Тема, о которой пойдет речь далее, не укладывается в содержание предыдущих глав, поэтому ей решено посвятить отдельный раздел. Проблема отклоняющегося поведения русской крестьянки, проявления которого имели место как в интимной, так и публичной сферах сельской повседневности, требует специального исследования. Изучение обыденности деревни и судьбы крестьянки не может быть всесторонним без обращения к вопросу о формах и причинах социальных отклонений. В первый раздел включены криминальные преступления по отношению к половой неприкосновенности женщины (инцест, изнасилование, растление).
В правовой традиции русского села кровосмешение воспринималось как грех и преступление, виновник которого, по убеждению крестьян, должен быть подвергнут осуждению и тяжелому наказанию. Исходя из таких взглядов, сельские жители, как правило, передавали преступника в руки властей{557}. По понятию крестьян кровосмешение разграничивалось по степени важности и преступности. Считая тяжким грехом и преступлением половые отношения в кровном родстве, жители села придавали меньшее значение случаям кровосмешения при свойстве, еще меньше при духовном родстве{558}. Новгородские крестьяне особо тяжким грехом считали сожительство близких между собой родственников — брата и сестры, отца и дочери, деверя и снохи и т. д{559}.
По сведениям, собранным князем Н. Костровым за двадцатипятилетний период (1836–1861 годы), судами Томской губернии было рассмотрено 155 случаев растления, причем 19 из числа этих преступлений имели характер инцеста. В одном случае дед сожительствовал с внучкой, в семи — отцы с дочерьми, в трех — отчимы с падчерицами, в трех — дяди с племянницами, в двух — двоюродными братья с сестрами, в трех — малолетние мальчики с совсем маленькими, трех-и четырехлетней, девочками. В марте 1845 года семидесятилетний крестьянин с. Верхне-Майзасское Каинского округа Томской губернии Антон Пономарев, будучи пьяным, вступил в сексуальные отношения с девятилетней внучкой Авдотьей Пономаревой{560}. В июне 1855 года несколько крестьян с. Шиницина Каинского округа поймали на месте преступления крестьянина Ивана Махина, семидесяти лет, вступившего в прелюбодейную связь с падчерицей Акулиной, четырнадцати лет. Следствием было установлено, что Махин жил с Акулиной к этому времени уже два года. Кроме того, за две недели до ареста он совратил и другую свою падчерицу, Марью, девяти лет{561}. Государственные крестьяне с. Васильевки Бузулукского уезда 10 марта 1861 года объявили местному волостному правлению, что их односелец Тимофей Усков 4 марта пойман ими на кровосмешении с дочерью своей Агафьей, которая сказала им, что она «грех творит по сильным от отца побоям»{562}.
В крестьянском дворе, когда бок о бок жило несколько семей, порой возникали замысловатые любовные сочетания. К внутрисемейному решению вопроса об обретении подруги не на стороне, а в собственном доме нередко подталкивали сами домашние. В Вятской губернии зафиксирован эпизод, когда мать прямо сказала сыну, что негоже связываться «с потаскухами», когда «вон, ведь, есть свои кобылы», указав на дочерей{563}. Знаток обычного права Е. И. Якушкин в своем исследовании приводит пример, когда односельчане застали пожилого крестьянина с женой родного внука{564}. По сведениям из Пошехонского уезда Ярославской губернии (1899 год), в местных селах были случаи сожительства зятя с тещей{565} (часто это было вызвано малолетством жены). В с. Коневке Орловской губернии было «распространено сожительство между деверем и невесткой. В некоторых семействах младшие братья потому и не женились, что жили со своими невестками»{566}. Братья не особенно ссорились по этому поводу, а окружающие к такому явлению относились снисходительно. Дела о такого рода кровосмешении не доходили до волостного суда, и кровосмесителей никто не наказывал{567}. Еще менее греховными признавались интимные отношения невестки с деверем{568}. В этнографической литературе упоминаются также отношения со свояченицами, а также между двоюродными братьями и сестрами{569}. Кровосмесительные отношения взрослых людей гражданскими судами обычно не рассматривались; очень редко сообщали о них и церковным властям{570}. В целом в деревне к таким ситуациям относились отрицательно, но при этом с известной долей равнодушия.
В некоторых семьях устанавливались отношения, подобные тем, что вскрылись в ходе судебного разбирательства в семье Ломаевых из д. Марзагуль Покровской волости Барнаульского уезда Томской губернии. Дело велось в связи с заявлением Евдокии Ломаевой о том, что ее дочь Агафью, Е тринадцати лет, изнасиловал крестьянский сын Василий Пшеничников с помощью Трифона и Милидоры Васильевых. Всем обвиняемым было по тринадцать — пятнадцать лет. Потерпевшая, однако, как на насильника указывала на своего отца и говорила, что мать ее принуждала к сожительству со своим любовником. Мать, по словам старосты, была «развратная баба, живет в связи с Анисимом Евстратовым и, кроме этого, развратничает на стороне»{571}.
На улице. Начало XX века
Сообщения о случаях инцеста в деревне время от времени появлялись в полицейских отчетах. Например, «в г. Козлов, 9 апреля 1879 г. крестьянин Павел Гусев растлил 12-летнюю дочь свою Матрену»{572}. В апреле 1878 года в Тамбовском окружном суде разбиралось дело по обвинению крестьянина с. Царевки Кирсановкого уезда Егора Цуканова, тридцати лет от роду, в растлении девицы Христианы Афанасьевой, двенадцати лет{573}. К трем с половиной годам арестантских рот решением окружного суда от 24 мая 1910 года был приговорен крестьянин с. Велико-Михайловское Повооскольского уезда Курской губернии Василий Федоров Филиппенко, признанный виновным в том, что совершил насильственный акт со своей дочерью Анастасией, после чего около трех лет поддерживал с ней плотскую связь{574}. Аналогичный факт был зафиксирован в Курской губернии. По сообщению полиции за октябрь 1911 г. «в слободе Казацкой Старооскольского уезда крестьянин Лапин 39 лет растлил двух своих дочерей Варвару 16 лет и Клавдию 14 лет. Дознанием установлено, что Лапин растлил дочерей в возрасте 5–6 лет и с того времени под угрозой лишить жизни находился с ними в сношениях»{575}.
Вот полицейские данные только за первое полугодие 1912 года по Воронежской губернии. «Крестьянин Литвинов, 45 лет, в слободе Ямской Воронежского уезда 10 февраля, оставшись в квартире один со своей дочерью Мариной, 11 лет, пытался ее растлить»{576}; «17 апреля в с. Избище Землянского уезда крестьянин Сафонов растлил свою дочь Александру, 13 лет{577}»; «13 мая в слободе Морозовке Острогожского уезда крестьянин Илья Дерканосов, 55 лет, совершил растление своей родной дочери Елены, 11 лет»{578}. Надо сказать, что отцы, которые, пользуясь родительской властью, принуждали дочерей вступать в половую связь, подвергались наиболее строгим наказаниям. Так, в 1916 году крестьянин Спиридон Яковлев Косенко был осужден к лишению всех прав состояния и к каторжным работам сроком на шесть лет{579}.
В то же время отмечены случаи, когда инцест происходил по обоюдному согласию. Характер устойчивой связи имели противоестественные отношения в семье Ефима Романова Бухарина, отставного кузнеца драгунского полка. По данным дела, его связь с дочерью Ольгой началась, когда той было двенадцать лет, и продолжалась десять лет. За кровосмешение Бухарин был приговорен Бакинским окружным судом 19 марта 1889 года к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь{580}. Дочь за кровосмешение с отцом также была лишена всех прав состояния и сослана в один из малолюдных округов Амурского генерал-губернаторства на вечное поселение{581}.
Схожее по существу дело рассматривал в январе 1908 года Томский окружной суд. Следствием было установлено, что «крестьянин с. Бабаковского Змеингородского уезда Порфирий Денисов, 49 лет, вступил с родной своей дочерью Праскофьей по добровольному согласию в плотскую связь, продолжавшуюся в течение 4 лет, до рождения ею ребенка в 1906 г.»{582} За кровосмешение с родственницей в прямой нисходящей линии в первой степени родства Денисов был присужден к отдаче в исправительное арестантское отделение сроком на пять лет{583}.
Бывало, что преступления такого рода удавалось предотвратить благодаря вмешательству неравнодушных соседей. Так, 5 января 1910 года в с. Навле Карачевского уезда Орловской губернии крестьянин Силаев покушался на изнасилование своих дочерей Натальи, двенадцати лет, и Марии, одиннадцати лет, но соседи не дали ему совершить гнусное преступление{584}.
На наш взгляд, инцест в крестьянской среде в отличие от снохачества не был явлением обыденным, воспринимался сельским населением как богомерзское деяние и встречал активное неприятие.
В России периода поздней империи на фоне общего ухудшения криминальной ситуации был отмечен рост числа сексуальных преступлений. Число таких преступлений, зафиксированных полицией, составляло в среднем в год: в 1874–1883 годах — 1800, в 1884–1893 годах — 3100, в 1894–1905 годах — уже 9700{585}. Таким образом, за три десятилетия количество сексуальных преступлений выросло более чем в пять раз. Причина заключалась в том, что в ходе модернизации общественной жизни менялись ценностные ориентиры и стандарты поведения, а это неизбежно вело к росту отклоняющегося поведения и преступности.
Половые преступления, как правило, носили скрытый характер, что затрудняло их выявление, а следовательно, и регистрацию. В конце XIX века до судов доходила лишь малая толика дел об изнасиловании. Следовательно, данные уголовной статистики вряд ли точно отражают положение дел в этой сфере, но о тенденции они свидетельствуют со всей очевидностью.
Данные о доле таких преступлений и сословной принадлежности преступников и их жертв можно извлечь из материалов губернской статистики. За десятилетие с 1857 по 1866 год в Тамбовской губернии всего было зарегистрировано 8596 преступлений, из них растлений и изнасилований — 90, что составило 1,04 процента от общего числа совершенных преступлений{586}. Преступность в крестьянской среде была ниже уровня преступности в других сословиях. По нашим подсчетам в Тамбовской губернии с 1881 по 1906 год за преступления против чести и целомудрия женщин было осуждено 162 человека, в том числе крестьян — 120. то есть 74 процента{587} но при этом крестьяне составляли более 90 процентов населения губернии. Следовательно, можно говорить о том, что такого рода преступления были в большей мере присущи городскому населению, чем сельскому.
При всей «прозрачности» деревенских отношений факты изнасилования, прежде всего незамужних женщин, часто оставались неизвестными. Потерпевшие об этом не заявляли, так как опасались стать объектом деревенских сплетен и тем самым подорвать добропорядочную репутацию своей семьи. Был еще один момент, который их удерживал от огласки совершенного преступления: заявление об изнасиловании требовало последующего медицинского освидетельствования. Такой врачебный осмотр, обыденный для следственной практики, вызывал у крестьянок панический страх. В деревне считали, что «бабе свое нутро пред людьми выворачивать зазорно»{588}.
Впрочем, изнасилования не относились к числу частых преступлений, совершаемых в российской деревне. Такой вывод можно сделать на основе свидетельств самих крестьян. По утверждению сельского информатора из Волховского уезда Орловской губернии (1899 год), «изнасилования случаются очень редко»{589}. В обыденном восприятии крестьян поругание чести женщины считалось грехом и тяжким преступлением.
По сообщению корреспондента Этнографического бюро из Тамбовской губернии (1900 год), «изнасилование женщин, безразлично возрастов и положения, по народным воззрениям, считается самым бесчестнейшим преступлением. Изнасилованная девушка ничего не теряет, выходя замуж, зато насильник делается общим посмешищем: его народ сторонится, не каждая девушка решится выйти за него замуж, будь он даже богат»{590}.
Таким образом, общественное мнение села выступало действенным фактором, сдерживающим проявление мужской сексуальной агрессии.
Правда, следует заметить, что отрицательное, осуждающее отношение крестьянского населения к насилию в половой сфере было характерно для большинства, но не для всех российских сел. Так, в отдельных селениях Орловской губернии изнасилования не встречали сурового осуждения — к ним относились равнодушно. В случае изнасилования женщины здесь говорили: «Не околица — затворица». Про девушек — иначе: «Сука не захочет, кобель не вскочит»{591}.
По уголовному праву Российской империи изнасилование квалифицировалось как тяжкое преступление. В 1845 году было введено в действие Уложение о наказаниях уголовных и исправительных. В статье 1525 Уложения в редакции 1885 года за преступления против чести и целомудрия женщины или девицы, достигшей четырнадцати лет, предусматривалось наказание в виде лишения всех прав состояния и ссылки на каторжные работы сроком от четырех до восьми лет{592}. Статья 1526 устанавливала ряд обстоятельств, отягчающих деяние и повышающих на одну степень наказание, предусмотренное статьей 1525. Среди них такие: «когда изнасилованная была для сего против воли или обманом уведена или увезена», «когда изнасилование было сопровождаемо побоями или иными истязаниями», «когда жизнь изнасилованной была угрожаема или подвергалась опасности»{593}.
Что же до снисхождения, то в судебной практике в качестве основания для него чаще всего указывали грубость нравов и невежество сельских жителей, что, однако, не мешало осужденным по таким делам писать апелляции на приговор и подавать прошения о помиловании. Так, например, поступил один из осужденных — Федор Литвинов, приговоренный судом, как и его подельники, к четырем годам исправительных арестантских рот. В прошении о помиловании как на смягчающее вину обстоятельство он указал, что потерпевшая среди местной молодежи имела репутацию доступной девушки{594}. Вообще попытка оправдать содеянное провокационным характером поведения жертвы была характерна как для заявлений подсудимых в ходе судебных разбирательств, так и в качестве аргумента в прошении о помиловании.
