Посвящается моей матери
Самое ужасное то, что, не зная что такое правда, мы отлично знаем что такое ложь.
– Слышишь?
Августин остановился на углу Ботанического сада и поудобнее приладил рюкзак. На самом деле это был просто предлог избавиться от моей руки, которую я положила ему на плечо после того, как мы перешли улицу.
– Львы. Слышишь?
– Нет… не слышу. Ты же знаешь, я немного глуховата. – Мой сын это выдумал – рев львов никак не мог доноситься до Ботанического сада.
Наши ботинки увязали в красноватой грязи дороги, и солнце, проглядывая через ветки и листья, усиливало запах дыма. Справа от нас два старика раскладывали шахматную доску на каменном столе.
– Ты поведешь своего друга в зоопарк?
– Может быть, – ответила я, – я еще об этом не думала.
Я снова приобняла его, но он тут же наклонился и принялся гладить белого кота, который лизал туфли женщины, одетой в черное. Это были старые туфли танцовщицы фламенко, которые на других ногах, в сочетании с другой одеждой, могли бы показаться современными. Я бы такие надела.
– А он будет спать в моей кровати?
– Если ты разрешишь.
– А он и папин друг тоже? – спросил Августин, рассматривая каменные плиты.
– Нет, но здесь они, возможно, станут друзьями.
– Он еще будет здесь, когда я вернусь?
– Не думаю.
Яркий утренний свет и кислый запах кошачьей мочи заставляли нас щуриться. Мы перешли улицу, и Августин, сняв рюкзак, взъерошил волосы перед витриной булочной.
– Смотри, микроавтобус уже стоит, – сказал он, когда мы завернули за угол.
В конце квартала уже толпились дети, родители и учителя. Какая-то коротко стриженная девочка в зеленых бриджах помахала моему сыну и смешалась с толпой, где я уже не могла ее различить.
– Лучше давай попрощаемся здесь, – сказал Августин.
– Хорошо.
Мне тоже не нравились эти прощания. Мы спрятались на каком-то крыльце, чтобы я смогла обнять сына, но чтобы этого никто не увидел. Я прижала его к груди и почувствовала, как он носом вдыхает аромат моих волос, а руки застыли на моих щеках.
– Поцелуй меня, – попросила я его.
Он поцеловал меня куда-то между носом и глазами. Я еще раз обняла его, дотянувшись руками до карманов рюкзака, затем посмотрела ему вслед: он шел, потирая щеку, словно хотел стереть след поцелуя, хотя у меня не были накрашены губы.
Коротко стриженная девочка в зеленых бриджах снова отделилась от толпы. Августин снял рюкзак, чтобы поздороваться с ней. Они обменялись парой слов и направились к группе ребят. Перед входом в автобус у детей, одного за другим, проверяли багаж, будто они были на таможне. Родители приникли к окнам, раздавая последние наставления и посылая воздушные поцелуи. В этот момент они напоминали фанатов какой-нибудь рок-группы.
Августин высунул голову из последнего окошка и поискал меня глазами на крыльце. Я водила рукой из стороны в сторону, как «дворники» на машине очищают стекло, пока не потеряла микроавтобус из виду в потоке транспорта.
Феминистский манифест. Химический анализ женщины. Еще один анекдот о бен Ладене. Список подписей для ООН. Предупреждение об электронном вирусе. Я удалила все эти письма. Даже не открывая. Затем нашла Сантьяго Айкала среди отправителей.
«Виргиния, приезжаю во вторник четвертого, в двенадцать. Инч-Ала. Целую». Сколько раз я уже это перечитывала? Подписываться сейчас именем Инч-Ала являлось по сути подстрекательством; после многочисленных терактов мусульмане были объявлены врагами народа, но Сантьяго не был подстрекателем, просто он был немного циничным. На следующий день после падения «башен-близнецов» он написал: «Вот она, возможность переехать в Нью-Йорк, сейчас это, должно быть, очень дешево». На самом деле, привлекало внимание это «целую», учитывая то, что раньше он писал: «обнимаю» и «до скорого».
Я всегда писала на прощание «целую» и много раз ему объясняла, что здесь мы всегда так прощаемся. Сантьяго никогда не хотел это принимать. Но это все было в первых письмах, девять лет назад. Я рассказывала ему об Аргентине, как добросовестный сотрудник туристического агентства, опасаясь, что самого факта моего проживания здесь недостаточно, чтобы он прилетел сюда из Боготы. Я говорила о танго, о Палермо, о Сан-Тельмо, о реке, о местах, где он никогда не бывал. Я никогда не посылала ему открыток. Мне хотелось, чтобы он представлял себе Буэнос-Айрес таким, каким его описываю я, или таким, каким ему самому хочется его видеть; фотографии могли ему не понравиться.
В то время еще не было электронной почты. Я по нескольку раз перечитывала вслух свои письма, чтобы убедиться, что они в точности передают все мое душевное волнение. Я всегда писала их небрежным почерком занятой женщины, выкроившей пару минут свободного времени, чтобы накатать несколько строк. Я отмечала в календаре даты отправки писем, чтобы между ними проходило не меньше двух недель. «Привет, красавица!» – отвечал Сантьяго на бумаге небесно-голубого цвета, по размеру гораздо меньшей, чем та, на которой обычно пишут письма, – на листе, вырванном из блокнота. «Я сейчас заканчиваю работу над новым сценарием. Напишу тебе позже, потому что сейчас у меня мало времени». Я подолгу смотрела на этот листок, пока слова не начинали сливаться. Затем я просматривала его на свет, чтобы убедиться, что там нет другого письма, и перечитывала его наоборот, потому что слышала, что если диск проиграть наоборот, то можно услышать сатанистские послания. «Сейчас у меня мало времени». Вертикальные палочки букв впивались мне в мозг, как булавки. Сантьяго не мог бы выразиться более спокойно и непринужденно. Дело в том, что он и был спокойным и непринужденным. Просто у него не было никакой необходимости увидеться со мной.
Эти нежно-голубые бумажки хранили в себе голос Сантьяго. Стоило всего лишь развернуть их, чтобы услышать его. Сейчас, с появлением электронной почты, все стало более хрупким, более нереальным. Даже я сама могла написать себе это письмо. Но его написал он. И он приезжает в Буэнос-Айрес.
Я выключила компьютер и уставилась в открытый шкаф. Любой бы сказал, что у меня полно одежды. Диего все время повторял это. Но мне всегда было сложно что-нибудь подобрать. Все равно что искать маскарадный костюм в магазине маскарадных костюмов: всегда вкрадывается сомнение, что не хватает чего-то такого, что подошло бы в данной ситуации. Как бы мне одеться на встречу с Сантьяго?
Я открыла записную книжку и записала: «Аэропорт». Я сняла с себя джинсы и рубашку Диего, которую я надевала, чтобы проводить Августина в школу, и примерила белую футболку и бежевые шорты. Мне было необходимо купить пару кожаных башмачков – тех, которые спереди похожи на туфли, но без пятки. Немного макияжа – и такой вид, словно я поставила обед готовиться и пошла посмотреть, все ли в порядке. Я была похожа на голливудскую актрису в домашней обстановке. Джуди Фостер или Джулиана Мур, застигнутая папарацци на выходе из супермаркета.
Как на меня посмотрит Сантьяго после того, как я родила Августина? Я рассмотрела свою грудь, потрогала ее. Она стала больше и обвисла. Но дело не только в этом, было еще кое-что. Что-то в глазах и с кожей. Я видела, что это происходит с другими женщинами после родов; они не остаются такими, какими были раньше, они перевоплощаются в другой тип женщин – становятся матерями.
«Неофициальная одежда: бриджи цвета хаки, черный топик и кожаные сандалии». Затем я стерла «кожаные сандалии» и написала «туфли без задников». Решено, я обязательно должна купить эти туфли, от них зависит весь мой наряд. Кроме того, это было именно то, что нужно, чтобы спрятать мои ноги. Мои ноги. Я нашла в своей записной книжке понедельник 3 декабря и записала: «Педикюр».
Далее я добавила «вечер дома», «вечер вне дома», «вечер вне дома-2», оставила немного свободного места, чтобы дополнить эти фразы, и пошла на кухню приготовить себе кофе. У дверей в комнату Августина я остановилась.
Он только что уехал, а я уже по нему скучала. В то же время меня радовало, что его отъезд в лагерь совпал с приездом Сантьяго. Как будто это было запланировано заранее: Сантьяго может жить в моем доме, и при этом я не буду чувствовать на себе укоряющего взгляда сына. Я полагала, что в этой ситуации мне будет проще с мужем, чем с сыном. Но что должно быть проще?
Я изучала комнату как тогда, когда мы с Диего собирались купить эту квартиру. Стены покрашены в желтый – желтый, который приобрел зеленоватый оттенок, отличный от того, который мы брали за образец в лавке художника. Плакаты с футболистами, флажок команды «Ривер», кровать, которая, скорее всего, будет маленькой для Сантьяго, покрывало, привезенное нами из Мексики, слишком яркое для декабря. Удобно ли здесь будет Сантьяго?
Я бы могла принести сюда несколько своих книг, только надо убрать футбольные трофеи и коллекцию игрушек «Робин Гуд». Понравятся ли ему «Сандокан», «Айвенго» или «Последний из могикан»? Я никогда не читала эти книги. Я купила их для сына, чтобы он рассказал мне, про что они, но Августин только рассматривал картинки. Зато он прочитал все истории из «Крошки Лулу» и «Болтушки», эти книги лежали на первой полке. Я подарила их ему как доказательство того, что я тоже когда-то была ребенком, хотя иногда мне и самой с трудом в это верилось. В душе я надеялась, что он мне скажет, что я похожа на Крошку Лулу, как мне всегда говорил это отец, когда я была маленькой. Но Августин не заметил этого сходства, может, я и вправду уже на нее не похожа. Заметит ли это сходство Сантьяго, если прочитает книгу? Может, он уже читал ее? «Крошка Лулу» – это сборник мексиканских сказок, должно быть, она распространена во всей Латинской Америке.
Я легла на кровать и уткнулась лицом в подушку. От яркой расцветки покрывала рябило в глазах. Я вдохнула еле ощутимый запах солнца, земли и кондиционера для белья – это был запах моего сына. Лежа в кровати Августина, я не могла думать о Сантьяго, по крайней мере пока Сантьяго не будет спать в ней.
Я откинула покрывало и обнаружила маленький комочек. Это была одна из кукольных фигурок, которые кладут в упаковки с конфетами «Сугус»; они сделаны из липкой резины, поэтому ко всему прилипают. Августин обычно засыпал с одной фигуркой, прилепленной под носом, другой – в руке и третьей – зажатой между пальцами ног. Он вцеплялся в этих куколок так, словно снова стал младенцем, которому нужна соска. Та что завалялась между простыней и одеялом, была фигуркой синего динозавра, которому не хватало головы и кончика хвоста. Я аккуратно поставила ее на ночной столик рядом с фигурками из сериала «Всемирный», разрисованным блокнотом и обертками от нуги и шоколадок. В одной из оберток еще оставались две дольки шоколадки, и я их съела.
Диего понравилось, что Сантьяго остановится у нас и будет жить в комнате Августина. В тот день, когда я собиралась спросить его об этом, я вдруг поняла, что совершенно не знаю, что он ответит на это и что я буду делать, если он откажет.
– Как фамилия Сантьяго?
– Айала.
В тот момент мы обедали. Я неподвижно сидела за столом, не притрагиваясь ни к бокалу, ни к приборам, потому что боялась, что у меня все вывалится из рук. Диего подлил мне еще вина.
– Говоришь, он колумбиец?
– Да.
– Ты никогда мне о нем не рассказывала… Чем он занимается?
– Кино. Поэтому он и приезжает. Его пригласили на какой-то небольшой фестиваль в Рио, и он по пути заедет в Буэнос-Айрес. Он здесь никогда не был…
Диего больше ничего не спрашивал. Я подумала, что профессия Сантьяго дает ему определенную характеристику. Но как тогда характеризует Диего его профессия историка? В чем это выражается? Единственным проявлением были книги по истории в нашей библиотеке и возможность уточнить у него какую-нибудь дату, исторический факт, места сражений или детали и ход военных событий. Он был добрый и общительный, не знаю, присущи ли эти качества всем историкам, но это мне особенно нравилось в моем муже. Он умел вести разговор, интересовался другими людьми. Меня же, напротив, люди обычно сердили, раздражали или утомляли; в основном я говорила из страха, что все заметят, что я молчу. Я вела разговор, как рыбак-новичок аккуратно натягивает леску на удочке. Любопытно, но все находили меня милой и обаятельной. И Сантьяго тоже. Но он был не как все остальные, с ним никогда не было проблем в общении.
Ответ на электронное письмо Сантьяго наглядно демонстрировал мою общительность; это был единственный ответ, который я не перечитала перед тем, как отправить, – такую возможность предоставляет электронная почта. «Если хочешь, можешь остановиться у меня дома. Мой сын уезжает в лагерь, и его комната свободна», – написала я. Нажала «Отправить», и было слишком поздно что-то менять.
Я подогрела кофе в микроволновке, принесла чашку в гостиную и, устроившись поудобнее на диване, стала наблюдать за рыбками. Идея завести рыбок, как, впрочем, и почти все в этом доме, принадлежала Диего. Под кондиционером располагался огромный аквариум, по краям отделанный зеленым мрамором. Дно было покрыто разноцветными камушками и разными видами искусственных водорослей – а может быть, они были настоящими, – которые плавно покачивались, когда мимо проплывали рыбы. Еще там была прозрачная трубочка, по которой пузырьки воздуха поднимались на поверхность, застывали там на мгновение и затем исчезали.
Рыбки плавали по прямой линии, их хвосты виляли из стороны в сторону, как длинные волосы у женщин развеваются на бегу. Августин никогда не просил братика или сестренку, только новую рыбку. У нас их было уже пять: одна белая с синими полосками, три оранжевые с черными плавниками и та, которая больше всех нравилась Августину, похожая на жабу или даже больше на динозавра, – зеленая и вялая, с раздувшимися веками.
Я сняла шорты и футболку и примерила черное платье без бретелек. Молния застегивалась с трудом. Я нашла туфли для танго; сразу отбросила в сторону чулки в сеточку и на резинке и выбрала темно-серые: матовые и тонкие. Затем я собрала волосы, пошла в ванную, подвела губы и нанесла помаду. Только помаду. Если я крашу губы, то не подвожу глаза. Это один из моих секретов макияжа. Темная помада делала меня старше, если глаза не были накрашены. Но, используя светло-розовую помаду или просто бесцветный блеск, я могла позволить себе нанести темно-серые или пастельных тонов тени. Последние идеально сочетались с белой одеждой – мода восьмидесятых годов; ярко подведенные черным глаза в сочетании с черным или же красным цветами выглядели слишком драматично.
Сантьяго не умел танцевать танго, это было единственное, что он не умел танцевать (может быть, это было единственное, что он не умел делать), но я собиралась отвести его на праздник милонги. Я закрывала глаза и пыталась представить себе сцену в мельчайших подробностях: как я кружу по площадке с неизвестным партнером, с кем-то, кто очень умело ведет меня, и не обращаю внимания на второй столик справа, где Диего и Сантьяго наблюдают за моим танцем.
Какая-то ночь. Какая-то комната в каком-то городе. Его рука еще лежит на ее теле, как забытая перчатка на стуле. Мыслями он уже где-то далеко, голова утопает в подушке, он засыпает. Она спрашивает:
– Ты мне когда-нибудь изменял? Он открывает глаза:
– Нет.
– Скажи мне правду, я смогу простить тебя, но я хочу знать правду.
Может быть, она и не спрашивает, а просто говорит:
– Я должна тебе кое-что рассказать… И это начало конца.
В какие-то моменты нашей жизни нам необходима ложь. Однако для женщин гораздо большей и важной необходимостью является рано или поздно сказать правду. На этой «женской необходимости» основывается успех психоанализа, а до возникновения психоанализа – успех католической веры: и священники, и психоаналитики обязаны выслушивать наши откровения. Нам, женщинам, необходимо рассказать правду, какой бы она ни была: пусть она никому не нужна, пусть последствия будут непредсказуемыми и ужасными, пусть нас за нее никогда не простят и мы не будем счастливы.
– Это не так, Виргиния, – еле заметно мотал головой Томас, читая статью. На его лице застыла снисходительная улыбка, словно он хотел сказать: «Эта девушка всегда так высокопарно выражается». Но нет, Томас никогда не говорил этого.
