Она у тебя тоже из волости или кого из нас выбрал?

— Он теперь только с городскими вожжается, — заверещала другая. — У них все по-другому, не то, что у нас.

— Образованный, — восхищенно подивился Яшкин сосед.

Но тотчас, оглянувшись по сторонам, он спохватился и яростно сплюнул, чтобы не подумали, что дураку потакает.

Вперед опять выдвинулся пришлый полутруп, но теперь с бумажкой в руке. Все попритихли, издавна уразумев, что в бумажках чаще всего приписаны указы начальства.

— «Признавая, что наравне с уничтожением рабства экономического, — начал сплетать воедино ученые слова товарищ Кубарь, — подлежит освободиться и от рабства духовного, мы, крестьяне села Кочки, на общем собрании трудящихся заявляем, что время веры в попа, Бога и черта прошло и настало время веры в себя и свои силы, которые нужны для борьбы с внутренними врагами. Поэтому мы единогласно постановили выселить попа Ивана Будагова из причтового дома, который решили обратить в школу для просвещения масс учением Маркса и Ленина. Церковь же, как очаг мракобесия и монархизма, мы решили переоборудовать под музей Свободы, Равенства и Братства. Да здравствуют большевики из партии социал-демократов!» Ура!

Несколько революционеров раскатились было «уракнуть» вслед за пришлым, но осеклись — толпа недружелюбно смотрела на оратора и его окружение. Народ в недоумении пытался понять: злые шутки с ними шутит пришлый доходяга или всерьез говорит?

— Вот и порешили, — первым нашелся Яшка. — Значит так, гражданин Будагов, молись не молись, а к завтрему выметайся из реквизированного дома. Бедняцкая молодежь теперь там будет получать пролетарские знания и петь вместо псалмов революционные песни.

Отец Иоанн не понимал происходящего, не понимали и крестьяне. И вдруг среди злой тишины заголосила Яшкина тетка, до сего дня гордившаяся начальственными городскими замашками племянника:

— Люди! Да что же вы их, нехристей, слушаете!.. Да ты, Яшка, — паразит! — что сам нажил, чтобы батюшку из дома гнать? Кто тебе, дураку, такую волю дал?

— Ты что же, Яшка, хулиганишь, — поддержали старуху. — Да еще больного человека на нас науськиваешь. Думаешь, на тебя управы не найдем? Церковь, она Божья… Ее твоя Резолюция, что ли, строила?

— А кому теперь жалованье урядника пойдет? Мужики, его уже, небось, Яшка прикарманил.

— Гони их! Бей их! На Божию Матерь руку подняли!

Толпа угрожающе надвигалась, и кучка революционеров подобру-поздорову убралась с глаз долой.

Подойти к отцу Иоанну никто не решался, все чувствовали свою вину перед ним, что так долго слушали богохульные речи. Крестьяне, не поднимая угнетенного взора, стали расходиться.

Пошел домой и отец Иоанн. В родном жилище все показалось чужим, мертвым. Если бы не прибрал Господь Аннушку, ей бы попечалился. Спросил бы у нее: как же человек может дойти до того, чтобы озлобиться на Бога? Как может желать счастья для всех обездоленных, а забыть о своей душе?

Отец Иоанн зажег лампадку, опустился на колени перед ликом Спасителя и стал размышлять о своей скорби: «Почему я не могу смиренно принять кару, да какую кару — злословие, и ропщу? Почему душа моя не радуется, как завещал Господь наш Иисус Христос в девятой заповеди блаженства: "Блажени есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради. Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех"?.. Но разве я один? Разве мне некому попечалиться? Воистину, грешен я, мало во мне веры».

Отец Иоанн долго молился, испрашивая прощение и себе, и государю императору, и Яшке-бобылю. Наутро он препоручил церковные дела отцу дьякону и по осенней распутице побрел за сто верст в Москву.

* * *

«И когда приблизился Иисус к городу, то, смотря на него, заплакал о нем».

Плакать хотелось и отцу Иоанну. Осиротелая, словно вымершая, встретила его Первопрестольная. Многие дома и даже церкви были изранены ружейными пулями и артиллерийскими снарядами. И чем ближе подходил батюшка к святому Кремлю, тем больше видел разрушений.

Минуло меньше недели, как в городе закончилась братоубийственная война между рабочими и юнкерами, прозванная революцией, и воцарилась новая власть. Из окон старинного барского особняка, на воротах которого трепалось красное полотнище со словами: «Смерть капиталу», неслись пьяная брань и революционная песня:

…А деспот пирует в роскошном дворце,

Тревогу вином заливая.

На крыше другого особняка потели двое солдат — сбивали герб Российской державы. Отец Иоанн остановился, удивившись ненужному разрушению. Наконец двуглавый орел поддался натиску штыков и рухнул вниз. Один из солдат снял военную фуражку, перекрестился и, увидев священника, рассмеялся:

— Что, отец?.. Жалеешь?.. Не жалей — нынче мировая революция!

Второй солдат тоже глянул вниз, выматерился и, надсаживая глотку нервной злобой, прохрипел товарищу:

— Чего ты с ним болтаешь — это же контра! Ему лишь бы наш хлебушек лопать! — И вниз: — Чего, старик, уставился?! А ну, проходи, буржуй недорезанный!

Отец Иоанн сокрушенно покачал головой и зашагал дальше. Среднего роста, сутулый, в вылинявшей нанковой рясе, он устало брел к Кремлю, сжимая в большой крестьянской ладони дорожный посох. По разбитым окнам и выломанным дверям магазинов было ясно, что они разграблены. Некоторые улицы перегораживали окопы и частью уже разобранные баррикады. Обгорелые дома, оборванные провода, очереди хмурых обывателей с затравленным взглядом у хлебных ларьков.

Мимо прокатил грузовик, ощерившийся винтовками. Из кузова заметили священника, весело закричали, хмельные от быстрой езды и свободы:

— Эй, рясник, держи руки вверх!

— Поп, молися за рабочую власть!

— Васька, возьми его на мушку!

«И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними. И в народе один будет угнетаем другим, и каждый ближним своим; юноша будет нагло превозноситься над старцем, а простолюдин над вельможею».

Где же он, быстрый на исполнение приказа и верный присяге солдат? Куда делись смирение и любовь, к которым каждодневно призывают с амвонов всех российских церквей? Да разве можно вот так, в один день, отторгнуть от себя то, что сияло тысячу лет? Неужто можно уверовать, что все, что было до нас, — мрак и нечистота? Неужто в одночасье можно возненавидеть часть своего народа? Сменить веру в Бога на веру в свою ненависть к самодержцу?.. Или ненависть жила в нас всегда, только мы, по слепоте своей, не замечали ее?

Отца Иоанна нестерпимо потянуло в церковь. Он зашел во встретившийся по пути храм и долго, истово молился.

* * *

Бурые кремлевские стены, казалось, кровоточили от обилия свежих выбоин, причиненных снарядами и пулями. Возле закрытых железных ворот Троицкой башни стояли часовые.

— Сынки, как же мне пройти? — удивился отец Иоанн, никогда прежде не видавший Кремля на запоре.

— А у тебя, батя, пропуск есть?

— Мне бы в Успенский, Владимирской Божией Матери помолиться.

— Если ни пропуска, ни пакета — не пропустим, батя.

— Зачем же в святыню не пустите?

— С политикой у тебя, батя, худо. Теперь святыня — наша солдатская власть. На нее и молись.

— Или к господам захотел? — ощерился самый молодой. — Мы, когда твою святыню брали, немало их пулями накормили.

— Не шуткуй, — одернули его. — А ты, батя, иди кругом вдоль стены. Может, где и пропустят.

— Серчает, что его Кремль мы взяли, — услышал отец Иоанн смешки вдогонку.

«Пойдите вокруг Сиона и обойдите его; пересчитайте башни его. Обратите сердце ваше к укреплениям его, чтобы пересказать грядущему роду».

Беклемишевская башня стояла обезглавленная, другие зияли свежими ранами. На Красной площади — грязь, запахи, как на конюшне, множество солдат и матросов с ружьями. Тут же толчется разношерстный московский люд, митингуя или слушая, что говорят другие.

* * *

— Вы взяли власть, — требует дама в шляпке, — вы теперь нас и защищайте!

— Нет у нас войск ваши квартиры охранять, — иронически улыбается в ответ командир в кожаной тужурке.

— А раз нет, зачем тогда власть брали?..

* * *

— Граждане, я вас прежде обманывал! Теперь заверяю вас: никакого Бога нет! — митингует, забравшись на грузовик, дьякон с красной тряпицей на шее. — Я никогда не верил в литургию! Но надо же было как-то кормиться…

— Если ты нас прежде обманывал, — хитро улыбается мужичонка, — кто ж тебе нынче поверит?

* * *

— Ну и долго мы продержимся? — ведут мирную беседу у костра в центре Красной площади вооруженные рабочие.

— Ленин говорит: навсегда утвердились.

— Чего ты Лениным тычешь, сам-то что думаешь?

— А зачем мне умничать?

— А я думаю, ничего у нас не выйдет.

— Это отчего же?

— Ну, рассуди: какой из меня или из тебя правитель? Нас и слушать-то никто не станет. Царь почему всех держал в узде? Ему, вишь ты, министры подсказывали. Недаром же они над учеными книгами штаны протерли. А мы, вишь ты, всех министров поганой метлой…

— А мне товарищ Ленин подскажет.

* * *

— Нет, товарища Ленина на всех не хватит.

— Эх, до чего нынче кутерьма дошла, — жалится один купчишка другому, — ничего не пойму.

— Понять труднехонько, — соглашается собеседник, — все вверх дном поставили. Зато, если угадать, в какую сторону повернется, миллионщиком можно стать. Нынче самое время для наживы.

— Это коли угадаешь. А если промашка? Всего капиталу лишишься.

— И живота можно, не токмо капиталу.

— То-то и оно. Лучше выждать.

— Жди-пожди, а другие обскачут. Золотишко-то скупают вовсю. И хлебушек дорожает.

* * *

— Зря надеются запугать нас царские рясники! — митингует солдатик, по виду из студентов. — Советская власть ни в Бога, ни в черта, ни в загробную жизнь не верит!..

— Мил человек, ты не зарекайся, — вступает в спор с оратором пожилой мастеровой. — Я вот смолоду тоже ни во что, кроме денег, не верил. А жизнь пообломала, теперь чуть светает — в церковь бегу.

— Это тебя царская жизнь обломала, — снисходительно улыбается солдатик. — Не бойся, наступает всеобщее счастье, и только буржуазия будет корячиться и бегать в церковь.

— Что ж это за зверь такой: всеобщее счастье?

— Это победа всемирной революции, когда не будет ни эллина, ни иудея — один рабочий класс.

— Да что ты, нехристь, про евреев талдычишь, ты по-людски ответь.

* * *

Отец Иоанн ужаснулся обилию суетных грешных речей, звеневших со всех сторон здесь, рядом с великими христианскими святынями.

«Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили».

Батюшка стал протискиваться поближе к Кремлевской стене, на которой моталось длинное красное полотнище с надписью: «Жертвам, провозвестникам Всемирной Социальной Революции». Под полотнищем зияли огромные свежевырытые ямы.

— Зачем? — вслух удивился отец Иоанн, заглянув в глубину растревоженной земли.

— Хоронить будут, кого буржуазия поубивала, — пояснил молодой, задорно улыбающийся рабочий.

— Здесь?.. Не на кладбище? — оторопел отец Иоанн.

— Теперь, товарищ, все по-новому будет. Сегодня, как от пасхальной свечи, от душ павших затеплится яркий огонь мирового Евангелия — социализма… Вишь, наше районное знамя впереди полощется. А за ним революционный комитет в полном составе. Вот это похороны! И умереть не жалко.

Отец Иоанн увидел колонну, вползавшую на Красную площадь через Воскресенские ворота. Впереди, оседлав кобылу, шествие возглавлял рабочий с красной лентой через грудь. Но что это? На плечах рабочих и солдат гробы… красного цвета.

— И правильно, — стал объяснять все тот же словоохотливый молодой рабочий. — Они же на войне погибли, а военная планета Марс красным огоньком по ночам блестит.

— Но вы же православный! — укорил собеседника отец Иоанн.

— Был — да сплыл. Я теперь ни во что, кроме социализма, не верю.

Уже вся рогожская колонна втянулась в площадь и дружно запела, подойдя к ямам под Кремлевской стеной:

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд.

Но час настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд.

— Товарищи! — ликовал кто-то из толпы. — Первый раз после похорон товарища Баумана пролетарии Москвы хоронят своих боевых друзей без гнусавого поповского пения! Отдадим последний долг жертвам мирового капитала!

Последним долгом оказалась популярная в среде социал-демократов песня:

Мы жертвою пали в борьбе роковой

Любви беззаветной народу…

Гробы по дюжине опускали в каждую братскую могилу и перед тем, как завалить землей, над каждой произносили речь. В этот сумрачный день с легким морозцем говорили об одном — о святой ненависти. Отцу Иоанну подобное словосочетание было так же непонятно, как и красный пролетарский покров или рабоче-крестьянские идеалы.

Но воистину страшновато стало, когда подошла колонна Бутырского района. Над площадью поплыли черные гробы, которые несли одетые в черные рубахи анархисты. Один из них, встав у края черной пропасти, куда погрузили усопших, произнес прощальную речь, и от нее повеяло смертью не меньше, чем от черного знамени, древко которого он сжимал в своем кулачище.

— В этой могиле долго и славно будут тлеть трудовые кости наших братьев. Их мозг проточат черви, много-много червей, впивавшихся еще вчера в царские трупы, закопанные неподалеку. Но и червям, и этим стенам прах павших за дело мировой революции бойцов роднее и ближе царского. Ибо не цари копали здесь землю, не бояре клали кирпич на кирпич, а предки тех, кого мы сейчас хороним. Наши товарищи скоро превратятся в прах, сгниют их бренные останки и станут надежным фундаментом отвоеванного у буржуев Кремля. Отныне и вовеки здесь будет всенародный двор, пантеон лучших из лучших, кладбище для тех, кого еще убьет в беспощадной борьбе кровожадная рука издыхающего капитала. Вы видите наше торжество, нашу славу. Это старый мир угнетения и насилия получил смертельный удар. И мы обещаем вам, мертвые товарищи, что не успеют еще черви обглодать мясо с ваших костей, как наша карающая рука уничтожит всех опричников старого режима. Смерть палачам!

— Смерть! Смерть! Ура! — стреляя из ружей, заголосили чернорубашечники. — Да здравствует товарищ Шмидель! Поручить товарищу Шмиделю организовать боевую дружину!

Старушка, забредшая на похороны из любопытства, перекрестилась и плаксиво запричитала:

— Грех-то какой. Людей, как скотину, хоронят.

— Они, бабка, не признают религию, — пояснил стоявший рядом солдат. — У них заместо нее опиум.

— Тогда бы и закапывали возле боен, — озлилась старушка. — А то: справа — Иверская, слева — Василий Блаженный, впереди — Спасская, позади — Казанская. Выходит, в церковной ограде хоронят, а не по-христиански.

— Ничего, гражданка, — «успокоил» старушку юноша с револьвером на боку, — скоро и до ваших храмов доберемся. Повсюду одни пролетарские звезды будут сиять.

— Что-то пока, милок, одни могилки вокруг.

— А ты приходи сюда лет через пять и увидишь, что такое счастье.

— Приду, как не прийти, если только до той поры живой не закопаете.

— Такую мелкобуржуазную контру не грех и закопать.

— Не грех, не грех, для вас греха вовсе нет.

Юноша взялся за револьвер, решив арестовать контру, но старушке на этот раз посчастливилось — закидали землей очередную яму и грянул «Интернационал»:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Юноша подхватил гимн международного пролетариата, а старушка поспешно засеменила прочь. Наткнувшись на отца Иоанна, она подошла под благословение и полюбопытствовала:

— Батюшка, а верно, что Антихрист уже здесь? Ведь по Писанию Антихрист сядет в храме, как Бог.

— Нет, они малы для Антихриста. Тот чудеса творить будет, а они не могут — сами смерть принимают.

— Так если они не с Антихристом заодно, а по дурости только, ты бы отслужил над ними панихидку.

— Прогонят, матушка.

— А ты, батюшка, ночью приходи — и потихонечку. Ночью здесь поспокойнее… Кто не без греха, может, и простит им Господь.

— Простит, матушка. Сегодня же, как стемнеет, и приду.

* * *

Ночью, когда народ разошелся, отец Иоанн пробрался на Красную площадь, к Кремлевской стене и, озираясь, словно тать, тихонько запел отходную по жертвам трагедии, постигшей Отечество:

— Упокой, Боже, рабов Твоих, и учини их в рай, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила; усопших рабов Твоих упокой, презирая их вся согрешения…

Отец Иоанн переходил от одной братской могилки к другой и вновь пел. На четвертой его прервали появившиеся из темноты караульные с ружьями:

— Ты что здесь делаешь, товарищ?

— Отпеваю детей несчастных, молюсь за усопших и погребенных в сем святом месте.

— Так ты, значит, пролетарский поп, раз над большевиками молишься?

— Нет, сын мой, я ваших перемен не разумею.

— Но раз молишься, значит, одобряешь?

— Я молюсь об их душах, молюсь об умерших, а не об их делах в земной юдоли.

— Значит, не одобряешь. А разве о врагах молиться можно? По-нашему, врагов убивать надо. На то она и жизнь!

— Христос молился о распинавших Его: «Отче, прости им, не ведают бо, что творят».

— Но мы-то, поп, ведаем. Мы, поп, скоро выстроим всемирное счастье для угнетенных.

— Уповаю, что многие из вас, обольщенные своими вождями, не ведают, что творят. Ибо замыслы построить всемирное счастье без Бога подобны замыслам вавилонян: «Построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя». Но Господь не допустил этого и рассеял вавилонян по всей земле.

— Ты здесь, поп, контрреволюцию не разводи. Ты сюда притащился небось проклясть наших товарищей. Молельщик нашелся! Революция за них помолится. Давай уноси ноги, пока отходную по тебе не пришлось читать.

Отец Иоанн перекрестил последний раз могилы, перекрестил караульных, шепча: «Господи, прости им, не ведают бо, что творят», и пошел прочь. Опять нестерпимо потянуло в церковь — помолиться за всех умерших и всех живущих на земле. А потом? А потом побыстрее вернуться в свое село. Батюшка ощутил в себе великую крепкую веру и понял свое предназначение: всю оставшуюся земную жизнь и там, куда по грехам пошлет его Господь после кончины, молиться за тех, кто не ведает, что творит.

«Молитву пролию ко Господу и Тому возвещу печали моя».

* * *

— Повезло тебе, батюшка, — уезжаешь! — горько вздохнул извозчик, отвезший отца Иоанна к вокзалу. — И я бы подался хоть куда, лишь бы подальше от этой свободы!..

Наступала эпоха революционных трибуналов…

Самосуд над мальчиком

По Рязанской улице Басманной части Москвы 5 января 1918 года в три часа дня солдат вел под ружьем испуганного мальчишку лет пятнадцати. Эту странную пару повстречал милиционер Аркадий Миллер и, удивленный грозным эскортом ребенка, спросил:

— Чего пацан-то натворил?

— Мои вещи на вокзале скрал.

— Не крал я ничего, — захлюпал носом мальчишка.

— «Не крал я ничего», — передразнил солдат, разразясь площадной бранью. — Мне на тебя показали.

— Пошли в комиссариат, там разберемся, — предложил милиционер.

— Не нужны мне ваши комиссариаты, я и сам с поганцем разберусь.

— По закону надо разобраться, — настаивал представитель порядка.

— Не нужны мне ваши законы — нынче свобода!