Дела об изнасиловании или растлении рассматривались в окружных судах при участии присяжных заседателей, которые и выносили вердикт. Большинство членов жюри по своей сословной принадлежности были крестьянами, и это порой отражалось на характере выносимого решения. Примером может служить следующее дело о групповом изнасиловании, приведшее к смерти потерпевшей.
Приговором Тобольского окружного суда от 23 августа 1907 года крестьяне д. Максимовой Тобольского уезда Степан Сергеев Шихарев, девятнадцати лет, и с. Алымского Константин Иванов Веденеев, шестнадцати лет, и Сергей Марков Веденеев, девятнадцати лет, были признаны виновными в том, что «в ночь на 3 декабря 1906 г. без намерения на смертоубийство, но с умыслом на насилие, увезли пьяную крестьянку Евдокию Веденееву за деревню, где обессилив ее предшествующей борьбой при изнасиловании, полураздетую оставили в беспомощном состоянии, результатом чего стала смерть от замерзания»{595}. Приговор за преступление, повлекшее, пусть и по неосторожности, смерть женщины, был на удивление мягок. Шехирев и Веденеев были приговорены судом к каторжным работам на срок 2 года и 8 месяцев, а Веденеев, как лицо, не достигшее семнадцатилетнего возраста, осужден на 3 года тюрьмы{596}. По всей видимости, на снисходительный приговор присяжных заседателей оказали влияние как раскаяние подсудимых, так и характеристика погибшей как женщины «легкого поведения».
Тенденция увеличения преступлений на сексуальной почве сохранилась и в начале XX века: по данным уголовной статистики МВД, число преступлений против женской чести в Российской империи выросло с 12662 в 1909 голу до 16195 в 1913 году, то есть за четыре года почти на четверть{597}. Приведем — в общем, типичные — сведения из полицейских отчетов за второе полугодие 1912 года по Воронежской губернии: «Близ хутора Гришевки Острогожского уезда 7 июля крестьянин Данильев, 15 лет, пальцем лишил девственности крестьянскую девицу Пичугину 13 лет»{598}; «в с. Афонькине Бирюченского уезда 14 июля крестьянин Глотов изнасиловал крестьянку Гаврилову»{599}; «21 августа в с. Хреновом Бобровского уезда крестьянин Цепляев изнасиловал крестьянку Зеленеву, 30 лет»{600}; «крестьянин Стороженко 6 сентября в хуторе Севринов Бирюченского уезда изнасиловал крестьянку Лесникову»{601}; «18 ноября в слободе Калач Богучарского уезда крестьянин Диденко, 21 года, изнасиловал односельчанку Заболотную, 19 лет»{602}; «в д. Становой Бирюченского уезда крестьянин Шаринов 21 ноября изнасиловал крестьянку Шаринову»{603}.
«Ведомости о происшествиях по Курской губернии за 1912 год» содержат сведения о следующих фактах: «18 мая, в Новооскольском уезде на дороге в полверсты от хутора Швецова крестьянин Иван Цапков, встретив глухонемую крестьянку Анастасию Усачеву, затащил ее в рожь и изнасиловал»; «в ночь на 16 августа в с. Липовском Щигровского уезда Даниил Лебедев во время сна изнасиловал крестьянку Варвару Скрипенкову»{604}. 11 января 1913 года в с. Колене Новохоперского уезда Воронежской губернии в ссыпном амбаре крестьянин Раздайбюдин изнасиловал глухонемую крестьянку девицу Китаеву, 26 лет{605}. «28 мая 1915 г. крестьяне с. Юдовки Бобровского уезда Воронежской губернии Григорий Акимов, 16 лет, Митрофан Титов, 13 лет, в степи Орлова-Давыдова изнасиловали слабоумную крестьянку того же села Евдокию Слепцову, 28 лет»{606}. Выяснить, стали ли эти преступления предметом судебного разбирательства и как суд учел обстоятельства произошедшего, не удалось.
С увеличением в начале XX века числа изнасилований в сельской местности снижался и возраст преступников. Среди насильников появляется немало подростков. В сообщениях о происшествиях по Воронежской губернии за 1912 год говорится: «26 марта в слободе Ольховатский Лог Острогожского уезда парнями Старченковым, Шабельниковым, Шафоростовым изнасилована крестьянская девица Оплочкова, 16 лет»{607}; «13 мая 1912 г. в слободе Клименкова Острогожского уезда Воронежской губернии крестьянские мальчики в возрасте от 14 до 16 лет Дмитрий, Яков, Герасим Клименковы и Ефим Зубков растлили крестьянскую девочку Варвару Клименкову»{608}; в тот же день, 13 мая, «в слободе Поповке Острогожского уезда крестьянин Мандрыкин 16 лет изнасиловал крестьянку Корецкую 20 лет»{609}.
Жертвами насилия становились не только девушки, но и молодые замужние женщины, а порой и женщины в возрасте. Крестьянин Резников в слободе Бутурлиновке Бобровского уезда Воронежской губернии 13 мая 1912 года изнасиловал крестьянку Боровикову, 50 лет{610}. В той же губернии 9 октября 1912 года житель слободы Нагольной крестьянин Бондарь в поле изнасиловал крестьянку Константинову, 68 лет{611}. Жители с. Антоновки Шацкого уезда Тамбовской губернии крестьяне Иван Моисеев и Иван Скобельцин 20 июля 1914 года изнасиловали ехавшую с ярмарки односельчанку Пелагею Матросову, 50 лет. По словам потерпевшей, «ее насиловали по пять раз, с 9 вечера до 12 часов ночи»{612}. В хуторе Блошицыне Воронежской губернии 8 мая 1915 года крестьянином слободы Подгорной Иваном Винокуровым, 23 лет, была изнасилована крестьянка Мария Комарова, 70 лет{613}.
Случалось, что даже беременность женщины не предотвращала изнасилования. Примером служит дело 1912 года. В решении Владикавказского окружного суда говорится: «Мария Лянкорунская, состоявшая в замужестве и находившаяся на седьмом месяце беременности, 22 сентября 1912 г. была изнасилована Антоном Суровцевым, 30 лет, и Лаврентием Уваровым, 16 лет». Как следует из материалов дела, особая циничность содеянного состояла в том, что Антон Сурцев был на хуторе в гостях у Василия Лянкорунского, мужа потерпевшей. Изнасиловав беременную женщину, он предложил повторить это Уварову, и тот последовал приглашению старшего товарища{614}. Преступники были приговорены: Сурцев к 6 годам каторжных работ, Уваров — к тюремному заключению на 2 года и 8 месяцев{615}.
По уголовному законодательству изнасилование замужних женщин наказывалось строже, чем не состоящих в браке. Суды неуклонно руководствовались этим критерием при определении меры ответственности за совершенное преступление. Пять лет исправительного арестантского отделения получил житель ст. Новонижестиблевской Темрюкского района Кубанской области Захар Титов Руденко, 29 лет. по приговору Екатеринодарского окружного суда от 8 января 1909 года. Он был «признан виновным в том, что 6 июня 1908 г. в степи против воли и согласия замужней казачки Дарьи Козули совершил с ней половое совокупление, причем он сдавил руками горло и зажал рот, чтобы она не кричала»{616}. Такое же наказание на основании приговора Таганрогского окружного суда от 7 декабря 1910 года понес крестьянин с. Нижнего Курку-лака Бердянского уезда Григорий Иванов Хилько, 21 года. Из дела следует, что «3 сентября 1909 г. на дороге между с. Сладкой Балкой и хутором Власовым Хилько догнал и остановил состоявшую в замужестве крестьянку Суклитинию Снежко. Он нанес ей удар деревянной палкой по левому бедру, азатем свалил ее на землю, сдавив одной рукой горло, другой рукой приподнял юбку и раздвинул ей колени, после чего вопреки воли ее и, невзирая на оказанное ему сопротивление, насильственно совершил с ней полный половой акт»{617}. Побои, сопровождавшие изнасилование, трактовались судом как отягчающее вину обстоятельство.
Но суд мог и смягчить наказание, если находил для этого основания: возраст, репутацию, семейное положение и прочее. Также преступник мог быть прощен пострадавшей стороной, чего не предусматривал уголовный закон, но не исключали нормы обычного права. Так, вечером 27 декабря 1906 года в с. Троицком Туринского уезда Тобольской губернии крестьянин Аполлон Рублев, находясь в состоянии опьянения. изнасиловал замужнюю крестьянку Евгению Куреневу. В ходе судебного разбирательства потерпевшая заявила, что простит подсудимого, если получит компенсацию в размере 60 рублей{618}. По всей видимости, именно это подвигло Тобольский окружной суд назначить преступнику минимальное наказание: три месяца тюремного заключения без ограничения в правах{619}.
Для судебного разбирательства, как показывает изучение подобных дел. кроме показаний потерпевших большое значение имели свидетельства очевидцев. Именно свидетельские показания вкупе с другими уликами позволили раскрыть групповое изнасилование. Суть произошедшего явствует из обвинительного акта Томского окружного суда: «Крестьяне Томской губернии Мариинского уезда с. Тисуль Александр Михайлов Бочкарев, 17 лет, Яков Семенов Колобов, 19 лет, Яков Данилов Нестеров, 19 лет, и Иван Константинов Бессарабенко, 18 лет, обвиняются в том, что 9 мая 1915 г., близ с. Тисуль, по предварительному между собой соглашению, встретив в лесу крестьянскую девицу Анну Таскаеву, 15 лет, утащили ее в кустарник, повалили там на землю, зажали ей рот, и против воли ее и согласия совершили с нею каждый полный акт полового совокупления, лишив ее при этом девственности»{620}. Решающим образом на приговор повлияли показания крестьянских девиц Таисии и Любови Левинских и Анны и Ефросиньи Бурухиных. которые стали невольными свидетельницами преступления. Трое участников изнасилования были приговорены к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы на четыре года каждый, а один к заключению в тюрьму на четыре года{621}.
Дело это имело продолжение. Мать потерпевшей, Александра Осипова Таскаева, подала на имя императора прошение о помиловании, где утверждала, что дочь ее имела соитие с Яковым Колобовым, которого любит, по добровольному согласию. Во время близости, дескать, их застали парни, которых она оговорила, боясь осуждения за плотский грех. Заявительница просила прекратить дело, указывая, что дочь они просватали за Якова Колобова и по достижению ей пятнадцати с половиной лет молодые люди, по решению правящего архиерея, будут обвенчаны{622}. Прошение это, вызванное, вероятно, желанием «покрыть позор венцом», было оставлено без последствий, что было для такого рода прошений делом обыкновенным.
Тяжким преступлением считалось растление, которое в уголовном законе трактовалось как половой акт с несовершеннолетней девушкой, приведший к утрате целомудрия. Уложение о наказаниях уголовных и исправительных в редакции 1885 года предусматривало разные критерии малолетства и несовершеннолетия по разным статьям (от 10 до 14 лет, от 14 до 17 лети от 17 до 21 года), но любые половые действия по отношению к несовершеннолетним были уголовно наказуемы. Так, согласно статье 1524 Уложения, «если растление девицы, не достигшей четырнадцатилетнего возраста, учинено без насилия, но по употреблению во зло ее невинности и неведения, то виновный в оном приговаривается к лишению всех прав состояния и к ссылке в каторжные работы на время от восьми до десяти лет, или на время от четырех до восьми лет»{623}. Если же растление было (статья 1523) «сопровождаемо насилием, виновный подвергался лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы сроком от десяти до двенадцати лет»{624}.
К растлению в русской деревне относились строже, чем к насилию над взрослыми женщинами. По мнению крестьян, «тот человек, кто совершил такое, становился наравне с сатаной»{625}. Однако на практике половое насилие над несовершеннолетними не всегда становилось основанием для уголовного преследования. По сообщению (1899 год) корреспондента Этнографического бюро из Орловской губернии, «при изнасиловании несовершеннолетней родители судились с виновником преступления или брали с него мировую — несколько рублей денег»{626}. О допустимости заключения мировой сделки в делах такого рода свидетельствуют материалы и из других великорусских губерний{627}.
Существование в деревне практики примирения в досудебном порядке подтверждается и представителями интеллигенции. Например, О. П. Семенова-Тян-Шанская в своем этнографическом исследовании приводит случай, когда караульный яблоневого сада изнасиловал тринадцатилетнюю девочку и мать этой девочки примирилась с обидчиком за 3 рубля{628}. По рассказу известного русского художника В. М. Максимова, в 1899 году в Санкт-Петербургской губернии молодой крестьянин из д. Кусково, отличавшийся распутным поведением, изнасиловал девочку-сироту пятнадцати лет. Тетка потерпевшей хода делу не дала, за что насильник работал на нее целый год бесплатно{629}. В Любимском уезде Ярославской губернии в 1898 году, согласно сведениям, собранным краеведом и журналистом А. В. Баловым, богатый крестьянин Н. К. изнасиловал жившую у него в услужении крестьянскую девицу Анну. Дело также до суда не дошло, ибо стороны «смирились»: Н. К. сшил потерпевшей девушке новое пальто и платье, а родителям ее выдал 50 рублей серебром{630}.
