В книге «День уральской поэзии», изданной несколько лет назад, напечатаны стихи рабочего Степана Яковлевича Черных из Нижнего Тагила. Стихи о войне, о мире, о старых ранах, которые дают себя знать в непогоду, о детях, которых надо уберечь от войн и от ран… Стихи ясные, умные, идущие от сердца человека, много пережившего лично, имеющего что сказать людям…
С автором этих стихов мы знакомы не первый год. Черных уже не молод. Он невысок ростом, черняв, оправдывает свою фамилию, идущую от дедов. За плечами Степана Яковлевича, как принято говорить, — обычная жизнь рабочего человека, но обычность эта, как она ни многотрудна, такова, что ей уже сейчас хорошей завистью завидует молодежь… Да и что такое «обычное» и «необычное»? Если считать обычным для тагильского паренька, в двадцать лет надевшего по зову Родины солдатскую шинель, перенестись с Урала на Север, а оттуда с боями пройти до Кенигсберга?.. Если счесть обычными долгие месяцы и годы орудийного грома, воздушных налетов, поражений и наступлений, страстных сражений за освобождение родной земли и, наконец, долгожданный выстраданный стремительный бросок в далекое логово врага? Если счесть обычными многие военные награды на груди юноши, повседневное мужество и скромную отвагу боевого связиста на самой передовой линии огня и тяжелейшее ранение почти на берегу холодного Балтийского моря ранней весной сорок пятого — за два месяца до победы, — ежели счесть все это обычным — восславим ее, эту героическую обычность нашего поколения!
Черных уже много лет, после войны и госпиталя, работает на огнеупорном заводе. Почему он избрал для себя этот небольшой завод? Ведь есть в Тагиле первоклассные гиганты металлургии и машиностроения… Можно было ожидать ответа, что работают люди везде, что не всем же работать на гигантах. Но Степан Яковлевич ничего такого не ответил, а тепло и просто сказал: «На огнеупорном работала моя мать. Весовщицей…»
Мы бродим по Тагилу белой июньской ночью, такой же светлой и красивой, как и на берегах Невы, но частые взлеты огневого зарева близких домен заливают блеклое небо таким ярким пламенем, что ночь кажется здесь вообще неправдоподобной.
Улица новых домов ведет к пологой зеленой Лисьей горе. В прозрачном тумане встает вдруг перед нами огромный старинный домина со строгими классическими колоннами, как бы перенесенный сюда с одной из площадей Ленинграда… В давние годы здесь было управление демидовскими заводами — то самое «горное гнездо», что запечатлено в романе Мамина-Сибиряка. Ныне в старом здании Нижнетагильский городской Совет депутатов трудящихся… Но особенно прекрасны в дымке белой ночи кварталы новых свежекрашенных светлых домов с балконами в цветах, в густой зелени скверов, с мерцающим блеском заводского пруда меж ними… Степан Яковлевич рассказывает, что еще на его памяти дом демидовских времен с колоннами казался зыбким островом среди необъятного разлива убогих деревянных домишек старого Салдинского тракта, болотной Кочковатки, каменистой Тальянки… Здесь ютился рабочий люд Тагила — творцы первоклассного металла. А время от времени рождались тут, на удивление всей России, то солнечные картины крепостных художников Худояровых, то несравненное мастерство умельцев Черепановых — создателей первого в мире паровоза, и иные неисчислимые свидетельства неугасимой силы народной, его неиссякаемого творческого духа, неодолимого и под игом подневолья…
Близ Лисьей горы раскинулся и старый «демидовский» завод, обновленный и помолодевший, как и весь Тагил, а вдали, в никогда не гаснущем ореоле огней, дымятся гигантские силуэты домен, мартенов и конверторов флагмана уральской металлургии… Там, под его сенью, приютились и небольшие строения огнеупорного завода, где работает Черных. Там создается поистине прошедшее огонь и воду внутреннее одеяние печей, раскаленных почти до температуры солнца…
Черных — дежурный слесарь по контрольно-измерительным приборам, и, хотя сблизила нас с ним литература, но, встречаясь, мы чаще говорим о технике, чем о стихах. Так уж само собой получается в этой рабочей цитадели технического прогресса, где строительных кранов порой не меньше, чем деревьев, где на домнах, мартенах, конверторах властно вошли в жизнь многие чудеса автоматики, телеуправления… Сотни автоматов регулируют и создание огнеупоров, которые готовит завод. Самопишущие цветные стрелы полны смысла, разноцветные огоньки многочисленных пультов сигнализируют о том, как идет газификация кокса, обжиг, газогенерация. Неисчислимо сложное хозяйство Степана Яковлевича — его задача, чтобы все приборы, вся автоматика работали безотказно… И может быть, в четком ритме механизмов есть для него что-то близкое звонкому ритму стихов… Во всяком случае то, что Черных пишет стихи, известно давно, и в этом действительно нет ничего необычайного — в городе много книголюбов, большая литературная группа при газете «Тагильский рабочий», стихи, рассказы, очерки пишут и печатают сталевары и доменщики, учителя и крановщики, студенты. Среди них есть и авторы книг, и ими коллективно написаны одобренные М. А. Шолоховым «Новые были горы Высокой», создана большая книга о Тагиле… И все же недавно Степан Яковлевич Черных удивил меня.
Для каких-то своих дел листал я четырехтомный «Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей», составленный И. Ф. Масановым, изданный Всесоюзной книжной палатой. Известно, что книга эта — специальная, плод кропотливейших, сложнейших исканий и открытий лучших наших библиофилов и литературоведов. Листаешь страницы словаря и с уважением думаешь о том, как много нужно труда, знаний, бескорыстной любви к литературе, чтобы по нарочито запутанным инициалам или специально придуманной мифической фамилии под журнальной статьей, очерком, рассказом распознать истинного автора, пожелавшего остаться неизвестным, нередко раскрыть новые, неведомые штрихи и страницы творчества великих писателей, критиков, художников!..
Отложены тома словаря, почти бездумно пробегаю глазами не раз читанное введение и вдруг удивленно останавливаюсь на такой знакомой фамилии. Разумеется, я видел ее на этих страницах десятки раз раньше, но может быть, только что приобщившись к скрупулезным поискам библиографов, я впервые обратил внимание и на совпадение инициалов: С. Я. Черных… Но при чем здесь, в сугубо специальном труде, тагильский слесарь?.. Однако читаю и перечитываю строки введения к академическому изданию:
«Большое количество дополнений к «Словарю» сообщил С. Я. Черных, которому Всесоюзная книжная палата приносит благодарность».
«С. Я.» …Степан Яковлевич?.. Хочется тут же позвонить в Тагил. Но кому? У Черных телефона на квартире нет, а спросить у других, имеет ли отношение рабочий огнеупорного завода к «Словарю псевдонимов» — вопрос прозвучит более чем странно… Но что-то настойчиво зовет меня в Тагил.
И вот дня через три мы встретились со Степаном Яковлевичем. Теперь-то уж разговор был только о литературе! Мы сидели в небольшой квартире по улице Попова (названной в честь знаменитого уральца — изобретателя радио). В доме тихо — жена на работе, дочери и сын — в пионерском лагере у лесного озера. Нас окружают книги, кипы журналов и ящики с тысячами карточек — на них нанесены результаты многолетних изысканий Степана Яковлевича, которым отданы почти все часы его свободного времени.
— Литература, книги — мое давнее увлечение, — тихим голосом рассказывает Черных, — но, может быть, это покажется странным, больше всего уже много лет увлекаюсь я библиографией. Ведь прочесть одну хорошую книгу — большая радость, но узнать, что есть еще сотни, тысячи неизвестных тебе, не прочитанных тобою книг — все равно что выплыть из залива в открытое море… Кажется, что может быть радостнее, чем слагать стихи, слушать голос своего сердца, открывать новые рифмы, — продолжает Степан Яковлевич после длительного молчания. — Но для меня вот ничто не сравнится с тем волнением, с которым открываю новую книгу библиографии…
А если достану что-нибудь редкое — чувствую себя совсем счастливым…
Степан Яковлевич привычным движением руки передвинул к себе из кипы книг на столе два больших тома — новый библиографический указатель «История СССР» и старый фолиант «История Древнего Рима и Древней Греции». Библиография…
— Что это мне дает? — задумчиво говорит Черных, листая любимые книги. — Я сам не знаю, вернее, не смогу определить точно… Да и нужно ли это определять?.. Вот раскрываю книги и как бы уплываю в простор книжный… Вчитываюсь, сравниваю, ищу, обнаруживаю псевдонимы… Встречаю знакомых — прохожу мимо спокойно, незнакомцев вылавливаю — тащу на берег… на стол… Тут и ждут тебя радости и огорчения, волнения и тревоги. Порой часами, ночами вглядываюсь в одну строку: «С. А.»? Кто этот незнакомец? Почему решил скрыть свое лицо под маской псевдонима?.. Кто он?.. И начинаются поиски, рождаются домыслы — одни опровергают другие… Давно уже узнал я, что поиски, подобные моим, интересуют не одного меня, начал изучать справочник, специальные издания, завел переписку с библиографами многих библиотек, выписал словарь псевдонимов Масанова. И он стал как бы компасом — теперь на свои карточки заношу лишь тех, кто не значится у Масанова. Только тех… И как же был потрясен я однажды, когда обнаружил, что на моих карточках есть имена, которых нет в «Словаре псевдонимов»… Долго не верил себе… Без конца, снова и снова проверял и выверял. И убедился, что не единицы, а многие десятки псевдонимов раскрыты мною… Т о л ь к о м н о ю!..
Степан Яковлевич встает, нервно ходит по комнате, беспричинно передвигает на столе книги, склоняется над картотекой и, то и дело прерывая себя, не в силах сдержать волнение, рассказывает о том, как решился послать все свои записи о раскрытых псевдонимах, которых нет в словаре Масанова, в Москву… Нет, тагильский слесарь Черных не пополнил собой ряды многократно описанных в старых романах неудачников-дилетантов (это, кстати, тоже замечательная обычность нашего времени!)… Рукопись переслали прямо Масанову — главному редактору Всесоюзной книжной палаты, Сергею Ивановичу — сыну основателя «Словаря псевдонимов», продолжателю дела отца.
До получения ответа пришлось, правда, как говорит Степан Яковлевич, пережить несколько «черных недель» — все думалось, что вернется из Москвы пакет с короткой запиской какого-нибудь секретаря о том, что, мол, возвращаем за ненадобностью ввиду напрасного и беспочвенного стремления открыть давно открытые «америки».
Но этого не случилось. В один из дней на обычный тревожный вопрос — нет ли письма из Москвы, ему подали долгожданный конверт. И сразу же радостно екнуло сердце: письмо было тоненьким, значит, пакет не вернули… Отвечал Черныху сам Масанов…
Степан Яковлевич быстрым движением выдвинул ящик стола и сразу же, не ища, подал это памятное письмо. Его лицо стало бледным, губы сжались — пойму ли я, что значили для него эти немногие, но полные уважения и признания строки ученого из Москвы? Черных бесшумно ходил по комнате, пока я читал:
«Глубокоуважаемый Степан Яковлевич! Издательство Всесоюзной книжной палаты передало мне Ваше письмо с изрядным «додатком» к «Словарю псевдонимов» моего покойного отца.
Считаю своим долгом, прежде всего, искренне поблагодарить Вас за внимание к этой работе. Я еще не знаю — сумею ли использовать присланный Вами материал для дополнений в 4-м томе. Если такая возможность будет, то я специально оговорю Ваше участие. Псевдонимов — море, и их все не учесть.
Мне было очень приятно, что и в таком далеком от Москвы городе, как Нижний Тагил, есть люди, которые знают и, что самое главное, любят литературу и, по мере своих сил, стараются что-то собрать от их «крох».
Буду рад Вашим письмам.
Москва, 7.V.1959 г.»
И вот настал праздничный и незабываемый для Степана Яковлевича день, когда прибыл в Тагил четвертый том «Словаря псевдонимов». В научный труд, созданный крупными учеными, включено свыше двухсот дополнений — маленьких открытий тагильского слесаря. И во Введении речь идет именно о нем, и благодарность ученых адресована ему — Степану Яковлевичу Черных…
И хотя книга с публикациями Степана Яковлевича интересует немногих и труды Черных в часы досуга кое-кому покажутся чудачеством — он продолжает свое дело. Он видит уже и некоторые несовершенства того словаря, который не так давно считал непререкаемым, он все увереннее плывет по книжному океану, раскрывая все новые и новые, никому доселе неведомые острова и земли…
— Пожалуй, больше всего сам удивляюсь, когда успеваю… — говорит Черных, устало улыбаясь, — Завод, новая техника, автоматика захватывают, дети-школьники требуют внимания, стихи нет-нет, а постучатся в сердце… И картотека моя зовет… А вот как я работаю, как это все происходит, пожалуй, рассказать так сразу не смогу, да и на смену пора уже… — закончил разговор Степан Яковлевич. — Проводите меня на завод, в пути поговорим, а о том, что вас интересует, лучше напишу как-нибудь, соберусь с мыслями…
И опять шли мы по этому рабочему городу, неповторимому в своей красоте, как бы сочетающей мудрость извечных трудовых традиций и бодрость юности, уверенно устремленной в Завтра… Все более близкий грохот завода-гиганта отвлек наше внимание от белой картотеки, оставленной в небольшой комнате на улице Попова. До самых заводских ворот мы, как всегда, спорили о новой технике и новых стихах, говорили о детях Степана Яковлевича, о далеком и близком будущем…
Наверное, спустя месяц Черных прислал мне свои стихи для новой книги уральской поэзии и большое письмо, обещанное в последнюю встречу.
«…Сообщаю, как обещал, некоторые сведения о моих занятиях «псевдонимикой», как я сам называю эту работу. Занимаясь этим в свободное от основной моей работы время, я продолжаю известный труд библиографа Ивана Филипповича Масанова (1874—1945) («Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей» в 4 томах, издание осуществлено Всесоюзной книжной палатой в 1957—1960 гг.). Собираю я то, что важнее. Это единственное обширное издание такого рода за все время развития русской и советской библиографии. Ценность его значительна. Исследователи литературы, культуры, искусства к нему обращаются очень часто. Все псевдонимы в историко-литературных трудах последних лет даются в расшифровках по «Словарю псевдонимов». Но словарь этот еще не полон. Вот восполнением этим я и занимаюсь, если дело касается псевдонимов дореволюционных авторов.
Но псевдонимы возникают чуть ли не каждый день. Сбор новых псевдонимов, криптонимов, оценонимов и т. д. уже является работой совсем новой. При собирании этого материала я пользуюсь теми же методами, какими пользовался покойный Масанов. Стремлюсь как можно более въедливо, тщательно изучать как ретроспективную библиографию, так и текущую (газетную и журнальную летопись), просматриваю массу журналов, в которых криптонимы имеют место, и ряд других изданий историко-литературного характера. Кроме того, вступаю в переписку с литераторами, о которых знаю, что они могут сообщить мне что-то интересное.
В картотеке моей теперь около пяти тысяч карточек с записями расшифрованных псевдонимов. Их число растет из месяца в месяц. А что потом буду с ними делать — пока не решено.
Что имеется в моей картотеке? Псевдонимы из различных источников — к ним относятся, как правило, псевдонимы дореволюционных писателей. Но в словаре Масанова этих псевдонимов нет. Таким образом, у меня оказались зарегистрированными и помещенными в картотеку псевдонимы даже таких писателей, как Лермонтов, Некрасов, Бестужев-Марлинский, Одоевский, Огарев, Стасов, Станюкович и многие другие. Есть даже одна псевдонимная подпись (в «Нижегородском листке») Максима Горького. Есть один псевдоним Чехова, один — Герцена. Очень много своих собственных расшифровок криптонимов, а также некоторых псевдонимов, в частности, псевдоним «Мст. Тьму-Тараканьский», которым в альманахе «Возрождение» (М., 1922) подписан шарж «Нашествие юмористов». Автором, как мною установлено, является художник М. В. Добужинский. Убежден также, что автором рассказов за подписью «Мастеровой» был А. П. Чапыгин. В «Сибирской советской энциклопедии» имеется статья «Женьшень», подписанная криптонимом «В. Ш. и В. А.».
На основании тщательных сопоставлений я прихожу к выводу, что вторым автором является Вл. Клавдиевич Арсеньев, а первым — краевед Вл. Болеславович Шостакович. «Сибирскую энциклопедию» я просматривал очень подробно. Арсеньев и Шостакович в ней сотрудничали.
Можно привести и другие примеры, но достаточно этих.
Имеются в моей картотеке расшифровки псевдонимов ученых (историков Блаватского, Бахрушина, Шумкова, Лурье, Бекштрема и др.), композиторов (Ипполитова-Иванова, Мясковского, Книппера, Солодухо и др.), искусствоведов, литературоведов, писателей Зощенко, Зозули, Заславского, Неверова, Александровского и многих других), революционных и общественных деятелей, философов, экономистов, юристов, языковедов, критиков, педагогов.
