Держась за руки, они молча брели вдоль берега моря. Майское солнце играло в набегавших волнах, его лучи падали так, что вокруг ее и его головы сиял нимб. Ему двадцать два года, ей семнадцать лет. Возраст, когда еще кажется, что в этом мире тебе уготована необыкновенная судьба. Они любили друг друга с тех пор, как себя помнили. Раз и навсегда было решено, что никто, кроме нее, не будет его женой, а она никогда не выйдет замуж ни за кого другого.
Он только что пришел из армии, она только что окончательно распрощалась со школой, где использовала время уроков, чтобы писать письма своему возлюбленному, в которых чувства были крепче орфографии, но ведь только глупцы могут утверждать, что орфография как-то связана с любовью. Этот небольшой парк в районе Маяка, где они не спеша прогуливались, представлялся им преддверием рая. Они восхищенно взирали друг на друга, и им казалось, что впереди у них целая вечность. Какая-то старуха попалась им навстречу и улыбнулась при виде их. Они улыбнулись в ответ, недоумевая, как это вообще можно состариться.
Они устроились на скамейке, на самом краю высокого мыса, несколько потрясенные красотой хорошо знакомого им пейзажа. Они сидели не шелохнувшись, почти не дыша… Она положила голову ему на плечо, он прижал ее к себе, обняв рукою. Она довольно замурлыкала, как ласкающаяся кошка. Потом вдруг, отодвинувшись, достала из блузки образок и благоговейно его поцеловала.
— Ты что? — тихо спросил он.
— Я благодарю Богоматерь за все то счастье, которое она дает мне.
— Так ты веришь в Богоматерь, в ад, чистилище и рай?
Она отстранилась, чтобы лучше разглядеть его лицо.
— Неужели ты так изменился в армии, Бруно? Ты не любишь больше Богоматерь? Но если ты мне хочешь сказать «нет», то лучше не говори, это меня очень расстроит!
Он поцеловал ее, так как хотел целовать ее даже когда она его озадачивала или расстраивала.
— Ну конечно «да», моя Пимпренетта, я люблю Богоматерь, и не далее как вчера я ходил к Святой Деве Заступнице, чтобы поставить ей свечку. Я просил, чтобы наши отцы наконец согласились.
Она воскликнула облегченно:
— Ах, так-то лучше. А то я уже начала беспокоиться…
Он снова притянул ее к себе.
— Но, дорогая, если ты так любишь Святую Деву, ведь ты будешь стараться ей понравиться?
— Что за вопрос! Конечно!..
Он понизил голос.
— Тогда почему ты ее огорчаешь, воруя?..
Она вновь отодвинулась, на этот раз откровенно рассердившись.
— Ты меня считаешь воровкой?
— Красавица моя, а кто ж ты еще?
Она поднялась, негодуя.
— Ну вот! Я-то думала, что ты привел меня сюда, чтобы говорить мне о любви, а ты меня оскорбляешь!
И поскольку Памела Адоль, которую ее близкие называли Пимпренеттой, была еще совсем ребенком, она разрыдалась как дитя. Бруно Маспи не мог видеть свою крошку плачущей, и, взяв ее за руку, он притянул ее к себе.
— Послушай, Пимпренетта, с тех пор как ты покинула школу, чем ты зарабатываешь?
— Но…
— Т-с-с… Ты помогаешь своему отцу обманывать таможенников и берешь все, что плохо лежит на пристани.
— Ага! Видишь! Ты же сам говоришь: я не ворую, а беру то, что плохо лежит!
— Когда за тобой придут полицейские, вряд ли их будут интересовать эти словесные выкрутасы… Тебе, наверное, очень хочется сесть в тюрьму?
— Мне? Ты что, с ума сошел, Бруно? Да никогда этого не будет. Полиция меня и не замечает даже.
— Тебя видит Богоматерь.
— Ну она же берет в расчет то, что я никогда и ничего не беру у бедных.
Он вздохнул, обескураженный: Пимпренетта так искренне оправдывала свои безнравственные поступки, что на нее невозможно было даже сердиться. Он обнял ее и прошептал:
— Так ты меня все-таки любишь?
— Что же ты хочешь, ведь я тебя так давно люблю и уже даже не представляю, что нужно сделать, чтобы разлюбить тебя.
Она ничего больше не сказала, забыв уже о причине их спора, и, слегка прижавшись к нему, выдохнула:
— Расскажи мне, что мы будем делать, когда поженимся?
— Ну так вот…
— Нет! Сначала расскажи мне о нашей свадьбе.
— Это произойдет в Сент-Жане… Но для этого нужно, чтобы ты исповедалась.
— Ну и как ты думал? Я же и без того причащаюсь три раза в год!
Бруно подумал, что если Пимпренетта была искренней, а это явно было так, она не относила к грехам содеянное ею, и ее духовнику, должно быть, пришлось выслушать много интересного. Не догадываясь о мыслях своего возлюбленного, Пимпренетта щебетала:
— Папа мне подарит чудное свадебное платье, которое он привез из Италии, а мама обещала свое жемчужное колье, ты его помнишь…
— …То, что было украдено пятнадцать лет назад в Каннах и потом Доминик Фонтен, по прозвищу Богач, продал твоему папочке?
— Ага, оно! Ну просто замечательная у тебя память!
— Я опасаюсь, как бы полиция о нем тоже не вспомнила…
— Полиция? Какое дело до этого полиции? Папа ведь заплатил за это колье, так? Что у тебя за дурацкие идеи, Бруно?
Он в ответ на это только улыбнулся и сказал наставительным тоном:
— И все-таки… Я боюсь, что на нашей свадьбе будет изрядное количество полицейских…
Она порывисто отодвинулась:
— Полицейские на нашей свадьбе? Это кто же их туда пригласит?
— Их никто никогда и не будет приглашать, дорогая, они сами приходят… Ты же понимаешь, что если все друзья наших родителей будут присутствовать на нашем бракосочетании, это будет самое великолепное сборище «багаленти»[1] за последние тридцать лет! Не думай, что полиция упустит возможность проверить, не утратили ли их «протеже» свою былую спортивную форму, и освежить в памяти их лица. Мой тебе совет: носи свое колье дома за закрытыми дверями, иначе ты рискуешь провести свой медовый месяц в Бометте[2]…
— Это было бы несправедливо.