Оценивать статистику растлений в российском селе трудно по той причине, что отдельный учет таких преступлений не вели, а многие случаи не становились предметом судебного разбирательства. Поэтому попытаемся восполнить этот пробел посредством обращения к материалам губернских ведомостей о происшествиях, ежегодно направляемых в Министерство внутренних дел.
В полицейской ведомости за 1877 год зафиксирован случай полового насилия над малолетней девочкой, произошедший в Тамбовской губернии: крестьянин Свешников склонил к половому сношению десятилетнюю Акулину Понясову. Преступник был задержан и передан судебной власти{631}. В Орловской губернии 3 сентября 1879 года похожее преступление совершил во время полевых работ житель с. Становой Колодезь Стебаков{632}. За покушение на невинность малолетней крестьянки, девятилетней Авдотьи Андреевой, решением Смоленского окружного суда от 5 ноября 1893 года к 6 годам каторжных работ был приговорен крестьянин Смоленской губернии Василий Матвеев Калабушкин{633}.
Нередко растлителями малолетних девочек в деревне становились соседи или односельчане. При этом родители жертв невольно создавали условия для осуществления развратных действий по отношению к своим детям. Так, вечером 11 марта 1896 года крестьянка с. Большой Талинки Тамбовского уезда Соломанида Фоменкова попросила посмотреть за детьми, семилетней Прасковьей и грудным ребенком, соседа Григория А-ва, восемнадцати лет, который, когда она ушла, надругался над девочкой{634}.
Сообщения об актах полового насилия по отношению к детям в крестьянской среде характерны и для начала XX века. Вот некоторые из них, поступившие в 1912 году: «в слободе Подгорной Острогожского уезда Воронежской губернии 12 мая крестьянин Шульгин, 43 лет, растлил крестьянскую девочку Мальцеву 14 лет»{635}; «26 августа крестьянин д. Субботиной Тобольской губернии Афанасий Польянов, 47 лет, встретил 12-летнюю крестьянку Матрену Барышникову, затащив ее в яму под овин, против ее воли и согласия совершил с ней половой акт, лишив ее при этом физической девственности»{636}; «крестьянин с. Выгорного Тимского уезда Курской губернии Яков Постников 24 декабря изнасиловал крестьянскую девочку Ольгу Шаталову, 11 лет»{637}.
Ломка традиционного уклада деревни, сопровождаемая ростом агрессивности, приводила не только к увеличению числа преступлений, но и к неоправданной жестокости, которую проявляли насильники по отношению к малолетним жертвам. Так, «крестьянин с. Ореховского Благодаринского уезда Ставропольской губернии, Петр Дворядкин, 26 лет, 3 апреля 1909 г. на выгоне близ села ударом кулака свалил на землю И-летнюю девочку Марию Окорокову, и, пригрозив в случае сопротивления зарезать бывшим у него ножом… совершил с ней полный половой акт, лишив при этом ее физической девственности». Решением Ставропольского окружного суда от 4 июня 1910 года преступник был приговорен к лишению всех прав состояния и каторжным работам сроком на 6 лет{638}.
С целью скрыть преступление насильник мог и убить жертву. По сообщению полиции в имении княгини Волконской в Моршанском уезде Тамбовской губернии 7 мая 1911 года в болоте была найдена зарезанной изнасилованная крестьянская девочка Авдотья Синякина, двенадцати лет. Дознание выявило убийцу и насильника: им оказался крестьянин с. Екатериновки Островской волости Семен Егоров Крастелев, 25 лет{639}.
С утратой в деревне традиционных форм социального контроля даже суровость действующего законодательства не могла предотвратить насилие над детьми. К 10 годам каторжных работ решением Екатеринодарского окружного суда от 28 марта 1911 года был приговорен за насилие над одиннадцатилетней девочкой крестьянин Кубанской области Никифор Власенко, 26 лет{640}. Такой же срок за растление малолетней приговором Иркутского окружного суда от 21 августа 1908 года получил Юлиан Волковский, 40 лет. Из материалов дела следует, что 7 июля 1906 года в г. Бодайбо он «учинил половое совокупление» с крестьянской дочерью Елизаветой Кулькиной, одиннадцати лет{641}.
Начало XX века было отмечено ростом детской преступности в стране. Если в 1901–1910 годах взрослая преступность выросла на 35 процентов, то преступность несовершеннолетних — на 111 процентов{642}, причем значительная часть преступлений, совершенных несовершеннолетними, приходилась на изнасилования и растления.
Для примера приведем факты, обнаруженные в сводках о происшествиях по Орловской губернии за 1910 год: «14 июня в с. Марьине Мценского уезда крестьянский мальчик Алдошин изнасиловал крестьянскую девочку Семину, 4 лет; 29 августа в с. Мирковых-Утах Трубческого уезда крестьянский мальчик Гулянов 13 лет растлил дочь крестьянки Гуляновой — Марфу, 5 лет; 23 октября в д. Лбах Трубчевского уезда крестьянин Шестопалов, 16 лет, растлил крестьянскую девочку Симонову, 5 лет»{643}.
Следует согласиться с выводом дореволюционного исследователя детской преступности С. Ушке, который отмечал, что «растление девочек падает на более младший возраст, изнасилование женщин на более старший. Мальчики, за отсутствием физической силы, принуждены заниматься растлением, а юноши направляют свое преступное посягательство уже против взрослой женщины»{644}.
Преступления такого рода совершались как в самой деревне, так в ее окрестностях, в местах, преимущественно малолюдных. 23 мая 1910 года в с. Богоявленском Землянского уезда Воронежской губернии крестьянская девочка Евдокия Семыкина во время сбора ягод в лесу была растлена крестьянским сыном Сергеем Поповым, 14 лет{645}. Крестьянин Иван Семикаленов, 17 лет, в с. Фащевке Липецкого уезда Тамбовской губернии 26 июня 1911 года совершил растление девочки, жительницы того же села Екатерины Черкасовой, 7 лет{646}. В с. Петровском Красно-Хуторской волости Тамбовской губернии 17 мая 1913 года крестьянская девочка Евдокия Панкова, 10 лет, пошла в общественный лес за телком, где ее изнасиловал крестьянин того же села Иван Каштанов{647}. В той же губернии 26 июня 1913 года в с. Косыревке Сырской волости Козловского уезда крестьянский мальчик Николай Батраков, 13 лет, затащил в сени своего дома и изначиловал крестьянскую девочку Зинаиду Болдареву, 5 лет{648}.
Как свидетельствуют документы, чаще всего насильниками были лица, знакомые потерпевшим. Нередко жертвами растления становились девочки, находившиеся у крестьян в работницах или няньках. Так, 29 ноября 1912 года крестьянин с. Ровеньки Острогожского уезда Воронежской губернии Желжаков, 45 лет, растлил находившуюся у него в услужении крестьянку Степенко, 13 лет{649}. К лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на 6 лет был приговорен 7 мая 1911 года Тобольским окружным судом крестьянин и. Михайловский Тобольской губернии Григорий Федоров Суворов, 43 лет, за изнасилование девицы, не достигшей четырнадцати лет. Из дела следует, что 17 февраля 1910 года при возвращении домой из и. Богословского вместе с десятилетней крестьянской девочкой Соломонидой Мартышенко, нанятой им в няньки своему двоюродному брату, он, несмотря на сопротивление потерпевшей, имел с нею «половое совокупление», лишив ее при этом девственности{650}.
Насильниками не всегда были местные жители. Растление девятилетней крестьянской девочки Василисы Болотовой совершил на Кубани вятский крестьянин Кузьма Поздеев. Решением Екатеринодарского окружного суда он был приговорен к 4 годам каторжных работ и уплате потерпевшей 5 рублей в месяц до выхода ее замуж{651}. Более строгое наказание, максимально возможное, — 12 лет каторжных работ по приговору Екатеринодарского окружного суда — понес крестьянин с. Кисловки Самарской губернии Павел Иванов Крутилкин, 22 лет. Он был признан виновным в том, что 24 декабря 1909 года в Екатеринодаре совершил «половое совокупление» с десятилетней дочерью крестьянина Екатериной Мироновой{652}. В обоих случаях преступники жителями Кубанской области не являлись, а были крестьянами-отходниками, временно нанявшимися на работу. Эта категория сельских жителей в большей мере была склонна к совершению преступлений, в том числе и половых.
Нередко насильственные действия по отношению к детям крестьяне-растлители совершали в городах, вдали от дома, уверенные, что здесь их не поймают. Показательно в этом отношении дело крестьянина из д. Дмитриевки Елецкого уезда Орловской губернии Якова Тихонова Турупкина, 24 лет, который 26 июня 1909 года в Новочеркасске изнасиловал семилетнюю девочку Веру Запорожцеву{653}. Аналогичный случай произошел в Курске, где 23 октября 1911 года крестьянин Жарков, 37 лет, изнасиловал двух девочек, Коломейцеву, девяти лет, и Гришаеву, десяти лет{654}. В Козлове 11 февраля 1911 года дочь крестьянина Заворонежской слободы Градско-Стрелецкой волости Козловского уезда Тамбовской губернии Афанасия Дмитриева Выглазского — Анна, девяти лет, была изнасилована квартирантом его, крестьянином д. Неплемек Лукмокской волости Спасского уезда Рязанской губернии Иваном Петровым Хаустовым, 65 лет, который, кстати, скрылся от правосудия{655}.
Обычно извращенцы пользовались доверчивостью детей. Так, в одном случае растлителем малолетней девочки стал учитель земской школы крестьянин Павел Иваненко, 21 года, который 13 апреля 1915 года оставил в классе ученицу Евдокию Яковлеву, девяти лет, и насильственным образом лишил ее невинности{656}.
В делах о растлении малолетних важное, если не решающее значение имел результат медицинского освидетельствования потерпевшей{657}. В качестве примера приведем два дела, в которых судебно-медицинская экспертиза по-разному повлияла на приговор суда.
Судебным следователем 2-го участка Шацкого уезда Тамбовской губернии 9 мая 1879 года было возбуждено дело об изнасиловании крестьянской девочки Татьяны Поповой, десяти лет. О преступлении властям сообщил волостной старшина на основании словесного заявления отца девочки, крестьянина села Ново-Березов Степана Филипповича Попова. Из объяснения девицы Татьяны Поповой следовало, что в воскресенье, 29 апреля, после обеда она с подружкой пошла играть на луг. Проходя мимо гумна, они встретили односельчанина Ивана Расказова, тридцати лет, который схватил ее и потащил на гумно. Затем, со слов потерпевшей, он «заворотил сарафан и рубаху, вынул свою «чичирку» из портков и стал ею пихать пониже живота, от чего из этого места пошла кровь и замарала рубаху, которую мать потом вымыла». Свидетели, отставной рядовой Кондратий Муравлев и крестьянин Афанасий Поворов, по существу произошедшего ничего показать не смогли и факт изнасилования не подтвердили. Подружка потерпевшей Елена Берестинская надопросе показала, что Иван Расказов, встретив их, стал играть с Татьяной, а она сама пошла дальше, так как впереди шел ее пьяный отец и она боялась, чтобы он не упал и не выронил деньги. Из протокола № 3 от 23 мая 1879 года следовало, что земский врач Лимберг в присутствии понятых провел судебно-медицинское освидетельствование Татьяны Поповой. В результате он пришел к выводу, что «девственная плева цела и никаких повреждений половых органов не существует, а, следовательно, растления не было»{658}. Трудно предположить, что десятилетняя крестьянская девочка сама додумалась пойти на оговор. По всей видимости, ее родители пытались получить с Расказова деньги за «насилие» и лишь после его отказа обратились с заявлением к властям.
В другом случае экспертное заключение судебных медиков позволило не только установить факт растления, но и выяснить обстоятельства совершения преступления. В результате крестьянин д. Пашенной Енисейского уезда той же губернии Маркел Федоров Аляев, 54 лет, был признан виновным в растлении крестьянской девицы Анастасии Полынцевой, девяти лет, и приговорен решением Красноярского окружного суда от 14 февраля 1907 года к 6 годам каторжных работ. Врачебной экспертизой был не только подтвержден факт изнасилования, но и установлено, что «попытки совокупления делались неоднократно»{659}. Это позволило заключить, что преступление не было спонтанным — действия преступника носили продуманный и намеренный характер. В ходе допроса обвиняемый признался: «Охоту до маленьких девочек имею давно, как увижу, в голове все мутнеет и дрожь меня бьет»{660}.
Это, пожалуй, единственный случай, когда нам удалось обнаружить, что преступник признал свою патологическую страсть. Во всех других рассмотренных случаях растления малолетних ни у следствия, ни у суда вопрос о психическом здоровье и вменяемости подсудимых не возникал.
Сопоставление правовых обычаев села и уголовного законодательства дает основание утверждать, что в определении меры ответственности за преступления такого рода уголовное преследование отличалось куда большей последовательностью в том, что касалось установления степени вины и суровости наказания. Нормы обычного права допускали как самочинную расправу над преступником, так и примирение сторон при условии материального возмещения со стороны насильника или растлителя. Правда, стоит оговориться, что по мере формирования у крестьян гражданского правосознания практика примирения между насильником и его жертвой постепенно уходила в прошлое.
Если в предыдущем разделе крестьянка выступала в роли жертвы сексуального насилия, то в этой части будет рассмотрено ее поведение в качестве преступницы, действия которой нарушали нормы христианской морали, противоречили правовым обычаям русского села и подпадали под действие уголовного законодательства.
