Когда тебе четырнадцать, когда ноги твои длинны и глянцевиты от загара, когда до конца каникул еще целых два месяца, и ты гостишь в деревне у родной своей бабушки, и солнце утром роскошно выкатывается из-за дальних лесов, и на угорышке можно набрать букет спелой пахучей земляники, разве подумаешь ты, что с полудня подует северо-запад, наволочет пепельно-серое ненастье и мокрый ветер уныло захлюпает по лужам. И придется сидеть в избе, прислушиваясь к этому хлюпанью, и читать не захочется, и какие-то неопределенные думы будут задевать, тревожить душу…
Но у Иришки было пока утро. Проснулась она и живехонько спрыгнула с кровати. Это дома, в городе, она, бывало, нежилась в постели, то впадая в дрему, то медленно высвобождаясь из нее, лениво вспоминая книжку, дочитанную вчера за полночь, или очередную серию польского детектива, которую смотрела по телику, или разговоры с подружками. У отца и мамы уже, наверное, на работе был обед, а Иришка все лежала себе, то потираясь ухом о плечо, то заложив под затылок скрещенные руки, выставив острые локти. День впереди был длинным, и всякие девчоночьи дела, пусть и очень важные, можно было запросто переделать.
А тут она вскочила, нарочно шлепая босыми ступнями по половицам, подбежала к зеркалу в старой, цвета крепкого чая, рамке, на которой едва можно различить вырезанные виноградные гроздья, быстро прибрала короткие рыжеватые кудерьки, под умывальником продула расческу, положила ее рядом с тюбиком зубной пасты и вдруг, точно пружина подбросила, кинулась в сени. И — бегом во двор, по огородной прополотой меже, к ограде, одну ногу перекинула через верхнюю упругую жердь, другую. А там сразу берег, песок, еще прохладный, сиреневый в неверном освещении зарождающегося утра, колкий для непривыкших босых ног.
Иные девчонки подолгу нервничают перед водой, пробуют ее пальцами ноги, отпрыгивают, будто задевают крапиву, опять боязливо пододвигаются. Иришка же бесстрашно, чуть откинув голову, мелькая коленками, мчится к воде, рассекает только что таинственную тихую гладь всем своим нескладным тонким телом. Брызги летят, обжигает на мгновение глубинный холод. А она уже легкими саженками, кажется, без всякого усилия плывет дальше, дальше, потом переворачивается на спину и замирает, чуть-чуть пошевеливая ногами. И теперь начинает видеть.
Небо, еще темное, холодноватое, словно дремлет над нею, берег выгнулся дугой, и вдали, за горою, похожей на огромного ежа, что-то наливается розовым, будто в воду потихоньку добавляют сироп. Иришка вытирает лицо ладонью и медленно, лягушкой, плывет обратно, и пока она плывет, над горою возникает вишневая рябь, потом появляется прозрачная зелень, и в зелени этой высовывается малиновая макушечка солнца. Тут же, откуда ни возьмись, набегают серебристым капроном облачка, застилают макушечку и сами раскаляются докрасна, до малинового жара. От них тянет теплом. Иришка щурится, выходит из воды, крепко притиснув к уху ладонь, и совсем по-детски приговаривает:
— Ушко, ушко, дай водички! Ушко, ушко, дай водички!
А солнце внезапно вскидывает пучок лучей и выкатывается, чистое, свободное, и начинается ветерок, и, глядь, — все водохранилище уже переливается зелеными, вишневыми, синими тонами. Лишь у другого берега — километра за три отсюда — оно все еще неподвижно, сумрачно, будто свинец. Но и там посверкивают стекла домов, и высокая кирпичная труба словно раскаляется изнутри.
Никогда еще у Иришки такого утра не было. Или прежде она не замечала этого, потому что не заплывала далеко — мама настрого запрещала.
В прошлом году они дикарями отдыхали у Черного моря, в поселке Лазаревском. Ой, сколько Иришка тогда навидалась! А как подружилась с морем! Если оно сердито рычало и, расшвыривая пену, утюжило берег валами, Иришка знала: побушует и перестанет, скоро-скоро уляжется, светлыми волнишками будет пришлепывать береговую круглую гальку, будто множеством ладошек. Засверкает вдали так, что больно будет глазам. И можно доверчиво входить в него, лежать на спине не двигаясь, потому что оно само держит тебя на весу.
Но рядышком плескалась ребячья мелюзга, цепляясь за резиновые круги, за всяких рыб и лебедей, а Иришке хотелось дальше, туда, где море манило бесконечной синевой и полукруглыми апельсинами буйков. Отец и мама уплывали к буйкам и долго не возвращались. Потом они устраивались на поролоновых матрацах, словно тонко нарезанных пластах сыра, мама заклеивала нос кусочками бумажки и сердито звала Иришку из воды.
— Возьми меня до буйков, я ведь умею плавать, — как-то раз сказала Иришка отцу, когда мама осталась в тени, а им захотелось поискать галечек-самоцветов.
— Что ж, поплывем, — сказал отец, как будто это само собой разумелось. — Давай за мной!
Сперва у Иришки обмирало сердце. Чудилось, под нею, в серо-зеленом бездонье, движутся таинственные тени, иногда что-то холодное, скользкое прикасалось к ногам, животу. Она боялась, что не хватит сил и отцу на себе придется тащить ее обратно. Но он был рядом, его сильные, загорелые плечи ходили ладно, лицо с едва заметными белыми полосками в уголках глаз было спокойно. Иногда он подмигивал Иришке: мол, все в порядке. И вот она сама шлепнула ладонью по звонкому мокрому боку буйка, который вблизи оказался похожим на огромную грушу; буек нехотя откачнулся и заколыхался на привязи. А берег отодвинулся так далеко, что все люди на нем стали похожими на гуттаперчевых пупсиков, и всякие строения были вроде игрушечных, и сердце у Иришки затрепетало от восторга.
Потом она тайком сплавала до буйков одна, забралась за буйки. Со спасательного катера закричали в мегафон:
— Девочка в синей шапочке, вернитесь в зону купания!
Она лихо толкнула буек пяткой, потом легла на спину. Она смотрела в небо, такое глубокое, что, если сощуришь глаза, можно разглядеть созвездия, которые густо высыпают ночами над морской чернотой. Запросто сплавала дважды туда и обратно, ее окликнули со спасательного катера — этим уже стоило гордиться, похвастаться перед девчонками! Она и отцу рассказала, потому что у нее тогда совсем-совсем не было от него никаких секретов.
— Ну и молодчина. — Отец обнял ее за плечи тяжелой горячей рукою и добавил: — Ты ведь уже взрослая.
Зато мама не считала Иришку взрослой, то и знай наставляла, что и как надо делать или что нельзя делать, но, видимо, все мамы такие. И вот теперь, когда впервые отпускала Иришку к бабушке одну, то же повторяла, и особенно:
— Не заплывай далеко.
Конечно, Иришка сразу же заплыла подальше, но нисколько не устала…
Вспоминая прошлое лето, она чуточку отжала волосы, снова перемахнула через слеги, отделяющие огород от берега, спрыгнула в межу.
Бабушка выпрямилась от грядки, держа в отставленной руке пучок моркови с мягкими елочками ботвы. Бабушка худа, щеки у нее ввалились, будто она втянула их вовнутрь, — давно нету зубов, а вставить все некогда. Она, как и вчера вечером, в выцветшем платье до пят, в таком же платке; на ногах чугунными утюгами калоши — низа резиновых сапог.
— Накупалась, стрекоза? — спросила бабушка, ничуть не встревоженная, хотя, конечно, видела, куда Иришка заплыла. — Пойдем ино в избу. Я молочка парного от Евдокии принесла… Тут тебя Борискины спрашивали, Володька да Петька, да Нюрка еще. Через полчасика прибегут.
Ровно год не виделась Иришка с деревенскими ребятами, даже как-то забылись они в городской жизни. А теперь подумала: «Поскорей бы пришли…»
Следом за бабушкой, отряхнувшей тем временем морковку от налипших комышков земли, прошла она мимо сплошняка темных кустов картошки, мимо грядок лука и огурцов. Пока переоделась в сарафан да расчесала волосы, бабушка поставила на стол глиняный кувшин, оплетенный лыком, налила кружку молока. Какое душистое, вкусное было молоко, земляникою отдавало! Иришка за обе щеки уписывала хлеб, прихлебывала из кружки, которую наполнила еще раз, а бабушка сидела напротив, и по лицу ее видно было, что хочет она что-то сказать, да ждет, пока внучка поест. Все деревенские новости — кто хворает, кто уехал, кто чем занимается — Иришка слышала еще вчера, когда пришла с теплохода, еще вчера перед сном сама рассказала об отце и маме, так что бабушка, наверное, озабочена чем-то другим.
— Еще-то налить? — спросила бабушка.
— Ой нет, спасибо. — Иришка сыто вздохнула.
— Ну и на здоровье. — Бабушка тоже вздохнула, потом покачала головой. — Вчерась я не все тебе сказала. — Она положила на столешницу худые, коричневые, в чешуйках морщинок руки, пошевелила утолщенными в суставах пальцами. — Не хотела перед сном-то… Ведь Марта у нас пропала.
— Как — пропала? — не поняла Иришка и вскинула взгляд от бабушкиных рук.
— Да вот так. Отродясь караульщиков на конный двор не ставили. Позавчера кто-то разобрал изгородь в загоне, всех выпустил. Разбрелись они по овсам, много потравили. Утром-то всех вернули, лошадей-то, а Марту и по берегу, и в лесу искали. Куда делась кобыла, ума не приложим…
— Кто разобрал-то, бабушка?
— Почем знать. Да только не из наших, конечно, не из тутошных.
— Как же не нашли, где же она? — забеспокоилась Иришка.
Марта была смирная кобыла, широкая, как стол, бежевого цвета, с белесой гривой и белым хвостом. Белые, почти бесцветные ресницы косо закрывали глазное яблоко, и потому выражение глаз у Марты всегда было печальным и даже сконфуженным. Осторожно дыша замшевыми мягкими губами, снимала она с Иришкиной ладони лакомство: кусочек хлеба с солью, признательно моргала и отворачивала большую скуластую морду. Конечно, Иришка запросилась покататься верхом, и Володька Борискин кивнул на Марту. Сам он, с малолетства при лошадях, во весь опор скакал на высоченном мослатом мерине, наддавая пятками, цепко и в то же время небрежно откинувшись, и распущенная рубаха надувалась на спине пузырем. А коричневое лицо его, с облупившимся до болячек прямым крупным носом и короткими запятыми бровей, ничего не выражало: словно сидел на скамеечке. То ли кому-то подражал, то ли в самом деле был таким, но говорил редко, мало и со значительностью.
Иришка взбиралась на Марту боком, сгибала ноги в коленках, цеплялась за холку судорожно сведенными пальцами. Но кобыла шла спокойно, неторопко, лишь чуточку потряхивая, и вскоре стало казаться — не так уж высоко над землею, и боязнь прошла. Иришка не скрывала, что ей боязно, и Володьке это понравилось.
— Вот я скоро своего тебе зануздаю, — говорил он и значительно поджимал губы.
А Петька, такой же большеносый, коренастый — он помладше братишки всего на год, — носился кругами на гнедой кобылке, с обидою, что Иришку опекает Володька, и с особым выражением, чтобы на него обратили внимание, покрикивал натужным, поддельным баском:
— Гей, гей! А ну, балуй у меня-а!
И Нюрка, внучка бригадирши тетки Евдокии, остроносая, верткая девчушка, с проволочными косичками врастопырку, говорунья и драчунья, тоже чувствовала себя на лошади, как на земле. Конюх Сильвестрыч, жилистый, словно из ремней, старик, с давних пор и зимой и летом носивший на буйных, кольцеватых, как стружка, волосах остатки латаной-перелатаной буденовки, называл всех четверых партизанами, доверял им лошадей, как себе. И если кому-нибудь из деревенских надобилась лошадь — подвезти домой дровишек, сена — и даже имелось разрешение тетки Евдокии, все равно Сильвестрыч направлял того к Володьке Борискину, и тот, после серьезного и долгого раздумья, выделял подходящую кобылку. Чаще всего просили Марту: с ней медленно, да надежно, однако Володька сердился:
— Кто больше везет, на того больше и грузи, так, что ли? Лошади ведь не люди. — И опять непонятно было, чужую мудрость повторяет или сам дошел.