— А та, у которой стянули колье в Каннах, ты думаешь, она находит это справедливым?
Заметно растеряв свою уверенность, Пимпренетта задумалась:
— Но ведь прошло уже так много времени…
— А если у тебя украдут твое колье, тебе что, будет наплевать на это через пятнадцать лет?
— О, нет.
Недовольно надувшись, она добавила:
— Ты меня совсем запутал своими историями! Чего же ты хочешь в конце концов?
— Ты считаешь, что будет лучше, если я совсем ничего не буду делать?
— Можешь ты работать?
— А чем же я занимаюсь, по-твоему?
Он взял ее руки в свои.
— Послушай меня, Пимпренетта. Я люблю тебя больше всего на свете и не хочу тебя потерять… А ведь это произойдет когда-нибудь, если ты будешь продолжать этим заниматься. Сколько лет твой отец провел в тюрьме?
— Я не знаю…
— А твоя мать?
— О, мама! Не очень много… Наверное, меньше, чем твоя.
— Да, я свою мать почти не знаю. По воскресеньям бабушка водила нас посмотреть на нее через решетку… и ты хочешь, чтобы наши дети жили, как мы?
— Н…е-т.
— Чтобы они стали ворами, как все наши родственники?
Потрясенная, она поднялась.
— Повтори, что ты сказал, — произнесла она, пылая румянцем.
— Что наши родители и вся наша родня — сплошные воры.
— А!.. Теперь я поняла… Это… это ужасно! Ты просто чудовище, Бруно! Как ты смеешь оскорблять тех, кто произвел нас на свет? И ты еще утверждаешь, что почитаешь Богоматерь, которую ее божественный сын целовал у подножия своего креста?
Он с раздражением всплеснул руками:
— Ну при чем тут это?
— Как говорится: «Почитай отца и мать своих».
— Когда они достойны почитания.
— Может, ты еще скажешь, что мой отец вообще негодяй?
— А кто же он еще? Он целыми днями обворовывает государство!
— Он не ворует у государства! Он просто отказывается подчиняться законам, с которыми не согласен.
— Все преступники утверждают то же самое.
— Но мой папа никогда никого не убивал!
— По его вине немало людей провели часть своей жизни в тюрьме, по его вине таможенники убивали контрабандистов, работавших на него, по его вине погибали таможенники, оставляя вдов и сирот. И ты еще будешь утверждать, что твой отец не самый отъявленный негодяй?
— Я этого тебе никогда не прощу, Бруно! По какому праву ты смеешь так говорить? А твой отец…
— Я думаю точно так же и о своем отце, если это может тебя утешить.
— Ты попадешь в ад!
— В ад? Только за то, что я хочу, чтобы ты была честной и чтобы наши дети воспитывались в уважении к закону своей страны? Ты что, совсем чокнулась?
— Так, теперь давай, оскорбляй меня! Прав был Ипполит!
Бруно пришел в страшную ярость, услышав имя Ипполита, своего сверстника, который уже давно вертелся вокруг Пимпренетты.
— В чем же, интересно узнать, он был прав, этот Ипполит?
— Когда уверял меня, что я с тобой не буду счастлива.
— А с ним будешь, да?
— Почему бы и нет?
— Хорошо, я понял! А я-то, когда воевал в Алжире, отказывался верить тому, что мне писали, будто ты гуляешь с Ипполитом!
— И ты разрешал писать тебе разные пакости обо мне? Ты верил этому вранью? Вот как, значит, ты на самом-то деле относишься ко мне?
— Но ты сама заговорила об Ипполите.
— Плевать я хотела на твоего Ипполита! Но я выйду за него замуж — тебе назло!
— Ты выйдешь за него замуж, потому что тебе нравится его рыбья морда.
— Он вовсе не похож на рыбу.
— Ах, как ты его защищаешь!
— Я его защищаю, потому что ты на него нападаешь!
— А я на него нападаю, потому что ты его любишь!
— Ладно, пусть будет так, я его люблю! Он станет моим мужем и позволит мне носить мое колье! Он не будет обзывать меня воровкой!
— Конечно, потому что он сам вор и закончит свои дни на каторге!
— Ну хорошо, Бруно!.. Я с тобой расстаюсь… Я тебя больше никогда не увижу… и ты не станешь отцом моих детей!
— Тем хуже для них!
— Это потому, что ты не хотел бы иметь детей, у которых мать — воровка, да?
— Единственное, чего бы я хотел, так это никогда не возвращаться из Алжира. У меня там были друзья, храбрые парни, которых убили. Но почему же не меня? Это бы всех устроило, и по крайней мере я был бы мертв, не зная, что ты мне изменила!
Мысль о том, что ее Бруно мог быть убитым, заставила Пимпренетту забыть обо всем на свете. Она бросилась к нему на грудь и залилась горючими слезами, сжимая его руки.
— Не говори так, Бруно! Я тебя умоляю! Что же со мной станется без тебя? Я сделаю все, что ты захочешь. Даже поступлю работать служанкой, если ты будешь настаивать.
— Но, Ипполит…
— Плевать мне на твоего Ипполита! К тому же у него рыбья морда!
И ничего больше для них не существовало, кроме захватившей их целиком нежности.
— Моя Пимпренетта…
— Мой Бруно…
— Я вижу, что вы отлично ладите друг с другом.
Молодые люди отодвинулись друг от друга, немного смущенные, и посмотрели на того, кто обратился к ним. Он улыбался. Мужчина лет пятидесяти, рослый и сильный. Они его прекрасно знали: это был инспектор Констан Пишеранд. Вот уже почти тридцать лет по самым разным поводам он отправлял в тюрьму многих членов семей Маспи и Адоль, которые однако не держали на него зла. Они воспринимали его, как своего рода домашнего доктора, который прописывает болезненные, но необходимые лекарства. И хотя он ничего не принимал от тех, за кем был обязан наблюдать, он постоянно беспокоился об их здоровье, ибо, каким бы суровым ни хотел казаться, он обладал нежной душой и по-своему любил своих подопечных.
— Ну как, Памела, ты рада, что вновь обрела своего Бруно?
— Конечно, господин Пишеранд.