Сигаретный дым немного смягчал его усмешку. Но он меня нанял, чтобы я писала именно такие вещи для журнала «Майо», журнала о культуре и популярных увлечениях с названием книжного магазина, который Томас использовал, чтобы распространять различные предложения и новости о музыке и литературе, и который люди листали за столиками в кафе, пока ждали свой заказ. Заметки и статьи напоминали песни, в них не могло говориться: «Я не знаю, что такое правда. Я не уверена, что мужчины и женщины ведут себя по-разному».
Томас погасил сигарету, продолжая улыбаться:
– Мужчины и женщины… Будто бы не нашлось других тем.
Но других тем действительно не нашлось. Я скрестила ноги и ударилась коленкой о край стола.
– Что не так?
– Допустим, что мы на самом деле по-разному относимся к правде, но не так. Все сложнее. Все гораздо сложнее.
«Все гораздо сложнее». Это было мнение Томаса, выражавшееся в одной фразе. Для меня же, наоборот, все было гораздо проще. По крайней мере некоторые вещи. Все сложное было простым.
Было около трех часов дня. Меня бы не удивило, если бы было пять часов, но я не следила за временем. Мы заняли столик напротив стены под портретом Либертад Ламарк. Я сидела спиной к окну и могла видеть весь книжный магазин. Продавцы раскладывали на столах для распродажи книги об искусстве. Было жарко. Здесь, наверное, не работал кондиционер, или его специально не включали в это время в целях экономии, потому что народу почти не было.
– На прошлой неделе я получил письмо без имени отправителя, которое начиналось так: «Тебе лучше не читать это письмо», – сказал Томас, зажигая еще одну сигарету. Мошка, ползавшая по краю стола, поднялась в воздух и улетела, выделывая пируэты. – Я убрал его обратно в конверт и порвал на мелкие кусочки.
– Я тебе не верю. Никто бы так не сделал. Ну разве что Сати. Сати поступал еще более странно: он отвечал на письма, которые ему посылали, даже не прочитав их. У него дома нашли все письма нераспечатанными.
– Ага, – сказал Томас, – у тебя всегда наготове какая-нибудь цитата или анекдот по случаю. Ты прямо как музыкальный автомат.
– Что это такое?
– Это такие автоматы, которые проигрывают музыку в барах. Стоит нажать на кнопку, и тут же начинает играть мелодия.
Я опустила глаза и допила свой кофе. Томас обладал удивительной способностью заставлять меня чувствовать себя глупо. Я не могу сказать, что мне это не нравилось, скорее наоборот. Я была уверена, что запачкалась пеной от кофе.
– Если кто-то мне говорит, что я не должен читать письмо, то это означает одно из двух: мне собираются рассказать что-то плохое, либо это чья-то глупая шутка. В любом случае, зачем мне тогда его читать? – Он протянул руку, чтобы очистить мой нос от пены. – Видишь, это так типично для женщин.
Я посмотрела на него. Я запачкала нос кофе?
– Они хотят знать правду, – продолжил он, – но, вероятнее всего, узнав ее, они ничего не смогут сделать. Мужчины же, наоборот… Разница в жизненной позиции: если они что-то узнают, то начинают действовать.
Новая работница книжного магазина оперлась руками на наш столик. У нее были очень длинные, покрытые черным лаком ногти и короткая футболка, которая открывала пупок, находившийся на уровне моей чашки.
– Тебя к телефону, – обратилась она к Томасу, словно он сидел один. Со мной она даже не поздоровалась.
– Иду, – ответил он, и девушка пошла обратно, шаркая своими ботинками на платформе.
У нее на икре красовалось пятно, по форме напоминавшее миндаль.
– Женщины никогда не вызывали друг друга на дуэль. – Томас с силой затушил окурок в пепельнице. – Нет смысла; правдой все равно ничего нельзя добиться.
– Какой правдой?
– Любой правдой. – Он придвинулся поближе, будто собирался попрощаться. – Сейчас вернусь.
Я вдохнула: виски, табак и легкий аромат мадеры. Этот запах Томас хранил годами. Запах, который был каким-то обещанием – ложным обещанием, я смогла в этом удостовериться, – страсти, защиты и стабильности.
Если бы с этого написали картину, то могли бы назвать ее «После обеда». Адвокаты и служащие офисов возвращались на работу. В этот час, казалось, опровергались все буэнос-айресские статистики: на каждых двух мужчин приходилось по одной женщине (а никак не по шесть) в блузке, мини-юбке из льна с полиэстером, на каблуках и в блестящих чулках, несмотря на жару. Такие чулки характеризуют определенный тип женщин: служащие исполнительного комитета, секретарши, юристы и дешевые актрисы. В полдень, ровно в 12 часов, в автобус зашел продавец этих самых чулок. Он достал одну пару из своего полуразвалившегося чемоданчика, перекинул часть чулка через железный поручень и начал им двигать из стороны в сторону, как чистильщик обуви. В окна с улицы залетал горячий воздух, внутри автобуса пахло мылом и потом, и было что-то непристойное в этом мужчине, который тер перекладину парой женских чулок и тыкал лезвием в шелковистую лайкровую ткань, чтобы доказать, что она не расползается. Пассажиры реагировали по-разному: одни, смутившись, смотрели на улицу, другие наблюдали за этим спектаклем, словно им показывали какой-нибудь порнофильм. Но никто так и не купил чулки.
Молодая босоногая женщина со сломанными зубами протянула мне руку: «Пожалуйста, донья». Я посмотрела на ее шерстяную накидку на плечах; бедняки и старики не обращали внимания на погодные условия. Я прошла несколько шагов, но потом вернулась и дала ей монету в пятьдесят сентаво. Женщина непонимающе посмотрела на нее и даже не сказала мне спасибо, она ждала, что я дам ей песо.
Я пересекла улицу Корриентес только для того, чтобы посмотреть на обелиск. Он мне очень нравился за свою несуразность, такую простую и явную несуразность, которая оказывается притягательной, будто это может с каждым случиться. Когда я была маленькой, мама мне рассказывала, что там, на самом верху, где окошко, жил один человек по имени Педро. Педро охранял город. Он видел сверху все, что делали дети, а самое главное, он видел все их плохие поступки, как бы они их ни скрывали. Сейчас, вспоминая все это, я удивлялась, почему мама не придумала какого-нибудь ангела или святого, которые бы жили в этом обелиске, занимаясь тем же самым.
Я вернулась на тротуар и пересекла улицу в обратном направлении. Гардель улыбался на афише с «Бессмертными», слишком загримированный, он походил на накрашенного пингвина. Раньше, когда отец мне говорил: «Это Гардель», я всегда думала, что Гардель – это Педро из обелиска.
Я оглянулась и увидела вывеску «Майо», сложенную из железных букв. Днем она не бросалась в глаза, но ночью можно было прочитать только «Мао». Томас все никак не мог установить лампу на букве «i», может быть, с тем умыслом, чтобы его книжный магазин имел два революционных названия. У меня Мао всегда ассоциировалось с воротничком баллона, который так ненавидят мужчины, до тех пор пока я не наткнулась на статью Наталио Ботаны в газете, которую читал мой муж. Там было написано, что в пятидесятых годах в Китае во время культурной революции Мао Цзэдуна количество погибших было равно численности населения современной Аргентины. Меня радовало, что я живу в такое время, когда уже нет революций. Но я ничего не сказала Диего. Должно быть, историкам нравятся революции.
Я купила банку «кока-колы лайт» и, открывая ее, поставила пятно на своей белой кофточке, которую надела специально для Томаса. То что я одевалась для мужчины, для мужчины помимо Диего, совершенно не значило, что я неверная жена. Я это делала всегда, это было моим любимым занятием.
«Все мы, женщины, должны наряжаться не только для одного мужчины, – думала я, и еще: – Очень важно то, что мы это делаем для самих себя». Но последнее было не про меня. И совершенно неважно, что прошло девять лет, на самом деле прошло девять месяцев, девять дней, девять минут: каждый раз, когда я вспоминала о Сантьяго – написал ли Сантьяго письмо или просто позвонил из Колумбии, не оставив послания на автоответчике, – для меня все было новым. Мне нужно было рассказать обо всем мужу. Но за что было меня прощать? За то что я всегда все портила? Я ломала вещи, пачкала их. Не помогал ни один пятновыводитель, всегда оставался след.
Я отодвинула от себя банку, чтобы сжать ее посередине – это одна из моих привычек; как дотрагиваться до всех телефонов-автоматов и оплачивать проездные билеты в автобусах и метро мелочью, как успеть добежать до угла, пока на светофоре не поменялся свет или автобус не начал движение после очередной остановки. На самом деле, это были не привычки, скорее предрассудки, маленькие ритуалы: если я это не сделаю, случится что-нибудь плохое. Например: этого мальчика в обрезанных джинсах на роликах, который переезжает улицу, собьет двадцать четвертый автобус. После того как я покинула родительский дом и перестала посещать воскресную школу, я могла поверить во что угодно. Может, лучше было бы снова обратиться в религию, ведь меня к этому готовили.
Я выкинула банку. Она, упав на дно, звякнула. Урна была пустая. В Буэнос-Айресе люди ничего не кидали в урны, в основном они что-нибудь доставали из них. Пятьдесят сентаво за килограмм жестяных банок, я это прочитала в газете. Может быть, та женщина со сломанными зубами вытащит эту банку. Я прижала сумочку к груди и остановила такси.
– Расстегнитесь, пожалуйста, – сказал врач. Луч белого света пробежал по моему лицу и декольте. – Ничего хорошего.
– Да. Мне почти тридцать лет. Я уже взрослая для угрей. Не так ли? Для угрей и прыщей.
Он не засмеялся. Дерматологи всегда были странными, эта неотъемлемая черта отличает их от онкологов. Чтобы как-то компенсировать поверхностность своей профессии, они всегда ставят плохой диагноз. Он продолжал проверять меня под лампами, обводя пальцем более подверженные зоны, которые я не могла видеть. Как меняют вещи белая занавеска и лампа, подумала я, или, лучше сказать, то как их используют. Врач ощупывал мое лицо, мне это больше не нравилось, но я уже никуда не могла деться. Мне ничего не оставалось, как лежать и смотреть на вырисовывающееся в свете лампы лицо врача.
– Давайте попробуем продолжать принимать лекарства: вечером умываемся с Цетафилом и наносим гель Пуралос, как вы уже знаете, четыре капли на воспаленные места; и по утрам давайте добавим Эриакне в гранулах.
Почему он говорил во множественном числе, если сам он не собирался ничего этого делать?
– Я вам хотела показать это, – сказала я, показывая на кожу над грудью. – Эти родинки, видите? Они мне нравятся, но их становится все больше и больше, а некоторые даже начинают становиться выпуклыми.
Он потрогал их, словно соскребал отколупывающуюся от стены краску. Я чувствовала его несвежее дыхание, но слепящий свет от лампы помогал не замечать этого. Это так отличалось от того, как трогал их Диего. Или как их трогал Сантьяго. Никто, кроме Диего, после Сантьяго.
То что я позволяла прикасаться к себе только Диего (и доктору), не являлось никакой заслугой, просто больше мне никто не нравился. Нетрудно было быть верной, если Сантьяго был так далеко, если вот уже девять лет он был очень далеко. Разница та же самая, что ходить по карнизу на расстоянии одного метра от земли и тысячи. Любой смог бы пройти по карнизу на расстоянии одного метра, хоть и толщина и длина у этих карнизов были бы одинаковыми.
– Они безвредные.
– Что?
– Я говорю, они безвредные. Мы можем их вывести, если хотите, но они совершенно не опасны.
Он выключил лампу и повернулся ко мне спиной. Я застегнула молнию. Рядом с кушеткой стояли весы. Зачем дерматологу весы?
К карточке были приколоты отчеты о моих предыдущих визитах, написанные разными чернилами. Доктор помотал головой и пробурчал: «Явное возобновление угревой сыпи», но то, что он записал, никак не походило на то, что он только что сказал. Он попросил у меня страховое свидетельство, чтобы записать в рецепт номер благотворительного фонда. Круглые и четко написанные цифры контрастировали с неразборчивым почерком. Я записала в блокноте названия лекарств на случай, если фармацевт не разберет его каракули.
– Я могу загорать со спреем номер тридцать, как в прошлом году?
Он перестал писать и возмущенно на меня уставился:
– Солнце? Ни в коем случае!
– Но сейчас конец ноября. Все загорают.
– Послушайте, сеньорита. Все очень просто. Вы сами решайте: будет ли у вас лицо в угрях, прыщах и пятнах, но загорелое, либо у вас будет хорошая кожа.
«Я не сеньорита, – подумала я, – и вы это знаете, это указано в моей карточке. В такси, которое я поймала, чтобы доехать до консультации, наоборот, таксист мне надоедал тем, что все время обращался ко мне «сеньора». Это случилось уже третий раз за день; даже совсем недавно мне говорили, что я выгляжу моложе. Может, все дело в очках, я их носила гораздо реже, чем линзы. Белая сеньорита с хорошей кожей или загорелая сеньорита? Какой я хотела быть?»
– Неужели нет никакого выхода?
– Нет, – отрезал он и легким ударом поставил печать внизу рецепта.
Тогда я буду загорелой, решила я.
Цель: убить бен Ладена. Он начал вести кампанию против Соединенных Штатов в Афганистане. Первая большая наземная операция в этой войне. Несколько сотен полностью экипированных кораблей с помощью вертолетов были перенесены в Кандагар, последний крупный талибанский бастион.
Военные новости в газетах повторялись изо дня в день с небольшими изменениями, но все равно каждый раз они казались новыми. Это было похоже на молодоженов в начале семейной жизни или просто на начало любовных отношений: большие заголовки, которые потрясают еще до того, как ты переходишь к внутренним страницам, к взаимозаменяемым статьям. Я пробежала глазами по журналам, развешанным под козырьком газетного киоска, как мокрое белье: модели и киноактрисы в бикини. Над актрисами были заголовки: «Новая Сюзана» или «Арасели снова возвращается». Вот уже на протяжении многих лет ничего не менялось. Я ненавидела способность этих женщин к постоянным перевоплощениям, я отлета к лету почти не менялась, если только немного в худшую сторону: пара морщин, пара лишних килограммов.
– Сколько? – спросила я, показывая на жасмин.
Мужчина, который одновременно продавал и газеты, и цветы, встал со своей скамеечки у киоска с газетами и подошел к цветам, которые находились на пару метров ближе к углу.
– Для вас два песо, – сказал он. Он собрал букет из десяти веточек; обычно их продавали за четыре, а то и за восемь. – Возьмите эти, у них еще несколько бутонов не раскрылись, они дольше простоят, – посоветовал продавец. Он завернул цветы в целлофановую бумагу, протянул их мне, убрал два песо в карман и вернулся на свое место к газетному киоску.
Я чувствовала, что иду по-другому, ведь у меня были цветы. Я очень давно не носила в руках цветы. В восьмидесятых годах была реклама каких-то духов: мужчина видит идущую по улице женщину, бежит к цветочному ларьку и догоняет ее с букетом. «Если кто-то, кого вы раньше никогда не видели, вдруг преподносит вам цветы, – это «Импульс»». С того времени пошла мода дарить цветы незнакомкам, но мне никогда не дарили. Однажды я купила букет лилий перед тем, как войти в «Майо». Конечно же, Томас спросил меня, откуда они. «Мне их подарили на улице, как в рекламе», – соврала я.
Я отделила бутоны от веток и положила их в стеклянную чашу, где они плавали на поверхности. Со стола в гостиной запах распространялся по всему дому. Пошла на кухню и открыла холодильник: яйца, ветчина, сыр, молоко, два йогурта, салат, два уже почерневших пучка базилика, два помидора и два куриных окорочка. Я не знала, что мне приготовить. Мне вообще не хотелось готовить. Я услышала, как в замке поворачивается ключ.
– Привет.
Диего зашел на кухню с букетом жасмина и белым пакетом из аптеки. Он поцеловал меня в губы. Рыбий поцелуй, губы чуть-чуть приоткрыты.
– Привет! – Я взяла букет у него из рук. – Спасибо. Я тоже такие купила. – Я сосчитала цветы: десять. Он их купил у того же продавца газет и цветов. – Но эти гораздо красивее.
Я открыла белый пакет и вытащила оттуда еще один, прозрачный, с валерьянкой. Развязала узел и понюхала: запах был, как от грязных ног.
– Хочешь, я приготовлю поесть? – спросил Диего, засунув голову в холодильник.
– Мне так хотелось, чтобы ты это предложил.
Я опустила жасмин в вазу из синего стекла, отнесла ее в гостиную и поставила рядом с телефоном. Разговаривая с Августином, я буду ощущать их аромат.
Без Августина дом казался пустым. Ни Диего, ни я никогда не смотрели телевизор, а он часами сидел у экрана. Сейчас мы скучали по этим звукам, как иногда скучают по надоевшему шуму какой-нибудь домашней техники, которую наконец-то отдали в ремонт.