Стоит ли продолжать это собирательство? Думаю, что стоит… Коллекция псевдонимов моя когда-то кому-то послужит на пользу. Только ради этого — кому-то в будущем оказать помощь — я и занимаюсь своей псевдонимикой».
Деловое и суховатое, это письмо взволновало меня. С радостью думалось о том, как чудесно разносторонен рабочий человек наших дней! Кажется, знаком с ним много лет, все в нем ясно — и вдруг… Невольно вспоминаются слова уральских горщиков: попробуй сочти-ка, сколько граней у самоцветов! Чем больше глядишь — больше граней сверкает, но вот все уже высмотрел, а глянул пристально — еще новая грань, других краше!
1963—1965 гг.
Холодный весенний день. Свежий ветер врывается в открытую дверь амбара вместе с солнечными лучами. Легкая пыль кружит в воздухе… Группа крестьян неотрывно следит за тем, что делают несколько стариков. А старики священнодействуют! Их лица кажутся отрешенными от всего земного, как лица знаменитых певцов или танцоров. И то, что они делают, и впрямь напоминает странный, ни с чем не сравнимый танец… С потолка, словно звонкие барабаны, свешиваются сита, наполненные семенами. Старики неуловимо ловкими движениями рук кружат их — вперед, назад, немного вверх, немного вниз, слегка изгибаясь в такт движению… В напряженной тишине поскрипывают сита и чуть слышно шелестят семена…
Это — кружальщики. И свершаемое ими чудо, загадочное, необъяснимое и в то же время простое и обыденное, как рост колоса из зерна, — одно из самых ярких воспоминаний далекого детства Алексея Федоровича Ульянова… Через много лет эта странная картина детства, как упорно повторяющийся сон, памятный до мельчайших подробностей, поможет инженеру Ульянову свершить главное дело его жизни. А дело это, разумеется, ничего общего с чудесами не имеет, как, впрочем, и замечательное мастерство кружальщиков. Уж это-то, последнее, Алексею Федоровичу известно доподлинно, ибо среди именитых стариков-кружальщиков, запечатленных в его памяти с детских лет, был и отец Ульянова.
Но прежде всего, что есть «кружало»? Народное это слово метко обозначает суть дела: издавна крестьянин стремился к тому, чтобы посеять в землю зерно, очищенное от плевел, и лучше всего это издревле делалось в с к р у ж и в а н и е м… Плывут в таинственном ритме руки кружальщика, как звуки «тамтама» начинают звучать, а затем и кружиться решета, свершая строго определенный круговорот. Поет, поет, поет свою песню кружало, и, повинуясь четкому ритму движения, беспрерывно вскруживаются семена и механически освобождаются от вредных примесей…
Предельно просто самодельное «кружало» — обычное крестьянское сито. Но тот, кто владел редчайшим — загадочным для непосвященных — даром кружальщика, был одним из самых нужных и уважаемых людей в старой деревне — от него во многом зависел будущий урожай.
О кружальщиках знали далеко за пределами родных мест, их приглашали и в дальние губернии. Их чудесное мастерство встречалось несравненно реже, чем талант самородка-певца или гармониста. И свое мудрое умение они передавали от отца к сыну, из поколения в поколение.
Однако Алексей Ульянов не стал кружальщиком, да и отец его к старости, наверное, позабыл о былом искусстве. Иные времена настали. Старик Ульянов был избран председателем колхоза в родном селе, а самодельное кружало вытеснили машины для очистки семян…
Но через много лет крестьянский сын Алексей Федорович Ульянов, к тому времени уже инженер-механизатор, с волнующим чувством радости и уважения вспомнил о дедовском кружале.
Шли тридцатые годы, первые годы становления колхозного строя. За плечами Алексея Ульянова был уже некоторый опыт механизатора. После окончания института он проработал главным инженером зерносовхоза в Сибири, на Безенчукской машиноиспытательной станции, испытывал новые тракторы.
Не прекращал Алексей Федорович испытательной работы и тогда, когда был выдвинут на научную работу на кафедру уборочных машин Московского института сельскохозяйственного машиностроения имени М. И. Калинина. А когда институт перевели в Саратов, Алексей Федорович Ульянов возглавил здесь кафедру сельскохозяйственных машин. Среди многих других практических и теоретических проблем, над которыми работал коллектив, Ульянов занялся усовершенствованием зерноочистительных машин.
Задача состояла в том, чтобы создать новый вид машины, способной очищать семена от самых трудноразделимых сорняков.
Немало разных машин уже было создано к тому времени. Хорошо очищали они от сорняков пшеницу, рожь. Однако осталось немало и таких семян, которые они не могли очистить от вредных примесей. Ну вот, например, семена тимофеевки, люцерны и других трав. Не зря называют их трудноразделимыми: накрепко слит с этими ценнейшими семенами вреднейший паразит — сорняк повилика…
В те дни раздумья, бесконечных экспериментов и опытов Алексей Федорович не раз вспоминал о народном способе очистки семян, памятном с детских лет. Как живые, вставали знакомые картины, и простое кружало все чаще приковывало к себе мысль инженера, ученого.
Почему загадочные движения обычного решета в руках талантливого кружальщика освобождали от сорняков даже самые трудноразделимые семена? Почему не удается это сделать машине?..
Почему?.. Десятки раз разбирал и собирал Ульянов со своими ассистентами все существующие машины, снова и снова изучал их чертежи… Да, как бы ни были различны зерноочистительные машины, ни одна из них не действует по принципу кружала. А в чем, собственно, состоит этот принцип? Ученые до сих пор признавали невозможным даже описать движение кружала. Популярный в тридцатых годах учебник для сельскохозяйственных вузов «Сельскохозяйственное машиноведение» указывал:
«Движение это словами описать в точности трудно — его надо почувствовать…»
Ульянов чувствовал его, чувствовал и ощущал с раннего детства. Порой, казалось, он даже и сейчас слышал знакомую ритмичную, ни с чем не сравнимую песнь кружала, шелест семян, зримо представлял кружало в действии… И все больше зрела мысль попытаться создать машину по типу народного кружала, сочетать народную смекалку с точной механикой.
На первых же порах Ульянов узнал, что уже делались попытки механизировать кружало. Но это были неудачные попытки подражать, а не преобразовать: решето ставилось на шарниры, механизм работал, но процесс вскруживания семян не воспроизводился. Может быть, причина неудач крылась в неуважении к народной мудрости — ничего, мол, сложного в кружале нет, достаточно поглядеть на него, сделать «на глазок» похожую машину, и дело с концом…
Для Алексея Федоровича Ульянова мысль о механическом кружале стала началом большой многолетней работы. Он подошел к ней, как мог это сделать лишь ученый, вышедший из народа, знающий, как оплодотворяет науку народное творчество.
Прежде всего Ульянов решил научно зафиксировать работу кружала, все его движения обозначить точными математическими формулами. Ему советовали применить метод кинофиксации, но это не давало бы математических расчетов, Алексей Федорович подошел к решению проблемы иначе.
Он выехал в колхозы Поволжья с целью, которую не решился раскрыть кому бы то ни было, а тем более обозначить задачей своей командировки: Ульянов намеревался попытаться найти среди стариков живого кружальщика (отец Алексея Федоровича к этому времени умер). Молодые руководители колхозов искренне не понимали, чего ищет ученый, люди постарше разводили руками: и слово-то такое давно забыто… Но Ульянов был крестьянским сыном и сам, легко общаясь с сельским народом, наконец нашел того, кого так настойчиво искал. В дальнем селе при первой же беседе со стариками поднялся высокий бородач и спокойно, как само собой разумеющееся, проговорил:
— Кружальщики мы, Стрельцовы, испокон веков. Да дело-то наше ненужное по нонешним временам… Лично я давно уж сторожем работаю на колхозном зернотоке. Поглядываю, как зерно веется, да берегу.
Ульянову хотелось обнять старика. Он подробно расспросил, не позабыл ли Ефим Авдеич (так звали Стрельцова) свое былое мастерство, невольно посмотрел на его руки — крепкие, жилистые, гибкие, как живые подвижные ветви старого дерева.
Старика пригласили в Саратов, и он стал на длительное время как бы «научным сотрудником» института механизации. Ранним утром являлся Стрельцов в лабораторию и самозабвенно трудился. «Для науки», как он сам с гордостью выражался, многозначительно приподнимая густые седые брови.
За всю свою долгую жизнь старый крестьянин никогда еще так старательно и четко не вскруживал семена, как в этой необычной обстановке, в лаборатории, под зорким взглядом Ульянова, в котором Стрельцов сразу признал своего человека, знающего и любящего крестьянский труд!
Десятки раз записывали специально разработанные механизмы и приспособления все движения кружала, каждый взмах руки старика, разбирали на составные части каждый поворот его решета. Неустанно вычислялись углы, выводились формулы, сверялись и пересчитывались вновь… Прошло много дней упорного труда в лаборатории, много часов напряженных размышлений, исканий, догадок, вычислений — и настал день, когда сквозь сетку цифр неуловимый, казалось, ритм движения кружала стал ясным, как ритм знакомой песни, записанной нотными знаками.
Теоретически осмыслив вековой народный опыт, инженер Алексей Федорович Ульянов впервые открыл и сформулировал закон движения ручного кружала. Теперь уже на основе этого закона движения, обозначенного чеканными математическими формулами, по абсолютно точным чертежам можно было создать совершенную машину — «механическое кружало», чтобы научно воспроизвести его чудесный ритм. И она была создана.
Научный совет Московского института механизации сельского хозяйства единогласно присвоил Ульянову звание кандидата технических наук за открытие «теории кружала». На построенную им новую зерноочистительную машину был выдан патент, и «кружало Ульянова» вошло в практику как незаменимый аппарат для очистки самых трудноразделимых семенных смесей. Было это незадолго до войны.
В Сельскохозяйственной энциклопедии, где «механическому кружалу Ульянова» отведена большая статья с чертежами, так рассказано о работе машины:
«Ранее существовали лишь кружала ручного действия. Инженер А. Ф. Ульянов разработал и ввел в употребление кружала с механическим приводом…
Рабочим органом является плоское круглое решето с бортами, наклоненное под углом к горизонту. Решето опирается краем на опорное кольцо станины, а в центре насажено на кривошип, связанный шарнирно с головкой вертикального вала.
Решето совершает сложное движение, вращаясь вокруг вала и одновременно вокруг своего центра. В результате сложного движения, воспроизводящего движение ручного кружала (подчеркнуто мною. — Б. К.), более легкие семена сорняков поднимаются на поверхность семенного материала, находящегося на решете, и концентрируются возле центра его, откуда удаляются с помощью съемного лотка.
Более тяжелые семена сорняков проходят через отверстия решета, попадают на скатную доску, с которой выводятся за пределы машины. Очищенные семена высыпаются из решета».
Казалось, цель достигнута, задача решена. Алексей Федорович Ульянов захвачен десятком других больших и малых дел. В трудные годы войны, в послевоенные годы он отдает все силы подготовке кадров — читает лекции студентам, ведет занятия на курсах комбайнеров и механизаторов, консультирует рационализаторов и изобретателей совхозов и колхозов, пользуется каждой возможностью, чтобы выехать в МТС, в совхоз, в колхоз.
И все эти годы, до предела заполненные разносторонней научной и педагогической деятельностью, Ульянов не прекращал дальнейшей работы над усовершенствованием своего «механического кружала».
Еще на защите кандидатской диссертации ученые, подчеркивая значимость машины Ульянова, указывали, что следующим этапом должно явиться создание «механического кружала» не периодического, а непрерывного действия. Но эта, казалось, не столь уж принципиально сложная задача выдвинула перед ученым совершенно новую проблему большой научной значимости, большой теоретической и практической важности.
Для того чтобы обеспечить непрерывный ход очистки семян в «механическом кружале», нужно было изучить теперь уже сам процесс сепарации, происходящий в толще семян; какие силы обусловливают всплывание легких, но трудно отделимых частиц семян на поверхность при их механическом вскруживании?..
Речь шла уже не о законах движения кружала, а о раскрытии сложнейших законов, о механике самого процесса сепарации — научная проблема, несравненно более широкая, чем создание новой машины.
Много лет упорно, настойчиво и последовательно занимался Ульянов разработкой этой большой проблемы. За эти годы посеребрились волосы на висках ученого с простым лицом умного крестьянина и крепкой коренастой фигурой.
Сотни опытов и экспериментов все глубже раскрывали динамику всплывания частиц семян при вскруживании, десятки уравнений фиксировали и объясняли ее, разработана сложнейшая схема непрерывного действия, стройнее и четче развилась теория: основы сепарации семенных смесей процессом механического вскруживания. Она и составила содержание докторской диссертации Ульянова. А на основе раскрытой Ульяновым динамики процесса сепарации построены и новые сложные машины — «механическое кружало непрерывного действия». Весь процесс засыпки, удаления поднявшихся на поверхность семян сорняков и других примесей, а также отвод очищенных семян происходит здесь непрерывно, без остановки машины. Для беспрерывной подачи семян кружало имеет ковшевой элеватор, бункер и приемную вращающуюся воронку.
Идут годы, поет, поет кружало, а мысли и замыслы Алексея Федоровича уже опередили созданное им же. Решается задача ускорения движения машины: она должна стать рентабельной в условиях укрупненных хозяйств с огромным количеством семян, подлежащих очистке. Для этого кружало замыкается уже в цилиндр, осуществляется центрифугирование. А это требует разработки и новой теоретической основы.
«К вопросу о центрифугировании сыпучих тел» — так называется новый научный труд Ульянова. Он становится теоретической базой для создания и более совершенных машин.
В кандидатской и докторской диссертациях Ульянова, как и во многих научных трудах крупного ученого-механизатора, среди сложных вычислении и теоретических обобщений с уважением упоминается скромное имя рядового колхозника Стрельцова, которого ученый любовно называет своим «соавтором».
Ибо первоосновой научных изыскании и целой серии сложных машин является простое кружало, как душой и основой музыки является народная песня…
1952 г.
Тот, кто хочет наглядно увидеть картину старого и нового Урала во всей ее красоте, в живой впечатляющей динамике — тому обязательно надо побывать на Нижнетагильском пруду в разгар зимнего дня, когда в ярких лучах солнца с редкой для этих мест ясностью видишь близкое и далекое, — блеск каждой снежинки и всю бескрайнюю захватывающую панораму этого неповторимого горного гнезда Урала.
Сверкающая гладь застывшего пруда изрезана широкими дорожками. Путь налево ведет к старому тагильскому заводу. Его древние домны у Лисьей горы дымят еще с демидовских лет. Дороги направо идут к новому металлургическому гиганту, выросшему в недавние годы и продолжающему расти. Во весь горизонт тянутся громады его корпусов, величественные башни домен, мощные батареи кауперов, устремленные ввысь трубы теплоэлектроцентрали… А впереди, ближе к пруду, раскинулись кварталы новых многоэтажных домов, обнесенные узором чугунных решеток…
Тагильчане уверяют, что в час пересмены на старом и новом заводах движение здесь, на ледяном проспекте, оживленнее, чем на Невском, в Ленинграде. Отменное место встреч — этот застывший пруд в центре рабочего города! Приезжая в Тагил, я тоже люблю бродить по его ледяным дорожкам, и не бывало дня без запоминающихся, интересных встреч!..
Много лет подряд, пожалуй, уже скоро три десятилетия, я часто встречаю здесь Семена Петровича Деменева. Заметный человек Семен Петрович — высокий, плечистый, со взглядом светлых глаз на обожженном и обветренном лице, с густыми усами, именно таким и представляешь себе обер-мастера доменного дела!.. А когда мне довелось познакомиться с Деменевым поближе, побывать в его родовом доме на старой Тальянке, узнать его семью, окунуться в круг их больших и малых интересов — облик этого рабочего человека, вся его нелегкая, но простая и ясная жизнь осветились каким-то особенно теплым, глубоким, внутренним светом.
И было от души приятно писать о нем, рассказать людям об этом хорошем, умном человеке, потомственном уральском металлурге, чья родословная идет с демидовских времен. Один из написанных мною очерков о Семене Петровиче был напечатан в 1949 году — тогда Деменев избирался депутатом областного Совета:
«Вся его жизнь прошла на старом тагильском заводе. Здесь работали дед и отец — тут прошла их многотрудная жизнь, беспросветная и безрадостная. Отец надорвался в тяжелом труде молотобойца. Ничего лучшего не сулила судьба и Семену Деменеву… С детских лет успел он хлебнуть с избытком горечь подневольного труда. Земскую школу на Тальянке пришлось бросить со второго класса и на десятом году стать уже «добытчиком», помогать больному отцу кормить большую семью. Семен до гуда в ногах, с зари до ночи бегал рассыльным, маялся коногоном на железных рудниках, и только за год до Великого Октября удалось Семену Деменеву попасть на завод, где десятилетиями трудились его дед и отец. Заслонщик у пылающего пламенем мартена, котломаз в литейном, чернорабочий на строительстве — чего только не приходилось делать мальчонке, чтобы не лишиться заветного места. А впереди маячила незавидная судьба деда и отца…
Почти полвека отдал заводу отец Семена Петровича, но так и остался неграмотным и, потеряв все силы, к старости пошел в сторожа. Так было.