Полицейский повернулся к юноше:
— Если бы ты видел ее, когда тебя здесь не было, она просто вызывала жалость… (он понизил голос) такую жалость, что, признаюсь, помня о тебе, я даже кое на что закрывал глаза… ибо было здесь два или три случая, когда я должен был бы задержать ее, но не хотел, чтобы ты, вернувшись домой, нашел ее в исправительном заведении… Я ограничился тем, что пропесочил ее хорошенько, но ты думаешь этого достаточно при таких родителях, как у этой бедняжки?
Пимпренетта сразу же горячо возразила, задетая за живое:
— Я не хочу, чтобы о моих родителях говорили плохо!
Инспектор вздохнул:
— Ты слышишь, Бруно? Скажи, Памела, ты любишь или не любишь своего жениха?
— Конечно, люблю! Что за глупый вопрос? Ой, извините!
— Ну а если ты его любишь, то почему же делаешь все для того, чтобы расстаться с ним?
Она изумленно уставилась на инспектора.
— Я?
— Неужели ты воображаешь своей ослиной башкой, что законы не применимы к мадемуазель Памеле Адоль и что я позволю тебе и дальше красть у людей?
— А я не краду, я просто беру что плохо лежит.
— Отлично! Можешь рассчитывать на судью Рукероль, он тоже просто отберет у тебя несколько лет твоей молодости, дурочка ты! То, что твой отец закончит свои дни в тюрьме, это его дело! Но ты не имеешь права вести себя, как он, поскольку тебе выпала огромная удача: тебя любит Бруно! Вообще-то мне лучше, пожалуй, уйти, а не то я не сдержусь и задам трепку, какую заслуживает эта соплячка!
После таких крепких выражений инспектор покинул парочку, слегка смущенную его внезапной выходкой. Первой пришла в себя Пимпренетта:
— Бруно… почему ты позволяешь ему со мной так говорить?
— Потому что он прав.
— О!
— Послушай, Пимпренетта. Я хочу гордиться своей женой, хочу, чтобы она могла появляться везде с высоко поднятой головой.
С обезоруживающим простодушием девушка произнесла:
— Никто не может сказать обо мне ничего дурного. А если скажет, то это будет ложь, клянусь Божьей Матерью!
Обескураженный Бруно Маспи не стал настаивать. Он обнял за талию свою возлюбленную.
— Давай отложим этот разговор до той поры, когда мой отец скажет «да» и твой отец даст согласие.
— О! Мой папа всегда делает то, что я хочу, но твой отец, ты считаешь, что он согласится видеть меня своей снохой?
— А почему бы отцу не согласиться?
— Но потому что твой отец — это не кто-нибудь. Это сам Элуа Маспи.
Действительно, Элуа Маспи был значительной фигурой в марсельском уголовном мире. Все, кто жил вне закона, признавали в нем своего вожака. Кроме, конечно, убийц, торговцев наркотиками, сутенеров, словом, всех тех, кого Элуа считал людьми без чести и без совести и не хотел с ними иметь дела. Не раз, бывало, эти душегубы и торговцы живым товаром и наркотиками пытались силой сломить Маспи, его непререкаемый авторитет, но наталкивались на преданную ему пехоту воровского мира Марселя, на те его нижние слои, которым всякий раз удавалось сурово образумить противников Элуа. Полиция же безучастно наблюдала за этим, ожидая конца столкновений, чтобы отправить побежденных в больницу, а победителей — в тюрьму. Вот уже несколько лет оба клана старательно игнорировали друг друга и сохраняли нечто вроде мирного сосуществования. Окрепшее за эти годы господствующее положение Элуа Маспи никто больше не решался оспаривать.
Он родился сорок пять лет назад в одном из кварталов марсельского Старого Порта, который уничтожили нацисты. Это был высокий, худощавый человек, преисполненный самомнения. Его родители, деды и прадеды были прекрасно знакомы с тюрьмами всех режимов и всегда рассматривали имперские и республиканские застенки как своеобразное место отдыха, которое хотя и было невеселым, но в него нельзя было не попасть. И они готовили себя к пребыванию в нем с детства, что несколько обуздывало их строптивый нрав.
Сменялись поколения семейства Маспи, которых сажали в тюрьму. Соответственно сменялись и поколения тюремщиков, которые их стерегли. Эта преемственность поколений стала прочной традицией и создавала если не уважение, то нечто вроде дружеских уз. Адель Маспи, мать Элуа, познакомилась в тюрьме с Селестиной, которая стала потом ее невесткой. Обе женщины спали рядом в одной камере. И после долгих ночей, проведенных в подробных, откровенных беседах, Адель решила, что эта молодая воровка, у которой не хватало еще сноровки, будет, если ее обучить, прекрасной женой для ее Элуа, чья репутация уже начинала утверждаться, и все предчувствовали, что он станет Великим Маспи. Элуа полностью доверял опыту своей матери и никоим образом не возражал против женитьбы на хорошенькой Селестине, которая полностью оправдала все ожидания Адель. Супруги жили мирной семейной жизнью, исключая, конечно, периоды их внезапных расставаний, когда их поочередно разлучали на месяцы, а то и на годы. Но мать и жена Элуа никогда не исчезали одновременно. То одна, то другая оставались дома, и дело не доходило до отправки детей в приют. Регулярные разлуки не давали Элуа пресытиться Селестиной, а Селестине устать от мужа. Всякий раз, обретая друг друга, они как бы заново переживали медовый месяц. Появившиеся один за другим Бруно, Эстель, Фелиси и Илэр стали живым воплощением их радостных чувств.
Их старший сын Бруно с самых ранних лет вызывал беспокойство родителей своей тягой к учению и заботой о чистоте тела и одежды. Элуа и Селестина тешили себя мечтой, что, повзрослев, их мальчик станет благодаря своей образованности одним из тех великих мошенников, чьи подвиги будут воспеваться в марсельских преданиях и хрониках. Но вопреки этим надеждам, которые они лелеяли (или только делали вид, что лелеяли), их не покидала глухая тревога. Они опасались, что, несмотря на все примеры, которые имеет перед глазами Бруно, он может плохо кончить, что означало: он может встать на сторону правопорядка и закона. К счастью, остальные дети Маспи полностью устраивали своих родителей. Уже в пятнадцать лет Эстель проявила себя как первоклассная карманница. А Фелиси, с ее наивным детским личиком, удавалось с двенадцатилетнего возраста вытягивать деньги у совершенно ни в чем не повинных богатых господ, которых она обвиняла в том, что они намеревались вести себя отвратительно по отношению к ней. И они платили, дабы избежать скандала, неизбежного в таких случаях, несмотря даже на самые искренние заверения в невиновности. Что же касается Илэра, то едва он достиг восьмилетнего возраста, как можно было прекратить заботиться о его пропитании и его карманных деньгах. Он добывал их себе способами, секрет которых был известен лишь ему одному.