Диего сходил в ванную, затем в спальню и вернулся на кухню. Мы передвигались по дому, как рыбы в аквариуме в гостиной.
Я достала с самой верхней полки серванта белую скатерть. Зажгла две свечи и погасила свет. Затем подошла к музыкальному центру и поставила диск Билли Холидэй.
Диего принес мне цветы. И сейчас готовит. Я счастливая женщина, подумала я. На его месте я не обходилась бы со мной так хорошо.
Мы нуждались в объединяющем нас духе. Он так же важен для страны, как и для семейной пары. Эрнст Тукендхат, чешский философ, говорил, что однажды все духовные ценности исчезнут и останется только одна – ценность совместного существования, которую мы также сможем определить только совместно. В качестве проверки журналист привел ему один исторический пример: английский офицер был назначен на службу в Индию. Как он должен был среагировать на существовавший в стране обычай сжигать вдов вместе с покойным мужем? Тукендхат не задумался ни на минуту: чиновник должен был вмешаться, только если вдова умирала против своей воли. Однако он добавил, что правильного решения в данном случае вообще не могло быть.
Чем жить согласно такой морали, не проще ли быть аморальным? Конечно, аморальность – это только форма морали, точно так же, как и отсутствие индивидуальности и есть индивидуальность. Я подумала, не сходить ли мне за записной книжкой, но я уже разулась и удобно устроилась на диване.
На третьем этаже дома напротив женщина накрывала на стол. Диего открывал и закрывал дверцу духовки, снимал кастрюлю или сковородку с плиты. I've got this man crazy for me, he's funny that way, – пел Билли Холидэй. «Этот мужчина сходит по мне с ума». Были песни, в которых говорилось о других вещах, но мне хватало того, что я обратила внимание на эту, таящую в себе послание для меня.
Толстой (я это прочитала в одной из его биографий) чувствовал, что музыка его вдохновляла настолько, что вызывала несвойственные ему эмоции. Со мной же все происходило наоборот: казалось, что кто-то специально вставляет в мою жизнь эти песни, чтобы я что-то поняла, как в музыкальных комедиях. В песнях были слова, которые подходили для всего: так называемые инструкции по использованию реальности.
Диего пришел с кухни с двумя бокалами вина. Мы чокнулись.
– Давай позвоним Августину, – попросила я.
– Ну а если они еще до сих пор ставят лагерь? – засмеялся он. Потом посмотрел на скатерть, на свечи и добавил: – Завтра.
Мне так хорошо знаком был этот голос.
– Завтра мы ему позвоним.
Дневной свет пробивался сквозь жалюзи и полосками отражался на стенах и простынях. Вместе со светом в комнату проникал шум улицы: автоматические ворота, птицы, двери, которые то открывались, то закрывались, а за всем этим непрерывным фоном сигналили, тормозили и мчались по шоссе машины.
Диего оставил свою рубашку висеть на дверце шкафа. Когда я была маленькой, я боялась темноты. Стоило мне ночью вдруг проснуться, и школьная форма на вешалке превращалась в повешенного. Я всегда оставляла дверь открытой, чтобы комнату освещал свет из коридора, включенный специально для меня. Августин же, наоборот, никогда не боялся темноты. Может, боязнь темноты тоже присуща только женщинам?
Несмотря на валерьянку, я все равно плохо спала. Я лежала на боку, лицом к Диего. Выбившаяся прядь волос падала ему на лоб, как водоросль. Меня всегда удивляло: за сколько времени отрастает борода? Я как-то даже задумала понаблюдать ночью, как она растет. Но это, должно быть, то же самое, как наблюдать закат на пляже: стоит на что-нибудь отвлечься, и момент, когда солнце погружается в море, упущен.
Я знала это лицо лучше, чем свое. У моего мужа было лицо, которое любая женщина была бы рада видеть каждое утро, просыпаясь. Привлекательное и спокойное лицо. Я поняла, что готова прожить остаток своей жизни с Диего, когда первый раз проснулась с ним рядом.
«Сколько всего можно узнать о человеке, когда он спит», – говорил он. «Покажи мне», – просила я. И он поджимал ноги к груди и складывал руки под подбородком.
Интересно, стали ли уже похожими наши лица, как у тех пожилых пар, которые так долго пользуются одной и той же мимикой, что и черты лица становятся одинаковыми? Глаза у нас уже точно одинаковые: грустные, как две перевернутые половинки луны. У Августина глаза большие и круглые. Сейчас я уже не могла вспомнить, какие у Диего были глаза в самом начале.
Сантьяго тоже смотрел на меня, когда я спала или когда он думал, что я спала – в те времена, когда мы оба ютились на университетской кровати. В то утро первое, что я увидела, когда открыла глаза, был облупившийся по краям потолок; я повернулась на левый бок и наткнулась на лицо Сантьяго. Это было лицо древней статуи. Больше, чем жить с Сантьяго, я хотела умереть вместе с ним, умереть, глядя на него. Но Сантьяго проснулся: «Привет, красавица!» Точно так же он здоровался с собакой, сторожившей вход в общежитие университета.
– Я смотрел, как ты спала. Ты спала вот так. – Он скрестил руки на груди.
– Как мумия, – сказала я.
Сантьяго засмеялся. Он бы такого никогда не сказал.
– Да, точно. Как мумия. – И он меня поцеловал.
Кто мы, когда спим? Это один из тех вопросов, которые не дают уснуть по ночам. Иногда, когда я наконец засыпала, мне казалось, что я прыгаю, словно меня кидает из стороны в сторону. Будто перехожу с одного уровня сна на другой, играя в классики: то ближе к жизни, то ближе к смерти. Когда моя бабушка умерла, мама мне сказала, что она уснула навсегда.
Диего повернулся ко мне спиной, и я стала разглядывать его вихры на затылке. Казалось, его затылок был специально такой формы, чтобы я могла положить на него ладонь. Хотя именно Диего всегда клал ладонь мне на затылок. Мне нравилось класть руки ему на плечи, они напоминали мне руль на моем велосипеде. Я знала, что могу управлять им как хочу.
Я целиком залезла под одеяло. Постель пахла сексом двухдневной давности и шампунем Диего… Она пахла семейной парой. Я уснула за несколько минут до того, как зазвонил будильник. Мне даже приснился короткий сон. Я ехала в поезде и вдруг увидела голову Сантьяго в другом конце вагона. Я пошла поздороваться с ним, но проход становился все длиннее и длиннее, и я так и не дошла до него.
На фотографии был изображен разрушенный город: руины, пыль и песок, земляная дорога, по которой брели, даже не взявшись за руки, женщина в синей накидке до пят и ее сын – маленький мальчик в больших штанах и зеленой жилетке. Казалось, что он идет немного позади матери, внимательно глядя на землю, будто ищет чего-то. Афганский ребенок, ненамного младше Августина. «Руины, – гласил эпиграф. – Мать и сын идут по тому, что когда-то было главным проспектом Кабула, такому же разрушенному, как и большая часть афганской столицы».
В статье ничего не говорилось о женщине с ребенком. Сколько человек погибло? Тысячи, сотни, десятки? Одно и то же, везде писали одно и то же, в этом проблема всех газет. Единственным способом заинтересовать читателей было бы рассказать о матери с сыном. Как в военных фильмах. Не важно, сколько народу погибло в целом; для того чтобы вызвать эмоции, нужно было отвести камеру на передний план. Лицо этой женщины похоже на мое, хоть оно и спрятано под накидкой. Ребенок похож на Августина.
– Я бы хотела поговорить с Августином Ринальди, пожалуйста. Это звонит его мама.
Кто-то положил телефонную трубку, затем послышались шаги, далекие крики и бег Августина.
– Алло!
– Алло. Это мама.
С того момента как Августин научился говорить, у него был низкий голос. Казалось бы, хорошо, что его нельзя ни с кем спутать, но я никак не могла привыкнуть к его голосу по телефону. Немного хриплый и надтреснутый.
– Все хорошо?
– Да. Я играл в футбол.
– Холодно?
– Нет.
– Ты хорошо ешь? Чем тебя сегодня кормили?
– Рисом.
– Не хочешь вернуться?
– Нет.
– Ну давай, расскажи мне что-нибудь. Чем ты занимаешься? Ты себя хорошо ведешь?
– Да.
– Много не загорай. Надевай кепку. И не забывай мазаться кремом для загара.
– Мама, никто этого не делает.
– А в палатках чисто?
– Да. Только на полу немного земли.
– Тебе там точно хорошо? Уверен, что не хочешь вернуться?
– Да.
– Ты забыл свои липучие фигурки.
– Да, но это не важно.
– Я нашла динозавра у тебя в кровати и убрала его в ящик.
– Чтобы его не стащил твой друг. Он уже приехал?
– Нет. Папа тебе…
– Все, пока! Меня зовут.
Я повесила трубку, закрыла газету и отнесла пустую чашку на кухню. Я мыла посуду, когда снова зазвонил телефон. Может, это Августин забыл мне что-нибудь сказать?
Но это был не Августин. Это была моя мама. Голос у моей матери был такой, словно она ходила по тонкому канату, и казалось, что случилась какая-то беда или что она сейчас начнет меня в чем-то упрекать. Я изучила дорожку из капель на полу. Сняла резиновые перчатки и положила их рядом с цветами.
– Ты мне никогда не звонишь.
– Тогда сама позвони мне.
– Я это и делаю. Ты разговаривала с Августином?
– Да, только что положила трубку.
– Какое безумие отправить его одного так далеко, он же еще такой маленький. Ты спрашивала, не холодно ли ему там?
– Да.
– Он ест? Не хочет вернуться? Ему там нравится?
Почему она уже не задает мне таких вопросов? На протяжении последних нескольких лет я сама звоню, чтобы спросить ее: ты тепло оделась? Ты приняла лекарства? В какой момент родители превращаются в детей? В какой момент дети перестают быть детьми? Когда Августин станет моим папой?
– Что, мама?
– Я спрашиваю, когда приезжает твой друг?
– Какой друг?
– Колумбиец.
– А… Во вторник.
– Хорошо.
Наступило молчание. Мне вдруг стало интересно, качает ли мама головой.
– Ты должна выглядеть красиво.
– Что?
– Я говорю, ты должна выглядеть красиво. Он холостой?
– Да. Нет, в разводе.
– А-а, женат…
Было время, когда мы обсуждали эту тему. Для мамы существовало только два типа мужчин: холостые и женатые; причем под определение «женатые» подходили разведенные, просто живущие отдельно и на самом деле женатые. А что касается холостяков и вдовцов – это одно и то же. Но, насколько я знала, Сантьяго был холостым, а не разведенным. Зачем я сказала, что он в разводе? Но какое значение это уже имело сейчас?
– Сильвина спрашивала меня про тебя.
– Кто?
– Сильвина, твоя приятельница по колледжу. Я ее встретила в булочной. Она до сих пор не замужем, бедняжка.
– Мама, извини, но мне надо идти, у меня индейка в духовке.
Бедняжка. Иногда я думала, что существуют две вещи, которых я боюсь больше всего на свете: что моя мама начнет меня жалеть и что я когда-нибудь стану на нее похожей. Может быть, это одно и то же, потому что мама жалела даже саму себя.
Но я была замужем, имела ребенка. Диего обо мне заботился. Сантьяго никогда не мог бы делать этого. Может быть, самый важный поступок в своей жизни я совершила именно для того, чтобы мама меня не жалела, чтобы заслужить ее одобрение; мама считала, что это ее заслуга и что за это я должна быть ей благодарна.
– Человеческое тело открывает нам путь к природе, его строение аналогично строению тела травоядных. Это мы берем за основу.
– Да, но мы разумны.
Я хочу убежать от этого разговора, от тех, кто его ведет: парочки подростков в стиле хиппи. Парень на секунду замолкает и встает, чтобы уступить место беременной женщине. Его нога виднеется среди кожаных лент, мягкая и белая, как сырое тесто для пирога. Он весь похож на тесто и даже пахнет точно так же. Он встает рядом со своей спутницей, держа в руках гитару в кожном чехле. Я представляю его с распущенными волосами, сидящего в позе Будды на незаправленной кровати, сверкающего грязными пятками. За его спиной плакаты с изображениями рок-певцов, в комнате стоит запах ароматических масел, а он перебирает струны своими длинными ногтями, пытаясь соблазнить девушку с помощью песен без ритма, состоящими из таких слов, как «душа», «оазис», «жизненная сила». Чего ждет девушка, чтобы выйти и оставить его? Я уверена, что ему даже не нравятся ее красные волосы, ее белоснежная кожа; я также уверена, что он никогда не пытался сосчитать ее веснушки. Он наверняка дарит ей только одежду из бамбука, серьги из риса и искусственные камни. Но девушка не собирается выходить. Они продолжают ехать вместе, позабыв о разговоре, до тех пор, пока у них не останется ничего, кроме этих детских разговоров. Они приедут в какой-нибудь парк и будут курить травку, глядя на небо.
Я смотрю в окно, как будто ныряю в бассейн. Двое мужчин, скорее всего дорожные рабочие, с задранными над толстыми животами футболками. Их это спасает от жары? В чем виноваты люди, которые проходят мимо или смотрят на них, как я, из автобуса?
– …Уж что мне точно не нравится, так это их кожа. Ладно, пусть она мне не нравится…
Маленькая девочка в коляске гуляет со своей бабушкой, крепко сжимающей кошелек под мышкой, как будто он уже сросся с нею. Девочке не больше двух лет. Я машу ей из окна, и она поднимает свою маленькую ручонку. Мы с ней здороваемся, пока бабушка ищет ключ в кошельке. Движение на дороге приостанавливается, и мы продолжаем махать друг другу, пассажиры смотрят на нас.
– …существуют немецкие продукты, которые имитируют вкус чего угодно, они похожи на желатин.
– Это хорошо, потому что тогда не надо убивать животных, не так ли?
Девушка с длинной косой и в оранжевой мини-юбке выходит из дома со своей дрессированной собакой. Мне бы хотелось иметь такую дочь. В ней есть все то, чего мне недостает: грация, уверенность в себе, жизнерадостность, легкомыслие, длинные волосы и оранжевая мини-юбка. Нет, на самом деле это не так. Я всегда хотела иметь мальчика, а не девочку: Что бы я делала, если бы моя дочь обладала теми качествами, которые я больше всего ненавижу в женщинах, или, хуже того, если бы она была похожа на меня? Мне вполне хватало одной, такой меня. Без сомнения, больше вероятности, что я буду хорошей матерью для мальчика.
– Посмотри на свои сандалии. Где взяли кожу, чтобы их сделать? Какая разница, что взять у коровы: кусок мяса или кожу для пары сандалий?
Я иду по улице Корриентес по направлению к Театру Святого Мартина, разглядывая витрины с дисками, навесы, афиши с лицами актеров, развешанные на дверях театров, сообщающие о том, что сейчас идут детские спектакли, на которые Августин не пойдет, если только его не приведет Диего; через окна я заглядываю внутрь баров – обычно в пять часов вечера люди едят пиццу: взгляд документалиста.
Афиши со спектаклями для взрослых развешаны в холле: «Собремонте, отец нашей родины», «Цианид во время чая», «Человек и сверхчеловек». Нет такого плохого фильма, который я решила бы променять на спектакль в театре. Экранные персонажи не чихают, когда не должны, не вздыхают, не делают много лишнего шума, не ошибаются. Хотя настоящая проблема театра в том, что он очень далек от реальной жизни; все слишком метафорично, абстрактно или просто надуманно, когда не похоже на цирк, мне никогда не нравился цирк. С театром, наверное, произошло то же самое, что и с живописью после появления фотографии: когда возникло кино, он отказался от реализма. Однако в живописи он еще существовал. Но какая разница? Никто же не спрашивал моего мнения.
– Прекрасный спектакль. – Мужчина в плаще показывал на одну из афиш, где актеры с напыщенным видом стояли лицом друг к другу.
Я вхожу в зал «Лугонес», как тот, кто первый раз входит в заведение, посещаемое только мужчинами. Стены отделаны деревом, кресла из кожи кремового цвета, специально неудобные; я сажусь в то, которое стоит прямо передо мной. На протяжении нескольких лет это место было моим убежищем, местом, где я могла забыть об университете, о маме, о самой себе, обо всем мире, о Томасе. Зачем я пришла сюда сейчас? Наверное, чтобы забыть о Сантьяго. Чтобы перестать думать о нем хотя бы на пару часов.
