Я подняла жалюзи в спальне и посмотрела на небо грязно-белого цвета, видневшееся в промежутках между зданиями. Ночью шел дождь, и воздух был словно наэлектризован.
Диего свернулся калачиком под одеялом, словно собирался спать дальше, но приподнялся, чтобы посмотреть на меня.
– Какой запах!
Я улыбнулась и смущенно понюхала запястья.
– Я еду встречать Сантьяго. Мы где-нибудь перекусим и приедем сюда. – Я поцеловала его в лоб. – Не забудь перед выходом из дому заправить кровать.
– Я не собираюсь никуда выходить, – сказал он и повернул к себе мое лицо, словно рассматривал какой-то шрам. – А что это за серьги?
Я поднесла руку к правому уху:
– А-а. Я недавно купила их на площади, – соврала я. – Они ужасны, да?
– Да. Они похожи на глаза.
Я сняла их и положила на ночной столик. Это были «глаза Сантьяго».
В воскресенье утром в этой части города, на шоссе Эзеиза, было пусто. Я посмотрела в окошко, словно мать, которая следит за поведением и одеждой своего ребенка в первый день учебы. Я ломала голову, каким бы маршрутом лучше довезти Сантьяго до центра, я хотела, чтобы я и Буэнос-Айрес произвели на него хорошее впечатление.
Диего возил машину на мойку, и ему подарили кокосовый дезодорант, который кладется под сиденье. Он пролежал там пару дней, а перед выездом я оставила его в гараже, но запах уже распространился по всему салону. Этот запах напоминал мне загар. Я посмотрелась в зеркало. Благодаря специальному крему я загорела, но сейчас, когда у меня дома будет Сантьяго, мне придется прекратить солнечные ванны в полдень на балконе. Я зажала ресницы между пальцами, чтобы немного стереть чрезмерно нанесенную тушь.
На табло высвечивалось, что рейс 3702 компании «Вариг» из Боготы задерживается. Я уточнила в справочном. «Он опоздает всего лишь на несколько минут», – ответила мне девушка, которая, возможно, была еще и стюардессой. Интересно, может ли девушка одновременно работать и там и там? У нее были убраны волосы; это можно было понять, ведь они разносили еду и наклонялись – над пассажирами. Но почему они так ярко красятся?
Сейчас я понимала, что, по прошествии времени, мне начала нравиться атмосфера аэропорта: холодный асептический запах, механические голоса дикторов, объявляющих рейсы. Я купила американское издание журнала Vogue, где рассказывалось о женщинах года, о том, какой будет летняя коллекция одежды, и воскресный номер газеты Elpaisс еженедельным журналом, который случайно оказался в иностранной прессе. Я пошла в бар на первом этаже и расположилась у окна. Я заказала кофе и начала наблюдать, как на взлетной площадке маленькие мужчины в желтых комбинезонах и шапках бегают между большими самолетами, как самолеты разгоняются, прежде чем взлететь, и как они, поднимаясь, рисуют в небе поперечную линию.
Несмотря на все иллюзии, с которых начинается брак, из каждых ста семейных пар 26 расходятся почти сразу. С 1995 до 2001 года количество разводов возросло до 26%, тогда как раньше составляло только 7%.
Сейчас, влюбляясь, никто не думает, что встретил любовь всей своей жизни… Это увеличивает число разводов, словно пророчество, которому суждено исполниться, – утверждает доктор психологических наук Тринидад Берналь.
Один из залогов успеха, но в то же время и провала брака – это сексуальные отношения, – говорит Джулиан Фернандес, президент Общества сексологов. – Мы должны привыкнуть к тому, что молодые предпочитают свободную любовь.
Что такое «свободная любовь»? В чем ее смысл? На самом деле, у меня не было желания узнать это. Как можно любить и быть свободным? Кому нужна свобода? Хоакин, один друг Диего, которого я уже очень давно не видела, говорил, что в любой паре один любит сильнее и что лучше не быть этим человеком. Я не была в этом так уверена. Хоакин утверждал, что не женат, и это, без сомнения, давало ему свободу (свободу для чего? от кого?). Он приходил на вечеринки со своей спутницей, как кто-то приходит в старой поношенной куртке, в которой чувствует себя удобно, которую не страшно кинуть в какое-нибудь кресло и забыть о ней. Я всегда считала, что он просто рисуется, что Хоакину нужна его куртка.
33% населения полагает, что женатые люди гораздо счастливее одиноких. Поэтому, несмотря на неудачи, практически все пытаются снова вступить в брак. Это были данные ЦСИ. Как расшифровывается эта аббревиатура, я не знала. Журнал был испанский, хотя, возможно, эта статистика не подходила для Аргентины. «„Что несет в себе любовь», – называлась статья. – Когда она возникает? Как протекает? Когда умирает?» Четыре страницы с фотографиями и рассказами этих людей (я смогла бы угадать, о чем история каждой пары, просто посмотрев на их лица). Но журнал заканчивался репортажем о Билле Гейтсе. Билл чесал затылок и показывал большой нарост из золота на одном из пальцев.
Возможно, они правы, и брак – это что-то похожее на экстремальный спорт. Но тогда я не готова к браку: мне не нравится спорт, мне не нравится рисковать.
Самолет Сантьяго только что приземлился, вместе с рейсами из Мадрида и Майами. Встречающие выстроились у ограждения, некоторые поднимали картонные таблички, где крупными буквами были написаны имена. Частники и таксисты предлагали свои услуги. Я взглянула на одну из металлических стен и стерла румяна со щек. Интересно, Сантьяго сильно изменился за это время? Я его сразу же узнаю? Я убрала журналы в сумку и еще раз взглянула на себя. И тут я увидела его в зеркале.
Есть два типа людей: одни путешествуют с кучей чемоданов, другие берут с собой только дорожную сумку. Сантьяго принадлежал ко второму типу. В этой сумке, наподобие той, с которой я хожу на пляж, находилось все, что ему понадобится в Буэнос-Айресе и Рио.
Диего сидел на диване в гостиной – когда он начал курить? Он затушил сигарету в стеклянной пепельнице и пошел нас встречать.
– Диего, – я стояла в прихожей перед сумкой Сантьяго, между ними, – это Сантьяго.
У них было одинаковое телосложение, только Диего был немного повыше. Они обменялись взглядами, и, находясь между ними, я чувствовала себя неловко, желая что-нибудь сделать; наконец они пожали друг другу руки, словно им из мозга только что поступил приказ. Я спросила себя, смогут ли они подружиться за эти дни. Я не была уверена, что хочу, чтобы это произошло.
– Августин в лагере, так что ты можешь расположиться в его комнате, – сказала я, будто это только что пришло мне в голову.
Сантьяго поставил сумку на пол, около висящего на стене мексиканского ковра. Он внимательно осмотрел книги и футбольные плакаты.
– «Ривер», – сказал он и замолчал.
Как всегда, казалось, что он бесстыдно наслаждается своим молчанием, той неловкостью, которое влечет за собой его молчание. Я попыталась его заполнить.
– Здесь немного шумно и нет кондиционера. Если тебе станет жарко, можешь открыть окно или включить вентилятор. – Я указала на аппарат, который мы привезли из дома отца Диего; мы им не пользовались.
Диего не произнес ни слова. Он даже не спросил Сантьяго, как тот доехал.
– Вот… еще можешь брать коку из холодильника, – сказала я, и Диего рассмеялся, словно я только что рассказала какой-то анекдот.
Мы вышли из комнаты Августина. Я пошла на кухню и принесла напитки и стаканы. Отодвинула подносом синюю пачку с изображением дыма и цыганки и снова взглянула на пачку: Сантьяго однажды угощал меня такими сигаретами, еще там, в Париже, после этого ни разу я не видела, чтобы он курил.
– Когда ты начал курить? – спросила я Диего.
Он не ответил. Сантьяго поднес стакан к свету и посмотрел на темную жидкость.
– Значит, ты снимаешь кино, – сказал Диего и протянул Сантьяго сигарету. Он говорил с некоторым высокомерием, будто хотел показать, что все прекрасно знает, но ему все равно. Конечно же, он ничего не знал. «Ревнует», – подумала я.
– Да… но я давно уже ничего не снимал.
«Короткометражку, – произнесла я про себя, – недавно снял короткометражку про психоаналитика» – и посмотрела на руки Сантьяго, которые лежали у него на коленях.
– Я понял для себя, что можно прекрасно жить, ничего не снимая.
– Мне кажется, что ты вообще можешь жить, ничего не делая. – Мне самой не понравился звук моего голоса и тот сарказм, с которым я это произнесла.
Сантьяго и Диего одновременно подняли свои стаканы и выпили еще по глотку. Дым поднимался над их головами.
Сантьяго смотрел сквозь меня, словно я была невидима. Он подошел к серванту, где стояли мои фотографии, фотографии Диего и нас по отдельности с Августином. Еще фотография Августина, которую я сделала на площади Кортасара.
