Говорят, с незапамятных времен на горе Дедюрихе лес не растет, зато на перевале великое множество людей проходило.
Гора Дедюриха не простая гора, а с зацепочкой. Потому что много дорог через нее пролегло. Тут тебе и на Карабаш, на «Черный камень», тут и тропа к веселой и буйной Сак-Ялге, и на Осиновый шихан. Недалеко и сама Юрма, «Не ходи туда». И на Кресты, откуда дороги на Пермь, Уфу и Оренбург, а дальше тракт на Златоуст и в Зауралье.
Деды в старину молву плели про Дедюриху-гору. Будто многих Дедюриха на перевале свела, многим головы кружила. Заводчика Демидова с Шайтаном свела. Помогла Демидову так припугнуть Шайтана, что тот от всех горных богатств отступился. И Данилку Семигорка увела, когда еще девкой была и Дедюркой звалась. Самонаилучшего рудознатца так околдовала, что и по сей день незнамо куда девался парень.
Свела Дедюриха и Радиона с Габием, лет за сто до «воли».
Разный люд шел в те времена на Урал. Беглых, как и много лет назад, ловили на бойких местах, где мог пройти человек. Для приискового и заводского начальства было все равно: беглый или бродяга. Лишь бы узду на него надеть и в шахту отправить. Поднимай руду, а не будешь — плеть, розги, а то и цепь к тачке и в землю, в шахты. Не видать тогда человеку леса, солнца и жизни. Верно ведь тогда говорилось: «Паук паутину плел, смотритель штрафную библию завел». Все туда заносил.
И про погонял не одна побасенка среди рудничных ходила, вроде такой: «Погоняла был у нас проворный, сам у себя жилу украл». Ну а больше всего про свою судьбину рабочие да рудничные говорили: «Хитрое золото. Кому кудри завьет, кому в кандалы ноги закует…»
Был Радион рудничным. Характером степенный, веселый человек. Лицом видный, глаз добрый, волос русый. На работе исправный. Вперед не лез, и в обиду не давал себя. Откуда он пришел на рудник, никто не знал. Только одно хорошо было известно всем — принес Радион в лохмотьях гусли, как комок родной земли, и сроду с ними не расставался. Песельник был он отменный.
Сгоношил он себе землянку с печкой и оконцем. Своего пока гнезда не свил. Жил бобылем, оттого что заноза, которую он любил, в два сердца входила. И заноза-то была небольшая — девчонка неказистая такая. Рудничные девки на подбор. Любому парню под стать. Крепкие, румяные богатырши, одна к одной. Красотой и характером — шиповник во цвету. Радионова же заноза — долгонькая, тонкая, волосом сбела, одними глазами за душу хватала — больно жарко на парней глядела. Тем и Радионово сердце взяла. И все же не с Радионом жизнь свела, а за богатством она погналась. Своя изба, а не то, что у Радиона землянка, ветром сколоченная, снегом конопаченная.
А народ на заводы и рудники всё гнали. Обживался горный край, где в лесах и тропы путней не найдешь.
В тот день, когда этот брат названый объявился у Радиона, Дедюриха словно провалилась, такая метель была. Застонали вековые сосны, завыли поземки на земле, как голодные волки. Жутко было тогда человеку одному в лесу оставаться.
Вот потому и не имел Радион привычки такой: не пустить пришлого человека, да еще в непогоду. На краю рудника стояла его землянка-балагуша.
Когда пришелец постучался в дверь Радионовой землянки, живо соскочил Радион с печки, поглядел в оконце, хоть ничего не увидал, так замело все кругом. Вышел он на мороз и в страхе отшатнулся. Человек едва на ногах держался. Застыл весь, от мороза опух.
Живо подкинул Радион дров в печурку, помог гостю снять с себя лохмотья. Дал ему тулупчик, пимы и еды.