Запах талька и нафталина; я могла бы поклясться, что это те же самые старики, что сидели в этих креслах десять лет назад. Им все равно, что показывают: «Украденные поцелуи» Трюффо или «Пляску любви», это как наблюдать за фокусом: не важно, что это за фокус, а важно, в чем он заключается. То же самое, что иногда происходит с некоторыми электрическими приборами. Что продолжает этих людей удивлять, так это гигантские образы, которые возникают на экране. Как появляются города, пейзажи, двигающиеся люди. Мне тоже до сих пор это кажется каким-то фокусом. Например, подмигивание; актеры театра не подмигивают.
– …Но этот мусор всегда существовал.
Голос прозвучал категорично. Я уверена, что это был не тот мужчина в плаще. К чему это относилось: к коммунистам, военным, политикам, евреям, порнографии? Надеюсь, он не будет больше ничего говорить на протяжении фильма, подумала я, хоть и понимала, что надеяться на это было бы слишком.
Единственный способ узнать побольше о Сантьяго – это смотреть его фильмы. Он снял два. И оба были представлены на фестивале латиноамериканского кино. Их копии были плохого качества и сопровождались плохим звуком, но это было не так важно, потому что фильмы, как и сам Сантьяго, отличались почти полным отсутствием диалогов. Картины были хорошие, местами даже гениальные, но я смотрела их с другой целью, я бы смотрела их, даже если бы они были ужасными.
Мне казалось, что главных героев играли актеры не такие выразительные, как Сантьяго, он сам должен бы был их сыграть. Они были менее талантливы, чем он, но, в конце концов, он так решил. Я выходила из кинотеатра с чувством тревоги и легкой вины (будто что-то украла), но в то же время успокоенная. Я возвращалась домой и целовала сына и мужа, и у меня было такое чувство, что я только что избежала неминуемой смерти.
И все же в наших отношениях с Сантьяго никогда не было никакой определенности. Он мне ни разу не говорил, что любит меня. Он даже не говорил, что я ему нравлюсь. Точно так же и его герои поступали с женщинами, в которых влюблялись. Они и вели себя, как женщины: не делали никаких попыток соблазнить их. Мужчины всегда молчали, и это молчание выводило женщин из себя; в итоге они сами подходили, целовали их и в конечном счете вели в кровать. Они были похожи на марионеток, женщины должны были завести механизм, который привел бы их в действие. Они влюблялись и даже страдали из-за любви, но и пальцем не пошевелили, чтобы что-то изменить, чтобы удержать или вернуть своих женщин, точно так же, как и ничего не делали вначале, чтобы завоевать их.
Один из героев оставил свою возлюбленную в доме, где они вместе жили, и перестал писать ей и отвечать на ее письма. Другого, наоборот, покинула его любимая, ничего не объяснив, но он и сам не потребовал объяснений, а просто посвятил свою жизнь коту, которого она ему оставила. Только герой последнего фильма предпринял какие-то действия: девушка пришла к нему в гости – она была парижанка, они познакомились в «Кафе де Флор», и он пригласил ее к себе, думая, наверное, что она не придет. Дом находился посреди леса, хотя в кино это место больше походило на дельту Амазонки. Девушке наскучил лес или молчание Себастьяна (так в этом кино звали прототип Сантьяго), а может, и то и другое, и она захотела вернуться обратно; он перевозил ее на лодке, и вдруг ему в голову пришла мысль удержать ее: он сделал вид, что не справляется с веслами, лодка перевернулась, и все вещи утонули (сумочка девушки, одежда, паспорт), она не умела плавать, и он ее спас. На этом фильм и закончился. Возможно, в следующий раз, когда она решит уехать, он ничего не сделает, чтобы удержать ее. Должно быть, сложно жить с таким мужчиной.
После просмотра этого фильма я встретилась с Гонсалесом. Гонсалес – это кинокритик и один из организаторов фестиваля. «Правильный фильм, у меня нет претензий», – сказал он мне. Но в чем заключается правильность какого-либо фильма? Я его слушала, словно ждала, что он это чем-то докажет. Но Гонсалес просто продолжал кивать; он носил костюм, который был явно ему мал и открывал черепашью шею; еще он причмокивал языком и, когда говорил, прикусывал нижнюю губу. Он не разбирался ни в чем, кроме технической стороны фильмов Сантьяго.
Два года спустя я снова его встретила, когда выходила с просмотра «Украденных поцелуев». Он поздоровался со мной несколько сдержанно, плохо скрывая смущение. На нем опять был маленький костюм, только в этот раз брюки были в клеточку, а также добавлены полуботинки и очки в красной оправе. Было видно, что он под впечатлением «Украденных поцелуев», хотя наверняка смотрел его уже четвертый раз. Или, может быть, я единственная, кто смотрела его четвертый раз. В любом случае, я не собиралась обсуждать этот фильм с Гонсалесом. Я бы могла поговорить с ним о Тарковском или Фассбиндере, но только не об этом фильме.
Я достала из сумочки «Клинекс». Гонсалес мне нежно улыбнулся, очарованный уже не фильмом, а моими глазами.
– Я простыла, – попыталась я ему объяснить, – я всегда простываю в начале лета.
Цель оправдывает средства – это мой девиз. Я задержалась на несколько минут перед театральными афишами и пошла искать телефонную кабинку, чтобы позвонить Диего.
– Я собираюсь перекусить и посмотреть какое-нибудь кино с девчонками, – говорю я; на самом деле я собираюсь перекусить и посмотреть какой-нибудь фильм с Гонсалесом.
Иногда я думаю, что мой муж был бы идеальной супругой для неверного мужа. А может быть, идеальным мужем для неверной жены. Но я верная. Или пока верная? Но я не хочу думать об этом.
Чем больше я смотрю на фотографию Сантьяго, которую храню в путеводителе по Мадриду, тем больше он становится на ней совсем на себя непохож. Его лицо стирается из моей памяти, как переводные картинки на фантиках жвачек, которые Августин слюнявит и приклеивает на внешнюю сторону ладони, а через несколько дней они стираются от воды. У Гонсалеса есть фильмы Сантьяго, а может, у него даже есть последний короткометражный фильм. Смотреть их – то же самое, что провести несколько часов с Сантьяго. Таким образом я оказалась в квартире Гонсалеса. Мне необходимо было посмотреть «Ни слова об этих женщинах», и сейчас я читаю строки, которые остальные будут читать на афише Театра Святого Мартина на следующей неделе, когда начнется цикл «Лето с Ингмаром Бергманом». Гонсалес дал мне ее почитать, чтобы я что-нибудь исправила, расставила или убрала некоторые акценты. Вся эта теория о «широких» и «замкнутых» пространствах, о дыхании и удушье расписана очень хорошо. Но тогда Гонсалес видел другой фильм. Я чувствую, что у меня поднимается бровь, как у Евы Дальбек, пока я читаю это.
Зачем этому мужчине смотреть столько фильмов? Как он их обдумывает и зачем носит эти штаны? Гонсалес ничего не знает о фильме, разве что сценарий, несколько диалогов и имена актеров и режиссеров. Словно он составляет краткий пересказ. Чтобы разнообразить его, он добавляет различные теории, которые берет из литературных журналов.
Вот Сантьяго действительно разбирался в кино. Он действовал, говорил и двигался, как герой какого-нибудь фильма. Он использовал мало жестов и слов, внешне всегда был апатичен, а-ля Богарт, с желанием прекратить позволять другим распоряжаться его жизнью, словно был какой-то сценарий, по которому должен был играть только он.
Гонсалес говорит, что следующим циклом в «Лугонес», после Трюффо и Бергмана, будет цикл Феллини, и я снова погружаюсь в «Амаркорд» до того, как понимаю истинную причину, зачем я здесь, и стойко переношу его взгляды на протяжении всего фильма, будто я – дополнительный экран, где могут развиваться параллельные события, тяжелое дыхание Гонсалеса и капли пота, выступающие на его лбу.
Музыка Нино Рота, скатерти колышутся на ветру, столики опустели, влюбленные и гости расходятся. Есть ли что-нибудь более грустное, чем конец праздника? Этого самого праздника. Любого праздника.
Гонсалес плачет. Из-за фильма? Из-за таракана, ползущего по дверному косяку? Из-за этой тесной квартирки – темной и грустной, которая вызывает клаустрофобию, как, по мнению Гонсалеса, некоторые фильмы Бергмана? Или потому что уже знает, что я даже не поцелую его, а он даже меня об этом не попросит? Потому что сегодня четверг, а не субботний вечер, потому что я никогда бы не пришла к нему домой вечером в субботу?
Он не поднимается, чтобы вытащить кассету. Мы сидим на подушках перед телевизором, вдыхая запах остатков курицы и холодной картошки-фри. Шум вентилятора моментами заглушает астматическое дыхание Гонсалеса, а его прохладный воздух освежает, перемалывая лопастями жару.
Он смотрит на меня, изучает мой профиль. Один кадр. Другой. Я поворачиваю голову к окну: серые стены домов и небо без звезд.
– О, – я указываю на надписанные коробки от кассет, выставленные, как книги на полках, и стараюсь сделать безразличный голос, – у тебя есть фильмы Айалы?
– Да, и даже последний короткометражный, очень хороший. Мне его прислал один друг из Бразилии вместе с другими латиноамериканскими короткометражками. Они делают фестиваль в Рио, и он хочет провести его потом в Буэнос-Айресе, чтобы оправдать расходы.
– И?
– Мне кажется, это будет сложно.
– Ты мне поставишь этот фильм?
У главного героя голос тихий, мягкий и немного певучий, как у самого Сантьяго. Он сидит в кресле с высокой спинкой спиной к зрителям. Психоаналитик – очень симпатичная женщина в очках. Очки производят двойное впечатление: можно подумать, что она выглядит куда привлекательнее без очков, когда, на самом деле, привлекательной ее делают именно очки. Она дает ему выговориться, и он говорит. Говорит о своей сестре, о том, что он провозил кокаин через границу, чтобы заработать денег и навсегда уехать из своей страны. Сеанс, не закончившись, прерывается и плавно переходит в другой, оформлением и динамикой похожий на предыдущий, с единственной разницей, что пациент каждый раз более открыт и расположен к аналитику. Атмосфера сеансов начинает меняться с рассказа о похищении отца. Аналитик хочет добиться – а ее стратегия слишком очевидна, – чтобы он осознал свою скрытую вину в этом похищении. В ее интерпретации пациент хотел отделаться от отца, чтобы защитить мать; по ее мнению, эта связь ярко выражает скрытый гомосексуализм. Последний сеанс проходит в полной темноте, слышатся только голоса, музыка, звон бокалов: аналитик приглашает его домой, они ужинают, танцуют и в конце занимаются любовью.
В этот раз Гонсалес ничего не говорит. Мы спускаемся на лифте, и на прощание я целую его в щеку. Думаю, мне все-таки следовало взять у него зонтик, но мне уже ничего не надо от Гонсалеса. Я смотрю на небо. Иногда мне кажется, что в любой момент может пойти дождь, как в кино.
Диего еле отрывает голову от подушки и приоткрывает один глаз:
– Как все прошло?
Уже начинают падать первые капли. Я закрываю окно и опускаю жалюзи:
– Хорошо. Тебе привет. Девчонки передают тебе привет. Спи.
Я складываю одежду, кладу ее рядом с сандалиями. Выключаю свет и забираюсь в кровать. Последний фильм Сантьяго показывают на всех стенах комнаты.
Значительную часть своей жизни я провела в автобусах. Это одно из преимуществ человека, родившегося и выросшего в пригороде. Иногда я думаю, что люди, не пользующиеся автобусами, чего-то лишаются, хотя я точно не могу сказать чего.. Еще меня удивляет, что я могу перемещаться одна. Это своеобразное доказательство того, что я уже взрослая: я могу перебраться из одного места в другое самостоятельно, без сопровождения, без того что кто-то следит за тем, как я перехожу улицу; я сама покупаю билет. «Меня тоже удивляет, что ты можешь сделать это сама», – пошутил Диего, когда я ему это сказала.
В Санта-Фе я села на двенадцатый, затем пошла пешком до остановки тридцать седьмого. По дороге я посмотрела на свое отражение в витрине магазина «Все за 2 песо» и представила себя одиннадцать лет назад: девушка, вцепившаяся в свои книги, с большой сумкой, которую я всегда безалаберно оставляла открытой.
Над Родригес-Пенья, перед Ривада-виа, вывеска гласила: «Центр биоинженерии и созидания». Остаток пути я хорошо помнила. Площадь Конгресса и голуби. Это здание – современный ответ самым красивым старым строениям, о которых я в те времена знала только из фильмов и путеводителей. Немного от парижской Оперы, немного от Мадлен. Для этого я училась в частном университете: получить стипендию и отправиться за океан, туда, где находятся все эти здания, где находится настоящая красота. По крайней мере я об этом думала, когда мне было восемнадцать лет. Сейчас я уже не была так уверена, я уже не была уверена ни в чем, но в то время у меня еще были определенные цели в жизни. Зрелость приходит по этапам: ты приближаешься к тринадцати годам и понимаешь, что должна всему учиться заново, для того чтобы к двадцати годам стать самой умной, а затем ты понимаешь, что все, чему ты научилась, тебе никак не пригодится.
Из этого и состоит Буэнос-Айрес: угол Рима, проспект Мадрида или Барселоны, несколько фасадов Парижа. Заимствованная архитектура, которая в конечном итоге уже стала считаться собственной. Я была похожа на этот город, который никогда полностью не был моим городом. Я была, как он: печальная и лживая.
Три с половиной женщины на одного мужчину, гласила статистика. Буэнос-Айрес был городом женщин. Одни выходили из дому и шли на работу: влажные волосы, сумка на плече и пакет из бутика с бумагами и обедом в специальной коробочке; другие шли ненакрашенные, с косметичкой в сумке, чтобы намалеваться в такси или в автобусе. Я смотрела на их лица, на походку, на то как они поправляют волосы. Я могла угадать, занимались ли они любовью этой ночью или даже утром, прямо перед завтраком: на лице чуть заметная улыбка, будто легкий налет, тело словно без костей, шаги и движения воздушные. Больше всего женщин на автобусных остановках: они производят маневры с ребенком, которого держат за руку, и младенцем на руках, чтобы вытащить деньги и заплатить за билет. Вот, например, эта, которая зашла в автобус с младенцем в пеленках и мальчиком примерно одного возраста с Августином, который сразу же сел подальше от матери на первое сиденье первого ряда, самое опасное. Почему город вдруг наполнился мальчиками восьми лет? Что, интересно, сейчас делает Августин?
Какая-то женщина в пижаме кричала, стоя на крыльце своего дома: «Сукин сын, как же ты мне сделал хорошо, сукин сын!» – и хваталась за свою курчавую голову. Мимо нее прошла пожилая сгорбленная женщина, шевеля губами и даже не глядя в ее сторону. В кондитерской на углу Альсины и Комбат-де-Лос-Посос рыдала девушка примерно моего возраста, прислонившись лбом к витрине и поставив локти по краям чашечки холодного кофе. В автобусе, через два сиденья от меня, девушка разговаривала по сотовому телефону, и ей было не важно, что ее разговор слышат все пассажиры: «Хорошо… Ладно… Иди один, тащись за всеми юбками, но знай, я буду делать то же самое».
Я вышла вслед за матерью с младенцем и мальчиком возраста Августина. Подождала, пока на светофоре загорится зеленый. Рядом со мной остановилась группа девушек в школьной форме со своим руководителем-женщиной в белом балахоне. Я посмотрела на их лица, на загорелые ноги под школьными платьями. Должно быть, они загорают во дворе своей школы, намазываясь «Коппертоном» или каким другим кремом для загара, как это делала я в их возрасте.
Мы вместе перешли улицу. Я когда-то была одной из этих девочек. В то время я проходила сто метров, которые отделяли школу от моего дома. Мама ждала меня из школы с приготовленным обедом и включенным телевизором. Я приходила, снимала балахон и еле-еле успевала помыть руки перед началом «Хозяина и господина».
Завернув за угол, девочки горячо попрощались, словно они не встретятся в понедельник, и пошли в разные стороны. Некоторые из них зашли в кафе-мороженое. Я видела их лица в зеркалах, они изучали меню.
Этого кафе не было, когда я училась в школе. Вместо него была мастерская по ремонту домашних электроприборов. От находившегося рядом рыбного магазина запах распространялся по всему кварталу. Должно быть, это раздражало всех соседей, но мама говорила, что это будет длиться недолго. Видеоклуб здесь тоже долго не продержался, а закусочная еще меньше. На этом месте раньше был магазин шляп, но я никогда не видела, чтобы туда кто-нибудь заходил, а тем более мерил шляпы. Вместо закусочной сейчас был прокат машин «Remi's». По какой-то непонятной причине хозяева подобных заведений обожали эту «кавычку» из английского и французского языков; они не умели ее правильно использовать, делали ошибки в числе и роде артиклей, но давали такие названия, как «L'Mirage», «Deluxe's», «Le Voiture». Казалось, они думали: «Пусть все останется, как есть, но зато мы дадим впечатляющее название». Перед моим домом, где раньше была кооперация, возвышалось «Бинго». «Бинго» было для соседей настоящим Лас-Вегасом. Как и для меня здание Конгресса, до того как я побывала в Европе.