Уже почти пять лет Элуа с супругой вели степенный образ жизни. Они утверждали, что для их возраста пребывание в тюрьме уже слишком тягостно, особенно зимой. А лето они предпочитали проводить в их деревенском домике в Сормиу. Поэтому они довольствовались тем, что давали работу другим, получая проценты в оплату за оказанные услуги. Все дебютанты и дебютантки приходили за советами к мужу и жене Маспи, которые использовали весь свой опыт, чтобы улучшить, отшлифовать предложенные планы, постоянно обращая внимание своих учеников на опасность применения какого бы то ни было оружия. Элуа с женой установил твердые тарифы для своих консультаций и получал определенные проценты с удавшихся дел. Им платили также и скупщики краденого, чьи адреса они давали. Нередко они выступали в роли посредников в крупных контрабандных аферах, и при всем том вели тихий, спокойный образ жизни в своей небольшой квартирке на улице Лонг де Капюсин. Элуа не допускал, чтобы его дети пренебрегали хорошими манерами или обращались бы без должного почтения с дедушкой и бабушкой. У них непременно спрашивали совета, который выслушивали, но не для того, чтобы ему следовать. Однако Элуа, дороживший своими родителями и их внушительным списком судимостей, старался сделать все возможное, чтобы они не почувствовали, что уже вышли в тираж.
Пимпренетта была права: Элуа Маспи — это личность.
В этот сентябрьский вечер в доме Маспи была большая суматоха, что особенно было заметно в гостиной, служившей одновременно и столовой. Все были одеты по-праздничному. В креслах, стоящих с двух сторон аквариума, сидели дедушка Сезар, свежевыбритый, с высоким целлулоидным пристяжным воротником, и бабушка Адель в черном платье, на котором сиял золотой крест, украденный в свое время в одном соборе у немецких паломников. Они оба как бы символизировали достойную старость людей, во всех отношениях удовлетворенных своим потомством. Эстель, свежая и улыбающаяся, в свои восемнадцать лет совершенно справедливо слыла самой хорошенькой девушкой в своей среде и имела массу поклонников. Но ее мать никак не могла допустить, чтобы ее зятем стал бы какой-нибудь ничтожный, мелкий мошенник. Дело в том, что в уголовном мире существует своеобразная иерархия знатности, измеряемая количеством лет, проведенных в тюрьмах, да еще имеет значение и каких именно. Пятнадцатилетняя Фелиси в белом тюлевом платье со своим ангельским видом (хотя ангелам довольно часто приходилось стыдливо отворачиваться) присматривала за тем, чтобы ее младший брат Илэр, слишком высокомерный для своих двенадцати лет, вел себя как хорошо воспитанный ребенок, а не как самоуверенный уличный хулиган.
Приглашения были разосланы на семнадцать часов, ожидали прихода еще нескольких близких друзей, из числа тех, в «знатности» которых не было никаких сомнений. Все шло как надо. Элуа окинул помещение царственным взором и соблаговолил высказать свое удовлетворение. Услышав похвалу, Селестина, которую бывало не могли смутить ни свора полицейских, ни многочисленные допросы, покраснела, как красная девица. Растроганный Маспи покровительственно и в то же время нежно обнял жену за плечи и обвел вокруг широким жестом:
— Ну как, Тина? Не считаешь ли, что кое-чего мы добились?
Мадам Маспи, которую зовут молодой, чтобы отличать от старшей Маспи, удовлетворенно хихикнула. Элуа повернулся к родителям:
— А вы как все это находите?
Адель не ответила, предоставив, будучи почтительной супругой, возможность мужу высказать свое мнение:
— Все прекрасно, сынок. Ты хороший мальчик, и мы тобой довольны. Это будет великолепный праздник.
— Он станет особенно замечательным, когда мы объявим о помолвке молодых.
Селестина робко (а она всегда казалась робкой дома, как будто еще не привыкла к чести принадлежать к клану Маспи) осведомилась:
— Ты действительно уверен, Элуа, что наш Бруно хочет взять в жены Пимпренетту?
— Ах ты моя несчастная женушка, ведь уже скоро будет семь или восемь лет, как Бруно крутится около нее. А поскольку он хорошо знает, что я с моралью шутить не люблю, он вынужден это делать с самыми серьезными намерениями. Впрочем, можешь расспросить Эстель…
Эстель подтвердила, что ее подружка Памела (то есть Пимпренетта) была сильно влюблена в Бруно и берегла себя для него, несмотря на все притязания Ипполита Доле, который все время вьется вокруг нее. Элуа заверил:
— Лучше ему вести себя потише, если не хочет неприятностей.
Фелиси, которая завидовала Пимпренетте, явно более хорошенькой, чем она, сухо заметила:
— А Пимпренетта очень боится, что ты ей откажешь, папа!
— Почему это?
— Потому что считает, что ты занимаешь более высокое положение, чем она…
Маспи снисходительно отмахнулся:
— Конечно, Дьедонне Адоль сейчас совсем не тот, что прежде, но это семья, которую ни в чем нельзя упрекнуть, и меня это вполне устраивает. К тому же Пимпренетта отличная девушка, и она окажет на Бруно благотворное влияние.
Благотворное влияние, на которое Элуа позволил себе сделать намек, совсем не соответствовало тому, что подразумевают под этим законопослушные граждане.
Наконец пробил час, когда стали прибывать приятели и друзья Элуа, покинувшие убежища в ответ на приглашение Великого Маспи.
Когда Адольф Шивр, по прозвищу Обжора, появился на пороге своего дома на улице Тирванов под руку со своей Ольгой-Толстухой, обитатели квартала просто рты раскрыли от восхищения. Шивр был одет в костюм цвета сухой листвы, на нем был ярко-зеленый галстук, который впивался ему в шею. А Ольга старалась изо всех сил удержаться на немыслимых шпильках, чем очень напоминала фрегат, борющийся с морем, чтобы не сбиться с курса и не налететь на прибрежные скалы.