Солдат стукнул по мостовой ружьем, как бы давая понять, что в ружье и заключена эта свобода.

Вокруг спорящих собралась небольшая толпа. Самые осатанелые кричали из-за спин насупленных и молчаливых:

— Житья от воров не стало!

— Чего его водить, убить туточки, а то и нас пограбит когда-нибудь.

— И милиционера бей, он с жуликом заодно. Гляди, как своего защищает.

Озлобленный голодом и стужей народ все теснее обступал мальчишку. Миллер, почувствовав опасность для себя, убрался прочь. Мальчишку тотчас забили до смерти и бросили труп во дворе дома № 4. Здесь его и нашли прибывшие с Миллером из комиссариата милиционеры.

Дело о самосуде толпы над мальчиком пролежало в следственной комиссии ревтрибунала девять месяцев без всякого движения и наконец было прекращено «за невозможностью разыскать обвиняемых».

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 204

Неподсудный чекист

2 марта 1918 года на переднюю площадку московского трамвая № 24 вскочили двое пьяных. Кондуктор Граховский заявил, что положено садиться в трамвай через заднюю площадку, и потребовал, чтобы нарушители порядка на следующей остановке вышли. Но те отказались не только выйти, но и заплатить за проезд. Началась перебранка, трамвай замер посередине Волхонки. Пассажиры устали от ожидания, и поднялся ропот, в адрес упорствующих нарушителей порядка посыпались угрозы. Кондуктор тоже пригрозил, что расправится с безбилетниками по-своему, если они не слезут добром. Тогда один из них выхватил револьвер из-за пазухи и направил его на Граховского. Тот соскочил с трамвая и стал звать на помощь. Появилась милиция и, направив винтовки на вооруженных револьвером нарушителей порядка, предложила им сдаться. Один тут же дал деру, а другого, с револьвером в руке, задержали озлобленные пассажиры, и он, под крики и толчки возбужденной толпы, был арестован. По дороге в комиссариат арестованный грозился перестрелять всех вокруг, для чего и выхватил уже другой револьвер, но милиционеры тотчас обезоружили пьяного дебошира и оттеснили его от толпы, готовой растерзать на месте любителя огнестрельной потехи.

Каково же было удивление в комиссариате милиции, когда оказалось, что задержанный не бандит с большой дороги и даже не дезертир из Красной Армии, а комисcap Всероссийской чрезвычайной комиссии Георгий Лазаргашвили. И хоть толпа продолжала требовать расправы над бомбистом, ему вернули оружие и отпустили, арестовав взамен кондуктора Граховского.

Не прошло и недели после инцидента в трамвае № 24, как комиссар по гражданским делам Москвы Рогов получил резолюцию председателя ВЧК, в которой было заявлено, что, на основе показаний «обвинителя Лазаргашвили, комиссия усмотрела возмутительный факт избиения милиционерами вышеозначенного комиссара, которому они были позваны на помощь, дабы задержать трамвайного служащего Граховского, вмешавшегося в разговор и пытавшегося нанести побои тов. Лазаргашвили… Всероссийская чрезвычайная комиссия не только горячо протестует против подобного зверского инстинкта милиционеров, напомнивших своими действиями городовых, но и решительно требует, с целью предупреждения подобного рода происшествий, немедленно арестовать участников избиения комиссара Лазаргашвили и подвергнуть их самому суровому наказанию, с отстранением от службы. В отношении же Граховского, призывавшего толпу к самосуду над комиссаром Лазаргашвили, предъявившему свой мандат с фотографической карточкой, принять следующие меры: немедленно арестовать и передать военно-революционному суду за подстрекательство к убийству».

Но, как видно, на первом году Советской власти кое-кто еще пытался оспаривать мнения всесильных чекистов, и следственная комиссия при Московском революционном трибунале, опросив свидетелей происшествия, постановила: «Дело Граховского производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но и этим ревтрибунал не ограничился! В ВЧК было послано официальное письмо с просьбой сообщить, «в каком положении находится дело о комиссаре Чрезвычайной комиссии Лазаргашвили, в связи с инцидентом, имевшим место в вагоне трамвая 2 марта сего года». Ответа из ВЧК, конечно, не дождались.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 616

Отказ снять погоны

В 16 лет, 2 августа 1914 года, Валентин Шереметьев, сын банковского служащего, отправился добровольцем на войну. За три года боев прошел путь от солдата до старшего унтер-офицера Первого штурмового батальона смерти. Защищая Отечество, был несколько раз ранен, контужен и в начале 1918 года отправлен с фронта в Москву на лечение. Его поместили в городской госпиталь № 1765, где, кроме прочих недугов, у него обнаружили туберкулез, нервные и сердечные припадки.

Красноармейцы из одной с ним больничной палаты, большинство из которых или дезертировали с фронта, или вовсе не нюхали пороха, однажды подступили к Шереметьеву:

— Ты почему в погонах? Не видишь: мы все посрывали.

— В нашей части не было такого приказа. Я в них под огонь ходил.

— Есть приказ Совета народных комиссаров снять знаки различия. Хватит, покомандовали генералы, теперь мы всему голова. Или народной власти не признаешь?

— Всякая власть от Бога, народной власти не бывает.

— Да ты, оказывается, контрреволюционер. Ленин с Крыленко издали декрет: погоны цари выдумали, чтобы нас под себя подмять. Тебе что, и Ленин не указ? Может, ты за бывшего генерала Корнилова?

— Когда пошел в ударный батальон, дал клятву генералу Корнилову, что буду исполнять только его приказы. Когда был здоров, оставался верен присяге. Но теперь я в госпитале и никаких политических и военных приказов по болезни исполнять не могу.

— Братушки! Да он же нами гнушается! — забился в злобе красноармеец Совков и бросился с кулаками на Шереметьева.

Братушки помогли ему сорвать с покалеченного в боях унтер-офицера погоны.

Заслышав шум, в палату вошла медсестра. Ее слушались — могла наябедничать по начальству, и тогда прощай дармовые харчи и мягкая койка — и быстро успокоились.

— Больной Шереметьев, пойдемте принимать лекарства, — решила увести из палаты готового забиться в нервическом припадке унтер-офицера благоразумная барышня.

— Я с тобой еще поговорю, — бросил на прощание Совкову Шереметьев.

«Он нам еще угрожает!» — возмутились «победители», и тотчас устроили собрание, на котором порешили требовать от лечащего персонала убрать из госпиталя нераскаявшегося «корниловца». Заодно сочинили народным комиссарам безыскусное письмо, в котором сообщили о монархических настроениях Шереметьева и выразили надежду, что с ним расправятся «со всей строгостью революционного времени».

Несколько дней спустя, 20 февраля / 5 марта 1918 года, Шереметьев был арестован и под конвоем препровожден в госпиталь № 1153 нервнобольных воинов. Оттуда-то его и доставили 13/26 апреля 1918 года в суд Московского революционного трибунала. Шереметьеву предъявили обвинение в том, что «он не признает наших Народных Комиссаров и поэтому, несмотря на приказ тов. Ленина, не снял погоны». Второй пункт обвинения: «Вел агитацию в пользу Корнилова».

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вам угодно дать сейчас какие-нибудь объяснения по этому поводу?

ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я обвиняюсь в агитации. Агитации я не вел. Я был солдатом, сражался, имел винтовку в руках. Есть ли это агитация или нет? Я считаю себя виновным в том, что для меня Россия, великая матушка Россия, дороже, чем социалистическое отечество, чем завоевания революции и свобода. Затем я признаю себя виновным в том, что я в рядах сознательной Красной Армии отказываюсь сражаться, потому что они сражаются только против своих братьев…

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я прошу говорить по существу представленного вам обвинения. Вы и здесь занимаетесь агитацией.

ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я больше сказать ничего не имею.

Перешли к допросу свидетелей. Красноармеец Тараньков подтвердил, что подсудимый «говорил, что не признает Советской власти». Другой же красноармеец, из госпиталя № 1765, Косов, заявил, что никогда не слышал от обвиняемого антисоветских речей. Медсестры Петропавловская и Сараева в один голос заверили трибунал, что ничего предосудительного больной Шереметьев не высказывал.

Большинство свидетельских показаний не удовлетворили обвинителя Карапетьянца. Пришлось ему самому вступать в бой с контрой и выуживать у обвиняемого необходимые для вынесения сурового приговора сведения.

КАРАПЕТЬЯНЦ. Я бы хотел задать два вопроса.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы, подсудимый, имеете право не отвечать на эти вопросы.

КАРАПЕТЬЯНЦ. Скажите, вы говорили, что Советской власти не признаете?

ШЕРЕМЕТЬЕВ. Да, говорил.

КАРАПЕТЬЯНЦ. Вы говорили, что подчиняетесь только распоряжениям Корнилова?

ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я говорил только, что подчиняюсь распоряжениям тех, кто любит Россию, в том числе и Корнилова.

Обвинителю больше ничего и не надо было услышать. Он воспрянул духом — обвинение теперь покатится как по маслу. Хорошо иметь дело с мальчишками, нашпигованными старорежимными предрассудками: воинская честь, любовь к родине, верность присяге. Их уже за одно это можно ставить к стенке и расстреливать.

КАРАПЕТЬЯНЦ. Товарищи судьи, вам всем хорошо известно, что основная задача трибунала — бороться с контрреволюцией. И вот за все время существования трибунала сегодня в первый раз мы сталкиваемся с определенным контрреволюционером, что он и сам не отрицает. Для нас неважно, установлена ли угроза, мог ли он кого-нибудь убить, для меня это значения не имеет. Для меня ясно, что он Советской власти не признает и подчиняется только распоряжениям Корнилова. Свою контрреволюционность он подтвердил своим вызывающим поведением здесь, на суде. Говорить много не приходится. Вы, как судьи, имея в виду основную задачу революционного трибунала — борьбу с контрреволюцией, я думаю, соответствующим образом будете реагировать против подобных преступников.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Ваше последнее слово, подсудимый.

ШЕРЕМЕТЬЕВ. Я подтверждаю все, что говорил раньше. Я готов ко всему. Пусть меня приговорят к расстрелу, пусть посадят в тюрьму, но я Россию любил, люблю и готов умереть за нее.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Суд удаляется на совещание.

После перерыва.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Объявляется приговор: «Именем Российской Федеративной Социалистической Советской Республики Московский революционный трибунал, заслушав в заседании от 13 апреля дело по обвинению Шереметьева в неповиновении распоряжениям Советской власти и контрреволюционной агитации, постановил признать Шереметьева виновным в том, что он во время пребывания своего в феврале месяце в госпитале отказался исполнять распоряжение Советской власти о снятии погон, и в том, что он вел в лазарете контрреволюционную агитацию, причем говорил, что не признает власти комиссаров и подчиняется только распоряжениям Корнилова, которому он присягал. И за это приговорить его к общественным работам сроком на семнадцать лет, с содержанием его впредь, до организации общественных работ, в тюрьме».

Не стало человека. Но вечно живут офицерская честь и народная песня о тех, кто остался верен ей:

Закатилася зорька за лес, словно канула,

Понадвинулся неба холодный сапфир.

Может быть, и просил брат пощады у Каина,

Только нам не менять офицерский мундир.

По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1

Дебош в Большом театре

Слово «хамовозы», которое бросают прохожие в сторону бесшумно плывущих бронированных (и даже небронированных) шикарных автомобилей, появилось не вчера-сегодня, а в начале 1918 года. Тогда оборванные и голодные москвичи роняли его вслед реквизированным авто, снующим между комиссарским Кремлем и фешенебельными гостиницами, занятыми новой властью под личные нужды.

Революция объявила равенство всех людей. И тут же, не выдержав даже крохотной паузы, часть руководителей рабоче-крестьянской России начала прибирать к своим рукам богатство свергнутых эксплуататоров. Комиссары поселялись в дворянских и купеческих особняках, заводили горничных и поваров, устраивали у себя салоны и бордели.

Народ подмечал пресловутое «равенство», ведь Москва слухами полна и глаз у нее зоркий. Кто посмелее, посмеивался над новыми хозяевами жизни прилюдно, кто поосторожнее — в кругу родных и друзей. Но терпели псевдонародную власть, ведь плетью обуха не перешибешь. Продолжали жить, как могли, и покорно терпели вчерашних голодранцев в новеньких кожаных тужурках, лишь изредка срываясь на общественный инцидент.

На спектакль в Большой театр 6 марта 1918 года прибыли трое военных — члены президиума Московского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Они расположились в Царской ложе, щелкали семечками, балагурили о революционных делах, изредка поглядывая на сцену, где шло представление. Один из членов при этом не выпускал из рук револьвера, демонстрируя богобоязненной московской публике свою боевую мощь.

Но, видно, «царственные особы» не на шутку рассердили своей манерой поведения московский люд, и в антракте второго действия в Царскую ложу с первого и второго ярусов посыпались гнилые яблоки, недоеденные бутерброды и всякая иная, попавшаяся под руку мелочь. Из партера кричали: «Долой! Запоганили Царскую ложу!» Из бельэтажа: «Вон! Изменники! Предатели!» Публика свистела и аплодировала, зло разглядывая своих оторопевших повелителей.

Шум прекратился лишь с поднятием занавеса. Члены президиума Московского Совета, а это были Артишевский, Рудзинский и Брыков, приказали караульным солдатам перекрыть все выходы и в следующем антракте занялись мщением за свой конфуз — арестами наиболее подозрительных. Попались три девицы, трое солдат без удостоверений личности и двое служащих. Их отправили в тюрьму и, промариновав две недели, приступили к допросам.

Арестованные как один уверяли следователя Приворотского о своем удивлении некорректным поведением публики в театре, божились, что сами весь антракт просидели тихо, даже пытались приостановить буйство; просили поверить, что они не видят ничего предосудительного в том, что члены президиума расположились в Царской ложе.

«Протесты зрителей по этому поводу нахожу неясными», — заявил обвиняемый Валентин Обухов. «Театр вообще не место для политических демонстраций», — доказывал свою непричастность к дебошу обвиняемый Иван Свищев. «Демонстрации по отношению сидевших в Царской ложе не сочувствую», — попросил занести в протокол обвиняемый Иван Скосырев.

За недоказательством дело прекратили. Ведь если судить, так всю публику. Да что публику — всю Москву. Но арестованных выпустили лишь после уплаты трех тысяч рублей каждым. В столь немалую сумму была оценена поруганная честь новоявленных обладателей Царской ложи. Для сравнения заметим, что новые рабочие сапоги в то время на Сухаревке стоили сто пятьдесят рублей, а мешок картошки — восемьдесят рублей.

А может быть, стоило устроить показательный суд, посадив на скамью подсудимых подлинных зачинщиков беспорядка — членов президиума? Ведь пропуск в Царскую ложу не освобождает ни царя, ни псаря от общих правил поведения в театре. Глядишь, получился бы показательный урок для нескольких поколений будущих вождей.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 282

Распространение стихотворения

Двадцатилетний мастеровой Антон Конкин 22 февраля 1918 года возле своего дома в конторе сапожников дал прочитать знакомым отпечатанное на пишущей машинке стихотворение-листовку:

ДЕКРЕТ ЛЕНИНА К БОГУ

Товарищ Бог, тебя не знаю,

Я с небом дела не имел,

Открыта мне дорога к раю,

Хотя бы ты и не хотел.

Я — Ленин, комиссар народный,

Народа русского глава,

Минутки нет от дел свободной,

О небе вспомнил я едва.

Я на земле уж все устроил,

Декретов целый ряд издал,

Штыком буржуев успокоил,

В святыни ядрами стрелял.

Я уничтожил суд буржуйный,

Народу землю передал

И сокрушил, как ветер буйный,

Весь буржуазный ритуал.

Чины долой, названье «мода»

Прошло, не надо орденов,

Да здравствуют сыны народа,

Какие ходят без штанов.

Долой приличия вериги,

Крахмальные воротнички,

Отныне только немец в Риге

Пускай сморкается в платки.

Республиканцу неприлично

Буржуйским действовать платком.

Свободный нос он свой отлично

Очистить может и перстом.

Пришел конец интеллигентам,

Успехов в жизни больше нет

И инженерам, и студентам…

Прощай, пленительный балет.

Пришла на смену жизнь иная,

Я никого не обманул

И, разрушая и дерзая,

Лишь все вверх дном перевернул.

Солдат командует войсками,

Обезоружен генерал,

Буржуи стали бедняками

И обезврежен капитал.

Больницей правит старший дворник,

Директор банка — мародер,

И на печать надел намордник

Народный цензор — полотер.

Долой врачей и акушерок,

В них ну́ жды больше уже нет.

Эс-деки, также и эс-эры

Без них повылезут на свет.

Я упразднить намерен банки —

Затеи сытых богачей.

Пусть дома держат деньги в банке

Из-под варенья иль сельдей.

Всеобщий мир мной предназначен,

Уже не за горами он,

И главковерхом мной назначен

Крыленко — вражеский шпион.

Как видишь, на земле повсюду

Совершены мной чудеса,

И было бы теперь не худо

Приняться мне за небеса.

С тобой, как с равным говорю,

Ты шар земной создал когда-то,

А я жизнь новую творю

И натравил на брата брата.

Ты без лица, зато в трех лицах,

А я всегда с одним лицом,

Но депутатом в двух столицах

Огромным выбран большинством.

Декретом сим повелеваю:

Всех ангелов пораспустить,

Буржуев всех изгнать из рая

И в ад на угли посадить.

Лишить чинов всех херувимов

И серафимов — крыльев их лишить,

И крылья те из стран незримых

На землю мне препроводить.

Святых всех мигом упразднить

И новых не иметь в дальнейшем,

Луну и звезды подчинить

Моим веленьям премилейшим.

Намереньям луны светить кадетам

Или Корнилову дорогу освещать —

Отдать приказ другим планетам

Лучам луны путь заграждать.

Социализм как цитадель

В России пышно расцветет,

И скоро верный мне Викжель[10]

К нему дорогу проведет.

И с комиссаром я шпика

Или охранника лихого

Пошлю на небо, а пока

Декрет мой разобрать толково.

Прочесть на небе всенародно,

Послать указы в рай и ад.

Ура! Да здравствует свободный

Небесный пролетариат!

С начала мира и доныне

Всегда ты был небесный царь

И думал далее в гордыне

Именоваться, как и встарь.

Но не забудь, войны пожар

Уж стер с лица земли тиранов,

И ты лишь неба комиссар,

Не будь я Ленин, иль Ульянов.

Большинство сапожников усмехались, покачивая головами: гляди-ка, верно сказано, да еще и складно. Видать, образованная голова сочиняла. Лишь Юрасов, прочитав стихотворение, остался пасмурным и резко спросил Конкина:

— Откуда листок?

— Да так, дружок дал.

— А фамилия дружка?

— А тебе на что? Листок-то отдай.

Юрасов пасквиль на товарища Ленина не отдал, а отнес в фабрично-заводской комитет, у членов которого стихотворение вызвало прилив праведного гнева. Тут же единогласно постановили: «Антона Конкина сопроводить в центральный штаб Красной Армии».

На допросе у следователя Конкин упорствовал: листок нашел на улице, когда шел в Художественный театр, ни к какой партии не принадлежу, политикой не интересуюсь.

Но не Конкин первым, не Конкин последним попался со стихотворными посланиями председателю Совета народных комиссаров. Поднаторевший в подобных разбирательствах следователь 9 апреля 1918 года вынес решение: «Дело № 583 передать к слушанию на публичном заседании Следственной комиссии».