Зависимое и подчиненное положение в семье, отсутствие возможности уйти от нелюбимого мужа, его издевательства — все эти обстоятельства часто превращали доведенную до отчаяния побоями и издевательствами крестьянку из жертвы семейного насилия в жестокого убийцу. Таким образом, ответ на вопросы — что же толкало крестьянку на мужеубийство, как решалась она на страшный грех, почему совершала тяжкое преступление? — следует искать в реалиях семейной обыденности.
Причиной трагедии мог стать брак не по любви — если девушку выдавали замуж против ее воли. Отсутствие каких бы то ни было чувств, симпатий, привязанности сказывалось на характере внутрисемейных отношений, а в крайних случаях приводило к ненависти, насилию и, как следствие, к бытовым преступлениям. Брак не по любви занимал первое место среди причин убийств крестьянками своих супругов. Показательна в этом отношении судьба тамбовской крестьянки Марии Гром, осужденной за отравление мужа на 12 лет каторжных работ. Выданная замуж в девятнадцать лет не по своей воле, она тяготилась ласками мужа. Вернувшись однажды с полевых работ, муж поужинал и лег спать, а ночью проснулся от болей в животе и, промучившись весь следующий день, умер. При вскрытии был обнаружен мышьяк. Мария виновной себя не признала; она все повторяла: «…Я тут ни в чем не причина»{661}. Аналогичная история произошла в Псковской губернии: 25 марта 1902 года в д. Смехово Вышегородской волости Порховского уезда умер от отравления крестьянин д. Каменца той же волости Василий Алексеев. Подозрение пало на его девятнадцатилетнюю жену Александру Степанову. На допросе она показала, что, будучи выдана замуж против своей воли, вскоре после свадьбы уехала к своему отцу в д. Смехово, куда 25 марта явился на свою беду ее муж. Совершить убийство ее подговорила односельчанка Авдотья Савельева, которая и передала яд, добавленный в водку{662}.
Случаи мужеубийств довольно часты в сводках полицейского ведомства. Приведем некоторые из них: «И марта 1911 г. в слободе Чижевке Воронежского уезда крестьянкой Александрой Ковалевой во время ссоры нанесены раны в область груди своему мужу Михаилу Ковалеву, от которых он умер»{663}; «29 октября 1911 г. в д. Новосильской Бирюченского уезда Воронежской губернии крестьянкой Натальей Алтуховой во время ссоры убит муж ее Максим Алтухов, деспотически обращавшийся с ней при жизни»{664}; «в с. Драковичах Брянского уезда Орловской губернии 22 мая 1911 г. крестьянка Никанорова во время ссоры нанесла несколько ударов топором своему мужу Кондратию Никанорову, от которых он тут же умер»{665}; «в с. Ливенке Павловского уезда Воронежской губернии 29 марта 1912 г. крестьянка Анна Коновалова убила своего мужа Даниила Коновалова, отличавшегося нетрезвым образом жизни и буйным характером»{666}; «крестьянка Екатерина Лебедева, жительница Воронежского уезда той же губернии, 11 апреля 1912 г. во время буйства нетрезвого мужа Федора нанесла ему топором два удара по голове, от которых он умер»{667}.
Часто именно пьянство и рукоприкладство мужей про-воцировало сельских баб на отчаянный шаг. В д. Кисловой Елатомского уезда Тамбовской губернии 3 ноября 1906 года местная крестьянка Аграфена Кармилина задушила своего мужа Евсея Дмитриевича Кармилина. Дознание установило, что покойный вел нетрезвую жизнь, был буйного нрава и часто бил жену. Во время драки, ставшей для супруга последней, жена ударила его палкой, а когда он упал, накинула ему на шею веревочную петлю и затянула ее, привязав к бревну в сенях{668}.
Не обладая большой физической силой, женщины проявляли недюжинную изобретательность. К «кровавым» способам убийства они прибегали лишь в крайних случаях, отдавая предпочтение отравлениям, обливанию серной кислотой и т. и.{669} Часто их жертвы умирали во сне. По сведениям юриста Я. Канторовича, к помощи яда прибегала каждая третья из женщин, осужденных за убийство мужей, в то время как среди мужей-женоубийц отравителем был один из 26{670}. Крестьяне, между прочим, считали отравление, если воспользоваться юридическим термином, «привилегированным убийством», то есть со смягчающими обстоятельствами. Такое суждение основывалось на том, что отравитель, действуя тайно, не проявлял чрезмерной дерзости, или, как говорили в селе, «отчаянности»{671}.
Как явствует из следственных материалов, женщины, как правило, тщательно планировали свои преступления. Использование яда как средства устранения супруга — тому подтверждение. Бывало, что план мести вынашивался в течение нескольких лет после нанесенной обиды{672}. Так, доведенная до отчаяния постоянными побоями супруга 38-летняя крестьянка Ливенского уезда Орловской губернии нанесла спящему мужу несколько смертельных ударов по голове заранее приготовленным камнем (1910 год). Следователю она заявила, что кто-то бросил камень в открытую дверь и попал супругу в голову, однако медицинская экспертиза установила, что жертву ударили не менее пятнадцати раз{673}.
Пожалуй, нет ни одного преступления, которое бы так противоречило женской природе, как убийство своего ребенка. Трудно понять, как та, которая имеет милость от Бога родить ребенка, может лишить его жизни.
Уголовное законодательство дореволюционной России подвергало детоубийц суровому наказанию. В Уложении о наказаниях 1885 года статьей 1451 за убийство новорожденного ребенка матерью предусматривалось наказание 10–12 лет каторги или 4–6 лет тюремного заключения. Но если женщина оставила ребенка без помощи от «стыда и страха», то наказание могло быть уменьшено до 1,5–2,5 лет тюрьмы. Ссылка на каторгу за детоубийство в Уголовном уложении 1903 года была заменена тюремным заключением сроком от 1,5 до 6 лет. Статья 461 гласила: «…Мать, виновная в убийстве прижитого ею вне брака ребенка при его рождении, наказывается заключением в исправительный дом».
Нормы обычного права были созвучны положениям официального законодательства. Обычай русской деревни признавал убийство женщиной своего незаконнорожденного ребенка столь же тяжким преступлением, как и другие убийства{674}. Народовед Е. Т. Соловьев писал, что «на прелюбодеяние, разврат, детоубийство и изгнание плода народ смотрит как на грех, из которых детоубийство и изгнание плода считаются более тяжкими»{675}. Но если изгнание плода, по суждению новгородских крестьян, было только грехом, то детоубийство — тяжким преступлением, требующим сурового наказания{676}.
Обо всех ставших известными в селе случаях детоубийства местные жители немедленно доносили властям. В некоторых местах принимались меры профилактического характера, чтобы не допустить такого рода преступлений. Так, в деревнях Новгородской губернии (1899 год), как только становилось известно, что какая-нибудь девица забеременела, староста созывал сход, на который призывал ее с родителями. Сход добивался признания в беременности самой девицы, подтверждения этого факта ее родителями и предупреждал девушку: «Ты, голубушка, беременна, смотри, чтобы ребенок был цел!», а также ее родителей: «А вы хорошенько смотрите за ней; в случае греха — отвечать будете!»{677}. Можно предположить, что публичность в сочетании с последующим контролем со стороны деревенского общества была действенным методом профилактики такого рода преступлений.
До проведенной Александром II в 1864 году судебной реформы сколько-нибудь внятная статистика судебных дел не велась. А после реформы если сведения и собирались, то лишь по отдельно взятым уездам и губерниям. Причем в отношении убийств младенцев и эти данные нельзя считать ни полными, ни достоверными, поскольку из-за коррумпированности сельской полиции, ее неумения и нежелания расследовать подобные уголовные дела немалая их часть просто не фиксировалась. Тем не менее можно утверждать, что во второй половине XIX века число детоубийств в стране росло. По данным уголовной статистики (повторимся: неполным), за детоубийство и оставление новорожденного без помощи в России была привлечена к ответственности в 1879–1888 годах 1481 женщина, а в 1889–1898 годах — 2276.
Эти цифры дополним конкретными фактами детоубийств, обнаруженными в материалах полицейского ведомства 1900–1916 годов. Так, «1 февраля 1900 года в с. Крупышине Дмитровского уезда Орловской губернии крестьянская девица Вера Гришаева, 37 лет, родила ребенка женского пола и зарыла его в навозе, где он и умер»{678}; «в слободе Абросимовой Богучарского уезда Воронежской губернии 12 декабря 1901 г. крестьянка Комарова умышленно лишила жизни своего новорожденного младенца женского пола»{679}; «близ слободы Юдиной Острогожского уезда Воронежской губернии 30 августа 1912 г. найден труп младенца мужского пола, оставленный там его матерью крестьянской девицей Лагутиной, 18 лет»{680}; «3 сентября 1915 г. в с. Алгасове той же волости Моршанского уезда Тамбовской губернии крестьянской девицей Евдокией Холоповой тайно рожден младенец, который был ей задушен и зарыт на местном кладбище»{681}.
Следует признать, что убийство матерями младенцев в русской деревне и в начале XX века не было событием исключительным. По наблюдению О. П. Семеновой-Тян-Шанской, проживавшей долгое время в с. Гремячка Данковского уезда Рязанской губернии — имении своего отца, известного путешественника, — «случаи убийства новорожденных незаконных младенцев очень нередки»{682}. Приведем сведения лишь по одной Курской губернии и только за один месяц, декабрь 1917 года. Вот выдержки из милицейских сводок: «12 декабря в с. Линове крестьянка Анна Исаева, родив ребенка, закопала его в солому»; «В с. Верхней Сагаровке 17 декабря крестьянская девица Анастасия Коломийцева родила ребенка и закопала его в землю»; «21 декабря в хуторе Казацко-Рученском крестьянка Евдокия Круговая, 19 лет, родив ребенка, закопала его в сарае». Приведенные примеры указывают не только на частоту детоубийств в селе, но и на характерный способ сокрытия трупов младенцев.
В деревнях детоубийство было распространено больше, чем в городах. Из 7445 детоубийств, зарегистрированных в 1888–1893 годах, на города пришлось — 1176, а на деревенскую местность — 6269 преступлений. 88,5 процента осужденных за детоубийство в период 1897–1906 годов проживало в уездах{683}. По данным доктора медицины В. Линдерберга, из числа женщин, обвиненных в детоубийстве, на долю крестьянок приходилось 96 процентов{684}. В 1928 году среди женщин-детоубийц, по данным Б. С. Маньковского, крестьянки составляли 66,9 процента, а горожанки соответственно — 33,1. Однако с учетом проживающих в городах работниц — вчерашних деревенских жительниц — цифра детоубийц-крестьянок, по его мнению, должна быть увеличена до 81 процента. «Детоубийство не является правонарушением, характерным для города», — утверждал автор{685}. Таким образом, это преступление в изучаемый период было «женским» по признаку субъекта и преимущественно «сельским» по месту его совершения.
Можно предположить, что значительное число смертей младенцев в деревне было отнесено к разряду случайных, а следовательно, не отразилось в уголовной статистике. В русском селе нередки были случаи «присыпания» младенцев{686}. В. И. Даль в «Толковом словаре живого великорусского языка» приводит специфический термин, обозначающий нечаянное убийство ребенка, — «приспать». «Прислать или заспать младенца, положить с собою, навалиться на него в беспамятном сне и задушить». «Мне всегда подозрительны засыпания «детей», — делилась своими сомнениями с читателем О. П. Семенова-Тян-Шанская, — так легко нарочно придушить маленького ребенка, навалившись на него, якобы во сне»{687}. Сомнения этнографа имели основания: слишком много фиксировалось подобных происшествий. Так, в «Ведомостях о происшествиях по Курской губернии за 1901 г.» находим следующую информацию: «12 мая в д. Майковой Курского уезда крестьянка Беседина во время сна задушила свою дочь Татьяну, 3 мес.»; «в с. Сагайдачном Корочанского уезда 26 мая задушен во время сна крестьянкой Дедовой ребенок, 6 мес.»; «20 мая в слободе Голубиной Новооскольскольско-го уезда задушена во время сна крестьянкой Чесленко дочь Ульяна, 2 мес.»; «в слободе. Песчанке Новооскольского уезда 7 августа крестьянка Дадурова во время сна задавила сына Тихона, 6 нед.»{688}.
Делалось это сознательно или нечаянно, судить трудно, но крестьяне считали «присыпание» тяжким грехом. Можно предположить, что часть таких смертей была результатом умышленных действий и жертвами их становились, как правило, нежеланные дети. Информаторы Этнографического бюро сообщали, что незаконнорожденные дети чаще всего умирали в первые месяцы после рождения из-за намеренно плохого ухода, а порой и по причине «случайного» присыпания. Крестьяне говорили, что «зазорные все больше умирают потому, как матери затискивают их»{689}. Это подтверждается и данными статистики. Смертность внебрачных детей была в 2,7 раза выше, чем законнорожденных младенцев{690}. Впрочем, «случайные» смерти, как правило, не становились предметом судебного разбирательства, а требовали лишь церковного покаяния. Священник налагал на мать, заспавшую младенца, тяжелую епитимью: до 4000 земных поклонов и до шести недель поста{691}.
К смерти младенцев в деревне относились спокойно, говоря: «Бог дал — Бог взял». Значение имело еще и то, что появление лишнего рта, особенно в бедных семьях, часто воспринималось домочадцами с плохо скрываемым раздражением.