В окружении Маспи Шивра не ставили ни в грош, ибо он был совершенно не годен ни к какому серьезному делу. Он жил разными мелкими жульническими махинациями, и Элуа поддерживал с ним дружеские отношения только из уважения к памяти его отца — Жюстина, который был действительно человеком что надо…
Супруги Доле напоминали двух землероек. Жеффруа Доле, мужчина в расцвете сил, ростом в один метр шестьдесят шесть сантиметров, малоподвижный и нервозный, он не мог усидеть на месте. Грабитель, хорошо известный полиции, Жеффруа всегда был настороже. Из-за его легендарной осторожности ему дали прозвище «Иди вперед» — приказ, который он обычно давал своим напарникам в момент, когда нужно было начинать действовать… Его жена Серафина, еще более миниатюрная, была живой копией мужа. Редко встречаются столь удачно подобранные пары.
К сожалению, их сын Ипполит на них был совершенно не похож. Он был отпетым хулиганом, о будущем которого умные люди высказывали самые мрачные предположения. Он обладал довольно привлекательной внешностью и считал своего отца мелкой сошкой, ничтожеством, сам он вынашивал более грандиозные планы и жил в ожидании какого-нибудь крупного дела, которое помогло бы ему высоко взлететь.
Амедей Этуван — или «Двойной глаз» — не сумел из-за своего хрупкого телосложения овладеть какой-то определенной воровской специальностью. Высокий, худой и бледный, он был своего рода связным у марсельских, а то и заезжих гангстеров… Зоя, его супруга, с гладко причесанными, седеющими волосами, в одежде, похожей на ту, что носят члены Армии Спасения, принимала под видом благотворительности у себя дома на улице дю Кок клиентов своего мужа.
В отличие от предшествующих пар чета Фонтанов казалась весьма «респектабельной». Доминик Фонтан, по прозвищу «Богач», пользовался репутацией самого серьезного скупщика краденого на побережье. Он платил по максимуму и не интересовался «мелочевкой». Для отвода глаз у него был антикварный магазин на улице Парадиз, где он принимал честных клиентов, способных объяснить, откуда у них товар, и потребовать подлинные (а не мнимые) счета за его оплату. Действительную коммерцию он вел на своей вилле в Сент-Жиньез. Это был мужчина лет пятидесяти пяти, с открытым и честным лицом, отягощенный уже некоторой полнотой, что во Франции внушает уважение. Его жена Валери казалась рядом с ним бесцветной, но была очень преданной и близко к сердцу принимала дела, которыми занимались они с мужем. Она могла, например, сказать, какова ценность камня, едва посмотрев его на свет, или определить подлинность картины, достаточно было ей лишь погладить и обнюхать ее. Эта солидная чета, направляясь в гости к Великому Маспи, воспользовалась своей белой роскошной машиной марки «Д. С.»
Семейство Адолей от отца к сыну в течение уже нескольких поколений жили исключительно контрабандой и кражей товаров в порту. Однако, длинный и унылый, Дьедонне ни в коей мере не соответствовал романтическому образу контрабандиста, который обычно рисуется в нашем воображении. Впрочем, уже прошло много времени с тех пор, как Дьедонне лично участвовал в контрабандных операциях. Он довольствовался теперь только тем, что организовывал их, подбирая хорошо сколоченные команды. Едва достигнув пятидесяти лет, Адоль со своим бледным лицом и нездоровой полнотой стал все чаще заявлять о том, что очень устал, и постепенно бразды правления переходили в руки его жены по имени Перрина — эдакой бой-бабы с широченными плечами. Ее лицо, однако, сохраняло следы той красоты, которой славятся дочери Прованса. Единственной слабостью энергичной супруги Адоля была ее маленькая Памела, иначе говоря Пимпренетта. Ей она могла простить все, кроме одного — недостаточной строгости по отношению к сильному полу. Поэтому молодые люди, зная характер матери, не рисковали приставать к ее дочери с дурными намерениями.
Адоли издавна жили в прелестной квартирке на улице Монте дез Аккуль. Направляясь в гости к Элуа, они вышли из дома все трое: отец в добротном костюме, грузно ступающая мать, которая даже и не пыталась задрапировать одеждой свои внушительные габариты, и хорошенькая дочь в цветастом платье, в очаровательной шляпке и белых перчатках. Те, кто встретил их на пороге, не могли не отметить, что перед ними — образец добропорядочной славной французской семьи, и шли дальше с потеплевшей душой.
Бруно вернулся в родительский дом почти перед самым началом праздника. Встретили его ласковыми упреками и нежно пожурили за то, что он свалил всю работу на других, по-видимому, вообразив себя уже пашой и решив, что праздник только для него, а не для мамы и т. д., и т. п. Но Бруно не отвечал на шутки своих сестер и брата, так как его мучила мысль о том, как окончится эта так любовно приготовленная церемония. И хотя он не мог оправдать их поведения и чувствовал неприязнь к тому существованию, которое они вели, юноша все-таки очень любил отца и мать. Со своей стороны Селестина питала слабость к своему старшему сыну, которым особенно гордилась. Да и сам Элуа, несмотря на беспокойство, которое тот ему доставлял, не мог не признаться, что его Бруно действительно отличный сын. Эта удача, которую он приписывал исключительно себе, несколько преувеличивая свои заслуги. Она наполняла его чувством самодовольства, в котором никто не посмел бы его упрекнуть.
Селестина обняла своего сына — для нее он оставался ребенком, с которым суровый закон ее так часто разлучал.
— Где ты был, мой большой мальчик?
— Я гулял около Маяка…
— Ты? Около Маяка? Что ты там делал?
Эстель, умиляясь материнской наивности, высказала предположение:
— А может, он был все-таки не один?
Бруно, знавший, что всегда может рассчитывать на помощь младшей сестры, улыбнулся:
— Да, не один, а с Пимпренеттой…
Элуа, помня о своем долге (тем более что тут были еще трое его детей), вмешался в разговор как самый строгий моралист:
— Бруно… Я всегда ценил тебя как воспитанного юношу, и, если ты говоришь нам, что ты прогуливаешься в компании Пимпренетты, это значит, что ничего дурного между вами нет… Бруно! Будь осторожнее! До тех пор пока она не стала твоей женой, ты должен к ней относиться свято, ты понял меня?