Дважды отпускала мама Иришку с Володькой, Петькой и Нюркой в ночное, когда пасли коней недалеко от деревни. У костра вспомнился Иришке «Бежин луг» Тургенева, но, конечно, все по-иному было, и разговоров, которые, слово за слово, получались между ними, никто бы из тогдашних крестьянских ребятишек никак не понял. Печеная картошка выкатывалась из золы, была под корочкою подгоревшей румяная, пахуче парила, и ни с чем вкус ее нельзя было сравнить. А чай в помятом, точно в футбол им играли, котелке, мохнатом снаружи от копоти, чай с распаренными листочками смородины, с угольками, хотелось пить без конца. Костер попискивал, шипел, стрелял, швырялся, подживленный, роем искр, и они застревали в небе, не затухая, пока скорый рассвет не нагонял с водохранилища свежего ветерка.
Володька уверенно распоряжался, а хлопотал по хозяйству Петька: разжигал костер припасенной заранее туго скрученной берестою, заваривал чай, зарывал в золу картошку, уходил поглядеть лошадей. Нюрка тараторила, подробно откликаясь на каждый ночной звук:
— Ой, это электричка на той стороне пробежала, вон как отдается, а это летучая мышь, она ультразвуком пищит. А кузнечики поют задними ногами, трутся ими о брюхо и поют!
Но все-таки в первую ночь так ни о чем толком и не разговаривали. В том году лето было дождливое, от прорастающих сорняков шевелилась земля, и Володька, покачивая головою в глухо надвинутой кепке, сказал, что вот все время было бы ведрено, как сегодня, а то бабы на прополке измаялись. Жил он хозяйскими заботами села, давно, еще в Нюркином возрасте, решил выучиться на тракториста, но ничуть не противопоставлял это Петькиной заоблачной мечте. А Петька, едва заслыша разлившийся по всему небу, от края до края, громовой реактивный гул, весь светлел, мысленно следя за ним, и повторял, что будет летчиком. Иришка верила обоим, немножко даже завидовала им: у нее-то самой ничего определенного не было, она и не задумывалась, что не так уж долго до времени, когда надо будет совсем по-взрослому решать, какая у нее главная дорожка.
Нюрка, будто улитка в раковину, втягивалась в старую телогрейку, лишь носишко выставлялся между пуговицами. Володька, обхватив колени, подремывал; Петька, устроившись на еловой подстилке и облокотившись, глядел в костер. Иришка, зная, что он все равно спать не будет, хотя за день тоже намаялся, и сама дремала. Дрема накатывала волнами вместе с костерным теплом, становилось уютно, будто дома в постели, тело расслаблялось.
А во вторую ночь, которая выдалась, к счастью, тоже без мороси, Нюрка вдруг вскочила и, размахивая длинными рукавами телогрейки, принялась отгонять от костра ночных бабочек, летящих, ползущих в погибель.
— Вот ведь дурехи, вот ведь дурехи! — вскрикивала Нюрка, отчаянно отмахиваясь. — Ни черта не понимают! — Она сплюнула с досады и обернулась к Иришке. — Я по телевизору видела: псы-рыцари, рогастые такие, как быки, с песней младенцев в костер кидают. Ужасть!
— Фашисты они всегда фашисты, — определил Володька.
— Я читал, что вон в ее года, — кивнул на Нюрку Петька, — их приучали. Кроликов они откармливали, гладили, на руках носили. А потом живьем сами же разрывали: сапогом на одну лапу, а за другую — раз! — и на части. — Он даже изобразил, как они это делали. — Так что и человека им потом казнить — пара пустяков!
— В мои года… — обиделась Нюрка, не слушая остального, — у меня кролик живет, с ладошки ест… — Она уставилась расширенными блестящими зрачками в костер, лоб в складочку собрала: — Тетка Евдокия с ними воевала, у нее ор-дена-а…
— Не одна она воевала, — назидательно сказал Володька и сощелкнул в огонь жучка, оказавшегося на его рукаве.
«Зачем в огонь-то, зачем в огонь?» — подумала Иришка.
Вспомнила: идут они с отцом, два рельса поблескивают синевато под низким солнцем, прогретые до того, что воздух над ними вьется нитяными струйками, шпалы горьковато пахнут смолой, и на них сидят бронзовыми блеснами ленивые беззащитные жуки. А вокруг на тоненьких черенках чутко слушают ветер листки осинок, неподвижно замерли дремучие, с робкой прозеленью мутовок нечесаные ели. Тропинка, ныряющая под их колкие разлапины, кажется нарисованной, потому что дальше мнится такая непролазь, такой бурелом, где человеческая нога и ступить не смеет. Однако там и солнечные раздробленные лучи, и остроконечные рыжие колпаки муравейников, подвижные, длинной суетливой дорожкой связанные со всем лесом, и какие-то норки, и бороздки, пропаханные поперек тропинки. И острые, бесконечно сладкие запахи грибов, муравьиной кислоты, еловой живицы, перепревших иголок, папоротников — запахи леса. Отец заставляет перешагивать через муравьиную дорогу, отпускать в траву жучка, по нелепости впившегося в рукав, так же вот, как в Володькин, бабочку, которая почему-то упорно садится на плечо, показывая белую изнанку крыльев.
Бурундука, полосато промелькнувшего в завалах, в остроконечных зарослях иван-чая, мураша, свирепо закусившего жвалами парусину штормовки, жука на шпалах, бабочку на плече, хитрюгу-притворяшку, что покорно сложил свои лапки и прикинулся покойником, — всех отец своим добрым голосом называл «лесными народами».
А потом начал объяснять:
— Без них, Иришка, задохнулся бы город наш, избы упали бы в деревне: раскисли бы от гиблой плесени, жизнь бы кончилась…
Только всякие вредные гусеницы, нудные комарихи, пауты и прочая вредоносная тварь никакого уважения не заслуживали: отец не терпел их, живущих за чужой счет. Да вот как определишь, кто вредоносен, а кто наоборот?
Неслышно движется к западу короткая июньская ночь, в темноте хрупают лошади, топочут спутанными ногами, фыркают. И вдруг чье-то теплое дыхание затрагивает Иришкины волосы, она оглядывается — скуластая морда Марты выныривает из ночи, искаженная игрою огня. Марта глядит ласково и озабоченно мокрыми глазами, в обоих отражается по маленькому костерку. Иришка поднимается с расстеленной курточки, и Марта осторожно-осторожно, почти невесомо, опускает голову на Иришкино плечо.
— Не беспокойся, не беспокойся, я никуда не делась, — гладит Иришка ее по мягким губам, по чутко вздрагивающим влажным ноздрям.
А стареющий Тузик, помесь лайки с дворнягой, пестрый, как сшитое из лоскутьев одеяло, хромой и бельмастый, дотоле чутко подремывающий в сторонке, входит в круг огня, улыбается черными уголками узкой своей пасти и виляет крутым кренделем хвоста…
Ничего Иришка на самом деле не позабыла, и теперь ей снова захотелось, чтобы ребята пришли поскорее. Какие они стали за год? У Володьки, наверное, уже усы пробились и голос огрубел и петушит на переломе, как у парней из Иришкиного класса, и Петька в шестой должен перейти, а Нюрка — в пятый. Да и Марту они, конечно, сами искали, что-то расскажут?
Но вместо них в сенях бодрым вибрирующим голосом окликнула бабушку тетка Евдокия:
— Ну и где она, где она, внучка-то твоя, дай я на нее погляжу!
Вошла, коренастая, ширококостная, прочно ставя кривые ноги, детски-синим глазом приветливо лучась. Вместо второго глаза — черная повязка, все же не закрывающая шрам, будто выдолбленный от скулы до головного платка.
— Ишь, какая вытянулась, вовсе невеста, — говорила тетка Евдокия, обнимая Иришку и медленно поворачивая ее. — Подумать только — в восьмой перешла! А давно ли вот эдакая бегала голопузая! — Она показала от пола примерно полметра… — За селедку спасибо, уж такая сладкая селедка.
И когда бабушка успела селедку раздать? Это вчера Иришка, среди прочих гостинцев, привезла тяжелую, жарко поблескивающую жестяным дном банку селедки особого приготовления — первостатейное в деревне лакомство.
— Зверобою ныне цветет видимо-невидимо, — обернулась тетка Евдокия к бабушке, стоявшей у двери, — сушить надо… А то опять долго не будет. Ну, заходи, Иришка, не забывай. Я побежала — работы полно!
— Тетя Евдокия, — остановила ее Иришка, — а Марту искать?
— Ой, не знаю, что и подумать. Сильвестрыч с Борискиными всю тайгу в округе прочесали да еще сколько народу подняли! Волков вроде нету, медведь не ходит. На другую сторону переплыла, что ли? — Она даже рукой махнула, отметая такую нелепицу. — И звуку не подает, и следов нету. Вечером опять искать станем.
«Нет, я до вечера ждать не буду, — решила Иришка, проводив тетку Евдокию до порога. — Ребят сговорю, а то и одна».
Она вышла на крылечко. Было еще совсем рано, а вся деревня давно проснулась: собаки лаяли, говор слышался, где-то взревывал большой трактор, пробуя голос. С низким рычанием подлетел паут, огромный, с большой палец величиной, заходил кругами. Иришка замахалась, отогнала. Вот так от Марты отгоняла. Паутов, мух, мошкары всякой вилось над лошадьми тучею. Лошади хлестали хвостом, били ногой по брюху, гривою трясли и замученно вздрагивали. Нынче, наверное, еще больше всякой летучей твари: ночью Иришка сквозь сон слышала, как снаружи, за окошками, которые бабушка никогда не открывала, чтобы не напустить комарья, наплывало тонкое назойливо-гармоничное гудение…
— Здравствуйте, — неожиданно раздался веселый голос, и перед Иришкою, по-птичьи скосив голову, возникла Нюрка, все такая же пигалица.
— Здравствуй, Нюрка, — отозвалась Иришка, спускаясь по плахам крыльца. — Как ты живешь?
— Живу, хлеб жую! А вы приехали?
«Чего это она выкает?» — подумала Иришка, а Нюрка поглядела через плечо, уткнув подбородок в остренькую ключицу. На дороге, чуть в отдалении, стояли братья Борискины. Володька раздался в плечах — совсем этакий крепыш-мужичок, под носом и на щеках золотистый пушок пробился, волосы, давно не стриженные, крупными волнами прикрывали уши и затылок. Он молчал, отвел глаза и, покраснев отчего-то, подал Иришке ладонь топориком. А Петька очень вытянулся, похудел, у него смешно, лопухами, торчали из-под кепки уши. У дороги, из стороны в сторону поводя хвостом, улыбаясь, нетерпеливо топтался Тузик. Смущенное молчание Володьки и Петьки Иришку тоже смутило, и она поскорее присела на корточки, потрясла Тузикову лапу, прижала его твердую голову к колену:
— Здравствуй, Тузик, здравствуй, хороший мой!
Он вырвался, пал на спину, засучил всеми четырьмя лапами, не умея по-другому выразить своего восторга.
— Пойдемте Марту искать, — обернулась Иришка к братьям.
— Вечером пойдем, — ответил наконец Володька глуховатым баском. — Работы много. — И сказал это так значительно, будто без него все остановится. — У нас комсомольская бригада и обязательства. — Он никогда прежде так много не говорил и как будто спохватился, развел руками, облизнул пересохшие губы кончиком языка, большими пальцами расправил под брючным ремнем старенькую ковбойку. — Нынче погода тяжелая, некогда спину разогнуть.
Петька все так же молчал, лишь переминался с ноги на ногу.
— Ну хорошо, тогда я сама поищу, правда, Тузик?
Тузик с готовностью кивнул и еще пуще замахал хвостом.
— Где мы только не искали, — затараторила Нюрка, — и по речке, и на вырубке, и в лесах. Да куда она запропастилась-то, куда?
— Угнали ее, — сказал Володька.
— Кто, кто угнал? — Иришка подступилась к нему, обе руки ладошками вверх протянула. — Куда?
— С того берега кто-то. Лодку в ту ночь видели. Да мало ли кто переправляется, не подумаешь ведь…
— В милицию надо было сообщить! — Иришка досадовала, даже сердилась. Разве можно заботиться о других делах, о каких-то обязательствах, когда такое случилось! Она представила, как вся колхозная бригада, выстроившись цепью, перекликаясь, входит в лес, а она впереди на Володькином мерине. И вот, издалека почуяв людей, подает голос Марта… И Нюркина лошадь, и Петькина громко откликаются, зовут Марту, передают ей на своем языке: потерпи, сейчас мы тебя выручим!
— И с лошадью надо было искать, — наставительно сказала Иришка.
— Все в работе, — словно извиняясь, ответил Володька. — А ведь Сильвестрыч с лошадью искал, со Звездочкой…
— Где еще не искали?
— Тайга-то велика, — опять развел руками Володька.
