Торопящийся по проселочной дороге автомобиль оставляет длинный хвост пыли; пыль долго стоит на месте, точно задумывается, затем плавно, так и не колыхнувшись, начинает оседать на землю. В просторной кабине грузовика жарко, хотя сквозняк так и рвет длинные космы Федора, треплет рубаху и щекочет широкое розоватое лицо.
Он глядит по сторонам. Поля бегут, вращаются голубые овалы рощиц и перелесков; за ними открывается густая даль с низким пологом неба и белыми волокнистыми облачками.
Федор изредка высовывал голову из кабины и улыбался. Он любил быструю езду и стук мотора… и еще любил работать не у себя в районном городке, а ездить в командировку, особенно в колхоз, куда его часто посылали. Среди незнакомых людей, которым нужен, но с которыми связан чисто условно, он чувствовал себя более к месту; ему нравилось, что его никто не знал, что о нем спрашивали. И до чего хорошо вот так вдруг зайти к незнакомым людям и сказать: «Шофер. Откомандирован к вам! Прошу любить и жаловать». И не вдаваться в подробности, а вежливо выслушать председателя колхоза и молча уехать на работу, оставляя его в некотором недоумении и даже, как казалось, в смущении. От чего именно должен смутиться председатель, Федор не знал. То ли оттого, что он говорил отрывисто, громко и кратко, словно приказывал, то ли оттого, что был необычайно крепкого и крупного сложения. Но одно знал наверняка: когда уходил из правления, председатель глядел на него из окна, удивлялся и качал головой, смотрел вслед и бухгалтер, и все, кто был в правлении. И когда вот так на него глядели, а он враскачку-вразвалку, твердо ступая, вышагивал, подошвы становились горячими, немели уши, и он ощущал в это время всеми порами – под ногами гудело упругое тело земли, и это делало его уверенным в себе, прямо возвышало в своих же глазах. Особенно остро это чувствовал, когда получалось так, как хотелось.
Сейчас Федор думал об этом. И хотя в Облянде приходилось бывать раньше, правда всего один день, торопился туда, ясно представляя председателя, его смущение, свою походку враскачку-вразвалку, небрежно открытую дверцу новой машины и все такое.
Кто-то на развилке проселка поднял руку, но Федор не остановился. У него не было привычки подвозить «левых».
У самой речушки дорога уходила на пригорок, а на спуске делала поворот влево. И вот на повороте машина вдруг прыгнула на ухабине передними колесами, потом задними, прыгнула-грохнула; Федор моментально вывернул круто баранку влево, чтобы не влететь в речку, резко затормозил. Мотор всхлипнул, стрельнул выхлопной трубой и смолк. Федор выскочил из кабины и бросился к рессорам. Все было в порядке, но машина вдруг покатилась-покатилась, попятилась прямо к речке по отлогому берегу, хлопнула дверцей, прыгнув на камнях, хлопнула второй раз, наскочив на бревно. И вот бы в речку плюхнуться, да грохнулась о пень…
Федор ни рук не чувствовал, ни ног. Все произошло в секунду, даже не успел догнать машину. Но она стояла. Он поставил ее на тормоза и уже хотел посидеть, чтобы унялась дрожь в руках, как вдруг услышал всплеск, вскрик, опять всплеск… Еще и еще. Выскочил из кабины. Выскочил, глянул на речку и увидел: прямо у берега барахтался кто-то, странно взмахивал руками и кричал что-то… Федор сразу не смог понять, что произошло. Сообразил через несколько секунд. Понял, увидев у пня дерматиновую сумку, палку и кепку, виной была его машина, понял и прыгнул в речку. Точнее, шагнул. Чего ему стоило вытащить старика…
Федор посадил старика у автомашины, аккуратно снял свою красную, новую совсем рубашку и выжал.
Старик посмотрел на Федора, на его широкое белое тело, коричневую загорелую шею и большие, черные с тыльной стороны, огромные руки, выжимающие мокрую рубашку.
– Машина твоя? – спросил он, пытаясь унять дрожь. Глаза у него лихорадочно прыгали, как будто он был еще не на берегу, а в речке. Старик чувствовал себя неважно, хотя и спросил про машину; к нему еще не пришло радостное ощущение тепла и жизни. Он только теперь понял, что мог утонуть. И сразу его обожгла обида на этого здоровенного парня, молчаливо, сосредоточенно выжимающего рубашку.
– Конечно, моя, – ответил Федор, снял брюки, выжал их и аккуратно разложил на траве. – Кто тут ям нарыл? – спросил старика, безучастно глядевшего на небо. По всему было видно, что тому нехорошо, что не прошел еще испуг.
– Сам откуда? – тихо спросил старик, вытер рукой лицо, снял пиджак, осторожненько приподнялся, упираясь руками в землю, расправил свое слабое, костистое тело, сбросил вслед за пиджачком исподнюю рубашку, крякнул, освобождаясь от парусиновых ботинок, и оглянулся на парня.
Над речкой, над самым камышом носился и кричал во всю свою мочь кулик, и где-то, видать в камыше, отвечал ему осторожный голос. Тихо было кругом. Тишина неподвижно висела в воздухе, стояла по-над самой землей, источавшей в небо густые цветочные запахи.
Федор присел рядом, аккуратненько так присел, расправил на уже подсыхающей рубашке складки и пожалел, что рубашка полиняла. Он специально надел рубашку, купленную к случаю. Увидит его председатель в полинялой и смятой рубашке. Закурил, внимательно оглядел притихшую даль, глубоко затянулся, цвиркнул сквозь зубы и тихонько засмеялся, представив снова, как махал руками, как барахтался старик в речке.
– Что в воду полез-то?
– Я не полез, а сиганул. Так в воду не лазят.
– А чего? – хохотнул Федор, придвинулся к старику и теперь разглядел его, худущего, с клочковатой, малюсенькой совсем бородкой и затуманенными усталостью глазами, то ли голубыми, то ли серыми, потерявшими, наверное, давно уже свой настоящий цвет.
– Я думал, порыбачу, – сказал старик, икнул, икота отдалась в груди у него так, что подпрыгнули ноги. – Я думал, порыбачу. Забросил удочку, а тут машина прямо на меня, значит, катит.
– Конечно, – сказал Федор, перестал смеяться и повторил еще раз: – Конечно. – Он произносил звук «ч» со свистом и долго, как бы раздумывая, что же дальше сказать. Ему очень нравилось это слово. – Конечно, я не ожидал, что она пойдет задом, сам понимаешь. В этом деле, я даже виноватый буду. Извиняюсь. Курить будешь?
Он достал из кабины папиросы, подал старику, сунул прямо тому в непослушные руки и опять пристально окинул тщедушную фигурку старика; самому ему стало немного стыдно за свое здоровое, за свое белое, ну прямо ослепительное на солнце, тело.
Старик от курения и солнца согрелся. Прошла тошнота, только в горле саднило да в животе было очень горячо, но вместе с дрожью уходила злость на парня и возвращалось обычное вдохновенное тепло жизни, полное звуков, запахов и тихой грустной любви ко всему вокруг.
Над рекой пронзительно кричал кулик. И чего он так ошалело носился? Чего он так горестно кричал? Что ему нужно, этому одинокому кулику с его отчаянным криком среди тишины, под неподвижным солнцем и пустым небом?