Я позвонила и стала ждать. Посмотрелась в дверное стекло: надо было накраситься. Грасиэла открыла мне дверь.
Это была парагвайская девушка моего возраста, но казалось, что она лет на десять меня старше. Она не была страшненькой. Интересно, есть ли у нее жених. Мама заставляла ее носить специальную форму, которую купила в магазине «Онсе»; одна синяя, другая черная в мелкий белый горошек, по крайней мере, эти модели мне нравились. Сегодня на ней была синяя, которая ей больше шла.
– Привет, Вики, – только в этом доме меня называли Вики, – сеньора в парикмахерской напротив, – и она указала в сторону парикмахерской «Альдо'с».
Солнце «сияло сквозь окна со стороны сада, и шум жарящегося мяса смешивался с пением птиц. Грасиэла оставила недорезанный салат на деревянном столике.
Я засунула руку в сумку для хлеба: хлебцы, поджаренные и хрустящие. Мама всегда посылала меня в булочную с этой сумкой с белыми и черными квадратиками, которые составляли слово «хлеб». Когда вернется Августин, я возобновлю эту традицию: пошлю его в булочную Санта-Фе с такой же сумкой. Я положила хлебец обратно в сумку и посмотрела через окно в сад. За несколько месяцев до того, как родился Августин, Диего покрасил в желтый цвет гамак и в красный – качели, на которых я качалась еще в детстве. 'Но сейчас, когда мы приходили в гости, Августин только смотрел телевизор и не выходил в сад.
«С завтрашнего дня прекращаю думать о Сантьяго», – сказала я себе таким же тоном, каким поздравляла себя с тем, что смогла удержаться и не съесть хлеб. Я заглянула в гостиную, которую всегда запирали на ключ – «чтобы грязь не носили», – говорила мама. Сейчас не было необходимости закрывать ее, но там, рядом с раздвижной дверью, были дорожки. Моя мать ходила по полу, застланному плюшевыми дорожками, и надевала на кресла белые чехлы, которые служили вторым покрытием. Когда приходили гости, она снимала чехлы и убирала дорожки. Иногда, в особых случаях, она доставала серебряные приборы и бабушкины бокалы. Но я не была таким случаем.
Пыль и свет проникали в комнату моих родителей. Мне казалось, что я вижу своего отца, облокотившегося на спинку кровати и читающего газету, ожидая приглашения к столу; он забрался на кровать в обуви, будто специально, чтобы позлить маму. Последний раз, когда я его видела, он и был в этой самой кровати, из-под одеяла торчали только лицо и руки, а кожа была бледная и вся в пятнах.
Он умер во сне – так сказала мама. «Как бабушка», – подумала я. Но я уже знала, что такое смерть. Одно дело уснуть, другое – умереть.
В душе я благодарила его за такую смерть – внезапную и молчаливую, – мне не пришлось наблюдать, как он стареет, не пришлось это осознавать, мне оставалось просто любить его. Сейчас моя мама могла стать воплощением того, что я любила. Она могла сказать: у папы было превосходное чувство юмора, папа был всегда очень строгий, папе никогда не нравились твои женихи, ему нравилась Эспередина и финики в сиропе. Это была ложь, но никто не осмеливался ее отрицать, даже сама мама.
Последний номер журнала «Ола» лежал на банкетке рядом с ночным столиком мамы. Он был открыт на странице со статьей о Максиме Соррегиете, аргентинской принцессе в Голландии, одетой в свадебное платье. Я закрыла журнал и открыла ящик: успокоительное, снотворное. Пока отец был жив, мама глотала эти таблетки, как конфеты. Наверное, она перестала принимать их после его смерти.
На комоде стояли две свечи. Подобие маленького алтаря Богородицы Розарии Сан Николас – аргентинской святой, последней, которая творила чудеса; рядом лежал молитвенник и сухая ветка оливкового дерева, которую мама меняла каждое Вербное воскресенье. Фотографии в серебряных рамках или, скорее всего, в рамках из стали: Августин в саду на красных качелях; Августин в Мар-дель-Плата, перед замком из песка, который построил не он. Виргиния, задувающая свечи на свой шестой день рождения; Виргиния – выпускница седьмого класса, обнимающая своих родителей (мама с высокой прической, папа еще не седой, в синем костюме и с галстуком); Виргиния у французской новогодней елки, ее первое Рождество вне дома.
«В детстве мы такие, какие мы есть на самом деле», – говорил Джон Ирвинг в какой-то передаче. Я посмотрела на все эти фотографии, затем в зеркало над комодом. Кем я была до Сантьяго, до Диего? Кем я была до Августина? Кем я хотела стать? Я надавила на прыщик около носа, и на стекле образовалось маленькое пятнышко, которое я стерла рукой.
В этой комнате заканчивалось путешествие в страну без секса. Дом моих родителей был как Пингелап, остров людей, не различающих цвета-, о котором рассказывал Оливер Сакс. Вся культура ахроматическая, со своими собственными вкусами, искусством, манерой одеваться и готовить. «Это совершенно не значит, что она беднее и неустойчивее», – говорил Сакс. Но мне жизнь моих родителей никогда не казалась насыщенной и устойчивой. Феномен этого острова заключался в микронезии, которая охватила шесть или семь поколений: они не могли различать цвета, но хорошо распознавали бананы и вообще отлично знали географию острова; в их понимании их визуальный мир был полноценный. Что больше всего их удивляло, так это количество пространства, которое занимают у всего остального мира оттенки разных цветов.
Это тоже была ложь; возможно, первая ложь, которая причинила мне настоящую боль, когда я узнала, что мои родители занимались любовью на этой кровати, пока я спала. По крайней мере один раз они это точно делали. Я вспоминала, как однажды ночью стояла за дверью: я хотела увидеть или услышать что-нибудь, но они только читали газеты или журналы; мама первая начала свои действия (я услышала звук поцелуя) и погасила свой ночник, через несколько минут отец погасил свой. Вздохи заполняли все пространство, соединяясь и отделяясь, как в каноне. И единственное, что я услышала немного погодя, – это как журналы падают с кровати и ударяются об пол, и еще позже, когда я уже вернулась в свою комнату, – шаги папы или мамы по направлению к ванной и шум воды.
Мама никогда не говорила о сексе даже со своим психоаналитиком. По возвращении из Европы я решила жить отдельно. Дома как будто взорвалась бомба, «нож распорол» маме сердце, из-за этого, по моей вине, она стала ходить к психологу, хотя до пятого сеанса она не осмеливалась открыть ей настоящую причину.
Психолог однажды позвонила мне домой и попросила приехать к ней. Консультация находилась рядом с церковью, и меня рассмешила мысль, что мама, выйдя с сеанса, идет причащаться и читать молитву, а затем исповедуется священнику, рассказывая то, что она только что говорила аналитику.
У психолога была просторная квартира, похожая на ту, которую я тогда снимала, единственная разница была в том, что, должно быть, она была более светлая, когда поднимали жалюзи. Женщина указала мне на диван. Тогда я впервые увидела диван психоаналитика, но я села на стул, даже не сняв пальто. Она молчала, ожидая, что я заговорю первая. Она меня не знала: я никогда не начинаю разговор, больше того, я всегда отвечаю лишь из вежливости.
– Не рассказывайте своей матери, куда вы ходите, – наконец произнесла она, – не рассказывайте ей о своем путешествии, о том, что вы делали в Европе.
Это, без сомнения, был странный сеанс, но я никогда не была у психолога.
– Я вас не понимаю.
– Да, разговаривайте с ней о чем-нибудь другом. – Она выдержала паузу. – Знаете, в чем проблема вашей матери? Ваша мать…
– Я не хочу этого знать. Я не просила вас о чем-либо мне рассказывать.
Я задержала взгляд на красных пятнах на ее руках и шее для того, чтобы она поняла, что я их увидела.
– Не надо мне говорить о моей матери, – сказала я, – лучше вообще ничего не надо мне говорить. Я пойду. – Я поднялась. – Я вам что-нибудь должна?
– Нет. Ваша мать все оплатила.
Я открыла дверь, вышла и вызвала лифт, но повернулась, чтобы еще раз взглянуть на нее. Тут я поняла, что мне страшно. Страшно от того, что вдруг у нее нет диплома психолога или психоаналитика или что у нее мало практики. Бывает ли у психологов мало практики? «Я должна это сделать, – подумала я, – я бы не пришла, если бы мне это было безразлично». Психолог с извиняющимся выражением лица, во фланелевой юбке ниже колена и блузке с вышивкой. Волосы, как солома, свисают по щекам, казалось, что они отвалятся, если она шевельнется. Эта женщина нуждалась в большей помощи, чем моя мать.
– Говорите, она все оплатила?
– Да. Она хотела, чтобы я вам позвонила. Чтобы я вам все рассказала.
– А почему я должна хотеть это знать… знать то, о чем она мне никогда не говорит?
– Ей нужно вам это рассказать, чтобы вы все знали. Она говорит, что только так может вылечиться.
Что мама мне хотела рассказать? Она наконец вылечилась? Я снова открыла ящик: на коробочках с успокоительным стояло просроченное число – год смерти моего отца, – таблетки были не тронуты. Я захлопнула ящик.
Я отдернула занавеску и высунулась в окно. Улица была узкая, и, если хорошенько присмотреться, я бы могла увидеть маму, скорее, ее голову в руках парикмахера Альдо. Волосы прямые и тяжелые, у меня такие же, своего настоящего цвета. Кроме всего прочего, я унаследовала от мамы что-то хорошее.
Соседки пытались делать такие же прически и подбирать краску для волос: каре пепельного цвета, спереди немного приподнятое. Высота и стиль прически зависели от моды в районе. Мама перестала быть «женой доктора» и стала «вдовой доктора». Папа был адвокатом, но все его называли «доктором». Я тогда была «дочкой доктора», а сейчас я уже никто.
Я вспоминала кабинки, похожие на капсулы, которые превращали женщин в астронавтов, пока им делали маникюр. Альдо не желал снижать цены. Пока я два раза в год ходила стричься за пять песо в какую-нибудь парикмахерскую школу, мама платила тридцать каждую неделю, чтобы почувствовать себя сеньорой.
Может быть, она ходила в парикмахерскую не за этим, а чтобы почувствовать, как пальцы Альдо массируют ей кожу на голове. Сейчас я думала, что это больше похоже на проявление нежности. Мама откидывала голову назад и, когда он начинал промывать ей голову шампунем, выпускала журнал из рук и закрывала глаза. Тридцать песо – это умеренная цена за такие услуги.
– Привет, Викита!
Над верхней губой у мамы виднелись капельки пота, зубы были немного в помаде, и от нее пахло дезодорантом. «Викита» звучало так, будто она обращается к кому-то другому. Вики, Викита. Но меня зовут Виргиния, а не Виктория.
– Ты звонила Августину? У него все хорошо?
– Не накручивай себя.
Она положила сумочку на столик и включила телевизор.
– Как давно я не смотрела новости, – сказала я.
– Викита, ты будто в лесу живешь.
Она включила вентилятор, чтобы развеять запах еды. Свет, лившийся из окна, делал прозрачной ее одежду, а точнее, белую кофточку в фиолетовый горошек, которая выделяла ее живот и грудь. Она купила ее в одном из магазинов района, магазинов, которые обычно носят названия: «Гала», «Лувина», «Петуна». У нее до сих пор были красивые ноги. У меня не такие. Говорил ли ей когда-нибудь отец, что у нее красивые ноги?
В телевизоре парочка молодых ведущих, оба загорелые в солярии (это единственное, что отличало эти новости от тех, что я смотрела в детстве), поворачивали головы вправо и влево, как марионетки. Затем стали показывать какие-то слайды о войне.
Мама спустилась вниз и надела тапки из тюля нежно-голубого цвета с помпонами. Еще она надела повязку на голову, чтобы прическа не испортилась, и две бигуди на макушку, словно девочка, которая выходит из парикмахерской с желанием поиграть в парикмахерскую.
– Для Вики самый сочный кусок мяса, – сказала она Грасиэле, – и не добавляй в салат уксус, ей это не нравится.
– Уже нравится, мама.
Она меня не услышала; она никогда не принимала во внимание мои вкусы и их изменение.
– Как Диего?
– Хорошо.
Грасиэла принесла мясо, салат, бутылку воды, коробку вина и сифон. Интересно, Ивес до сих пор приходит забрать пустые сифоны и принести ящик с новыми? Он всегда старался зайти к служанкам. Он жених Грасиэлы?
Грасиэла единственная за обедом смотрела телевизор, она сидела за маленьким столиком около плиты, позади нас.
Я бы могла сказать: «Мама, я – проститутка». Мама бы не очень удивилась. Она бы посмотрела на меня, словно говоря: «Я это знала». Казалось, что она догадывается обо всем по той простой причине, что всегда думает все самое плохое. Смогла ли узнать та психолог, как в моей матери уживаются эти простодушие и цинизм?
Может быть, самым большим противоречием в моей жизни было то, что я могла обмануть кого угодно; я могла заставить всех поверить в то, что я такая, какой хочу казаться, а не такая, как она. Но моя мама могла верить только в худшее. Она не всегда была такой, но с того момента, как я покинула этот дом, мама перестала признавать меня. Я могла сказать ей: «Я сижу на героине», «Я только что ограбила банк, и за мной гонится полиция» или «Я оставляю Диего и Августина и переезжаю жить в Колумбию». Маме ничего не стоило поверить в это.
Мы ели медленно, в скользком, как остающийся на тарелке жир от мяса, молчании. В новостях ничего не говорили на протяжении нескольких минут, словно у телевизора выключили звук. Другая характерная черта страны без секса: нетерпимость к тишине. Мама поспешила нарушить ее до того, как она полностью воцарилась.
– Ты должна получить докторскую степень.
– В какой области?
– Докторскую степень, – повторила мама.
Она собрала пустые тарелки и салатницу и отнесла их на кухню.
– Тебе почистить персик?
– Нет, спасибо.
– Качамай? Тебе понравится. Тогда я заверну тебе с собой хлебную запеканку, которую ты обожаешь.
– Лучше не надо, спасибо; я и так уже поправилась. Я положила руку на живот. Мама критически посмотрела на меня и согласилась.
– А скоро приезжает этот мальчик, твой друг, колумбиец. И тебе надо носить трусы.
Трусы в мамином понимании должны быть большими и длинными, как у гимнастов или теннисистов. Они делают плоскими живот и ягодицы.
Мы спустились по лестнице и подошли к двери гаража, не включая свет. Мы шли по памяти, мама держала меня за руку. «Ей не хватает кошелька под мышкой и бабушкиных духов с запахом цветов», – подумала я. Я тоже буду водить Августина за руку?
– Ты посещаешь мессу?
– Да.
Мы обменялись поцелуями. Я не слышала, как закрылась дверь, но я и не оборачивалась: мама стояла там, провожая меня взглядом, пока я не пересеку проспект, возвращаясь в реальный мир.
На остановке я вспомнила еще одну вещь о моем отце: он не знал названий ни деревьев, ни птиц, ни столиц Африки и Азии, но выдумывал их для меня. Он считал, что уж лучше соврать, чем ничего не ответить.
А еще ему нравились карнавалы. Он весь год ждал парада на проспекте Маипу, не где-нибудь в центре, не на Гуалегуачу: парад в Банфилде. Три квартала, залитые светом, народ в маскарадных костюмах, гирлянды, барабанная музыка: может быть, именно таким представлял рай мой отец.
Диего рассматривал мои ноги, словно впервые видел меня обнаженной. Казалось, он удивлялся тому, что у нас, женщин, есть ноги. Зачем они нам нужны?
Я еще не сделала педикюр, я записалась на понедельник, чтобы не стыдно было разуться перед Сантьяго. Утром, пока принимала душ, я случайно ободрала ноготь на большом пальце ноги. Я положила ногу со здоровым ногтем на другую. Диего присел передо мной на корточки и своими большими руками положил мои ноги ровно. Он бросил взгляд на обрезанный коврик, разноцветные бумажки, исписанные салфетки, маркеры, газеты и журналы, разбросанные по полу.
– Ты осознаешь, что твой кругозор сужается? – улыбнулся он. – Раньше ты читала книги.
– Но я читала меньше и знала меньше. Все равно я читаю какие-то книги. Я снимаю ксерокс с нужных мне страниц и затем складываю их в папки с разными заметками по этим темам. Заметки, конечно, дают фрагментарное описание, но более широкое. Это как Интернет, хотя мне больше нравятся бумаги, я предпочитаю свои папки.