Петька подбил ладонью кепку, и вдруг глаза его стали злыми. Видно было, что вот сейчас он взорвется: чего раскомандовалась, думаешь, нам наплевать на Марту? Однако он сдержался, только выдохнул через ноздри. Нюрка это заметила, даже шею испуганно вытянула, и лямки сарафанчика с плечей сползли. А Иришка ничего не почувствовала, спросила Нюрку так же командно:
— Тебе тоже на работу?
— Я к тете Вере, домовничать, за ребятишками присмотреть.
Нюрке очень хотелось пойти с Иришкой, уж она-то, она-то бы на самый край света за нею пошла, да что поделать: кому каникулы, а кому и нет.
Солнце припекало. Тузик, прихрамывая, плелся за Иришкою, вывалив розовый узкий язык, быстро, быстро отпыхиваясь. Повсюду слышны были кузнечики, и от их равномерного стрекота день казался еще раскаленнее, а травы — еще суше. Конский щавель по обочинам дороги стоял коричневый, будто в лепешках гречневой каши, круглые, как копейки, цветы пижмы вяло свисали. На взгорке, в тени лиственницы, мелькнули сиреневые соцветия душицы, а потом, вдоль осинового подлеска, медово-желтыми полосами загустел зверобой. Иришка нашла земляничину, положила в рот и села на мягкую от кукушкина льна бровку. Тузик тут же забрался под куст и блаженно замер. Было безлюдно, ни один листик не шуршал, только струились невидимые жаворонки да высоко, так, что приходилось закидывать голову, словно вклеенный в белесую голубень, висел ястреб.
Вообще-то и вправду, куда идти? Если Марту угнали, то уж конечно не вдоль берега: там бы кто-нибудь да увидел, не все ведь в полночь спят. И по чащобам в темноте тоже продираться не стали бы. Значит, по какой-то лесной дороге. А по какой? Значит, не так уж далеко, но куда? Иришка вообразила себя вот такой же, как в передачах «Следствие ведут знатоки» Зинаида Яновна. Хотя бы один след заметить, и тогда уж она докажет, что Борискины и Сильвестрыч плохо искали. Она сама придумала себе игру и теперь мысленно пробиралась по зарослям, внимательно вглядываясь в отпечатки конских копыт. И вот она гладит Марту по морде, чувствует на ладони ее мягкие ласковые губы, вот ведет она Марту по улицам деревни…
«Что это я, как маленькая, запридумывала?» — пристыдила себя Иришка. И досадовать на ребят никакой причины не было. Они в самом деле заняты, им не позавидуешь. Ей-то хорошо: на теплоходике приплыла гостить — отдыхать у бабушки. Даже отец, когда в отпуск приезжает, слесарит в мастерской, ремонтирует технику. Приходит домой перемазанный, веселый, зубы одни блестят. В цехе он мастером, другими командует, а здесь, засучив рукава, сам в моторах копается. И сено косит — тетке Евдокии каждое лето по двадцать возов сена накашивает для коровы. Иришка с мамой тоже помогали, ворошили валки душистой до головокружения луговой травы, чуточку подвившей на солнце.
Ранним утром, белесым от богатой росы, отец выйдет из шалаша, уткнет косу концом черенка в траву, пропустит его под мышку, левой рукой возьмется за острый кончик лезвия, а правой быстро водит песчанкой по жалу вперед-назад: «вжик-бжик, вжик-бжик». Мама, помолодевшая, загорелая, наглухо повязав платки себе и Иришке, берется за грабли, неумело, но с таким удовольствием, как будто у нее праздник. Потом жалуется на поясницу, на ломоту в руках, но это мигом проходит, стоит только умыться светлой водой Хмелинки.
— Да отдохните вы, отдохните, в отпуску ведь, — говорит бабушка, а сама довольнехонька.
— Лучше такого отдыха не бывает! — радостно отвечает отец.
Они когда-то с бабушкой ссорились: отец звал ее жить в свою квартиру. Но не обживалась бабушка в городской квартире, бродила как неприкаянная, не зная, куда деваться, все вздыхала, спала плохо, голова болела. Тогда отец махнул рукой, собрал односельчан на «помочь»: подвели под старенькую бабушкину избушку новые венцы, посадили на мох, крышу защитили шифером. В избе долго держался скипидарный дух свежего дерева.
Вот в августе на месяц приедут отец и мама, Иришке, конечно, не так свободно станет, а все же хорошо. И надо рассказать отцу, как она искала Марту.
— Ну хоть бы ты помог, Тузик! Вставай, лежебока!
Тузик приоткрыл глаз: мол, слышу, да без толку бродить по такой жаре с тобой не намерен. Тогда Иришка сняла босоножки, взяла их в руку и пошла по дороге, по мягкой, точно мука, пыли. Дорога втягивалась в хвойный лес, рыжий понизу, с редкими травинками, с островками заячьей кислицы. Пришлось отереть подошвы, опять надеть босоножки — иголки кололись. Тузик одолел свою лень и бегал кругами, опустив чуткий нос к самой земле, всовывая его в норки и под корневища. Иришка то и дело шлепала себя по ногам, по затылку, по лбу, наконец сдернула с головы панамку, стала отмахиваться от мошкары и комарья.
Можно было до бесконечности идти по этой дороге или перебраться на другую, третью, но все равно впустую.
— Марта, Марта! — принялась кричать Иришка, сложив ладони рупором.
— A-а, а-а-а, — откликалось эхо.
Иришка устала, кофточка прилипла к спине, на губах было солоно от пота. Надо возвращаться, надо признаться, что одна она ничего сделать не может, а вот этого-то так уж не хотелось. Иришка остановилась: посмотрела, где солнце, чтобы определить направление к дому. Когда она шла, тень от нее двигалась слева, значит, теперь вот сюда, по дороге. Но сначала надо посидеть. Леса она не боялась, мирные были здесь леса: волков даже зимой не слыхали, медвежьи следы, правда, видели, только у пасеки, которая километров за десять от деревни. И Тузик, в случае чего, учует, предупредит.
Когда-то Иришка боялась темноты. В постели натягивали на голову одеяло. Было душно, тяжело дышать, но выставить наружу хотя бы кончик носа она бы ни за что не согласилась. Темнота обступала со всех сторон, рябила, качалась перед глазами, ставила у стены огромного человека, у которого жутковато поблескивали очки, прятала по углам белесые фигуры, неподвижные и в то же время шевелящиеся. Что-то жалобно выло в темноте. Ведь знала же она, что у стены стоит гардероб с зеркальной дверцею, в углах просто отсветы уличного фонаря, а воют водопроводные трубы. Иришка была совсем не маленькой — собиралась осенью в пятый. Но ничего поделать не могла… И сколько бы это продолжалось, если бы не отец!
— Едем на рыбалку, — сказал он однажды Иришке, и они принялись укладываться.
Он приготовил коробочку с грузилами — надрезанными посередине дробинками, сизыми, как ягоды черники, с крючочками и мотовильцами, на которых прочно лежала капроновая леска. Рюкзак у отца был давнишний, брезент местами в подпалинах, от него вкусно пахло костерным дымком. В кармашек отдельно положил отец два пакетика грузинского чая. Он заваривал чай до смолистой густоты, приправлял его смородиновыми молодыми веточками и листьями и пил у костра всю ночь, кружку за кружкой, поглядывая на реку, дожидаясь рассвета. Воду он кипятил не в котелке, как это делают многие, а в чайнике, в старом алюминиевом чайнике. Ручка чайника была прикручена к ушкам медной проволокой, дно и бока его были черными-пречерными — так въелась копоть. Этот чайник отец завернул в потертую клеенку и поместил в рюкзак с особой бережливостью. Потом он надел кепку, пиджак и сапоги, взял связанные бечевками бамбуковые удилища и стал ждать Иришку.
Она бы давно была готова, если бы не мама. Ведь частенько отец брал Иришку с собой на рыбалку, а все повторялось: и платок повязала неплотно, и носки теплые не положила, как будто на улице мороз, и от отца чтобы ни на шаг не отставала, и в воду понапрасну не лезла…
Отец терпеливо покуривал. Он знал, что теплые носки они из рюкзака не вынут и платок Иришка скинет, когда придут на берег, и вдоволь накупается. И мама это знала, но, видимо, иначе не могла.
Хорошо было шагать рядышком с отцом по вечереющим улицам города, теплым от прогретых за день домов и асфальта, чуть припахивавшего горчинкою пыли, но лучше всего стоять на перроне станции в толпе людей, тоже нагруженных рюкзаками, и смотреть вдоль поблескивающих рельсов туда, где вот-вот, как всегда неожиданно, появится глазастая голова электрички с желтыми нарисованными усами.
Из окошка вагона Иришка смотрела на бегущие полукругом хвойные леса, на березки, все ветки у которых были сбиты на одну сторону, на стрелочниц в смешных мужских фуражках, на домики, которые то смело подступали к насыпи, то внезапно, с грохотом, отскакивали в сторону. И пела про себя или вполголоса разные песни, и все они ладились с перестуком колес.
Высадились у деревянного столбика с дощечкой, размытой дождями, и направились к реке. Долго шли берегом, отец выбирал какое-то особое место, хотя попадалось много уютных заливчиков. Под обрывом тянулась песчаная полоса. Река на той стороне была совсем рыжей, а ближе к этой — синела, как ночью оконное стекло, и песок по ее краю казался совсем белым. Он был чист, будто подметенный, только изредка выступала плиточка серого камня. Отцу нужен был костер, может быть, и ключик с чистой водой — речная очень уж отдавала мазутом, — и они шагали, пока не увидели тесный высокий кустарник, сбегающий к самому обрывчику. Отец сказал, что кустарник, вероятно, прижился к ручью, там можно срубить и рогульку, и поперечину для котелка и для чайника.
Не кусты оказались вокруг, а искореженные, изувеченные какой-то страшной силой черемухи. Их стволы перекручивались, голые ветви падали на землю, извивались, стараясь от нее оттолкнуться. Трава под ними казалась грифельной. Вечернее солнце не добиралось сюда, и в сумерках было страшновато. Но отец оказался прав: в песчаной ямке с тонким звоном выбивался из-под земли, будто подвижной стеклянный колпачок, маленький ключик-студенец. У него не было сил допрыгнуть до ветвей, раздвинуть их и увидеть небо, он заполнял ямку и бесследно исчезал, выпитый ее краями.
— Складно, — сказал отец свое любимое словечко и вытащил из рюкзака топорик.
Он долго искал глазами в зарослях, вышел на самый край, поплевал на ладони и тюкнул топориком ветку. Топорик созвенел так же тоненько, как студенец. Иришка взяла две рогулины, отец поднял длинную поперечину с белыми продолговатыми бугорками сучков, и они спустились на берег.
Птицы посвистывали в отдаленном бору вечерние песни, солнце уже спряталось за вершинами леса, но было еще достаточно светло. Отец составил удилища, вставляя их колена в жестяные трубочки, размотал леску. Руки у него крупные и сильные, с толстыми короткими пальцами, желтоватыми от никотина. На указательном пальце ноготь похож на коричневого майского жука. Это когда отец начинал слесарить — раздавил ноготь в тисках, с тех пор так и осталось. Отец поглядывал на воду, а пальцы сами по себе сделали на конце лески замысловатую восьмерку, продели в нее ушко крючка, затянули узел. Иришка давно перестала бояться червяков, когда они с резиновой упругостью выползают из пальцев, умела лихо закидывать удочку, знала, как клюет подлещик, окунь, сорожка, а вот вязать такие узлы, сколько ни старалась, не научилась.
Они забросили наживку и устроились рядышком на жестковатой прибрежной траве, наблюдая за поплавками. От поплавков падали на тихую воду узкие тени, словно это рыбешки подплыли и уткнулись носами. Отец курил, что-то подпевал тихонечко, будто ему все равно было, что вытащили всего несколько ершиков да окуньков.
— На утренней зорьке порыбачим как следует, — сказал он, поднимаясь и отряхиваясь. — А теперь давай-ка, пока вовсе не стемнело, наберем костер.
Они натаскали коряг, высохших бревен, разожгли огонь. Иришка оглянулась на черемуховые заросли. Теперь они чернели сплошняком, придвинулись, в них что-то бесшумно шевелилось. Что же это отец не идет к студенцу? Или собирается речную кипятить?
Отец будто подслушал Иришку, приподнял крышку чайника, заглянул внутрь… Отложил крышку в сторону и сказал:
— Кому-то надо почистить рыбу, картошку, а кому-то сходить за водой.
Иришка даже рот приоткрыла от удивления. Почему кому-то? Раньше они все вместе делали. Не пошлет же отец ее, девчонку, ночью в эти заросли! Она взяла окуня-горбача, холодного, влажного, открыла перочинный нож, но отец дотронулся до ее локтя:
— Погоди, давай-ка по справедливости. — Достал из кармана коробок спичек, обломал одну. — Кому выпадет короткая, тот идет.