Специфика мотивов детоубийства состоит в том, что это, скорее, мотивы «морального порядка». По мнению М. Н. Гернета, «детоубийцами являлись девушки-матери, а это обстоятельство дает все основания утверждать, что детоубийство имеет главной причиной известные взгляды современного общества на внебрачные рождения»{692}. Статистика показывает, что число детоубийств находилось в обратном отношении к числу незаконных рождений. В тех местностях, где рождение детей вне брака было редким явлением и наказывалось строже, там детоубийство встречалось чаще.
Среди мотивов совершения детоубийства доминировала боязнь общественного мнения. Крестьянка, родившая незаконнорожденного ребенка, подвергалась в деревне осуждению, а участь внебрачного дитяти была незавидной. Внебрачные дети были сельскими париями. В некоторых местах, как уже говорилось, их даже ограничивали в праве на наследство и в праве пользоваться мирской надельной землей. Следует согласиться с утверждением современного исследователя Д. В. Михеля о том, что «резко отрицательное отношение общества к внебрачным детям, как и к внебрачной сексуальной жизни женщины, привело к тому, что от таких детей всячески стремились избавиться»{693}. Таких примеров хватает. Рязанским окружным судом обвинялась «незамужняя крестьянка д. Афанасьевой Егорьевского уезда Рязанской губернии Прасковья Устинова Антропова, 28 лет, в том, что 16 августа 1894 г., разрешившись первый раз от бремени незаконнорожденной девочкой, волнуемая стыдом, немедленно после родов лишила ребенка жизни посредством удушения, зажав рот и нос его рукою, и бросила затем труп в реку Гуслянку»{694}. По сообщению уездного исправника, «29 сентября 1906 г. в с. Знаменском Тамбовского уезда в погребе крестьянина Андрея Дворецкого найден мертвым младенец мужского пола, рожденный 27 сентября дочерью, девицей Марией, и ею же от стыда и страха оставлен без попечения и умерщвлен»{695}. Из сводок о происшествиях по Тамбовской губернии за 1911 год: «16 февраля в с. Гридине той же волости Елатомского уезда крестьянская девица Анастасия Лазорхина, 25 лет, разрешилась от бремени младенцем мужского пола, которого от боязни и стыда скрыла в своем сундуке надворе. Младенец найден замерзшим»{696}. Сообщение из Воронежской губернии (1914 год): «В с. Рождественской Хаве Воронежского уезда 9 марта незамужняя крестьянка Шульгина, родив ребенка женского пола и желая скрыть свой позор, лишила ребенка жизни и спрятала его в сундук»{697}.
В качестве причины детоубийства совершившие преступление женщины чаще всего называли стыд или страх. Из 228 женщин, осужденных Витебским окружным судом в 1897–1906 годах, 84 заявили, что они решились на душегубство из-за стыда и страха перед родственниками и стыда перед чужими людьми. В то же время на материальную нужду как мотив преступления указали лишь 17,2 процента сельских женщин, осужденных за детоубийство{698}.
Тем не менее нельзя отрицать, что именно тяжелое материальное положение порой толкало крестьянку на убийство младенца. Приведем показания крестьянки Матрены К., вдовы 32 лет, дело которой слушалось в 1902 году в Рязанском окружном суде: «Я задушила своего мальчика из-за стыда и нужды; у меня трое законных детей, все малолетние, и мне их нечем кормить, так что я хожу побираться Христовым именем, а тут еще новый появился ребенок»{699}. В Тверской губернии была признана виновной в «предумышленном убийстве» крестьянка Агафья Архипова, 19 лет от роду. Из материалов дела следует, что роды проходили тяжело, состояние роженицы было неудовлетворительным. Была зима, стояли морозы, денег на пропитание не было, и тогда молодая женщина решилась на убийство младенца — завернула его в юбку и бросила в колодец{700}.
Были и такие случаи, когда в детоубийстве просматривался корыстный мотив, — если мать воспринимала рождение ребенка как обузу, как препятствие в реализации жизненных планов. В 1914 году 22-летняя крестьянка В. Беседина из Орловской губернии, когда ее муж и свекор ушли на заработки, осталась с полуторагодовалой дочерью и свекровью, у которой тоже были маленькие дети. В поисках заработка она попыталась устроиться прислугой, но хозяйка отказалась взять ее вместе с ребенком. Тогда крестьянка решила избавиться от дочери — вырыла на кладбище яму и закопала девочку живьем. Отсутствие данных не позволяет создать психологический портрет преступницы. Во всяком случае, мы знаем, что она была признана вменяемой и наказана по всей строгости закона. Суд приговорил ее к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы на 10 лет{701}. Тут следует сказать, что мотивированные детоубийства в большей мере были характерны для сельских девиц, бывших домашней прислугой в городах, — для них рождение ребенка было чревато потерей работы, так как хозяева, узнав о беременности, как правило, «отказывали от места».
Распространенным мотивом преступления было стремление сельских баб скрыть последствия супружеской неверности. Вот типичная история. Крестьянка из Самарской губернии Елизавета К., 25 лет, за убийство младенца была осуждена на 6 лет каторжных работ. Она вышла замуж в двадцать лет и, когда через два года мужа взяли в солдаты, осталась жить в его семье. Забеременев в отсутствие мужа, она оправилась погостить к родным, где и родила. Сразу же после родов она придушила ребенка, но скрыть преступление не сумела. Из показаний обвиняемой на суде выяснилось, что она скрывала свою беременность и готовилась к преступлению загодя, так как боялась родных мужа; кроме того, и сам муж написал, что скоро вернется домой{702}. Таким образом, в этом и ему подобных случаях детоубийство отнюдь не стало результатом психотравмирующей ситуации, вызванной родами, а было обдуманным деянием.
Что же касается понятного стремления матерей-детоубийц скрыть следы преступления, то О. П. Семенова-Тян-Шанская по этому поводу писала: «Родит баба или девка где-нибудь в клети одна, затем придушит маленького руками и бросит его либо в воду (с камнем на шее), либо в густой конопле, или надворе или где-нибудь в свином катухе зароет»{703}.
Способы сокрытия трупа не отличались разнообразием. Из материалов Тамбовского окружного суда следует, что местные крестьянки избавлялись от внебрачных детей, бросая их в реку, кучу навоза, общий клозет{704}. По сообщению полиции, «1 февраля 1900 г. в с. Крупышине Дмитровского уезда Орловской губернии крестьянская девица Вера Гришаева, 37 лет, родила ребенка женского пола и зарыла его в навозе, где он и умер»{705}. Из рапорта уездного исправника следует, что «4 октября 1906 г. вечером крестьянская девица с. Яблонова Слободской волости Лебедянского уезда Тамбовской губернии Евдокия Ивановна Чурилова родила младенца мужского пола и тотчас же после рождения лишила его жизни, скрыла в соломе на своем огороде»{706}. В сводках происшествий по Тамбовской губернии находим: «30 июля 1911 г. крестьянская девица д. Алексанровки-Войкова Козловского уезда родила младенца и отнесла его за свой двор, где младенец был обнаружен собаками и съеден ими, от которого осталась лишь ножка, которая от собак была отбита»{707}. Газета «Козловская мысль» от 12 мая 1915 года в разделе криминальной хроники сообщала, что «крестьянка Анфиса Дымских, 20 лет, жительница с. Ярок Козловского уезда Тамбовской губернии, 1 мая 1915 г. родила девочку, прижитую вне брака. Боясь мести со стороны мужа, она задушила ребенка, а труп зарыла в яму, вместе со сдохшей свиньей»{708}. Такие «захоронения» в селе обнаруживали, как правило, случайно. «Ребенка нашли в пруду»; «собака вытащила из конопли брошенного туда задушенного младенца»; «свиньи выкопали у погоста посиневшего мертвого новорожденного»{709}.
Чаще всего труп новорожденного пытались скрыть на месте или вблизи места, где произошли тайные роды. Как правило, это привычная среда обитания крестьянской бабы: хлев, сарай, двор — и значительно реже: лес, поле, дорога, берег реки и т. и.{710} Чаще всего скрыть преступление пыталась сама мать, но иногда ей в этом помогали близкие. По сведениям из Белозерского уезда Новгородской губернии (1899 год), «случается, матери помогают дочерям в сокрытии убитого младенца и даже сами принимают участие в умерщвлении его»{711}. Как правило, преступления совершались сразу после родов. Способы умерщвления младенцев были разнообразны. Самыми распространенными были удушение, утопление, тугое пеленание, нанесение колюще-режущих ран{712}. Так, по сведениям судебного медика Тардье, из 555 детских трупов, обследованных им, 281 имел следы удушения, а 72 были утоплены в отхожих местах{713}.
Материалы уголовной статистики дают основание утверждать, что суды проявляли снисходительность к матерям-детоубийцам. За период с 1897 по 1906 год в Российской империи к суду по обвинению в детоубийстве и оставлении без помощи новорожденного к ответственности была привлечена 2041 женщина, из них 1380 были оправданы{714}.
Нередко преступные действия квалифицировались по статье 1460 (сокрытие трупа), что влекло за собой более мягкое наказание. Содержание этой статьи предполагало, что ребенок, труп которого был скрыт матерью, родился мертвым; следовательно, не допускалось ее применение в тех случаях, когда ребенок был рожден живым и умер уже после родов, а мать скрыла его тело{715}. По всей видимости, часть матерей-детоубийц по наущению своих адвокатов пользовалась статьей 1460 как юридической уловкой.
Еще одна особенность рассмотрения дел такого рода заключалась в том, что судьи часто расценивали преступления женщин-детоубийц как совершенные в состоянии сильного психического потрясения, граничащего с безумием. В отношении незамужних и неграмотных крестьянок такой вердикт выносился почти автоматически{716}. Этим обстоятельством пользовались привлеченные к суду женщины, которые оправдывали свои действия помутнением рассудка{717}. Доктор медицины А. Грегори заметил, что «женщины, совершившие убийство младенца, склонны всячески выгораживать себя и списывать все на свое самочувствие, особенно на временное помрачение сознания»{718}. Установить в ходе следствия наличие психотравмирующей ситуации было сложно, и поэтому судьи предпочитали трактовать возникающие сомнения в пользу обвиняемых. Нам же следует, вероятно, согласиться с утверждением современного исследователя Н. А. Соловьевой, что «мотивация преступлений, как правило, определялась не выраженной эмоциональной напряженностью, а личностной морально-этической деградацией»{719}.
Судебная практика дореволюционной поры свидетельствует, что в ходе следствия обвиняемые, как правило, своей вины не признавали, отрицали преступный умысел, а смерть младенца объясняли трудным течением родов и своим беспамятством. Снисходительность же судей при вынесении приговоров по делам такого рода была результатом устоявшегося мнения о «темноте» сельской бабы и взгляда на крестьянку-детоубийцу как «жертву обстоятельств».
Криминальный аборт (плодоизгнание) законодательством второй половины XIX — начала XX века квалифицировался как преступление против личности. В дореволюционной России аборты были юридически запрещены. По Уложению о наказаниях 1845 года, плодоизгнание было равносильно детоубийству и каралось каторжными работами сроком от 4 до 10 лет. В первом русском Уголовном кодексе 1832 года изгнание плода упоминается среди видов смертоубийства. Согласно статьям 1461 и 1462 Уложения о наказаниях 1885 года, искусственный аборт наказывался 4–5 годами каторжных работ, лишением всех прав состояния, ссылкой в Сибирь на поселение{720}. Уложение 1903 года смягчило меры ответственности за это преступление; согласно ему «мать, виновная в умерщвлении своего плода, наказывается заключением в исправительный дом на срок не свыше 3 лет, врач — от 1.5 до 6 лет». Плодоизгнание расценивалось как тяжкий грех церковью. Согласно церковному уставу, за вытравливание плода зельем или с помощью бабки-повитухи накладывалась епитимья сроком от 5 до 15 лет.
Говорить о числе абортов в дореволюционный период чрезвычайно сложно, статистика их фактически не велась. Что же до обвинений в истреблении плода, то в России за период с 1892 по 1905 год они были предъявлены 306 женщинам, и 108 из них было осуждено{721}. В период с 1910 по 1916 год эти цифры незначительно выросли: число осужденных за плодоизгнание составляло от 20 до 51 женщины в год{722}. Безусловно, эти цифры не отражают истинного масштаба явления — в действительности случаев искусственного прерывания беременности было значительно больше.
В условиях отсутствия в деревне средств предохранения плодоизгнание было практически единственным способом скрыть результат внебрачных отношений. Судя по этнографическим источникам, на аборт решались прежде всего деревенские вдовы и солдатки{723}. По мнению дореволюционных медиков, изучавших проблему абортов, «мотивом производства преступного выкидыша служило желание скрыть последствия внебрачных половых сношений и этим избегнуть позора и стыда»{724}. Правовед Н. С. Таганцев, опираясь на данные уголовной статистики, утверждал, «что мотивы, определяющие это преступление, совершенно аналогичны с мотивами детоубийства — это стыд за свой позор, страх общественного суда, тех материальных лишений, которые ожидают в будущем ее и ребенка»{725}. С этим был солидарен и А. Любавский. Он, властности, писал: «Сокрытие стыда было возможно только посредством истребления дитяти, свидетеля и виновника этого стыда»{726}.