Я вдохнула воздух. Иногда такое со мной случалось: когда я столько наговорю, мне потом становится трудно выговаривать слова. Я говорила много и на одном дыхании, скороговоркой, которую я сама усложняла еще больше в процессе говорения. Этому меня тоже обучил Диего. С того времени, как мы стали встречаться, я поняла, что мне придется в любой момент поддерживать разговор; как те пациенты, которые периодически выполняют упражнения для того, чтобы разработать долго бывшую в неподвижности руку.
– Я ездила к маме, – сказала я.
– Как она?
– Хорошо. Передает тебе привет.
– А сейчас ты о чем пишешь? – спросил он, пока помогал мне собирать бумаги в папку.
– О снах.
– Не вижу Фрейда…
– У него все очень надуманно. Кроме того, я потеряла к нему всякое уважение после истории о Билли Вилдере.
– Какой истории?
– В тысяча девятьсот двадцати шестом году журналист Вилдер должен был взять у него интервью в Вене; его встретила женщина и пригласила пройти, и он смог рассмотреть приемную из зала, через дверь. Его внимание привлекло то, что диван был очень маленьким, и он понял, что все фрейдистские теории основаны на анализе лилипутов.
– То есть на нас они не работают? – засмеялся Диего и посмотрел на мои ноги, которые он держал в своих руках.
– И тут появился Фрейд с салфеткой на шее, он был Велдеру по пояс, и, когда Велдер сказал, что он журналист и хочет взять у него интервью, Фрейд его выгнал. Поэтому я предпочитаю Сакса.
– У тебя есть его книги?
– У меня есть парочка длинных статей и несколько рецензий. – Я показала ему заметку из «Нью-Йорк таймс»: на фотографии полный мужчина с белой бородой, почти лысый; три морщины, как шрамы, пересекают лоб, одет в белую футболку, в руках держит периодическую таблицу.
– Еще ему не нравилась музыка.
– Саксу?
– Нет, Фрейду.
Нам не хватает занавесок, подумала я. Но никто не будет смотреть на нас в это время, время сиесты и мыльных опер, к тому же Диего почти никогда не делает это на диване.
– Странно, что ты вернулся с работы так рано, – сказала я.
– Мне очень захотелось тебя увидеть.
Мы бы могли пережить второй медовый месяц. Мы бы могли наслаждаться тем, что вдвоем. По крайней мере Диего этим наслаждался. У меня же, напротив, было ощущение затишья перед бурей. Иногда я сильно скучала по Августину, большую часть времени на меня нападала какая-то непонятная тоска, что-то похожее на желание, чтобы Сантьяго в итоге не приехал.
Диего немного сжал губы, мускулы у него на лице напряглись, и он заморгал. Локон волос упал ему на лоб, он теребил ремешок своих часов. Я сняла их и положила на стол. Ему до сих пор трудно давалось начало. Я следовала его движениям, использовала моменты, когда он приближался ко мне, чтобы поцеловать его и начать.
Он внимательно осмотрел мои уши, сначала одно, затем другое.
– У тебя симметричные родинки. – Он потрогал их. – По одной на каждом ухе, еще на шее и на грудях, вот здесь.
– Никто никогда не обращал на это внимание, – соврала я и поцеловала его.
Он снял с меня очки, положил их к часам и отвел меня за руку в спальню, словно мы были детьми, словно он повел меня прогуляться или поиграть в свою комнату.
Джинсы с трудом сползли с моих бедер, я взяла его руки в свои и медленно опустила их себе на лодыжки, разула одну ногу, затем вторую.
Это Диего делал лучше всех: казалось, на фалангах пальцев у него есть маленькие компасы, поэтому они прекрасно знали, куда двигаться. Я понимала, что люблю ощущение, которое возникает после его прикосновений.
– Если ты когда-нибудь уйдешь, – однажды сказала я ему, – оставь мне свою руку.
– Нет, – поправил он меня, – либо весь я, либо ничего.
– Скажи мне, – сказал Диего.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?
– Что-нибудь.
Это была своеобразная игра. Диего нравился мой голос после занятий любовью, поэтому он всегда пытался заставить меня разговаривать.
– Ты заметила?
– Что?
– Что с тех пор, как уехал Августин, ты снова начала кричать. – Он накрылся одеялом, несмотря на то что было очень жарко.
– Громко? Я громко кричу?
– Достаточно. Но мне нравится, мне этого не хватало.
Мы обычно не говорили о таких вещах, но иногда я думала, что это я научила его заниматься любовью. Сантьяго научил меня, а я научила Диего. Не думать, например. Я, которая не прекращала думать ни на одну секунду, которая думала о нескольких вещах одновременно, которая думала, даже когда спала, даже когда видела сны. Для меня секс стал оазисом в пустыне: единственным местом, где я могла вообще ни о чем не думать. Секс и танцы были не совместимы с размышлениями; Диего не умел танцевать, но мы с ним занимались любовью, и я добилась того, чтобы он тоже ни о чем не думал. Чтобы он не вскакивал с кровати, как чертик на пружинке, когда мы заканчивали. Я научила его забывать обо мне, быть эгоистом, иногда даже жестоким. Делать это в любое время суток, в разных местах в доме, со светом или без, медленно или быстро. Нам больше нравилось медленно. Мы называли это «эрозия». Мне нужно будет сдерживать себя и не кричать, когда приедет Сантьяго. Может, рассказать ему? Может, рассказать ему сейчас про Сантьяго?
– Как дела у Веро с ее женихом? – спросил Диего, рассматривая на потолке влажное пятно рядом с люстрой.
– Плохо. Они то ругаются, то мирятся, потом снова ругаются. Единственная причина, почему они до сих пор вместе, – это то, что они прекрасно проводят время в постели.
Диего заложил руку за голову.
– В какой-то степени я могу их понять, – продолжила я и увидела, как его тело под одеялом напряглось.
– По крайней мере со мной у тебя нет такой проблемы. – Я хочу сказать, что нас связывает не только это.
Он сел на край кровати, спиной ко мне и начал одеваться, как в первые разы, когда мы занимались любовью.
Ему не нравилось его тело, и он не хотел, чтобы я его видела. Однако мне он казался красивым: высокий, стройный, покрытый волосами. Я потратила несколько месяцев, чтобы хорошенько рассмотреть его голым. Я раскрывала его ночью, пока он спал, и любовалась им.
Он пошел в гостиную забрать свои часы, как герой идет забирать свою шпагу, без которой он теряет свое могущество.
Я надела футболку, пошла в ванную и посмотрела на себя в зеркало. Достала щипчики из косметички и выщипнула волос, который вырос у меня на подбородке. Затем я рассмотрела свои глаза; я использовала зеркало, как лупу, которую настраивала, приближаясь и отдаляясь. «Виргиния Гадеа, – сказала я. – Виргиния Гадеа, Виргиния Гадеа». Я прильнула губами к зеркалу и снова отодвинулась. Это была красивая сцена.
Иногда моя жизнь казалась мне пародией на какой-нибудь фильм. Но не все сцены были хорошими. Надо, чтобы у человека было две жизни, подумала я, вторая должна состоять из того, что нам нравится в первой, чтобы мы могли пережить это еще раз. Однако это было свойственно только плохим фильмам: сплошные кульминации, яркие моменты и никакого круговорота событий. Может быть, это вовсе и не проблема плохих сцен, а всего лишь недостаток средств.
Мужчины-партнеры Виргиния Гадеа
Я не великая спортсменка. На самом деле я совсем не спортсменка, иногда по утрам я просыпаюсь с ярко выраженным желанием пробежаться, но потом не осмеливаюсь издеваться сама над собой. В таких случаях я понимаю, что, однажды пересилив себя, в следующий раз я могла бы пробежаться, не прилагая особого труда. Это любопытный феномен, который повторяется: я отказываюсь от обеда и днем умираю от голода, но если я продолжу голодать, я смогу отказаться от ужина и, возможно, от завтрака на следующий день. Мои подруги утверждают, что если пару месяцев не заниматься любовью, то потом можно обходиться без этого многие месяцы и даже годы. Большинство нас, женщин, нуждаются в том, чтобы ставить себе такие необходимые условия, чтобы любить себя. А также определенные надуманные условия, чтобы их любили. Кажется, у мужчин нет такой проблемы, по крайней мере это утверждают все мои знакомые мужчины. Женщины – это партнерши, во всяком случае, те женщины, с которыми мужчины хотят переспать, а потом распрощаться.
Я никогда не встречалась с женщиной-партнершей, но имела возможность оценить достоинства, мужчины-партнера. Танцевать – это не то же самое, что и заниматься любовью, но достаточно и этого, чтобы ввести в игру мужчину-партнера.
Как его узнать? Мужчина-партнер обычно не красавец – хотя встречаются и такие, – в любом случае, он выглядит красавцем, когда танцует в красном свете прожекторов, с женщиной, которая первая нашла его. Для начала, он умеет останавливаться: выпрямив тело, в вызывающей позе. Его ноги обычно плавно следуют ритму музыки.
Женщины, которые не очень хорошо танцуют, или те, которые совсем не умеют танцевать, могут начать с того, что попросят дать им несколько уроков танго. Учитель обычно гарантирует посредством взаимодействия, которое обязательно в паре, мужчину-партнера на время занятий, и все счастливы, потому что уже танцуют лучше, чем вначале, когда только пришли.
Мы все должны провести хотя бы пятнадцать минут в своей жизни с мужчиной-партнером. Проблема с ними такая же, как и с женщинами-партнершами: в большинстве своем они отрицают, что их предназначение – это временная деятельность. Они хотят разговаривать с нами, пока танцуют, хотят узнать наш знак зодиака, наши вкусы и увлечения, хотят показать, что они эксперты не только в искусстве танцев, но и в кино, музыке и живописи. Нам не остается другого выхода, как с большей или меньшей деликатностью дать им понять, что их обязанности заключаются только в том, чтобы держать нас за талию и кружить, чтобы мы летали по танцплощадке. Потому что в этом и заключается мимолетное и неотразимое очарование мужчин-партнеров: мы можем забыться, позволить им вести нас; они выбирают за нас нужное направление, и мы остаемся счастливые и довольные, уверенные в том, что их желания совпадают с нашими.
Уроки танго и милонги:
«Ла-Вирута» – ул. Армениа, 1366: среда с 21 до 23 ч.; пятница и суббота с 22.30 до 24 ч.; воскресенье с 20 до 24 ч. (затем танцы).
Салон «Каннинг» – ул. Скалабрини-Ортиз, 124: вторник, пятница и суббота с 21 до 23 ч. (затем танцы).
«Ниньо-Биен» – ул. Умберто, 1 1311: четверг, пятница и суббота с 21 до 23 ч. (затем танцы).
Магическое сочетание оправы кольца с большим камнем из зеленого стекла. Другие скрывают ненастоящее золото, а мне никогда не нравилось все золотое. Зеленое кольцо мне подарила Веро на прошлый день рождения; она мне его вручила там, в «Ла-Вируте». Тем вечером я не прекращала танцевать ни на минуту и решила, что буду надевать его на все танцы милонги как талисман.
В воздухе кружился серпантин и витал запах пиццы, который танцовщицы пытались зажевать мятными подушечками.
– Мы сегодня пойдем? Мне необходимо потанцевать.
«Необходимо» было любимым словом Веро, она его использовала очень часто. «Мне необходим воздух», «Мне необходима вода», «Мне необходима сигарета», «Мне необходимы туфли», «Мне необходим мужчина».
Серия танцев пуглиесе подходила к концу, а мы продолжали сидеть, без желания разговаривать, глядя на танцплощадку. Женщины, их ноги: пятка, носок, поворот, ноги сплетаются и кружат в такт с ногами мужчин; веки опущены, на лице блаженная, сексуальная улыбка. У мужчин челки, гель и прямые брови, даже молодые и современные парнишки переодеты в танцоров танго.
Веро сделала мне знак. Там был Рикардо, в своей синей в полоску рубашке, аккуратно заправленной в штаны с темным кожаным поясом, на бронзовой бляшке была выгравирована лошадиная голова.
Мы прижались щеками друг к другу; от него пахло мылом. Я закрыла глаза, и мое тело начало двигаться, прекрасно повторяя его движения, мы танцевали слаженно, как соединяются части пряжки на его ремне. Все было так просто. Я скользила с такой естественной легкостью, с какой мне хотелось бы скользить и в жизни. Мы пересекали зоны кружения, мы сталкивались с некоторыми парами; каждый такт, в каком-нибудь повороте я открывала глаза и смотрела на лицо Рикардо в зеркала салона.
– А как же все твои женихи и мужья? Они разрешают тебе приходить сюда?
Я выдавила из себя улыбку. Всегда одна и та же шутка.
– Почему ты не пришла в прошлую пятницу?
– Не смогла.
– Ты должна приходить, – он закончил поворот и закрыл объятия, чтобы сказать то, что он собирался мне сказать, и чтоб при этом я на него не смотрела, – когда ты не приходишь, я чувствую, что мне чего-то не хватает.
Я не хотела, чтобы он говорил. Я хотела только танцевать. Как Катель Голлет, британская принцесса, погрязшая в развратных удовольствиях и танцах. «Когда я встречу достойного рыцаря, способного танцевать со мной двенадцать часов подряд, я подарю ему свою руку и сердце», – пела Катель. Дьявол переоделся статным танцором в черно-красном костюме и в шляпе с пером грифа, и для Катель все закончилось трагично. Но Рикардо не был статным и был одет в синее. Рикардо был всего лишь мужчиной-партнером.
Я знала, почему я ему нравлюсь, хотя даже он этого не знал. Причина была не в моем теле, не в волосах, не в глазах: я ему нравилась, потому что я не разговаривала. Прежде всего, я не рассказывала о себе, я вообще исключила первое лицо из своего словарного запаса. Я не говорила фразами типа: «Я из тех людей, которые…» Я концентрировалась только на танце, на музыке или на чем-то другом, чем не был он или я сама. Я устремляла взгляд куда-то между его подбородком и шеей и никогда не смотрела ему в глаза, хотя мне нравилось прикасаться к его телу, его плечам, бицепсам и спине. Он мог догадываться об этом по тому, как я сжимала руку, по тому, как моя рука мягко скользила по его рубашке.
Танец закончился. Я оставила его в дальнем конце салона и вернулась за свой столик; поток танцоров колыхался то вправо, то влево, как воды Красного моря.
Веро ушла в туалет, чтобы в очередной раз накраситься. Адриана только что пришла, у нее был отсутствующий вид, свойственный женщинам, которые влюблены в кого-то, кого в данный момент нет рядом, и которые с головой погружены в свою любовь. Она стерла выражение печали со своего лица, как снимают макияж хлопковыми подушечками. Предмету ее обожания было сорок лет, он был разведен, имел сына, его звали Клаудио. Я огляделась вокруг: столики, еще столики, барная стойка, мужчины, которые кивают головами в надежде, что она их заметит.
– Тебя со всех сторон приглашают танцевать.
– Где? – весело спросила Адри; она курила свою «Виржинию Слимс», словно через мундштук.
– Гэри Олдмэн, вон там, за барной стойкой; наемный убийца в углу со стороны туалета; Шварценеггер за своим обычным столиком…
– Как Диего? – спросила Веро.
Она вернулась из туалета. Ее, кожа была такого бледно-зеленоватого цвета, который появляется летом, когда не загораешь, на губах – темно-лиловая помада, которая ей совсем не шла. Еще она распустила волосы. Я сразу вспомнила слова мамы: «Когда ты красишься и распускаешь волосы, сразу становишься другой». Веро и была другой: напуганной и тревожной.
– Диего – хорошо, – ответила я.
– Ты никогда ничего не рассказываешь.
Она была права. Почему я никогда не говорила о Диего? Иногда это заставляло меня сомневаться в искренности моей любви к нему. Женщины всегда находят повод поговорить о мужчинах, в которых они влюблены. Они цитируют сказанное ими, рассказывают их истории и даже повторяют их шутки. Я раньше тоже это делала, но не с Диего. Когда-то я рассказывала о Томасе, потом о Сантьяго, когда мы уже расстались. Мне лучше не вспоминать, сколько раз я произносила имена «Томас» и «Сантьяго». Это был способ позвать их, перенести их поближе к себе. Может быть, я не говорила о Диего, потому что он и так всегда был очень близко, не было необходимости вспоминать его, звать. Он был всегда на расстоянии вытянутой руки. В любом случае, сейчас я могла бы рассказать им о Сантьяго, о его приезде в Буэнос-Айрес.
Девять лет назад я рассказывала о Сантьяго, сидя за этим самым столиком.