Когда Семен Петрович, продолжая традицию своего рода, много лет назад пришел к домнам завода у Лисьей горы, он представлял собой по крайней мере третье поколение Деменевых, десятилетиями трудившихся на ненавистных хозяев. Но Семену Деменеву довелось открыть новую страницу в истории своей семьи».
К началу первой пятилетки Семен Петрович стал уже старшим горновым. А в тридцатом году с группой инженеров, мастеров и рабочих ездил в длительную командировку на металлургические заводы Юга. И во сне не приснилась бы такая поездка деду и отцу Деменева, не выезжавшим за пределы своей Тальянки! В двадцать восемь лет Семен Петрович уже помощник мастера доменного цеха. Молодых мастеров тогда было еще немного, и Семен Петрович «для солидности» отрастил усы…
Помню долгие вечера в доме Деменевых и горячий спор, в котором приняла участие и Мария Павловна — жена Семена Петровича… Из всего, что я уже знал, было очевидным страстное, горячее стремление Деменева в совершенстве познать доменное дело. Казалось, Семен Петрович хотел наверстать не только ушедшие годы, но и то, что не смогли взять от жизни дед и отец: он использует каждую возможность учиться. В семейном архиве бережно хранятся справки и дипломы всяческих курсов мастеров-доменщиков разных лет.
Показали мне и вызов на экзамены в Промышленную академию, в 1936 году… Вот тут-то и вмешалась Мария Павловна:
— Неужто и об этом надо людям рассказывать, позорить старика!?. Провалился ведь Семен мой, хотя и сидел ночи напролет над книжками. Чего уж…
Но Семен Петрович рассуждал по-другому:
— Да, не достиг я многого, и вершины не достиг. Но стремился! А это — не позор, а наука. Опоздал я, потому и не достиг. Пусть теперь молодые стремятся, они-то должны достигнуть!..
Напечатано об этом было так:
«В Москву Семен Петрович ездил с женой, Марией Павловной. Каждый экзамен переживали вместе. И когда стало ясно, что знаний, добытых рывками после двух классов земской школы, для академии мало, Деменев не пал духом. «Тут уж опоздал я, — говорил он жене, — ничего не поделаешь, попозже бы родиться надо… Но дети наши не опоздают. Они-то вовремя родились, Мария. В самое время!»
Горячим стремлением к знаниям Семен Петрович сумел зажечь и новое поколение Деменевых. В старшем сыне Александре уже видит он свершение своих мечтаний: Александр закончил горно-металлургический техникум и в двадцать лет стал мастером доменного цеха нового металлургического завода, что вырос в Тагиле. По совету отца отпуск свой он провел в Москве и на заводах других городов страны. Теперь Александр Деменев — студент заочного отделения Уральского политехнического института. Он будет инженером, первым инженером в роду Деменевых. И не последним: дочь Алевтина заканчивает десятилетку. Наташа учится в четвертом классе, Лена — в первом. Будет, конечно, учиться в свое время и малыш Петя».
Очерк этот был напечатан в 1949 году, больше четверти века назад.
Теперь я должен перейти к самому трудному и печальному. Как написать об этом?..
Да, сбылась мечта Семена Петровича. Сын Александр стал инженером, а вскоре и обер-мастером, как и отец. И как радостно было встречать их вместе, на том же знакомом заводском пруду.
Вижу: идут они в час пересмены рядом — отец и сын, два обер-мастера доменного дела. Семен Петрович, высокий, крепкий и моложавый, по привычке крутит светлые усы, неторопливо ведет разговор. Сын, молодой, круглолицый и тоже светловолосый, всем похожий на отца, внимательно слушает… У моста Металлургов они расстаются: отец идет к проходной старого завода имени Куйбышева, сын направляется к домнам нового металлургического завода имени Ленина.
Жизнь семьи Деменевых радовала своим счастливым течением. Молодой обер-мастер получил назначение на самостоятельную работу в Новокузнецк, на Западно-Сибирский металлургический, дети и внуки успешно учились, росли. По праздникам, как всегда, вся семья встречалась в старом доме на Тальянке…
И вдруг пришла в Тагил из Сибири печальная весть — Александр трагически погиб при исполнении служебных обязанностей… Сумрачно стало в доме Деменевых. Сдал, постарел Семен Петрович, а вскоре вышел на пенсию.
С тех пор прошло уже несколько лет, и память об Александре живет не только в печальных воспоминаниях. Жизнь продолжается. На место старшего брата пришел на Тагильский металлургический комбинат самый младший Деменев — Петр. Он закончил одиннадцать классов средней школы и работает оператором в новом термическом отделении комбината. И по примеру Александра обязательно станет инженером. А сестра Александра — Алевтина — пошла на старый тагильский завод имени Куйбышева, где всю жизнь проработал отец. Она — тоже металлург-оператор.
И как много лет назад, той же дорогой, которой шли, бывало, отец и сын, идут на работу брат и сестра Деменевы. У моста Металлургов они расстаются: Алевтина идет к проходной старого завода имени Куйбышева, Петр направляется к домнам и мартенам Новотагильского.
А из Новокузнецка пишут, что дочь Александра (внучка Семена Петровича) поступила на металлургический факультет, а сын его Саша (дед с гордостью и надеждой величает его: Александр Александрович) успешно учится в школе и мечтает стать металлургом.
Жизнь продолжается…
1949—1971 гг.
Мы помнили ее длинноногой школьницей, знали студенткой нашего университета, горячей любительницей русской, славянской литературы, песни, музыки. Алоис Ирасек и Христо Ботев, Божена Немцова и Иван Вазов, Петко Стайнов и Антонин Дворжак и, конечно же, Пушкин и Чайковский были ее кумирами. О них она могла говорить неустанно, читать на память отрывки из их произведений, в любой обстановке — к месту и не к месту — напевать их мелодии.
Люда Молодцова была из плеяды тех русских девушек, которые пусть даже не одарены большой красотой, но их обаяние так лучисто, что беседа с ними всегда приятна, само их присутствие радует.
Лучшим другом ее был студент политехнического института, будущий архитектор Тодор Пейков — худощавый и широкоплечий молодой болгарин из Тырново. Все знали, что Люда и Тодор любят друг друга, что, закончив учебу, они поженятся и уедут в Болгарию. В этом не было ничего необычного — девушки нашего города, случалось, выходили замуж за студентов из братских стран — венгров, чехов, болгар. Они уезжали со своими мужьями и вскоре звали к себе в гости родных в Софию, Будапешт, Прагу.
Уехала и Люда Молодцова, и время от времени доводилось слышать о ней добрые вести: преподает в Софийском университете, переводит книги своих любимых болгарских писателей на русский язык, растит уже второго ребенка, дети ее говорят и читают по-болгарски и по-русски. Тодор строит жилой массив. Живут счастливо.
Нужно ли говорить, что, едва мы прибыли в Софию, совершив длинный путь автобусом от берегов Дуная, Люда примчалась к нам в гостиницу. Сотни вопросов и ответов о Родине и родных, о Софии, о том, как растут детишки, и нескрываемая радость по поводу приятной для всех встречи вдали от Родины. Люда мало изменилась. Лишь странный акцент в русской речи выдавал уже длительную ее жизнь вне России, да, пожалуй, первые борозды морщин… Но стоит ли замечать их!
Вечером мы бродили с Людой по зеленым улицам и бульварам Софии. Неяркий свет фонарей пробивался сквозь густую листву лип и каштанов, причудливо, бликами, освещая встречных, создавая трепетную мозаику на тротуарах. София благоухала, как необъятный сад, и дом, где живет семья Люды, также окружала роща старых и молодых деревьев. Здесь ждали нас архитектор Тодор — муж Люды, его старый отец — рабочий-металлург, приехавший в гости с Кремиковского комбината, братья Тодора, друзья, подруги Люды, знакомые. Детей дома не было: они вместе с детским садом жили на даче, у подножия Витоши.
Почти все говорили по-русски, да и без того язык Болгарии понятен нам. Все дышало здесь уверенным счастьем, всех интересовала работа друг друга: архитекторы спорили о стихах Пеню Пенева, поэта, Димитровского лауреата Валерия Петрова, о новых стихах советских поэтов. Люда и ее русские и болгарские подруги-филологи живо рассуждали об архитектуре строящегося города Торговиште, в создании которого участвовал Тодор.
Рассматривали фотографии простых изящных зданий, хвалили их, а Тодор говорил о Советском Союзе, где он учился, о «добрых» кварталах (так называл их Тодор) Москвы, Дубны, городов-спутников, Киева. Все обращались к Люде и, смеясь, называли ее «доброй феей» Тодора, а кто-то предложил шуточный тост «за виновницу проникновения советских влияний в болгарскую архитектуру».
Строго-справедливая с детских лет Люда запротестовала. И когда она, поднявшись, заговорила, мы узнавали ее еще больше, нашу школьницу и студентку, всегда любившую прояснить все «до конца». И, конечно же, Люда сейчас выразит свою мысль стихами. Так и случилось.
— Вместо всяких ответных слов я прочту вам, драги приятели, стихотворение Симонова «Любовь», — сказала Люда, и гости дружно и шумно одобрили хозяйку.
Случается, в стране другой
Среди людей сидишь, как свой,
Неважно — ты или другой, —
Сидишь, до слез им дорогой
За то, что ты — не просто ты —
Есть люди лучше и умней, —
За то, что есть в тебе черты
Далекой родины твоей…
Люда читала медленно, чтобы донести смысл слов, читала искренне, как всегда, стремясь чужими стихами выразить свои мысли и думы. И гости хорошо понимали нашу Люду, ее волнение заражало.
И будто вся твоя страна
В гостях в их комнате сидит…
Себе не вздумай, не присвой
Всей силы этих чувств людских,
Знай твердо, что виновник их
Не ты — народ великий твой…
Поздним вечером, когда гости разошлись и уютная небольшая квартира Люды и Тодора стала вдруг просторной, мы увидели в вазе у раскрытого в сад окна не замеченную раньше большую кисть черемухи с сухими, уже черно-красными ягодами.
— Уральская, — обрадовались мы.
— Нет! Это маленькое софийское открытие Люды, — улыбаясь, ответил Тодор. — Но сама она лучше расскажет об этом.
В рассказе Люды не было ничего особенного, но он взволновал нас какой-то затаенной грустью, чистой и негасимой тоской по Родине. В ней, в этой тоске, не было гнетущей печали — так грустят о матери родной, каким бы счастьем ни был окружен человек вдали от нее.
— В воскресенье мы любим всей семьей выезжать в лесопарк на горе Витоша, неподалеку от Софии, — начала Люда, удобно усевшись на низкий длинный диван. — Это чудесное место — вам обязательно нужно побывать там. И, конечно, не только у «Белой воды» и «Старческих полян» — непременно поднимитесь до «Золотых мостов»! Мы с девочками особенно любим сидеть у этого грандиозного каменного потока — там так красиво и так много цветов. И вот представьте себе мою радость! В один из дней, гуляя с детьми среди кустов и рощ Витоши, я вдруг увидела высокий куст рябины! Я касалась гладкой серой коры рябины, как будто пожимала руки друга. Зубчатые грубоватые листья казались мне вестью с далекой родины, а ярко-красные ягоды… Я долго не сводила с них глаз, вспоминала детство, юность…
Нагруженные ветками, мы вернулись в город, и весь вечер дети прыгали вокруг вазы с пурпурной кистью, и я учила их петь нашу «Уральскую рябинушку».
Назавтра пришла ко мне подружка-землячка Маша, тоже живущая в Софии, с мужем-горняком. Мы порадовались рябине, вспоминали Волгу и Урал и помечтали о том, как было бы хорошо, если бы здесь росла и черемуха.
— А может, и растет, а мы не знаем, — неуверенно сказала Маша и тут же, загоревшись, стала звонить всем знакомым болгарам.
Маша, кажется, единственная из всех наших русских друзей, живущих в Софии, так и не смогла как следует освоить болгарский язык, но тем не менее не стеснялась этого и энергично вступала в любые разговоры. Болгарские друзья любили Машу и всегда приходили ей на помощь, весело помогая выпутаться из трудной фразы. Люда, смеясь, передала в лицах Машины телефонные разговоры о черемухе.
— Добр ден, другарю Цеянчев! Привет! Это Маша! Заповядайте, будте ласкови, може би ты София бяла черемуха?
— Да-да, черемуха, че-ре-му-ха! — сердясь, переходила она совсем на русский, отвечая на недоуменный вопрос йа другом конце провода. — Моля ви! Пожалуйста! Есть ли, растет ли здесь… тук, близо, наоколо, черемуха? Разбирате ли ме?.. Понимаете вы меня?
Друзья-горняки, не большие знатоки флоры, отвечали, что понимать Машу — понимают, но черемухи никогда в Софии как будто не видели.
— Сами будем искать! — безапелляционно решила Маша. — Нашлась же рябина.
И мы с подругой в свободное время стали рыскать по всем паркам Софии — искать черемуху. Тщательно исследовали все кусты на бульваре Русском, в районе зоосада, на стадионах, методически (разумеется, методу поисков разработала Маша) исследовали мы огромный лесопарк на Витоше. Мы ездили туда и автобусом через село Драгалевцы, и трамваем — через Княжево, добрались до самых «Черни врых» и еще дальше — на зеленую гору Люлин… Черемухи мы так и не нашли.
И, как это всегда бывает в таких случаях, мы забыли в своих поисках лишь об одном софийском парке — о парке Свободы, что у самого нашего дома, в центре города. И представьте, в один, как говорят, прекрасный вечер (а вечера здесь действительно чудесные!) возвращалась я с работы, как обычно, по аллее парка Свободы и вдруг замерла на ходу… Может, это чудится мне? Дурманящий густой запах черемухи! Здесь — рядом! Кинулась на запах — и — надо же — не куст, а большое дерево черемухи в цвету! Тогда оно показалось мне выше липы. Волнуясь и радуясь, сорвала я белую кисть и шла, не видя ничего, уткнувшись лицом в неповторимо родные цветы. Пришла домой, поставила черемуху в воду и долго сидела, глядя на ее белый цвет, а потом, как тогда Маша, над которой посмеивалась, сама начала поспешно звонить всем софийским знакомым и с торжеством, как будто это я сотворила чудо, говорила:
— Цветет черемуха в Софии, драги приятели! Цветет в самом центре белым цветом!
— Отныне, — улыбаясь, закончила свой рассказ Люда, — отныне, как видите, цветы рябины и черемухи не переводятся в нашем доме.
1963—1970 гг.
— Перед вами стариннейший печатный станок с русским шрифтом. Говорят, это есть станок из первой русской друкарни в Праге шестнадцатого века. Создал ее доктор медицины Франциск Скорина из Полоцка, что на Белой Руси, в 1517 году…
Наш гид по старой Праге, седая подвижная старушка Мария Карловна, произнесла все это заученной скороговоркой и быстро засеменила к другим экспонатам в огромном зале знаменитой еще с двенадцатого века библиотеки бывшего Страговского монастыря.
Но тут запротестовали даже самые смирные из нас. Мы были покорны, когда почти бегом пронеслись за старушкой по древним дворцам и соборам Пражского кремля, когда, почти не останавливаясь, прошли мимо изумительных дворцов Лоретанской площади и едва скользнули взглядом по госпиталю, где, по преданию, симулировал бравый солдат Швейк. Разумеется, мы сразу же решили, что позже придем сюда сами и всюду походим не спеша. Но доведется ли нам побывать еще раз в монастыре? И как можно равнодушно пройти мимо такой реликвии?
Древнейший печатный станок с русским шрифтом в Праге? Русская типография 1517 года? Почти за полвека до издания первой печатной русской книги в России? А доктор медицины — первопечатник русских книг Франциск Скорина из Белоруссии? Сколько волнующих вопросов!
Мы настойчиво хотели получить на них ответы, и наша Мария Карловна, улыбаясь и разводя руками, побежала за «самым лучшим» консультантом: оказывается, ей попросту надоели туристы-верхогляды, а искренняя любознательность советских друзей порадовала старушку, влюбленную в памятники Праги.
В ожидании консультанта мы столпились у древнего печатного станка, рассматривали книги, одну интереснее другой — огромные фолианты с орнаментами и гравюрами и первые «книги для пения» с четырьмя нотными линиями, молитвенники и «колдовские книги», и самые ранние первопечатные издания. И среди них — древнейшие русские книги — творения Скорины, может быть печатавшиеся здесь, на этом самом станке, 450 лет назад.