И все же судебный процесс в Московском ревтрибунале, куда было передано дело Конкина, не состоялся. Почему? Если бы дело было прекращено «за недоказанностью преступления», составили бы соответствующую справку. Правительство к этому времени уже переехало из Петрограда в Москву и ужесточило борьбу в Первопрестольной с «антисоветской пропагандой». Арестованные все чаще и чаще попадали не в зал открытого суда, а в застенки ВЧК. Наверное, так было и в этот раз.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 803

Умышленный выстрел в икону

24 марта 1918 года в доме № 11 по Царицынской улице Москвы, где размещалась вторая рота Усть-Двинского латышского полка, прогремел выстрел. Это стрелок Александр Карлович Шалтьяр после обеда, взяв с кровати полуротного командира Эймана заряженный револьвер, вышел в коридор, насмешливо показал стоявшим неподалеку солдатам на висевшую на стене икону и со словами: «Такого чертенка здесь не нужно» — прицельно выстрелил.

Многие латышские стрелки, несмотря на уже начавшуюся борьбу Советской власти с христианством, возмутились подобной кощунственной расправой своего сослуживца с Божьим ликом. На следующий же день после инцидента собралась следственная комиссия Первой латышской стрелковой бригады, которая постановила, что так как «с религиозной точки зрения поступок производит крайне удручающее впечатление на других товарищей и так как икона представляет художественное произведение, передать означенное дело на рассмотрение революционного трибунала г. Москвы».

Обвиняемый Шалтьяр, почуяв неладное, скрылся. Трибунал запросил Московскую уголовную милицию произвести розыск. Ответа из милиции не поступило. Следствие пришлось прекратить.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 654

Закрытие газеты «Русские ведомости»

В 1918 году в России закрыли почти все газеты и журналы, оставив читателям словоблудие печатных органов, контролируемых ВЧК и ЦК РКП (б). Оказалось, что лозунг «свобода слова» был нужен большевикам, лишь когда они были гонимыми. Теперь же, встав во главе государства и вкусив сладость власти, они перещеголяли самых ретивых цензоров самодержавия, безжалостно расправляясь с любым инакомыслием.

Каждый раз, чтобы навечно закрыть газету, новая власть устраивала судебный спектакль, приговор которого был предрешен заранее в недрах ВЧК. Так случилось и со старейшей либеральной газетой «Русские ведомости».

26 марта 1918 года товарищ председателя ВЧК В. А. Александрович проинструктировал комиссара по делам печати В. Н. Подбельского: «Всероссийская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией предлагает вам немедленно закрыть газету "Русские ведомости" за помещенную 24-го марта с. г. в № 44 названной газеты статью под заглавием "С дороги" Б. Савинкова, клевещущую на товарища Ленина и тов. Натансона, выдавая их за предателей народа, и гнусно обвиняющую большевиков в служении немцам.

Приложение: статья Савинкова».

Подбельский тотчас, как получил рекомендацию ВЧК, попросил ревтрибунал «возбудить против редактора вышеозначенной газеты судебное следствие», а заодно приостановить ее выход.

Что же написал в «Русских ведомостях» Борис Савинков о государстве, которое занялось ее любимым делом — террором?

С ДОРОГИ

«Что они с моей Россией сделали?» — так сказала мне одна девушка с простым и добрым русским лицом и заплакала.

Это слово запомнилось мне. И теперь, оставив Москву — пустыню мерзости, позора и запустения, — я повторяю его и твержу его про себя здесь, в теплушке, под стук дребезжащих колес и под ругань «товарищей»-красногвардейцев. Моя Россия. Да, моя, и ваша, и каждого из нас, русских. Уразумеем ли мы это или по-прежнему будем ходить во тьме, не имея сил ни для ненависти, ни для любви, ни для бесстрастия.

Мы негодуем на декреты большевиков, возмущаемся бесстыдно-похабным миром, чувствуем себя и униженными, и опозоренными, и во власти любого «товарища» Стучки и все-таки ничего не можем, не можем, ибо не смеем. Мятежный дух отлетел от нас. Нашей ненависти хватает лишь на шептание по уголкам, нашей любви хватает лишь на словесное «сочувствие» Дону, и наше бесстрастие выражается единственно в том, что мы давно махнули на все рукой: моя хата с краю, слава богу, что расстреляли соседа, а не меня…

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Вот, окружен своей дубравой,

Петровский замок. Мрачно он

Недавнею гордится славой.

Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою…

Моя Москва — моя Россия. Пушкин понимал, что значит это короткое слово. Он понимал всю глубину его неземного значения. И он был счастлив каким-то недосягаемым счастьем. Он мог с удовлетворением сказать, что в годину бедствий и всенародного горя его поколение, поколение его старших братьев, ощущая Россию как свою, умело отстоять ее целость и сберечь ее честь, ее унаследованную от предков славу. Москва не преклонила колени и не унизилась до признания победителем чужеземца. Так было. Но так ли это теперь? Не забудем, что Ленин, Натансон и компания приехали в Россию через Берлин, т. е. что немецкие власти оказали им содействие при возвращении на родину. Даром ничего не делается, и за услугу Ленин, Натансон и компания, конечно, заплатили услугой. Сперва «Солдатская правда», потом обнажение фронта, потом Брест-Литовск и, наконец, невероятный Карахановский мир. Что они сделали с моей Россией? Ведь надо было быть фанатиком или подкупленным человеком, чтобы серьезно утверждать, что «международный пролетариат нас поддержит». И, конечно, только безумец или преступник мог на этой «поддержке» строить свои политические расчеты. А когда Ленин, Натансон и компания сделали свое дело и разрушили без остатка былую свою мощь, немцы подняли закованный в броню кулак. Ленин тотчас же смирился, ибо он чужд «революционным фразам». Зато остальные, разные Мстиславские и Кацы, завопили об обороне отечества, не просто отечества моей России, а какого-то нового, социалистического, выдуманного или вычитанного из книг.

Но кто же поверит, что люди, разрушавшие армию и заявлявшие громко, что «родина — предрассудок», хотят защищать Россию?

Защитить ее они, конечно, не в силах, но я не верю даже в искренность их желания. И съезд Советов своей резолюцией признал, что Ленин бесспорно прав и что нам, русским людям, надлежит примириться с потерей Финляндии, Эстляндии, Лифляндии, Курляндии, Белоруссии, Литвы, Украины и части Кавказа, и что нам, русским людям, надлежит примириться, что Россия, как государство, больше не существует, а существуют отдельные города и деревни, экономически зависимые от чужеземца и низведенные политически до значения Польши после ее раздела. Не сбылась ли мечта Вильгельма II? Не заслужили ли господа народные комиссары немецкий железный крест?

Большевики служили и служат немцам. Не одни только большевики. Разве «селянский министр» Чернов не служил Вильгельму II, когда в течение двух с половиной лет издавал свою пораженческую газету «Мысль», где доказывал, что Россия должна быть разбита? Теперь Чернов — оборонец. Он мечет молнии против большевиков. Но нам-то, эмигрантам, жившим с ним бок о бок в Париже, известен его настоящий лик. А Мартов, протестующий против «похабного мира»? Не его ли газета «Голос» конкурировала с черновской «Мыслью»? А другие циммервальдисты, большие и малые социалисты-революционеры и социал-демократы? Что они сделали с моей Россией?.. И какую веру нужно сохранить в своем сердце, чтобы, пройдя через предательство, измену, малодушие, легкомыслие, празднословие, оплевывание родины, непонимание свободы, через Либера, Дана, Керенского, Чернова и Гоца, все-таки сказать: «Да, верую в демократию, да, верую в грядущий социализм!»

Вот левые. Каковы же правые? Для кого же тайна теперь, что Россия покрыта сетью немецких сообществ и что наши «реставраторы» — покорные слуги Николая II — идут рука об руку с неприятелем. Для кого же тайна теперь, что есть множество русских, которые спят и видят во сне, что немцы уже вошли в Петроград и что на Невском проспекте уже стоит блюститель порядка — немецкий шуцман. Хоть с чертом вместе, лишь бы против большевиков… Что они делают с моей Россией?.. Да, конечно, большевики — национальное бедствие, да, Мартов — национальное бедствие, да, конечно, Чернов — национальное бедствие. И конечно, и большевики, и Чернов, и Мартов не должны избегнуть того закона, согласно которому «по делам вашим воздастся вам».

Но Россия должна быть спасена не с помощью чужеземцев, не силой немецких штыков, а нами, и только нами самими. Только мы, русские, — хозяева земли Русской. И пусть не говорят, что мы слабы, что без Вильгельма II нам не устроить своего государства. Не для того три года подряд проливалась русская кровь, чтобы в решительную минуту забыть об этих потоках крови и, следуя большевистской программе, «протянуть противнику руку». И если всякое соглашательство с большевиками и есть измена отечеству, то измена отечеству есть и всякое соглашение с немцами. Об этом надлежит помнить. Надлежит помнить, что русский народ погибнуть не может и что рано или поздно русские люди уразумеют наконец, что значит моя Россия и что измена никогда и никому не простится. И ошибочно думать, что ныне можно вернуться к Николаю II. Тем, которые мечтают о реставрации, следует не забыть, что Николай II означает новые «великие потрясения». Когда же кончатся российские «потрясения»? Когда же моя Россия будет свободной и сильной?

В вагоне красноармейцы, и стук безрессорных колес, чад, и семечки, и косноязычие. Позади — опозоренная Москва, опозоренная Россия, впереди… Но я не хочу, я не смею думать о том, что ожидает нас впереди. Я знаю одно, то, что я усвоив в юные годы: «В борьбе обретешь ты право свое». Надо бороться, бороться с немцами и бороться с большевиками.

Б. Савинков

Из статьи видно, что Савинков выступил против Брест-Литовского мира, против расчленения России на части, распродажи ее территории чужеземцам. Это противоречило политике большевиков «на данном этапе», к тому же они были оскорблены призывом знаменитого террориста-конспиратора бороться против них. За неимением под рукой Савинкова, гнев «правосудия» 4 апреля 1918 года обрушился на редактора «Русских ведомостей» Петра Валентиновича Егорова.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Егоров, что вы можете сказать по этому делу?

ЕГОРОВ. Член следственной комиссии предложил мне вопрос относительно нашего отношения к статье Савинкова: разделяем ли мы все, что здесь написано? Дело в том, что Савинков — это фигура в достаточной степени яркая. Савинков — известный революционер, организатор целого ряда террористических актов, человек, несколько раз жертвовавший своей жизнью, чтобы низвергнуть старый режим. Ныне такой человек, как Савинков, представляет огромный интерес для широких кругов, и представляет интерес не только для его политических единомышленников, но и для его политических противников. В силу этого мы и представляли, что всякая статья, трактующая об известном политическом моменте, имеет большое политическое значение, она должна быть помещена в целях всестороннего освещения того или другого вопроса. Савинков, в силу сложившихся обстоятельств, в силу того, что он вышел из партии, не может помещать свои статьи в своих партийных органах, и мы предоставили ему возможность поместить свою статью в нашей беспартийной газете. Мы считали возможным помещать его статьи даже тогда, когда не разделяли его мнений. Мы требовали выполнения только двух условий. Это прежде всего, чтобы статья не противоречила тем основным принципам, которые защищают «Русские ведомости» в течение пятидесяти лет, и чтобы она не нарушала требований цензурных данного момента. Что касается требований цензурных, то, по нашему убеждению, статья эта цензурных условий не нарушает совершенно. Нам Советской властью поставлены два условия: чтобы мы, во-первых, не призывали к борьбе с Советской властью и не распространяли ложных сведений об органах этой власти, которые вызывали бы враждебное отношение к этой власти. В этой статье совершенно не говорится о борьбе с Советской властью, здесь не критикуются действия этой власти, здесь ведется борьба с политическими партиями на широком фронте, на левом фланге большевики и на правом фланге те, которые мечтают о реставрации. Это будет совершенно ясно, если будут взяты не отдельные места статьи, а все…

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скажите, гражданин Егоров, как вы понимаете фразу: «Даром ничего не дается»?

ЕГОРОВ. Это риторическая фраза, которая очень часто употребляется. Здесь сопоставляется, что за право проезда через Германию можно заплатить миром, который подписали мы с Германией. И тут говорить о предумышленности было неизбежно. Мы были поставлены в такие условия, и большевистская власть была поставлена в такие условия, что она должна была принять этот мир. Это, конечно, не есть обмен заранее предусмотренными услугами, это величины совершенно неизмеримые.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Так что вы полагаете, что это просто риторическая фраза?

ЕГОРОВ. Да.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но в статье имеется другое место: «Ведь надо быть фанатиком или подкупленным человеком…» и т. д. Что это значит?

ЕГОРОВ. Кто читает «Русские ведомости», тот знает наш взгляд на гражданина Ленина, знает, что мы его считаем фанатиком своих идей, и, конечно, говорить, что мы на столбцах нашей газеты подозреваем его в подкупе, совершенно не приходится.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Известно ли вам, что при правительстве Керенского было возбуждено против товарища Ленина следствие по обвинению в продажности германским империалистам?

ЕГОРОВ. Да, известно.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда здесь Савинков говорит о продажности, не думаете ли вы, что гражданин Савинков разумеет как раз не риторическую фразу, а обвинение, предъявленное правительством Керенского товарищу Ленину и другим?

ЕГОРОВ. Я не знаю, что имел в виду Савинков, когда писал эту статью, мы не нашли в ней таких указаний.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы не поняли, может быть?

ЕГОРОВ. Я думаю, что это и не так было.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Что вы подразумеваете под борьбой с немцами? Что вы имели в виду: военную организацию против немцев или еще что-нибудь?

ЕГОРОВ. Конечно, должна быть военная организация.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Теперь скажите дальше. Если сопоставляются две вещи одновременно — бороться с немцами и бороться с большевиками — не ясно ли из этого сопоставления, что здесь по отношению к большевикам предполагается то же самое, ибо две вещи одинаково противопоставляются — бороться с немцами и бороться с большевиками?

ЕГОРОВ. Это наше внутреннее дело, наш внутренний процесс — борьба с большевиками. А мы всегда стояли за разрешение наших внутренних болезней безболезненными путями, без всяких актов насилия. Мы всегда были против насилия. Так что наша позиция всегда в этом вопросе ясна, и кто бы что бы ни говорил, но мы никогда не призываем к насилию.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Значит, вы поняли статью Савинкова, что это борьба внутренняя, идейная борьба?

ЕГОРОВ. Да.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Но как вы объясните это место: «Нашей ненависти хватает лишь на шептание по углам, нашего ума хватает лишь на словесное сочувствие Дону»? Здесь как будто выражаются определенные тенденции?

ЕГОРОВ. Эти слова выражают недовольство русской интеллигенцией, которая малоактивна, она выражает только словесное сочувствие Дону, надеется только на какую-то внешнюю силу. Он выражает тут отрицательное отношение к той психологии русского обывателя, который надеется на что-то другое, на что-то внешнее, то на штыки немецкие, то на штыки казацкие.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Но я должен еще указать на следующее. В начале статьи имеется еще одно место: «Не можем либо не смеем». Так что здесь говорится о какой-то смелости, которую нужно проявить?

ЕГОРОВ. Я думаю, что смелость нужна и для того, чтобы вести идейную борьбу.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Хорошо. Товарищи судьи, имеете вопросы гражданину Егорову?

ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы говорите, что при приеме статей вы требовали, чтобы они не противоречили основным принципам газеты?

ЕГОРОВ. Да.

ЧЛЕН ТРИБУНАЛА. Вы считали и статью Савинкова не противоречащей основным принципам газеты?

ЕГОРОВ. Да, считал.

Вперед вышел сумрачный, низкорослый Крыленко, еще полгода назад разъезжавший по фронту в солдатской гимнастерке с нескладно прицепленной к низко опущенному ремню длинной шашкой. «Кто это?» — удивлялись фронтовики. И слышали в ответ: «Верховный главнокомандующий». — «Дожили, — глядя на клоуна, поставленного над генералами, горевали фронтовики, — теперь-то немец задаст нам перцу». Но недолго верховодил Крыленко, уж слишком рьяно взялся новоявленный полководец за уничтожение русских генералов и офицеров, отдавая предпочтение тем, кто сидел в окопах по другую сторону линии фронта. Пришлось его революционный задор испробовать в тылу. Он был переброшен в ведомство юстиции, где ему поручали возглавлять атаки на внутренних врагов — неугодных большевикам российских обывателей. Вот и сейчас он был во всеоружии — с запасом хорошо отточенных революционных фраз:

«Враги увеличивались с каждым днем. Для Советской власти это является доказательством того, что ее путь правильный».

«Всюду мы видим оскаленные зубы наших врагов».

«Революционный трибунал — это не есть суд, в котором должны быть возрождены юридические тонкости, юридические доказательства, юридические хитросплетения».

«Здесь происходит творчество нового права и новых этических норм».

«Я полагаю, что с этой газетой должно быть раз и навсегда покончено».

«Я полагаю, что революционный трибунал поступит с редактором "Русских ведомостей", как с контрреволюционером».

Верные солдаты революции — члены трибунала, — посовещавшись для виду, ревностно исполнили наказ доблестного генерала советской юстиции. Газета «Русские ведомости» была закрыта навсегда, а ее редактор, «ввиду преклонного возраста», был награжден тюремным одиночным заключением сроком на три месяца.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 487

Агитация против празднования 1 Мая

Первое мая как праздник рабочих начали отмечать с 1889 года, когда в столетнюю годовщину Французской революции съезд Второго Интернационала принял резолюцию: «Назначается великая международная манифестация в раз навсегда установленное число, чтобы разом во всех странах и во всех городах в один условленный день трудящиеся предъявили общественным властям требования ограничения законом рабочего дня до восьми часов, а также выполнение всех других постановлений международного конгресса в Париже».

В одних странах Первомай переносили на ближайшее воскресенье, в других праздновали после обеда или по окончании работ. И вовсе заглох он с началом Первой мировой войны, когда пролетарии всех стран стали патриотами своего Отечества. Всех, кроме России. «Только вожди русских рабочих тов. Ленин, Зиновьев и др. остались верны революционным заветам Интернационала», — бахвалились большевистские газеты, призывая народ в лихую годину к первомайским забастовкам.

А после победы Октября майские торжества, наряду с днями памяти Карла Либкнехта и Розы Люксембург, приездом Ленина в революционный Петроград и прочими «красными датами», решили превратить в нечто грандиозное.

Началась подготовка к 1 Мая 1918 года. В голодных городах устанавливали прожектора для подсветки зданий, пиротехники готовили фейерверки, повсюду вывешивали красные флаги и лозунги. Особенно постарались в Москве, закутав чуть ли не весь Кремль, ставший цитаделью Совета народных комиссаров, в красную материю.

В этот день обещали устроить чудо интернационализма. Но богомольные москвичи называли его «иудиной пасхой», так как Первомай совпадал с Великой средой Страстной седмицы. По городу распространяли листовки с проповедью настоятеля храма Воскресения Христова в Сокольничьей слободе отца Иоанна Кедрова:

Отче наш… и не введи нас во искушение.

Ев. от Луки, 11, 4

Христиане! 1 мая по новому стилю нас зовут на гражданский праздник, будут украшения, будет музыка для нашего прельщения. Отчего бы и не попраздновать, — может быть, кто скажет?! Нет, христиане, мы не можем идти на торжество, так как этот день: Великая Среда. Вспомните, что это дни Страстной недели, когда христиане переживают страдания нашего Спасителя и Господа — дни скорби, дни усиленных молитвы и поста, дни, когда исстари строгою жизнию, удаленной от всяких развлечений и удовольствий, подготовляют себя к достойной встрече Светлого дня Христова Воскресения!

Вспомните Великую Среду. Что было в этот день в жизни нашего Спасителя! В этот день Иуда, прельстившийся деньгами, изменил Христу, предав Его на страдания и смерть. Участие христиан в гулянье в эти Великие дни будет изменой Христу, нашей вере, нашей Церкви, нашим русским отеческим преданиям, которые зовут нас чтить и в строгой жизни проводить Страстную неделю!