Я повернулась к нему, словно ожидая приговора. Приговора моему сыну. Когда Августин видел кого-то впервые, он, без капли смущения, внимательно рассматривал человека. Затем он классифицировал его по лицу. Он делил людей на категории, словно это были мультики: хорошие и плохие. Категории, которые, возможно, не подходят Сантьяго. Вот бы было так просто определять тип людей, как на картинках или в первых картинах немого кино: например, плохие всегда носят усы. Но, насколько я помню, Хичкок своим фильмом «Жилец» положил этому конец.
Диего взял фотографию у него из рук и посмотрел на нее.
– Августин, как и ты, всегда смеется глазами. – Он говорил это мне, но смотрел на Сантьяго.
– Кто-нибудь хочет воды? – спросила я. Это был глупый вопрос, но мне нужен был предлог, чтобы выйти из гостиной.
На кухне я оперлась на стену, держа в руках стакан воды. «Ну хорошо, – подумала я. – Он приехал. И? Что-то изменилось?» Я задавала себе этот вопрос с того момента, как увидела его, час назад, в зеркале в аэропорту. Я тщательно прислушивалось к своему организму: с желудком ничего не происходило, с головой тоже, да и в остальных частях тела я ничего необычного не ощущала. За исключением чувств, которые находились в напряжении, словно ожидая, что он сделает что-то, на что нужно будет реагировать.
В машине Сантьяго положил руку мне на плечо, но почти сразу ее убрал. Тогда я тоже еще четко не понимала, что чувствую. Радио было выключено, и мы слушали только звук дворников, очищающих стекло, и шум дождя на асфальте. Я разглядывала его в профиль и анфас, пока вела машину. Мы проехали парковую зону, где повсюду были столбы с афишами и стояла евангелистская церковь. По краям дороги начали появляться низкие кирпичные домики, заборы и телевизионные антенны. Я грызла ногти, мне хотелось извиниться за эти части города, словно это были остатки обеда на накрытом к ужину столе. «Надеюсь, тебе понравится Буэнос-Айрес», – сказала я. Он сидел, свесив руки между ног, как это делают старухи.
Вода над моей головой всегда помогала мне забыться или думать только о хорошем, хотя я не могла найти, о чем подумать.
Я вышла из душа, вытерлась полотенцем, которым до меня вытирался Диего, и намазала ноги и ягодицы азиатским кремом, который посоветовала мне Адри. В инструкции по применению, написанной на тюбике, рекомендовалось наносить его, массируя кожу по часовой стрелке на протяжении нескольких минут, но я всегда ленилась это делать. Я посмотрела на кожу на своих бедрах: не было похоже, что она стала лучше, но в этом-то и заключался секрет кремов – всегда можно предположить, что, если их не использовать, состояние кожи ухудшится. Я заглянула в шкафчик. Крем против морщин, воск для депиляции, антицеллюлитный крем; мне не хотелось, чтобы Сантьяго все это увидел. Я убрала все это в косметичку и села на край ванны высушить волосы.
Я забыла взять с собой одежду, и мне пришлось выйти, завернувшись в полотенце. Открыв дверь, я столкнулась с Сантьяго, косметичка выпала у меня из рук.
Сантьяго поднял с пола тушь, подводку и воск для депиляции и протянул мне все это, даже не взглянув. Казалось, что он специально ждал, когда я выйду.
– Диего уехал. Он сказал, чтобы ты выбрала место, куда можно пойти поужинать.
– Ладно, – сказала я и закрылась у себя в комнате.
Я уставилась в шкаф, но на самом деле прислушивалась к звукам в ванной. Примерно минуту я стояла, не двигаясь, с лифчиком в руках, слушая, как Сантьяго тихонько вздыхает, прямо как Августин, когда он, будучи совсем ребенком, обрызгивал цветы. Потом я услышала, как он открыл дверь. Он не спустил воду.
– Пойдем прогуляемся по Корриентес, это главный проспект Буэнос-Айреса, где расположены театры и кинотеатры.
Мы сидели на диване, окутанные запахом моего шампуня.
– Буэнос-айресский Бродвей.
– Что-то типа того. Я покажу тебе обелиск. Мне нужно будет встретиться с подругами, но ты, если хочешь, можешь погулять. Ты можешь сходить на площадь Конгресса, на проспект Майо, попить шоколада с пончиками в «Тортони», – это типичный аргентинский кафетерий.
Я разложила на столе план города и поставила стрелочку: «Тортони».
– Вот здесь. – Я дала ему карманный путеводитель, иллюстрированный фотографиями и рисунками, который Сантьяго рассеянно пролистал и положил на стол.
Было похоже, что он не собирался никуда идти. Он даже не переоделся.
Я посмотрела на аквариум, наверное, самый выделяющийся элемент декорации нашей гостиной в классическом стиле. Библиотека, с переплетами книг Диего, лампы дневного света и дубовая мебель, которую выбирал Диего. Если не обращать внимания на семейные фотографии, то можно было бы сказать, что это дом мужчины, одинокого мужчины. Однако, если бы мне предоставили выбор, я бы, наверное, не захотела ничего менять. Я осматривала дом, как, возможно, его осматривал Сантьяго, или я просто искала тему для разговора в этой мебели и предметах, но не находила ее. О чем я разговаривала с Сантьяго в Париже?
«Сейчас он меня об этом спросит, – подумала я. – Почему он не спрашивает? Почему он не спрашивает, знает ли Диего?»
– Пойдем, – сказала я наконец. У меня болели мышцы лица от того, что я старалась сохранить улыбку, которая казалась одновременно сердечной и трусливой.
Веро настаивала на срочной встрече в «Ла-Пас». На самом деле у нее в это время был сеанс у психолога, но она отменила его, поэтому мы и сидели там втроем, перед нашими кружками с пивом и не спешили прикуривать, словно сигареты были ритуальными свечами. Бар служил реабилитационной клиникой: Веро стала жертвой несчастной любви, и мы должны были поддержать ее и помочь ей вновь не ошибиться, по крайней мере не таким же образом.
Адри опять ссылалась на «Женщин, которые слишком любят» Робин Норвуд. Мне бы очень хотелось посмотреть на эту Робин, но это была карманная книга в мягком переплете, сильно потрепанная и помеченная звездочками, символами любви и квадратиками. Сама же Адриана, счастливая со своим стабильным партнером, казалась лучшей иллюстрацией этой книги. Она даже была похожа на девушку с обложки, когда прикрывала глаза черным веером, как в соответствующих фильмах.
Я не верила Норвуд. Само название было нелепым: как можно любить слишком? Ты либо любишь, либо нет. Кроме всего прочего, я была уверена, что любовь – это подарок судьбы, и мы ничего не можем с этим nor делать.
– …Поменяй все, что можешь. Это значит, что ты изменишься сама!– Адри цитировала советы с возрастающей интонацией. – Перестань чувствовать необходимость превосходства. Также перестань чувствовать необходимость ссориться…
– А ты когда-нибудь следовала хоть одному из этих советов? – спросила Веро.
– Конечно. Этому, под названием «А-а». Одна из лучших стратегий.
Мы посмотрели на нее непонимающе.
– Например, Клаудио говорит мне что-то, что меня злит, или глупо оправдывается, почему он пришел поздно, а я говорю ему: «А-а» – и продолжаю спать, или мыть посуду, или еще что-нибудь. Еще я следовала «Мэри».
– Кто такая Мэри?
– Это одна из пациенток Робин. – Адри нашла нужную страницу. – «Моя жизнь протекает божественно, и я расту в мире, любви и согласии каждый день».
Известно, что никто не может думать о противоположных вещах одновременно…
– Я могу.
– …Мэри поняла, что, заняв все свои мысли этим успокаивающим внушением, она может молчать и расслабляться.
– И что, ты тоже говоришь себе: «Моя жизнь протекает божественно»?
– Перестань меня перебивать. Нет, я говорю себе: «Ты красивая, ты талантливая, у тебя замечательная работа, мужчины тебя обожают». – Она перешла к последней части: «Внушения» – два раза в день, по три минуты, смотритесь в зеркало и говорите вслух: «Мэри, я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть». Давай, Веро, повторяй за мной. – Она достала из сумочки маленькое круглое зеркало и протянула ей: – «Веро, я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты есть».
Мне казалось, что все смотрят на нас.
– Веро, я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты, – повторила Веро и вернула зеркальце.
– Такой, какая ты есть, – поправила ее Адри. Она подозвала официанта, и мы заказали еще по пиву.
Интересно, Сантьяго пьет шоколад с пончиками в «Тортони»? Веро пошла в туалет; может быть, она пошла повторить фразу перед зеркалом, там висело большое зеркало, и можно было видеть себя в полный рост. Она вернулась через несколько минут более оживленная. Похоже, это средство подействовало.
– А, кроме Норвуд, ты можешь еще что-нибудь придумать? Вроде того, чтобы говорить мужчинам, что они красивы?