Для таких выводов имелись серьезные основания. Мы уже говорили о том, сколь тяжела была в селе участь согрешивших девушек. Страх позора толкал некоторых из них к уходу из жизни. Другие тщательно, порой до самого последнего момента, скрывали беременность, а накануне родов находили повод уехать из деревни, разрешались родами вдали от дома и подкидывали новорожденных{727}. Третьи, обнаружив «интересное положение», пытались вызвать выкидыш. По сообщениям корреспондентов Этнографического бюро, чтобы «выжать» ребенка, в деревне перетягивали живот полотенцем или веревками{728}. С этой же целью сельские бабы умышленно поднимали непосильные тяжести, прыгали с высоты, били себя по животу палками{729}. Помимо механического воздействия на плод для его «вытравливания» в деревне употребляли (часто с риском для жизни) различные химикаты. «Изгнание плода практиковалось часто, — сообщал В. Т. Перьков, информатор из Волховского уезда Орловской губернии, — к нему прибегали девицы и солдатки, обращаясь для этого к старухам-ворожейкам. Пили спорынь, настой на фосфорных спичках, порох, селитру, керосин, сулему, киноварь, мышьяк»{730}. В селах Калужской губернии действенным способом считался раствор охотничьего пороха с сулемой{731}.
Порой попытки вызвать искусственный выкидыш закачивались трагично. Так, в д. Макутине Новгородской губернии (1899 год) одна девица вздумала вытравить плод раствором спичечных головок, но, не рассчитав концентрацию, отравилась и умерла в страшных мучениях{732}. В Сампурской земской больнице Тамбовского уезда той же губернии 26 марта 1911 года умерла, пытаясь вытравить плод крепкой водкой, крестьянская девица с. Никольского Наталья Знобищева, 19 лет.
Русские крестьяне в большинстве своем считали плодоизгнание тяжким грехом. Такая оценка содержится в большинстве изученных источников{733}. По степени греховности аборт приравнивался ими к убийству («загубили ведь душу»), за него должно было последовать самое страшное наказание («в бездну за это пойдешь»). Девушка, совершившая убийство младенца во чреве, подвергалась большему осуждению, чем родившая без брака. «Убить своего ребенка — последнее дело. И как Господь держит на земле таких людей, уж доподлинно Бог терпелив!» — говорили орловские крестьяне{734}. Суждения крестьян Ростовского уезда Ярославской губернии были схожи: «Ежели ты приняла грех, то ты должна принять и страдания, и стыд, на то воля Божья, а если ты избегаешь, то, значит, идешь против Божьего закона, хочешь изменить его, стало быть, будешь за это отвечать перед Богом»{735}. Правда, в отдельных местностях, например в Борисоглебском уезде Тамбовской губернии, отношение к прерыванию беременности было не таким строгим. «Как сами матери, так и весь народ относится к аборту легкомысленно, не считая это большим грехом», — писал информатор Этнографического бюро Каверин 1 февраля 1900 года{736}. Но это скорее исключение, чем правило.
Отношение деревенских жителей к абортам выражалось и в том, что они охотно доносили властям обо всех ставших им известных случаях прекращения беременности{737}. В ряде сел Вологодчины за забеременевшими девушками устанавливался надзор не только со стороны их родителей, но и со стороны сельского старосты, десятских и сотских{738}. Не меньшее осуждение в селе вызывали и те, кто помогал вытравить плод. Если повитухи пользовались в деревне почетом и уважением, то бабы, промышляющие этим греховным ремеслом, вызывали у односельчан презрение.
Профессиональной проституции в деревне не существовало, в этом солидарны практически все исследователи.
Тем не менее оказание сексуальных услуг за плату было достаточно распространено. По наблюдению информаторов Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева, этим промышляли преимущественно солдатки. Про них в деревне говорили, что они «наволочки затылком стирают»{739}. По сведениям из Нижегородской губернии, «вдовы и солдатки составляют главный контингент местных сельских проституток»{740}.
Длительное отсутствие мужа-солдата становилось тяжелым испытанием для полной плотских желаний деревенской молодухи. Один из корреспондентов Этнографического бюро писал: «…Выходя замуж в большинстве случаев лет в 17–18, к 21 году солдатки-крестьянки остаются без мужей. Крестьяне вообще не стесняются в отправлении своей естественной потребности, а у себя дома еще меньше. Не от пения соловья, восхода и захода солнца, разгорается страсть у солдатки, а оттого, что она является невольно свидетельницей супружеских отношений старшей своей невестки и ее мужа»{741}.
Крестьянки ярославского села, оправдывая поведение своих товарок, рассуждали так: «Муж не терпит, а она и подавно не будет терпеть, — он раззадорил ее, да и ушел, не женился бы коли до солдатчины…»{742}. В некоторых деревнях Воронежской губернии «на связь солдаток с посторонними мало обращали внимания, и она не преследовалась обществом, а дети, прижитые солдатками незаконно, пользовались такими же правами, как и законные»{743}. По свидетельству из Мещевского уезда Калужской губернии, «довольно часты случаи ухода от жен-солдаток, так как последние редко выдерживают 4—5-летнего отсутствия мужа, поддаются соблазну и иногда без мужа рожают детей»{744}.
Другой причиной измены крестьянских жен своим мужьям могла быть импотенция, или, как в деревне говорили, «нестоиха». «Какой это муж! И на человека не похож; никогда не пожалеет»{745}. В приведенной фразе калужской крестьянки слово «жалеет» означает половое соитие. Неспособность мужа к половой жизни выступала серьезным аргументом в оправдании внебрачных связей. «Что ж с больным лежать — только себя мучать», — говорили в таких случаях деревенские бабы{746}.
Благодатной почвой для адюльтера выступали отхожие промыслы. По наблюдениям П. Каверина, информатора из Борисоглебского уезда Тамбовской губернии, они были «главной причиной потери девственности и падения нравов… Уже с ранней весны девушки идут к купцу, так у нас называют всех землевладельцев, на работу. А там полный простор для беспутства»{747}. Близость деревень и помещичьих усадеб с прислугой — лакеями, кучерами и т. д. всегда отрицательно влияла на сельскую нравственность{748}. Да и сами помещики порой негативно влияли на нравственность села, заводя у себя целые гаремы{749}.
Многие женщины отправлялись в качестве прислуги в города и здесь, оказавшись в новой для себя, полной соблазнов обстановке, приобретали своеобразный взгляд на женское целомудрие{750}. Некоторые из них постепенно скатывались к тому, что были готовы отдать себя за деньги или хороший подарок. В начале XX века, согласно исследованию И. Канкаровича, в столице «около 40 процентов поднадзорных проституток составляли крестьянские девушки, служившие прежде прислугой, да почти столько же крестьянок, бывших ранее фабричными работницами»{751}.
Рост числа крестьян-отходников также способствовал падению нравственности в деревне. Писатель В. Михневич сетовал, что крестьяне, «которые в своем примитивном состоянии всегда твердо придерживались принципов крепкого семейного начала и которые по своей натуре никогда не были расположены к разврату, теперь сильно деморализуются и без стеснения нарушают «седьмую заповедь», когда они пребывают в городах в поисках работ»{752}. Попадая в городской вертеп, знакомясь с доступными женщинами, мужики быстро усваивали вкус свободной любви. Крестьянка Орловского уезда А. Михеева, говоря о падении нравов в селе, видела причину этого в том, что «мужики как поживут на стороне, то по возвращению заводят любовниц», которыми становились «часто вдовы и замужние женщины, если муж много старше или в долгой отлучке»{753}.
В отличие от городской, сельская проституция была в основном тайной, случайной, соседствовала с обычным развратом, следовала за ярмарками и другими большими скоплениями людей{754}. Проституцией «по случаю» грешили крестьянки, привозившие продукты на продажу в город на ярмарки: идея подзаработать «заодно» в городе телом казалась многим из них вполне приемлемой и экономически выгодной{755}.
Проявления проституции отмечались обычно в больших фабричных и торгово-промышленных селах, «в селениях, лежащих близ значительных железнодорожных станций, или на тракте, к которому приходят партии рабочих, в селениях, служащих рынками найма»{756}. Излюбленным местом сельских жриц любви был трактир. Здесь они находили клиентов, а свидания происходили в окрестном лесу, который к вечеру был буквально наводнен парами{757}.
Сирое на сексуальные услуги закономерно возрастал в тех селах, где были размещены воинские команды. По утверждению информатора из Вологодской губернии, разврат в с. Вознесенском появился со времени расквартирования в нем отряда из 60 солдат, конвоировавших арестантов из одного острога в другой{758}. В селах и деревнях с незначительным пришлым населением, жители которых занимались главным образом земледелием или кустарными промыслами, проституция (даже «случайная») практически отсутствовала{759}.
В то же время О. П. Семенова-Тян-Шанская считала, что любую бабу можно легко купить деньгами или подарком. Одна крестьянка наивно признавалась: «Прижила себе на горе сына и всего за пустяк, за десяток яблок»{760}. Писатель А. Н. Энгельгардт утверждал, что «нравы деревенских баб и девок до невероятности просты: деньги, какой-нибудь платок… лишь бы никто не знал, лишь бы все было шито-крыто…»{761}
Изученный материал дает основание утверждать, что в отдельных селах существовала так называемая «гостеприимная проституция». По наблюдениям публициста С. Шашкова, «на севере России хозяин, отдавая внаем квартиру, предлагает жильцу свою супругу или дочь, увеличивая, разумеется, при этом квартирную плату»{762}. В ряде сел Волховского уезда Орловской губернии существовал обычай почетным гостям (старшине, волостному писарю, судьям, заезжим купцам) предлагать для плотских утех своих жен или невесток, если сын находился в отлучке. При этом прагматичные крестьяне не забывали брать плату за оказанные услуги. В селах Мешкове и Коневке того же уезда бедные крестьяне без смущения посылали своих жен к приказчику или к какому-либо состоятельному лицу за деньгами на табак или хлеб, заставляя их расплачиваться своим телом{763}.
Крестьянки-проститутки. Фото начала XX века
Крестьянки были основным контингентом городских домов терпимости. По мнению А. И. Федорова, «самая большая часть домов терпимости принадлежит к крестьянскому сословию, меньшая — мещанскому»{764}. Создание разветвленной сети железных дорог, соединившей крупные города империи, поддерживало постоянный приток в город сельских женщин. Большая их часть не могли найти сносную работу и автоматически оказывались рынке сексуальных услуг{765}. Если в начале 90-х годов XIX века крестьянки составляли 47,6 процента{766} от общего числа проституток Петербурга, то в 1910 году их доля выросла до 70 процентов. И чем мощнее становились миграционные потоки, тем больше усложнялся процесс адаптации приезжих к новым условиям жизни в городе{767}.
В провинциальных городах вчерашние крестьянки также составляли большинство проституток. По данным за 1899 год, в Тамбовской губернии из 215 зарегистрированных проституток — 144 имели крестьянское происхождение, из них 73 «трудились» в борделях и 71 промышляла на улице{768}. В Самарской губернии в то же время из 167 зарегистрированных проституток крестьянок было 97, из них 73 обслуживали клиентов в публичных домах, а 24 выходили на панель{769}. Большинство уездных проституток были девицами из бедных семей, около 10 процентов из них утратили девственность в результате изнасилования.
Алкоголизм не был пороком, характерным для женской части русской деревни, как, впрочем, и для мужской. Можно утверждать, что сельское население вело преимущественно трезвый образ жизни. Доля лиц. имевших пагубное пристрастие к вину, была незначительной.
Все дореволюционные исследователи сходятся во мнении, что сельское пьянство носило обрядовый характер. Деревенский праздник, всегда желанный, так как давал возможность прервать однообразную череду сельских будней, в восприятии крестьянина был непременно связан с употреблением вина. Это был не только отдых от тягот ежедневного труда, но и способ консолидации сельского мира. Побывать на празднике в деревне считали долгом.
«Престольные праздники празднуют так: крестьяне варят пиво (брагу) и покупают водку. Из соседних селений приходят знакомые и родственники, старшие члены семьи обоего пола. К близкой родне ходит и молодежь. Молодые люди напиваться допьяна стесняются. Тот, кто не принимает участие в праздниках, считается скаредным»{770}. Корреспонденты Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева сообщали, что в большие религиозные праздники выпивка в селе — обычное дело. Традиционно «пьяными» днями считались Рождество, Пасха, Масленица, престольный праздник. В народе говорили: «Кто празднику рад — тот до свету пьян» или: «Без блинов не Масленица, а без вина не праздник»{771}. Тверская крестьянка С. Л. Грачева вспоминала свое детство: «Вот два дня активно-активно гуляют, это Боже мой! А вот третий день уже прихватывают, это — пиво у кого осталось, самогонка… Все равно напьются пьяными на третий день. Третий день все равно отдай, это в осенние праздники, Ефимий и Покров. Ну, а в летние праздники — там два денька и все»{772}.
Этнографы конца XIX века в своих описаниях особо выделяли неумеренность в потреблении спиртных напитков во время деревенских праздников, вызывавшую у них непонимание и даже шок. Вот как описывает свой визит в одну из деревень Вологодской губернии А. Шустиков: «Приехавши в Лыцно-Боровую, я застаю там целую массу пьяных мужиков, баб и разряженных в кумачные кофты, пестрые сарафаны девиц, с песнями расхаживающих по деревне»{773}. Знаток русского села А. В. Балов на основе своих наблюдений за жителями ярославской деревни заключает: «Употребление водки среди крестьянского населения развито в значительной степени: водку пьют преимущественно мужчины, женщины ее пьют гораздо меньше, среди девушек еще менее пьющих. За последнее время употребление водки стало распространяться сильнее и сильнее: стали пить ее не только девушки, но и даже мальчики-подростки»{774}. То есть в некоторых местах молодежь отнюдь не «стеснялась» пить вино. Из черноземной деревни Кирсановского уезда Тамбовской губернии В. Бондаренко сообщал, что «растлевающая основы нравственности водка начинает употребляться с крайне раннего возраста: мужчинами — с 15, а девушками — с 12 лет, хотя питье водки для девушки считается предосудительным, а для женщины — позволяется пить умеренно»{775}.