Братья и сестры! Если мы хотя и немного, но имеем веры в Христа, нашего Спасителя и Господа, то мы не имеем никакого права идти на это поистине языческое торжество!

Будет и так много на нас греха! И так не знаешь, где найти отрады и покоя. Неужели еще мало нам ужасов современной жизни, неужели мы хотим сознательно идти против Христа и основ Святой веры в Него и окончательно уничтожить устои нашего измученного, опозоренного и разделенного Отечества, которое верою родилось, выросло, окрепло и стало могучим! Веру оставили, восстали на Церковь и Отечество и гибнем в мучениях за эти тяжкие грехи! Что теперь стало с нашей когда-то Святой Русью?! Куда девался русский человек — христианин и патриот, для которого Отечество было всегда предметом его любви и святых подвигов?!

Русский православный человек! Если ты не хочешь быть рабом других народов, для которых Россия, наше Отечество, лакомый кусок, а мы все — рабочая сила, на нас они будут пахать землю и возить навоз, — опомнись, пойми, что ты русский и никакие другие народы не дадут тебе защиты и спасения, все они преследуют только свои цели. Никто, только ты сам можешь спасти себя от мучений и Отечество от позора. Спасти не насилием, разорением и кровью своих отцов, братьев и сестер в междоусобной войне… А спасти себя верою в Христа, который еще есть в тебе. Нас разделили на партии, чтобы во вражде и разделении мы сами себя опозорили и уничтожили; дошли мы до великих ужасов, кто может поручиться за жизнь на завтрашний день!

Человеческая жизнь, этот неоцененный дар Божий, обесценена… Истерзать, зарезать, убить, насмеяться над прахом убитого — это стало повседневным явлением! Но как бы тяжка ни была наша жизнь, нам, христианам, не нужно падать духом, у нас еще есть всемогущая сила, которая всех нас может объединить, возродить и сохранить нам наше родное место, наше Отечество. Сила эта, как сказали мы, есть вера наша во Христа, вера, победившая мир (I Иоанн, 5,4). Вера во Святую Церковь, которую хоть и гонят, но «врата ада не одолеют ея» (Мф. 16, 15). Вера тогда ценна в глазах Господа, когда мы ее исполняем. Вера наша зовет нас на Страстной неделе удаляться от удовольствий и развлечений. Неужели христианин позволит себе в неделю страданий его Спасителя и Господа пировать и веселиться?! Чтобы не быть изменниками своей веры, уйдемте от удовольствий и будемте со Христом! Все наши условия жизни нам говорят: не веселиться нужно, а должно молиться и плакать, в покаянии очищать себя от грехов, спасать не только себя, но и других, заблудившихся, поддавшихся искушениям и через то погибающих.

Бодрствуйте, будьте внимательны к исполнению заветов Христа — Спасителя нашего и молитесь, чтобы не впасть во искушение (Мк. 13, 33). Аминь.

На Красной площади в первый советский Первомай, когда «российский пролетариат требовал для своих заграничных товарищей того же, чего достиг сам», народу было не густо. Шли с пением «Интернационала» колонны красноармейцев и партийцев. И вдруг красное полотнище, заслонявшее икону Николая Чудотворца на Никольских воротах, порвалось — и, как и раньше, засиял старинный образ чтимого всею Русью святого.

В последующие дни красноармейцам пришлось отгонять от Никольских ворот народ, поверивший в чудо и пришедший помолиться иконе своего заступника.

А 9 мая по старому стилю, в день праздника святителя Николая Чудотворца, по требованию народа, был совершен крестный ход из всех московских церквей к Никольским воротам.

С раннего утра идут московские обыватели к Красной площади с торжественным пасхальным пением: «Да воскреснет Бог и да расточатся врази Его». Развеваются белые флаги, сияют на солнце иконы и кресты. Перед крестным ходом многие его участники причащались и готовились к смерти.

У Никольских ворот не прекращается церковная служба. Чрезвычайная комиссия Феликса Дзержинского в расклеенных по всей столице объявлениях обещала «стереть с лица земли» всех тех, кто будет выступать «с речами и действиями против Советской власти». Но нет речей — пение кающихся, нет оружия — митры и панагии. И отряды красноармейцев и чекистов, укрывшиеся в соседних с Красной площадью переулках, не решились на этот раз расправиться с верующей Россией. Сам Ленин смотрел с Кремлевской стены, в окружении китайских часовых, на запруженную площадь и поинтересовался, сколько собралось народу. По приблизительному подсчету самих большевиков — около четырехсот тысяч.

«Единственный раз я видел патриарха Тихона в Москве, в мае 1918 года на Красной площади у Исторического музея, — вспоминал писатель Борис Зайцев. — Было тепло, почти жарко. Мы только что в огромном крестном ходе обошли Москву. От храма Спасителя было видно, как отряды под хоругвями переходили через Москву-реку: со всех концов шли новые и новые толпы, сливались золотой рекой с иконами, крестами, двигались по родным и так намученным сейчас местам. Мы не могли войти в Кремль. Но все наши "полки" собрались на Красной площади, и тут, в сотнях хоругвей и икон, риз, облачений, митр, крестов и панагий, воочию была видна древняя слава Москвы — церковная ее слава».

Властители были удручены своим бескровным поражением, растеряны: уже наступила пора считать подобные религиозные праздники за контрреволюционные выступления или стоит немного повременить?

Для начала решили произвести обыск на квартире протоиерея Кедрова. Но никакой антисоветчины, кроме уже известного по листовкам текста, не нашли. Но все же вручили отцу Иоанну повестку о явке в следственную комиссию для допроса. Узнав о повестке, прихожане храма Воскресения Христова собрались на общее собрание, где и порешили обратиться в Московский ревтрибунал с просьбой отдать им батюшку на поруки «ввиду глубокого уважения христиан к отцу Кедрову за святое исполнение им его пастырских обязанностей во славу Христа и Его святой Церкви». Две тысячи духовных детей протоиерея Кедрова, подписавшихся под заявлением (многие указали и свой домашний адрес), заверили следственную комиссию, что «ему мы обязаны самой постройкой нашего храма, он кормил крестьян во время голодовок [1]906-[1]907 и [1]911-[1]912 годов» и предупредили карательные советские органы, что в случае ареста батюшки «могут последовать волнения».

И ревтрибунал дрогнул, пришлось следователю Бадмасу допрашивать отца Иоанна на дому:

— Зачем вы упомянули о 1 Мая как о Великой среде?

— Если бы Первомайское торжество было не на Страстной неделе, то и выступления моего не было бы.

— А с какой стати революционный праздник назвали «языческим торжеством»?

— Все праздники, смысл которых в гуляньях, песнях и плясках, — языческие.

Следователь продолжал упорствовать, что отец Иоанн «хотел контрреволюции». Батюшка долго разъяснял воинственному атеисту, что значит для православного человека Страстная неделя и как из века в век ее проводили в покаянии и посте. Следователь все добросовестно записал и передал протокол допроса в ревтрибунал. Но там, по-видимому, нашлись люди, для которых Страстная неделя не была пустым звуком, и они, найдя «следственный материал достаточно полным», судебное разбирательство по делу священника Кедрова «за отсутствием состава преступления» прекратили.

Борьба с религией только начиналась, и зачастую властителям приходилось уступать православному народу.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 352

Контрреволюционный мятеж

После кончины преподобного Сергия Радонежского братия Троицкой обители избрали игуменом его ученика Савву. Шесть лет он был настоятелем в знаменитом монастыре, а потом, ища безмолвия и тихой молитвы, сложил с себя игуменство.

Но в 1398 году звенигородский князь Юрий Дмитриевич, крестник преподобного Сергия и духовный сын Саввы, умолил последнего поселиться возле Звенигорода, в основанном князем новом монастыре на холме Сторожи. Здесь и окончил свои дни старец игумен, здесь же был похоронен, и от его гроба пошли исцеления. 19 января 1655 года были торжественно обретены святые мощи преподобного Саввы Сторожевского.

Саввино-Сторожевский монастырь полюбился русским царям и боярам, которые делали в него большие вклады. Монастырская ризница считалась одной из богатейших сокровищниц православной церкви. Особенно гордились монахи колоколом, отлитым из бронзы с добавлением медных копеек, изъятых из обращения после Медного бунта в Москве. Гордились колоколом с изумительным звоном все звенигородцы и увековечили его, поместив в центр герба своего города.

Звенигородский уезд жил тихой провинциальной жизнью вплоть до Октябрьской революции. Но в мае 1918 года советские газеты запестрели сообщениями о попытке «контрреволюционного мятежа» в Саввино-Сторожевском монастыре. Улицы в городе и селах, а позже окрестные колхозы стали называть именем «героически погибшего мученика революции» комиссара Макарова. Краеведческая литература советской эпохи потчевала доверчивых туристов рассказами о подавлении революционными войсками в Звенигороде монархического восстания.

Что же произошло на самом деле в красивейшем подмосковном уезде, прозванном «русской Швейцарией»?

Месяц спустя после опубликования декрета о свободе совести, в конце февраля 1918 года, Ягуньинским волостным Советом были отобраны у Саввино-Сторожевского монастыря Акиновская роща, мельница, конный и скотный дворы, гостиница. Приезжали под видом «археологической комиссии» революционные гости из Москвы, шныряли по всему монастырю, вынюхивали, чем здесь можно поживиться.

В окрестных селах судачили:

— Сегодня приехали посмотреть, завтра к себе все увезут.

— Им бы лишь грабить да гадить.

— Комиссарского начальства развелось — пропасть, и всяк на себя одеяло тянет.

По монастырю расхаживали теперь не только монахи и богомольцы, но и «ягуньинский волостной комиссар монастырской гостиницы» Константин Макаров. Как игумен с крестом, Макаров не расставался с револьвером, помахивал им при встрече с монахами и при обыске их келий.

А народ окрестных сел и деревень голодал. На сходках требовали возврата реквизированного зимой хлеба, ругали новую власть. К горьким рассказам о крестьянской жизни прислушивались богомольцы, стекавшиеся в монастырь со всей России, и гадали: когда же наступит обещанное большевиками счастливое житье? Когда все перемрут?

Счастливым житьем в Звенигородском уезде, по наблюдениям земляков, наслаждался только комиссар Макаров. Он реквизировал припрятанную монахами на случай голода провизию, пугал богомольцев своим воинственным видом и показным атеизмом, грозился то опечатать монастырскую ризницу, то посшибать колокола. Наконец 26 марта он решил, что пора от слов переходить к делу, ведь в декрете сказано, что все церковное нынче стало народным, а он и есть народ, как объяснили ему вышестоящие народные комиссары. Макаров явился со своим секретарем и милиционерами к игумену Макарию и потребовал немедленно сдать ему все монастырское имущество.

— Без разрешения церковного начальства не могу, — отказал отец Макарий. — Я лишь наместник настоятеля монастыря и должен известить о вашем понуждении своего епископа.

— Семь дней даю сроку, — предупредил Макаров, поигрывая револьвером.

Но даже по советским законам имущество монастыря должно было принадлежать народу, а не комиссару Макарову. Игумен послал отца Лаврентия в Ягуньино и Саввину слободу рассказать крестьянам о случившемся.

Крестьяне собрались на сходку. Со словом к своей пастве обратился священник Василий Державин.

— Мы должны взять монастырское имущество в руки прихожан, как допускается советским декретом, — предложил он, — и не допускать к нему безбожников.

Народ горячился:

— Руки бы поотрубать комиссарам, чтобы не зарились на чужое.

— Если будут грабить, надо звонить в набат.

— Айда сейчас к монастырю крестным ходом.

От слов до дела иной раз долгий-предолгий путь. Вперед вышел председатель Ягуньинского волостного Совета Алексей Астафьев.

— Не допущу! — повелительно осадил он народ. — Крестные ходы разрешаются Советской властью только по заранее утвержденному расписанию.

Пошумели еще немного и, хотя отец Василий на коленях умолял тотчас идти в монастырь защищать святыни, решили разойтись по домам, не желая спорить с законом, да и церковное имущество пока еще оставалось на своем исконном месте.

Макаров, узнав о сходке, заявился с милиционерами-телохранителями на дом к священнику Державину и произвел у него обыск. Из контрреволюционного нашлось только постановление «Союза трех селений» о желании религиозного воспитания детей, несмотря на советский запрет продолжать в школе преподавания Закона Божия. Постановление комиссар прихватил с собой, прихватил и продиктованную отцу Василию подписку о неучастии в каких-либо политических акциях.

Спокойствие мирного Звенигородского уезда не нарушили ни обыск у приходского священника, ни новый приказ Макарова всем, проживающим в монастырской гостинице, немедленно очистить ее, ни его настойчивая агитация среди монахов не подчиняться распоряжениям игумена. И все же глухой ропот нарастал. Особенно после того, как мальчишка-комиссар Макаров без согласия односельчан заменил председателя волостного Совета и двух писарей.

В самом монастыре обстановка тоже накалялась. Особенно после того, как в древнюю обитель понаехало множество комиссаров из Звенигорода. Побродив по монастырскому двору и заглянув во все щели, они постановили присвоить Советской власти, то бишь себе, здание духовного училища, а также довольствие ста четырех его учеников — шесть мешков муки и пуд сахара. Отца Макария, который попробовал роптать, уездные комиссары строго предупредили, что, «если он хочет жить в мире с Советской властью, пусть заботится о делах небесных и оставит в покое устроение жизни земной». Под конец реквизиции они ограбили квартиры учителей духовного училища, а Макаров, узнав, что у преподавателей нашли муку про запас, вдобавок засадил их в тюрьму «за сокрытие запасов продовольствия».

В тот же день вечером два ягуньинских крестьянина встретили отца ретивого комиссара (кстати, владельца чайной) с мешочком.

— Что несешь?

— Муку.

— С монастыря?

— Нет, моя.

— Врешь, тебе небось сынок уже и коров с монастыря приводит.

Обозленные мужики отвели Комиссарова родителя в Ягуньинский волостной Совет и потребовали составить протокол о краже.

Судя по утру следующего дня, 15 мая, день должен был быть солнечным и тихим.

В семь часов утра в Ягуньино застучали в окна, собирая народ на сходку. Разговор пошел об ограблении монахов, сытой жизни комиссаров, разорении крестьянского хозяйства. Порешили всем миром идти в монастырь «сменять Макарова». По пути попали на сходку в Саввиной слободе, где крестьяне собрались распределять семенной картофель.

— Отец Макарова, — обратился к слободчанам ягуньинский староста Шумов, — вчера попался с мукой, уворованной из монастыря. Вы, саввинские, живете рядом с обителью, а не знаете, что ее грабят.

Составили резолюцию о смещении Макарова, и оба села двинулись к монастырю.

Макаров тем временем с членами президиума Звенигородского Совета и милиционерами составлял опись хозяйства духовного училища, которое должно было отойти к нему. Затем произвел обыск на квартире смотрителя училища Халанского. Тут-то и подошла толпа. Комиссар, привыкший, что ему повинуются беспрекословно, вышел к народу, привычно поигрывая револьвером. Но на этот раз мужики и бабы не сробели.

— Обезоружить его! — закричали в несколько голосов.

В мгновение молодцеватого вояку окружили и отняли у него опасную комиссарскую игрушку. Тут-то он и понял, что ему несдобровать, если не умерит гонор, и трусливо стал уверять земляков, что готов сдать должность. Выборные мужики повели Макарова в его гостиничный номер сдавать дела.

А народ все прибывал. Прибежали из Шихова, Посада, других окрестных сел. Набралось полторы тысячи озлобленных крестьян. Почувствовав свою силу и робость власти, они распалились.

— Дармоеды, сукины дети, понавешали в святом месте вывесок.

С гостиницы содрали вывеску районного Совета.

— Все они тут лопали наше добро.

Поймали секретаря Макарова Соколова, нашли у него ключи и, открыв помещение Совета, разгромили его.

— Не пускайте комиссаров к телефону!.. Смотри, вон один побежал к лесу.

Догнали. Стали бить.

— Давай выводи Макарова!

Из гостиницы вышел один из выборных крестьян, Василий Дешевый.

— Граждане, вы же пришли не убивать, а лишить полномочий Макарова. Он сейчас передает бумаги и печать.

— В зад себе печать засунь. Бей его — он за комиссаров!

Толпа оттолкнула Дешевого и хлынула в гостиницу. Кто-то ударил в набат, будоража мятежный крестьянский дух.

Макарова выволокли на монастырский двор — забили до смерти. Под руку попались комиссарский секретарь Соколов и милиционер Ротнов. Забили насмерть обоих. Уже звонили колокола всех окрестных сел. Бросились в Звенигород — громить советские учреждения. По дороге обрывали телефонные и телеграфные провода, растаскивали на колья изгороди, развели мост через Москву-реку.

Все советское городское начальство, прослышав про бунт, загодя попряталось у родственников и знакомых.

Разбушевавшиеся крестьяне первым делом разгромили воинское присутствие и Дом Красной Армии, набрав там до полутора сотен винтовок. С оружием и колами разбежались по всему городу. Палили в воздух непрестанно, но, слава богу, никого не подстрелили. Из казармы разбежавшихся милиционеров растащили по домам три подушки, три самовара, восемь полушубков, девятнадцать кроватей, шкаф для нотных книг и наставление по уходу за лошадьми. Отловили несколько «членов президиума» и под охраной отволокли их в уездную тюрьму. Били в набат со всех городских церквей. Потом, малость успокоившись, разбрелись по домам родственников и друзей, по чайным и трактирам, где похвалялись своей победой над комиссарами.

А в монастыре, возле ворот, столпившись вокруг вынесенной из церкви высокочтимой иконы, иеромонах Ефрем с братией служили молебен, призывая крестьян к смирению.

К вечеру прибыл к Звенигороду отряд красноармейцев из Павловой слободы. Но в город войти побоялись — оттуда слышалась беспорядочная стрельба. Решили лишь выставить на дорогах дозоры. Вскоре подошли еще два отряда с пулеметами из Аксиньевской волости. Тогда-то и отважились на штурм. Ворвались в город с пулеметным треском. Но увидели вокруг не ощерившегося штыками врага, а безлюдное провинциальное захолустье. Мятежники, напившись чаю и водки, потайными тропками разбрелись по своим селам или спокойно похрапывали в домах своих городских родственников. Никто из них не помышлял, что вырвавшаяся наружу их скоротечная лютая злоба завтра будет окрещена «звенигородским контрреволюционным мятежом», что предстоят многочисленные аресты, допросы, доносы и, наконец, громкий судебный процесс.

На скамью подсудимых попадали по оговору скандального соседа, даже по ошибке, ибо людей с одинаковыми фамилиями, которые назывались на допросах и в доносах, в селах было предостаточно. Судьи не удосужились обратить внимание даже на настойчивые заявления адвокатов о необходимости «обследовать некоторые действия покойного Макарова». Его нельзя было поминать недобрым словом, потому что газеты наперебой писали о нем, как о герое революции, павшем смертью храбрых на боевом посту.

Московский революционный трибунал постановил, что события 15 мая 1918 года в Саввино-Сторожевском монастыре «не были случайным бунтом на почве голода, а хорошо организованное выступление с целью низвержения рабоче-крестьянской власти в Звенигороде». Двух крестьян, игумена Макария, который в день восстания был в Москве, и священника Василия Державина, даже не выходившего 15 мая из своего дома в Саввиной слободе, трибунал приговорил «подвергнуть бессрочному тюремному заключению с тягчайшими принудительными работами, с лишением права на свидание с родными». Еще восьмерых крестьян — к тюремному заключению на десять лет. Еще пятерых и иеромонаха Феофана — на три года. Семерых, «принимавших слабое участие в восстании», оштрафовали на пятнадцать тысяч рублей «с круговой порукой».