У Иришки затряслись от обиды губы. Она с трудом стиснула их и все еще с недоумением на отца смотрела. А он преспокойно протянул ей спички, вложенные вровень головка к головке между большим и указательным пальцами.
— Давай тяни!
В голосе его было что-то такое, что Иришка не посмела ослушаться. А вдруг она вытянет целую спичку! Вон слева, кажется, подлиннее, чуточку подлиннее. Она уверовала в это, зажмурилась, потянула. Обломанная!.. Отец положил вторую в коробок и стал вынимать из рюкзака припасы. А у Иришки мурашки обстрекали кожу, едва она представила, как заходит под искривленные ветки. Руки и ноги сделались будто деревянными. Она медлила, долго искала ручку чайника, выжидала: может, отец пошутил, решил проверить, трусиха она или нет, и вот сейчас об этом скажет. Он поворошил веткою в костре, поднес раскаленный малиновый кончик к папиросе, бросил ветку и принялся складывать окуньков в отдельную кучку. Они казались при свете костра совсем черными. Несколько рыбешек были еще живы — трепыхались, грозно топорщили иглы спинного плавника.
Нет, невозможно показать отцу, как боится Иришка темноты, как хочется, до слез хочется остаться рядом с ним, в тепле, в весело колеблющемся освещении.
Вдавив голову в плечи, Иришка шагнула от костра. Коленки ослабли, в желудке противно дрожало. За светлым кругом был провал, как будто вдруг надернули платок на глаза… Вообще-то она уже привыкает: еще, оказывается, и тропинку видно, и черемухи, вот они, рукой подать. И никто не сидит в зарослях. Кому надо ночью сидеть в зарослях!
Ух, какая темнотища! А студенец слабо светится изнутри и звенит так, что шагов Иришкиных не слышно. Теперь надо наклониться. Иришка не решается, потому что спиною чувствует: кто-то смотрит, кто-то готовится прыгнуть.
Ледяная костлявая рука цапает за шею. Она вскрикивает. Да это же ветка, ветка! Воздуху не хватает, сердце мелко бьется под горлом. Все же Иришка зачерпывает из ямки полный чайник; вода расплескивается, обжигает холодом живот и коленки. Теперь можно назад.
Костер кажется желто-красным лениво взмахивающим крылом. Иришка пытается улыбнуться, губы не слушаются. И все же темнота не так уж враждебна, и слух улавливает уютное стрекотание кузнечиков и тихий, добрый шорох травы.
Иришка входит в свет костра; чайник до краев налит плескучим золотом.
— Складно получилось, — говорит отец. — Это мы употребим на ушку, а для чайника схожу сам.
— Да я еще сбегаю, — вызывается Иришка. — Недалеко ведь!
…А теперь светло и тихо, только гудение шмелиное раздается, а теперь Иришка не маленькая, и не надо никаких спичек вытягивать. Коли сама вызвалась, отступать стыдно: Володька с Петькой подумают, что хвастунья.
Иришка решительно поднялась с высохшего голого ствола, кое-где отороченного чешуйками белесого мха. Она уже позабыла, как воображала себя Зинаидой Яновной из телепередачи, и внимательно смотрела себе под ноги, надеясь заметить хоть один отпечаток конского копыта. Хвойный лес отступил, оставляя место березам, тоненьким, белым, словно промытым. Душисто запахло сухими вениками. Иришка приостановилась. В березняк ныряла тропинка, заросшая бледно-зеленой травою, и на траве кучка помета, то ли лошадиного, то ли лосиного. У Иришки тукнуло сердце.
— Ищи, Тузик, ищи! — почему-то понижая голос, велела она и пошла по тропинке.
Тузик, если бы мог, пожал плечами, но только опустил голову и вывалил язык. А тропинка затерялась среди стволов, как это часто бывает в лесу, будто ее раздергали, растянули во все стороны, и впереди рухнул в глубину глухой страшный овраг, загроможденный буреломом.
— Марта, Марта-а! — опять принялась звать Иришка.
Эхо здесь не разлеталось, как в хвойном бору, гасло, будто в вату она кричала. Тузик, в это время отмечавший окраину оврага своими особыми собачьими знаками, вдруг поставил уши торчком и, взахлеб заливаясь радостным лаем, кинулся от Иришки прочь. Лай удалялся, удалялся и замер, шелест березовых листьев заполонил собою все звуки. Иришке стало не по себе, она беспомощно озиралась, не зная, что и подумать. Никакой тени в этих зарослях не было, и в какую сторону идти от оврага — определить невозможно. Кого почуял Тузик, куда умчался? Вдруг не вернется и останется Иришка совсем одна! Сделалось немножко жаль себя, и овраг пугал своей глубиной, своей враждебностью.
Голоса! Или почудилось? Нет, в самом деле зовет кто-то: «Иришка-а!» Вроде бы мужской голос. А это девчоночий, это Нюркин, конечно, Нюркин!
— А-у-у, — откликнулась Иришка, — я зде-есь!
Земля передала тяжелый топот, так люди топать не могли. Что-то зафыркало, черное, рыжее мелькнуло в стволах, под ноги Иришке откуда-то выпрыгнул Тузик, закрутился, восторженно поскуливая, и к оврагу, придерживая под уздцы лошадей, вышли Володька, Петька и Нюрка.
— Вон ты куда забралась, — улыбался Петька во весь рот, выказывая косоватые передние зубы. — Мы давно тебя услыхали, да найти не могли, коли бы не Тузик.
— Я Марту звала, — хмуро сказала Иришка. — И совсем не заблудилась. — Было досадно, что ребята застали ее в растерянности.
— Могла бы заплутать, — определил Володька. — Тут все овраги пойдут, запутают. — И замолк, значительно посапывая.
— А я прибежала, бабушка потеряла тебя, я сказала, что ты ушла искать Марту, мы ждали-ждали, я побежала к Володьке, они отпросились, время-то уж обеда. — Все это Нюрка выпалила единым духом, глотая концы слов, уже не смущаясь, не называя Иришку на «вы».
— Пошто сюда-то направилась? — заинтересованно спросил Володька.
Иришка повторила свои рассуждения. Володька уважительно закивал и заметил с расстановкою:
— Резонно… Давайте-ка отсюда выбираться, — сказал он, оглядывая овраг. — Иришка сядет с Нюркой, успеем обратно.
— Погоди! — Петька указал на его мерина.
Только что мерин щипал траву, сочную здесь, над краем оврага, но вот оттуда влажно дохнуло, и он поднял сухую горбоносую морду, поставил уши и, всхрапнув, призывно заржал. Две другие лошади тоже перестали хрупать, насторожились.
— Неужто тута? — шепотом сказала Нюрка и округлила глаза.
— Тузик, ищи! — Иришка чувствовала, не зная как, но чувствовала: где-то здесь Марта!
Тузик вилял хвостом, довольный, что на него обратили внимание, а лошади опять принялись за траву.
— Вон копыто вдавилось! — воскликнула Нюрка. — Вон еще!
Она увидела бурую головку обабка, выглядывавшую из травы, подбежала к нему: обабок оказался сломанным, а чуть подальше была растоптана кочка, и на маленькой лысинке, почему-то влажной, четко отпечатались два копыта и ребристые следы кедов. Петька приставил к следу свой ботинок:
— Тридцать девять, как у меня! Стало быть, Марту угнали двое, двое их было.
— Как ты узнал? — Иришка ни разу Петьку таким не видела: лицо его разгорелось, глаза стали цепкими, острыми.
— А вон, погляди-ка, впереди еще следья. В сапогах резиновых кто-то был, за повод вел Марту, не иначе. Да вот куда — вниз или вдоль? Нет, в овраг бы не полезли: круто, и копыта бы скользили…
— Двинем по краю. А ты, Нюрка, побудь с лошадями, — приказал Володька.
— Как бы не так, — обиделась Нюрка, — я пасти не нанималась.
— Останься, Нюра, пожалуйста, — попросила Иришка, и Нюрка вздохнула и с досадою дернула свою кобылку, которая ни в чем не провинилась: — А ну, балуй у меня!
Гуськом двинулись вдоль оврага: впереди Петька, за ним Иришка и Володька. Тузик челноком ходил по влажной лысинке, припадая на больную ногу…
Вскоре березняк сменился ельником, и толстые ели, все теснее сдвигая чешуйчатые стволы, сплошняком двинулись в овраг. На упругой хвойной подстилке никаких следов не было, и пришлось остановиться.
— Тузик, ну ищи же, — безнадежно сказала Иришка.
И пес на этот раз как будто понял ее и, просеивая чутким носом своим тысячи запахов, ведомых лишь ему одному, побежал, побежал по выделенной из них струе и скрылся среди стволов.
— Теперь его искать, — сказала Иришка.
— Позовет. — Володька утерся рукавом ковбойки, потом локтем отвел обшлаг, поглядел на часы. — Опоздаем маленько…
Отрывистый, какой-то плачущий лай послышался издали, и ребята заторопились, петляя между стволами, напрямик пробираясь сквозь колючие цепкие ветви. Ветка сдернула с головы Иришки панамку, в волосы, за ворот кофточки набились иголки, но она только замечала, что деревья чуть поредели и впереди засквозила желтая от солнца, будто расплавленным маслом залитая, полянка.
И боком к ним, странно задрав голову, вытянув хвост, неподвижно, как неживая, замерла Марта.
Морда ее была вожжами прикручена к дереву, скулой к стволу, хвост — веревкой к другому, так она была распята… Пауты, мухи, комарье над нею вьются… За что ее так, за что?
Будто ударило Иришку по голове, в ушах зазвенело. Она отпрянула, захватив лицо ладонями. День будто потемнел, угас…
А Петька и Володька пытались развязать узлы, которые Марта затянула, когда билась.
— Ух, звери, звери, — метался Петька. — Зве-ри-и!
Он стащил с себя мокрую рубаху, яростно дернув за подол, бил по присосавшимся тварям, а потом снова кинулся к путам, над которыми деловито трудился Володька. Раскровянили пальцы, развязали наконец веревки, и Марта, охнув по-человечьи, повалилась на бок, желтые сточенные зубы ощерила, пытаясь захватить траву.
— Ты, внучка, ровно иголку проглотила, — сокрушалась бабушка и прижимала ко рту кончик головного платка. — Что я отцу-то с матерью скажу?
Иришка неприкаянно бродила по избе, по огороду, все не могла прийти в себя. Перед глазами ярко, резко выступала та поляна и Марта на ней. Природа будто вылиняла, потеряла свои летние краски, как это бывает в долгое ненастье. Впервые в жизни увидела Иришка так вот близко своими глазами бессмысленную, гнусную жестокость и никак не могла очнуться. Если бы она встретилась с теми двумя, которых никак язык не поворачивался назвать людьми, может быть, тогда бы чуточку полегчало. Те двое представлялись шерстяными, со стесанными подбородками, с красными маленькими гляделками, и лбы у обоих стиснуты с висков.
Она вглядывалась в пассажиров, которых забирал теплоход с другого берега и переправлял сюда, к дебаркадеру, особенно в тех, кто в кедах или резиновых сапогах. Но такая обувь была почти на всех, да и лица были совсем обыкновенные…
На исходе того же дня, когда Марту привели в деревню, собрались в домике, увешанном хомутами, дугами, всякой сбруей, пропахшей кожею, конским потом. Вечерний луч солнца косо падал на широкие выщербленные половицы, подвижные от танцующих пылинок. Иришка прижалась спиною к выпуклому бревну стены, стиснула на коленках кулаки, слушала и не слушала, что говорила тетка Евдокия.
— Наши же это, кто другой дороги-то знает? — рассуждала Евдокия, озабоченно взглядывая на Сильвестрыча единственным своим глазом, и был этот глаз не детски синим, каким она смотрела на Иришку, а пасмурно-серым.
Иришка знала — когда разлилось водохранилище и в деревни по этому побережью еще заново не подвели электричество, некоторые семейства перебрались в поселок: там было два небольших завода, и мужики устроились на работу. В праздники, в выходные по ягоды, по грибы поселковые жители переправлялись сюда. Иногда тетки, согнувшись, волокли к пристани туго набитые мешки веников. Отец возмущался: вроде бы свои же, деревенские, подсекали молоденькую березку под самый корень, обдирали ветки с самыми мягкими листьями, а остальные оставляли гнить.
— Как же, наши, — будто отвечая сразу отцу и тетке Евдокии, укоризненно отозвался Сильвестрыч, покрутил головою. — Не наши это, вражьи выродки. До чего дошли!
— Да я бы их своими руками придушил, — с силою сказал Петька, сидевший на пороге у двери.