Консультантом, которого мы ждали, оказалась высокая молодая блондинка в сером платье-халате с легкомысленной воздушной косынкой на самой макушке. Научная сотрудница Пражского музея национальной письменности, она начала разговор с того, что представилась сама и представила (почему-то покраснев) своего «уважаемого русского коллегу» — аспиранта из Ленинграда, Виктора Ефимовича. Пришедший вместе с чешской девушкой наш земляк — худощавый окающий волжанин в белой рубашке с короткими рукавами, такой же молодой, улыбаясь, объявил, что его «научный руководитель — товарищ Милослава» сможет ответить на все наши вопросы по истории книгопечатания, что же касается Скорины («подлинное имя которого не Франциск, а Георгий — запомните это для начала!»), то кое-что расскажет нам сам Виктор Ефимович. Милослава добавила, что она лично и ее русский коллега весьма рады, что нас все это интересует.
Завязалась оживленная беседа, и, чтобы не мешать другим, Милослава предложила выйти во двор, в парк.
— Райский двор — его имя, — смущаясь своего акцента (на самом деле очень милого и приятного), сказала она. — Тут в парке действительно очень прекрасно и неповторный вид на нашу Прагу.
В старинном монастырском дворике нас окружали строения разных веков, невдалеке врезались в светлое небо легкие остроконечные, как пики, шпили чешского града. Мы слушали рассказ о русском Прометее, с потрясающим мужеством зажегшем в шестнадцатом веке факел знания, и нам виделись в тумане времени приземистые крепостные башни древнего белорусского города Полоцка, из ворот которого уходил в мир сын местного купца Луки Скорины — Георгий.
То были бурные годы человеческой истории. Зарево эпохи Возрождения разгоняло мглу средневековья, время великих преобразований порождало людей сильных, страстных, целеустремленных и разносторонних, людей смелой мысли и героического действия, путешественников, математиков, художников, астрономов. С блеском проявляли они свой гений во всех отраслях знаний и самозабвенно шли на смерть во имя бессмертных идей света и прогресса…
Мы с детства познаем их славные имена, но очень ограниченно. Эпоха Возрождения — это для многих в основном Италия, это — талантливейшие сыновья Флоренции, Рима… Но вот рядом с ними мы видим молодого парня из далекой Руси, простолюдина из безвестного Полоцка. Как подлинный сын Возрождения, он в совершенстве овладевает многими языками и многими науками, и достойно, как равный среди равных, творит он среди современников Леонардо да Винчи и Микельанджело в Италии, живет в Кракове, Праге, Киеве, Падуе, Венеции, Вильно, встречается с Коперником, Томасом Мюнцером, Мартином Лютером, бесстрашно отстаивает свои убеждения, одинаково смело действуя словом, пером, а когда нужно, и шпагой. Жизнь его полна больших переживаний и горестей, блистательных успехов и мрачных неудач, рыцарски верной любви и невероятных приключений, бесчисленных путешествий и скитаний по многим странам. Но в отличие от авантюристов тех лет, искателей легкой наживы, он бескорыстно и беззаветно служит одной идее, преследует одну благородную цель — дать народам Руси печатное слово разума, знаний… Этой цели посвятил он всю свою жизнь.
И здесь, в Праге, где более четырех веков назад свершил свой самый великий подвиг Георгий Скорина, с градчанских холмов у древнейшего Страговского монастыря, также связанного с именем и делами доктора Скорины — «сына Луки из Полоцка», мы пытаемся представить себе хотя бы основные вехи его беспримерной жизни.
…Шуршат тихие ветры с Влтавы над старыми стенами, темно-зеленый плющ прижался к пористым камням кладки двенадцатого века, а за воротами бывшего монастыря раскинулся самый современный и один из крупнейших в мире Страговский стадион чехословацкой столицы. Волнами перекатывается в парк веселый гул, но мы не слышим его, зачарованные рассказом Виктора Ефимовича.
Мы видим окруженный башенной крепостью древний Полоцк… рассветные лучи шестнадцатого века проникают и за его крепкие стены, и купеческий сын Георгий Скорина настороженно вглядывается в большой мир. Юноша-подросток, обученный грамоте, знающий латынь, он свободолюбив, нетерпим к гнету и не раз вступает в ссоры с соглядатаями и стражниками воеводы. Спасаясь бегством от угрозы заточения, Георгий Скорина покидает родной город, сохранив в сердце своем любовь к простым людям и ненависть к их поработителям, к злобному, гнетущему невежеству.
Много дорог исходил юноша, пока попал, наконец, в Краков с цепкой думой — учиться. В католическом краковском университете нарекают Георгия Франциском. Но Георгий равнодушен к этому акту. Он живет наукой, и скоро ему подвластны уже все «семь свободных искусств», составлявших программу университета: грамматика, риторика, логика, арифметика, астрономия, геометрия, музыка…
Путь к знаниям идет через ядовитый туман религиозных догм, каждый шаг вперед свершается в жестокой борьбе, и уже с университетских лет Скорина наживает себе смертельных врагов в стане церковников и титулованных мракобесов. Они будут преследовать его всю жизнь. Но еще больше у него друзей. Рождается и крепнет его мечта: дать народу книгу — светоч знания и свободомыслия.
Крылья крепнут в полете… Вот мы видим его уже в Киеве, он продолжает копить знания, приобщаясь к богатой культуре Киевской Руси. И снова в путь. Скорина совершенствуется в знаменитом чешском университете в Праге, с письмом великого Коперника достигает белорусский хлопец и далекой Италии. Он в прославленном Падуанском университете. В двадцать пять лет Скорина блестяще закончил здесь медицинскую коллегию и, как гласят старые летописи, «первым из восточных славян получил звание доктора в науках медицинских…»
Доктор Франциск из Полоцка — в сказочной Венеции, перед ним — слава, богатство. Но Георгий Скорина не для того устремился к знаниям! «Не только для себя рождаемся мы на свет, но наиболее — для служения общему благу», — так говорит он друзьям, так напишет он позже в предисловии к одной из своих книг… И из солнечной Италии через всю Европу свершает он длинный и трудный, полный лишений и приключений путь в холодную заболоченную Беларусь — в родной Полоцк. В думах своих он видит себя уже и в Москве.
Тепло встречают Георгия друзья, и он раскрывает им свой замысел о книге для народа. Но их мало, до боли мало, друзей Скорины. А власть имущим ненавистен холопский доктор, увенчанный европейскими дипломами. Само его пребывание в Полоцке опасно. Козни, преследования, угрозы отравляют жизнь, а средств для создания типографии нет, и ждать их неоткуда. А кольцо злобных врагов смыкается, угрожая самой жизни Георгия Скорины!
И он снова, как много лет назад, вынужден тайно покинуть родной город. Но теперь Скорина твердо знает, что делать. То, что не удалось свершить на родине, сотворит он в вольном городе Праге, знакомой и близкой его сердцу славянской столице, где найдет он друзей и единомышленников. Да и сам он теперь силен, как бог!..
Я слушал рассказ Виктора Ефимовича и почему-то подумал о… Герцене. Через три века со времени отъезда Скорины из Полоцка в Прагу Герцен повторит его подвиг, воплотит его идею о вольном печатном слове, проникающем на Русь из-за рубежа, если нельзя печатать его в самой России.
Перекличка веков особенно ощутима здесь, в Праге. По этим камням пять столетий назад шагал молодой Георгий Скорина, недалеко отсюда, где-то в Старом Месте, основал он свою историческую друкарню, выпуская в свет первые книги для Руси. Самая ранняя из них вышла в августе 1517 года!..
«Я, Франтишек, Скорынин сын, из Полоцка, в лекарских науках доктор, повелел сию Псалтырь тиснуть русскими буквами и славянским языком».
То была первая библия на языке Руси. Она была богато иллюстрирована. Среди иллюстраций есть и гравюра самого Скорины.
— Я взял с собой репродукцию этой гравюры. Смотрите! — Виктор Ефимович бережно поднял в вытянутой руке портрет Георгия Скорины. — Больше четырех веков из книги в книгу переходит эта гравюра, ее знают книголюбы во всех странах мира.
Художник — современник Скорины — изобразил его за книгой и в окружении книг. Скорбное лицо, мужественное и умное, взгляд устремлен вдаль, в будущее. Что хотел увидеть в нем полоцкий простолюдин в докторской мантии?
Книгу за книгой посылает в мир Георгий Скорина.
«Людям посполитым к доброму научению» — с таким посвящением шли они на Русь, для «своей братии Руси» из далекой Праги. Их насчитывалось уже 22. Словно два десятка взрывных, светящихся ядер, сокрушающих мглу невежества.
Но недруги настигли Скорину и в вольной Праге. По велению тех, кто хотел держать народ в темноте, его друкарня была разгромлена немецкими ландскнехтами, сам он вынужден был взяться за кинжал и пал смертельно раненный…
Прошли годы, и мы встречаем чудом воскресшего доктора Скорину, теперь уже в Вильно. Он и здесь создает типографию и печатает книги — одну за другой. Но неприязнь тех, кому ненавистна деятельность Скорины, как черная тень, неотступно преследует его. И особую ярость вызывает весть о том, что Скорина приступает к созданию невиданной еще книги, которую сам же сочиняет, — совершенно светской «Подорожной книги», раскрывающей людям окно в мир из душных застенков церковных догм.
И Скорина оказывается в темнице, его друкарня сожжена по наущению барона Рейхенберга, уничтожен титанический труд многих лет.
Но, и скованный, Прометей не сдается. Скорина вырывается на волю и снова берется за создание типографии…
«Не зло связывает людей в сердцах их, а добро и разум, знанием освещенный», — провозглашает он в шестнадцатом веке, и голос его звучит столетия…
Полные впечатлений и дум, мы шли по улицам и площадям Праги, по аллеям воспетых поэтами широколиственных каштанов. Вглядывались в каждый дом, овеянный дыханием истории, всматривались в открытые лица встречных — наших современников и наших друзей.
На одной из центральных площадей издалека звала к себе огромная витрина магазина «Советская книга». Десятки прекрасных изданий на чешском и русском языках радовали глаз, их хотелось взять в руки, рассматривать, читать неотрывно. И с волнением подумалось о том, как замечательна диалектика истории: почти пять веков назад Георгий Скорина послал на Русь из старой Праги первые русские книги. Ныне советская книга пришла в Прагу другом и добрым советчиком.
1962 г.
Чудесно лето в Западной Чехии! Живописная темно-зеленая лесная дорога окаймляется то ярко-желтой поляной горчицы, то молодой сосновой рощей. Вдруг открывается индустриальный пейзаж шахтерского Кладно с пирамидами терриконов, рудничными постройками с красными звездами на копрах, заводскими трубами и уютными чистыми улицами с невысокими домами разной окраски, окруженными садами. И снова зелено-желтая равнина, и прямая, как лезвие шпаги, дорога пробивает бесконечный коридор среди зеленеющего на подпорах хмеля.
Вдали невысокая горная гряда, за нею — Карловы Вары.
Весь путь в Карловы Бары мы вспоминали, что слышали и читали об этом знаменитом городе-курорте. Здесь бывали Бах и Бетховен, Чайковский и Шопен, Моцарт и Паганини, Гоголь и Тургенев, Карл Маркс и Горький… Карлсбад (так в старые времена именовали Карловы Вары) упоминается и во многих романах, в исторических хрониках, в жизнеописаниях всяческих князей, графов и баронов, не столько лечившихся здесь, сколько прожигавших жизнь в местных казино и на модных великосветских балах.
Ныне Карловы Вары — народный курорт социалистической Чехословакии. В этом можно было убедиться, не выходя из автобуса. С путевками на лечение направлялись наши попутчики — молодой Франтишек Полак, шофер автобазы из Брно, сталевар из Раковинка Карел Земан и Антонин Вашак — мастер из Бероуна, врач из Лейпцига и бригадир-строитель из далекого уральского городка Кушвы.
В рачительных руках народа-хозяина не только не угасла, а еще более расцвела мировая слава курорта. И, как и прежде, едут сюда разные люди из разных стран, и не только по путевкам профсоюзов — немало приезжает в Карловы Вары богатеев и дельцов-капиталистов. Что ж, это выгодно: пусть оставляют свои доллары и фунты — места в Карловых Варах хватает, а знаменитый неиссякаемый источник «Бржидло» подает десятки тысяч литров целебной воды в сутки.
Но сосуществование на курортном пятачке людей разных миров создает нередко курьезные ситуации.
Наш рассказ о том, как токарь пражского автозавода встретился в Карловых Варах с американским автомобильным королем Фордом и другими миллионерами из США и преподал им наглядный урок человеческого достоинства. Поведал нам об этой истории старый художник из Праги, с которым мы года два назад подружились на золотых песках болгарской Варны.
Историю эту я постараюсь изложить так, как передал ее чешский художник.
Мы сидели в тени колоннады чехословацко-советской дружбы. Вокруг лениво, как воды здешней речушки Теплой, текла курортная жизнь. Был, видимо, час покоя, и лишь редкие одиночки приходили к источнику. У каждого в руках приобретенный здесь традиционный плоский фарфоровый поильник с узким горлышком. С его помощью и совершалось таинство очищения и лечения.
— Я помню Карлсбад в прежние времена, — начал свой рассказ старый художник. — Изредка я бывал здесь и всегда чувствовал себя, как это говорят у вас в России, «не в своей посуде»… Да? Я не жил в жалкой благотворительной лечебнице для бедных, которых лицемерные благодетели заставляли ходить к источнику с издевательской дощечкой на груди: «Бесплатно». Но и без этого разжиревшее, сверкающее бриллиантами общество «великого и пустого света» находило сотни возможностей, чтобы на каждом шагу попирать, унижать человеческое достоинство простых людей, приезжавших сюда лечиться. Все лучшие отели, парки, прекраснейшие уголки природы были предоставлены тем, кто мог много платить; музыку на концертах мы могли слушать только за их спинами: лучшие места в партере, лучшие ложи нам были недоступны. И как гнусно умели они отравлять концерты в карлсбадских парках! Мы все вынуждены были стоять подальше от эстрады, в то время как лакеи усаживали в принесенные из отелей кресла титулованных бездельников и их любовниц. И мелодии Моцарта и Глюка нередко заглушались глупым смехом и хлопаньем пробок. Кулаки сжимались у нас от гнева, но что могли мы поделать! Они были здесь хозяевами, на нашей наипрекраснейшей земле. Они платили за все и покупали все, что хотели, в том мире, где все продавалось. Но еще больнее было видеть, как отравляет атмосфера тления, как подобострастно встречают и провожают «именитых больных» не только лакеи, но и кое-кто из врачей и сестер, как с нескрываемым благоговением перед богатством расступаются перед ними люди не только на улицах и аллеях парков, но даже у колоннады с источниками целебных вод.
Сцены эти были так отвратительны, что мы с друзьями старались как можно реже появляться на центральных пятачках Карлсбада, уходили в лес, в горы. Излюбленным местом нашего отдыха была сосновая роща на окраине курортного городка, у памятника Бетховену, близ отеля «Ричмонд». Почти рядом находился памятник Мицкевичу, недалеко — памятник нашему Сметане…
Во весь голос читали мы здесь стихи о свободе, гневно клеймили убожество и тупость власть имущих. Нашим кумиром был Бетховен, и, может быть, не столько за его изумительную музыку (тогда мы еще мало ее знали), сколько за свободолюбие, за его смелое пренебрежение чинами и званиями самых высоких рангов. Мы знали, что именно здесь, в этих курортных местах, в соседнем Теплице, где собиралась самая великосветская знать, Бетховен дал урок человеческого достоинства не кому-либо, а самому Гете, которого полушутя, полусерьезно он именовал «Ваше превосходительство», ибо Гете, как известно, при всей своей гениальности не чуждался чинов при маленьком веймарском дворе.
Почти у каждого из нас хранилась репродукция с нашумевшей картины Ромлинга «Бетховен и Гете в Теплице в 1812 году»: в то время как Гете, сняв шляпу, стоит склонившись перед идущей по парку императорской фамилией, Бетховен, заложив руки за спину, презрительно ринувшись вперед, не снимая шляпы, гордо проходит сквозь строй князей и герцогов.
Мы были убеждены («я и сейчас уверен в этом!» — воскликнул тут старый художник), что Бетховен на памятнике у «Ричмонда» запечатлен именно в тот момент. Таким видится он мне в тот час великого и мужественного единоборства. Вот Бетховен нагнул голову, как бы для боя, весь устремился вперед, пружинясь, и кажется, сейчас он сойдет с пьедестала и разгонит великосветскую камарилью, засорившую карловарские парки…
И мы мстили им именем Бетховена, его словами. Каждый день в то давнее лето у памятника появлялась написанная красными чернилами наивная листовка — отрывок из письма Бетховена. Я столько раз читал и перечитывал его, что и сейчас помню на память, наверное, дословно. — Полузакрыв глаза, старый художник слегка дребезжащим голосом стал читать:
«Короли и князья могут создавать профессоров и тайных советников, могут осыпать их титулами и орденами; но они не могут создавать великих людей, создавать души, которые возвышались бы над житейским навозом… И когда вместе находятся два таких человека, как я и Гете, эти господа должны чувствовать наше величие. Вчера, возвращаясь домой, мы встретили на пути всю императорскую фамилию. Мы издали увидали ее. Гете бросил мою руку, чтобы стать на краю дороги. Несмотря на все мои уговоры, я не мог заставить его сделать хотя бы шаг вперед. Тогда я надвинул шляпу на голову, застегнул сюртук и, заложив руки за спину, врезался в самую гущу толпы. Принцы и царедворцы выстроились в шеренгу: герцог Рудольф снял передо мною шляпу, императрица первая поклонилась мне… В виде развлечения я смотрел, как шествие продефилировало мимо Гете. Он стоял на краю дороги, низко склонившись со шляпой в руке. Потом я задал ему головомойку, не пощадил его…»
То было здесь, в этих местах, много десятков лет назад.