– Говоришь, он делал тебе вот так? – Веро затыкала уши и закрывала глаза. – Здорово, внутри все шумит.
– Да. И целовал, как будто дуя мне в рот. Он целовал меня всю, до пальцев на ногах, и у меня было ощущение, что все, что меня окружает, – мое.
Я удивлялась самой себе, что рассказываю такие подробности, немного приукрашивая их. Но это опять же был способ еще раз призвать его.
– Это техника индейцев майя? Или, может, инков из Колумбии? – говорила Адри. – Мы можем называть это «колумбийка». Сделай мне колумбийку. Представляешь себе?
Еще я рассказывала о Сантьяго после его звонков.
– Ты уверена, что это был он?
– Да. 00 571 61 64132 – звонок из Боготы, я это уже выяснила.
– Может быть, это звонили Диего?
– Кто может звонить Диего из Колумбии? В любом случае, ему бы оставили сообщение.
Затем начинались дебаты: сколько времени можно быть влюбленной в мужчину, не видя его? «Всю жизнь», – утверждала Веро (не видеть его – это совсем ничего не значит). Для Адри все зависело от того, влюблена ли ты еще в одного или нет, она говорила, что можно влюбиться сразу в двух, особенно когда один находится где-то далеко. «Все зависит от этого», – говорила она. Слишком много условностей, и мы меняли тему.
– Сегодня ты войдешь в мое прошлое, в прошлое моей жизни. Три чувства сохранит моя раненая душа: любовь, грусть и боль, – пела Веро, и у нее неплохо получалось.
Скорее всего, я смогу сказать это: сегодня ты войдешь в мое прошлое.Они, наверное, уже забыли о Сантьяго. Зачем им сейчас все рассказывать? Он пробудет здесь всего лишь неделю, даже меньше, четыре дня, и я придумаю очередную отговорку – как уже делала это много раз – на следующую пятницу.
Четыре дня с Сантьяго. Сантьяго будет спать в нескольких метрах от нашей с Диего кровати, в кровати Августина.
Августин сейчас уже, наверное, спит. Но не в своей комнате, а в каком-нибудь гамаке, в палатке у моря. Хорошо ли он спит? Не холодно ли ему? Слышит ли он шум волн? Скучает ли он по мне?
– О чем ты думаешь? – спросила Веро.
– Об Августине.
Рикардо ушел, и единственная кто танцевал, была Адриана. Иногда сразу двое подходили пригласить ее на танец. Мы с Веро предоставляли им второе право выбора, но мужчинам это казалось невежливым, или они просто предпочитали выбрать другую.
Веро и Адри два раза в неделю посещали психолога и спортзал, я заменяла эти процедуры пятничным сеансом танго. Я утверждала, что это дает тот же эффект, и даже лучше, чем все эти терапии: нет необходимости говорить, познавать саму себя, искать объяснения и решения того, что его не имеет. Они были не согласны. Однако с того времени, как у Адрианы появился жених, она перестала посещать психолога, а Веро терапия, по всей видимости, не очень-то и помогала: она вертела стакан в руках, рвала салфетки, грызла ногти, собирала и распускала волосы, откидывала их рукой то направо, то налево.
– Ты красивая, Веро. Тебе очень хорошо с такой прической, – соврала я.
Веро удивленно приподняла брови, но ее глаза засияли.
– Ты тоже. Как у тебя с Диего?
– Хорошо. Очень хорошо.
– Ты не можешь его клонировать? Он отличный муж.
Я подумала о Диего; он, наверное, смотрит фильм в гостиной или читает газету, рубрики, которые не успел прочитать за завтраком, помешивая свой кофе, подложив подушку под спину. Моему мужу нравилась рутина. Для меня Диего был как часы: я могла расстроиться, потеряться, что-то изменить, но я всегда была уверена, что он непременно будет там, проявляя определенную активность в определенное время. Расписания, перегоревшие лампочки, розетки, корм для рыбок, оплата налогов, жилья, страховок, перевозок. Пластиковая посуда, электрические приборы, светские разговоры: он умел справляться со всем этим так, как я не умела этого делать. Моя жизнь стала значительно проще с того момента, когда в ней появился Диего.
В доме в Банфилде не произошло никаких видимых изменений со смерти папы. Все те же программы, еда, правила, расписание. Мое детство было ограничено этим повседневным ритмом, который заставил меня поверить в то, что мир предсказуем и приветлив. Диего брал на себя все наши с Августином обязанности. Сейчас, когда я уже не жила с матерью, он был хранителем семейного очага.
– Ты не похожа на замужнюю, – сказала Веро. По ее интонации я поняла, что она не в первый раз произносит эту фразу, но я только что ее услышала. – Ты ведешь себя не как замужняя женщина.
– А как ведут себя замужние женщины?
– Не знаю. Но мне кажется, что не так, как ты. Например, вот сегодня пятница, вечер, а ты здесь, танцуешь милонгу. Мне-то это приятно, но что говорит Диего?
Я посмотрела вокруг: с одной стороны танцоры, с другой – вереница столиков.
– Бедненький, – сказала я.
– Что?
– Вон там. Он уже час глаз с тебя не сводит. «Бедненький» подошел к столику справа от нас и пригласил на танец девушку в белых брюках. Но Веро уже немного приободрилась. Лучший способ вызвать симпатию у женщины (знакомой или незнакомой) – это хвалить ее внешность и одежду, сказать ей, что ею заинтересовался какой-нибудь мужчина, не важно, на самом деле это так или нет. Она сразу же преображается. Как преображается лицо Августина, когда я хвалю его рисунки, точно так же реагируют мои подруги. Мне ничего не стоит сделать их счастливыми на несколько минут, пусть даже посредством такой маленькой лжи.
– Как ей не идут эти белые брюки! Правда? – сказала Веро, показывая на девушку. Когда она высоко задирала ноги, можно было заметить явные следы целлюлита по бокам.
– А эти пряжки, – добавила я, но Веро не смогла их разглядеть, потому что другие пары загородили обзор.
– Вы позволите?
Альваро было уже под пятьдесят. У него было яйцеобразное лицо и глаза бледно-голубого цвета. И я позволила. До того как закрыть глаза, я увидела, как молодой человек в ботинках со шнурками, с которым Веро хотела потанцевать, пригласил Адриану. Я также увидела, как пришел Томас и встал около барной стойки в глубине салона, перед танцплощадкой. Он, должно быть, хорошо танцует. Томас смотрел на меня. Я никогда не видела, как танцует Томас; девчонки видели. Адри говорила, что он танцует прекрасно и всегда выбирает самых красивых девушек.
– …Тебя не задевает то, что я тебя поправляю? Нет? Я тебе говорю о волне… – говорил яйцеголовый Альваро.
– Нет. – Конечно, меня не задевает, что меня поправляет тип, который совершенно не чувствует ритма.
– …ага, поэтому ты однажды пришла в «Ниньо-Биен». Так что с волной?
Как ему удается так часто использовать это слово? Кто ему сказал, что слово «волна» входит в молодежную лексику? Кроме того, я не была молодой.
– Ты напряжена, расслабься. Я тебе это говорю, чтобы мы смогли сделать волну.
– Меня немного подташнивает, я пойду посижу. Парень в ботинках со шнурками подошел к стойке и поздоровался с Томасом.
– Надо было спросить у него кое-что, – сказала Веро.
– У кого?
– У Гэри Олдмэна, кто он такой. Он гей, женатый, или просто у него есть невеста?
– И что, ты у него спросила? – поинтересовалась Адриана.
– Да. Он женат.
– Что он тебе сказал?
– Сказал, что да. «Не хотела спрашивать это у вас», – сказала я ему. «А я не хотел тебе отвечать», – парировал он. А тут танец кончился, и я пошла к своему месту. – Почему мужчины, вместо того чтобы идеализировать меня, игнорируют, ответь мне?
– Хватит и того, чтобы один тебя идеализировал, и остальные перестануг тебя игнорировать, – сказала я. – Посмотри на Адриану, они вьются около нее, как мошки. Словно знают, что есть где-то мужчина, который ее обожает.
– Все равно что кредиты в банках: их дают тем, кто в них меньше всего нуждается, – сказала Веро. – Кредита в банке мне тоже не дают…
Адри рассмеялась. Смех ее тоже менял: он делал ее более ветреной, нежной.
– Дело в том, что мы на самом деле становимся лучше, когда влюбляемся. Тебе никогда не доводилось чувствовать, что он постоянно на тебя смотрит, хоть его тут и нет, и что ты должна разговаривать и вести себя так, чтобы оправдать его ожидания?
– Ты мне напомнила слова моей бабушки.
– Какие?
– Что после того, как умер дедушка, ей было стыдно ходить в ванную, потому что она знала, что он везде и что он наблюдает за ней.
– Чем ты сейчас занимаешься, Адри? – спросила Веро, когда закончилась «Жизнь моя»; мы слушали ее молча, потому что это была любимая песня танго всех троих.
– Ты имеешь в виду курсы, семинары, книги, йогу и все такое? – вздохнула та. – Ничем. Я ничем не занимаюсь. Когда ты влюблена, ты ничем не занимаешься: не работаешь, не учишься, не думаешь. Я даже не слежу за своими цветами. Любовь занимает слишком много времени: у тебя заканчиваются идеи, пропадает желание что-то делать. Ты только и занимаешься тем, – она откинулась назад и подняла руки вверх, словно загорала, – что любишь.
Я спросила саму себя, не для этого ли умерла любовь: чтобы дать нам возможность заниматься остальным. Или, может быть, все наоборот: любовь позволила нам убежать от всего остального, освободиться от обременительных обязанностей или того, что мы считали обязанностями, которые мы, женщины, иногда себе придумываем. Любовь по отношению к этим незначительным обязанностям то же самое, что и война по отношению к демографическому взрыву.
Молодой человек в ботинках со шнурками вернулся. Он посмотрел на меня, и я даже подумала, что он собирается пригласить меня, но он снова пригласил Адриану; он сделал небольшой реверанс, который остался ею незамеченным.
Веро устало потрясла головой и посмотрела на часы. Казалось, она готова расплакаться в любой момент.
– Веро, знаешь, чего тебе не хватает?
– Да. Жениха, мужа или любовника. И, прежде всего, перестать ходить сюда.
– Нет, чувства юмора.
– Но у тебя тоже его нет.
– Я знаю.
– Да, мне не хватает чувства юмора, но я ведь не поэтому одна. Вспомни Хуана.
– Хуана Адри? – Да. Хуан, Марсело: их всех пугало ее чувство юмора. Чувство юмора не идет женщинам; расскажешь какой-нибудь анекдот или прокомментируешь что-нибудь, и на тебя смотрят, словно ты какой-нибудь трансвестит.
– Ну с Клаудио же все по-другому. Я много раз видела вас вместе и…
– Клаудио – это исключение, и, кроме того, он – не мой тип. – Она позвала официанта и показала ему пустую бутылку из-под минеральной воды, чтобы он принес новую.
Я посмотрела в сторону бара. Томас уже ушел оттуда, на танцплощадке его тоже не было.
– Это здорово, правда? – Что?
– Что у нас с тобой разные вкусы на мужчин, – сказала я и подумала, что зря я это сделала.
– Хорошенько подумав, я пришла к выводу, что мне надо попробовать другой тип мужчин, потому что я не могу найти свой тип.
– Вспомни слова Робин, – сказала Адри, подойдя к столику в сопровождении своего партнера.
– Робина Гуда? – спросила я.
– Нет, Робин Норвуд. «Голодные люди делают плохие покупки».
Я немного задумалась, чтобы понять ее. Это была плохая фраза.
– Как глупо, – продолжила Адри, словно вспомнила о чем-то. – Знаешь, что сказал мне тот парень?
– В ботинках со шнурками?
– Да. Его зовут Фернандо, и он великолепно танцует, если он тебя пригласит, ты это поймешь.
– Так что он сказал?
– Томас сказал ему, что восхищается тобой.
– Восхищается мной? Что еще?
– Ай, Виргиния, он же старик, – сказала Веро.
– Одиннадцать лет назад он не был стариком, – сказала Адри.
– Тогда он тоже был стариком, – настаивала Веро.
– Вот, он тобой восхищается после всего того, что произошло. Ты помнишь? Оказывается, сейчас он тобой восхищается.
– То что он восхищается, еще ни о чем не говорит. Это не значит, что он оставит свою жену.
– Ладно, но какое значение это имеет сейчас?
– Мужчины, они неженки. Знаешь, какой это цвет для того парня? – Она показала на свой темный топ. – Красный. У них все в примитивных цветах. Примитивные цвета, примитивные чувства: они сами по себе примитивные. Они не различают бордовый, алый и лиловый. Мои глаза, например, какого они цвета?
Веро приблизилась к ней, слишком близко для того, чтобы рассмотреть то, что она и так знала:
– Зеленые, темно-зеленые, в центре немного сероватые, а по краям чуть-чуть желтые.
– А вот Августин различает цвета, – сказала я, – но это, наверное, потому, что ему нравится рисовать…
– Да, в конце концов, – вздохнула Вереи открыла бутылку с минеральной водой, – мне было гораздо лучше с Андресом. По крайней мере…
– Да нет, не было тебе лучше, – сказала Адри, – не в сексе счастье. Хотя иногда нам так кажется.
– Адри, любовь сделала из тебя философа, – заметила я. – В следующий раз, когда увидишь Томаса, предложи ему тему для статьи в журнале.
– Дело в том, что она прочитала «Женщины, которые слишком любят», – сказала Веро. – Это ценная книга, ты всегда можешь найти там хороший совет. Посмотри на меня.
– Наверное, ты никогда не влюблялась, наверное, ты убеждала сама себя, что влюблена, чтобы как-то ответить себе на вопрос, почему тебе было так хорошо в постели.
Веро налила себе еще минеральной воды, кинула в стакан два кубика льда, при этом немного забрызгав скатерть.
– Смотрите, – сказала она, – счастливая парочка. Парочка подростков, которые, казалось, сошли с рекламы зубной пасты, скользила по залу, как единое тело. Он шептал ей что-то на ухо, они улыбались, иногда целовались, не прекращая танцевать.
– Это должны запретить.
– Если сменишь выражение лица, я тебе открою один секрет, – сказала Адри. – О нем не написано в книге Норвуд, я сама сделала это открытие.
– Хорошо.
– Если тебя приглашает танцевать кто-то, кто тебе нравится, скажи ему, что он красивый.
– Что, так и сказать: «Ты красивый»?
– Ну, есть много вариантов: «У тебя красивая рубашка», «У тебя красивые глаза», «У тебя очень красивый рот». Но лучше всего, конечно, сказать что-то вроде: «А знаешь, ты красивый». Мужчины (я хочу сказать, обычные мужчины, а не какие-нибудь актеры или модели) не привыкли, что им говорят такое. Почему-то считается, что в этом нуждаемся только мы, женщины.
– А что делать, если он не скажет мне: «И ты тоже красивая»?
– А я думаю, что все это чушь, – сказала я и достала предпоследнюю сигарету из пачки «Виржинии Слимс» на столе.
– Секрет тех, кто не курит…
– Не будь занудой, я сейчас куплю еще.
– Предположим, что это не чушь, предположим, что ты нашла отличный учебник по тому, как себя вести, как излечиться от любовного разочарования, как снова не ошибиться и как больше не страдать. Он тебя заинтересует? Ты захочешь его купить?
Веро и Адри переглянулись и уставились на меня.
– Конечно.
– Все равно таких учебников не существует. Вернее, существуют, но они не действуют, – сказала я. – Единственное что может помочь, – это время, но иногда и оно не помогает.
– Уж это-то точно не помогает, – сказала Веро. – «Нам нужно время, чтобы подумать». А кому нужно думать? Единственное зачем нужно время в большинстве случаев, – это привыкнуть, свыкнуться с тем, что происходит, с тем, что ты одна.
Мы докуривали наши сигареты, и в пачке оставалась только одна. Голоса за столиком позади долетали до нас, как дым:
– Мне нравятся французские фильмы.
– Какие именно?
– Все.
– Да, у них есть восхитительные картины.
– Мне нравятся глубокие фильмы, так как я натура чувствительная и очень творческая.
– Вы обратили внимание? Никто не говорит: «Я обожаю есть мошек» или «Я сторонник пластической хирургии», – сказала я. – Везет же тем, кто так гордится собой. Вы согласны? Я считаю, что это следствие психоанализа: самовнушение, самовосхищение, разглядывание собственного пупка. Надо бы уделять себе поменьше внимания, немного себя игнорировать.
Я была злая, но не знала почему. Пошла к стойке и вернулась с двумя пачками «Мальборо», там не было «Виржинии Слимс». Поцеловала подруг, дала им по пачке сигарет и пошла к выходу. На лестнице я столкнулась с двумя мужчинами в галстуках и парочкой только что приехавших итальянцев.