И все же громкого процесса, как обещала пресса, не получилось. Да разве мыслимо отыскать задним числом среди нескольких тысяч крестьян тех, кто забил насмерть трех советских служащих? Оно бы и искать не пришлось, сразу бы выдумали виновных, будь среди мятежной толпы хоть плохонькие, но все же помещики, царские офицеры, капиталисты. А тут — одна голь перекатная. Вот и пришлось наказывать не за убийство, а за «возбуждение грубых инстинктов толпы», «участие в раздаче оружия», «агитацию пойти в монастырь», «противодействие распоряжениям Советской власти в деле перехода имущества монастырской гостиницы в распоряжение Ягуньинского Совета».

Но память о крестьянском бунте все же была увековечена. В путеводителях по Звенигороду в течение десятилетий печатали развесистую клюкву. «Мирное развитие революции нарушило выступление реакционного духовенства и кулачества. 15 мая 1918 года произошла попытка контрреволюционного мятежа в Саввино-Сторожевском монастыре. Однако массы не поддержали мятежников, и попытка восстания была ликвидирована к вечеру 15-го же мая».

Вся наша история советского периода была пропущена через чистилище революционного романтизма. Но не занесет ли нас теперь в иную крайность и не станут ли теперь ягуньинские мужики и бабы бескомпромиссными борцами за Веру, Царя и Отечество?

По документам ЦГАМО, фонд 2612, опись 1, дела 12–14

Игнорирование Советской власти

Во время планового обыска 10 мая 1918 года в городе Калязине у врача Андрея Павловича Никитского вместе с другим имуществом изъяли три письма сына Николая, проживавшего в Москве. Член Калязинской уездной следственной комиссии Соколов, вооружась красным карандашом, занялся поиском крамолы в родственной переписке. По опыту Соколов знал, что интеллигенты не могут удержаться, чтобы не ругнуть власть по любому ничтожному случаю. Это у них в крови еще с царских времен. Но если критику прогнившего самодержавия можно отнести к немногочисленным заслугам ученых мужей, то высказанное ими недовольство советскими порядками иначе, как преступным деянием, не назовешь.

Первое письмо было датировано 16 ноября 1917 года. Несомненная удача! Несколькими днями раньше большевики обстреляли из артиллерийских орудий Московский Кремль, торжественно воздвигли на Красной площади пантеон для погибших за дело революции товарищей, расстреляли остававшихся верными Временному правительству молоденьких юнкеров и студентов. Разве могут эти события понравиться интеллигенту? Конечно, нет! Николай Никитский наверняка не удержался и побранил в письме к отцу социал-демократов.

Красный карандаш заскользил по строчкам. К сожалению, в них не нашлось ни слова, ни намека на революционные события в Москве. Хотя замалчивание победоносного шествия Красного Октября — тоже преступление. Но вот, наконец, опытный глаз следователя выхватил из скучного письма две контрреволюционные фразы и удостоил их быть подчеркнутыми красным революционным цветом.

«Сейчас в Москве относительно спокойно, но поручиться за завтрашний день нельзя. Дело с продовольствием висит буквально на волоске».

«Завтра может начаться забастовка как протест против насилий большевиков».

Второе письмо — от 3/16 февраля 1918 года. Уже в проставленной дате чувствуется желание напакостить Советской власти — пошел третий день, как вся страна живет по новому календарю, а он и старорежимную циферку проставляет. Мол, для безопасности пишу новый стиль, а и старый не забываю, надеюсь, что все повернется вспять. Несомненно, двуличен докторский отпрыск! Жаль, письмо, хоть и длинное, но зацепиться не за что, чтобы обвинить этого писаку в агитации против Советской власти. Хоть в корзину бросай!.. Но что это?.. Зацепочка все же появилась, не сумел до конца свой буржуазный душок скрыть. Советует отцу припрятать, что поценнее. Это наше-то, награбленное у народа и к нему обязано вернуться?!

Красный карандаш следователя ринулся в бой, словно лентой алой крови отмечая строчки, пропитанные буржуазным духом:

«Я нахожу, что при создавшемся положении настоятельно необходимо спрятать возможно надежнее, например, в подвале кладовой, бо́льшую часть процентных бумаг и наиболее ценное из серебра. Часть денег и вещей лучше оставить, дабы иметь возможность, если уж понадобится, выбросить это на съедение товарищам, лишь бы отстали».

Довольный, что дело сдвинулось с мертвой точки, Соколов откинулся на спинку конфискованного барского стула, маленько передохнул от контрреволюционной переписки и принялся за третье, последнее письмо. Дата на нем проставлена: 10/23 апреля 1918 года. То есть писалось вскоре после Брест-Литовского мира с Германией. Следователь, в предвкушении новой порции контрреволюции, стал потирать руки: молодой писака наверняка обмолвился о своем недовольстве большевиками, которые отдали немцам остзейские провинции и еще какие-то свои территории. Даже эсеры, преданный делу революции народ, и те не удержались, им, видите ли, жалко стало русской земли, и они обозвали товарища Ленина немецким шпионом. Никакой политической дальнозоркости не проявляют, не в силах понять, что буквально со дня на день грянет мировая революция и весь мир будет наш. И этот, наверное, с их голоса поет…

Так и есть: «Граф Мирбах — хозяин Москвы, так его называют московские немцы в кавычках и без оных».

Немногим более часа понадобилось следователю Соколову, чтобы написать рапорт и закончить его кратким выводом, выдержанным в привычных революционных тонах: «Так как прилагаемые письма компрометируют власть Советов, то данная комиссия и предлагает отстранить от должности Николая Андреевича Никитского, как служащего в советском учреждении и не стоящего на платформе Советской власти».

Но в Московском революционном трибунале, ознакомившись с рапортом Соколова и антисоветскими цидулками Никитского, решили, что калязинский следователь излишне мягкосердечен. Ведь на что посягнул в письме к отцу этот молодой сочинитель? На народное серебро! И к чему он стремится, упомянув про надвигающийся голод? К всеобщей панике! Ведь на кого он намекает словами «немцы в кавычках»? На товарищей Ленина и Троцкого! Нет чтобы в письмах к старорежимному отцу убеждать его поверить в правоту пролетарского дела — ему интереснее насмехаться над рабоче-крестьянской властью. Посему, чтобы в следующий раз знал, о чем надо писать родителю непролетарского происхождения, постановили «за игнорирование Советской власти подвергнуть Никитского Н. А. тюремному заключению на три года».

Частная переписка в обществе «свободы, равенства и братства» перестала быть личным семейным делом. За неосторожное слово, доверенное родному человеку, можно было оказаться перед грозными лицами стражей революции, которым было наплевать и на свободу, и на равенство, и на братство.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 228

Комиссар против комиссариата

Комиссар Главного морского хозяйственного управления Дмитрий Александрович Виноградов, удивленный непомерно большими окладами членов коллегии Морского комиссариата на фоне всеобщего голода, запросил управляющего делами Совнаркома: утверждено ли это денежное довольствие, и если да, то каким постановлением?

Ответа он не получил, но зато получил выговор от товарища Альтфатера за обращение без спроса в Совнарком. Тогда комиссар Виноградов, искренне веривший в большевистский лозунг «Свобода, равенство, братство», заявил на очередном заседании возмущенным его поступком членам коллегии комиссариата, что разоблачит их через печать.

В ежедневной газете «Анархия» 23 мая 1918 года появилась его статья.

ВЫПОЛНЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ РЕФОРМ

Заставила меня взять в руки перо и набросать эти строки та несправедливость, которая творится в Комиссариате по морским делам. Состоя комиссаром финансовой счетной части Комиссариата, я вижу всю ту несправедливость коллегии Морского комиссариата и замечаю пристрастие членов коллегии к шелесту кредиток выше всяких идей народовластия и социальных реформ. Я пишу, основываясь не на слухах, а на данных, имеющихся у меня, и ниже привожу копию протокола.

Протокол заседания верховной морской коллегии от 27 февраля 1918 года, № 21

Слушали: Доклад 2-го помощника морского министра об установлении содержания членам коллегии Морского комиссариата применительно к 32-му разряду расписания окладов содержания служащим в морском ведомстве.

Постановили: Утвердить с введением в силу 1 февраля 1918 года старого стиля.

Подписали: Вахрамеев, Сакс, Раскольников.


Со вниманием прочитав сей протокол, каждый из читателей увидит всю безалаберщину, творящуюся в социальном строительстве Российской Советской республики. Его удивит то, что помощник министра адмирал Максимов является докладчиком тем членам коллегии, которые увеличивают себе содержание. Интересно знать, что думали те три ослиные головы, когда слушали доклад бывшего адмирала об увеличении им содержания до 1117 руб. 33 коп., а в настоящее время 15 000 руб. в месяц? Да, они слушали и ухмылялись и, потирая руки, про себя говорили, что, дескать, «мы, получая провизию по портовой цене, поживем в роскоши, получив такое огромное жалованье, а Феденька с Ванечкой [Федор Федорович Раскольников (1892–1939) и Иван Иванович Вахрамеев (1885–1965)] купят своим Мусенькам по хорошей брошке».

Это пресловутое постановление будет историческим документом будущих времен, и я уверен, что ни один из старожилов не запомнит таких постановлений царских сановников, и не было и не будет таких случаев ни в одной монархической стране, ибо это только возможно для ставленников Ленина и Троцкого.

Я, как представитель матросских масс и народный контроль, протестовал по поводу несправедливого действия коллегии и апеллировал в управление делами Совнаркома, за что получил выговор от членов коллегии.

Далее. Член коллегии Вахрамеев поставил свою супругу Наденьку секретарем при коллегии и притом положил небывалый оклад содержания. И вышло очень хорошо: жить вместе, служить вместе и деньги класть вместе (а их в получку 2127 руб. 33 коп.). И хорошо за народные гроши бесплатно занимать два номера в гостинице «Красный флот». Пример Вахрамеева заразил и других чиновников Морского комиссариата, и много жен служат в Морском комиссариате, которые могли бы существовать на средства мужей, и на их места могли бы поступить гибнущие от голода люди.

Комиссар Д. Виноградов

Наивный Виноградов не понимал, что канули в Лету царские чиновники, но наступила эпоха так называемых народных чиновников, готовых ради своего благосостояния выпить последнюю кровь из народа. За свое непонимание и поплатился. Через день после выхода газеты с его статьей, он, до этого проживавший бесплатно в гостинице «Красный флот», получил счет с требованием уплатить деньги за проживание в казенной квартире за последние тридцать пять суток. Зав. хозяйством гостиницы Лапин заявил, что таково постановление коллегии комиссариата, членов которой он раскритиковал. А к вечеру того же дня по ордеру, подписанному Заксом, ВЧК арестовала «бывшего комиссара Виноградова», заодно тщательно обыскав его квартиру: нет ли еще какой крамолы о народных комиссарах?

Отдел по борьбе с должностными преступлениями ВЧК начал вести следствие по делу большевика Виноградова, которого в дни Октябрьской революции матросы линейного корабля «Республика» командировали в Петроград заседать в Военно-морском революционном комитете, но который меньше полугода сумел продержаться на должности чиновника советской эпохи.

Революционное прошлое обвиняемого «в спекуляции и саботаже» бывшего кронштадтского матроса спасло его от тюрьмы. Трибунал постановил «дело производством прекратить за отсутствием состава преступления». Но революционную Москву, в которую уже переехало из Петрограда большевистское правительство, вольготно разместившееся в лучших особняках города, не в меру щепетильному бывшему комиссару пришлось покинуть. Оставшийся свой век Виноградов тихо коротал на родине, в деревне Редькино Емельяновской волости Старицкого уезда Тверской губернии.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 326.

Шпионаж в пользу англичан

Викентий Петрович Петров, еще в июле 1914 года в возрасте 20 лет призванный на военную службу, не отсиживался в тылу, отчего и дослужился через два года до офицерского чина и возглавил пулеметную команду. Воззрения бывшего типографского наборщика были весьма революционны, и Октябрьскую революцию он принял с восторгом. Однако нелепая сумятица 1918 года, когда все друг друга грабили и фронтовые дезертиры становились красными командирами, пришлась боевому офицеру не по нраву, и он решил хотя бы временно перебраться на спокойное житье в Швейцарию, где его брат учился в Политехническом институте.

Ехать решил через Мурманск. Советские власти ему в передвижении по России не препятствовали, зато английские, обосновавшиеся в Мурманске, закрыли для всех русских беженцев дорогу как за границу, так и назад в Советскую Россию. Кроме того, они пригрозили кормить в городе только тех, кто вступит в Британо-Славянский легион. Делать нечего, Петров пошел наниматься на службу к иноземцу. Его, как опытного вояку, назначили начальником контрразведки легиона.

Но душа не лежала к службе «на капиталистов». Викентий Петрович искренне любил пролетарские лозунги и, как только представился случай, сбежал к большевикам в Архангельск. И не с пустыми руками, а прихватив с собой план наступления англичан на Архангельск и списки архангельских провокаторов. Сойдя с парусного судна, Петров тотчас явился к военному комиссару города Макарову и передал ему бесценные документы. Затем всю ночь напролет просидел за докладом о методах работы английской контрразведки.

Но ни данные о месте высадки английского десанта, ни доклад о работе в Архангельске английских шпионов не заинтересовали губернских комиссаров. Они, должно быть, решили сражаться с врагом исключительно с помощью революционного пыла и презирали теорию и практику военного искусства, как старорежимную глупость. Зато в деле подозрительности они не знали себе равных, отчего и приставили к Петрову несколько соглядатаев, приняв его за английского шпиона. Но ни в Архангельске, ни позже в Москве объект по фамилии Петров ничего предосудительного не совершил.

И все же нет дыма без огня — решили недоверчивые московские чекисты, переняв эстафету от архангельских коллег. На всякий случай они упекли своего соотечественника, снабдившего Россию неоценимой военной информацией, в Таганскую тюрьму с коротенькой сопроводиловкой: «Подозревается в шпионаже».

В течение месяца следственная комиссия выясняла, что можно добавить к этим двум словам конкретного. Но так ни до чего и не докопалась. Пришлось выпускать Петрова на волю. Он не стал писать во всевозможные советские инстанции письма с требованием наказать виновных в его аресте и игнорировании важной для обороны страны информации. Он просто-напросто зарекся отныне помогать пролетарскому отечеству.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 341.

Злоупотребление властью

Летучий отряд комиссара Журбы весной 1918 года не на шутку взялся за укрепление власти в Вятской губернии. Вятских обывателей пороли, сажали в тюрьмы, расстреливали без замысловатых канцелярских проволочек, лишь поверив Журбе на слово, что так надо для окончательной победы над мировой буржуазией. Упоенный неподконтрольной властью комиссар любил наскрести карандашом на клочке бумаги требование об уплате контрибуции в триста или пятьсот, или тысячу рублей — как душа подскажет — и тотчас послать доблестных своих матросов с сочиненным приказом к тому или иному мужичонку. Он был уверен в успехе — его революционные орлы весь крестьянский дом переворошат и что-нибудь ценное обязательно добудут. Ну а если ограбленный мужичок потом решится протестовать — себе же хуже сделает. У Журбы с контрой — а нынче всякий недовольный чем-либо попадает под эту категорию — разговор короткий и расправа быстрая. И нечего пугать его Вятским областным комитетом РКП(б), на любой вопрос у Журбы один ответ: «Никому отчета давать не обязан, кроме товарища Ленина». А так как товарищ Ленин был вдалеке от Вятки и отчетов от провинциальных комиссаров не требовал, Журбе, наряду с именем вождя мирового пролетариата, пришлось по вкусу и другое слово: «Расстрелять!»

К примеру, он приказал расстрелять двух солдат, потребовавших паровоза для санитарного поезда с ранеными и избивших отказавшего им в этом комиссара Закта. Летучий отряд расстрелял также двадцать два ни в чем неповинных заложника, среди них трех священников, в отместку за убийство кем-то председателя Соли-Галического исполкома.

Любил Журба ввалиться в тюрьму с десятком матросов и допрашивать арестантов. Ему было все равно, кого допрашивать, лишь бы удовлетворить жгучее желание выбить у жертвы признание своей виновности. Расчетливый комиссар, конечно, делал и послабления для некоторых жертв, если они предлагали деньги. Иногда Журба, пресыщенный собственноручным избиением арестанта, вызывал следующего и приказывал ему продолжать исполнение ремесла палача. В другой раз, ради пущего развлечения, он стравливал в драке двух арестантов и, внимательно наблюдая за ними, требовал наносить удары под ребра и не молчком, а с присказками, вроде: «Не воруй, мать твою!..»

Наразвлекавшись вволю, он ставил финальную точку в своем посещении тюрьмы: приказывал привести двух-трех подследственных и, дабы сохранить в обывателях страх от одного упоминания его имени, объявлял им, что они завтра будут расстреляны. А слово свое Журба держал твердо.

Жестокость комиссара Летучего отряда немного коробила местное провинциальное начальство. Но оно утешало себя тем, что Журба всецело предан делу революции и трудится на нее и днем, и ночью, занимаясь самой что ни на есть грязной работой, от которой любой уважающий себя человек отказывается. Но постепенно стали просачиваться факты, что комиссар не столь уж бескорыстен. Например, через Волжско-Камский банк он потребовал перечислить на свое имя в Петроград деньги по предъявленным им от разных лиц чекам на сумму в 34 тысячи 500 рублей. Обнаружилось и множество других злоупотреблений властью в превратившемся в банду грабителей Летучем отряде, и Вятский областной комитет РКП(б) стал даже подумывать, что наступила пора разоружить разбушевавшихся не на шутку бойцов. Журбе донесли о его пошатнувшемся авторитете кристально-чистого революционера и о том, что на него завели дело в следственной комиссии ревтрибунала. На помощь бандиту по каким-то, не зафиксированным в архивных документах причинам пришел котельнический военный комиссар Химото. За его подписью в ревтрибунал была отправлена следующая бумага: «Выдано военному комиссару 1-го Советского летучего отряда сводных балтийских войск Леониду Журбе и сотрудникам отряда в количестве 50 человек, стоящих в Котельниче, Вятской губернии с 6-го декабря 1917 г. и по 14-е апреля (нов. ст.) с. г., в том, что комиссар Журба и вверенный ему отряд действовали вполне революционно, честно и добросовестно исполняя возможные инструкции как местных Советских, так и других органов, работали в тесном контакте с Советской красной армией, что подписями с приложением военно-комиссарской печати удостоверяется».

Ревтрибунал, от которого не только вятские обыватели, но даже местные большевики ждали ареста комиссара, был удовлетворен присланной котельническим комиссаром бумажкой и следствие по делу Журбы прекратил.

Убийца, истязатель мирных жителей и взяточник продолжал свои бесчинства, а тюрьмы заполняли по требованию ревтрибуналов за совсем другие провинности.

Дантист Яков Захарович Лебедев был арестован 7 сентября 1918 года по обвинению в «игнорировании интересов беднейшего населения в деле обслуживания его, как зубного врача, в непризнании Советской власти и хранении револьверных патронов».

Председатель технической школы Замоскворецкого трамвайного парка Иван Егорович Шишков был арестован 22 ноября 1918 года по доносу сослуживца за агитацию созыва Учредительного собрания.

Безработный Петр Павлович Пименов был арестован 6 сентября 1918 года, когда пришел регистрироваться, как бывший офицер, «за самовольный выезд из Москвы» (он опоздал на регистрацию, так как уезжал в подмосковную деревню за хлебом).

Учительница музыки Мария Михайловна Малинкова была арестована 7 июня 1918 года в гостинице «Мадрид», где продавала брошюры епископа Нестора «Расстрел Московского Кремля».