– Да. Когда с Клаудио становится совсем тяжело, я занимаюсь своими цветами: я их поливаю, разговариваю с ними, покупаю им новые горшки, удобрения…
– У меня тоже есть, вернее, было одно средство, – сказала я, – смотреть «Манхэттен».
– Это тот, что с Вуди Алленом?
– Да. – Я открыла страницу наугад. Это было начало главы: «Выздоровление и близость: как залатать брешь». Брак – это путешествие в неизвестном направлении… понимание того, что люди должны узнать не только то, что они не знают еще друг о друге, но и то, что они еще не знают о самих себе.
– Интересно, – сказала Адри и забрала у меня книгу, – дело в том, что у каждой женщины своя типология.
– А какая она у тебя?
– Я еще не знаю; я веду себя со всеми по-разному, да и они все сами по себе разные.„Но типология Веро понятна: она считает, что все решает секс, что это главное. И она безумно ревнивая. Я тоже ревную, но только к женщинам, которые мужчин ранят, которые уничтожают их, которые оставляют драмы. Странно: мне абсолютно наплевать на женщин, с которыми они счастливы, но у меня начинается паника, как только они встречают ту, которая разрушает их жизнь.
– Мне это не кажется странным, – сказала я. – Это как заботиться об алкоголике и бояться, что он натолкнется на бутылку виски.
– Пристрастие, – кивнула Адри. – Для Робин это ключевое слово. – Она Говорила об авторе так, словно каждый день брала у нее уроки. – Непостоянные мужчины нас возбуждают; мужчина, которому нельзя доверять, будто вызывает нас на дуэль. Раздражительный мужчина ищет нашего понимания. Несчастный мужчина – нашего сочувствия. Задыхающийся – нашего дыхания, а холодный – нашего жара. Но мы не можем исправить такого замечательного мужчину, как этот, и, если он любим и любит нас, мы тоже не можем страдать.
Веро снова побледнела. Адри закрыла книгу и хлебнула пива. Она оставила между страницами большой палец левой руки, как закладку.
– А ты о чем думаешь?
– Ни о чем. Думаю, к какой категории принадлежит Диего, – сказала я, но на самом деле я думала, к какой категории принадлежит Сантьяго.
– Диего не принадлежит ни к одной из этих категорий: он идеальный мужчина, – сказала Веро.
Адри снова открыла свою книгу:
– Все песни о любви относятся только к непосредственной симптоматологии этого чувства. Например, это «я не могу жить без тебя». Почти никто не пишет песен о постели и о достоинствах здоровых любовных отношений.
– Мне это напомнило слова Фанни Ардан в фильме «Женщина за следующей дверью», – сказала я. – Когда Матильда, так звали героиню фильма, находится в психиатрической больнице.
– Опять ты со своими фильмами, – сказала Адри. Но на самом деле она пыталась мне сказать: «Как ты можешь в присутствии Веро говорить о психушке?»
– И что она говорит? – спросила Веро.
– Она рассказывает Бернарду (его играет Жерар Депардье, из-за него ее туда поместили), что слушает песни, потому что только в них говорят правду: «Чем больше сумасшедших, тем больше правдивых. На самом деле они не сумасшедшие. Они говорят: „Не оставляй меня… без тебя мне не жить…», или „Без тебя я пустой дом… позволь мне быть тенью твоей тени», или „Без любви я не живу»».
Веро была готова расплакаться. Я подумала, что она ищет в сумке бумажные платки, но она достала последний номер журнала «Вива», заложенный на странице с гороскопом.
– Послушайте, что у меня. Внутренняя борьба. Самокритика откроет вам глаза на ваши недостатки. Ваши желания не совпадают с тем, что вам предлагают, и не просто будет принять какое-либо решение. Переложите ответственность на своего партнера, но тоже участвуйте в принятии решения. – Ищите равновесие.
– Гороскоп – полная чушь, – сказала Адри. – Секрет его успеха в том, что, если он сбывается, ты веришь в его магию, а если нет, то ты забываешь о нем, пока не прочитаешь новый.
– Хорошо, а вы во что верите?
Адри положила руку на книгу, как свидетели в американских фильмах, когда клянутся на Библии.
– Я верю, что все газеты, журналы, песни, книги – все что попадается тебе на глаза, или то что слышишь, действует как И-цзин[8], – сказала я. – Вдруг ты слышишь что-то, что точно рассказывает тебе о том, что с тобой произошло. Я смотрю, что ты читаешь, – я подвинулась к Адри, которая снова открыла книгу, – и останавливаюсь на фразе, которая даже не подчеркнута: Помощь – это одна из форм контроля. – Я улыбнулась, удовлетворенная тем, как это прозвучало, включая И-цзин.
– А какая разница между И-цзин или гороскопом и твоими предрассудками?
– Я ничего не ищу, послание само оказывается перед моими глазами. Мне его посылает судьба, а не астролог или еще кто-нибудь.
Мы снова замолчали.
Сантьяго уже вернулся? Смогли он найти нужный ключ в той связке, которую я ему дала? Что он делает? Он один или с Диего?
– Ладно, мне пора.
– Ты всегда уходишь, – сказала Адри.
Выйдя на улицу, я обернулась, чтобы взглянуть на них через стекло. Они сидели молча, журнал и книга лежали на столе. Они не разговаривали, наверное, отдыхали от спора. Женские разговоры всегда сводятся к спору: мы не играем друг с другом, хоть мы и вместе, мы бросаем мяч о стену, и он от нее отскакивает.
Помощь – это одна из сторон контроля. Что это значит? Я хотела помочь Диего? Сантьяго? А может, я хотела, чтобы мне помогли? Я пошла по теневой стороне улицы к остановке двенадцатого автобуса.
– Это моя жена?
Я повернулась, и платье открылось, как зонтик от солнца. Конечно, этот вопрос задал не Сантьяго, а Диего. Это был один из своеобразных комплиментов моего мужа. Он не обращал внимания на мелочи, как Томас. Были какие-то определенные вещи, которые привлекали его внимание или просто ему нравились: распущенные или собранные в определенные прически волосы, некоторые платья – прозрачные, как это, и черные – бретельки, топики и платья на бретельках. На самом деле, он не замечал перемен, только общий эффект, который менялся. На мне было платье шоколадного цвета из газа на тоненьких бретельках и с маленькими цветочками на ткани.
Диего не смотрел на платье, только на мое лицо, словно платье его как-то изменило. Если бы это было так, то платье придало бы ему немного сексуальное, но в то же время наивное выражение.
– Новое? – спросил он.
– Нет, но раньше я его не надевала.
Я надела его для Сантьяго, но если бы Сантьяго не было там, в гостиной на диване, мы с Диего были бы похожи на пару, которая собралась идти на романтический ужин.
У дверей ресторана мы подождали, пока Диего припаркует машину. Дул легкий ветер, который немного испортил мою прическу. Волосы Сантьяго, напротив, не шевелились, будто он был в каске. Он посмотрел на мои накрашенные губы, и мне показалось, что они ему не нравятся.
– Там. – Я указала на столик у окна.
Я села к окну. Сантьяго тоже сидел со стороны окна, таким образом, что, если он захочет обратиться к Диего, ему надо будет повернуть голову влево. Официант принес нам меню, а Диего – карту вин.
– Давайте закажем белое вино. Как правило, Виргиния после него начинает разговаривать, – сказал Сантьяго. Он сказал это так, будто сам лично уже принес эту бутылку с собой. Неужели он помнит? Хотя пару раз, когда мы возвращались с праздников из университетского кафе в Париже, где не подавали вино, я говорила ему, что, когда я хочу поговорить, не задумываясь над своими словами, я пью белое вино.
Диего кивнул, словно не обратил внимания на то, что Сантьяго знает это, и, когда подошел официант, он, повторив наши заказы, заказал бутылку белого вина.
– Ну что, тебе нравится Буэнос-Айрес? – спросил он, снова став любезным.
Дожевывая очередной кусок хлеба, Сантьяго повернул голову:
– Да, очень. Как называются эти деревья с голубыми цветами?
– Хакарандас.
Я всегда думала, что хакарандас – это деревья с толстыми стволами и розовыми цветами, по, наверное, бывают и такие. Я посмотрела в окно: единственное что отличало в темноте воду от неба, был блеск.
– Как приятно смотреть на воду, – произнесла я, – где бы ты ни был. – Я вспомнила Сену. Мы никогда не гуляли с Сантьяго вдоль Сены, – Иногда ты забываешь, что в Буэнос-Айресе есть река.
– Весь Буэнос-Айрес построен спиной к реке. Кажется, просто кто-то принял решение построить город спиной к лучшему, что у нас есть, – сказал Диего и снова наполнил наши с Сантьяго бокалы. Затем обмакнул хлеб в белый сыр, откусил и положил его на свою тарелку.
Сантьяго пошел в туалет. Я собралась намазать свой хлеб сыром, но Диего меня остановил:
– Он с луком.
Тогда я съела кусок простого хлеба и еще один – хлеба с орехами до того, как вернулись Сантьяго и официант с нашим заказом.