Долго прохворал пришелец, а когда в себя пришел, навовсе у Радиона остался. И раньше в ненастье иль от хвори в пути многие к Радионовой землянке дорогу находили. Придут, бывало, отдохнут дня два и уйдут опять. Редко кто долго жил. А когда, пойдут, то кто доброе слово скажет, кто молчком поглядит в глаза Радиона и словно искорками обдаст. И уйдут туда, куда уходили другие. В далекий край, что Сибирью зовется.
Но Радиона сразу к себе Габий, так пришельца звали, привязал. А чем? За что по-родному крепко стал дорог парень Радиону?
Не мало и теперь хранит народ сказок и легенд о дружбе Радиона с Габием. И молва говорит, будто Радионова песня их сдружила.
Хоть и в долгом был пути Габий, но не огрубел от недобрых ветров и варнаков, как из дальних степей бежал.
Никто из рудничных не знал, когда Радион с Габием в одну из ночей за Дедюриху ушли. Не вздохнул даже Радион, когда землянку свою покидал, только одни гусли взял и тулупчиком у сердца покрепче их прижал.
Если бы не штейгер Назарыч, не шагать бы Радиону с Габием за перевал. Не все ведь из рудничного начальства были такие, как Проня Темерев — хуже пса цепного. На весь Урал гремел своим зверством.
Были и такие, как Назарыч. Чуть не с первых дней, как стал он на руднике работать, приисковщине к сердцу пришелся. А приисковой голытьбе поглянуться было нелегко. Одного человека, известно, можно обмануть, а всех — трудновато. Все равно кто-нибудь да догадался — где в человеке правда, а где он кривдой живет.
Видать, умел Назарыч понимать, у кого ледок и корысть в сердце, а у кого оно человеческим теплом горит. Вот и почуял Назарыч, что Радион добрый человек, а как узнал, что он пригрел беглеца-башкирина Габия, такого-же судьбою горького, каким был и сам, вовсе потянулся к Радиону. Верил ему на каждом слове. А когда от приказчика услыхал, что за Габием вот-вот из Чебаркульской крепости стражники приедут, немедля улучил минуту и Радиону подсказал, куда им обоим податься. Ведь вместе с Габием за одну веревочку потянут и Радиона, как беглеца. Душой пожалел Назарыч обоих, и Радиона и Габия.
И верно, не успели они от Дедюрихи и верст сорок отойти, как уже молодой офицерик, поглаживая беспрерывно усишки и шмыгая носом (видать, простыл давно), уже проверял в конторе списки рудничных мужиков и по казармам шарил со стражниками, искали беглеца. Уже много времени спустя, когда Радиона и Габия волна житейского моря прибила в Сысертский завод и они стали работать углежогами в лесу, стороной узнал Радион, что из-за них Назарыч покинул рудник. Как всегда, нашлись у него недруги из заводской сошки и нашептали офицерику из Чебаркуля обо всем.
Говорят, мартовский снег все недуги съедает в человеке. Видать, помог он и Габию, когда они в дремучих лесах, недалеко от безымянной реки, остановились. Огляделись. И попали в курени. Недалеко курились томилки. Приказчик беглецов оглядел, «вид на жительство» не спросил и надзирателю приказал внести обоих в список, который никогда горному начальству не объявлялся. Сами за себя оба отвечай. Таких в заводе не значилось… Радовались Радион с Габием, что от погони ушли. И балаган-землянку у самой реки поставили они. Долго ли двоим? По ночам, после работы, строили они свои «хоромы». По неписаным законам куреней — все работные помогали: кто доски тесал для пола, кто кирпич клал — печку делал. Так и осели они здесь, возле Сысерти…
Еще там, на руднике, когда раны стали на Габии подживать, после работы брал Радион гусли и тихонько пел ему свои песни. Пел он про родные места, про девку у плетня, что на заре парня провожала, а больше всего про то, о чем пел не один Радион — про волю. Самой дорогой песней она была. На глазах тогда менялся Габий. Он весь в Радионову песню уходил. Словно через песню видел парень свои родные места — без края степь и яркое голубое небо, табуны коней и жаворонков в выси. Не мог тогда Габий отличить, кто лучше пел. Жаворонок или Радион?