Бывший присяжный поверенный Сергей Михайлович Коссобудский был арестован 7 сентября 1919 года зато, что его фамилия оказалась в списках по выбору в Учредительное собрание от партии кадетов. В том же месяце по подобному обвинению арестовали более сотни москвичей.

Зато люди, подобные бандиту Журбе, не только оставались на свободе, но и были наделены неписаными полномочиями грабить, пытать, убивать. Оттого народ стал называть ВЧК и губернские ЧКуже не «чрезвычайками», а «чересчурками». Даже удивительно, что люди продолжали шутить.

Но революционеры, в том числе комиссар Журба и придворный поэт новой власти Демьян Бедный (чья настоящая фамилия гораздо более соответствовала его деятельности — Придворов), не понимали юмора, они везде вынюхивали и уничтожали крамолу — кто пулей в лоб, кто пыткой, а кто пером.

Уж на что я шутник, но и мне не до шуток:

Жутко в Питере. Воздух в нем кажется жуток.

Напряженность глухая на каждом шагу:

Всем нутром своим чувствуешь близость к врагу.

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 56.

Охотники за самогонкой

Елена Алексеевна Кусковская, жительница подмосковного города Клин, вернулась домой 16 марта 1919 года из Москвы, где купила на Сухаревской площади 20 фунтов сахару по 75 рублей за фунт. Тотчас к ней в избу наведались с обыском заведующий уголовным розыском Клинского уезда Дмитрий Игнатьевич Крыленков и милиционер Василий Яковлевич Белоусов. Разжились представители власти у одинокой бабы самогонным аппаратом, мешочком сахару и двумя новенькими кусками подметки.

Распалившись от вида даровой добычи, славные бойцы революции в тот же день посетили Дарью Пантелеевну Куркину. Крыленков, как кошка валерьянку, издалека чуял горячительные напитки и первым делом полез на печку.

— Это еще что?! — радостно воскликнул он, обнаружив ведро с мутной жидкостью.

— Бражка, господин начальник.

— Не господин, а гражданин. Ты старорежимные выражения брось. Самогоноварением занимаешься? Под суд захотела?

— Простите, гражданин начальник, — заплакала одинокая старая женщина. — Не подумайте чего плохого, я на картошку и хлеб меняю, чтобы с голода не помереть.

— То-то и оно, что спекулируешь. Придется составить акт и арестовать тебя.

Старушка сокрушенно всплеснула руками и молча опустилась на скамью.

Тем временем Крыленков с Белоусовым обыскали ее избу и прибрали к рукам 10 фунтов сахару, охотничье ружье, принадлежавшее ныне отсутствовавшему жильцу Никитину, и абажур с электрической лампочкой. Самогонный аппарат и бражку не тронули.

— Через два дня пришлю человека, к его приходу из своей бражки выгони спирту для нашей больницы, — распорядился Крыленков.

Старушка понимала, что огненная влага пойдет прямиком в горло сотрудников уголовного розыска, но все равно обрадованно закивала головой — не поведут в тюрьму.

Напоследок трудового дня Крыленков заглянул к Марии Петровне Козловой. Он вообще предпочитал обыскивать одиноких женщин, чтобы не нарваться на мужской кулак. Хозяйки дома не оказалось, дверь открыл мальчишка — ее сын. Так как малолетний испуганный сопляк не являлся помехой, начальник уголовного розыска конфисковал у вдовы 15 фунтов сахару-рафинаду, 17 фунтов сахару-песку, три бутылки подсолнечно-го масла, 4, 5 куска мыла, три селедки, связку ключей, медный поднос, пачку стеариновых свечей, охотничью двустволку и шесть бутылок самогону. Бражку, как обычно, оставил на месте, приказав мальчику «раствор не трогать и матери наказать тоже — он нужен для медицинских целей».

На следующий день к Козловой зашел милиционер Белоусов со своим самогонным аппаратом, (он знал, что у хозяйки этот агрегат сломан) и под его строгим надзором вдова выгнала ему из своей бражки самогона.

Хорошо жилось и пилось членам уездного уголовного розыска. Но по городу Клину поползли разговоры о самочинстве Крыленкова и его подручных. Козлова даже потребовала через суд вернуть ей награбленное. Как бы в насмешку вдова получила назад три селедки, один кусок мыла и бутылку подсолнечного масла. В отместку за жалобы и проявление недовольства его революционными действиями Крыленков передал в народный суд Клинского уезда следственное дело на трех обворованных им вдов, обвинив их в «спекуляции монопольными продуктами».

В суде настороженно отнеслись к присланным бумагам и не поверили краснорожему Крыленкову, что самогонка немедленно уничтожалась в его присутствии «при помощи вылития в ватер». Народный суд нашел, что «никаких вещественных доказательств, кроме трех аппаратов и электрической лампочки, в суд милиция не представила», что протоколы допросов, проводимых Крыленковым и его милиционерами, противоречат его же обвинительному заключению… Короче, в Московский губернский революционный трибунал было отправлено мотивированное постановление в отношении действий клинской уездной милиции.

Ревтрибунал согласился, что клинские милиционеры присваивали себе имущество бедных вдов, но «ввиду маловажности преступления и объявленной ВЦИК от 5 ноября 1919 года амнистии дело против Белоусова, Цветкова и Крыленкова следствием прекратить».

Надо думать, амнистированные на радостях ограбили еще двух-трех баб и широко отпраздновали гуманное решение ревтрибунала.

По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 580.

Брусенский монастырь

В Коломне, как и в тысячах других городов и весях России, в 1919 году решили устроить концентрационный лагерь для подозреваемых во враждебном отношении к новому режиму. Единственным пригодным зданием, где можно было держать на запоре несколько сот людей, посчитали мужской монастырь. Но куда девать уездное управление милиции, уже успевшее захватить под свои нужды эту старинную обитель? Конечно, в Брусенский женский монастырь, ибо начальника уездной милиции давно тревожило, что двести тамошних монашек живут, по его словам, «очень хорошо: темная одураченная масса народа носила им всего».

В женский монастырь 18 июня 1919 года явилась жилищная комиссия, члены которой описали все имущество, после чего поднялись в келью к игуменье Ювеналии и предложили настоятельнице обители немедленно очистить помещение. И тут монахиня Ефанория ударила в набат. Сбежались горожане — около тысячи человек. Ругали новую власть, грозили расправиться с жилищной комиссией. Но вскоре прибыли вооруженные милиционеры во главе с начальником городской милиции Тимофеевым и разогнали толпу.

Приступили к поиску зачинщика беспорядка. Но вот беда, ни одна из сестер обители не желала указать на монашку, что зазвонила в колокол, как ни допытывались у них стражи порядка. Тогда решили арестовать игуменью. Сестры, окружив милиционеров, умоляли их не увозить их настоятельницу, даже оказали сопротивление — укусили рядового Конькова за палец. Кто конкретно укусил, среди гама и сумятицы установить не удалось, поэтому арестовали пятерых подозреваемых — Антонину, Дивору, Евгению, Фаину, Нимфодору — и отвезли их вместе с игуменьей в Троицкий мужской монастырь, который уже успели переоборудовать под тюрьму. К вечеру в тюрьме появился еще один восставший — монахиня Ефанория, сама пришедшая сообщить следователям, что в набат ударила она. Арестовали и ее.

Начались допросы. Все обвиняемые — и те, кто содержался под стражей, и те, кто оставался на свободе, — говорили примерно одно и то же: звон слышали, кто приказал звонить, не знаем. Лишь шестидесятипятилетняя Дивора немного разнообразила допросы, проворчав: «Игуменья старая, а вместо нее правит ее родственница Ангелина — истеричная особа, которая только и умеет кричать».

Из коломенской тюрьмы арестованных монашек отправили в московскую. Здесь следователь Эргард обвинил их в «попытке поднять восстание» и передал дело на суд Московского губернского ревтрибунала. Ревтрибунал постановил: дело семидесятидвухлетней игуменьи Ювеналии «выделить и направить к доследованию», а монахиню Ефанорию «заключить под стражу сроком на пять лет, но, принимая во внимание ее низкий культурный уровень, заключение применить условно». Монахине Нимфодоре дали три года. Остальным — «принимая во внимание их неграмотность и ту забитую жизнь в глухих стенах монастыря, куда ни одна искра общественной жизни не могла проникать благодаря высоких каменных скал, всем вышепоименованным обвиняемым вынести общественное порицание».

Так было подавлено восстание в Брусенском женском монастыре.

По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 301.

Публичное распитие вина

В столовой подмосковного города Дмитрова 24 июля 1919 года в отдельном кабинете обедали заведующий уездным продотделом А. М. Кисилев и заведующий городской свечной лавкой М. Г. Пономарев. В соседний кабинет зашло в это время перекусить более высокое должностное лицо — секретарь исполкома товарищ Евдокимов, который и услышал за перегородкой громкие голоса. Он решил ознакомиться с означенным шумом, для чего и отложил временно трапезу. Каково же было его возмущение, когда за перегородкой он обнаружил двух знакомцев, которых недолюбливал. Праведный гнев секретаря исполкома вызвали не наличие в отдельном кабинете двух советских ответственных работников, а наличие у них под столом уже на две трети опорожненной бутылки церковного вина. Товарищ Евдокимов был дока по части сыска и не преминул сунуть нос и в подозрительный стакан, красовавшийся на столе в равном удалении от обоих обедавших… Из него пахло точь-в-точь так же, как и из бутылки!

Так и не начав трапезы, товарищ Евдокимов помчался с конфискованными бутылкой и стаканом прямиком в уездную уголовно-следственную комиссию. Здесь он сдал вещественные доказательства должностного преступления и поведал о проведенном расследовании. Уже через день о возмутительном нарушении сухого закона он докладывал на очередном заседании исполкома, члены которого почти единогласно постановили начать следствие по вскрывшемуся факту.

В России шла братоубийственная Гражданская война, диктовавшая жуткие нравы: расстрелы на месте, без суда, без показаний свидетелей и допросов подозреваемых. И в эти же дни рассылались десятки повесток, заседали дмитровские и московские следственные комиссии, было запротоколировано пятнадцать допросов об одном и том же — пахнущем вином стакане.

Наконец следствие пришло к выводу, что к стакану приложился еще один нарушитель сухого закона, успевший покинуть столовую до появления в ней товарища Евдокимова, — заведующий подотделом торговли продотдела Д. К Ковалкин.

Следствие набирало обороты. Терпеливые барышни перепечатывали ворохи заключений, выписок, постановлений. Потом подшивали обретшие плоть слова в папки, нумеровали листы, украшая особо важные из них печатями.

Делопроизводство кипело вплоть до 6 декабря 1919 года, когда, наконец, собрались члены ревтрибунала для вынесения приговора. Вникнув в суть дела, они развернули дискуссию, по окончании которой признали всех троих подсудимых виновными «в публичном распитии вина в Советской столовой». Кисилева и Ковалкина, кроме того, как представителей власти, дополнительно обвинили «в дискредитации Советской власти». Наконец, когда все факты рассмотрели со всех возможных сторон и запротоколировали общее мнение по поводу происшествия с пахнущим стаканом, члены ревтрибунала постановили: «На основании амнистии от 5 декабря 1919 года дело № 546 прекратить».

Если бы с таким же усердием в Советской России разбирали дела голодных мужиков и баб, пойманных на рынках с кульками муки и соли, может быть, смогли бы сохранить жизни тысяч наших соотечественников, расстрелянных за спекуляцию без суда и следствия.

По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 445.

Секретный сотрудник охранки

В одну из ночей 1919 года на лекции о Сибири в Политехническом музее в гражданине Низове Павел Жуков и Евдокий Евдокимов признали своего бывшего сотоварища по группе максималистов-боевиков Владимира Васильевича Иммермана. Он в свое время организовал в Чите четкую работу террористической группы — добывал револьверы и бомбы, умел взять выкуп с богатых людей.

Наубивали тогда, в 1908 году, максималисты буржуев вдосталь и к тому же напечатали множество прокламаций, призывая российских обывателей последовать их примеру.

Но вот беда: главный организатор читинских мокрых дел, подобно своему знаменитому коллеге Азефу, работал одновременно в охранке, и в один прекрасный день все местные террористы, за исключением Иммермана, оказались за решеткой. Сам же провокатор бесследно исчез, опасаясь расплаты за предательство.

И вот, спустя десять лет, он наконец был пойман и препровожден в тюрьму. Свидетель Евдокимов на допросе показал:

— После того как организовавшаяся группа сформировалась, ею была выпущена к населению прокламация декларативного характера, где говорилось о непримиримой вооруженной борьбе путем террора, как политического, так и экономического, с существующим политическим и хозяйственным строем за социализм, за социалистическую революцию. Средств у организации не было. Оружия и вообще инвентаря тоже. Естественно, что в первую очередь встал вопрос о денежных средствах. Был поставлен вопрос о подписке и сборе членских взносов, но результат оказался ничтожный, и перед организацией встал вопрос об экспроприации. Но так как на экспроприацию оружия в достаточной мере не было, то гражданином Иммерманом было предложено, как он называл, «ялтинским способом» добыть денег.

Способ этот заключался в следующем: посылалось кому-нибудь из представителей буржуазии письмо с требованием уплатить столько-то и к такому-то сроку, после чего ожидали, и если получившее лицо уплаты не производило, его пристреливали. Было послано письмо купцу Самсоновичу, имевшему миллионное состояние, уплатить две тысячи рублей. Цифра определялась нуждами организации. Самсонович имел фирмы в Чите, Харбине и Владивостоке. Получив письмо, он перестал жить в Чите и находился все время в разъездах. Организация же, не имея средств преследовать, вынуждена была его ожидать.

В это время были посланы несколько писем другим лицам, суммы приблизительно такие же. Одновременно была заведена кузница, где жили и работали товарищи, и оранжерея, в которой один из наших товарищей развел цветоводство, а остальные жили как рабочие. Средства, поступавшие от оранжереи и кузницы, почти целиком расходовались на нужды товарищей. Обзавелись небольшой типографией, отлив в мастерских нелегально шрифт. В типографии издали четыре листовки. Готовились поставить лабораторию. Наконец одному из товарищей удалось выследить Самсоновича и подстрелить, одновременно были брошены бомбы в дома двух других купцов. Уже сидя в тюрьме, я слышал, что они совещались и решили выдать требуемые деньги революционерам, так как охранка не могла оградить их интересов. Но Рудов, начальник охранного отделения, сумел получить их деньги вместо революционеров, и у меня теперь, через десять лет, создается впечатление, что мы работали или нам позволяли «шириться» с благословения охранки.

Когда начала налаживаться более-менее подготовительная работа, то есть нами были отлиты оболочки для бомб в железнодорожных мастерских, раздобылись револьверами, купцов терроризировали, и они были готовы раскошелиться, в это время по мановению невидимой руки начался систематический разгром. И не только нашей организации, но и социал-революционеров, социал-демократов и федерации. У социал-революционеров была арестована хорошо оборудованная типография, где печаталась газета «Революционное слово» или «Воля» — не помню точно, и сели все активные работники Центра дочиста. У социал-демократов тоже были выбраны лица, как оказалось впоследствии, хорошо знакомые Иммерману. Федералисты, по крайней мере, все вожаки федерации, были лучшие приятели гражданина Иммермана…

Другие свидетели дополнили картину, сообщив, что еще до ареста удивлялись постоянному обилию денег у Иммермана, его любви к дорогим одеждам. «Откуда?» — спрашивали нищие собратья по борьбе с капиталом. «Даю хорошие уроки, завел для конспирации», — был ответ.

Многих арестованных насторожили на первых же допросах хвастливые слова жандармского ротмистра, что у него дела устроены не хуже, чем в Петербурге, есть даже свой Азеф, «так что пора вам, молодые люди, переходить ко мне на службу».

В тюрьме для размышлений времени хватало, максималисты легко вычислили провокатора и приговорили его заочно к смертной казни. Но осужденный ими Иммерман скрылся из Читы и при содействии начальника Читинского охранного отделения Рудова под фамилией Щедрович был принят конторщиком с окладом в тридцать рублей в Пинские железнодорожные мастерские. Сведения, которые он в последующие годы поставлял в охранку, характеризовались как малоценные.

И вот пришла расплата. В заседании Московского революционного трибунала 1 октября 1919 года началось слушание дела № 536 Владимира Васильевича Иммермана.

Вина подсудимого была подтверждена не только свидетельскими показаниями, но и полученными архивными документами бывшего департамента полиции, где Иммерман значился в картотеке секретных сотрудников и где черным по белому было записано, что он «успел оказать значительные услуги по делу розыска. В начале 1909 года он должен был скрыться из города Читы, вследствие выяснения его деятельности революционной средой, поставившей лишить его жизни».

В начале процесса подсудимый отрицал свою вину.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Чем вы объясните, что вас не арестовали?

ИММЕРМАН. Вообще практиковалась такая система, что видных революционных работников не арестовывали, а доводили до того, что сами товарищи их уничтожали, и вот я явился тем козлом отпущения, которого терзали со всех сторон.

Но против фактов не попрешь, и пришлось помаленьку признаваться.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Все-таки, какого характера сведения вы давали охранному отделению?

ИММЕРМАН. Конечно, спрашивали меня обо всем, но я старался говорить то, что мне приходило в голову, и никогда не думал о том, чтобы предавать товарищей. Я был как затравленный зверь, я метался из стороны в сторону и не знал, что предпринять. Последующие десять лет моей жизни говорят за меня: два моих сына воспитаны в духе революции и в настоящее время находятся на фронте.

Чувствуя себя загнанным в угол, провокатор пытался воздействовать на судей сентиментальными пассажами.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Как будто на свете другого места не было, кроме этой проклятой охранки. Вы, революционер, как должны были себя характеризовать?

ИММЕРМАН. У меня были семья и дети, так что условия жизни были невыносимые.

Во время процесса подсудимый без устали украшал свою речь революционной терминологией, пытаясь доказать свою приверженность идеям социализма и коммунизма. В последнем слове он попробовал разжалобить пролетарские сердца судей трескучими фразами о революции.

ИММЕРМАН. Когда наступила Великая Октябрьская революция, когда мне представилась возможность уехать из Советской России, я этого не сделал, посвятив себя воспитанию сыновей, чтобы вместе с ними торжествовать окончательную победу пролетариата. Если вы взгляните на мою прошлую паршивую жизнь, то увидите, что никакой корысти в ней не было, просто одно малодушие и стремление спасти свое несчастное семейство. Если бы вы взглянули в мою душу, то вы убедились бы, что я имею право жить в Советской России. Поэтому я прошу суд, во имя полной и окончательной победы рабочего класса над миром эксплуататоров, во имя уничтожения буржуазного строя, дать мне возможность умереть с сыновьями на почетном посту, защищая великие завоевания Октябрьской революции, так как я ни в коем случае не могу быть врагом Советской России, а буду всеми силами стремиться, чтобы принести ей только пользу. Мне пришлось однажды выступать в защиту товарища Ленина во время митинга. Когда стали говорить, что товарищ Ленин немецкий шпион, я, не раздумывая, вышел на трибуну перед тысячной толпой и объяснил ей, какой наш великий вождь. Это могут подтвердить все рабочие. Если бы я не был предан делу революции, я бы не поступил так. И вот во имя окончательного торжества рабочего класса над буржуазией, я прошу дать мне возможность вновь встать в его ряды и бороться до окончательной победы Советской власти над ее врагами.

Но ревтрибунал не внял заверениям провокатора и приговорил его к высшей мере наказания — расстрелу.

Месяц спустя, по амнистии ко второй годовщине советского Октября, расстрел заменили пятнадцатью годами заключения, к третьей годовщине — пятью и, даже не дожидаясь наступления четвертой, вовсе отпустили провокатора.