Мы шли, немного покачиваясь от сонливости, жары и вина. Диего звенел ключами в руках. В коридоре еще витал запах еды, приготовленной в квартирах за последние несколько часов, смесь мяса и цветной капусты.
Я не заметила, чтобы я много говорила, несмотря на вино, но я почувствовала странное оживление, когда мы вошли в квартиру. Даже можно сказать, что это было минутное оживление: Сантьяго будет спать здесь, в доме, слишком близко, чтобы я могла думать о чем-то другом.
Диего пошел в спальню и вернулся босой, в трусах и футболке.
Он пошел на кухню, взял стакан воды, зашел в ванную, почистил зубы и вышел. И все это он делал более шумно, чем обычно. Он остановился на минуту посреди гостиной, принюхался, словно почуял, что пахнет газом.
– Жасмины, – произнес он, – нам надо было их выбросить.
Я чувствовала только слабый запах «Житан», которые они с Сантьяго курили утром.
Я отнесла вазу и стеклянный шар на кухню и вылила воду вместе с цветами в раковину. Вода ушла сквозь решеточку, а жасмины превратились в кучу пестиков, стебельков и листьев. Я собрала их и выкинула в мусорное ведро, где валялись окурки и пепел от «Житан». Я услышала голос Диего в гостиной: «До завтра, хорошо тебе отдохнуть».
Сидя напротив Сантьяго, я выпила свой липовый чай. Пару раз я открывала и закрывала рот, но он так и не спросил, что я собиралась сказать. Я поставила чашку на стол и подумала, что лучше бы съела две таблетки «лексотанила» вместо этого чая, но я не пила снотворное. Я ненавидела его.
– До завтра, – сказала я и поцеловала его в лоб, как обычно целую Августина. Августин. Я проверила автоответчик, нет ли там сообщений. Никто не звонил. Я вспомнила о звонках из Колумбии. «Это был ты, да? – хотела я спросить. – Почему ты молчал?» Но Сантьяго уже закрылся в ванной.
Комната, наполненная жарой и шумом, – дыхание Диего, мое собственное дыхание, шум колес по асфальту, крики, обрывочные фразы и смех с улицы, – в какой-то момент я могла лопнуть, как воздушный шар. Я услышала, как Сантьяго ходит по комнате Августина. Он оставил дверь открытой и через несколько минут погасил свет.
На мгновение я забыла обо всем, уставившись на полоски света, которые фары машин рисовали на темном небе. Затем я тихонько поднялась, прошла те несколько шагов, которые разделяли комнаты, и оперлась на дверной косяк.
Сантьяго спал на спине, скинув одеяло. Казалось, что он умер: руки сложены на груди, словно он молится. Закрытые глаза казались открытыми.
Я бесшумно приблизилась. Я ни на секунду не задумалась, что случится, если он проснется. Я стояла рядом с ним, как жрец ацтеков, или даже майя, готовый к ритуалу жертвоприношения. В Колумбии не было майя. Там были тайроны и муиски. Они тоже делали жертвоприношения?
Мне безумно хотелось провести руками по его телу. Я не знала, было ли это желание. Я вообще не знала, что это было, но спокойно лежащее тело Сантьяго излучало магнетическую энергию, которая заставляла меня оставаться там, не двигаясь, просто глядя на него, словно на его гладкой коже должно было появиться какое-то послание, что-то, что поможет мне понять, что произошло, что происходит и что скоро произойдет. Одеяло закрывало только его ноги. Я поднесла руку к раскрытой части ноги, но не дотронулась до нее. Казалось, что он выточен из дерева.
Я накрыла одеялом его тело. Твердое и молчаливое, как ствол дерева. Ни одно человеческое существо не могло спать, не двигаясь и не производя ни малейшего шума. За исключением мертвых и тех, кто не спит, притворяясь спящими. Наклонила голову: мои глаза были напротив его глаз, которые, казалось, могли открыться в любую секунду. Я не поцеловала его. Отступила назад и споткнулась о сумку. У меня возникло нестерпимое желание открыть ее прямо сейчас, словно то, что мне было нужно, было не в Сантьяго, не в его теле, а в этой самой сумке.
Выйдя, я закрыла дверь и вернулась в свою комнату. Чуть позже я услышала, как дверь в комнату Августина открылась и как Сантьяго прохаживается по дому. Еще позже, уже ночью, Диего провел пальцем мне по спине.
Сантьяго, как призрак, появился из темноты комнаты; он не поднял жалюзи. Я пила кофе за столиком в гостиной и намазывала абрикосовым вареньем половинку тоста, которую Диего не доел перед уходом. Я недавно переоделась – в бриджи цвета хаки, черную маечку и туфли без задников, – а Сантьяго еще нет. На нем красные трусы; джинсы и футболка перекинуты через правую руку, как полотенце. Он пригладил растрепанные волосы, но по лицу было видно, что проснулся он давно. Наверное, ждал, когда уйдет Диего, чтобы встать.
– Доброе утро, – сказала я.
Он кивнул, не отрывая руку от волос, и зашел в ванную.
Я пошла подогреть кофе в мцкроволновке, а когда вернулась, он уже сидел на стуле Диего. Волосы у него были мокрые, а на лбу блестела капелька воды, я еле сдержалась, чтобы не стереть ее. Я налила ему кофе в синюю чашку, которую купила специально для него.
– Сделать еще тостов?
– Нет. Достаточно просто кофе.
– Ты ничего не ешь.
Он улыбнулся, и казалось, что от его улыбки открылись все жалюзи в доме, и все наполнилось светом. «Тебе нужно чаще улыбаться, – подумала я. – Нет, лучше не улыбайся».
– Я поеду в Сан-Тельмо.
Я налила ему еще кофе. Сантьяго не пил его, а просто держал чашку в руках. Я хотела встать и включить музыку, но так и сидела неподвижно, сжимая чашку, словно мне нужно было согреть руки, как я это делала в Париже, когда мы с ним так же сидели и пили кофе. «Смешно, что мы не разговариваем, – подумала я. – Почему он ничего не говорит? Почему молчу я?»
Он поставил чашку на стол.
– Ладно, я пошел, – сказал он и потрепал меня по голове на прощание.
Я посмотрела, как Сантьяго заворачивает за угол, и оглядела комнату, которая разделилась на зоны света и тени.
Сантьяго плохо заправил одеяло, я перестелила его, разгладила складку под подушкой, но потом разобрала кровать, завалилась на нее и уткнулась носом в простыню. Она пахла влажностью и потом, она больше не пахла Августином. Я вспомнила, что тоже нюхала простыни в мадридском отеле, как только Сантьяго ушел. Я не могла вспомнить, был ли это тот же самый запах.
Я взглянула на сумку. На ней висел маленький замочек, но Сантьяго его не закрыл. Мне ничего не стоило заглянуть в нее. Но я этого не сделала. Вместо этого я открыла шкаф Августина.
На одну из полок Сантьяго положил пару своих рубашек, и вдруг мне пришла в голову мысль, что, если бы он и хотел что-то спрятать, он спрятал бы это в этом самом шкафу, а не в своей сумке. Я встала на стул и протянула руку к верхней полке. Свитера и зимние рубашки Августина; я провела рукой к центру, ощупала правую стенку, и у левой стенки моя рука натолкнулась на что-то картонное. Тетрадь. На обложке под портретом какой-то знаменитости было написано: «Мой дневник».
Я села на стул, держа тетрадь в руках. Я перевернула ее и внимательно осмотрела, словно искала способ открыть ее. Наконец я открыла ее на последних записях, после которых листы были чистыми и гладкими.
Там было написано: «Я ненавижу свою маму».
Я посмотрела в окно, как смотришь на поверхность воды, когда погрузился уже достаточно глубоко. А воздух заканчивается, и надо выныривать, чтобы вдохнуть еще. По дорожке напротив шла рыжеволосая женщина в плаще ярко-синего цвета, она несла пакет из супермаркета, как дамскую сумочку. Собака справляла нужду под деревом, которое только что постригли, лысый мужчина в костюме для бега вел ее с прогулки.
Я плакала. Молчаливый и продолжительный плач. Слезы капали, как, наверное, падали бы капли дождя, если бы он шел в тот момент. Когда я плакала последний раз? После смерти моего отца. После расставания с Сантьяго. Я всегда плакала, глядя в окно. Видя, что все идет своим чередом, что земля продолжает вертеться, я сначала расстраивалась, а потом успокаивалась. Еще я плакала из-за Томаса. Смерть. Я всегда плакала, когда что-то умирало.
Я ненавижу свою маму. Это было последнее, что написал Августин, за день до того, как уехать в лагерь. Я попыталась вспомнить. За что мог ненавидеть меня мой сын? Уж точно не из-за Сантьяго. Я ненавижу свою маму. Пару лет назад, когда Августин только учился писать, он написал в похожей тетради: «Я люблю свою маму. Моя мама любит меня». Зачем он научился писать букву «ж» и все остальное?