Участниками сельских праздников были деревенские мальчишки и девчонки, которые в подражание взрослым перенимали отнюдь не лучшие традиции крестьянского досуга. Так, по сообщению из ст. Родниковской Кубанской области, здесь и в начале XX века существовал среди местных детей обычай «кумиться» на первый день Троицы. Вот его описание: «Там покупают водку вскладчину и жарят яичницу. Девочки садятся на скамьи, а мальчики, наполнив рюмки водкой, подносят каждый заранее избранной своей возлюбленной. Когда последняя выпьет водку до дна и ухарски выплеснет оставшиеся несколько капель, подбросив стаканчик вверх, маленький искуситель выпивает сам и, поцеловавшись со своей избранной, садится, обняв ее, рядом с ней. После того как все разобьются на пары, начинается взаимное угощение водкой, вином и пивом. Напившись допьяна, каждая парочка выходит особо во двор, где ложатся, целуются, обнимаются, барахтаются и «шумят». При этом пьяные мальчишки и девчонки, подражая взрослым парням, позволяют себе в обращении такие вольности, глядя на которые и взрослый мужчина покраснеет. Каждая такая парочка называется «кум с кумой», а то, что они между собой проделывают, называется «кумиться». Пьяная до безобразия, детвора сквернословит (иногда, приревновав к своей «куме», иной подерется) и орет песни далеко не детского содержания»{776}.
Современники отмечали, что нередки были случаи, когда сами родители угощали детей водкой или пивом, приговаривая: «Пусть мальчонка приучается, смолоду начнет пить — под старость она ему противной станет». Детвора служила предметом спора взрослых о том, кто кого перепьет: Митьку Ванька или наоборот{777}.
Из Тульской губернии сообщали: «Тут же спаиваются поголовно все: пьют ребята и подростки, не отставая от взрослых мужиков; пьют девки; пьют бабы и, обезумев, насильно льют с ложки вино в рот своим грудным детям»{778}. Мало чем отличалась ситуация в сибирской деревне. «Нам не раз приходилось бывать свидетелями ужасных сцен, когда матери-крестьянки в целях успокоения детей вливают последним в рот водку, в количестве иногда до рюмки… на крестинах обычное явление при угощении взрослых… гостей — потчевать также и крещеных младенцев, зачастую одинаковым с порцией взрослого количеством спиртного зелья», — свидетельствует А. А. Савельев, живший в начале XX века в Приангарье{779}. Священник из Олонецкой губернии с сожалением признавал, что «пьют мужики, парни, женщины, девицы совсем молодые, даже тянутся к вину и дети. Среди крестьянской молодежи даже замечается иногда бахвальство своим пьянством, когда парни прикидываются выпившими более, чем это было на самом деле»{780}.
По суждению Д. И. Жбанкова, пьянство среди сельских женщин распространялось по мере их эмансипации. Исследователь утверждает: «Там, где крестьянка подневольное существо, она почти вовсе не пьет водки, разве только рюмку-две, два раза в год, во время больших праздников; пьяниц-баб вовсе не встретишь, кроме отдельных гулящих солдаток или бывших дворовых. Здесь, наоборот, трудно встретить вовсе не пьющих женщин; молодые и девушки еще стесняются, а в среднем возрасте и пожилые пьют почти все при всяком удобном случае. Во время храмовых праздников, продолжающихся по три дня, выпивается много водки, и добрая половина ее приходится на долю баб, напивающихся допьяна наравне со своими мужьями»{781}.
Било тревогу и приходское священство, замечая в пастве усиливающуюся тягу к спиртному и распространение греха винопития среди сельских женщин. Священник одного из Томских приходов писал об этом так: «И пусть бы столь пагубному пороку предавались люди взрослые, это бы не так было прискорбно, а то ведь упиваются вином до невозможности и люди молодые, и не только мужчины, но и женщины; а что все хуже и прискорбнее — очень часто посещают питейный дом даже девицы»{782}. Священники. Виноградов отмечал, что «в крестьянском бюджете на водку, «опохмеляющие напитки» тратится от половины до одной трети из всех расходуемых денег. Самый большой процент начинающих пить относится к возрасту от 15 до 24 лет»{783}.
Пристрастие к алкоголю у крестьянки могло возникнуть и по причине пьянства мужа. Корреспондент В. М. Максимов, характеризуя жизнь крестьян столичной губернии, в 1897 году сообщал: «Пьяница-муж под веселый час принуждает выпить водки и жену; иные входят во вкус и пьют не хуже мужей, но это почитается в женщине постыдным: такую бабу ставят наравне с распутной»{784}. В новгородских селах замечали, что если какой мужик сам напивается, то не будет ругать свою бабу, если она пьяная напилась. По суждениям таких мужиков: «Пьяная баба удалее»{785}.
Алкоголь мог выступать фактором консолидации и чисто женского сообщества. По наблюдениям из Новгородской губернии (1899 год): «Компании с мужчинами женщины обыкновенно не водят, а напиваются отдельно в своем женском обществе… Женщины так же. как и мужчины, напиваются до опьянения, но в таком виде становятся гораздо отвратительнее мужчин, совершенно утрачивая всякий стыд, и дают полную волю разнузданности и цинизму»{786}. Современный исследователь Т. И. Трошина на основе изучения нравов крестьянского населения Архангельской губернии в начале XX века отмечает: «Встречались случаи пьянства и среди женщин, которые становились «веселыми и доступными»{787}. Не зря народная пословица гласит: «Пьяная баба — п…е не хозяйка!»
Но как бы то ни было, документы свидетельствуют, что алкоголизму в селе была подвержена незначительная часть местных жительниц. Нам удалось обнаружить лишь единичные сведения о смерти деревенских женщин от пагубной страсти. По данным из Воронежской губернии за 1900 год, «в с. Хреновских Выселках Воронежского уезда от пьянства умерла крестьянка Кузнецова, 39 лет»{788}. В этом же году в Самарской губернии за первые две недели января от излишнего употребления вина умерло одиннадцать крестьян, из них — две женщины. Там же за первую половину февраля умерло восемь крестьян, в том числе одна женщина{789}. На хуторе Крутинском Бобровского уезда Воронежской губернии 29 июля 1912 года, «опившись вина, умерла крестьянка Вожинская, 36 лет»{790}.
Пьянству в деревне чаще были подвержены женщины, ведущие распутный образ жизни. Об одной из таких идет речь в прошении крестьянина Каллистрата Лоскутникова в Екатеринбургский окружной суд: «Жена моя, Устинья Павлова Лоскутникова, ведет нетрезвую и распутную жизнь, иначе говоря, нарушает святость брака прелюбодеянием, и ее мать, моя теща, 16-го ноября 1909 года крестьянка Лукерья Ивановна Моткина среди улицы накрыла ее на прелюбодейном действии с посторонним мужчиной»{791}.
Другой категорией крестьянок, которые знались с «зеленым змием», были женщины, уходившие в город на заработки. Город, со всеми «прелестями» урбанизации, выступал благодатной почвой для возникновения и распространения в их среде пьянства, которое порой приводило крестьянку к нравственной деградации и даже к гибели, что зафиксировано в полицейских отчетах. Например: «В г. Воронеже на Миллионной улице в доме терпимости 15 февраля 1912 г. от пьянства умерла проститутка крестьянка Андреева, 22 года»{792}.
Зависимость от алкоголя у женщин возникала быстрее, чем у мужчин, а последствия пьянства бабы для семьи были более тяжкими. В деревне говорили: «Пьяная баба сама не своя. Пьяная баба свиньям прибава»; «Муж пьет — полдома горит, а жена пьет, весь дом горит».
Алкоголизм при определенных условиях мог стать причиной самоубийства. В сводках о происшествиях в Воронежской губернии за 1912 год находим, что «в слободе Бутурлиновке Бобровского уезда 22 марта отравилась карболкой крестьянская девица Каменцева 16 лет, которая при жизни вела нетрезвый образ жизни, занималась проституцией»{793}. Впрочем, пристрастие к алкоголю, конечно, не было главной причиной добровольного ухода сельской женщины из жизни. Но об этом далее.
Добровольное лишение себя жизни, даже если оно представляет собой бегство от страданий, всегда воспринималось как тягчайший грех, который Церковь на земле уже не может отпустить, ибо всякий грех отпускается только при покаянии. По церковным канонам самоубийц и даже только подозреваемых в самоубийстве нельзя было отпевать в храме и поминать в церковной молитве.
Для жителей русской деревни конца XIX — начала XX века отношение к самоубийству в целом было созвучно с позицией православной церкви. Крестьяне считали самоубийство «смертным» грехом и объясняли дьявольским наваждением. По суждению ярославских крестьян, самоубийство совершалось под влиянием нечистой силы, а душа самоубийцы поступала в распоряжение дьявола. Погребение самоубийц в деревне, согласно церковным постановлениям, совершалось без церковного отпевания, могилу располагали за кладбищенской оградой, и крест на ней не ставили{794}. Люди, покушавшиеся на самоубийство, никаким ограничениям в селе не подвергались, но насмешки по отношению к себе испытывать им приходилось{795}.
Тем не менее статистические данные дают основание утверждать, что в конце XIX — начале XX века в России происходит рост числа самоубийств. С 1870 по 1908 год общее их количество увеличилось в пять раз, а к 1910 году — почти удвоилось. В Петербурге с 1906 до 1909 год самоубийств стало больше на 25 процентов, тогда как население города увеличилось лишь на 10 процентов. Уровень самоубийств в Европейской части России вырос с 2,1 случая на 100000 населения в 1905 году до 2,6 — в 1907, 3,3 — в 1910 и до 3,4 — в 1912-м{796}.
В условиях значительного преобладания в социальном составе населения страны крестьян значительная доля самоубийств приходилась на них. По подсчетам доктора Жбанкова, в 1905–1909 годах в столице 57,3 процента самоубийц были из крестьянского сословия. Статистика за 1911 год дает еще более красноречивые результаты: из общего числа самоубийц в Петербурге крестьяне составляли 78,14 процента, дворяне — 7,71 процента, мещане — 11,74 процента, купцы — 1,53 процента, духовенство — 0,21 процента, иностранные подданные — 0,71 процента{797}. Такое же соотношение, вероятно, было и в провинциальных городах. Очень часто причиной самоубийства крестьянина-отходника становилась материальная нужда вследствие безработицы{798}.
Но это — в городе, то есть речь идет об отходниках. Добровольный уход из жизни приросшего к земле сельского жителя — событие скорее экстраординарное. Большинство корреспондентов Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева в своих сообщениях солидарны в утверждении, что самоубийства в деревне — явление редкое{799}. Это подтверждается и данными врачебно-медицинской и полицейской статистики. По подсчетам доктора медицины Е. В. Святловского в Волочанском уезде Харьковской губернии за период с 1874 по 1884 год было совершено 57 самоубийств, то есть в среднем в год 5,27 случая; из них 29,31 процента приходилось на женщин{800}. В уездах Тамбовской губернии в конце XIX — начале XX века, по данным губернаторских отчетов, регистрировалось от 28 случаев самоубийств в 1885 году до 62 — в 1897-м. Максимальное число самоубийц в селах губернии (88, в том числе 20 женщин) было отмечено в 1910 году. Доля женщин среди сельских самоубийц колебалась от 22 процентов — в 1884 году до 39 процентов — в 1885 году{801}.
Женщин среди самоубийц всегда было меньше, чем мужчин. Сравнительно низкий уровень женских самоубийств К. С. Веселовский объяснял пластичностью женщин и обращенностью их души внутрь себя в отличие от мужчин, которые постоянно находятся в борьбе с миром и самими собой{802}. Однако на протяжении XIX века доля женских самоубийств постепенно начинает расти. В 1821–1822 годах в целом по России она составила 21 процент, в 1844–1846 годах — 23 процента, в 1870–1874 годах — 25 процентов, в 1875–1880 годах — 25,5 процента, в 1881–1890 годах — 29 процентов, в 1891–1899 годах — 32 процента{803}. По расчетам современного исследователя Богданова, произведенным на материалах земской статистики Курской губернии, доля женских суицидов в общем числе самоубийств выросла с 18,2 процента в 1870–1874 годах до 31,7 процента в 1888–1893 годах{804}. Это была неизбежная плата за женскую факты самоубийств в уездах с указанием времени, места, возраста и имени крестьянки, иногда причины суицида.
Место самоубийства, как правило, выбиралось рядом с домом, чаще всего это были хозяйственные постройки: сарай, амбар, рига, баня и т. и. Реже повешенных находили в доме или в сенях. Вот типичные сообщения о суицидах из полицейских сводок: «Крестьянка с. Алисова Мценского уезда Орловской губернии Сморчкова 10 апреля 1879 г. повесилась на дереве»{805}; «24 января 1879 г. в пос. Катенском Верхнеуральского уезда Орловской губернии удавилась жена крестьянина Кузьмы Ефимова Огольцсва — Аксинья»{806}; «29 ноября 1906 г. крестьянка с. Лисиц Праскофья Е1иколаевна Афонина, 20 лет от роду, от неизвестной причины повесилась в своем амбаре»{807}; «В слободе Лысогоровке Богучарского уезда Воронежской губернии 16 февраля 1912 г. в сарае повесилась крестьянка Бойкова 45 лет. Причина — семейный раздор»{808}.