Селестина, обожавшая любовные истории (она их столько начиталась в тюрьме), спросила:
— А о чем это вы говорите?
Раздался тихий дребезжащий смех дедушки Сезара:
— Эта Селестина, однако… и о чем же, как ты думаешь, бедняжка, они говорили? Да о любви, конечно…
Мать всякий раз приходила в восторг, когда слышала хотя бы намек на высокие чувства и страсти.
— Ты любишь Пимпренетту, мой мальчик?
— Да, конечно, я ее люблю…
— И ты хочешь, чтобы она стала твоей женой?
— Естественно…
Элуа, разделявший волнение, охватившее его родственников, воскликнул:
— Ты же знаешь, что Маши по сто раз не женятся, мой мальчик! Значит, ты должен быть уверен, что хочешь быть с Пимпренеттой всю жизнь.
— Я в этом уверен.
— Ну хорошо… А что ты об этом думаешь, отец?
Сезар долго прокашливался, он испытывал нездоровое удовольствие от того, что заставлял всех ждать, и наконец произнес:
— Я одобряю.
Вздох облегчения вырвался из груди всех Масли, которые присутствовали здесь.
— А ты, бабушка?
— Я поддерживаю Сезара.
Элуа торжественно повернулся к сыну:
— В таком случае немедленно буду просить у Дьедонне руки его дочери для моего сына, а сейчас, Бруно, пойдем-ка в мою комнату, мне надо с тобой поговорить.
Когда отец и сын оказались одни, Элуа предложил Бруно сесть, прежде чем они начнут разговор, к которому он исподволь готовился последнее время.
— С тех пор, как ты вернулся со службы, я тебя ни о чем не опрашивал, но сейчас ты решил жениться, и это все меняет… Не буду скрывать, Бруно, что всю свою юность ты нас не очень радовал… Конечно, нельзя ни в чем тебя упрекнуть за твое поведение, ни за твое к нам отношение, я это понимаю, а когда матери и мне приходилось отсутствовать, ты хорошо заботился о сестрах и брате. И тем не менее я никогда не мог обнаружить у тебя того запала, по которому можно сразу определить «настоящего» мужчину. А ведь как я хотел, чтобы ты заменил меня. Я никогда не рвался тебя торопить, так как считаю, что человеку нужно дать возможность обнаружить свое призвание… Вообще-то оно быстро проявляется… твой брат Илэр, например, уже сейчас обладает необыкновенной сноровкой и к тому же работает с душой. Эстель идет по стопам своей матери, и даже, не буду от тебя ничего скрывать, я верю, что она будет ловчее и способнее Селестины, ты, однако ж, не вздумай повторять это при матери, она очень расстроится. Зато Фелиси меня беспокоит в том смысле, что она похожа на тебя… У нее явно ни к чему нет пристрастия… но в душе я все-таки спокоен, это будет в конце концов зрелое решение, как и твое… и ты можешь мне в этом поверить. Я надеюсь и верю, что эти решения будут не самыми плохими…
Элуа, дойдя до этих слов в своей речи, понизил голос и почти шепотом спросил:
— Бруно, ну… ты все-таки решился взяться за работу?
— Да.
— Наконец-то! Ты выбрал специальность?
— Да.
— Браво! Нет, нет, не говори. Пусть пока это для меня останется тайной. Я хочу узнать это одновременно со всеми… Бруно, я верю в тебя. Я теперь знаю, что ты заменишь меня и что ты, возможно, добьешься большего, чем я! Сынок, я чертовски доволен… и чертовски доволен еще и потому, что ты собрался жениться на Пимпренетте, лучшей из всех…
Какое-то воспоминание рассмешило его:
— Вообрази себе, как-то на днях она зашла сюда с животом матроны, которая вот-вот разродится… Конечно, мы были неприятно поражены — и я, и твоя мать… Ты понимаешь, конечно, какие мысли полезли нам в голову… И нет, чтобы сразу сообразить, ведь видели же мы Пимпренетту за три дня до этого и не мог ребеночек так быстро вырасти… Я спрашиваю: «Пимпренетта, что означает твой животище?» Ну, а она запустила руку под юбку и вытащила сумку килограммов на пять, а то и больше, наполненную бразильским кофе. Первоклассный кофе, она его стащила поутру в Ла Жельетт! Что ты на это скажешь, мой мальчик?
Элуа так и не узнал, что думает его сын по этому поводу, ибо в этот момент вошла Фелиси, чтобы сказать, что прибыли первые приглашенные.
Два часа спустя, если бы какому-нибудь постороннему человеку случайно удалось бы взглянуть на общество, собравшееся у Маспи, он был бы зачарован манерами дам, галантной предупредительностью мужчин, был бы растроган почтительностью, проявляемой здесь к старикам, он счел бы, что попал в среду почтенных и солидных буржуа, наверняка его просто хватил бы удар, если бы ему рассказали, что все эти славные, достойные и уважаемые люди сидели в тюрьме в общей сложности более чем два столетия.
К девятнадцати часам Элуа постучал лезвием ножа по своей рюмке, чтобы привлечь внимание. Все тотчас же обратились в слух. Он поднялся со стула, немного взволнованный, но полный достоинства.
— Друзья мои, я предлагаю поднять наши бокалы за ту, которую мы сегодня чествуем, за уважаемую хозяйку… мою дорогую жену Селестину, мать моих детей…
Селестина, имея очень чувствительную душу, расплакалась, и, глядя на нее, растроганные окружающие дамы тоже пустили слезу.
Маспи подошел к супруге и театральным жестом положил руку на ее плечо.
— Ну что ты, не плачь… было б из-за чего! Ты находишься в окружении друзей… наших лучших друзей, и мне не стыдно им сказать, что ты сделала меня счастливым и я благодарю тебя за это…
Восхищенные его словами, окружающие зааплодировали, и каждый хотел непременно поцеловать мадам Селестину. От имени гостей взял слово Фонтан-Богач:
— Элуа, мы все очень довольны, что ты счастлив… Ты для всех нас — образец для подражания, и мы тебя уважаем… уважаем мы и твою жену, которая является примером для молодого поколения… Я пью за здоровье и за процветание семьи Маспи!