Я быстро закрыла тетрадь, словно услышала его шаги, и убрала ее обратно между свитерами. Тут раздался телефонный звонок.
– Привет. – Мой голос прозвучал неожиданно хрипло.
– Привет. Что с тобой? Ты простыла? Это была Адриана.
– Да. Немного.
– Вчера она ушла с Андресом.
«Андрее?» – подумала я. Голос Адрианы вытеснил круглые буквы Августина, я смогла выбраться на поверхность, цепляясь за ее слова, как за спасательный круг.
Я еще не отнесла на кухню посуду после завтрака. Если я сейчас же не помою чашки, потом будет трудно отмыть кофе с донышек.
– И хорошо, – сказала я. «Я ненавижу свою маму», – снова проплыло у меня в голове, и ненависть Августина породила во мне ненависть к самой себе. Мне было не важно, ушла Веро одна или с Андресом. Меня ничто не волновало.
Адри что-то ела во время разговора. Я слышала, как она жует.
– Она мать. Как все. Мы ищем того, кто бы нас защищал, кто бы нас поддерживал, но, в конце концов, мы сами защищаем и поддерживаем.
«То чего мне не хватает», – подумала я.
– Материнский инстинкт живет в каждой женщине, это как менструация, только мы не обязательно проявляем его по отношению к детям.
Наверное, Адриана была права, но я не хотела слышать это именно сейчас, когда я только что узнала, что мой сын меня ненавидит.
– Я не чувствую себя матерью Диего, – сказала я и подумала, что не знаю, плохо это или хорошо.
Адриана не слушала меня, на самом деле она хотела поговорить о другом. Не о Веро. Я хорошо ее знала: она хотела поговорить о себе, о ней с Клаудио. У нее что-то случилось, хотя это было только предчувствие, плохое предчувствие. «В любви нет вернее способа узнать что-то, чем предчувствие. Удивительно, но оно почти всегда верное, особенно плохое», – сказала она как-то. Иногда она говорила правильные вещи, несмотря на то что цитировала Норвуд. Но у меня не было настроения, чтобы расспрашивать ее.
Адри продолжала говорить и жевать, а я продолжала отвечать односложно.
– В дверь звонят, – соврала я.
«Я плохая подруга, плохая мать, плохая жена», – подумала я. Но это разные вещи. Быть плохой матерью, плохой дочкой, плохой женой или плохой подругой – не одно и то же. Родственные связи не выбирают, и поэтому они более крепкие. Или более слабые? Все-таки более крепкие. Если сын, мать или отец делают что-то неожиданное, мы удивляемся, разочаровываемся, но стараемся принять их такими: мы пытаемся помочь им или просто поддерживаем их. Если бы Диего сделал что-то неожиданное, что бы меня напугало, он бы стал мне чужим, наш брак был бы под угрозой. Все, что я думала, что знаю о нем, встало бы под сомнение. Я вспомнила одну вещь, которая не была связана с Диего. Тот марокканец из университетского общежития, который пригласил меня поесть хлебного супа, – Диего тоже приглашал меня поесть хлебного супа, может быть, поэтому я это запомнила. После еды мы пошли к нему в комнату пить чай. Он не приставал ко мне, даже не пытался поцеловать, мне это нравилось, но он мне не нравился. Я выпила две чашки чая и уснула у него в кровати. Когда я проснулась, он сидел за своим письменным столом, боком ко мне, склонившись над маленькой бутылочкой, чья крышка служила кисточкой или пинцетом, его нос почти касался стола. «Кокаин», – подумала я. Наркотики были в общежитии, как и секс, везде, но я их не видела. Марокканец обернулся и смущенно посмотрел на меня. Это не был кокаин: он с помощью жидкого корректора подделывал дату на своем европейском паспорте, чтобы путешествовать, не платя пошлину.
Влюбленные, друзья, несемейные связи всегда были под угрозой распада, но никто не мог бы вычеркнуть из своей жизни сына, отца или мать. Они всю жизнь с вами, как недостатки или достоинства.
Я постояла какое-то время с телефонной трубкой в руках, затем пошла на кухню и высунулась в окно, которое выходило во двор с воротами. Сын консьержа играл с резиновым мячиком. Это был друг Августина.
– Привет, – сказала я ему.
Мальчик поднял голову, но – ничего не ответил, просто убрал мячик в карман шорт и зашел в подъезд.
В вазе с фруктами оставался один апельсин. Я очистила его, снимая кожуру одной длинной полоской (если кожура порвется до того, как я его очищу, Августин действительно меня ненавидит). Я ела дольку за долькой, стоя у окна, не отрывая взгляда от двора, ожидая, что мальчик вернется.
Я обошла прислоненную к стене лестницу маляра, пересекла Санта-Фе и вошла в Ботанический сад, с полотенцем в одной руке и сумкой со своей записной книжкой, бутылкой минеральной воды и кремом для загара – в другой. Разгуливающие по песку коты меня немного раздражали, но тут же перед моими глазами снова встали буквы Августина: Я ненавижу свою маму.
Августину было восемь лет, он еще ничего не понимал ни в женщинах, ни в мужчинах, он не знал, что такое секс, но уже знал, что правда ранит: он написал у себя в дневнике, что ненавидит меня, но мне этого не говорил. Когда мальчики начинают вести свой личный дневник? Разве это не девичьи штучки?
Мальчик в бейсболке и длинных шортах спросил меня, который час. Он был года на два постарше Августина. Я приподнялась, чтобы посмотреть время. «Без четверти час», – ответила я. Мальчик посмотрел на верхнюю часть бикини, поправил бейсболку, словно собирался ее снять, и пошел дальше.
Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.
Я закрыла глаза. Солнце рисовало красные, фиолетовые и белые ромбики и звездочки на внутренней стороне моих век. Наверное, Веро была счастлива с этим безумным мужчиной, несмотря ни на что. Я подумала об истории Вергилия, описанной в книге Сакса: слепой от рождения, он обретает зрение к пятидесяти годам благодаря операции. Этот мужчина, который всю жизнь жил как самоуправляемый слепой, превращается в неуверенного зрячего: он уже не осмеливается переходить улицу, пугается зеркал, стекол и вообще всего, пока не прикоснется к этому. Он чувствует себя большим инвалидом, чем в то время, когда был слепым, и его жизнь превращается в ад. Наконец он добивается того, что снова теряет зрение и принимает эту слепоту как подарок. Может быть, было бы проще жить с душевнобольным, чем с нормальным человеком: ты знаешь, что не можешь положиться на него, привыкаешь делать все сама, знаешь, что можешь ожидать от него самого худшего, поэтому ни в чем не разочаровываешься.
Независимо от возраста каждая женщина выбирает свой тип любви: она без конца отдается греху, как Веро, либо следует стилю «русской горки», как Адри (короткие романы с типичными разрывами), или же, как я, выбирает длительные отношения. Мне не нравилось то, что я не могу контролировать. Другие типы мне не шли, так же как не шли мне узкие брюки, мини-юбки, короткие и высокие ботинки.
Я ненавижу свою маму. Я ненавижу свою маму.
Солнце затуманило мои мысли, в голове все спуталось. Так было всегда, когда мои мысли были свободны: как пловец, который плывет против течения, цепляясь за буйки, указывающие направление. Он останавливается, чтобы отдышаться, и плывет дальше.
Я остановилась в коридоре и начала быстро искать ключи, к телефону я подошла только после пятого звонка.
– Привет, – сказал Августин.
– Привет, – взволнованно ответила я.
– Мама, чем занимаешься?
– Загорала. Сейчас пойду готовить. – Мое дыхание начало восстанавливаться, но голос становился все грустнее. – А ты?
Я ненавижу свою маму.
– Ничем. Сейчас пойдем обедать. Будем есть рис с курицей. То же, что и вчера.
– А-а, рис.
– У тебя странный голос. Что-то случилось? Я ненавижу свою маму.
– Нет. Ты меня любишь?
– Что?
– Ты меня любишь?
– Да.
– Точно?
– Конечно.
– Значит, это неправда?
– Что?
– Ничего. Тебе не скучно?
– Нет, я в субботу возвращаюсь. Говорят, что мы приедем вечером. Примерно часов в восемь.
– Хорошо, мы с папой будем ждать тебя у школы.
– Лучше…
– Что?
– Ничего, ма. Пока. Целую. Я тебя очень люблю.
Я не любила телефон, но, однако, сейчас я могла поклясться, что это лучшее изобретение человечества.
Хотя я бы предпочла, чтобы все случилось наоборот: услышать по телефону, что мой сын меня ненавидит, а потом прочитать в его дневнике, что он меня любит. То что написано, остается навсегда, сказанное же может забыться, исказиться, измениться.
Я решила, что в любом случае правдой было то, что я только что услышала. Иногда жизнь напоминает игру в покер. Человек остается с картами, которые он хочет сохранить, которые помогут ему выиграть, и старается избавиться от лишних. (А может, эта игра называется канаста, а не покер, мне никогда не нравились карточные игры, да и вообще карты в целом.) Обманывала ли я сама себя? Может быть, да, но это была часть игры. Ведь лучшие игроки, те которые всегда выигрывают, являются отъявленными лжецами. Может, моя проблема состоит не в том, чтобы научиться врать, а в том, чтобы научиться играть.