— Откуда они такие заводятся? — Тетка Евдокия, что-то вспомнив, далекое и тяжелое, понурилась, шевеля корявыми, в неотмывной черноте руками.
— Так ты считаешь — двое были? — после продолжительного молчания спросила она Петьку.
Петька только кивнул и, упершись локтями в коленки, встал, потому что за дверью послышались шаги — из конюшни возвращался Володька.
— Оклемалась Марта, — деловито сообщил он, — только встряхивает ее.
— Встряхивает… — Сильвестрыч, не глядя, дотянулся до своей буденовки, висевшей на гвозде, нахлобучил ее на голову. — А эти вдругорядь приплывут. Вот как пить дать приплывут.
— Ну пока что не посмеют: в деревне-то вон сколько разговоров, — бросила тетка Евдокия. — Донесется ведь до них. Подростки это, долгогривики. Гляжу вот иногда на них: и что под патлами нечесаными, под черепом делается? Ни стыда, ни совести. Злобные, изверченные озоруй.
Она поднялась со скамейки и пошла, тяжело ступая, к дверям.
— Изловить их надо и судить. Чтоб неповадно было, — сказал Сильвестрыч, раскуривая папиросу.
— Поймаем! Все равно попадутся. — У Петьки заблестели глаза.
— Часовых по всему берегу ставить, что ли? — Володька пожал плечами. — Да и работы много.
Иришке не нравился теперь Володька: слишком взрослым себя выказывает, и правда, будто все у него заранее расставлено по полочкам. Зато с Петькой она была согласна, только не могла представить, как поймать этих, с другого берега. Вот расскажи она сейчас в классе — ребята бы приехали, ночами бы в самом деле посты занимали, как часовые.
Она перебирала в памяти мальчишек своего класса. Есть среди них «озоруй»: подножку подставят, мелу толченого насыплют учителю на стул, затеют свалку в коридоре. Но разве сравнишь!
Проводив настороженным взглядом теплоход, она поднималась от дебаркадера на пыльную дорогу, проходила мимо бревенчатого магазина, мимо изб, спускалась в лощину, где в долбленную из цельного ствола колоду хлестом била синяя от натуги ключевая вода. Отсюда утрами на коромысле носила она грузные ведра, наполняя в бабушкиной избушке цинковый бак. И в этом году сперва было тяжело, вода жгуче оплескивала ноги, оставляя на дорожной пыли коричневые разноконечные звезды, но вот Иришка освоилась, наловчилась двигаться плавно, не подскакивая, не раскачивая ведра. Помогала она бабушке полоть огород, включала маленький электрический насос, резиновый шланг становился плотным, упругим, втягивал прибрежную воду и веером выбрасывал ее на гряды. Они чернели; по листьям, воспрянувшим, помолодевшим, бежали зеленые струйки, быстрые капли…
Кто-то, кажется, окликнул Иришку. Сперва она не расслышала, и тогда к ногам ее упал комышек земли. Она оглянулась: за слегами у берега стояла Нюрка, призывно загребала воздух ладошкой. Иришка выключила насос, положила конец шланга в межрядье, зашлепала босыми ногами по липкой меже.
Когда привели Марту в конюшни, Нюрка убежала к ребятам, с которыми домовничала, и с тех пор Иришка ее не видела. Теперь у Нюрки было загадочное лицо, она палец к губам прижала, оглянулась по сторонам, вобрала голову в плечи.
— Чего тебе? — резковато спросила Иришка, досадуя, что оторвали от работы.
— По секрету, — громким шепотом сообщила Нюрка, и глаза ее округлились. — Колянька с того берега… спрашивает тебя, чего-то сказать тебе хочет, да робеет, вот и послал меня, а сам за избой прячется, знаешь, что у самой колоды? Они раньше там жили…
— Не тараторь. Зачем я ему понадобилась?
— Он не говорит, он только велел позвать, он какой-то сам не свой, все озирается и лоб морщинит. Ну дак чо сказать-то ему?
— Скажи, сейчас приду.
Иришка ополоснула ноги, побежала в избу, быстренько переоделась, застегнула пряжки на босоножках, крикнула бабушке, что-то перебиравшей в кладовке, что скоро вернется, и по нахоженной тропке вдоль дороги направилась к лощине. Она догадывалась: этот неведомый Колянька, наверное, знает что-нибудь о ребятах, угнавших Марту. Но почему именно ей, Иришке, надумал он сказать что-то, а не кому-нибудь из деревенских, не понимала и не могла решить, как себя с ним вести. Улицы были пустынны, лишь медный, будто начищенный самовар, петух терзал когтями мусорную кучу, и пестренькие курицы, дергая головами, взад-вперед перед ним ходили.
У колоды в лощине ждала Нюрка. Поманила пальцем, устремилась в горку по вырытым земляным ступеням. В тени за сараем сидел на скамеечке парень лет пятнадцати, с белесыми волосами до плеч, в серой рубашке с широко расстегнутым воротом и в насквозь пропыленных брюках. Он двигал бледными губами, будто говорил про себя, уставясь неподвижно на носки облупленных полуботинок. Усыпанное по вискам мелкими прыщиками лицо его иногда перекашивалось горькой гримасой. На листьях лопухов возле скамейки лежали окурки. Заслышав шаги, он вздрогнул, вскочил, попытался застегнуть пуговицы на вороте, но пуговиц давно не было, а когда Нюрка и следом за нею Иришка подошли к скамейке, напустил на себя равнодушный вид и, не поднимая глаз, предупредил Нюрку ломким тенорком:
— Будешь подслушивать — башку сверну.
— Больно надо, — вздернулась Нюрка и подмигнула Иришке: мол, не бойся, я тут, недалеко!
И совсем не страшным был Колянька — парень как парень, и чувствовала в нем Иришка плохо скрываемую растерянность.
— Садись, — указала она рукою и сама села подальше от него, на другой конец скамьи.
Пахло крапивой, мусором. Колянька не сел, а достал из кармана пачку сигарет, спички, прикурил, отдувая дым в сторону. «Рано курить начал, — осудила про себя Иришка, — что за семья у него?»
Колянька молча дымил, смотрел мимо Иришки.
— Спасибо, поговорили, — ехидно сказала она. — Мне пора.
— Погоди! — Он отбросил сигарету, подавил ее каблуком, наморщил лоб. — Погоди, я… — В голосе его были умоляющие нотки, он проглотил слюну, покрутил ботинком, растирая окурок. — Не могу я больше. Как услышал, что они с лошадью сделали, вот спать не могу. Ведь я их переправил!
— Я-то при чем? — Иришка покачала ногою, а сама внутренне насторожилась, и сердце застучало так, что Коляньке, наверное, было слышно.
— Кому же я еще могу сказать-то! Володьке, Петьке? Нет, своим, деревенским, стыдно.
— В милицию на себя заяви. — Иришка понимала: Коляньке надо выговориться по порядку, но такая злость накипала в ней, что она готова была кинуться на него с кулаками, и он, видимо, заметил это, потому что отступил на шаг, и губы у него обиженно растянулись.
— На себя-a. Да кабы знал! Лодка у меня. Вот они и насели: ночью перевезешь и ждать будешь, пока не вернемся. Гришка сапоги у меня забрал. Я ждал долго, задремал даже. А потом обратно греб. Они велели тихо, без всплесков, я так умею. — Колянька торопился, сминая концы слов, опасаясь, как бы Иришка его не перебила. — Посмеивались, друг дружку под бока подтыкивали. Я же не знал, что они натворили! Да и боюсь: Билл-Кошкодав на все способный. И дружок его, Гришка, тоже отчаянный…
Иришка поверила Коляньке, успокоилась немного, а он стоял перед нею, опустив руки, виновато повеся голову.
— Что за имя такое — Билл?
— Это он сам выдумал. Борька он и Кошкодав! Они опять собираются сюда, послезавтра велели быть дома.
— Поймаем мы вас на месте преступления, — поднялась Иришка.
— И меня тоже?
— И тебя. А как же? Иначе для чего рассказывал?
— Ты городская, посторонняя…
— Я не по-сто-рон-няя, — по слогам сказала Иришка. — И если ты такой уж трус, то я сама все решу.
— Только меня бы не впутывала. У меня мать больная.
Он сказал это с таким безнадежным выражением, что Иришке стало жалко его.
— Ладно, пока никому говорить не буду. Сначала ты мне покажешь своих дружков.
Он подчинился Иришке, странно было, что впервые в жизни ей вот так подчиняется парень, она даже неосознанно испытывала удовольствие от этого.
— Как покажу-то? — вдруг поднял он глаза, они у него оказались несчастно-синими.
— Сам говорил, что у тебя лодка.
— Часов в шесть пристану вон у того мыска, — согласился Колянька и указал на дальний изгиб, где лес круто снижался почти к самой воде.
Он опять закурил и, понурившись, пошел по краю овсяного поля за избами, и вскоре Иришка потеряла его. Но теперь она снова стала видеть, как тогда, когда заплывала далеко, а потом поворачивалась лицом к берегу. Жаркий воздух вибрировал над овсами, серебристыми с прозеленью, на макушке столетней лиственницы, будто флюгер в безветрие, задумчиво сидела ворона, две чайки, лениво взмахивая угловатыми крыльями, летели над водою друг за дружкой, то одна выше, то другая. Покойно было вокруг, как бывает в жару в конце июня, когда еще не дозрели травы, не доспели злаки.
Из-за угла сарая выставилась Нюрка, стрельнула глазами:
— Чо он говорил-то?
— Много будешь знать — скоро состаришься, — наставительно сказала Иришка и медленно направилась по дороге к дому.
Конечно, слово она Коляньке дала, но все же так хотелось с кем-нибудь поделиться. Не с Нюркой же! Сказать ей — все равно что выступить по радио на всю область. Отыскать Петьку, да и Володьку, пожалуй, можно: надо придумать, как поймать Билла-Кошкодава и Гришку, если они послезавтра приплывут. И все же сначала надо их увидеть, надо понять, как могли они мучить Марту.
Что сказать бабушке? Обманывать Иришка не была приучена, правду говорить тоже нельзя: даже бабушка на тот берег не отпустит.
Так ничего и не решив, Иришка вошла в прохладные сени, где всегда хранился едва уловимый запах мокрого мочала и соленых огурцов. В избе кто-то разговаривал. Иришка узнала голоса бабушки и тетки Евдокии. Они, видимо, услышали, как скрипнула дверь, и тетка Евдокия позвала:
— Входи-ко скорее, я ведь как раз тебя жду. Дело серьезное…
Загорелая до кирпичного оттенка, она стояла перед Иришкой, пристально всматриваясь в ее лицо. Мягко спросила:
— Чего тебе Колянька-то Мокеев говорил?
«Вот Нюрка и проболталась, — с досадою подумала Иришка. — И когда успела, сорока!»
Вообще-то она совсем не обязана отчитываться перед теткой Евдокией, с кем и о чем разговаривает. Может быть, сама бы в свое время рассказала, а теперь — похоже на допрос. И бабушка, сложив руки под фартуком, глядит вопросительно, двигая синеватыми полосками впалых губ.
— Со всякой шпаной Колянька водится, — заметив, что Иришка замкнулась, пояснила тетка Евдокия. — Такой славный был, покуда здесь жил. И мать его не пила. Нынче пьет без просыпу, скандалит, все в доме перегрохала. И что с ней стряслось? — обратилась она к бабушке. — Пуще мужика стала пить, да и мерзостнее… А Коляньке восьмой кончать надо. Вот почему я тебя, Иришка, и спросила. Да не хочешь, ну и не отвечай…
Так вот про какую болезнь матери обмолвился Колянька! Пожалуй, надо сказать о послезавтрашней ночи, ведь если Колянька доверился, значит, не так уж он связан с поселковой шпаной.
А тетка Евдокия покачала головою, продолжала, будто стараясь доказать Иришке, как трудно Коляньке живется:
— Ты помнишь, Ивановна, в позапрошлый-то Новый год Семен-то Мокеев что учудил?
Бабушка кивнула.
Тут Иришка начала припоминать: отец маме рассказывал, что весь берег долго смеялся над Мокеевым. Она тогда в школе подружкам тоже рассказала, смеху было!
В поселковой маленькой больничке врач, совсем молодой, благополучно проскучал всю новогоднюю ночь, собрался было умывать руки, как вдруг в коридоре послышался топот и ворвался фельдшер, багровый от мороза:
— Пострадавшего доставил.
— Предварительный диагноз? — спросил врач, сердито завязывая тесемки халата.
— Голова в инородном теле.
Конечно, врач подумал, что фельдшер ради праздничка хватил лишнего, и хотел уже пробрать его как следует, но тут двое бережно, под руки, ввели фигуру в синем костюме, а вместо головы был у фигуры закопченный чугунок, плотно сидевший по самые плечи. В чугунке что-то нежно жужжало. Врач протер глаза, ущипнул себя за ухо, а потом велел посторонним выйти. Фельдшер усадил фигуру на стул и развел руками.