Иммерман преспокойно поселился в Москве, работал конторщиком на железной дороге и настойчиво бомбардировал Московский губернский суд заявлениями о снятии с него поражения в правах.

Воистину, неисповедимы пути советского суда. Тысячи и тысячи людей расстреливали по ничтожным поводам, а секретного сотрудника охранки, из-за которого десятки революционеров оказались в тюремном каземате, ожидала милость. Может быть, благодаря умело составленным прошениям, обильно сдобренным верноподданническими словосочетаниями: «полицейские застенки», «столыпинская система провокации», «всепобедное красное знамя Октября», «величайший вождь мировой революции»?..

По документам ЦГАМО, фонд 4613, опись 1, дело 1417.

Нанесение ударов плетью

Комендант чрезвычайного штаба по борьбе с дезертирством товарищ Филиппов и сопровождавший его политком того же штаба товарищ Евдокимов 5 октября 1919 года правили коней в сторону Стрелецкой слободы Буйгородской волости Волоколамского уезда для проверки указа от 30 сентября 1919 года, запрещающего после девяти часов вечера появляться на улице.

Красные командиры беседовали о трудностях революционного времени. Скончался верный соратник Ленина товарищ Свердлов. Поляки захватили Минск, и бои идут уже на подступах к Борисову и Бобруйску. Финны вторглись в советские земли на севере, румыны до сих пор в Бессарабии, Деникин поджимает с юга. Несознательные обыватели с нетерпением ждут Колчака, советские учреждения сплошь оккупированы мелкобуржуазным грамотным классом, участились бунты из-за голода.

А самый главный враг — дезертиры. Призывники в Красную Армию бегут в леса, скапливаются в банды и терроризируют председателей сельских Советов, проводящих мобилизацию. Пора с этим кончать! Пора в беспощадном костре революции сжечь всю сволочь, стерегущую по ночам на лесных дорогах преданных пролетарскому делу командиров…

Проезжая в одиннадцатом часу вечера по Туряевой слободе, красные командиры услышали девичий смех и насторожились. Насторожились не из-за увлечения женским полом, это чувство было ими похоронено до победы мировой революции, а из-за нарушения указа — девицы, судя по всему, веселились на улице, игнорируя приказ вечерами сидеть по домам. Филиппов и Евдокимов повернули коней в сторону звонкого смеха.

Молодые девки, завидев верховых красноармейцев, повскакивали с лавки и упорхнули в ближайшую избу. Но это событие не остановило товарища Евдокимова, он спрыгнул с савраски и ринулся вслед за девками. Но враг всей компанией ретировался через зады в огороды и растворился в темноте. На занятом политкомом плацдарме удалось обнаружить лишь дочку хозяина дома Серафиму Морозову. Товарищ Евдокимов приказал ей следовать за ним и, когда нарушительница советского указа отказалась покидать родную избу, был вынужден применить к ней физическую силу. Девка нещадно сопротивлялась, но куда ж ей, бабе, да еще полуголодной, против подкармливаемого спецпайками красного командира. Он протащил ее через сени на крыльцо, но тут Морозова уперлась пуще прежнего. Это неповиновение представителю власти вконец озлобило Евдокимова, и он стал охаживать Морозову, словно лошадь, плетью. Потом избитую и уже покорную девку отвезли в ближайший монастырь, переоборудованный под штаб по борьбе с дезертирами, где она и просидела взаперти пять дней, притом первые три без пищи.

Когда наконец Серафиму Морозову выпустили, она прямиком направилась в народный суд четвертого участка Волоколамского уезда с письменным заявлением, в котором требовала наказать ретивого борца с дезертирами за нанесение ей побоев.

Народный суд рассмотрел заявление потерпевшей и постановил, что так как товарищ Евдокимов лупил плетью Морозову во время исполнения им служебных обязанностей, это дело должно рассматриваться только в революционном трибунале. Ревтрибунал, в свою очередь, постановил следствие прекратить, применив к красному командиру Евдокимову амнистию.

А из уездов шли тревожные телеграммы и пакеты, причиной которых очень часто становились поступки комиссаров и вертящейся вокруг них челяди, сходные с тем, о котором рассказано выше:

«Командиры после занятий разъезжают домой верхом и в экипажах, в то время как в дивизионе нет лошадей для привоза продуктов. Большинство дивизиона настроено против Советской власти».

«Ведется наблюдение за группой, которая подозревается в организации группы "Союза русского народа". Фабрики почти все не работают. Часть стала из-за недостатка сырья и топлива, а часть остановилась для поездки рабочих за хлебом. Совнархоз работает неудовлетворительно. Рабочий контроль почти бездействует. Отношение железнодорожников к Сов. власти пассивное».

«Общее настроение скверное. Почти во всех учреждениях наблюдается засилие лиц, настроенных против Советской власти. Среди ответственных работников замечаются случаи проявления демагогии».

«В волисполкомах царят спячка и разгильдяйство. Мягкая барская мебель заражает ленью».

По документам ЦГАМО, фонд 4612, опись 1, дело 599.

Должностное преступление

В России к 1917 году существовало четыре лавры и около тысячи двухсот штатных и заштатных монастырей, пустынь, киновий, скитов, общин. Они владели миллионом десятин земли, имели свои мельницы, кузницы, тележные и колесные мастерские, кирпичные, смолокуренные и гончарные заводы, скотные дворы и стада молочных коров. Монахи занимались рыболовством и овощеводством, разводили пасеки и фруктовые сады, не брезговали портняжным и сапожным ремеслом, изготовляли церковную утварь и печатали церковные книги. Всероссийская выставка монастырских работ, открывшаяся в 1904 году в Петербурге, поразила своим разнообразием и подлинным мастерством не только русских обывателей, но и заморских ценителей искусства.

Все это с неизъяснимой ненавистью было порушено в первые же годы Советской власти, когда была организована кампания по уничтожению монастырей, церковных ценностей и мощей православных святых.

Не обошел стороной злой рок и главную обитель земли Русской — Троице-Сергиеву лавру. Над ней нависла угроза закрытия, а над хранящимися в ней мощами преподобного Сергия Радонежского — кощунственного осквернения и уничтожения.

Русская православная церковь, ослабленная множеством судебных процессов над духовенством и верующими мирянами, нередко заканчивавшихся казнями, испытывавшая ничем не прикрытую ненависть воинствующего атеизма большевиков, ослабленная числом, но не духом, в лице патриарха Тихона пыталась спасти лавру и почивающие в ней останки преподобного Сергия. Святейший Тихон 27 февраля 1920 года обратился с письмом к председателю Совета народных комиссаров В. И. Ульянову:

«До моего сведения дошли тревожные вести еще об одном готовящемся оскорблении религиозного чувства верующего русского народа — предполагаемом в ближайшие дни изъятии и вывозе из Сергиева священных останков преподобного Сергия.

Вслед за вскрытием останков других угодников Божиих, святых и потому всеми чтимых носителей религиозного духа народа, было совершено вскрытие и священных останков преподобного Сергия в марте прошлого года. А по заявлению печати, это было предпринято с желанием и ожиданием, что достаточно будет короткого времени (трех дней) для разрушения и сокрушения в народе благоговейного отношения и обращения к преподобному Сергию.

Действительность показала с первых же дней до настоящего времени, что нанесенное оскорбление религиозному чувству еще усилило порыв веры в преподобного Сергия, как и в других угодников Божиих, вскрытых по велению властей, но зато страдающую религиозную душу еще более растравило обидой от посягания на право народной веры в святых угодников.

Прежние обращения и заявления мои по делам Сергиевской лавры и вскрытия мощей встречали в центре указания на то, что предпринятое совершается по желанию местной власти. А обращение верующего народа к местной власти встречает указание на то, что инициатива исходит из центра…

Для чего готовится новое оскорбление веры народа в преподобного Сергия вывозом его священных останков после того, как вскрытием имелось в виду обнаружить отсутствие останков и религиозный обман, а после того, как останки оказались тем, что и почитает православный человек за мощи, т. е. останками святого по жизни и предстательству за народ по смерти человека?..»

Письмо архипастыря десятков миллионов православных россиян, как и неоднократные его просьбы о личной встрече, архиреволюционер оставил без ответа. Но смиренный патриарх не отступился и 10 мая 1920 года через управляющего делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевича вновь обращается к Ленину:

«…От имени всего верующего народа я для выяснения дела о Троице-Сергиевой лавре заявляю, что лавра представляет из себя не только сооружения, созданные на средства верующего народа и пригодные, как всякие сооружения, для хозяйственных и культурных потребностей страны, и не только ряд важных в археологическом и историческом отношении памятников, но и Святыню, т. е. место подвигов великого по жизни и по предстательству за народ после смерти святого человека — место, куда народ часто пешком ходил изливать свои скорби и радости в молитве в продолжение более пяти веков. Религиозный народ ждет от своих властей, что верующим навсегда будет представлена полная возможность свободно почитать останки преподобного Сергия на месте его блаженного упокоения и своих многовековых религиозных подвигов и упований.

Видеть запечатанным собор со священными останками и не иметь доступа для молитвы к тому месту, которое некогда служило для православных людей опорой в борьбе с поляками, является тяжким оскорблением православной веры. Для чего это после неоднократных, и даже в последние дни, заявлений власти о свободе веры народа и о свободе удовлетворения его религиозных нужд? Для чего это, когда не только Польша, но и Латинство в открытой борьбе и войне пользуется ослаблением русского и православного народа и добивается даже среди него преобладающего влияния над Православием?

Вот почему я убедительно прошу Вас, г. Председатель, возвратить верующим свободу почитания священных останков преподобного Сергия, лавра которого есть прежде всего место религиозной жизни — Святыня Православия».

И на это прошение, как и на письма тысяч верующих, умолявших не осквернять прах великого угодника земли Русской, архиреволюционер не ответил. Зато ответил Малый Совнарком, постановив на своем очередном заседании 27 августа 1920 года: «Жалобу гр. Беллавина (патриарха Тихона) от 10 мая оставить без последствий… Закончить ликвидацию мощей Сергия Радонежского».

Эта бездушная злая отписка и была послана патриарху. Но в том же постановлении было дополнение, с которым имели право ознакомиться лишь избранные безбожники: «Секретно. Предложить тов. Крыленко расследовать действия помощника управляющего делами рабоче-крестьянской инспекции П. Н. Мольвера в производстве им расследования по жалобе гр. Беллавина (патриарха Тихона), передав ему доклад Мольвера и заключение по нему 8-го отдела комиссариата юстиции. (Принято единогласно при согласии докладчика.)».

Что же за поступок совершил советский служащий Мольвер, что удостоился секретного расследования, да еще не рядовым следователем ГПУ, а главным специалистом по судебным спектаклям над православным духовенством Крыленкой?..

Многочисленные просьбы верующих не препятствовать им в поклонении святым мощам преподобного Сергия раздражали атеистическое сознание членов Совета народных комиссаров. Нужно было найти грамотного человека, который бы толково изложил, что мощей преподобного нет и в помине, а есть лишь обман темных рабочих и крестьянских масс; что ничего святого Троице-Сергиева лавра не представляет — обычное помещение, которое можно использовать для советских нужд — под склад, тюрьму или жилой массив; что, наконец, никакого наплыва паломников в Сергиевом Посаде не замечено. Наоборот, народ требует быстрее покончить с таким нелепым и уродливым анахронизмом, как лавра, и заселить ее преданными делу революции коммунарами. Но основе доклада, который напишет подобранный специалист, решено было также провести убедительную газетную кампанию против черносотенного воинства, то бишь монашества.

Для столь важной и деликатной цели выбрали юриста, занимавшего в советской бюрократической иерархии пост средней руки, — Павла Николаевича Мольвера.

Павел Николаевич был исполнительным служащим, а голодное время заставляло его браться за любую работу, которую мог осилить. Он дотошно изучил как материалы наркомата юстиции, так и патриаршей канцелярии о перипетиях борьбы вокруг Троице-Сергиевой лавры. Съездил в Сергиев Посад, осмотрел гробницу преподобного. Изучил акты вскрытия его мощей. Побеседовал как с паломниками, так и с представителями власти Сергиева Посада. Собрав весь необходимый материал, Павел Николаевич написал длинный доклад, который закончил удивительными даже для самого себя словами: «Жалоба Патриарха Московского и Всероссийского должна быть признана подлежащею удовлетворению».

— Вот этого тебе и не надо было делать, — прочитав весь доклад, покачал, наверное, головой начальник Мольвера.

— Не могу иначе, — развел, наверное, руками полуголодный интеллигент.

— Ты хоть подумал, что тебя за эту писанину с работы погонят? Совсем оголодаешь, — предупредил, наверное, начальник.

— Я понимаю, — горько вздохнул, наверное, Мольвер.

Но вряд ли он предполагал, что за честно и добросовестно выполненное поручение к нему на квартиру в первых числах сентября 1920 году заявятся красноармейцы с ордером на обыск и арестуют хозяина. И даже в дурном сне ему не могло привидиться случившееся несколькими месяцами позже, когда главный советский эксперт по атеизму и юриспруденции, бывший полуграмотный прапорщик Крыленко обвинил его, Мольвера, в том, что он написал свой доклад по уговору с патриархом Тихоном:

«Состоя на службе Советской власти и занимая ответственный пост помощника управляющего отделом Летучих рабочих ревизий и центрального Бюро жалоб рабоче-крестьянской инспекции и сочувствуя в то же время контрреволюционно настроенным правящим церковным кругам, получив от своего непосредственного начальства срочное поручение по обследованию по жалобе патриарха Тихона — он, Мольвер, в прямое нарушение своего служебного долга вошел в соглашение с указанными церковными кругами об совместных с ними действиях в целях достижения желательных для последних результатов по их жалобе».

Возмущенный поступком Мольвера ревтрибунал объявил привезенному из Таганской тюрьмы преступнику, что за пособничество останкам Сергия Радонежского и за другие подобные же прегрешения он приговорен к десяти годам концентрационного лагеря.

В лавре вскоре поселились электротехническая академия, курсы-школа, институт народного образования. Храмы, в которых запретили богослужения, превратили в музей. В Свято-Троицкой церкви открыто лежали святые мощи преподобного Сергия, а рядом в шапках курили и хихикали новые насельники главной российской обители — учащаяся молодежь. И здесь же, преклонив колени у поруганной святыни, безмолвно молились отшагавшие ради этого мига сотни верст российские богомольцы — хранители предвечных заветов.

Бог поругаем не бывает. Претерпели лютые гонения тысячи и тысячи верующих, претерпел и Павел Николаевич Мольвер. Но своим мученическим подвигом они доказали, что не угас в народе светильник веры, не могут воинствующие атеисты вытравить окончательно многовековую духовную основу русского общества.

И вновь теперь над гробницей радонежского игумена зажжена лампада, и вновь, как и в прошлые столетия, поют люди:

Мощи Твои, яко сосуд благодати полный,

Преизливающийся на всех, к ним притекающих.

По документам архива ФСБ РФ, следственное дело патриарха Тихона.

Но ведь девочка…

На суд над петроградским митрополитом Вениамином и его паствой, задуманный с целью расстрелять побольше православного народа за сопротивление изъятию из храмов весной 1922 года христианских святынь, вызвали очередного обвиняемого Маркина. Допрашивал его председатель народного суда Смирнов, а защищал адвокат Равич.

СМИРНОВ. Вы были 21 апреля около церкви?

МАРКИН. Нет, я пошел по делам, получил по доверенности деньги. Около ворот красноармеец арестовал девочку. Я по-товарищески попросил отпустить, а он арестовал меня, а ее отпустил.

Председатель ревтрибунала уже с первых слов обвиняемого понял суть незаконного деяния этого мелкобуржуазного типа: противодействие в аресте контрреволюционного элемента, в роли которого выступала малолетняя преступница, задержанная красноармейцем. А что она преступница не вызывало сомнения, так как в момент изъятия церковных ценностей находилась неподалеку от храма и, скорее всего, выражала свое неудовольствие происходящей выемкой так называемых святынь православия. Приговор мелкобуржуазному типу уже созрел в голове председателя революционного суда, и он был уверен, что никакие адвокатские каверзы защитника не изменят его.

РАВИЧ. Вы где служили?

МАРКИН. В Вологде, в ЧК.

РАВИЧ. Кем?

МАРКИН. Начальником отряда.

РАВИЧ. Боролись на фронте?

МАРКИН. Да.

РАВИЧ. Вы сами по религиозному убеждению человек верующий?

МАРКИН. Нет, совершенно неверующий.

РАВИЧ. С вами вместе сколько человек привели в милицию?

МАРКИН. Десять человек

РАВИЧ. Из них выпустили кого-нибудь?

МАРКИН. Да, председателя завкома.

РАВИЧ. Значит, один из тех, кто был арестован, был председателем завкома, который проводил у себя на заводе резолюцию за изъятие? Его тоже арестовали?

МАРКИН. Да.

РАВИЧ. Сколько времени вы сидели?

МАРКИН. Два месяца.

РАВИЧ. Толпа была, и беспорядки и насилия над комиссарами были, вы не знаете?

МАРКИН. Я не видел никаких беспорядков.

Слушая диалог обвиняемого с защитником, председатель ревтрибунала понял, что следователь, выпустивший на показательный открытый суд этого простосердечного чекиста, — дурак. Ведь в зале полно чекистов, они могут поверить словам своего коллеги и возмутятся строгим приговором. Одно дело — подвести к расстрелу бывшего помещика или, на худой конец, юнкера. Но совсем другое — приговорить к высшей мере наказания начальника боевого отряда рабочих и крестьян. Теперь придется выкручиваться, чтобы не провалить весь судебный процесс.

СМИРНОВ. Законно вы поступили, начальник отряда? Боролись с бандитами, четыре года прослужили в Красной Армии. Вы знаете, что такое красноармеец? Как нужно бороться, как защищать Советскую власть и поступать в том случае, если красноармеец должен арестовать преступницу?

МАРКИН. Я не стал бы препятствовать и не стал бы с ним бороться, но ведь девочка…

РАВИЧ. Вы были арестованы где? С той стороны улицы, где церковь?

МАРКИН. Около своего дома.

СМИРНОВ. Теперь я вас спрашиваю: законно вас арестовали?

МАРКИН. Законно, конечно.

СМИРНОВ. А вы улыбаетесь… Я должен обратить внимание трибунала, что обвиняемый считает свой арест законным.

Маркина пришлось освободить, засчитав ему за наказание уже отсиженный в тюрьме срок. Зато ревтрибунал отыгрался на тех обвиняемых, у кого не было славного чекистского прошлого, приговорив десятерых к расстрелу и еще около полусотни соотечественников к разным срокам лишения свободы.

По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского).

На основании устных директив

В 1877 году петербургский градоначальник генерал-адъютант Ф. Ф. Трепов приказал высечь политического заключенного Боголюбова. Полгода спустя за унижение своего революционного товарища отомстила Вера Засулич, смертельно ранив Трепова. Суд присяжных вынес убийце оправдательный приговор.

Полвека спустя, в 1922 году, председатель Совета народных комиссаров Ленин приказал высечь Русскую православную церковь и расстрелять как можно больше «реакционного духовенства». Присяжных уже не существовало, Государственное политическое управление (ГПУ) и другие карательные советские органы, к которым принадлежал и революционный суд, работали на основании устных директив из Кремля (преемники народных комиссаров — члены Политбюро и другие ответственные работники ЦК КПСС — широко использовали эту систему «устных директив», чтобы не нести в дальнейшем никакой ответственности за свои приказы).

Вмиг по всей стране началось провокационное изъятие из храмов церковных ценностей, что привело к расстрелу тысяч священнослужителей и мирян. Людей умерщвляли не тайком под покровом ночи, по личной инициативе какого-нибудь полусумасшедшего начальника отряда ГПУ, а в ходе открытого судебного разбирательства на основании советских законов. Правда, использовалась старинная русская пословица: «Закон, что дышло: куда повернешь, туда и вышло».