— Я долго рассказываю, простите, — улыбнулся художник, как бы возвращаясь к нам из дальних краев воспоминаний. — Но то все — «перед сказкой», — так, кажется, говорят по-русски… А сказка, то есть самая сердцевина моей истории, — впереди, сейчас будет. Послушайте. — Он замолчал, пристально оглядывая все вокруг.
— Через много лет я впервые при народной власти снова здесь. Тут уже явно не буржуазный Карлсбад, а наши чешские Карловы Вары. Но меня радуют и волнуют не только внешние перемены. Я смотрю на наших людей. Какими они стали! Как расправили плечи! Исчезло былое подобострастие одних перед другими, все чувствуют себя равными, хозяевами, будто приехали на свою пригородную дачу. Кажется, сам воздух стал чище… Я люблю встречать тут, у колоннады, разных людей, молодых и старых, беседовать с ними, знакомиться то со сталеваром из Остравы, то со студентом-поэтом из Кошице, то с седым пенсионером, героем словацкого восстания из Банска Быстрицы, то с инженерами из Брно и, разумеется, с нашими гостями из советской страны, из Демократической Германии, Народной Польши. Не счесть моих друзей, приобретенных в Карловых Варах! Они — лучшее лекарство от всех болезней! Советую и вам…
Я люблю приходить и к памятнику Бетховену. И именно здесь — начало той самой истории, которую хочу вам поведать. Мы подходим к ней медленно, пробираясь через кусты воспоминаний. Помалу, как говорят у нас, но допреду. Медленно, но вперед…
В один из дней я встретил у памятника человека, который заинтересовал меня. Он стоял на том месте, которое я считал уже «своим», и внимательно разглядывал памятник. Лицо его с крупными чертами, широким выпуклым лбом и нависшими на глаза надбровными дугами было грубоватым, темным от загара, подчеркнутого густым роем следов давней оспы. Шевелюра черных, осыпанных пылью седины волос явно не привыкла к шляпе. Но, поразительное дело, большие серые глаза этого крепкого коренастого человека в белой рубашке с открытым воротом излучали такое уверенное спокойствие, что лицо его будто освещалось изнутри, как на картинах Корреджо.
— Добру ден! Будте здрав! — приветствовал он меня, словно старого знакомого, крепко пожимая руку и широким жестом приглашая в тень. И я, давно облюбовавший это место «для себя», ощутил, что пришел истинный хозяин. Мы разговорились. Богумил Гоулек оказался моим земляком — токарем пражского автомобильного завода. За плечами его — большой жизненный путь. Годы подневольного труда, муки фашистского концлагеря… Гоулеку за пятьдесят, но он несокрушим, как крепкий кедр, и уверен, что, поскольку до недавних лет жизни ему не было, он только теперь начинает ее ощущать в полной мере. Гоулек учится в вечерней школе взрослых, посещает с двенадцатилетним внуком воскресные симфонические концерты, охотно ходит на лекции о происхождении Вселенной и выписывает все журналы по автомобильной технике. Он слушал недавно Девятую симфонию Бетховена и теперь, сидя у памятника, внимательно вглядывается в ее творца, просит меня рассказать о нем.
История с Бетховеном и Гете потрясла Гоулека. Он вскочил на ноги, вплотную подошел к памятнику, казалось, хотел пожать Бетховену руку.
Солнце клонилось к горам, и мы медленно и молча шли по тропе Бетховена среди скрипящих от вершинного ветра мачтовых сосен. Косые лучи, словно длинные пальцы по клавишам, скользили по стволам деревьев, и тропа Бетховена звучала — мы слышали это оба! Я, старый художник из Праги, и Богумил Гоулек — старый пражский рабочий. Вы можете о том спросить его сами…
С тех пор мы стали друзьями, встречались ежедневно у колоннады и, свершив несложные процедуры с поильником, уходили в лес.
Однажды на своем обычном пути по набережной реки Теплой, у отеля «Отава», мы увидели большое скопление народа. «Не случилось ли чего?» Оказалось, на набережной прогуливался Форд, тот самый, настоящий американский Форд — автомобильный «король», приехавший на лечение в Карловы Вары. Ничем не примечательный господин, благообразный, с проседью, как преуспевающий клерк, он важно вышагивал с женой и собачкой, а невдалеке, демонстрируя величие «короля», стояла его машина — длинный, как трамвай, сверкающий лаком и металлом, единственный на весь курорт огромный «форд», рекламно запечатлевший фамилию своего уникального хозяина на десятках деталей, в том числе и на невероятных размеров багажнике.
Зеваки во все глаза смотрели на заокеанскую знаменитость, и меня охватило знакомое с давних лет чувство гнева, когда на некоторых лицах я прочел плохо скрытое благоговение перед богатством. «Жива — не сгинула старая хвороба!» — думал я.
В это время к «Отаве» медленно и важно подкатила еще одна по-купечески шикарная машина — длинный «шевроле», с какими-то дополнительными сверкающими фарами. Из нее вывалился уже популярный среди курортников достойный коллега мистера Форда — мультимиллионер из Чикаго, по происхождению чех. Он некогда покинул свою родину, разбогател на спекуляциях и ныне назойливо демонстрировал землякам, «чем он был — и чем стал». То ли по глупости, то ли подвыпив, «чех-американец» вел себя, как боксер-победитель в цирке: он слал дамам воздушные поцелуи, махал жирной рукой, щелкал толстыми пальцами, и тупое лицо его лоснилось от пота.
Пройти было невозможно. Толпа зевак увеличивалась, иностранцы приветствовали своих кумиров, к ним присоединился и кое-кто из чехов, потерявших стыд и гордость. Раздались даже жидкие аплодисменты. Форд чинно поклонился, а чикагский богатей, сияя, восторженно поднял вверх обе руки.
Я не знал, что предпринять, хотя все во мне кипело. Я даже забыл, расстроившись, о своем друге. Но Гоулек сам дал о себе знать. Он подтолкнул меня вперед и процедил сквозь стиснутые зубы (я уже знал, что это означало у него высшую меру гнева): «Пойдем, художник. Разгоним их… Как Бетховен…»
И, стремительно рассекая толпу, Богумил Гоулек двинулся прямо на Форда. Я едва поспевал, но шел, не отставая, плечом к плечу со своим другом. Он подошел к американскому автомобильному «королю» и негромко сказал: «Здесь люди ходят, сэр! Вы мешаете…» Форд стушевался, слегка приподнял шляпу и, натянув поводок собачки, сохраняя важность, ушел за угол. Жена, семеня в туфлях на «шпильках», поспешила за своим «королем»…
Гоулек резко повернулся к чикагскому миллионеру. Наверное, для своего заокеанского «земляка» у него нашлись бы более крепкие слова. Но тот уже сидел в лимузине, и блистательный «шевроле», право же, напоминал в эту минуту павлина с поджатым хвостом.
Богумил Гоулек, взяв меня под руку, буквально таранил редеющую толпу, гневно восклицая: «Позор вам!.. Позор и стыд!» Все молча расступались, ибо сказать им было нечего: по главной улице народного курорта шел хозяин, подлинный хозяин всей чешской земли. Как это прекрасно говорят у вас в России, Его Величество Рабочий Класс! И я был несказанно счастлив и горд тем, что мне довелось шагать с ним рука об руку.
1962 г.
Возможно, вы никогда не слышали о широком и печально известном в Венгрии «бузгаре», и тем более можете вы не знать, что такое «фланец», о котором одно время много писали румынские газеты. Но нет сомнения — бы не только все поймете в нашей короткой истории, но проникнетесь, как и мы, глубоким уважением и любовью к двум юношам — венгру Петеру Радаи и румыну Иону Стэнеску, чьи имена прославились именно в связи с бузгаром и фланцем. Случай свел их вместе, и он же помог нам узнать об этом.
Они встретились на одном из спортивных пляжей острова Маргит в Будапеште. Ион, молодой монтажник из румынской Олтении, в составе своей команды готовился к соревнованиям с подводными спортсменами Венгрии. Целые дни проводил он на Дунае или здесь, у прозрачных бассейнов Маргита. Часами не сводил Ион глаз с будапештских аквалангистов, носившихся под водой, как речные боги. Мог ли он не заметить Петера — высокого красавца, с ярко-красными ластами, стремительного в воде, как меч-рыба? Мы не знаем, как познакомились юноши, но у нас на глазах стали они друзьями, часто вместе уходили в дунайские волны, подобно двум коричневым торпедам. Они были неразлучны все дни соревнований, и после игр Ион остался гостить в семье Петера…
Тот, кто бывал в Будапеште, на всю жизнь запомнит гору Геллерт с ее монументальными реликвиями, дорогими сердцу каждого венгра и каждого советского человека, старинные улочки древнего крепостного района и сверкающие огнями проспекты, рабочие районы, сродни нашему Уралмашу или Московскому автозаводу, и прежде всего индустриальный остров Чепель — трудовое сердце венгерской столицы. Но каждый, кто хотя бы на день остановился в Будапеште, не мог не побывать на другом дунайском острове — на Маргите и, конечно, никогда не забудет его многообразную красоту. Рассказать об этом изумительном оазисе зелени, цветов, воды, веселья и тишины в самом центре шумного двухмиллионного Будапешта невозможно. Маргит нужно увидеть, медленно перейти Маргитхид — мост через Дунай, пройти по аллеям парка, вдоль огромных платанов и дубов, кронами уходящих в высокое небо, осторожно прошагать по хрупким резным мостикам Японского сада, меж крошечными деревцами этого цветущего игрушечного садика… Нужно самому услышать здесь серебряный перезвон колокольчиков и тихие старинные напевы, журчащие, словно водяные струйки. И не удивляйтесь — это в самом деле звучит вода! — в тени карликовых вишен играет водяной музыкальный ящик, он поет свои песни почти два столетия — разве можно пересказать их?.. Лабиринт густых аллей полон сюрпризов, они приведут вас то к грохочущему водопаду, то в безмолвные уголки влюбленных, то к огромному летнему театру, то к вольере с жар-птицами из племени павлинов, то к древнему замку… Но куда бы вы ни шли, на пути обязательно будет большой или малый стадион, площадки для тенниса, волейбола или крокета, открытые или крытые бассейны, купальни, корты. Остров Маргит — легендарное пристанище юной венгерской королевы — дочери короля Белы IV, властвовавшего много веков назад; остров Маргит, обретший ныне своих подлинных хозяев, называют народным царством красоты, отдохновения и музыки. Но прежде всего — это королевство спорта, излюбленное место многих международных спортивных соревнований и самых различных и порой неожиданных встреч.
И возникшая на наших глазах дружба двух молодых людей из братских стран осталась бы в нашей памяти еще одним из многих штрихов всего того доброго и хорошего, чем запомнились нам часы и дни, проведенные здесь, если бы не вечер на том же острове Маргит, неожиданно раскрывший характеры наших молодых друзей.
Мы были приглашены на праздник спортсменов по случаю окончания международных соревнований пловцов. Летний театр на Маргите походил на ярко освещенную большую яхту, да и весь иллюминированный зеленый остров с тысячами разноцветных огней, отражавшихся темной водой Дуная, казался огромным лайнером, полным веселья и музыки… Но не станем занимать время читателя описанием праздника. Вернемся к нашему рассказу.
Петер и Ион были, конечно, здесь. Как и все участники вечера — в черных строгих костюмах, в белоснежных рубашках, с галстуками в тон вечернему костюму. Но что привлекало всеобщее внимание — и у Петера и у Иона на лацкане пиджака золотился орден. Если вспомнить их совсем юный возраст, исключающий какие-либо заслуги военного времени, — это было тем более удивительно. Да кроме того, они ведь граждане разных стран… Догадкам, предположениям, спорам не было конца. Нужно ли говорить, что мы с нетерпением дожидались возможности поговорить с нашими друзьями, расспросить их.
Беседа состоялась тут же, в аллее у летнего театра, куда нам с трудом удалось на полчаса увлечь Петера и Иона, а с еще большим трудом заставить их хотя бы кое-что рассказать о себе. Наверное, удить рыб в Дунае с шумного берега Маргита было легче, чем выудить ответы на интересующие нас вопросы у двух молодых спортсменов. И если нам все же удастся довести рассказ до конца, то лишь благодаря тому, что, как всегда, тут же оказалось несколько добровольцев переводчиков-студентов, и они не только всячески побуждали скромников разговориться, но и в меру своих способностей сами сплетали их отрывочные ответы в более или менее стройное повествование.
Итак, Петер Радаи. Он настолько молод, что свой Андялфельд, близ Западного вокзала Будапешта, с самых малых лет помнит как благоустроенный рабочий район с красивыми светлыми домами на улице Мира, с Дворцом культуры, стадионом. Лишь по рассказам отца — старого инструментальщика депо — Петер с трудом может себе представить, что всего два десятилетия назад Андялфельд был темным и грязным поселком. Петер закончил школу, работает токарем в соседнем Уйпеште — на тракторном. Учится в вечернем техникуме, будет мастером, а его второе увлечение — плавание под водой. Нередко акваланг он берет с собой на завод и прямо с работы — на тренировку. Не раз он защищал уже честь Венгрии на международных встречах.
И вот в один из дней взволнованный комсорг Геза подошел к станку Петера.
— Акваланг с собой?
— Да.
— Пиши записку домой, после смены команда аквалангистов едет в Дунафалву. На несколько дней.
Спрашивать было не о чем. В те дни вся страна поднялась на борьбу с наводнением, против грозного стихийного бедствия выступили рабочие отряды и воинские части, студенты и школьники… В Дунафалве бушующая вода начинала рвать дамбу, угрожая неисчислимыми бедствиями округе. Когда было испробовано все что можно, решили вызвать и аквалангистов.
— «Ищите бузгар!» — тревожно сказали нам еще в автобусе, — вспоминает Петер. — А я и не представлял даже, что это такое… Оказалось, «бузгар» — трещина или отверстие в дамбе, которое нужно срочно обнаружить под водой и забить, заделать, любой ценой, любыми средствами закрыть дорогу воде, чтобы сохранить дамбу.
Прошло много месяцев, но и сейчас волнуется Петер, рассказывая, как он с товарищами снова и снова устремлялся в бушующие волны, как к их поясам прикрепляли тяжелый груз, чтобы внезапно образующиеся водовороты не унесли в смертельные воронки легких аквалангистов, как долгие минуты ползали они по дну реки, вдоль дамбы и как, наконец, почти задыхаясь, ему удалось обнаружить большую дыру, в которую уже ринулась струя воды.
— Бузгар, большой бузгар! — закричал Петер, всплыв на поверхность, и тут же снова устремился на дно, схватив с баржи тяжелый мешок с песком. За ним бросилась вся заводская команда аквалангистов, и каждый тащил вниз мешок песка… Битва с бузгаром под водой продолжалась больше пяти часов. На минуту всплывал на поверхность один из группы, глубоко и тяжело дышал и снова бросался в волны. Всплывал другой, а остальные ни на секунду не прекращали работу на дне Дуная. И так долгие часы, пока бузгар не был покорен.
Дамбу в Дунафалве отстояли, мужество покорило стихию, но Петер не видит во всем этом ничего особенного, а о себе лично вообще не считает нужным много говорить: «Кто-нибудь из наших ребят все равно нашел бы бузгар. Мне просто повезло…» А орденом Труда Золотой степени Петер, конечно, гордится, но и награду ведь получил не он один.
В Румынской Олтении, где живет и работает Ион Стэнеску, к счастью, не было наводнения и вообще никаких стихийных бедствий. Молодой монтажник со своей молодежной бригадой, уже завоевавшей авторитет точной и умелой работой, выполнял сложнейшее задание — монтаж установок масляной смазки мощной турбины на стройке крупнейшей в этом шахтерском крае теплоэлектроцентрали. Ион охотно и подробно говорит о своих товарищах, влюбленно рассказывает о могучей турбине, о тонкой работе монтажников-энергетиков. Разумеется, все члены бригады во главе с бригадиром учатся в вечерней школе, в техникуме. Он как будто не слышит вопроса об ордене Труда Румынии, сияющем на его темном пиджаке.