— Попытаемся снять, — решил врач.
Фельдшер осторожно потянул чугунок вверх. В нем зажужжало свирепо, и пострадавший принялся лягаться.
— Привязать его надо, — придумал фельдшер, мигом кинулся в коридор и вскоре возвратился с вожжами.
Они прикрутили пострадавшего к спинке стула, и фельдшер опять принялся тянуть чугунок. Внутри забулькало, фигура обмякла, завалилась набок.
— Может, у него голова такая, а мы откручиваем, — отступив, задумчиво сказал фельдшер.
Врач растерянно топтался вокруг стула, не ведая, что еще предпринять.
— Сейчас я молотком попробую, — осенило фельдшера, но врач такую операцию воспретил…
Словом, пришлось наряжать машину в областной центр, там хирурги распилили чугунок и высвободили голову Семена Мокеева…
Так рассказывал отец, и теперь, почти дословно все припомнив, Иришка рассмеялась. А тетка Евдокия укоризненно глянула на нее, совсем погрустнела:
— Смех-то смехом, а болтовня пошла, и Коляньке проходу не давали, все допытывались, какая у его отца голова. Да-а, ухабная у парня жизнь… Вот суди его после этого…
Нет, никакого предательства не будет, если Иришка сейчас тетке Евдокии откроется. Только не о сегодняшнем уговоре с Колянькой.
— Так-так, — поддакивала тетка Евдокия, слушая Иришку, — вот, стало быть, кто… Этого Билла что-то не упомню, а Гришка наш, деревенский. Паспорт недавно получил, в заводе учеником работает. Семья у них большая, отец, кажется, мужик самостоятельный…
— Всех вы знаете, — удивилась Иришка.
— Всех не всех, а своих, деревенских…
— Сообщить надо куда следует, — сказала бабушка.
— Да что там, Ивановна, сначала сами попробуем. Ну, спасибо, Иришка, тебе. Завтра придумаем, а пока мне некогда.
— Охо-хо, — вздохнула бабушка, проводив гостью, — что творится-то. И все, может, потому, что недосуг… Ты уж, внуча, будь поосторожнее.
Она подошла к настенной фотографии, спрятанной в рамочке под стеклом, на которой чинным рядком сидели тетя Лиза, дядя Андрей и отец, по-деревенски смущенные непривычным действом. Отец был из них самым младшим, тогда ему исполнилось десять лет. Иришке трудно было вообразить, что и отец когда-то был мальчишкой, и она принимала это просто на веру. Тетя Лиза, отцова сестра, вышла замуж за инженера в Красноярске, звала бабушку в гости, в такую-то даль, сама ни разу не приезжала. Дядя Андрей иногда проведывал бабушку, но жене его, тете Любе, все было некогда. Они жили в Москве, в Трехпрудном переулке, тетя Люба оправдывалась перед отцом и мамой, когда те у них коротко гостили: «Вы уж не осуждайте меня, отпуск маленький, ребятишек хочется к морю свозить, здоровье у них…» Они по-своему любили бабушку, помогали ей, чем могли, и бабушка понимала, что жизнь у всякого складывается по-особому и нечего осуждать человека, если он по всему горожанин. Конечно, она тосковала по сыновьям, по дочери, особенно долгими трескучими зимами, но гордилась, что вырастила их не такими уж плохими людьми. И больше всего болело сердце, когда смотрела на дядю Сергея, — он на фотографии позади всех, в военной гимнастерке, еще без погон, и глаза у него, чем-то удивленные, совсем парнишечьи… «Он тогда был всего на год старше этого Гришки», — подумала Иришка. Бабушка, когда подходит к этой фотографии, всегда расстраивается, а что будет, если узнает, что Иришка собралась с Колянькой на другой берег! Все наставления мамы об осмотрительности и осторожности словно ничего не значили, и с нетерпением следила Иришка за старинными часами, выстукивавшими кривым маятником.
Чтобы скоротать время, Иришка надумала сходить к Марте. Кобылу пока не запрягали — она шарахалась от вожжей и начинала мелко трястись. По дороге, до ряби вытоптанной подковами, Иришка поднималась к загону. Загудели, закружили пауты, но она уже привыкла к ним, не отмахивалась впустую. На пороге конюховки в тени сидел Сильвестрыч, споро ушивал дратвой какую-то кожаную штуковину. Сладковатые запахи навоза, нагретой кожи и табака держались в неподвижном воздухе, такие мирные, такие спокойные.
— К Марте небось? — кивнул старик, наматывая дратву и затягивая узел. — На траве она, за конюшнями.
Иришка поправила газетку, в которую завернула кусочки хлеба с солью, привычно, напрямую, перелезла через жерди, высохшие до костяного блеска, и увидела Марту. Кобыла понуро стояла в тени, изредка обмахиваясь хвостом. Неподалеку от нее, выпятив глыбистую холку, выискивала губами траву на ископыченной земле другая лошадь — Звездочка, лаково-шоколадная, с белым неровным пятном на лбу.
Зимой Сильвестрыч впрягал Звездочку в кошеву и возил тетку Евдокию по водохранилищу в правление, в контору. Он уважал Звездочку за выносливость и ровный бег, но в конце концов с нею разругался. У Звездочки, по его мнению, был зловредный характер: сколько раз она Сильвестрыча запросто предавала. По праздникам, бывало, всеми уважаемого старика прямо-таки силком затаскивали в одну избу, в другую, он привязывал Звездочку у крыльца, забегал на минутку — велик ли грех, а поздно вечером с лихой партизанской песней возвращался домой. Он боялся говорить старухе, у кого побывал, чтобы не навлечь на голову гостеприимных хозяев громы и молнии. «Дак ведь что получалось, — жаловался он потом тетке Евдокии и бабушке, — старуха тут же в кошеву и пускает эту злыдню по ее воле. И эта коварная изменщица по порядку прямехонько останавливается у каждой избы, где меня потчевали…»
И все-таки Сильвестрыч пустил умную Звездочку с Мартою, и, приподнимая морду, Звездочка то и дело посматривала на Марту озабоченно. Иришка развернула газетку, положила кусочек хлеба на ладонь, протянула Марте. Опахнув лицо Иришки теплым выдохом, бережно губами сняла Марта хлеб и снова прикоснулась к ладони, чуть-чуть прикоснулась, будто поцеловала. Иришка думала, что и Звездочка подойдет: вон как в струнку вытянула шею, затрепетала чуткими ноздрями.
— На, Звездочка, на! — звала Иришка, предлагая лакомство.
Кобыла переступила ногами, но тут же прикинулась, будто что-то заинтересовало ее в дальнем углу загона, и словно на цыпочках перенеслась туда.
— Мы оставим хитрюге кусочек, ладно? — говорила Иришка Марте, поглаживая ей морду. — А ты ничего не бойся, больше в обиду тебя не дадим…
Попрощавшись с нею, Иришка пристроила круто посоленный хлеб на голом камне неподалеку от Звездочки и снова перелезла через жерди. Сразу же за ними чернел хвойный островок леса, выпукло лежало овсяное поле, по которому вела чистая тропинка. Свиристели кузнечики, несколько васильков, редких теперь в посевах, синенько горели возле тропинки, в овсах стояла предвечерняя хлебная духота.
Широко разведя руки, точно собираясь взлететь, касаясь ладонями сухо позванивающих овсяных метелочек, Иришка пересекла поле, подошла к осинкам, отбрасывающим длинную прохладную тень, на черте которой шустро перепархивали мотыльки, будто васильки поднимались в воздух. Отсюда, влево по склону, к водохранилищу вела дорога, с обеих сторон в молодом малиннике, буро-желтом от недозревших ягод.
На берег Иришка вышла не сразу, а сперва отдышалась, огляделась, нырнула под ели. Крадучись, стараясь не хрустеть валежником, пробралась по хвойной подстилке, кое-где прикрытой шапочками кукушкина льна, неловко выгибаясь, очистила рукою с влажной спины меж лопаток колючие иглы и выглянула.
По зеркалу водохранилища скользили рыжие от солнца катера, высоко вскидывая рыбьи носы. Противоположный берег тоже был светел, солнечно пылали стекла, и совсем не верилось, что там может быть какая-то опасность. Иришка перевела взгляд на этот берег, приметила шесты-приколы, вкривь и вкось торчавшие из воды, — скоро к ним на вечерний клев причалят добытчики леща, судака, сорожки… Ни на большой воде, ни у берега Колянькиной лодки не оказалось.
Обманул, побоялся или случилось что-то? Иришка с досадою прищелкнула на голой икре впившегося комара. Мокрецы и комарье уже скапливались над головою, напряженно ныли…
Поправив панамку, Иришка вышла из укрытия и сразу же увидела Коляньку. Он сидел недалеко, над яром, обхватив колени руками, курил, и какая-то безнадежность была в опущенных его плечах, в согнутой фигуре. Сперва Иришка хотела снять босоножки и подкрасться сзади, но тут же раздумала и пошла в открытую. Колянька швырнул окурок под яр, обернулся, будто услышал ее шаги, поднял руку.
— Думал, струхнешь, не явишься, — сказал глуховато и, кажется, недовольно.
— Тебя, что ли? — усмехнулась Иришка.
Он молча спустился, обрушивая комочки глины, на серые приплесовые камни. Иришка едва поспевала за ним. В узкой бухточке, в конце неглубокого оврага, уткнулась носом в галечник лодка-плоскодонка, облезлая, будто в лишаях. Она зашипела днищем, ссаживаясь в воду, от нее, точно связанная одной веревочкой, разом метнулась стайка мальков. Иришка перепрыгнула на нос, балансируя руками, перебралась на кормовую скамейку, Колянька оттолкнулся веслом с мелководья, сел напротив Иришки, — лицо его было недружелюбно замкнутым, — стал умело, без всплесков, грести.
Иришка опустила руку за борт, вода была теплая, ласковая. Жалко, что столько дней уже не купалась. Оглянулась через плечо — с каждым Колянькиным гребком берег отдалялся, теряя мелкие подробности, разворачивался в широкую ленту, и деревня вся была видна двумя своими рядами домов вдоль улицы, избами, рассеянными повыше, на горе, амбарами, конюшнями. А другой берег отодвинулся еще дальше, и только сиренево-палевая вода расстилалась вокруг, мерно колебалась, точно дышала.
Колянька упирался ботинками в лодочную поперечину, штанины брюк призадрались, щиколотки были бледными, в рыжеватом пуху.
— Мы ведь вместе бегали, когда тебя отец с матерью привозили, — сказал он, перестав грести и лишь подправляя лодку веслом.
— Не помню, — призналась Иришка.
— Ну, ясно, — без обиды протянул Колянька, — много нас, голопузых, тогда было. А ты такая умытенькая приезжала, с бантиками, носилась с нами босиком, твой отец выходил тоже босиком, звал нас всех на рыбалку…
— Я вот о чем хотела тебя спросить, — чувствуя, как оттаивает внутри Колянька, протянула руку к нему Иришка. — Почему они хотя бы Марту не пожалели?
Колянька нахмурился, замедлил весла, поерзал на скамейке, словно устраиваясь поудобнее, и лишь после этого ответил:
— Они не пожалеют никого… Им самим потому что никогда больно не было.
Иришка поняла, о какой боли он говорит. Самой Иришке, до той поляны на краю оврага, тоже, пожалуй, так больно не было. Но она все-таки девчонка, у нее врожденный дар сострадания, а мальчишки, знала она, вылеплены из другого теста и могут быть жестокими нечаянно.
Видимо, в душе Билла-Кошкодава, в Гришкиной душе проросла какая-то особая жестокость, которую не могли объяснить даже такие всего натерпевшиеся люди, как тетка Евдокия и старый Сильвестрыч.
— Скажи все-таки, какие они? Подумай и скажи!
С приподнятого весла сорвались капли, Колянька посмотрел на мелкие круги, которые расплывались от них по воде, на лаково блестящую деревянную лопасть, ответил:
— Билл говорит: скучно ему всегда… А ведь все, все у него есть: маг, мотик, кинокамера, ружье централка, лайку ему отец подарил…
— Что за маг, что за мотик?
— Магнитофон, мотороллер, — с досадой пояснил Колянька. — Не перебивай, не то говорить не стану!.. Завидовал я: ничего ему предки — это он их так зовет, — ничего не жалеют. Сад содержат, на рынок ягоды, яблоки… Мать ему ноги готова мыть и воду пить. А он учиться не захотел, на заводе маленько поработал и руки в карманы: не для того, говорит, родился, чтобы спину гнуть. — Колянька сквозь зубы сплюнул за борт.