Подготовка к полному уничтожению православия в СССР началась еще в 1921 году, когда во время обрушившегося на страну голода начался усиленный сбор фискальных материалов на духовенство. В декабре 1921 года петроградское ГПУ распространило среди своих доносителей «общую схему информации» и потребовало «в каждом информационном докладе указывать вкратце, ясно, отчетливо и конкретно следующее»:

1. Местность, название и адрес (деревни, учреждения и квартиры).

2. Количественный и качественный состав собравшихся (детей, женщин, мужчин, их возраст, военные, штатские, рабочие, крестьяне, интеллигенция и т. д.).

3. Перечислить выступающих. Записать, по возможности, их фамилии, наружные внешние признаки, начиная сверху вниз, т. е. рост, голову, лицо и т. д. Указать ораторские способности выступающих и их влияние на массу. Выяснить, постоянный или местный, или приезжий оратор. В последнем случае указать, откуда прибыл.

4. Краткое содержание речей. Обязательно дословно подчеркивать места, касающиеся современной жизни, в частности, Советской власти и коммунистической партии, национальный шовинизм и еврейский вопрос.

5. Указать результаты речей на массу и чем последние выражаются (возбуждение, выкрики, критика и т. д.).

6. Дата составления доклада (число, месяц, год).

7. Подпись (псевдоним).

Чекисты даже предложили своим доносителям пример для подражания:

1. Благовещенский собор.

2. 80 человек, из них 12 интеллигентных, одна сестра милосердия, 1 священник, 4 детей до 13-летнего возраста, 4 кулака, 3 военных, 1 моряк, остальные обыватели и 1 буржуй. Адрес: Красная ул., д. 23, кв. 5. Перехлесткин.

3. Отец Николай Комаринский, настоятель собора, постоянно здесь. Рост средний, рыжеватый, довольно солидный, с длинной бородой. Хороший оратор, на массу действует своими восклицаниями и усердными молитвами.

4. Речь о покаянии, где прежде всего взял клятву с молящихся в верности, что среди них нет предателей. Речь шла о том, что мы должны очиститься и быть, как вода, чистыми, прозрачными. И такой должна быть вся наша жизнь. Громко восклицает: что мы сделали с нашей жизнью, настроили фабрик и заводов, и этим омерзили и загрязнили весь наш виноградник; мы все здесь собравшиеся — оборванные и голодные. Чем были вызваны слезы женщин.

5. В результате, просит никому не говорить о ночной беседе, о таинстве причащения. Что только будут знать Христос и те, кто был на молитве. Дали слово молчать, расцеловались со священником и ушли в 4 часа ночи.

6. 9 декабря с. г.

7. Новиков.

Упомянутый в общей схеме доносительства для примера протоиерей Комаринский был арестован на основе агентурных сведений, как и многие другие священнослужители и миряне, 28 марта 1922 года во время петроградской «операции по служителям культов», проведенной спустя девять дней после ленинских директив.

Начались бесконечные допросы с целью организации открытых судебных процессов и последующих расстрелов духовенства. Председатель СНК лично настаивал, чтобы указания о необходимости расстрелов в приговорах давались высшими чиновниками судебным властям только в устной форме.

На помощь следователям пришли советские газеты, извергавшие горы хулы на православие и его клир. Не дремала и рожденная в недрах ГПУ организация «Живая Церковь», с помощью доносов и подлогов добивавшаяся привилегий для своего «прогрессивного духовенства».

Процесс над петроградскими священнослужителями и мирянами проходил с 10 июня по 5 июля в здании Дворянского собрания, на углу Михайловской и Итальянской улиц. Наконец, после столь долгого псевдосудебного разбирательства революционный трибунал объявил подсказанный ему высшей властью приговор: десятерых — к расстрелу, еще сорок девять человек — к различным срокам тюремного заключения. Верховный трибунал при ВЦИКе, как бы демонстрируя свой гуманизм, шестерым, приговоренным к смертной казни, смягчил приговор. Четверо — митрополит Петроградский и Гдовский Вениамин, архимандрит Сергий, профессора И. М. Ковшаров и Ю. П. Новицкий — в ночь с 12 на 13 августа 1922 года были расстреляны, а их имущество конфисковано в уплату судебных издержек. Не правда ли, занятно, — уплатить за то, что тебя приговорили к расстрелу?!

За что их убили? Убили, соблюдая все приличия: открытый процесс с судьями, обвинителями, защитниками. С виду, как будто в любой цивилизованной стране. Но обратимся к стенограммам допросов, сохранившимся до наших дней, и попытаемся уяснить вину перед Советской властью одного из четырех страдальцев за веру — архимандрита Сергия.

Архимандрит Сергий, в миру Василий Павлович Шеин, родился в 1866 году в деревне Колпна Новосельского уезда Тульской губернии. Его государственная служба началась еще в юношеском возрасте. Он был помощником обер-секретаря в Правительствующем сенате, потом помощником статс-секретаря Государственного совета. Февральскую революцию встретил в чине действительного статского советника, члена Государственной думы. С 15 августа 1917 года Шеин — участник Всероссийского церковного собора.

Когда для служителей Церкви настали лихие времена, Шеин решил всего себя отдать на служение Богу и 30 августа/12 сентября 1920 года, в день памяти благоверного князя Александра Невского, был пострижен в монашество, став вскоре после этого настоятелем церкви Троицкого подворья в Петрограде. Не прошло и года монашеской жизни, как отец Сергий был арестован и ему предъявили стандартное обвинение, что, будучи товарищем председателя Правления приходских советов, — «черносотенной контрреволюционной организации» — он в числе других решил «не допускать изъятия ценностей Советской властью, но самостоятельно от лица Церкви снестись с заграницей и продать ценности самим».

Даже во время допроса председатель ревтрибунала и обвинители не вспоминали об этом абсурдном обвинении и, за неимением фактов, которые помогут поставить монаха к стенке, вынуждены были добывать их во время своего судебного спектакля. Как-никак, люди вокруг!

Революционные судьи смекнули, что лучше всего доказать участие обвиняемых в сговоре, в создании некоей организации, которая поставила своей целью свержение советской власти. В крупных городах легче всего было признать таковой Правление приходских советов, где решались вопросы о сборе пожертвований, охране храмов и через которые велись переговоры с советской властью о нуждах и чаяниях православных христиан. Степень участия в этой антисоветской организации и постарались выяснить у Шеина.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Обвиняемый Шеин. Скажите, обвиняемый Шеин, вы членом правления состояли?

ШЕИН. С последних выборов.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Когда?

ШЕИН. В конце декабря или начале января.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какие обязанности в правлении вы исполняли?

ШЕИН. Был товарищем председателя. Но когда меня об этом известили, я, конечно, поблагодарил за честь то лицо, которое меня известило, и тут же предупредил, что никакого участия в правлении принять не могу, потому что собрания бывают по понедельникам, а в этот день в церкви торжественное богослужение. Я бывал на собраниях фактически очень редко, урывками и, в конце концов, должен был подать заявление, что, за невозможностью для меня принимать участие в делах правления, я прошу себя товарищем председателя больше не считать.

До «активного участия в антисоветской организации» подобное заявление подсудимого недотягивало, что, впрочем, председателя ревтрибунала не удручило. Он был уверен, что подловит отца Сергия во время беседы о контрреволюционном письме митрополита Вениамина в Петроградскую комиссию помощи голодающим, в котором владыка указал на три условия для участия духовенства в передачи властям церковных ценностей:

1. Все другие средства и способы помощи голодающим исчерпаны.

2. Пожертвованные ценности действительно пойдут на помощь голодающим.

3. На пожертвование означенных ценностей будет дано разрешение Святейшего Патриарха.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Вы считаете, что первое письмо могло внести успокоение среди населения?

ШЕИН. Несомненно.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Могло ли это письмо, распространенное среди населения, внести успокоение?

ШЕИН. Я нахожу, что письмо должно было внести успокоение, но думаю, что письмо не предназначалось для населения. Поэтому я не могу подходить к нему с этой точки зрения.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Я не спрашиваю, для какой цели оно предназначалось. Считаете ли вы, что оно, будучи распространенным, могло внести успокоение в умы населения?

ШЕИН. В широкие массы населения я его не пустил бы.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По каким причинам вы его не пустили бы?

ШЕИН. Обыкновенный обыватель, верующий, получил бы это письмо, и у него могла бы создаться принципиальная точка зрения на изъятие церковных ценностей.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Какая? Как бы он отнесся к изъятию?

ШЕИН. На этот вопрос как можно отвечать?! Я думаю, что я человек, имеющий свой взгляд. Как могу я представить себе, как другой отнесется? Я отказываюсь отвечать.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Для вас, которому много приходилось бывать среди верующих, должно быть известно, как эта мысль об изъятии церковных ценностей, изложенная в письме митрополита, преломлялась в их сознании.

ШЕИН. Я у себя в храме письма не оглашал, и потому, как эта мысль преломлялась и что из этого произошло бы, ответить не могу. Я могу отвечать в области фактов, а не в области предположений.

Председатель задумался. Фактов явно не хватало, чтобы законно пустить пулю в лоб архимандриту. А ВЦИК требует обставить расстрелы по закону, по революционной справедливости. Вот и возись теперь. Что ж, может быть, нужный компромат притечет сам собой, при обсуждении второго письма митрополита в Петроградский губисполком, в котором неугомонный владыка настаивает на предоставлении Церкви права самостоятельной организации помощи голодающим.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Второе письмо митрополита. Где с ним ознакомились?

ШЕИН. Здесь.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. А до этого времени?

ШЕИН. Я его не знал.

Опять осечка. Председатель ревтрибунала чувствовал, что тонет, а этот контрреволюционный архимандрит не желает протянуть руку помощи — оговорить себя. Неужто придется помиловать? Но ведь за это по головке не погладят, лишат сытного комиссарского пайка и придется, как другим, голодать…

Выручил общественный обвинитель Крастин. Он, как стервятник, выжидал добычу и, почуяв ее, пикировал на обвиняемого. Сейчас он понял, что надо расспросить монаха о его взаимоотношениях с патриархом. Если у него были контакты с врагом № 1 Советской власти, то значит, он сам — враг № 2!

КРАСТИН. В каких вы отношениях с патриархом Тихоном?

ШЕИН. Теперь ни в каких, а состоял как духовное лицо.

КРАСТИН, Вы были в Петрограде в качестве представителя патриарха Тихона?

ШЕИН. Я был настоятелем церкви Троицкого подворья, но никаких представительств не знаю.

КРАСТИН. А подворье было подчинено митрополиту или патриарху?

ШЕИН. Здесь надо различать два вопроса. Подворье подчинено патриарху непосредственно, а поскольку в подворье находится приход, постольку я подчинен по приходским делам митрополиту.

КРАСТИН. Значит, вы посредственно или непосредственно были подчинены патриарху Тихону?

ШЕИН. И патриарху. Подворье составляет часть Троице-Сергиевой лавры, которую уподобляют Собору.

Крастин понял, что этот монах может окончательно сбить его с толку и выставить на посмешище за неосведомленность происходящего в церковной жизни. Необходимо немедленно произвести революционный выстрел — точный, громкий, наповал. Агенты докладывали, что Шеин зачитывал первое письмо митрополита Вениамина в своем приходе. А ведь в письме поставлены условия, без выполнения которых Церковь отказывается принимать участие в изъятии своих ценностей. А раз есть условия, значит, — это бунт, неподчинение декрету Советской власти.

КРАСТИН. Вы у себя в приходе не оглашали послание митрополита?

ШЕИН. В храме не оглашал.

КРАСТИН. А в приходе?

ШЕИН. Я прошу конкретизировать вопрос. Что такое приход? Я просто прочел, огласил, ознакомил с ним на заседании приходского совета.

В бой уже рвался другой общественный обвинитель — Драницын. Ему не терпелось доказать, что именно он, а не кто другой, лучший исполнитель устных приказов начальства, именно он — самое бдительное око революционного судопроизводства. А для этого надо лишь выудить у подсудимого зацепочку, чтобы обвинить его в распространении письма митрополита с тайным умыслом оказать этим поступком сопротивление изъятию церковных ценностей.

ДРАНИЦЫН. Только что вы сказали: «Я огласил в своем приходском совете». Что значит «огласил»?

ШЕИН. Огласил — прочитал. Не вдумываясь, поверхностно прочитал.

ДРАНИЦЫН. Вы, всесторонне образованный человек, как могли так отнестись к этому документу?

ШЕИН. Да-да, потому что есть разница изучить документ или огласить.

ДРАНИЦЫН. Вы огласили по приказанию?

ШЕИН. Ничего подобного. Я огласил его в приходском собрании. Как раз я докладывал приходскому совету такой вопрос и все, что у меня было в руках, огласил.

ДРАНИЦЫН. Почему огласили?

ШЕИН. Как я мог скрыть документ, который у меня есть? Я со своим приходским советом в прятки не играю.

Допрос затягивался. Ни на себя, ни на других Шеин не давал компрометирующего материала. А белая колонная зала бывшего Дворянского собрания была переполнена присланными по наряду рабочими и красноармейцами. Все они ждали подтверждения передовых газетных статей, в которых утверждалось, что духовенство — это «насильники, именем Христа благословляющие людоедство», «контрреволюционеры с изуверскими предрассудками», «негодяи в черных ризах, прикрывающие свою волчью шкуру религией». Драницын понимал, что надо их не просто расстреливать, надо убедительно доказывать, что Советская власть карает по справедливости, по закону. Может быть, подсудимый споткнется на национальном вопросе? Ведь все церковники — отпетые черносотенцы.

ДРАНИЦЫН. Вы по убеждению поступили в монахи?

ШЕИН. Я считаю такой вопрос для себя оскорбительным. Монашество — дело моей совести.

ДРАНИЦЫН. Вы имеете право не отвечать.

ШЕИН. Я знаю, что имею право.

ДРАНИЦЫН. Вы были членом партии националистов. А принимаете ли вы текст: «Несть еллины и иудеи»?

ШЕИН. О, весьма, весьма.

ДРАНИЦЫН. Вы в церкви призываете к миру своих прихожан?

ШЕИН. Сколько могу, всегда призываю.

ДРАНИЦЫН. Больше вопросов не имею.

«Каков архимандрит, ведет себя так, будто не он, а мы должны быть расстреляны, — возмутился Смирнов, третий обвинитель. — Откуда у него это достоинство? Сразу чувствуется — дворянская кровь. Вот такие больше всего и вредны для построения нового общества, потому что они темному народу нравятся, и те с них пример берут. А брать пример надо только с товарища Ленина».

Обуреваемый жаждой революционного террора, третий обвинитель ринулся в бой.

СМИРНОВ. В бытность вашу в Государственной думе вы принадлежали к партии националистов. Вы порвали сейчас связь с этой партией?

ШЕИН. Со времени роспуска Государственной думы, естественно порвал. Даже раньше. Я мою политическую деятельность окончил в начале февраля, потому что тяжело заболел, два месяца болел.

СМИРНОВ. Вы идейно проповедовали взгляды националистов?

ШЕИН. Раз примкнул к известной партии — значит, разделял ее взгляды.

СМИРНОВ. Чем объясните, что перестали разделять?

ШЕИН. Я не говорю: перестал. Я говорил, что прекратил свою политическую деятельность.

СМИРНОВ. Вы теперь продолжаете разделять эти взгляды?

ШЕИН. Теперь обстоятельства настолько изменились…

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Покороче, Шеин.

ШЕИН. Я говорю, как хочу. Ныне применять политические взгляды совершенно невозможно.

В бой вновь рвался Крастин. Ему было обидно, что другой, а не он, вырвал у подсудимого признание, что он — националист. Ведь это уже почти готовое обвинение: почему он примкнул к монархистам, когда в той же Думе существовала прогрессивная фракция — социал-демократов? Необходимо нанести монаху мощный удар. Ведь он наверняка терпеть не может советское духовенство из «Живой Церкви» — с чекистами сотрудничают, доносы на патриарха через газеты распространяют, петроградское духовенство, что сейчас сидит на скамье подсудимых, обвинили в контрреволюционности. Вот мы его и ущучим за нетерпимость к инакомыслящим. Нравственное, так сказать, превосходство заимеем, чтобы больше не смел задирать нос этот бывший дворянин.

КРАСТИН. Вы знакомы с расколом теперешней Церкви?

ШЕИН. Очень мало.

КРАСТИН. Но слышали, интересовались им?

ШЕИН. Так, не особенно.

КРАСТИН. Разницу в направлении так называемой «Живой Церкви», которая обвиняет старую Церковь в контрреволюции, понимаете?

ШЕИН. Живую Церковь я знаю только одну, ту, о которой сказано: «Церковь Бога живаго — столп и утверждение истины».

КРАСТИН. Нет, я об этом не спрашиваю, здесь не проповедь. Я спрашиваю о реальном явлении жизни, я спрашиваю о реальной фракции Церкви, которая называется «Живой Церковью» и которую представляют Введенский, Боярский, Красницкий. Про это направление.

ШЕИН. Я с ним мало знаком.

КРАСТИН. Вы в Церковь пришли идейно. Вас должны бы, как человека с высшим образованием, сенатора…

ШЕИН. Я никогда не был сенатором.

КРАСТИН…члена Государственной думы, интересовать эти вопросы более глубоко.

ШЕИН. Церковь так богата разносторонней духовной жизнью, что можно найти в ней интерес и удовлетворение и вне вопросов церковно-общественной жизни. В Церкви есть огромная мистическая сила.

Крастин начал выходить из себя от злости. И было из-за чего: подсудимый не раскаивается, не дает возможностей суду уличить себя в совершенных преступлениях, не сваливает вину на других. Терпения больше не было разговаривать с ним — хоть оскорбить напоследок.

КРАСТИН. Чем вы объясните такое повальное вхождение и надевание ряс со стороны сенаторов, профессоров, студентов, инженеров, бывших адвокатов и так далее? Между прочим, это касается и вас.

ШЕИН. Это касается меня лично. Я скажу: это дело моей совести. Я в храме с детства служил, постоянно около Церкви вращался, с ней сроднился. Поэтому для меня это естественно.

Более никаких «обвинений» архимандриту Сергию предъявлено не было. Бесновались, украшая свои речи пышными революционными фразами, обвинители. Старались доказать кошмарный идиотизм обвинений защитники. Все зря — участь подсудимых была предрешена. Ревтрибунал — это вам не суд присяжных в царской России, который в свое время Ленин и его соратники клеймили позором за жестокость. Ревтрибунал не судил, а исполнял приказ вышестоящих советских учреждений. Так, только на основании вышеизложенного допроса, отца Сергия обвинили в том, что он входил в «активную группу, действовавшую под видом легальной организации правления приходов Православной Русской Церкви, принимал активное участие в совещаниях и собраниях означенной группы, в коих обсуждали и разрабатывали вопросы противодействия Советской власти в проведении декрета об изъятии церковных ценностей с целью возбуждения народных масс».

После вынесения приговора в своем последнем слове отец Сергий сказал, что он — монах, то есть человек, отрекшийся от собственной воли, всего себя посвятивший Богу и лишь слабая физическая нить связывает его с мирской жизнью. «Неужели же трибунал думает, что разрыв и этой последней нити может быть для меня страшен? Делайте свое дело. Я жалею вас и молюсь о вас».

Когда в ночь с 12 на 13 августа большевики «делали свое дело», архимандрит Сергий, стоя перед направленными на него винтовками, молился: «Прости им, Боже, не ведают бо, что творят».

По документам архива ФСБ РФ, следственное дело митрополита Вениамина (Казанского)

Загрузка...