— Знания и точность — вот наш девиз! Посмотрели бы вы, как прилаживают ребята многотонные детали, как рассчитывают, мерят и перемеривают — будто не турбину монтируют, а дамские часики собирают. Именно так и требуется: на долю миллиметра ошибись — турбина, сердце электростанции, даст перебои.
Было ясно, что хитрый Ион готов всю ночь говорить о монтаже турбин, чтобы уйти от наших вопросов, но с помощью венгерских друзей мы все же постепенно узнаем хотя бы самую суть того, что свершил юный бригадир вместе со своей бригадой.
Ну что ж, монтаж турбины, как обычно, шел быстро и сноровисто. Точно в срок начались испытания электростанции.
— Бинэ! Хорошо!
И вдруг — авария. Из большого бассейна перестало поступать масло в цепь. Выход один — освободить резервуар от масла и разобраться в том, что случилось. Бассейн огромный, на все работы уйдет дней двадцать. «Не бывать этому!» — сказала бригада и внесла предложение, которое сразу же было отвергнуто руководством стройки. Ребята предложили не терять времени на освобождение, а затем наполнение резервуара, а спуститься в полный маслом бассейн и быстро исправить повреждение. «Масло — не вода!» — резонно говорили старшие. «А вы и в воде не поработаете на дне, — отвечала бригада, — у нас же отличные пловцы, а Ион — мастер акваланга».
Словом, добились разрешения, правда, со многими оговорками, со строгой дозировкой пребывания в масле, с врачебным контролем и прочим. И бригада свершила необычное: Ион Стэнеску в очередь с другими пловцами из своей бригады много раз опускался на дно полного маслом бассейна более чем трехметровой глубины, — нашли причину аварии, заменили (в масле!) глухой фланец на исправный… Вместо двадцати дней аварию ликвидировали за три часа, и намного раньше срока электростанция дала энергию заводам и шахтам.
Когда Ион вот так же, спокойно и кратко, рассказал о том, что сделал он и его друзья, надолго воцарилось молчание. Ион удивленно посмотрел на всех, а мы с еще большим удивлением смотрели на хрупкую фигуру юноши, на его открытое лицо с тонкими чертами… Неужели такое возможно?! Какие вопросы нужно еще задавать?
1965 г.
Наверное, не все знают, что у Карловых Вар, рядом с целебными источниками, струится и неиссякаемый родник мастерства создателей чудесного чешского стекла.
К нему и лежал наш путь.
Карловы Вары — это курорт и город. Мимо пышных отелей и санаторных корпусов, мимо магазинов и ресторанов дорога, поднимаясь вверх, ведет на скромные улицы обычного современного чешского городка. Автобус взбирается еще выше, и перед нами — аллея пирамидальных украинских тополей. Словно серебряный коридор, трепещущий на горном ветру. Он кончается у квадратных ворот с небольшой фиолетовой вывеской «Мозер».
Мы в гостях у рабочих знаменитой народной фирмы чешского стекла. Изумительные стеклянные изделия с маркой «Мозер» создаются здесь, в Карловых Варах, уже более ста лет, но лишь в годы народной власти труд мастеров-стеклодувов, граверов и художников стал поистине отрадным.
Сколько рассказов о тяжелом прошлом услышали мы от рабочих! Творцы хрусталя слепли у точильных станков, над которыми они, как прикованные, просиживали четырнадцать и шестнадцать часов. Уже в сорок-пятьдесят лет прославленные мастера не могли разглядеть созданных ими узоров на хрустале, и беспросветная нищета ждала их за воротами фабрики «Мозер». Нищета венчала и короткую жизнь стеклодувов. Мучительным был их труд. Красота стекла рождалась напряжением всех сил в закопченных цехах, в иссушающем зареве дымного пламени, в удушливых парах, разрывающих легкие…
Печальная легенда гласит о том, что багровый отблеск на старом хрустале — то цвет крови стеклодувов. Горловая чахотка была страшным уделом многих мастеров «Мозера».
Мы сидели в выставочном зале фабрики. Солнечные лучи струились, дробились, сверкали, зажигались, гасли и вспыхивали, как жгучие молнии, на гранях сотен сказочных изделий из стекла и хрусталя.
О новом в жизни создателей чудо-стекла, о светлых цехах и умных машинах и инструментах, помогающих мастерству, об ордене Труда, которым народное правительство наградило коллектив фабрики «Мозер», — обо всем этом с гордостью говорили стеклодувы и граверы, перенявшие свое умение от отцов и дедов, рассказывали молодые мастера — выпускники Пражского художественно-промышленного втуза, техникума в Новы Боре, юноши и девушки из художественной школы в Железном Броде, из ремесленных училищ и творческих мастерских. Словно художники и поэты о своих картинах и стихах, говорили они о том, как гравируют, гранят, золотят, гелошат, протравливают, морозят стекло, как создается резьба, раскраска, мозаика стекла, как гранится, шлифуется хрусталь на радость людям…
И как бы завершая беседу, мастер Иозеф Брихт вдруг поднял на колени своего маленького внука, который до сих пор неслышно стоял за широкой спиной деда.
— Пусть Франтишек скажет гостям стих. Он уже три года учится русскому языку и может прочесть нашего Иржи Гавеля на русском. Читай, Франтишек! — Дед погладил внука по стриженой голове, подбадривая мальчика. — В устах младенца есть истина, — подмигнул старик в нашу сторону.
Франтишек читал нараспев, как читают дети во всех странах, на всех языках, читал уверенно, опираясь на плечо деда:
Мой край,
задумчивый мой тихий край…
Отец мой
был искусный стеклодув,
всю жизнь — в труде, однако сытым не был,
и видел старика за черствым хлебом
рассвет, к нему в окошко заглянув.
У матери моей
потоки слез
текли из глаз жемчужинами горя…
Но край теперь преобразился наш,
и слезы горькие былых лишений
теперь сверкают в блеске украшений,
в граненой красоте хрустальных ваз.
Франтишек передохнул, серьезно посмотрел на деда и продолжал читать. Он протягивал руки к сверкающим кубкам и вазам, и они чуть слышным звенящим эхом повторяли тихий голос мальчика:
И я хотел бы стеклодувом стать —
из хрусталя создать такую вазу,
чтобы она в себя вместила сразу
все розы мира! В хрустале таком,
чтобы они дышали. А над ними
витало б счастье вечным мотыльком!
Хрустальную вазу, о которой писал поэт, мы увидели тут же, на выставке изделий мастеров «Мозера». Казалось, она действительно была соткана из лепестков роз — так прекрасна и тонка была эта ваза!
Но виденное минуту назад затмевалось еще более изумительными творениями стеклодувов, граверов, художников «Мозера»… Хрустальное блюдо с чешской ручной шлифовкой, гравированные золотом бокалы, сервизы, радующие, как гармоничная симфония, кувшины и чаши с невиданной облицовкой, тончайшие кубки, окаймленные рисунком, легким, как серебристый полет ласточки, и вазы и корзины из хрусталя, сверкающие, как горный лед в лучах солнца… А как описать изделия из цветного стекла! Краше самых драгоценных камней, они по праву носят их гордые имена — берилл и эльдор, дымчатый топаз и розалин и легендарный александрит, загадочно меняющий свой цвет у вас на глазах.
Казалось, мы видели уже все, что могут сотворить вдохновенные мастера стекла, и, перебивая друг друга, выражали свое восхищение. Но Иозеф Брихт поднял руку:
— Я покажу вам сейчас творение Дружбы! То есть хрустальный кубок — наш привет и подарок Гагарину.
Кубок действительно был прекрасен. Тончайший хрусталь, самой благородной формы, окаймленный золотым вихрем, как дымчатым следом ракеты, устремленной ввысь в лучах восходящего солнца. А в голубоватой пустоте бокала, как в бездонной глубине неба, ободок чудом отражался плавающим золотым серпом, создавая непередаваемую, действительно ни с чем не сравнимую красоту.
1962 г.
Давно я не слышал эту старую русскую революционную песню. У нас поют ее теперь лишь на редких комсомольских вечерах, когда глухие басы комсомольцев первого призыва сливаются со звонкими голосами юношей и девушек в едином хоре нескольких поколений революции:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
Сколько воспоминаний будят наши славные старые песни!
Но как передать те чувства, которые захватили нас, советских людей, когда знакомый и родной напев этой песни мы услышали вдруг, подъезжая к Будапешту! Ее пели молодые венгры на своем языке, юноши и девушки со старейшей спичечной фабрики, провожающие нас в город.
— Кэрэм!.. Оросул!.. Просим… Пойте с нами на русском!..
И мы подпевали венграм песню нашей молодости. Она неслась по вечернему пригороду венгерской столицы, к Дунаю, к горе Геллерт, где вечным сном спят советские воины — освободители Будапешта… Им была эта песня близка, как и нам…
Заводской автобус ускоряет ход. Мы въезжаем в шумный и светлый поток Надькерута — Большого кольца Будапешта. Где-то здесь вскоре простимся с нашими новыми друзьями, надолго запомнив сегодняшний день.
Ранее нам довелось бывать на «Красном Чепеле» — промышленном центре Венгрии, комбинате мощных заводов. Теперь мы попросили познакомить нас с рядовым небольшим предприятием Будапешта. Нам назвали фабрику спичек, и вот мы среди ее гостеприимных хозяев. Друзей из Советского Союза встречают цветами, теплыми объятиями, и все, что мы видим: изумительно чистый двор, зелень, умные автоматы, расщепляющие большие стволы деревьев в ажурные спичечные эскадроны, — все это было невероятно знакомо. И даже треугольные красные вымпелы над станками и агрегатами — почетные светочи трудовой славы — запечатлели рядом имена великого венгерского поэта-революционера Шандора Петефи и советской героини Зои Космодемьянской.
И когда через много часов в заводском клубе за кружками пива мы обменивались сувенирами и впечатлениями и в обмен на красивые спичечные венгерские наборы преподнесли друзьям свои наборы спичек — «Города СССР» и «Малахитовая шкатулка», один из нас выразил общее чувство:
— Мы проехали немало стран Европы, многое повидали и в самой Венгрии. Но вот миновали проходную вашей фабрики, увидели зеленую елочку у входа, цветы, вымпелы ударных бригад в цехах и открытые лица рабочих — и словно на наш уральский или московский завод попали, будто домой приехали…
В дружеских беседах раскрываются судьбы людей новой Венгрии, страницы их жизни.
Маленький, болезненного вида пожилой человек кажется невзрачным. Но вот он обращает к вам спокойный и уверенный взгляд своих светлых глаз, о которых так и хочется сказать «стальные», вот звучит его неторопливый рассказ о тюрьмах старой Венгрии, о жизни в далекой советской Сибири в двадцатые годы, после сдачи в плен в первую мировую войну… Он говорит о баррикадах смерти у Будапештского горкома партии в дни фашистского мятежа, о людях фабрики спичек, любовно и заботливо обновленной умелыми руками… Звучит неторопливый рассказ Габора Сакони, гаснет и вновь вспыхивает его старая трубочка, и вы чувствуете: это вожак, закаленный в испытаниях и горестях, знающий цену радости, умеющий улыбаться так, что люди от всего сердца отвечают улыбкой.
Красавица Ирен, обнявшись с нашими девушками, что-то говорит так быстро, что гид Стефан не успевает переводить и сердито бросает по-русски: «Пулемет…» А Ирен, наладчица автомата укладки спичек, украшенного почетным красным вымпелом с именем Зои Космодемьянской, Ирен, похожая на кинозвезду, рассказывает о своей жизни и большой победе, одержанной над собственным мужем. Представьте, он не хотел, чтобы она работала на фабрике, запирал ее в квартире, грозил разводом. Ирен бежала из окна третьего этажа, как в кинофильме, много дней и ночей скрывалась у подруг-работниц, но с фабрики не ушла. Чем кончилось все? Ирен улыбается. Ее бабку, по семейному преданию, грозный дед сгноил в келье монастыря на каком-то дунайском острове. Муж Ирен пришел к секретарю комсомола фабрики — Регине Гараи — и слезно просил вернуть ему жену; с него взяли три клятвы: любить, уважать, не притеснять — и Ирен вернулась. Сейчас портрет ее (явно напоминающий кинозвезду) — на Доске почета фабрики.
А вот и Регина Гараи. В ярком платье, с яркими бусами, с черными волосами, раскинутыми на плечах, она кажется цыганкой. И она действительно оказывается цыганкой. Фашисты расстреляли весь ее табор. Пятилетнюю Регину подобрали в лесу без сознания. Ее ждала судьба бездомной попрошайки. Но в Венгрии ныне иная жизнь. Регину взяли в детский дом, она окончила школу, пришла на фабрику… Она активист общества дружбы с СССР, ездила в Советский Союз, на спичечные фабрики Белоруссии, изучает русский язык.
— Давайте погадаю! — вдруг прерывает свой рассказ Регина, и перед нами истая цыганка, но с таким сиянием глаз, что веришь — она может нагадать счастье. — Ждет вас близкая дорога в автобусе, — скрывая улыбку, нараспев говорит Регина. — Ждет вас дальняя дорога по Дунаю, справа и слева от вас будут друзья и песни, над вами солнце…
«Гадание» секретаря комсомола сбывается быстро и полностью. Мы мчимся в заводском автобусе к Дунаю, вокруг нас друзья и песни, залетевшие сюда из времен нашей молодости:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Мы мчимся по большому кольцу — Надькеруту, и песня все время обгоняет нас.
— Куда наш путь, Стефан?
— Если хотите знать, все дороги в Будапеште ведут к проспекту Ленина. Разумеется, краса столицы нашей — площадь Кошута, улица Ракоци, но проспект Ленина — душа ее…
Впереди засияли зовущие огни проспекта, и мысль о том, что мы видели ленинские проспекты и бульвары во всех столицах социалистического мира, рождала образ необъятной дороги всех дорог, носящей имя вождя нашей эпохи…
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
1965—1972 гг.
Главное действующее лицо «Уральских зорь» Михаил Андреев является одним из немногих героев этой книги, с которым автору, к сожалению, не довелось встречаться лично. Но вот уже ряд лет я вновь и вновь возвращаюсь к изумительной истории его жизни, и каждая новая ее страница приобщает к событиям поистине исторического звучания…
Молодой уральский рабочий Михаил Андреев не случайно оказался в самом центре революционных бурь, свершений и преобразований 1917 года, и рассказ о его замечательной жизни, устремленной в Будущее, правомерно завершит эту книгу.
Жизнь Михаила Андреева до 1917 года мало чем отличалась от обычной трудовой жизни рабочего, сына рабочего. Родился он в последние годы прошлого века в бедной крестьянской семье, в отдаленном уезде Казанской губернии. И, как это было обычным в те тяжелые времена, в поисках лучшей доли отец решил бросить голодную кабалу на земле — подался с группой односельчан на Урал, откуда шли вести о спросе на рабочие руки. Попал Ананий Андреев на строительство Надеждинского завода и сменил «шило на мыло» — одну кабалу на другую. Четверть века не разгибаясь гнул спину чернорабочим и так и умер, не увидев лучшей доли, о которой мечталось в далеком голодном селе…
С малых лет впрягся в эту лямку сын Анания — Михаил. Детство промелькнуло как пасмурный день — пареньку не было еще тринадцати, когда отец привел его в болтовую кузницу механического цеха, и мастер из милости (за немалое угощение) определил Михаила подручным — на побегушках. Было это в памятном 1905 году.
И пошли, потянулись годы подневольного труда на самом северном в России Надеждинском заводе, где рабочие были бесправны больше, чем где бы то ни было. «Мальчик на крышках» в мартеновском цехе, чернорабочий дворово-ремонтного цеха, помощник машиниста парового крана, ученик электромонтера, слесарь, электромонтер… С места на место порой приходилось переходить из-за придирок мастера, из-за сокращений, по болезни. Заработки были грошовые, жизнь трудна в суровом северном краю. И страшно было видеть, как равнодушны хозяева и их подручные к рабочему человеку, к его труду!.. Вот в лютый мороз, на ледяном ветру, почти вплотную к раскаленным болванкам возятся с тяжелыми клещами канавные. Никакой техники безопасности не было и в помине: вспыхнет одежда, обожжет, искалечит руки, лицо — сам виноват. А на место твое тут же возьмут других, давно мучительно ожидающих любой работы.
Надеждинск — почти самый крайний уральский завод, за ним — отроги Каменного Пояса, и тут, на забытой богом стылой земле, принадлежавшей царскому сановнику Половцеву, как хотели, хозяйничали его опричники. Жалованье рабочим деньгами платили редко, выдавали боны, по которым отпускали гнилой товар в заводских лавках. Давили бессчетными штрафами…
Жили в рабочей казарме, зачастую в одной комнатушке-клетушке по две-три семьи, в скученности и грязи. Школа была доступна немногим, да и то лишь начальные классы. Детство кончалось быстро…
Всего три года довелось ходить и Мише Андрееву в так называемую народную школу в Надеждинском заводе, а дальше школой становилась сама жизнь… У рабочего юноши было два пути: либо спиться и покориться, либо бороться и не сгибаться. Михаилу Андрееву, как и многим его сверстникам, старшие товарищи помогли найти верный путь.