Я подошла к музыкальному центру и поставила сальсу. Я станцевала танец перед зеркалом и тут же почувствовала себя менее скептически, менее трагично.
Диего поставил одну ногу с одной стороны моей спины, другую – с другой. Я сидела склонившись; на животе, на уровне пупка, образовалась складка, я попыталась выпрямиться, чтобы мое тело казалось более стройным, более молодым, таким, каким оно никогда не было.
Возможно, в паре никто из двоих не имеет четкого и точного представления о теле другого: мы его прячем, улучшаем, стараемся не слишком его выставлять. Эта своеобразная форма стыда не ограничивается только нашим телом; мы так и не привыкаем к себе, не разрушаем сложенный о себе образ. Есть что-то, что мы никогда бы не сказали или не сделали при другом человеке. Это не фальшь, не притворство, это просто осторожность. Словно мы создали стеклянный шар и вынуждены жить внутри него, двигаясь осторожно, чтобы не разбить его. Сначала мы чувствуем напряжение. Затем все наоборот: напряжение превращается в естественность.
«Это фальшь, – говорила Адри, и Веро с ней соглашалась. – Они похожи на пару из фильма». Если они не замужем, откуда они могут знать, что искусственно, а что естественно в семейных отношениях? И кто сказал, что естественность – это хорошо?
– Жаль, что ты не можешь видеть себя отсюда, – сказал Диего, и его голос обрушился струей воды на мои плечи. – Ты даже не знаешь, что теряешь.
«А что если я ему сейчас расскажу?» – спросила я себя. Утром, пока Сантьяго спал, я тоже думала рассказать ему. Когда я наклонялась, чтобы прополоскать рот, вырез ночной сорочки открывал мою грудь. Диего одновременно смотрел на меня и брился. «И что если я скажу ему сейчас: „Я тебя обманула»?» – думала я. Было бы проще сказать это отражению Диего в зеркале.
Родинки: я могла притворяться, что не замечаю их, но они были там, как угроза или след неизлечимой болезни. Тогда, когда я была в Мадриде с Сантьяго, после того, как познакомилась с Диего, была всего лишь одна темная точечка. «Они не опасны, – уверял меня доктор, – если хотите, можно их удалить, но зачем? Они не представляют никакой опасности». Но они были. Я предала Диего, и, прежде всего, я предала себя. Я что-то безнадежно испортила.
Плохо что я обманула его, потому что все еще люблю Сантьяго, или была еще какая-то причина? Если на то что я сделала, не было никакой определенной причины, сейчас я снова могла бы обмануть его.
На кухне засвистел чайник, и Диего пошел его выключать. Я смотрела на зубную щетку Сантьяго с новыми и еще блестящими щетинками, рядом лежали наши с Диего щетки, которые мы только что использовали.
Я скользила внутри музыки, словно танго было океаном, сквозь который должен был открыться проход. Я танцевала с мужчиной в парике. Я спрашивала себя, что может заставить мужчину надеть парик? Диего и Сантьяго не смотрели на меня, по крайней мере не все время; они смотрели на определенную часть танцплощадки прямо перед собой и перед ведерком со льдом, на танцоров, которые кружились там до следующего поворота. Диего периодически наливал шампанское и ставил бутылку обратно в ведерко.
– Хорошо, очень хорошо, – хвалил меня мужчина в парике, еле двигая челюстью. Он неплохо танцевал, но движения у него были скованные, под стать его челюсти; он был одет в нейлоновый костюм и рубашку, которые, как магнит, притягивали все запахи.
Наверное, надо было лучше идти в «Ла-Вируту», но я боялась встретить там девчонок, которым, помимо всего прочего, надо было бы объяснять, почему на мне это черное платье без бретелек, которое я никогда не надевала, когда шла с ними. «Каннинг» был самым подходящим для Сантьяго клубом милонги, более скромный, чем «Ла-Вирута», которая казалась слишком праздничной. Я осмотрела кубообразный зал: красные лампочки, деревянный пол, танцплощадка, окружающая столики.
О чем говорят Диего и Сантьяго? Мужчина в парике прижал меня к себе, и синтетическая ткань опасно спустила вырез на моем платье. В любом случае, у меня был черный лифчик. Я попрощалась и, поправляя платье, пошла к нашему столику.
– О чем разговариваете? – Я стояла перед ними, будто собиралась пригласить их танцевать. Я чувствовала жар и легкое воодушевление, хотя еще не пила.
– Обо всем понемногу, – ответил Диего и, когда я села, положил руку мне на колено. – А ты хорошо танцуешь.
Это было не так, хотя многие мне это говорили. В этом я тоже хорошо умела обманывать. Я не была уверена, что Сантьяго согласен с этим. Я немного отодвинула стул от Диего, хотя в этом не было необходимости: один взгляд на туфли с резиновой подошвой Диего и ботинки без шнурков Сантьяго давал понять, что они не танцуют и что меня спокойно можно приглашать.
Я купила туфли для танго перед тем, как научиться танцевать, как выражение моего желания, пока они не превратились в необходимый инструмент. Я посмотрела на танцоров. Некоторых я видела в «Ла-Вируте». Например, влюбленную парочку с рекламы зубной пасты. Некоторые пары, как ласточки, перелетают из милонги в милонгу; на протяжении нескольких месяцев мы наблюдали, как они по отдельности приходят в «Ла-Вируту», занимают разные столики и здороваются на расстоянии. В целом, они больше не танцуют вместе.
Там был и бывший полицейский, полный мужчина с белыми усами и в жилетке, который танцевал только с подростками. Гладкие надушенные лбы девушек на уровне его толстых щек. Их не смущал ни его дешевый дезодорант, ни его живот. «Женщины всегда чем-то пренебрегают», – подумала я. Рыжеволосая, которая тоже ходила в «Ла-Вируту», была примерно одного возраста с полицейским, но лица тех, кто смотрел на нее, ясно выражали ужас, когда она закрывала глаза и обвивала ногами широкие брюки длинноволосого парня, который годился ей во внуки. Может, дело было в одежде женщины: белая прозрачная блузка, отсутствие лифчика и красный берет.
– Тела аргентинок… – сказал Сантьяго, но не закончил фразу.
– Мне нравится, как они танцуют, – улыбнулся Диего, – на носочках.
– Но эта плохо танцует, посмотри, она танцует одна, – сказала я.
– Поэтому она мне и нравится. Он следует за ней. – Он заказал еще одну бутылку шампанского, казалось, он повеселел.
– А ты обращала внимание, как они ходят по улице? – Сантьяго разговаривал с ним, как будто они оба были туристами или антропологами.
– Как? – спросила я.
– Так, выпрямившись, словно они уничтожают все на своем пути. Так больше нигде не ходят.
– Ты тоже так ходишь, – сказал мне Диего.
– Конечно, ведь я – аргентинка, – ответила я. Но мне не понравилось, что меня отнесли к какой-то группе.
Мужчина в бордовой рубашке, который сидел через два столика от нас, кивал мне. Я кивнула ему в ответ и тут же пожалела об этом, как только он поднялся. Он был слишком низкий, мне придется наклоняться.
Между танцами танго мужчина поправлял волосы и нюхал свою руку перед тем, как взять мою. Я представила себе его одного в чистой и прибранной комнате с выключенным светом. Он, наверное, держал свою одежду в старинном шкафу. Мужчина впереди двигался толчками, используя свою пару как щит. Каждый раз, когда ему преграждали путь, он тихо ругался. «Он – алкоголик и бьет свою жену, не ту, с которой он танцует», – подумала я. Я посмотрела на столик Диего и Сантьяго. Чем больше я смотрела на Сантьяго, тем меньше я его узнавала, я не могла ничего угадать, не представляла, о чем он думает. Моя наблюдательность не действовала с ним, она не помогала понять, как он живет, представить его жизнь; он был, как неверное заклинание: когда его произносишь, дверь в пещеру не открывается.
– Пойдем, моя Катель Голлет? – сказал Диего.
– Что это? – спросил Сантьяго.
– Одна британская легенда, – сказала я, но не стала ее рассказывать.
Мне показалось, что около барной стойки я увидела спину Томаса в темно-зеленой рубашке, которой раньше у него не было. Он осушил стакан и попросил счет, словно собирался уходить.
– Пойдем? – снова спросил Диего.
– Я схожу в туалет, и пойдем. – По какой-то непонятной причине я не хотела, чтобы мы встретились на выходе с Томасом. Если это был Томас, конечно.
В туалете пахло косметикой и мочой. Женщина, задрав длинную юбку, наносила лак на колготки на уровне бедер, чтобы стрелка не пошла дальше.
– Проходи. Чего ждешь? – сказала мне девушка с короткими волосами, покрашенными синими перьями, которая ждала своей очереди.