— А для чего он родился? — Иришка с вызовом подбоченилась, словно перед ней сидел сам Билл-Кошкодав. Колянька только пожал плечами и опустил весла в воду.
— Ну, а Гришка? Он ведь, кажется, на заводе. И семья у него большая. Тетка Евдокия знает…
— Все в зеркало смотрится. Шляпу ковбойскую где-то раздобыл. Сделает морду под ней корытом и смотрится. Его отец в детстве кулаком по башке за двойки учил, вот у него мозги в прерию и ускакали…
Иришка удивилась, до чего, оказывается, хорошо знал Колянька своих дружков-приятелей.
— А ты чего к ним пристал? И волосы зачем, как у девчонки, распустил? — напрямик спросила она.
— Меня из-за отца травить начали, а Билл и Гришка в обиду не давали. Да и интересно с ними было, не то что в школе или дома. А волосья, — Колянька взял рукоять весла под мышку, подергал нечесаную косицу, — волосья так: самому себе красивше кажусь.
Он криво усмехнулся, налег на весла, лицо его разгорелось пятнами. И больше не отвечал, как ни старалась Иришка разговор продолжить.
Ночью была парная теплынь — ни ветерка, ни шороха. Звезды лишь угадывались, водохранилище как будто само постепенно источало накопленный в избытке дневной свет, или это небо, которое никак не погасало на западе, просторно отражалось в воде.
Иришка, Петька и Сильвестрыч схоронились в травянистой ложбине, пропахшей конфетным запахом дикой мяты, и заливчик, в котором в прошлый раз Колянька укрывал лодку, был как на ладони и чудился бездонным в черной тени от яра.
Кончился вечер пятницы, в деревню понаехали с рюкзаками всякие родственники, знакомые да и просто отдыхающие, и долго желтели в избах окна, раздавались голоса, смех, возмущенный собачий лай, далеко слышные на большой воде. Поэтому тетка Евдокия не хотела особого шума, велела проследить, куда на этот раз направятся хулиганы. Петьке приказала поднять ее, а она позовет на помощь механизаторов — крепких парней. Сильвестрыч на всякий случай взял с собою ружьишко — незаряженное, для острастки, и теперь держал его на коленях, и ствол мутно и холодно поблескивал. Звуки в деревне утомленно стали пропадать, и вот наступила тишина, и все трое тоже невольно приглушили голоса.
— Ну прямо как в дозоре, — говорил Сильвестрыч, крутя головою в неизменной своей буденовке. — И, кажись, столько же мне годов, что и вам… Да-а, проскакала моя жизнь, как боевой конь. Главное что для меня было? Чтобы внуки мои не думали о куске хлеба, а думали, чем вот это, — он постучал пальцем по своему лбу, — вот это, — прижал руку к сердцу, — насытить. И чего им не хватает? — указал глазами он на водохранилище.
«Откуда узнала тетка Евдокия про Билла-Кошкодава, про Гришку, про Коляньку? — недоумевал Петька. — И что они сегодня сюда собирались?»
— Евдокия — баба серьезная, одним глазом больше видит, чем иные двумя, — уважительно пояснил Сильвестрыч.
Иришка помалкивала. Плохо, что Колянька точно не мог сказать время, когда Билл-Кошкодав и Гришка потребуют лодку, и, может быть, не сегодня, а в субботу. Она покусывала травинку, до рези в глазах всматривалась в пустынное водохранилище, на котором иногда медленно рассасывались темные круги: всплескивала крупная рыба. Первое возбуждение уже прошло, и теперь было только беспокойство, чтобы ничего там с Колянькой не случилось. Она снова переживала вчерашний вечер, припоминая подробности.
Колянька причалил подальше от пристани, выпрыгнул, подал руку, но Иришка сама перескочила с носа на замусоренный, в щепках, песок. Пока Колянька пропускал цепь в дырки, проделанные в веслах, обматывал ею рогатую корягу, но брюхо утонувшую в песке, запирал ржавый замок, можно было осмотреться.
На высоком угоре рядком стояли совсем деревенские избы, покрытые кольчугою шифера, казавшейся под солнцем позолоченной. Туда круто взбиралась тропинка, будто медная жила наискосок пересекала угор. Больше ничего с берега не было видно, а над водою, хищно поворачивая маленькие головы, парили чайки и вдруг устремлялись ломаным полетом за катерами. Водохранилище километрами отделяло Иришку от бабушки, от тетки Евдокии, от того чувства безопасности, которое всегда бывает в окружении родных людей. Иришка доверяла Коляньке, но на всякий случай думала: если что случится, то она возьмет да и поплывет на свой берег, а обессилеет — любой катер подберет.
— Пошли, — неохотно сказал Колянька и начал подниматься в гору, смешно согнувшись, иногда хрипло кашляя и сплевывая.
Нет, это все же была не деревня. Подальше от берега стояли приземистые бараки, серые, дряхлые, на кольях-костылях, потом двухэтажные кирпичные дома с крестовинами телеантенн на крышах, с магазинными вывесками по низу, еще дома, бревенчатые, добротные, таящие жизнь от улицы тесовыми заборами. Потянулись деревянные тротуары, гравийные дорожки, шахматным ферзем торчала труба какого-то завода; там, должно быть, и работали Билл с Гришкой. Но это был и не город в привычном для Иришки смысле, насыщенный движением, густой замесью звуков.
— А ты где живешь? — спросила Иришка, приостановившись у красной обезглавленной церквушки, занятой какими-то конторами; перед церквушкою, среди старых вельветовых деревьев, за облезлой оградкой сиротливо стояла пирамидка с порыжевшей звездою на макушке, без всяких надписей и венков; лишь у подножия на мелкорослой крапиве кучкою валялись сухие хвойные ветки.
— Вон там, — указал раскуренной папироской Колянька, — крыша без антенны, — и насупился.
Иришка разглядела небольшой дом, двумя окошками выходивший в проулок. Одно окно было разбито, заткнуто грязной тряпкой; забор возле дома, набранный из тонких реек, покосился, будто кто-то двинул его плечом.
— Пошли, — поторапливал Колянька.
— А кто здесь похоронен?
— Не знаю. Пошли!
— Тоже раскомандовался, — подбоченилась Иришка. — Что ты вообще-то знаешь?
— Сейчас с дружками своими, — он недобро покривил губы, — тебя познакомлю.
Опять представились двое шерстяных, со стесанными подбородками, с красными маленькими гляделками, и Иришка насторожилась, и почудилось ей, будто снова предстоит с отцовским чайником шагнуть от костра в пугающую черноту. Она прихватила зубами кожицу на нижней губе и, стараясь не озираться, последовала за Колянькой.
На скамье у одного из домов сидел парень с длинными, выкрашенными хной волосами, в атласной безрукавке и пестрой кофте, ударял по струнам гитары, будто стряхивая с пальцев воду, и заунывно, гнусаво приговаривал:
В гости заходили мы
Только через форточки,
Корешок мой Сенечка и я…
Трое таких же долгогривиков приседали в такт.
Заметив Коляньку с Иришкой, они заизгибались, завыкрикивали похабщину. Колянька прибавил скорости, но Иришка нарочито замедлила шаг и высоко вскинула голову, даже панамка съехала на брови.
В городе были такие же гитаристы, но там не выглядели они так несообразно, как перед бревенчатым домом с резными наличниками на окнах, рядом с палисадником, рябившим акациями.
Колянька поджидал Иришку за углом, жадно глотая табачный дым.
— Ты чего?
— От собак бегать нельзя, мне так отец говорил, — насмешливо ответила Иришка. — А ты брось папироску, сколько можно курить!
Но Колянька не послушался, закусил мундштук папиросы, вдвинув ее в уголок рта и процедив: «Стой здесь», сунув руки в карманы, приподнял плечи и расслабленно направился к пятистенному дому с застекленной верандой, обшитому тесом и окрашенному в нежный салатный цвет. Он посвистел под окнами и стал дожидаться, и видела Иришка, что развязность его напускная, на самом же деле весь он как будто скованный.
Нет, не чудище, которое нафантазировала Иришка, и не долгогривик, как предполагала тетка Евдокия, — высокий парень с небрежно красивым зачесом черных волос вышел из дома. Он ладонью поправил волосы, они снова упали на лоб. На нем были узкие техасы с блестящими пуговицами и шелковая бобочка. Лица его Иришка никак не могла разглядеть, потому что стоял он почти спиною к ней. Он что-то выговаривал Коляньке, тот вынул руки из карманов и безвольно свесил их вдоль туловища.
В это время — Иришка не заметила откуда — появился еще один парень, маленький, в брюках, покрывающих бахромою сандалеты, в кофте, расписанной красными кривыми огурцами. Это был настоящий долгогривик: рыжие патлы болтались по узким плечам, и скуластое лицо, обрамленное ими, было каменно-равнодушным. Он тоже что-то сказал Коляньке и похлопал его по спине.
Иришка уже видела: выходит к ним и напрямик высказывает все, что за эти дни передумала, что в душе накипело. Но ведь так она подведет Коляньку и не удастся схватить обоих, когда они приплывут. И все-таки Иришка вышла из-за угла и быстро, точно торопясь куда-то по своим делам, прошла близко от парней, свернула в ближайший переулок и чуть не бегом устремилась к водохранилищу. Сердце теперь колотилось под самым горлом, икры как будто резиной стянуло. Она спустилась по тропинке к лодке, села на борт и опустила ноги, не разувшись, в теплую прибрежную воду.
И все-таки успела заметить, как помертвел Колянька, успела заметить, что у высокого парня водянистые глаза и маленький капризный рот с выпяченной нижней губой. Не знай она, что сделал этот парень с Мартой, может быть, глаза его и рот показались бы не такими, но сейчас, честное слово, было в уголках губ что-то скверное.
Видимо, это и есть Гришка, а Биллом себя называет долгогривик. Вообще-то смешно: чего это мальчишки так хотят походить на девчонок — волосы отпускают, губы помадят, веки, ресницы подкрашивают? Неужели не понимают, как это противно! Что у них в голове происходит?
Она поболтала ногами в воде и обернулась: Колянька спускался к лодке.
— Во сумасшедшая, — сказал он, переводя дыхание, — чуть не засыпала меня! Ладно, до них не дошло. — Он утерся рукавом. — Ты хоть боялась когда-нибудь чего-нибудь?
— Темноты боялась.
— Люди страшнее. — Колянька долго проглатывал что-то, а потом отвернулся и принялся разматывать цепь.
«Почему так сказал Колянька?» — размышляла Иришка, коротая время рядом с Петькой и Сильвестрычем, высматривая в сумеречном свечении водохранилища знакомую плоскодонку. Ведь Колянька к чему-то готовился, решал про себя что-то, это Иришка чутко уловила и теперь все больше и больше беспокоилась.
Сильвестрыч попросил толкнуть его, если что, и, подтянув ноги к животу, положив под щеку свою знаменитую шапку, затих. Петька, позевывая, почесывал комариные укусы, томился: не привык бездельно провожать время.
— Ты на покос с нами пойдешь? — спросил он Иришку. — Сено ворошить?
— Зачем спрашиваешь?
— А у нас осталась бы жить? — Петька даже привстал: по-видимому, этот вопрос не сейчас придумался.
— Зачем, Петя? — серьезно ответила Иришка. — Я ведь городская. Только вот иногда у вас это вроде ругательства.
— Бывает. Наверное, от зависти. Да, видно, не в том дело… — Петька пошевелил руками, подыскивая еще слова, но ничего не добавил. — А Володька сейчас дрыхнет. Ему, кроме работы, остальное так себе… Уж такой спокойный, все заранее знает.
— Ты бы тоже поспал, тебе утром на работу.
— Пока работы немного. Давай лучше ты.
— Я все равно не засну. И рассвет хочу посмотреть, в городе его не увидишь.
— Да чего смотреть, дело обыкновенное: светает — пора вставать.
— Ну, а если можно не вставать?.. У нас в классе девочки вообще не знают, когда день начинается, — пожала плечами Иришка. — Их ни в какой поход не вытащишь…
— А ты с кем-нибудь из парней дружишь? — опять привстал Петька и отвернулся, хотя Иришка все равно бы не разглядела, как он покраснел.
— Со всеми в нашем классе дружу. У нас хорошие ребята.
— Я, пожалуй, вздремну, — сказал обрадованно Петька и стал устраиваться поудобнее.
Иришке сделалось скучно: оказывается, Петьке совсем неинтересно было слушать о том, какие в ее классе девочки и мальчишки. А вот Коляньке интересно. Когда переправлялись через водохранилище, он спросил:
— У вас все такие?
— Какие? — не поняла Иришка.