В 1914 году Андреев был арестован за распространение конфискованных номеров большевистской газеты «Правда», разоблачавшей антинародный характер мировой империалистической бойни. С тех пор и до самого 1917 года молодой рабочий — под гласным надзором полиции в числе явных заводских «смутьянов», тех, кто активно боролся против произвола эксплуататоров, против самодержавия, посильно помогал надеждинским большевикам.
Через несколько лет после победы Октябрьской революции Михаил Ананьевич просто и сердечно записал в автобиографии:
«В партию РКП(б) официально вступил в апреле 1917 года на Надеждинском заводе. Я считал, что только партия большевиков может освободить рабочий класс от цепей буржуазии… Рекомендовали меня товарищи Корнеев и Усатов. Оба рабочие — члены Коммунистической партии большевиков. В других партиях не состоял».
Тут уместно вспомнить народную поговорку: «Скажи, кто твои друзья, и мы скажем, кто ты».
То, что в бурные дни апреля 1917 года молодого рабочего рекомендовал в ряды ленинской партии Александр Федорович Корнеев, — верная порука преданности Михаила Андреева делу революции. Корнеев сам в партии с 1904 года, прошел тюрьмы и ссылки, на север Урала приехал, скрываясь от царских ищеек. Работая токарем на Надеждинском заводе, был одним из руководителей надеждинских большевиков, любимым вожаком рабочих…
Теперь Михаил Андреев — член партии. Он в самой гуще революционных событий, активист созданного в марте Надеждинского Совета рабочих и солдатских депутатов, рьяно выступает против меньшевиков, против «Комитета общественной безопасности», сколоченного из местных богатеев. Вместе со своими друзьями Щербининым и Курлыниным Андреев ведет большую работу в профсоюзе металлистов — самой массовой рабочей организации Надеждинска. И с каждым днем все жарче накал классовой борьбы, все чаще столкновения рабочих и заводчиков.
Революционные свободы, первые шаги рабочего контроля вызывают злобную ненависть управителей горного округа, завода. Как и в Петрограде, здесь, на Севере, они стремятся задушить революцию костлявой рукой голода… К осени запасы продовольствия в Надеждинске на исходе, а пополнять их заводчики не собираются. Рабочий получает всего полфунта мякинного хлеба в день, семьи, дети голодают, а управители грозят вообще закрыть завод.
Но Надеждинский Совет рабочих и солдатских депутатов теперь уже сила — орган революционной власти, выросла, окрепла и большевистская организация. Михаил Андреев становится одним из руководителей Совета, верным и надежным соратником Александра Федоровича Корнеева, Петра Карловича Зорина, прибывшего из Екатеринбурга профессионального революционера, большевика-матроса Никонова, возглавившего отряд Красной гвардии…
27 октября в Надеждинск пришла весть о победе пролетарской революции в Питере. С красными знаменами весь трудовой город собрался на митинг. Большевистский Совет заявил, что власть принадлежит ныне ему, и назавтра рабочий контроль предъявил свои права и требования управителям горного округа и завода. Саботажники долго не давали ответа, не являлись на вызовы в Совет. И в один из дней Андреев и Курлынин — от имени Совета и профсоюза металлистов — сами пришли в горное правление. Разговор был короткий. Знакомый чиновник с молоточками на петлицах форменного сюртука, хитро улыбаясь, разводил руками:
— Директор местного правления барон Таубе спешно убыл из Надеждинска, сейчас горный округ подчиняется только Центральному правлению в Петрограде, мы же, разумеется, лишь исполнители, решать нам ничего не дано… Что касается смены власти, сие горного округа вообще не касается — заводы и рудники, как известно, принадлежат не большевикам… Со своей стороны, мы, естественно, все что положено донесли в Петроград, ждем ответ свыше…
Прошло еще несколько дней, и ответ «свыше» пришел. У заводских ворот появилось объявление Богословского горного округа. Оно провозглашало рабочий контроль «незаконным вмешательством со стороны самочинных организаций в дела общества» и нагло предупреждало, что «все лица и все учреждения, которые позволят себе принять участие в вышеупомянутых противозаконных действиях, по восстановлении правого порядка (!) будут привлечены к законной уголовной и гражданской ответственности».
Рабочие сорвали наглое «объявление», принесли его в Совет. Здесь уже знали о нем и бурно обсуждали создавшееся положение. Горячие головы требовали разнести горное правление, на тачках вывезти чинуш, как делали это с ненавистными мастерами в заводских цехах… А дальше что? Чем платить рабочим, чем кормить голодные семьи?.. А зима, долгая, суровая северная зима неумолимо надвигается…
Звонили в Екатеринбург. Областной Совет ответил, что такое положение на всем Урале — и в Тагиле, и в Челябе, и в самом Екатеринбурге.
Совет связывается с Петроградом, принимает меры.
— До зимы не решат, самим надо действовать! Зима на носу — пропадем…
Поздно ночью Надеждинский Совет рабочих и солдатских депутатов, заседавший совместно с большевистским руководством, решил: срочно послать своих делегатов в Петроград, найти управу на горное правление, дойти до главной Советской власти, до Ленина!
— Заводчики хотят показать рабочим, что они, управители, по-прежнему остаются хозяевами в округе и Советская власть их не касается, — горячо говорил на Совете Александр Федорович Корнеев. — Они хотят удушить революцию, грозят нам расправой. Заставим их подчиниться Советской власти, нас поддержат партия, Ленин!..
Екатеринбург тоже не возражал против посылки ходоков в Питер — быстрее вопрос решится.
Кому ехать?.. Выбор пал на Михаила Андреева — рабочего-большевика, члена исполкома Совета, и на Алексея Курлынина — председателя комитета профсоюза. Хорошо знают они нужды надеждинцев, разбираются во всех делах. Повадки саботажников им тоже знакомы — немало крови попортили, воюя с ними. Да и друзья они, земляки…
Бывает, прожил человек большую жизнь, многое повидал, многое свершил, но есть в его жизни одна страница, которая так значительна, что как бы затмевает все остальное и немеркнущим светом на долгие годы освещает облик этого человека в памяти современников и потомков. В жизни Михаила Андреева это была встреча с Владимиром Ильичей Лениным.
Поездка двух надеждинских рабочих в Петроград, к Ленину, в ноябре 1917 года — в первые недели после победы Великой Октябрьской социалистической революции — давно уже стала живой легендой. Попытаемся восстановить, как все это было в действительности, пользуясь весьма скупыми записками самого Андреева, архивными документами, пожелтевшими газетными листами.
В своих воспоминаниях, написанных через два десятилетия после тех дней, Михаил Ананьевич скромно рассказывает о поездке как о простом и обычном деле:
«В конце 1917 года приехали мы с председателем Центрального Совета фабзавкомов Богословского горного округа А. Курлыниным в Петроград искать управу на правление округа. Ходили мы по учреждениям, ходили, ничего для Надеждинского завода не выходили. Решили написать докладную записку на имя Председателя Совета Народных Комиссаров… 2 декабря 1917 года мы с утра забрались в Смольный, чтобы встретиться с секретарем Совнаркома Н. П. Горбуновым и передать ему бумагу…»
Долог и труден путь в столицу из затерявшегося в глухой уральской тайге Надеждинского завода — через всю страну. Разбитые, леденящие вагоны — то «классные», то теплушки, бесчисленные остановки и мучительные пересадки на разрушенных станциях и полустанках, голод, холод и гнетущий вид замерших заводов на всем пути…
Но еще мучительнее терять дни за днями в самом Питере, куда добрались с таким трудом. Бесцельное, безрезультатное хождение по канцеляриям и приемным лишало сил. «Неужели так и вернуться ни с чем в далекий Надеждинск, обманув доверие Совета, друзей большевиков, голодающих семей?!»
Тогда-то и решили они писать Ленину.
В своей комнатушке — общежитии при трактире — сели двое надеждинских рабочих к столу, подкрутили фитиль керосиновой лампы, стали обдумывать вслух свое обращение к главе нового рабоче-крестьянского правительства России. За окном была вьюжная петроградская ночь, далеко-далеко родной завод, но не чувствовали они ни робости, ни смущения. Ведь пишут-то Ленину!..
«Тут у нас спор вышел, — вспоминает Андреев. — Я говорю: «Ты пиши записку». А Курлынин говорит: «Нет, ты пиши». Взяли лист графленой бумаги, вынул я карандаш, наточил его, начал писать. Когда все было написано, Курлынин прочитал и сказал, что надо выправить и переписать лучше. А у меня рука устала, не писаря мы были: он каменщик, я слесарь… Так и передали написанное для Председателя Совета Народных Комиссаров. Горбунов только спросил: «Зачем вы карандашом написали, ребята? Ну, ничего. Завтра придете, ждите внизу в столовой…» 3 декабря Горбунов сообщил, что Ильич примет нас 5-го числа в 11 часов вечера. В комендатуре нам выдали пропуска на указанный день».
И день этот наступил. Едва стемнело, Андреев и Курлынин уже в Смольном. Ходят по коридорам, слушают разговоры таких же, как и они, — ходоков со всей России. Ближе к одиннадцати заглянули в приемную, где назначена им встреча.
«Я был очень удивлен, что в Совнаркоме такая простая приемная», —
заметит позже об этом вечере Андреев… И вот сидят они в большой, скромной, выбеленной известкой комнате, за простым некрашеным деревянным столом — двое уральских рабочих и Председатель первого в истории Совета Народных Комиссаров.
Ленин выговаривал Андрееву и Курлынину, но они чувствовали себя счастливыми, ибо эта беседа с Ильичем была пределом, вершиной их чаяний, она означала успешное разрешение того многотрудного, ответственного и жизненно важного дела, которое поручили им рабочие Надеждинского металлургического завода.
— Разве можно так? — говорил Ленин. — Ведь сейчас пролетариат у власти. Почему же вы не арестовали членов правления, злостных саботажников, врагов революции?.. Плохо и не так действуете. Ведь власть-то сейчас ваша!..
Владимир Ильич обращался к ним, именно к ним, но двое рабочих, приехавших в Смольный за тысячи верст от родных мест, сердцем чувствуя огромную значимость ленинских слов, понимали, что через них Ильич обращается ко всем надеждинским, а может, и ко всем уральским рабочим.
— Я читал вашу записку, — сказал Ленин и взял из папки, лежавшей на столе, листы графленой бумаги, исписанные карандашом.
Андреев вдруг густо покраснел. Вспомнил, что вчера Горбунов пожурил их за то, что не смогли переписать свою бумагу чернилами. Он подумал, что вот и Ленин скажет об этом. Но Ильич, прищурясь, сосредоточенно листал их записку…
Наверное, Андреев на словах лучше сумел бы рассказать Ильичу, как беспросветно тяжела была рабочая жизнь на дальнем Севере. Но разве передать словами, с какой радостью встретили надеждинцы весть о революции, как единодушно встали под ее знамена, воскресив памятные здесь традиции боевых дней 1905 года… А как рассказать о страданиях рабочих семей от голода и холода, от начавшихся эпидемий, от всевозрастающей безработицы и длительного безденежья!..
— Я читал вашу записку, — повторил Владимир Ильич, как бы отвечая на мысли Андреева. — Это правильно и хорошо, что вы приехали в Смольный, мы поможем найти управу на саботажников. Но что же делает Советская власть, большевики на месте? Ведь сила в ваших руках…
Алексей Курлынин, горячий в спорах с товарищами, возбужденно стал рассказывать о том, что представители Совета и фабзавкома не раз ходили в горное правление.
Ленин встал, нахмурился, хотел что-то сказать, но сдержался:
— Продолжайте, продолжайте…
В разговор вступил Михаил Андреев.
— Власть-то наша, Владимир Ильич, да сила-то пока у тех, кто заводами и хлебом владеет и рабочий люд на голод обрекает.
Ленин стремительно подошел к Андрееву, положил ему руку на плечо.
— Вы не представляете, как вы правы, — негромко проговорил он как бы про себя.
Курлынин заговорил о том, как равнодушно их принимали везде, кроме Смольного. И добавил, что не только в коллегиях не нашли они правды, но у самого наркома труда Шляпникова побывали и тоже ничего не решили.
Ленин развел руками, как бы говоря: «Сами виноваты».
— Да, жаль, — сказал Ильич, — что вы сидели безрезультатно, когда у вас на местах столько дел. И, повернувшись к Андрееву, Владимир Ильич закончил прежнюю мысль, которая, видимо, весьма его занимала:
— Вы очень правы. Не может быть настоящей рабочей власти, если заводы остаются в руках капиталистов. Но на то и власть завоевана, чтобы довести революцию до конца. Негодяев, морящих голодом рабочие семьи, саботажников, закрывающих заводы, надо немедленно арестовать и судить. Немедленно. Революционным народным судом. Судить всенародно. А заводы отбирать. И хозяйничать самим… А сумеете? — спросил Ленин после небольшой паузы и сел между Курлыниным и Андреевым. — Сумеете? — переспросил он и повел деловой разговор о том, как обстоят дела на заводе, как завод работает, что вырабатывает, куда идет продукция, сложно ли перейти на мирное производство.
Рабочие отвечали обстоятельно и уверенно. Ленин одобрительно улыбался и вдруг спросил, употребив при этом такое знакомое и емкое народное, уральское слово:
— Так что, при переходе на мирное производство никакой особой передряги не будет?
— Не будет передряги, — разом ответили Андреев и Курлынин.
Тут в дверях приемной показались Горбунов и нарком труда. Владимир Ильич предложил срочно подготовить все документы по Богословскому горному округу к Совнаркому, предварительно доложить лично ему.
Нарком заверил Ленина, что все будет сделано, и попросил Андреева и Курлынина завтра с утра приехать к нему в Народный комиссариат труда. Кстати, он спросил, правомочны ли они подписывать документы и обязательства о передаче завода в руки местного Совета.
Михаил и Алексей переглянулись, замялись.
Ответил за них Ленин:
— Безусловно, правомочны. Один из них, насколько я помню, председатель заводского профсоюзного комитета, другой — представитель Совета. Не ясно ли, что их полномочия несравненно весомее полномочий всяких саботажников. Более того, я бы сказал, что эти двое рабочих — самые правомочные хозяева завода за всю его историю. Не так ли? — Владимир Ильич весело рассмеялся и слегка подтолкнул Андреева и Курлынина к наркому, как бы приглашая их увереннее решать с ним все свои вопросы.
Обо всем договорились быстро, и нарком труда стал объяснять, как добраться к Мраморному дворцу, где размещался комиссариат труда. Курлынин не очень вежливо и хмуро бросил:
— Знаем, ведь бывали у вас…
Ленин, беседуя в это время о чем-то с Горбуновым, внимательно следил за разговором. Чутко уловив их сомнения, он подошел к уральцам, крепко пожал руки.
— Не беспокойтесь. Через день-два прочтете в газетах постановление правительства по вашим делам. Все будет как нужно, — сказал Ленин, прощаясь, желая успеха, передавая приветы рабочим Урала. — Спешу на заседание Совнаркома, — говорил он уже в дверях.
Когда Андреев и Курлынин вышли из Смольного, была уже ночь. Ведь Ильич назначил им встречу на одиннадцать часов вечера, да беседовали почти час. А Смольный бодрствует, живет кипучей жизнью. Вот Ленин пошел на заседание. Когда же оно кончится? Под утро, видимо. А с утра Владимир Ильич снова будет на посту…
Долго стояли уральцы на высоком крыльце Смольного под каменной аркой, укрывающей от пронизывающего ветра. Отсюда хорошо видна не только площадь, вся в огнях, кажется, никогда не гаснущих костров, у которых согреваются сотни людей, прибывших в Петроград со всех концов необъятной России — за правдой. Далеко видно с высоты смольнинского крыльца. Вся поднимающаяся к новой жизни Россия видна отсюда — до самого таежного Надеждинска… Там тоже не гаснут, наверное, этой ночью огни во многих домах. Знают надеждинцы, что их судьбу решает именно сейчас сам Ленин. Ведь как только Горбунов сообщил Андрееву и Курлынину день и час приема в Смольном, на завод пошла телеграмма:
«5 декабря одиннадцать вечера будем беседовать Лениным…»
И вот теперь поздней петроградской ночью снова шагают они через весь огромный город — к телеграфу, чтобы сообщить землякам радостные, обнадеживающие вести.
Ранним утром направились они в Мраморный дворец. После встречи с Лениным они чувствовали себя здесь спокойно и уверенно.
И когда пришел нарком, и члены коллегии, и секретари с бумагами, Андреев и Курлынин, не колеблясь, с полной верой не только в правоту своего дела, но и в несокрушимую силу товарищей в далеком Надеждинске, которые послали их сюда, поочередно и не спеша прочли каждый про себя (так понятнее) подготовленный для них текст «Обязательства представителей Центрального совета фабрично-заводских комитетов Богословского округа перед Советом Народных Комиссаров».