Рассказал раз о себе Габий Радиону, как умел:
— Большой улус, где моя кибитка был. Тархан богатый. Табун коней, большой такой, что всех джигитов посади, останется еще не один табун без седоков. Один раз черный, шибко черный разбойник приходил. Нас, табунщиков, черный разбойник связал, собак резал и коней брал. Гнал табун далеко. Ой, далеко! Сек тархан. Ой! Как сек! Плакал табунщик! — и Габий рубаху поднял.
На спине Габия и на груди двумя крестами рубцы кровоточили. Еще гневней зазвенела Радионова песня, еще печальней стали глаза у Габия.
Прошла весна, миновало лето с того дня, как Радион с другом ушли с того рудника и стали в куренях работать. Страшна была работа у «огня» в домне, но еще тяжелее на томилках. Зато заработок больше. Вот и сумели они кое-что из одежонки справить через год. Купили на базаре по портяной рубахе. Габий — себе малахай, а Радион — добрые сапоги и азям на плечи.
Повеселели у Радиона песни. Не раз он шутил над Габием, глядя в глаза его.
— Ну не боишься, брат, Шайтана-тархана? Не узнал бы он тебя — вишь, как раздобрел! Небось подумал бы, что ты джигитом богатым стал! Бешмет как влитой сидит на тебе!
— Брат Радион! И ты шибко баской стал! Сохатый! Девку любить надо! Песню петь шибче надо! — улыбаясь, говорил Габий.
И снова бураны над Уралом отшумели. Унеслись метели в дальние края. Засиял на солнце снег в марте, зашумели на горах леса.
Как-то Габий сохатого убил, много лисьих шкурок набрали, продали купцу, купили по тулупу и пимам, а Радион подарил Габию кумача на рубаху и сапоги.
Ну, а потом новая весна Радиону любовь и радость принесла.
Какое девичье сердце выдюжит от таких песен, какие пел на посиделках в заводе Радион. Стал он похаживать туда еще с зимы.
Не выдержало сердце и у Васены Бякишевой, дочки уставщика Афанасия…
Только жить бы да радоваться Радиону и Габию, глядя на тихую и работящую Васену. И собой девка была под стать Радиону, словно елочка возле доброго кедра. Весело глядел Габий на Васену, как мелькал ее сарафан по новой избе, которую они срубили и поставили на месте старой балагуши-землянки. Когда же через год Афанасию Бякишеву дочь внука показала, а названому брату Радиона Габию вроде как племянника принесла, совсем светло стало в их избе.
Не дивились углежоги такому делу, говоря про Радиона и Габия. Не в диковинку им это было. Мало ли русский о башкирином, как с родным жили.
На крестины Радиону с Васеной подарков люди надарили. Кто холста принес, что медный крестик, кто половичок на пол постелил, а кто просто пятачок медный в глиняную чашку положил.
Гуляли тут же на елани, где и жили. Под вечер развели костер и старинные уральские песни пели. А потом Радион взял гусли и заиграл. Сроду так не пел, как в тот вечер.
Спел Радион любимую народом песню про Разина и беглеца Корнея, отдавшего жизнь за волю. И вдруг оборвал песню. Будто испугался Радион. Поглядел на черные стены бора, на дымок в куренях, на Васену и запел удалую песню рудницкой голытьбы. Но и она оборвалась…
Словно чуял Радион, что недолго радоваться ему. Что беда на пороге новой избы стояла. И пришла она такая страшная, жестокая, что люди потом долго не могли забыть ее.
И принес ее не ветер или люди, а сама хозяйка завода Турчаниниха. Так за глаза народ ее звал.
И все из-за барских собачонок получилось. Не они, окаянные, может, и беды не было б вовсе.
Была Турчаниниха из какого-то знатного рода, а про знатность в те годы простые люди частенько так говорили: чем знатней, тем страшней. Дурели господа от знатности и от безделья, вот и развлекались чужим горем.