Я опустила крышку унитаза и. немного посидела, рассматривая надписи на двери: «Теория меня утомляет, практика делает сильным», «Анна, я тебя очень люблю (подпись: ясно кто, поэтому не подписываюсь)», «Мартин, я полюбила тебя в субботу и отпустила тебя. Я вернусь, когда ты захочешь. Я буду ждать тебя. Махо», «Я и не подозревала, что у меня такая хорошая память, пока не решила забыть тебя». Я спустила воду и вышла. Томаса уже не было.
– Диего пошел за машиной, потому что на улице дождь. Он сказал, чтобы мы ждали его у дверей.
Эта ситуация повторялась уже несколько раз за последние дни: мой муж 'передавал мне послания через Сантьяго, маленькие инструкции, что делать, пока его нет: выберите место, куда мы пойдем ужинать, посмотрите кабельное телевидение.
Завитушки Сантьяго распрямились от влажности и тепла ламп. Он смотрел на дождь, а я не знала, куда деть руки. Я обмахивалась ими, грызла ногти.
– Тебе здесь понравилось?
– Да, конечно. Если бы у меня было больше времени, я бы хотел научиться.
Он снова отвел от меня взгляд и уставился на тротуар. Красные огни над входом играли у него в волосах. В другой момент я бы сказала: «Но ты можешь остаться…»
Иногда, после его приезда, я спрашивала себя, а не приснилась ли мне эта встреча в Мадриде. Тогда я открывала путеводитель и доставала фотографию с тарелками с бараниной. Я бросала на нее взгляд, как тот, кто проверяет градусник, хотя прекрасно знает, что у него нет температуры, и затем убирала ее между страниц со списком рекомендуемых отелей.
– Каждый раз, когда я на тебя смотрю, я узнаю тебя все меньше и меньше, – сказала я. Я хотела сказать ему это до того, как нас осветят фары машины Диего. «Может быть, и узнавать-то нечего. Может быть, ты – просто театральный реквизит, маска из бумаги, а не каменный моаи».
«Я ушел в зоопарк. С». Я посмотрела на записку, написанную на клочке бумаги, оторванном от кухонного бумажного рулона и прикрепленном на холодильник магнитом в виде бабочки: почерк Сантьяго стал совсем неразборчивым. Я обрадовалась, что он ушел, а Диего остался дома. Мне бы не хотелось, чтобы они оказались вдвоем, особенно когда меня рядом не было. Чувство, похожее на то, которое у меня возникало, когда я видела Августина с друзьями, которые мне не нравились. Страх того, что они могут причинить ему вред, изменить его.
– Именно это я увидел, – сказал Диего.
Я обернулась. Он стоял на пороге кухни с двумя чашками в руках. – Что?
– Тебя. В тот день, разглядывающей афиши в университете. Очки сдвинуты на кончик носа.
Я взяла у него чашки:
– Я не изменилась?
– Нет. Думаю, что нет.
Он продолжал стоять на пороге, прислонившись к косяку и внимательно глядя на меня.
– Мне нравится на тебя смотреть.
Я нахмурила лоб и открыла кран, чтобы сполоснуть чашки.
– Я смотрю на тебя, и вдруг: я тебя вижу.
– Все наоборот.
– Это как?
– Ты меня видишь и вдруг ты на меня смотришь. Я так считаю. На самом деле, неважно. – Я поправилась, потому что пожалела, что превратила такой комментарий в семантическую дискуссию.
В воздухе все еще стоял запах кофе. Мы оба, немного растрепанные, в проникающем в кухню утреннем свете, представляли собой хорошую картину для рекламы кофе.
– И что ты видишь?
– Вижу тебя. Словно я могу одну за одной убрать фальшивых Виргинии и оставить только одну – настоящую. Ты видела когда-нибудь русских матрешек? Так вот, словно остается одна, последняя.
– Как это?
– Уф, – вздохнул Диего. – На самом деле, те, другие, – они не фальшивые, они все – ты. Но они все очень разные.
– Но в целом, какая я?
– Зачем ты это спрашиваешь?.
– Я красивая?
Он усмехнулся и задумался на минуту:
– Не знаю. Иногда. Иногда ты становишься красивой.
– Я умная?
– Не думаю.
Он что, шутит? Нет, Диего не шутил.
– Ты глупенькая. Но мне нравится твоя глупость. Ты фривольная и эгоистичная. – Он говорил медленно, словно перечислял достоинства квартиры потенциальному съемщику. Это были совсем не достоинства.
– Но я тебе нравлюсь.
– Да.
– И что тебе нравится?
– Как ты танцуешь. Как смеются твои глаза. Что ты не умеешь ни говорить, ни ходить, ты ходишь, будто уничтожаешь все и всех на своем пути. Как ты вдруг становишься очень серьезной. Как ты переходишь от смеха к грусти: как будто вода перестает течь из крана.
– Что еще?
– Это такая игра?
– Нет, продолжай.
– Мне нравятся твои родинки и твои лопатки. Что ты вульгарная. Что ты плачешь в кино.
Он немного помолчал и продолжил список, будто забыл что-то важное:
– Ты трусиха, очень всего боишься. И у тебя много предрассудков. Ты старомодная, лучше сказать, незрелая. Кажется, что ты состарилась, не перестав быть ребенком, что ты перескочила из подросткового возраста в пожилой.
Состарилась? Это такая болезнь, называется «синдром Матусалена»: преждевременное старение. Я видела фотографии в журнале. Я вдруг отчетливо увидела себя, такой же, как те дети на фотографиях: маленькой, морщинистой, полысевшей, с нахмуренными бровями.
– Не понимаю, как ты влюбился в меня, – сказала я.
– Мне нравятся твои недостатки. Что ты высокомерная и напыщенная, тебе, прежде всего, важно высказать свое мнение, хотя тебя об этом никто не просит. То есть это недостатки, с которыми можно ужиться. Некоторые не влюбляются в достоинства, им важны именно недостатки, это то что удивляет. Я отлично уживаюсь с твоими недостатками.
– Ты не спросишь меня, какие у тебя недостатки? – сказала я.
– Нет.
– Не хочешь узнать, какой ты?
– Нет. Я тебе нравлюсь таким?
– Да.
– И этого достаточно.
«Мужчины не хотят слышать правду о самих себе. Им это не нужно; они просто не смогут вынести это». – Я записала эти мысли в своей голове. Еще одна статья для «Майо».
Я спрашивала себя, должна ли я чувствовать себя обиженной или разочарованной из-за описания Диего, но мне не было неприятно от его слов, хотя я еще не поняла до конца, что он сказал. Больше всего мне понравилось, что он не сказал: «Ты похожа на свою мать».
Он подошел. Взял мою голову в руки, словно собирался надеть мне наушники.
– Я тебе вот что скажу, – произнес он, – я тебя люблю и принимаю тебя такой, какая ты есть.
Я уже слышала это раньше. Конечно: книга Робин Норвуд.
Я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть. Эта фраза Диего, как каучуковый мячик, отскакивала от всех поверхностей – грязных и горячих тротуаров, витрин, окон автобусов – и возвращалась ко мне. Я приближала и отдаляла ее, как игрушку йо-йо, а затем, наигравшись, убрала ее в карман.
Входя в «Майо», я оступилась, но восстановила равновесие и не упала, никто этого не заметил. Или почти никто. Официант снисходительно улыбнулся мне; уважительная улыбка, которая предназначалась подругам Томаса; словно из уважения к своему начальнику, он переставал видеть в нас женщин.
Работница книжного магазина, девушка с родинкой на ноге, прибежала откуда-то из подсобных помещений. Она бросила на меня оценивающий взгляд, истинно женский, отмечая, что на мне надето, и мою попытку поздороваться с Томасом.
– Томас, тебя к телефону. Елена, твоя жена, – победно произнесла она. Ее взгляд из-за плеча Томаса ясно говорил: «Он не будет моим, но и твоим тоже».
Мой взгляд поверх плеча Томаса, который до сих пор стоял ко мне спиной, тоже говорил ей: «Не беспокойся, я замужем, и Томас точно не тот, с кем бы я хотела изменить своему мужу». Но не знаю, поняла ли она это.
Может ли Томас узнать меня по запаху? Мой запах также не изменился за эти годы, и он узнает его, как я узнаю его запах? Он встал с табурета, повернулся и поцеловал меня, будто с самого начала знал, что я стою там.
Он идет к телефону, и я представляю себе его жену на другом конце трубки. Я представляла ее себе уже много раз. Маленькая, стройная, элегантная, ухоженная, прекрасная хозяйка, склонная к депрессии, безвольная, замечательно готовит. Всегда носит светлые цвета, пастельные и нежные, черный – никогда. По бокам носа мелкие пятнышки. Волосы до плеч, светлые, с красноватым оттенком. Ее голос, который Томас слушает сейчас, мягкий и тонкий, как у ребенка. Она не похожа на меня. Почему мы всегда представляем себе наших соперников с достоинствами и недостатками, противоположными нашим, когда очень возможно, что они похожи на нас и что именно по этой причине мужчины, с которыми мы хотим быть, не решаются оставить их? Но в любом случае Елена мне уже не соперница.