Таким образом, локальность крестьянского сознания выбирала привычную среду обитания как место ухода из жизни. Правда, дореволюционные исследователи усматривали в этом причину мистического характера. Этнограф В. Н. Добровольский, в частности, утверждал, что «самоубийцы из народа часто лишают себя жизни около гумен и бань, ближайших ко двору построек, которые народное воображение населяет хлевниками, домовыми, гуменными»{809}.
Что касается способов, к которым прибегали сельские самоубийцы, то, по мнению суицидолога дореволюционной поры, «у мужчин излюбленным способом является повешение и значительно реже утопление и лишения себя жизни огнестрельным оружием. У женщин на первом месте стоит утопление и отравление. Женщины чаще бросаются с высоты, а мужчины чаще бросаются под поезд»{810}.
В качестве примера приведем статистику по Волочанскому уезду Харьковской губернии. Здесь за период с 1874 по 1884 год к повешению прибегло 42 (в том числе 33 мужчины и 9 женщин) из 56 деревенских самоубийц. Из шести отравившихся пять были сельскими бабами. На мужчин-самоубийц приходилось три случая самострела{811}. Такое соотношение в выборе способов ухода из жизни вполне закономерно. Если к повешению (удавлению) в деревне прибегали как мужчины, так и женщины, что объяснялось доступностью этого способа (веревка была в каждой избе), то в выборе отравления или самострела определяющую роль играла половая принадлежность самоубийц. Бабы не умели обращаться с огнестрельным оружием, да и в редкой семье оно имелось. Также можно предположить, что женщины-самоубийцы, в отличие от мужчин, и после смерти хотели выглядеть привлекательно.
В начале XX века ситуация в выборе способа ухода из жизни не изменилась. По данным М. Н. Гернета, среди способов самоубийства первое место по-прежнему занимало повешение — 49,7 процента, далее самоубийство с помощью огнестрельного оружия — 23,9 процента, отравление — 14,6 процента, утопление — 4 процента, с помощью холодного оружия и под колесами транспорта — по 3 процента, падение с высоты — 0,5 процента, иное — 2 процента{812}.
Женщины-самоубийцы делили свои предпочтения между повешением и отравлением. Часто как средство ухода из жизни использовали раствор фосфорных спичек{813}. Таким способом совершила самоубийство в 1898 году крестьянка Анна, жительница Любимовского уезда Ярославской губернии. Будучи вдовой, имея двух детей и живя с родителями мужа, она забеременела и задушила новорожденного ребенка. Боясь, что преступление раскроется, и раскаиваясь в содеянном, она отравилась{814}. По сообщению уездного исправника Козловского уезда Тамбовской губернии в 1904 году, в с. Ржакса 20 марта отравилась фосфором крестьянка Марфа Павловна Сафронова, 20 лет; в с. Пичаево Курдюковской волости таким же способом 16 марта ушла из жизни крестьянка Федосия Сергеевна Журавлева, 25 лет{815}. Иногда в ход шла уксусная эссенция: 26 февраля 1908 года ее выпила и скончалась в земской больнице Моршанска крестьянка с. Большие Кулики Александра Яковлевна Долгова, 21 года{816}. Или карболовая кислота: в д. Прямицина Курского уезда Курской губернии 29 мая 1912 года отравилась ею крестьянка Ксения Цуканова{817}.
Для сельских женщин одной из важных из причин суицида была «несчастная любовь», невозможность вступить в брак с любимым человеком. В корреспонденции из Буйского уезда Костромской губернии (1897–1899 годы) автор рассказывает о крестьянской девушке Дарье, которая любила сына местного лавочника Сергея, и чувства эти были взаимны. Но по воле отца сын женился на богатой мещанке из города, хотя была она «лицом корява и умом тупа». Вскоре после их свадьбы Дарью нашли повесившейся в овине{818}.
Порой на добровольный уход из жизни решались сельские девушки, обманутые парнями обещаниями жениться и забеременевшие. На суицид их толкал страх позора и осуждения со стороны родных и соседей{819}. Так, несчастная любовь стала причиной смерти крестьянской девушки Анастасии Бызовой, жительницы вологодской деревни. Двадцати лет от роду, она два года была «подруженькой» молодого парня из зажиточной семьи, который женился на другой. Обманутая девушка удавилась в бане. Вскрытие установило, что она была беременна{820}.
Еще одной причиной самоубийств деревенских девушек мог быть страх перед родителями. Исследователь В. К. Хорошко, основываясь на современных ему данных провинциальной периодики начала XX века, приводит примеры таких суицидов: «16-летняя крестьянская девочка Б. бросилась в колодец, но была извлечена. Покушение на самоубийство Б. объяснила тем, что боялась наказания отца, так как один из крестьян заподозрил ее в краже у него 10 рублей»{821}. «В д. Буково Карашевой волости Ростовского уезда Ярославской губернии, 10-летняя крестьянская девочка разбила случайно чайное блюдце и, испугавшись наказания со стороны своего строгого отца, повесилась»{822}.
Неприязнь со стороны родных и близких также могла послужить для эмоциональных девичьих натур поводом принять трагическое решение. «Две крестьянские девушки 17 и 18 лет приняли яд вследствие несправедливого отношения к ним родителей»{823}. «4 сентября 1914 г. в с. Мартыне Бобровского уезда Воронежской губернии по причине упреков матери в безнравственном поведении повесилась крестьянка Фомичева, 17 лет»{824}.
Самоубийством кончали и замужние женщины — часто в случае беременности в результате внебрачной связи. «В ночь с 26 на Т1 апреля 1914 г. в Донской слободе Козловского уезда Тамбовской губернии повесилась солдатка, крестьянка Анастасия Волкова, находящаяся в последней степени беременности. Покойной был только 21 год, покончила самоубийством вследствие невозможного жития в семье со старшими, которые за допущенный грех буквально ее съели»{825}.
Для сельской бабы мотивом к самоубийству могли послужить побои и издевательства мужа. В 1899 году в с. Сугонове Калужской губернии крестьянка, имевшая несколько детей, доведенная до отчаяния жестокими побоями мужа и издевательствами за мнимую измену, удавилась на чердаке{826}. По сообщению газеты «Козловская мысль» за 1912 год, «18 декабря отравилась крестьянка Куликова. Покойная была в беременном состоянии. На самоубийство ее побудило, как предполагают, дурное обращение с ней мужа»{827}. Рукоприкладство в крестьянской семье было явлением обыденным, поэтому весьма трудно определить, сколько среди женщин было тех, для кого самоубийство стало средством избегнуть побоев мужа-тирана.
Среди причин крестьянских самоубийств, если довериться наблюдениям полицейских чинов, была также депрессия, а в ряде случаев, по всей видимости, и душевное расстройство. В рапортах уездных исправников Тамбовской губернии такое состояние называлось «умоисступлением». В результате «умоисступления», по донесению Елатомского уездного исправника, в августе 1904 года повесились крестьянки Кадыкова, 40 лет, и Степанида Платоновна Арбузова, 61 года{828}. 23 августа того же года в припадке болезненного состояния свела счеты с жизнью Анастасия Гончарова, 32 лет, крестьянка с. Панина{829}. В с. Темяшеве Лукояновского уезда Нижегородской губернии 7 февраля 1900 года во время болезненного припадка влезла в петлю крестьянка Неськина{830}.
Если говорить о душевнобольных в российском селе, опираясь на данные медицинской статистики, то можно с уверенностью утверждать, что психические заболевания среди крестьян встречались редко. Сельская жизнь, если не брать в расчет возможные последствия пагубных пристрастий, не создавала в отличие от города условий для умственных расстройств.
Возьмем для примера Тамбовскую губернию — типично аграрный регион с преобладанием крестьянского населения. По данным ежегодных отчетов лечебницы для душевнобольных Тамбовского губернского земства, в ней в период с 1887 по 1899 год находилось на излечении в среднем около пятисот больных в год. Крестьян, если исходить из сословной принадлежности, среди пациентов было около 60 процентов, хотя они составляли не менее 90 процентов населения Тамбовской губернии. Если же судить по роду занятий, земледельцы составляли менее 50 процентов от общего числа больных{831}. Аналогичная картина наблюдается и в других губерниях. В вологодской лечебнице для душевнобольных, как следует из отчета за 1891 год, крестьяне составляли 54,74 процента пациентов{832}.
Половое соотношение среди крестьян — пациентов тамбовской земской лечебницы было следующим: мужчины преобладали и составляли около 62 процентов{833}. Соотношение крестьян, мужчин и женщин, находившихся по состоянию на 1 сентября 1882 года в Казанском земском доме умалишенных, близко к этому{834}. Деревенские бабы, по всей видимости, были менее подвержены умственному расстройству, чем мужики. Это связано, вероятно, и с тем, что в силу особенностей женской натуры крестьянки оказались более устойчивыми к вызовам времени и ломке привычных устоев, чем мужская часть российского села.
Русские крестьяне разделяли душевнобольных людей на слабоумных от рождения и сумасшедших — потерявших рассудок в зрелом возрасте. И те и другие в русской деревне являлись объектом сожаления и забот. Была еще категория бесноватых, юродивых и кликуш, анализ которой мы оставляем за рамками настоящего исследования.
Причину рождения в семье слабоумного ребенка крестьяне объясняли грехом родителей. Слабоумие ребенка, по мнению сельских жителей, было следствием того, что его зачали в постные дни или накануне двунадесятого праздника, то есть в то время, когда супруги должны были избегать интимной близости. Появление на свет умственно неполноценного ребенка, как говорили на селе — «дурачка», бросало тень на репутацию всей семьи. Жители Ростовского уезда Ярославской губернии утверждали, что «дурость от рождения за порок считается, значит, глупость есть во всем роду»{835}.
Впрочем, в большинстве русских сел к самим «дурачкам» относились с состраданием. По свидетельству крестьян Новгородской губернии, «самый жестокий человек не позволит нанести обиду «убогому», считая это грехом и находя, что он уже достаточно обижен от Бога за родительские грехи»{836}. Во многих деревнях одевали и кормили душевнобольных, не имеющих попечения родственников{837}. В селах Калужской губернии местные жители полагали, что «дурак» или «дурочка» служат своего рода защитой своей деревне, поскольку их несчастье искупает грехи не только родных, но и всех односельчан. Следовательно, их надо беречь и жалеть{838}. Таких «тихо помешанных» в русской деревне считали «убогими», то есть близкими к Богу. Деревенские жители старались подольше удержать их у себя в избе, будучи уверенными в том, что вместе с ними в дом приходят счастье и достаток{839}.
Отношение крестьян к односельчанам, потерявшим рассудок в сознательном возрасте, было двояким. Оно было обусловлено причинами, которые, по мнению деревенских жителей, вызвали душевное расстройство. Жалели тех, у кого умственное помешательство стало результатом болезни, порчи, вызванной колдовством, вера в которое у крестьян была очень сильна, или сильного нервного потрясения. Примером может служить судьба крестьянской девушки Авдотьи Тимофеевой из д. Краскова Белозерского уезда Новгородской губернии. Она влюбилась в парня, которого взяли в солдаты. Уходя, он просил ее не выходить замуж и обещал по возвращении со службы жениться на ней. Но когда пришел из солдат, женился на другой девушке. В результате сильного душевного потрясения Авдотья сошла с ума{840}.
Человека, потерявшего рассудок в зрелом возрасте, в деревне называли «помешанным», считалось, что на него «нашла нечистая сила»{841}. Таких сумасшедших порой опасались, и не без основания. Свидетельством тому скупые полицейские сводки из сел губерний Центрального Черноземья конца XIX— начал а XX века: «В с. Панове Тамбовского уезда той же губернии 22 февраля 1878 г. крестьянка Александра Перепелкина в припадке умопомешательства нанесла смертельные раны топором по шее 4-летнему сыну своему Федору»; «14 июня 1912 г. в слободе Новой Толучеевой Богучарского уезда крестьянка Куприянова в припадке умственного расстройства зарубила своего сына Василия 1,5 лет»{842}; «в с. Григорьевке Мало-Грибановской волости Борисоглебского уезда Тамбовской губернии ночью 20 марта 1912 г. крестьянка Евдокия Галактионова Гребенникова, 40 лет. страдая психическим расстройством, во время сна ножом ранила малолетних детей своих. Матрену трех лет, Николая девяти лет, Петра двенадцати лет; дочь Матрена умерла, раны нанесенные сыновьям оказались не опасны для жизни»{843}.
Душевная болезнь деревенской бабы всегда имела для крестьянского двора тяжелые последствия, поскольку заменить ее в работах по дому и в поле было некому. Земский деятель, помещик К. К. Арсеньев описал крестьянскую семью в д. Ми-лашенка Тамбовской губернии, где хозяином был семнадцатилетний подросток Емельян Моргунов: «У него есть мать, но глухая и полуидиотка, ни в чем ему не помогающая, и четверо маленьких братьев и сестер. Моргуновы были вынуждены побираться. Корова давно продана, а топить избу было нечем»{844}. Еще хуже дела обстояли там. где больная была вдовой или не имела родни. Прокормить себя самостоятельно такие женщины не могли. Их существование обеспечивали родственники, а при отсутствии таковых помогали односельчане и земства.