Вновь выпили, и момент, которого все ждали (потому что каждый чувствовал себя более или менее посвященным в тайну), этот момент наступил. Пимпренетта на своем стуле елозила так, словно сидела на морском еже. Ипполит Доле с горечью взирал на девушку, которая от него ускользала. А Бруно задавался вопросом, хватит ли у него смелости начать скандал, который он задумал. Ну и как иначе ему поступить? Элуа вновь поднялся.
— Друзья мои… Я рад тому, что все вы будете свидетелями… важного семейного события…
Женщины бросали понимающие взгляды на Пимпренетту, которая покраснела под своей белой шляпкой.
— …Освободившись от военной службы, мой сын Бруно намерен приступить к делу… но он хотел бы сразу же и создать свою семью. И я в принципе одобряю ранние браки, потому что в нашей бурной жизни нужно всегда иметь запас времени, к тому же… хотя Бруно и воспитан в твердых принципах, лучше… вы сами понимаете, что лучше не играть с огнем… Ну так вот, Дьедонне Адоль и вы, Перрина, согласны ли вы отдать в жены моему сыну Бруно свою дочь Памелу?
Селестина, вновь расплакавшись, услышала шепот своей свекрови:
— Ну, Селестина, да ты так скоро в фонтан превратишься. К чему этот потоп?
Дьедонне Адоль не преминул тут же воспользоваться подходящим моментом, чтобы показать в полной мере свое главенство над женой, которой пришлось на этот раз уступить первенство, — он торжественно проговорил:
— Элуа, твоя просьба оказывает нам честь, Перрине и мне… Наши дети уже давно любят друг друга… И нет причины препятствовать их счастью… я Даю свое согласие… а ты, Перрина?
Мадам Адоль глубоко вздохнула, от чего туго натянулась ткань ее кофточки, и произнесла:
— Пимпренетта — это вся наша радость на этой земле, вы понимаете, надеюсь, Элуа, что я дважды подумаю, прежде чем с ней расстанусь.
Маспи побледнел:
— Мадам Адоль, а не считаете ли вы нас, случаем, не вполне подходящей семьей для вашей малышки?
Мгновенно внезапное напряжение сменило царившую до этого момента эйфорию.
— Элуа, не передергивайте того, что я говорила. Как и мой Дьедонне, я буду очень горда союзом наших двух семей, только вот…
— Что «только»?
— …Только вот ваш Бруно в свои двадцать два года… он ещё себя никак не проявил! Перед тем, как отдать ему свою дочь, я бы хотела знать, какое он избрал себе дело. Уж за это, я думаю, вы меня не сможете упрекнуть?
Маспи хотел выглядеть справедливым:
— Ты права, Перрина… Но можете успокоиться, незадолго до вашего приезда Бруно меня уверил, что он наконец сделал свой выбор. Это, конечно, несколько запоздалое решение, но, значит, более продуманное.
— Хорошо, Элуа… И все-таки, какую же специальность выбрал Бруно?
Установилось долгое молчание, все ждали, что скажет юноша.
Элуа раздраженно спросил:
— Ну что, Бруно? Ты слышал?
— Я слышал.
— Ну, давай, расскажи нам о своих намерениях.
Как бы бросаясь в омут с обрыва, старший сын Маспи наконец решился. Он поднялся во весь рост и тихо проговорил:
— Я буду работать.
— Это само собой, но где?
— На достойной работе.
— Где? — Возглас Элуа был скорее похож на возмущенный крик, чем на вопрос.
Бруно решил этим воспользоваться и добавил:
— Я пойду работать в полицию.
У Пимпренетты началась истерика. Ипполит ликовал. Фелиси поддерживала мать, упавшую в обморок. Крики, причитания, отчаянные воззвания к небесам слились в единый гомон, а старик Маспи между тем настойчиво требовал бутылку водки, чтобы прийти в себя, утверждая, что если он себя сейчас пока еще сносно чувствует, то после такого удара всякое может случиться. Элуа нервно стал растягивать слова, чтобы избежать апоплексического удара. Бруно, вновь усевшись на стул, напоминал рыбака, который был вынужден оставаться на скале, застигнутый врасплох приливом. Элуа, обретя нормальное дыхание и вертикальное положение, осушил до дна два стакана кьянти, чтобы вернуть себе уверенность. Но прежде чем он успел открыть рот, Перрина прокричала:
— При таких условиях, Элуа, сами понимаете, я оставлю свою дочь при себе.
— Я это понимаю, Перрина…
Пимпренетта вновь собралась устроить истерику, но увесистая материнская оплеуха лишила ее этого удовольствия.
— Друзья мои…
Молчание сковало эти храбрые сердца, потрясенные неожиданным несчастьем, постигшим их товарища.
— …То, что случилось со мной сегодня… я этого не заслужил…
Фонтан-Богач голосом, срывающимся от волнения, подтвердил:
— Да, Элуа, ты этого не заслужил!..
— Спасибо, Доминик. Ведь кажется, что знаешь своих детей… из кожи вон лезешь, чтобы дать им хороший пример… а в один прекрасный день словно просыпаешься и ясно видишь, что пригрел змею на своей груди!
Это сравнение произвело глубокое впечатление. Змей, о котором шла речь, продолжал упорно смотреть в пол.
— Вся моя жизнь оборвалась в одно мгновение и это тогда, когда я уже думал, что смогу мирно наслаждаться старостью… и все по вине этого проходимца, этого негодяя! Скажи, чудовище, где ты набрался таких идей? Наверное, в армии?
К великому ужасу всех присутствующих, воспитанных в уважении к родителям, Бруно восстал против своего отца:
— Эти идеи пришли ко мне именно здесь!
Элуа хотел броситься на сына, но Шивр вовремя его остановил.
— Успокойся, дружище… успокойся… иначе ты натворишь бед!