— Все правильно, — негромко сказал Михаил Андреев и осторожно взял переданную ему тонкую хрупкую ручку с золоченым пером (таких ему никогда не приходилось видеть). Так же осторожно обмакнул перо в огромную, граненого стекла чернильницу и уверенно поставил свою подпись на двух экземплярах документа.
Рядом подписался Алексей Курлынин.
Нарком пожал руки рабочим и поздравил всех присутствующих с оформлением впервые в истории акта о передаче управления заводом коллективу рабочих.
Секретарь поставил на документе дату: «7 декабря 1917 года» — и вручил один экземпляр «Обязательства» Андрееву, предварительно аккуратно вложив его в конверт…
Андреев и Курлынин поспешили в общежитие, где их с нетерпением ждали соседи, ходоки из разных краев России, горячо интересовавшиеся результатами «дела» надеждинцев. Конечно же, каждому хотелось взять бумагу в свои руки, но этого им не разрешили. Алексей Курлынин развернул документ, показал его и громко прочел:
— «Мы, нижеподписавшиеся, представители Центрального совета фабрично-заводских комитетов Богословского горного округа и исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов Надеждинского завода, принимая от имени указанных учреждений заведование предприятиями Богословского горного округа, обязуемся перед Советом Народных Комиссаров (Курлынин при этом многозначительно посмотрел на всех):
Поднять производительность предприятий и работ в округе…
Установить в предприятии полный порядок и трудовую дисциплину…
Организовать вооруженную охрану как вверенного имущества, так и свободы рабочих и крестьян…»
И хотя документ был коротким, чтение продолжалось долго. Каждый пункт обязательства становился предметом обсуждения и споров, как будто он непосредственно касался всех — и рабочих из Донбасса, и крестьян из Воронежа, и солдат из-под Бреста, собравшихся в прокуренной комнате общежития.
А еще через день все общежитие поздравляло двух рабочих с Надеждинского завода с полной победой. В газетах был напечатан за подписью В. И. Ленина «Декрет Совета Народных Комиссаров о конфискации и объявлении собственностью Российской республики всего имущества акционерного общества Богословского горного округа».
Газеты читали и перечитывали, и не только надеждинцы, все дальние и близкие соседи бережно уложили их в свои котомки и мешки — будет о чем рассказать дома!
Дочитав до конца декрет, Андреев и Курлынин с особым удовлетворением и гордостью подметили, что и он дотирован 7 декабря 1917 года, — значит, Ленин подписал декрет в тот же день, когда они подписали свое «Обязательство». Наверное, Ильич видел его и лишь после того поставил свою подпись на декрете.
— Все верно, — произнес Михаил Андреев любимые свои слова, выражавшие высшую меру удовлетворения. — Все верно…
Ну что ж, теперь, пожалуй, все дела решены, можно и на завод спешить.
Итак, заводы перешли в руки рабочих. Но нелегко налаживалась новая жизнь в Надеждинске. Как и в Тагиле, да и в других местах, здесь большинство специалистов по указке хозяев саботировали, многие сбегали с завода вместе с семьями, оставляя записки с проклятиями и угрозами.
С трудом сформировали Деловой совет, а чтобы крепче был рабочий контроль и над ним, фабзавком, Совет депутатов и партийная организация назначили комиссаром завода слесаря-большевика Михаила Андреева, получившего напутствие у самого Ленина.
Пришлось занять Михаилу Ананьевичу директорский кабинет, но в кресле директорском Андреев не восседал, с утра до ночи — в цехах, на заседаниях да на митингах.
И заработал завод, вперегонки со своим старшим братом — Тагильским — стал отправлять по той же горнозаводской дороге надеждинский металл в центр России.
Успехи в абсолютных цифрах были еще невелики. Повсеместная разруха, непрекращающиеся происки врагов молодой Советской власти, острый недостаток сырья, машин, специалистов — все это создавало неимоверные трудности на пути восстановления: даже до уровня 1913 года было еще пока очень далеко. Но это были первые шаги нового строя, и каждый пуд угля и железа весил теперь несравненно больше, радовал, вдохновлял, обнадеживал…
Недолго пробыл в комиссарах завода слесарь Андреев. Через два месяца настойчиво попросил парторганизацию и Совет сменить его: «Пусть и другие рабочие поуправляют, завод-то наш — народный…» Поспорили и уважили просьбу. С радостью вернулся Михаил Ананьевич в цех, слесарем-электриком. Но ненадолго… Всегда уважали рабочие Андреева, а после поездки к Ильичу — тем более. И снова избрали Михаила Андреева в Совет рабочих депутатов, теперь поручили ведать финансами. Дело, разумеется, незнакомое слесарю. Но революция учила быстро!.. (Через много лет выйдет на киноэкраны мира молодой рабочий Максим, которому партия поручила руководить банком. Михаил и тысячи его сверстников, безотказно выполнявших любое революционное задание партии, могли быть прообразом Максима…)
Да, «крутится, вертится шар голубой»…
Слесарь Андреев стал комиссаром финансов Совета рабочих депутатов. Тяжелое бремя легло на плечи двадцатишестилетнего большевика! Деньги нужны заводу, нужны на закупку муки и дров для рабочих, нужны больницам и школам… А их мало, катастрофически мало, и поступают они все хуже и хуже. И, видимо, не случайно все это. Полна тревог весна 1918 года: разоблачен заговор горнопромышленников Урала против Советской власти, арестованы его главари, но нити заговорщиков не обрываются в Екатеринбурге, они тянутся издалека… А возня троцкистов вокруг Брестского мира тоже была на руку провокаторам. И ползли бесчисленные ядовитые слухи, расползались по Уралу. Особенно упорным был слух о том, что Богословский горный округ, национализированный первым декретом Ленина, будет… возвращен хозяевам. Поспешили, мол, большевики, не идет дело без хозяев и специалистов. «То-то!» — многозначительно кивали при этом головами провокаторы. «То-то! Это только начало…»
Слух был так живуч и упорен, что заколебался кое-кто из советских чинуш в Екатеринбурге. Надеждинску стали задерживать всякие поставки: «подождем — увидим»…
Андреева в ту пору избрали председателем Надеждинского Совета, но все это тревожило и волновало его и лично: ведь он сам привез Ленинский декрет и Ленинский наказ — беречь и крепить дело революции!
Андреев нервничал, звонил в Уралсовет. Там возмущались вместе с ним, но тонкая и липкая паутина провокаций продолжала плестись.
Тогда, в канун Первомая, после торжественного вечера в рабочем клубе, омраченного напряженной обстановкой, вечером 30 апреля 1918 года Андреев послал телеграмму в Москву Ленину, с просьбой разъяснить положение.
Видимо, в секретариате Совнаркома сочли телеграмму не заслуживающей особого внимания и 1 Мая ее Владимиру Ильичу не вручили — Ленин выступал в этот праздничный день на Красной площади, в Сущевско-Марьинском районе, на параде воинских частей на Ходынском поле, на митинге в Кремле… Назавтра с утра Ильич председательствует на большом заседании Совнаркома, принимает посетителей и лишь вечером в этот день, 2 мая, взволнованная телеграмма из Надеждинска легла на стол Ленина.
Чутко и прозорливо ощутил Владимир Ильич большую тревогу рабочих, их напряженное ожидание ответа из Москвы и огромную важность этого ответа для отпора провокаторам. Немедленно Ленин продиктовал ответ, краткий, четкий и резкий. Ответ отправлен, но Владимир Ильич держит в руках телеграмму Андреева, вспоминает умные глаза коренастого рабочего человека, участвующего ныне в управлении большим заводом на далеком Севере, в такой трудной и сложной обстановке. «И двое суток напрасного ожидания. Возмутительно!»
Ильич берет карандаш и своим мелким почерком пишет на полях надеждинской телеграммы:
«Получил 2/V.1918 в 7 час. веч. Требую расследования, почему опоздание на 2 дня. Ленин».
А в Екатеринбурге и Надеждинске в этот же вечер читали телеграмму Ленина:
«Слухи о денационализации Богословского округа — глупый вздор. Москва, 2.V.1918 года. Ленин».
Глупый вздор! — иначе и не назовешь злобное стремление врагов лишить рабочий класс самого главного его завоевания, повернуть историю вспять.
Было в жизни Михаила Ананьевича Андреева еще одно знаменательное событие.
Весной 1920 года Андреев избирается делегатом на IX съезд РКП(б) от Надеждинской партийной организации…
Всего два года прошло с памятных дней в далеком Петрограде, зимой девятьсот семнадцатого. Но как много прожито и пережито!.. Рабочему Уралу пришлось не только свершать революционные преобразования, но и встать на смертный бой, на защиту революции. До последнего часа обороны Надеждинска от белогвардейщины Андреев возглавлял Совет рабочих и солдатских депутатов, а когда решено было временно оставить завод, он с группой товарищей, преодолевая тысячи опасностей, эвакуировал и сдал все дела и ценности в Пермь. Отсюда по поручению партийной организации был направлен в Лысьвенский округ… После освобождения Красной Армией Перми Андреев возвращается в Пермь с тем, чтобы быстрее отправиться на родной завод. Но его направляют в Москву, выдвигают в Центральный Комитет профсоюза металлистов.
Весь свой немалый уже опыт работы в массах энергично передает Андреев московским, питерским, донецким заводам. Но душой он всегда на Урале, никогда не порывает связи со своим заводом. И когда осенью 1919 года надеждинцы на конференции металлистов единодушно избирают своего земляка и товарища в состав профсоюзного райкома, Андреев с радостью возвращается на Урал. Он отдается профсоюзной работе в родном Надеждинске, многие годы возглавляет здесь райком металлистов. Со всей страстью и энергией участвует в восстановлении завода, в борьбе за новую жизнь. Ремонт доменных печей и школ для детей, ликвидация неграмотности и борьба с болезнями, военное обучение и охрана труда подростков — чем только не приходилось заниматься…
Михаил Андреев продолжает дело своего друга Алексея Курлынина — первого председателя совета фабзавкомов Богословского горного округа, погибшего в боях с белобандитами. А память об Алексее неотрывна от незабываемой поездки к Ленину… И только вспомнишь обо всем этом — встает перед глазами улыбка Ильича, слышишь каждое слово его проникновенной беседы о передаче завода в рабочие руки и тот памятный задушевно-лукавый и вселяющий веру в свои силы вопрос о передряге, которую надо преодолеть…
Задолго до начала заседания съезда партии собрались в Большой театр делегаты всей России. Многие приехали прямо с фронтов, героически разгромивших армии Юденича, Колчака, Деникина. Впереди были новые трудные бои против врагов революции, но газеты, которые нарасхват брали в фойе Большого театра делегаты, с полным правом называли IX съезд партии «первым после того, как 9-й вал мировой и русской контрреволюции разбился о стальную грудь российского пролетариата».
Заголовки газет отражали бурную революционную жизнь России:
«Красные войска заняли Екатеринодар, Новороссийск и Грозный…»
«С Деникиным покончено».
«Конец колчаковщины. Подробности ареста Колчака и Пепеляева».
«На фронте труда. Всероссийский субботник».
«В этом году будем с нефтью и керосином».
«Знание — рабочим. Рабочие факультеты».
«Эпидемия тифа идет на убыль»…
Уральские делегаты, как и посланцы других краев, привезли на съезд свою газету. По рядам передавали шершавые листы «Всероссийской кочегарки», «Омской правды», «Уральского рабочего». Андреев с гордостью обратил внимание своего соседа — донецкого шахтера — на страницу в «Уральском рабочем»:
«Красная доска.
Молодцы — надеждинцы!
На Надеждинском заводе недавно начались работы в сортопрокатном цехе…
На каждого рабочего в один час приходится уже 63 фунта железа, а в 1918 году приходилось немногим больше 11 фунтов. Производительность поднялась почти в 6 раз!
Эти цифры дают нам уверенность в неизбежности нашей победы над разрухой…»
Сверкающий огромными люстрами театр поражал делегатов, но все их внимание было приковано к сцене.
И вот — Ленин!.. Большинство сидящих в зале видят его впервые. Андрееву же думается, что он счастливее многих — ведь он лично знаком с Ильичей, сидел с ним за одним столом, беседовал с глазу на глаз…
С первым же словом Ленина в зале стало так тихо, что, казалось, замерли сердца делегатов. Каждый глубоко ощущает значимость слов вождя о величии революции в России, о международном значении быстрой победы в гражданской войне, победы «над соединенными всемирными капитализмом и империализмом». Немало трудностей на дальнейшем пути революции, но Ленин уверенно глядел вперед.
— После этих побед, — говорил Ильич, обращаясь к делегатам съезда партии, ко всей партии, ко всему народу, — мы можем теперь со спокойной и твердой уверенностью приступить к очередным задачам мирного хозяйственного строительства… трудной и сложной задаче хозяйственного строительства.
Владимир Ильич выступал на съезде несколько раз. И в речах его, в решениях съезда зримо виделись широчайшие горизонты коммунистического созидания — восстановленные железные дороги и заводы, лучистые электростанции, поднятые из руин города и села, новые школы, библиотеки… И вместе с этим каждый делегат, слушая Ленина, предельно ясно сознавал, как нелегок путь к победам, как много мужества, непримиримости к врагам партии, идейной убежденности требуется от коммуниста, чтобы стать вожаком масс, поднимать их на революционные свершения…
Разъезжались делегаты под впечатлением последнего вечера съезда, когда горячо чествовали родного Ильича в связи с его пятидесятилетием.
Съезд закрылся 5 апреля 1920 года. И вскоре после возвращения домой, в день 50-летия Ленина — 22 апреля — Андреев выступал с рассказом о своих встречах с Ильичем перед молодыми рабочими. Он принес в цех праздничный номер «Уральского рабочего», весь посвященный Владимиру Ильичу.
— «Чем является для нас Ленин? — читал Андреев. — Душою революции, вождем рабочего класса… Он отрывается от своих книг для того, чтобы спуститься в окопы революции; он поднимается на баррикады гражданской войны, чтобы под пулями врага творить теорию и тактику борьбы пролетариата против его угнетателей… И если наследство Маркса перешло в руки его друга и соучастника в трудах — Энгельса, то прямым наследником Маркса и Энгельса является Ленин».
Андреев передохнул и, волнуясь так же, как и его слушатели, прочел:
— «Сегодня в день пятидесятилетнего юбилея учителя и вождя рабочего класса — Ленина — хочется сказать:
— О, если бы Вы, наши старые вожди, Маркс и Энгельс, стояли бы рядом со своим учеником, чтобы увидеть собственными глазами, как кипит котел социальной революции!»…
Михаил Ананьевич Андреев прожил долгую жизнь. Рабочий, большевик, он прошел суровую и славную школу революции, впоследствии вырос в крупного хозяйственного руководителя, дожил до великой победы партии и народа в крупнейшем испытании силы советского строя — в Отечественной войне 1941—1945 годов. Умер Андреев в 1945 году.
Активный участник пятилеток, он видел, как развивается, растет Урал по Ленинским заветам, сам претворял в жизнь наказы вождя, полученные от него в декабре 1917 года.
Недавно довелось мне побывать в городе Серове. Мало что осталось здесь от бывшего Надеждинска. Как и все уральские города, он преобразился, вырос, украсился улицами новых домов. Город радует обилием ярких цветов на улицах и площадях, густой зеленью скверов и парков, хотя и расположен на 60-й параллели. А Дворец культуры металлургов, построенный еще в предвоенные годы, по-прежнему любимое место отдыха серовцев, хотя есть в городе и другие дворцы и клубы.
Серовцы сердечно хранят память о своих земляках-революционерах, героях гражданской, Отечественной войн. В местном краеведческом музее на видном месте — картина, запечатлевшая М. А. Андреева и А. В. Курлынина, беседующими с В. И. Лениным в Смольном, в декабре 1917 года…
В тот же вечер во Дворце культуры металлургов я увидел… Ленина.
Серовские артисты ставили на сцене своего дворца «Третью патетическую» Погодина.
Ленин приходит в цех металлургического завода. Он беседует со старым мастером Сухожиловым о людях будущего, коммунистического общества.
Старик не может представить себе, что молодой рабочий Прошка будет управлять государством.
— Будет! — убежденно говорит Ленин.
С у х о ж и л о в: Не будет!
Л е н и н: Обязательно будет!… Я верю в нашего российского Прошку в тысячу раз больше, чем он сам верит в себя. Я верю в него до конца… Придет время, оно не за горами, когда Прошка осознает свои удивительные достоинства, когда он уже не станет называть себя кличкой Прошки и ему покажутся унизительными многие его привычки. Тогда явится действительно новая, действительно Коммунистическая личность. О нет, я не предаюсь мечте, взятой с неба. Я уже теперь в невероятном хаосе ломки общественных отношений, в бездне противоречий вижу людей завтрашнего дня… Людей, которыми можно гордиться перед всем миром.
Мечта Ленина осуществилась. Это время пришло. И одним из многих первых его провозвестников был молодой уральский рабочий Михаил Андреев.
1966—1973 гг.