Турчаниниха была умна, хитра и своевольна. Боялась бунтов рабочих и держала целый выводок наушников и приживалок, выспрашивая их, о чем думают и говорят люди в заводе. От моды не отступала и целую свору собак имела. Одна из них в особой неге всегда жила и спала, как полагалось, на бархатной подушке в спальне.
В те времена, когда Васена Радиону сына принесла, у любимой собачки этой щенки родились. Весь господский дом был на ноги поднят. Шутка ли сказать: пять щенков. Забегали, засуетились слуги, подавая молоко, подушечки, грелки.
Любовалась барыня щенками, любовались ими и гости из Екатеринбурга. А барыня вдруг как закричит, затопает ногами — и гостей не постыдилась.
Кричит, а люди понять не могут, чего надо ей. Только когда отвизжалась она, перестала ногами топать, поняли слуги: кормилица нужна.
— Разве может такая крошка выкормить пятерых щенят? — кричала Турчаниниха на весь дом.
— Крошки все передохнут, — вторили ей приживалки и гости. Кто-то вспомнил, кто-то подсказал, что дочь уставщика Афанасия кормит сына.
И вот завертелось все, закрутилось, как крутит ветер перед грозой на дороге пыль. Без малого чуть не силком привели Васену на конный двор, в дальнюю стайку ее закрыли, подложив к ней щенят. Сама Турчаниниха, проводив гостей, явилась со всей ватагой приживалок смотреть, не обманет ли баба, и будут ли щенки сыты.
Ползала в ногах у барыни Васена, но Турчаниниха неумолима была. Без памяти свалилась Васена, а щенки уцепились за ее грудь, прильнув к ней, как к собачонке…
Вдруг за конюшней раздались крики и, расталкивая народ, в стайку Радион ворвался. Подскочил к Васене и, увидев щенят у ее груди, что есть силы схватил их и швырнул в угол. Один щенок упал на камень, от удара завизжал, других кинулись приживалки поднимать.
Со всего завода сбежались люди. Откуда ни возьмись надсмотрщики и погонялы появились. Принялись они разгонять народ. Потом связали Радиона и Васену.
Господское решение было страшно: Васену высечь принародно, Радиона — на Богословские рудники навечно. Туда, откуда никто еще никогда не ворочался. Избу сжечь.
На диво в тот год жаркое лето выдалось. Словно в кричне, солнце пекло. Жгло оно и в тот день, когда на площадь с раннего утра начали народ сгонять. Погонялы, стражники, надзиратели окружили площадь, на которой деревянный помост стоял. На помосте тот, кто должен был сечь, в плисовых черных штанах и в желтой рубахе. В руках у него двухвостая плеть трепыхалась.
Над площадью гул, пар и причитания. Кто-то крикнул: «Везут!», барабанная дробь рассыпалась над головами людей. К помосту подъехала телега, а в ней связанная Васена. Как была в кубовом сарафанишке, когда привели ее кормить щенят, так и в том привезли. На сарафане кровь запеклась, видать, шибко ее били. Лицо белее снега. На голове черный платок. Единым вздохом простонал народ, когда увидал Васену. Слезла она с телеги и на помост поднялась, чуть живая. Подошел к ней палач, но его остановил приказчик. Он развернул бумагу, на которой красная, как кровь, сургучовая печать алела. Прочитал он решение барское и махнул рукой.
Сдернул палач с Васены платок, и пригнул ее к скамейке. Привязал ремнями к доске и засвистела плеть, жутким воем запела.
Сколько бил палач Васену — не считалось, только когда с помоста кровь потекла, всего раз застонала Васена, и голова ее еще ниже наклонилась.
Никто ее стонов не слыхал, оттого что гул человеческих голосов нарастал все больше. Уже нельзя было разобрать, кто и чего кричал, только волной рев гнева людского поднимался. На помост вскочил Габий. Что-то кричал, проклиная господ. Два здоровенных погонялы тут же схватили его, кто-то кинулся отнимать, началась свалка… И снова на помосте человек оказался. Какой-то парень это был.
— Душегубы! Кровопийцы! — кричал он, тряся кулаком перед приказчиком.