— Оставь меня, Адольф! Надо же что-то делать! Моя честь этого требует! Он еще смеет говорить (какой ужас!), что набрался всего этого здесь…
— Да, здесь!.. Видя, что мои родители не выходят из тюрьмы, видя, как все вы большую часть жизни проводите в заключении, я решил жить иначе, совсем не так, как вы, потому что самый последний уличный мусорщик более свободен, чем вы, с вашими россказнями о воле. Я хочу, чтобы моим детям не было стыдно за своего отца! И я иду в полицию, потому что хочу бороться против таких людей, как вы, которые делают своих детей несчастными, потому что они уже с самого рождения — добыча для тюрьмы.
Доле пришлось прийти на помощь Шивру, чтобы сдержать Элуа, который громко кричал:
— Отпустите меня, я сейчас его убью!
Фонтан-Богач повернулся к Бруно:
— Ты нас оскорбил, парень… Я не буду тебе отвечать, как следовало бы ответить, потому что я у тебя в доме. Я тебя знать не хочу. С этого момента ты для меня больше не существуешь.
Перрина добавила:
— И если я еще замечу, что ты крутишься возле моей дочери, будешь иметь дело со мной, полицейское отродье.
Пимпренетта, всхлипывая и заикаясь, пробормотала:
— Я… мне казалось, что… что ты меня любишь…
— Вот именно потому, что я тебя люблю, моя Пимпренетта, я и хочу остаться честным.
Мадам Адоль вновь вмешалась:
— Пимпренетта! Еще хоть слово этому негодяю, и я оторву тебе голову, слышишь?
Элуа, которому удалось немного успокоиться, заверил всех, что не будет кидаться на своего сына. Он ограничился лишь тем, что, подойдя к нему, произнес:
— Встань.
Бруно повиновался.
— Ты опозорил не только меня, ты опозорил свою мать, брата, своих сестер и моих родителей, да еще оскорбил моих друзей, моих старых товарищей… Для тебя нет ничего святого, Бруно! Ты прогнил до мозга костей! Но если ты не боишься больше живых, может, у тебя осталась хоть капля стыда перед мертвыми?
Он схватил сына за плечи и подвел его, в благоговейном молчании присутствующих, к своего рода дагерротипу:
— Вот твой прапрапрадедушка Гратьен Маспи. Он умер на каторге в Тулоне… А вот — его сын, Модест… совершил оплошность — убил полицейского… человек со слишком горячей кровью… он кончил на эшафоте!.. А это — Оноре, отец моего отца… пятнадцать лет в Гвиане… его жена, Николетта — двенадцать лет в тюрьме города Экс-ан-Прованс. А вот это — мать твоей матери — Прюданс Казавет… твоя бабушка, Бруно… она умерла в больнице тюрьмы Шав…
Элуа торжественно перечислял сроки, к которым были приговорены все те, чьи портреты висели на стене, подобно тому, как Руи Гомес повествовал Дону Карлосу о подвигах своих предков в знаменитой сцене…
— Твой дядя Пласид, мой брат… если он узнает о твоем поступке (а уж я-то его хорошо знаю), он же может объявить голодовку в Нимском Централе, где ему сидеть еще пять лет!.. Мой кузен, Рафаэль Ано, двадцать пять лет тюрьмы в целом, перед тем, как его выслали… Максим Казаве, твой дядя, брат твоей матери, сейчас здесь, в Бомет…
Элуа, резко повернувшись, встал перед сыном.
— А сейчас неужели ты осмелишься сказать мне прямо в глаза, что ты собираешься предать всех тех, кого нет с нами?
— Я не собираюсь жить, как жили они, не хочу быть похожим на загнанную крысу! Просто вы насочиняли кучу историй, чтобы самих себя уверить, что свобода жива лишь в тюрьмах, но я, я вам говорю, что вы все несчастные, жалкие типы, которые обманывают сами себя и слишком трусливы, чтобы это признать! Да самый убогий бедняк счастливее, чем вы! Вы ни на секунду не можете расслабиться… Вы наворовали добра, которым незаконно пользуетесь! Вы все время дрожите от страха, боясь услышать шаги полицейских у себя под окнами… Да, жалкие типы и ничего больше!
Элуа Маспи, белый, как полотно, указал на дверь:
— Вон отсюда! Ты мне больше не сын! Я отрекаюсь от тебя! Ничего другого я от тебя и не ждал. Я проклинаю тебя!
— Ты? Проклинаешь? Да кого ты можешь проклясть, когда ты сам вне закона?!
Бруно взял за руки мать:
— Мамочка, я тебя очень люблю… но знаешь, как мне было горько в детстве, когда в трудную минуту тебя не было рядом… и поэтому я не пойду вашей дорогой…
Маспи заорал:
— Я тебе запрещаю прикасаться к матери!
Не обращая внимания на отцовские крики, юноша долго еще стоял, прижавшись к матери. Его сестра Эстель повернулась к нему спиной, когда он подошел к ней, а маленький Илэр показал язык, лишь Фелиси взяла его за руку и поцеловала. Он наклонился к ней:
— Я тебя отсюда вытащу…
Бруно хотел проститься с дедом, но тот злобно сплюнул на пол; бабушка Адель, впервые в жизни осмелившись ослушаться своего мужа, наклонила голову внука и прошептала ему на ухо:
— Иногда я думала, как ты…
Прежде чем выйти из комнаты, Бруно обернулся:
— Пимпренетта, я люблю тебя и всегда буду любить… Поверь мне… Я приду за тобой…
Бруно ушел, гости один за другим потянулись к выходу, не находя слов, чтобы утешить Элуа. Фонтан-Богач все же решил выразить общее мнение:
— Элуа, мы по-прежнему тебе верим… Ты не виноват… Дети, они, как арбуз, — пока не разрежешь — не узнаешь, что внутри…
— Спасибо, Доминик… от всего сердца спасибо… Я еще пока не могу понять, что же произошло со мной… У меня был сын, на которого я возлагал большие надежды в будущем и, вот тебе пожалуйста — у меня под боком полицейский, который надо мной еще и издевается! Он над всеми нами издевается! Это чересчур… Боюсь, я этого не вынесу…
И, позабыв все приличия, Великий Элуа Маспи заплакал на плече своего друга Фонтана-Богача. Все остальные молча вышли. Доминик по-братски похлопал своего старого товарища.
— Ну, ну, Элуа! Успокойся… К чему так трепать себе нервы?
— Да ни к чему, я знаю, и все-таки ну кто мог подумать, что этот Бруно, которым я так гордился, в один прекрасный день станет позором семьи?