С Диего, однако, я всегда разговаривала от первого лица.
– Я невыносимая, – говорила я ему, – я скучная. – Еще: – Мне не везет с мужчинами.
– Тебе всего лишь девятнадцать лет, немного рано говорить такое, – смеялся Диего.
– Нет, такие вещи присущи нам с самого начала. Когда человек рождается, уже видно какой он.
– Я не считаю тебя невыносимой. Думаю, что в тебя можно легко влюбиться.
Наверное, все мы так или иначе стремимся к одному и тому же: чтобы кто-то опроверг или исправил наши представления о самих себе, чтобы кто-то нам сказал, такие ли мы на самом деле, или рассказал, какие мы. Чтобы нам сообщили какую-нибудь мелочь, от которой мы смогли бы стать лучше.
До того как сесть в такси, я посмотрела на полную, ярко-оранжевую луну, и она показалась мне воплощением несправедливости. Сочетание красоты и неуместности, неудобства, роза, которую уличный продавец цветов предлагает паре, находящейся на грани разрыва.
Воскресенье, шесть часов вечера, – самое ужасное время. Через открытое окно доносятся звуки радио из припаркованной у дома машины и трансляция матча, который смотрят в соседних квартирах..
Диего не любит футбол; он пошел навестить своего отца, которому футбол нравится, но он должен еще купить булочек, так что доберется до Сан-Исидро только ко второму тайму, а вынести сорок пять минут игры не так уж и сложно.
Отец Диего такой же, как и он: приветливый и тактичный. Я мало общалась с ним – мы встречались только на семейных праздниках, днях рождения; иногда по воскресеньям Диего ездил навестить его и брал с собой Августина. Сегодня он поехал один.
Я улеглась на диван, думая о вещах, которые должна была сделать, но делать которые у меня не было никакого желания. Вот так вот Тавезе и покончил жизнь самоубийством, сказала я самой себе; он позвонил пяти своим любовницам из номера отеля, но ни одна из них не ответила. Я не собираюсь никому звонить. Я расстегнула шорты, закрыла глаза и начала медленно опускать руку. Я думаю о Сантьяго, как другие женщины думают о Брэде Питте или о де Ниро после просмотра какого-нибудь фильма. Может быть, мне надо было бы думать о Джонни Деппе, который так похож на Сантьяго, но он не Сантьяго. Я пытаюсь сконцентрироваться, думать только о Джонни Деппе, но у меня не получается. Ликование болельщиков по поводу забитого гола и шум воды в туалетном бачке меня отвлекают. Я думаю о том, действительно ли это получается у некоторых женщин, или это просто выдумки – женских журналов. Мне это надоедает, я представляю, что подумала бы моя мама, если бы видела меня сейчас; занималась ли она этим когда-нибудь?
Я застегнула шорты и уставилась в телевизор, словно на экране появился Сантьяго. Но на серой поверхности я увидела только отражение моего напряженного тела и части аквариума. Я снова закрываю глаза. Лицо Сантьяго состоит из кусочков пазлов. У меня есть фотография, по которой я могу собрать их.
Я пошла в библиотеку: фотография все еще находилась там, между страниц путеводителя по Мадриду.
Кроме свадебных, у нас с Диего не было фотографий, где мы вдвоем. Я фотографировала его, он – меня одну или меня с Августином.
В тот вечер, когда была сделана эта фотография, мы с Сантьяго пошли поужинать в один ресторан недалеко от Пуэрта-дель-Соль. Чтобы добраться до нашего столика, нам нужно было пройти через кухню, маленькое помещение с кучей кастрюль и сковородок, от которых исходил запах жира, моментально вцепившийся в мои волосы, как летучая мышь.
Мы заказали свинину и бутылку вина «Ла-Риоха». Фотограф подошел к нам сразу, как только принесли еду. Нам не хотелось фотографироваться, но мужчина настаивал. Мы перестали есть и положили приборы, решив, что будет лучше, если в кадр не попадет мясо и картошка. Сантьяго положил руку на спинку моего стула, будто бы он меня обнимал, будто бы мы были парой; вспышка ослепила нас на несколько секунд.
– Куда вам ее прислать? – спросил фотограф.
Я достала листок и карандаш и записала свой адрес.
– Сколько с нас? – спросил Сантьяго.
– Семь тысяч песет. Я не беру за доставку, – сказал мужчина и пересчитал деньги.
Интересно, где сейчас этот фотограф? У него единственного есть этот негатив. Я бы могла сделать копии и расклеить их по всему Мадриду. Я выкинула конверт, в котором мне пришла фотография, и сейчас у меня не было ни его имени, ни адреса.
Фотографии – опасная вещь: они поглощают тебя, ограничивая жизнь прошлым. Я всегда жила больше прошлым, чем настоящим, а будущего для меня вообще не существовало. Как только я научилась говорить – а говорить я научилась рано, благодаря моей матери, – все мои предложения начинались одинаково: «Ты помнишь?..» Я помнила все, воспоминания, независимо от их значимости, перемешивались у меня в голове, и не важно, какой давности были эти воспоминания: помнишь, когда у тебя не оказалось денег, чтобы заплатить продавщице? Помнишь, я прикусила губу, у меня пошла кровь, и ты отвез меня в больницу? Помнишь, когда ты постригся?
В этом смысле Августин очень похож на меня. Вчера мы разговаривали по телефону. «Что мы будем делать, когда я вернусь?», «Куда мы поедем на каникулы?», «Что ты мне подаришь на Рождество?». Он выдал все эти вопросы на одном дыхании, словно приготовил их заранее, словно думал об этом всю предыдущую ночь. Августин жил будущим: он говорил, что никогда не состарится. Как Питер Пен, они даже внешне были похожи: уши немного заостренные и непослушная прядь волос, вечно падающая на глаза (это он унаследовал от Диего). Напоследок он у меня спросил: «Что ты собираешься делать завтра?» – а не «Что ты делала сегодня?» – как спросила бы я.
Верить в будущее – это то же самое, что и верить в Бога. Нет никаких доказательств. Я не верила в будущее, то есть я не верила в то, что завтра что-то обязательно произойдет: все происходит спонтанно. Я посмотрела на рыбок: они выглядели такими спокойными и счастливыми в прозрачной воде аквариума. Может быть, только животные живут настоящим. У них нет воспоминаний. Они ничего не боятся.
Все запоминается внезапно или непроизвольно. Но как все забывается? В какой момент? Пока мы спим, пока разговариваем? Мы осознаем, когда что-то запоминаем, но никогда не фиксируем факт или процесс забывания.
Это своеобразная защита нашего организма. 'Все происходит автоматически: все что не может быть принято, уходит, растворяется. Иногда возвращается во снах. Сны – это сеть, в которую попадают исчезнувшие люди, слова, факты; это грабли, которые выкапывают из песка то, что было там похоронено.
Осознаваемое воспоминание – это паша официальная версия прошлого. Мы достаем его из закоулков памяти, очищаем, возвращаем к жизни, делаем понятным и безопасным. Мы прячем в недрах подсознания все то, что противоречит образу, который мы создаем о самих себе. Но сны вытаскивают все это на свет.
Томас вернул мне заметку:
– Чего ты начиталась? Фрейда или, как там его, Джунга?
Было удивительно, что хозяин книжного магазина, который изобиловал книгами по психологии, не знал таких вещей, но у меня все время было такое впечатление, что Томас только делал вид, что ничего не знает.
Подошел официант с подносом на плече, остановился около нашего столика и поставил перед нами два стакана, до краев наполненных льдом: один, низкий и толстый, – для Томаса и другой, высокий и узкий, – для меня. Я смотрела, как он открывает бутылку «кока-колы» и наливает виски, которое, казалось, становилось гуще, смешиваясь со льдом. Поцелуи Томаса: я в жизни не пробовала ничего вкуснее, чем виски через поцелуи Томаса. Но это было очень давно.
– Мне то же самое, – сказала я и убрала заметку в сумку.
– Унести «кока-колу»?
– Нет. Я буду пить коку и то же самое, что пьет Томас.
Я превосходно себя чувствовала, сжимая ледяной стакан, наблюдая, как пена поднимается до краев, отлично осознавая ту маленькую власть, которую мне давали легкий загар, длинная юбка и черный топ на тоненьких бретельках.
Томас разглядывал четыре родинки у меня на груди, шею, губы, руки, запястья.
– Какая же ты красивая, – произнес он с такой интонацией, как сказал бы «надо отрегулировать кондиционер» или «нужно будет придумать еще одну рубрику, чтобы как-то обновить журнал». – Нет, дело не в том, что ты красивая; сюда постоянно приходят женщины гораздо красивее тебя. На самом деле ты не такая уж и красивая.
– А-а.
– Но ты…
Я ждала, что он продолжит, я хотела, чтобы он продолжил: «Ты даже и представить себе не можешь, как ты мне нравишься. Ты мне всегда нравилась».
Вернулся официант, держа в руке виски и стакан, в котором было больше льда, чем в стакане Томаса, словно он заботился обо мне по поручению моей матери. Конечно, мама бы сказала, что они могли подмешать что-нибудь в лед. «Пусть бутылки открывают при тебе, а стакан пусть приносят пустой», – постоянно напоминала мне она, когда я собиралась на танцы. Представляя себя невинной жертвой насильственного введения наркотиков, я пугалась больше, чем мама. Мне не нравилось быть собой, но мысль о том, что я стану другой, вызывала у меня панику.
– Так достаточно? – спросил официант. Он снова наполнил стакан Томаса и пошел обслуживать другой столик.
Я поставила к себе оба стакана, словно собиралась пить сразу из двух.
– А тебе что снится? – спросила я.
– Я почти никогда не помню. Да, есть вещи, которые мне снятся достаточно часто. Например, что у меня выпадают зубы. Они выпадают по одному, и я собираю их руками. Пытаюсь вернуть их на свои места, но они снова выпадают, в итоге я кладу их на полку рядом с пеной для бритья и выхожу на улицу. Но сегодня, раз ты спрашиваешь, я проснулся, думая о тебе. Может быть, ты мне снилась, не знаю, но я проснулся, вспоминая, как ты делаешь вот так, – он показал мне на лоб, – как ты хмуришь брови, когда что-то не понимаешь.
«А твоя жена была рядом, пока ты вспоминал обо мне?» – могла бы спросить я. Ноя уже тысячу лет не думала о таких вещах. Ревность – это то же самое, что и ирония, определенный вид иронии, язвительность, которая превращает женщин в старух: у них сужаются губы, появляются морщинки около рта и вокруг глаз.
– В Соединенных Штатах над крысами и птицами ставили опыты, – сказала я. – Птицы поют во сне. Они воспроизводят новую песню, которую придумали днем. Воспроизведение не совсем точное, они добавляют или заменяют некоторые ноты; то же самое происходит с нами, когда мы спим: сны похожи на реальность, но они и отличаются от нее. Во сне объединяются наши воспоминания: они соединяются и отправляются в наше подсознание. – Я почти цитировала свою заметку. – Это называется фазой REM, – я так и сказала: ар и эм, – «быстрое движение глазами». Ты замечал, что, когда мы спим, у нас дрожат ресницы?
– Я думал, что REM – это рок-группа.
– Одна из моих любимых.
– А тебе что снится?
– Я в школе. Учительница смотрит в журнал, выбирая, кто пойдет к доске. Я пока быстро пытаюсь прочитать урок, который не выучила. И тут она вызывает меня: «Гадеа». И я просыпаюсь вся в поту.
– Но я уверен, что ты всегда была хорошей ученицей.
– Я хорошо умела врать. Это то же самое, что ты только что говорил. Мы оба знаем, что я некрасивая, но по какой-то причине люди думают иначе. На самом деле, я вру всю жизнь. С самого детства. Кажусь красивой, будучи страшной; худой, будучи толстой; яркой, будучи незаметной; умной, будучи глупой, – сказала я и заплела волосы в косу, которая тут же развалилась.
– Ум – это самое непонятное качество из всех. – Томас провел пальцем по краю стакана. – Когда говорят, что этот человек умный, я никогда до конца не понимаю, что этим хотят сказать. В большинстве случаев нет никого глупее, чем умная женщина.
– Может быть, каждый живет в той лжи, которую заслуживает. Очень грустно жить во лжи, когда ты еще совсем ребенок. Иногда я бы предпочла убить кого-нибудь, чем врать.
– Ты не слушаешь, когда тебе говорят. Видишь? Это твой большой недостаток. Я не представляю тебя в роли Нины Мурано. Но для меня ты продолжаешь оставаться загадкой.
Нина Мурано пригласила подруг на чай и подсыпала цианистый калий в пирожные Томас был прав: я никогда не приглашала никого на чай, и пирожные я делала единственный раз, еще в детском саду. Шоколадные конфеты и растертый руками кокос; я угостила ими маму. Я бы никогда не убила своих подруг. Я бы убила жену Томаса. Нет, конечно же, я бы ее не убила, но я бы хотела, чтобы она умерла. «Есть ли шанс, пусть даже один на миллион, что ты бросишь свою жену?» – спрашивала я его много лет назад. «Нет», – отвечал Томас. «Но ведь она может умереть», – думала я. Наверное, если я могла быть неверной в мыслях, я также могла быть и убийцей, желая кому-то смерти. Мужчины были единственными существами на Земле, кто мог убить просто так. Женщины убивали из ревности, зависти, обиды, ненависти. Почти не существовало женщин – серийных убийц. В Соединенных Штатах статистики были безапелляционными: 94% – мужчины.
Парень – работник магазина, – поздоровавшись, прошел мимо нас со стопкой книг. Затем он прошел обратно опять со стопкой книг, доходившей ему до подбородка.
– Тебя приглашают танцевать после твоей статьи про мужчин-партнеров?
Я улыбнулась и проводила взглядом парня, пока он не скрылся за витриной магазина. Создавалось впечатление, что Томас выбирает работников в модельном агентстве.
– А своему мужу ты тоже врешь?
Это был первый раз, когда он упомянул Диего.
Я смотрела на свои стаканы, словно они были лабораторными колбами, пока Томас не понял, что я не собираюсь отвечать. Тогда он продолжил:
– Жаль, что мы не смогли сделать это в тот раз, в те разы.
Я нахмурила брови.
– Все равно мы это делали, – сказала я и сама удивилась своим словам.
– Думаю, что да. – Он рассматривал деревянный стол, трогал его, будто всегда думал, что он сделан из другого материала. – Нет, мы это не делали.
Я глотнула виски. На несколько секунд задержала его в горле, как слова Томаса, как мои собственные слова, перед тем как произнести их:
– Думаю, что в тот день я поняла две очень важные вещи. Вообще-то в тот день и два следующих, еще до того, как вернулась из Европы.
– Две важные вещи, – повторил Томас; мне тоже моя фраза показалась немного напыщенной. – И какие же?
– Первая – это то, что секс очень важен.
– А вторая?
– Что секс не так уж и важен. Но для начала надо осознать первую, чтобы понять вторую.
– Истинно женские слова. – Томас издевался надо мной? – Думаю, что тебе надо написать новую заметку. Ты можешь написать сразу обо всем: сны, воспоминания и секс.
Я взглянула на часы над барной стойкой и удивленно приподняла брови, словно было уже очень поздно.
– Ладно, мне пора бежать.
Я сняла сумочку со спинки стула и наклонилась, чтобы поцеловать Томаса.
– Я тебя люблю, – сказал он и взял меня за руку, будто хотел помешать моему уходу и не нашел другого способа. – Видишь, чему я научился? Я не сказал: «Я тебя очень сильно люблю».
– Но совсем недавно ты мог сказать такое. Я тебя тоже люблю. Очень сильно. Мне очень нравится разговаривать с тобой.
Я посмотрела на него, посмотрела на его руки, на пятнышки на его руках, которые я раньше никогда не замечала, на выступающие вены, которые я замечала всегда.
– Ты для меня как отец, которого у меня нет и никогда не было. – И я поняла, что эта фраза была запоздалой местью.
– Не говори глупости. Я не твой отец. В таком случае это можно назвать инцестом.
Мы засмеялись. Это был натянутый, грустный смех. Я пошла через столики к выходу.
В какой момент я освободилась от Томаса? Могла прийти его жена, поцеловать его, и, наблюдая за этим, я ничего не чувствовала, только легкую грусть, как сейчас, из-за того, что Томас постарел, из-за того, что все ушло в прошлое.
Любовь – очень странное заболевание: если она тебя не убивает, то калечит точно. Я не сдалась, я продолжала вести бой с другим лицом, другим телом. Сантьяго, например. Интересно, Диего – это болезнь или лекарство от болезни? Бывает ли исцеляющая любовь?