— Добрые люди! — повернувшись к народу, парень прокричал: — Радиона тоже нет в живых! На конном его засекли! Не давался он цепи на себя надеть, вот и прикончили!
Парень кричал еще что-то, но его не слушал уже никто. Все кинулись на конный двор, а отец Васены поднялся на помост и наклонился над дочкой. Палач было хотел его отстранить, да Афанасий пошел прямо на него и, если бы тот не отскочил, столкнул бы его старик прямо в разъяренную толпу.
Поднял Бякишев дочь и зашагал на конный. Враз наступила такая тишина, будто никого людей на площади не было. Расступились все перед Афанасием-отцом, который нес в своих руках мертвую дочь к мертвому мужу.
И чем дальше он шел, тем больше народу шло за ним. Молча шли. Только легкий ветер и солнце играли в волосах старика. Он будто вырос и окаменел. Каждый боялся дохнуть, чтобы дыханием своим не нанести еще рану старику и его мертвой дочке.
На конном Афанасий положил Васену рядом с мужем.
К ночи тишина покрыла весь завод, хотя, говорят, никто не спал в эту ночь. Скорбь и тревога зашли в каждый дом.
Темнел господский дом, не светилось ни одно окошко. Только рвал тишину в заводе в эту ночь стук колотушек ночных сторожей и печальный звон часовых переборов на башне.
Всем заводом хоронили Радиона и Васену. Господа скрылись давно уж в Екатеринбурге. А когда поднялся бунт после похорон в заводе, то, видать, Турчаниниха поняла, что такое бунт работных. Недаром в Пермскую Берг-коллегию понеслось одно донесение за другим о бунте в Сысертском заводе. Понадобились казаки и солдаты для усмирения людей. Не скоро задымили трубы в заводе, не скоро пришел в себя народ после расправы над Радионом и Васеной.
Долгих двадцать лет прошло с того дня, когда казнили Васену. И однажды заводские на улице увидали седого незнакомого башкира.
Никто не узнал в нем Габия. Как удалось ему с рудников сбежать, не спрашивали люди. Кто-то приютил его, накормил, помог балагушу на безымянной речушке, где когда-то их балаган стоял, поставить. Кто-то принес Габию Радионовы гусли. Сумели сохранить.
Не ведали люди, как все эти двадцать лет тосковал Габий о друге. Ведь всего было двадцать лет парню, когда на нем цепи загремели и потерял он Радиона.
Никто не видел в тот вечер, холодный и печальный, как вспоминал он про свою встречу с Радионом возле Дедюрихи и как он взял в руки Радионовы гусли и стал их перебирать. А потом запел любимую Радионову песню о воле и про их нелегкую долю…
Как сложилась у него песня про Радиона и Васену, он и сам не знал, но, видать, таким гневом на господ он эту песню напоил, что потом, как огня, боялись господа Габиевых песен.
В песнях — большая сила. Самоцветная россыпь в них. Камешек самоцвет, как огонек, глаз развеселит. Так в старину говорили, а еще добавляли: «За светлой же и доброй песней пойдешь, непременно до Габия дойдешь!».
Не донесло до нас время Габиевых песен, но говорят они были жарче солнца. До глубокой старости дожил Габий, одряхлел и занемог. Тогда люди его ближе к заводу перенесли. На Бесеновой горе вырыли ему землянку, а женки работных носили ему еду. Как за родным отцом ходили. Когда же навек закрылись его глаза и Радионовы гусли вновь осиротели, в память о Габии, а вместе с ним и о Радиоие, речку, возле которой Габий жил, Габиевкой назвали.
Пытались господа позднее эту речку назвать по-другому, чтобы люди позабыли про Габия и Радиона. Называли Светлой, Черемшанкой и еще как-то, но не получилось ничего. Все эти названия, как и господ, время смыло, а Габиевка осталась.
Там же, где засекли Радиона, кто-то две елочки посадил. Теперь они старые, обросшие мохом, обнявшись стоят, а вокруг них по берегу пруда, на месте конного двора, огромный детский парк шумит.