— Настырные! Да вы, наверное, все храбрые, потому что там на каждом шагу то милиция, то дружинники.
— Я их как-то никогда не замечала! — удивилась Иришка.
— А я вот стал замечать. — Колянька приналег на весла, под рубахой выпукло обозначились мускулы. — И еще забавно: впервой в жизни, — он даже приостановился, прислушиваясь к значению этих слов, — впервой я разговариваю с девчонкой… вот так, на равных…
— Попробуй-ка с нашими девчонками не на равных. Высмеют так, что целый месяц красным ходить будешь, — расхвасталась Иришка. — У нас девочки, ты знаешь, какие!..
— Расскажи! — оживился Колянька. — Какие, какие?
Иришка встрепенулась было, но вдруг поняла, что ничего особенного она припомнить не может. Только пообещала:
— Как-нибудь в другой раз.
И вот она пожалела, что не поговорила с Колянькой по-настоящему, хотя и не представляла, как по-настоящему говорят. Петька и Володька стали для нее почему-то ни капельки не интересными, она видела глаза Коляньки, такие, как будто он хотел услышать необыкновенную сказку. А потом они опять затревожились, заметались по воде, и он перестал на Иришку смотреть.
И чего она за него так волнуется? Ведь совсем недавно Коляньки для нее не существовало, совсем недавно она готова была выцарапать ему глаза, ну да, выцарапать… И вот теперь словно бы отвечает за него перед кем-то, от кого-то хочет его защитить, уберечь!
Стеклянно пискнула птица, чуть ворохнулись листья на черемухе, спеющей над ложбиною, прохлада защекотала щеку, водохранилище погрустнело, как это обычно бывает на больших реках в предрассветный час. Колянька не приплыл.
Они так же могли ждать его и в ночь на воскресенье, и еще долго-долго, если бы на другой день какая-то из переправившихся поселковых женщин не сообщила тетке Евдокии, что в канаве нашли Коляньку Мокеева, чуть не на смерть убитого.
— Ну, теперь все, — сказала тетка Евдокия и велела Сильвестрычу готовить лодку.
В ее распоряжении была добрая казанка с подвесным мотором, который хранился у Сильвестрыча в чулане. Получив приказ бригадира, Сильвестрыч надел фуражку с «крабом» — подарок пристанского шкипера, взвалил мотор на плечо и, приседая от тяжести, спустился к заливчику, где стояли на приколе лодки сельчан и дачников. Пока он прилаживал мотор, востроглазая Нюрка разбудила Иришку. Конечно, весь разговор тетки Евдокии и женщины из поселка она подслушала, но перед Иришкою не тараторила, как обычно, а только испуганно повторяла:
— Убили его, убили…
Иришка легла на рассвете, когда каждый зарождающийся звук будто выделен наособицу, и долго прислушивалась к голосам, звяку ведерных дужек, квохтанью куриц, лаю собак. Она лежала на раскладушке в стайке — прежде здесь держали поросенка, потом отец вычистил все, перестлал полы, расширил окошко, обшил досками стены и оклеил обоями, за обоями шуршало, будто кто-то пересыпал песок, а стекло обшаривал комарик и возмущенно зудел. Постепенно звуки поплыли, смешались, и Иришка крепко разоспалась. Теперь на щеке был рубец, лицо чуть припухло, она глядела на Нюрку, плохо соображая. Но мигом пришла в себя и через несколько минут, не успев сказаться бабушке, уже бежала к лодке, за нею еле поспевала Нюрка и ковылял Тузик.
Сильвестрыч вставлял весла в уключины, чтобы маленько отогнать казанку от берега, тетка Евдокия сидела на скамейке, держа на коленях клеенчатый портфель. Иришка с разлету толкнула нос казанки, буравя ногами, воду, влезла на него и села; с мокрых босоножек текли струйки.
— Ну, партизан, — только и сказал Сильвестрыч и стал пробираться на корму, к мотору.
— Ты чего это? — воскликнула тетка Евдокия. — Ни «куда», ни «здрасте»!
— Я с вами к Мокеевым. Я знаю, где он живет! — Иришка выпрямилась.
— Ну и партизан, — опять проговорил Сильвестрыч и дернул шнур-заводилку.
Мотор запыхтел, закашлялся и завинтил воду, передавая лодке мерное дрожание. Ветер забросил Иришке волосы на глаза — она в спешке забыла панамку, — и говорить стало невозможно. Лишь когда причалили и Сильвестрыч остался на моторе, а тетка Евдокия, пригласив кивком Иришку, зашуршала подошвами по галечнику, Иришка в нескольких словах рассказала о своей разведке. Она так и считала, что ездила в разведку.
— На разведку, — осуждающе повторила тетка Евдокия. — Да ведь мог этот Колянька погубить тебя, понимаешь?
— Не мог, — убежденно сказала Иришка, — не мог, он не такой.
— Странный возраст, — как бы сама с собою рассуждала тетка Евдокия, — вроде взрослые и ровно несмышленыши. Что-то мы с тобой, девка-матушка, недоучли.
Напрямушку от дебаркадера до церкви оказалось совсем недалеко, и дом Мокеевых Иришка заметила сразу. Вблизи он показался еще более запущенным, окна от копоти и пыли в радужных разводьях, слизкие отбросы валялись у самого крыльца. Тетка Евдокия толкнула дверь, в нос шибануло нашатырным духом, Иришка даже задохнулась. Перешагивая в сенях через ведра и всякую рухлядь, тетка Евдокия пробралась к другой двери, постучала.
— Ты бы, Иришка, не ходила за мной, мало ли что можно увидеть.
Но тут дверь распахнулась, и, пошатываясь, дыша перегаром, на пороге встала растрепанная Мокеиха.
— A-а, бригадирша, — хрипло, выдавила она, вцепившись в косяк. — Чего высматриваешь? — Зрачки у нее мелко дрожали, одутловатое сизое лицо передергивалось.
Иришку затошнило, она попятилась к выходу, но Мокеиха с пьяной зоркостью ее углядела.
— Невесту Коляньке привела? Ишь какая долгоногая… Бедный мой сыночек, — заголосила внезапно и стала сползать вдоль косяка на порог, — дочери меня бросили, один ты остался, за что убили тебя, несчастненького-о!
Тетка Евдокия кинула портфель, схватила Мокеиху за плечи:
— Перестань, Феня, перестань. В избу пойдем, пойдем в избу.
— Ты кто? — села та на пороге, с безумным удивлением уставилась. — Кто ты такая?
— Да опомнись, Феня, слышишь!
Иришка очутилась на улице. Яркий летний день царил над поселком, пропитывая солнцем каждую муравку; с хозяйственным гудением проносились пчелы, грузный шмель в богатой шубе пересчитывал лапками трубочки клевера. А из разбитого окна, будто из иного мира, доносился сожженный голос и другой, жалостный и осуждающий.
— Он жалел меня, прибирал за мной, «мамочка, говорил, родненькая-а»…
— Где Семен-то, Феня?
— На сеновале дрыхнет, чугунная башка.
— Ох, до чего же ты опустилась, Феня… У меня вон куда больше причин было…
— У тебя-a… Ты партейная!.. Плесни-ко лучше вон из той бутылки, да гляди, «Рубин» написано…
Послышался звон горлышка о стакан, потом не то вздох, не то стон.
— Лечиться тебе надо, Феня, погубишь ты и себя, и Коляньку.
— Да вот — все с мужиком, все помаленьку, чтоб ему меньше, ироду, и не заметила… Да что изменится, что? Одно и то же!
— Чего же тебе не хватает, чего от жизни требуешь, коли сама ей ничего не даешь?
— Не знаю… Вот здеся пусто.
— Ладно, о тебе после поговорим. Куда Коляньку увезли?
— На койку, в эту… в город… в Зареченск…
— А ты чего?
— Чего тебя принесло, какое твое дело? — на визге закончила Мокеиха. — В бригаде своей командуй, а тут не деревня, тут не твое дело!
— До всего мне дело. Неужто не осталось в тебе, Феня, ничего от прежней? Я что-то не вижу.
Мокеиха злобно рассмеялась:
— Разинь второй глаз, тогда увидишь!
Иришка вспыхнула, больно ей стало за тетку Евдокию, за Коляньку, она озябла вдруг, кулаки стиснула. Но состукала дверь, тетка Евдокия вышла, плотно прижимая портфель к боку. Лицо ее было строгим и печальным, в глазу, глубоко-глубоко, затаилась слезинка.
— Ты слышала? — спросила она немного погодя, когда уже миновали церквушку.
— По всей улице было слышно. — Иришка смотрела себе под ноги.
— Как поправится Колянька, заберу его к себе в бригаду. Ты ступай к Сильвестрычу, а мне еще надо кое-куда. Я так этого дела не оставлю… И пожалуйста, никому больше… а то вспугнем.
«Люди страшнее», — вспомнила Иришка слова Коляньки. Но как трудно считать Билла-Кошкодава, Гришку людьми! Тогда, на обратном пути в лодке, Колянька поправил: Иришка ошиблась, это высокий с чубом — Билл-Кошкодав, а маленький — Гришка. Но что же случилось, за что же они так избили Коляньку? Вспомнился и разговор в ночном у костра, который затеяла Нюрка, и все же назвать обоих самым страшным в мире словом язык не поворачивался.
А ноги будто сами понесли к дому, покрашенному в нежный салатный цвет, и из-за того самого угла она увидела отворенное окно, услыхала какую-то разорванную на куски музыку и хрипатые, словно задавленные, магнитофонные голоса, выговаривающие под эту музыку: «Пабу-дабу-дабу-да, хэбу-ха»! И появилась в окне и исчезла голова Билла с черным чубом, и дернулись на миг рыжие Гришкины патлы.
Музыка выла, хохотала, и словно волна захлестнула Иришку, она стремительно, будто в холодную воду, кинулась к окошку.
— Эй, вы, — закричала она, — слушайте, вы!..
За тонкими рейками забора, вскидываясь на задние лапы, металась дымчатая лайка величиною с теленка, скалила в черных ободьях пасти белые зубы. Музыка захлебнулась, из окна высунулся Билл-Кошкодав, лицо его с выпяченной нижней губой надвинулось, заслонило собой сверкающий день, и швыряла Иришка в это ненавистное лицо слова, будто пощечины!..
— Трусы подлые!.. Паршивые гады!..
В соседних домах зашевелились, кто-то выглядывал в окошко, кто-то на крылечке появился, а Билл-Кошкодав уже захлопнул створку и задернул плотную штору.
И лишь тогда Иришка опомнилась, и заплакала от бессилия, и бросилась по улице. В звенящем тумане сбежала она на берег, запрыгнула в лодку и уткнулась в грудь опешившего Сильвестрыча. Он неумело гладил ее по волосам, спрашивал что-то, а она всхлипывала, глотала слезы и ничего не могла сказать.
— Ну, будет, — прикрикнул наконец Сильвестрыч тонким голосом, — вода из берегов выпирает! — Взял Иришку ладонями за голову, отстранил от себя немножко. — Кто же тебя, красавица, так разобидел?
— Что я наделала, Сильвестрыч, что я наделала! Сбегут они!..
— Да говори толком.
— Тетка Евдокия не велела, а я… не смогла…
— Ах ты, голубиная душа, — вздохнул Сильвестрыч, терпеливо Иришку выслушав, и провел по ее щекам жестким, будто наждак, тылом ладони. — Далеко не убегут. — Он кулаком пристукнул по скамейке.
Деловито размахивая портфелем, приближалась к ним тетка Евдокия. Увидев поникшую Иришку, спросила:
— Все переживаешь?
— Еще бы, — развел руками Сильвестрыч, спасая Иришку от нового объяснения, — придумала тоже: выродков этих усовестить. Ты, Евдокия, не серчай…
— Девчонка, надо было тебя сразу высадить, — сказала тетка Евдокия. — Теперь придется тебя охранять! Ну да ладно, — смягчилась она, заметив, что у Иришки набухают губы, — пусть будет всем нам наука. Поехали.
Сильвестрыч дернул шнур, за кормою взвихрился зеленоватый бурун, а от носа казанки распушились на две стороны пенистые усы.
Как будто заново переживала Иришка и первое известие о пропаже Марты, и дорогу по лесу со скучающим Тузиком, и облитую солнцем поляну, и все остальные события, которые обрушились за какую-то неделю и так передвинули Иришкины представления об окружающем мире…
— Мне обязательно надо увидеть Коляньку! — подняла голову Иришка.
И тут же представила: она принесет Коляньке деревенских постряпушек и букетик спелой земляники. Наверное, никогда не слыхивал Колянька запаха по-домашнему печеного теста, самого чудесного на свете, и никто в жизни не собирал для Коляньки ягод.