Официант принес мне кофе и еще один стакан виски Томасу, мы одновременно посмотрели в зеркало, ожидая, кто первый заговорит, но никто из нас так и не заговорил. Вошел высокий мужчина с невероятным количеством седых волос. Он поздоровался с Томасом и отвесил мне что-то похожее на поклон, что очень подходило его волосам. Это актер; Он что-то бессвязно говорит о премьерах и телевизионных программах. Когда он разговаривает с Томасом, то не смотрит ему в глаза, но иногда на секунду останавливает свой взгляд на моих, и это выглядит так, словно он дает мне подержать что-то твердое, но в то же время хрупкое на вид, стеклянные шарики. Еще раз поклонившись мне и похлопав Томаса по плечу, он уходит. Томас некоторое время покачивает головой.
– Жаль.
– Что?
– Это случается со многими мужчинами. И с некоторыми женщинами тоже. После сорока. – Томас разделял предложения паузами, словно обдумывал их перед тем, как произнести. – Трудно привыкнуть к тому, что жизнь больше не преподносит сюрпризов. Когда в женщинах больше нет загадки и покорить их можно одним и тем же способом. Твои дети навсегда остаются твоими детьми. Твоя жена – всегда твоя жена. Единственное что становится хуже, – это твои родители. Ты никак не можешь привыкнуть к тому, что сюрпризов больше нет, и ищешь их повсюду.
Знакомая ситуация: это как раньше, в самом начале, но уже без желания. Молча слушать Томаса или погрузиться в его молчание: утонуть в мягком кресле, из которого не хочется вылезать.
– Например, друг одной моей подруги только что сообщил ей, что уезжает в Джонсбург изучать африканскую музыку.
– Я бы предпочла, чтобы меня оставили ради другой.
– Хорошо, предположим, что он оставляет ее ради другой.
Я взглянула на него. Девушка, работница магазина, не замечает этого. Также этого не видят остальные женщины. Но я вижу. Однажды оставив желание позади, я приобрела способность видеть его. Как я видела своего отца: ресницы, которые начинают белеть, кожа становится более серой, шелушащейся, как у рептилий. Возможно, это просто старость. Старость безжалостна, но болезнь более жестока. Я хочу уберечь его, ведь когда-то я не смогла уберечь своего отца. Помочь ему, хоть у него и есть жена и дети. Сказать ему: «Томас, ты слишком много пьешь». Звучит смешно. Я также не могу сказать ему: «Ты много выпиваешь», это прозвучит, как какой-то корявый перевод.
– Какой из тех двоих был твой Диего, твой муж? – Что?
– Вчера, в «Каннинге».
Я допила кофе, словно перевернула страницу или закрыла книгу до того, как дочитать главу.
– Томас, ты посещаешь врача?
Я подумала, что он рассмеется, но мне показалось, что ему стало немого не по себе.
– Вот о чем я тебе все время говорю: ты не слушаешь.
Он прав, но я поменяла тему именно для того, чтобы в этот раз послушать его.
– Зачем мне идти к врачу? Чтобы узнать что-то, от чего ничего не изменится? Он мне скажет, что я должен бросить курить, пить, начать заниматься спортом, – все то, что я и не подумаю делать.
Воцаряется молчание, Томас курит, пьет и кашляет.
– Ты мне так и не ответила в тот раз, – сказал он наконец, – ты изменяешь своему мужу?
Я прищуриваю глаза, как щурятся женщины, когда затягиваются сигаретой; между нами повисло минутное молчание и дым от моей невидимой сигареты.
– Вот уже девять лет, как мы познакомились с Диего, и за это время я переспала только с одним мужчиной, – сказала я, и мой голос прозвучал ужасно низко.
– С тем курчавым, который вчера сидел за столиком с твоим мужем?
– Да. – Я вращаю кольцо на пальце. – Сейчас он у меня дома.
Он смеется. Зажигает еще одну сигарету. Я чувствую нестерпимое желание погасить ее, но не потому, что забочусь о его здоровье, а из-за этого смеха.
– Не говори мне, что ты жалеешь об этом приключении, а думаю, что это было именно приключение, десятилетней давности. Или у тебя сейчас с ним что-то есть?
– Девять. Это было девять лет назад. Мы с Диего еще не были женаты. И нет, сейчас между нами ничего нет.
– Разумеется. Но ты же не всерьез, да?
– Но в тот раз я уже знала, что на самом деле… Я все разрушила.
– Ты ненормальная. Но ты же хочешь переспать с… Как его зовут?
– Сантьяго.
– Ты хочешь сейчас переспать с Сантьяго?
– Нет. Думаю, что нет. Я хочу все рассказать Диего.
– Зачем?
– Не знаю. Чтобы этого не произошло.
Он уже не смеется, думает, что это логично.
Чтобы этого не произошло. Словно кто-то приподнял завесу, словно Томас сам приподнял завесу и теперь может отчетливо видеть то что раньше только представлял себе или о чем догадывался. Я вижу, что происходит у меня с Томасом, то что у него происходит со мной, то, что происходит у меня с Сантьяго. Но я не останавливаюсь, я решаю двигаться вперед, чтобы потом снова взглянуть, но осторожнее, на то что вижу сейчас.
– Мы никогда об этом не говорили. Но зачем ты вышла замуж за Диего?
Мы нарушили правило: говорили о наших парах. Томас заговорил об этом. Или, лучше сказать, спросил. Хороший вопрос. Уже много дней, месяцев, лет я пытаюсь ответить на него себе самой.
– В первую очередь, потому что он все сделал правильно, – медленно произнесла я. – Все что я, сама того не подозревая, хотела, чтобы он сделал. Он говорил все, что я хотела, чтобы он сказал. И я ни о чем его не просила. Ты меня понимаешь?
– Думаю, что да.
Самое замечательное в разговоре с Томасом было то, что мы могли долго обдумывать фразы до того, как произнести их, и после. Будто мы шли по одной дороге, и вдруг один из нас сворачивал на тропинку и вел за собой другого или шел один по тропинке, указанной другим, а затем мы снова встречались на главной дороге.
– Если ты меня спросишь, почему я сейчас замужем за ним, я не смогу тебе ответить ничего определенного. По крайней мере сегодня. Но что-то мне подсказывает, что я бы вышла за него еще раз.
В какой-то момент, сама не отдавая себе отчета, я положила свою руку на руку Томаса; я отдернула ее, словно дотронулась до раскаленной плиты.
– Можешь оставить свою руку, – сказал он и положил ее обратно.
Я могла находиться там часами, сидя неподвижно и разговаривая с Томасом. Из женщины не получится такого собеседника: дружба, включающая в себя симпатию. Не знаю, в ней ли дело, в симпатии, но, что бы женщины ни говорили, мужчины – единственные, кто может слушать внимательно.
– А это, – я показываю на пространство между нами, – что это? Кто мы?
Я только что объяснила это себе самой: дружба, включающая симпатию. Но я хотела узнать, что это для него.
– Почему у тебя все должно как-то называться? Наверное, потому что ты переводчица. Многие вещи, Виргиния, а прежде всего – чувства, они такие, какие есть, они изменяются, деформируются, увеличиваются, уменьшаются, сочетаются с другими чувствами, но никогда не пребывают в одном состоянии, у них нет определенных названий. Ни у твоих чувств, ни у чьих-то еще.
Он говорил, как учитель. Он выстраивал эти слова перед собой, как роту солдат, для того чтобы защититься; для того чтобы защититься от меня.
– Ты должна бы уже привыкнуть к разным отношениям с разными людьми. Происходит то, что должно происходить. С каждым человеком происходит то, что должно с ним происходить. Вот, например: я женат, и я люблю тебя, но мне не мешает ни то, что тебя любит другой, ни то, что ты любишь другого, ни то, что ты хочешь другого, ни то, что ты замужем за другим. Не рассматривай людей как персонажей. Твоя проблема в том, что ты смотришь слишком много фильмов.
Я снова вытащила из кармана слова Диего. Я тебя люблю и принимаю такой, какая ты есть. И подумала, что, наверное, Томас прав, я действительно смотрю слишком много фильмов.
Интересно, он может поддерживать с разными людьми разные отношения? Да, но не в том смысле, в котором говорит. Кроме того, у Томаса был грустный взгляд, когда он это говорил. Словно он повторял неопровержимую истину, с которой, однако, не был согласен.
Можно любить только одного человека, и любовь – мы все понимаем, о какой любви идет речь, – только одна. Я не верю в то, что говорит Томас. И если это правда, то тогда я уверена в одном: это единственное, что я не хочу понимать.
Лифт превратился в источник душевного волнения с того момента, как приехал Сантьяго. Первый вопрос, которым я задавалась, – был ли дома Сантьяго, дома ли Диего, вместе ли они дома, и меня переполняло дикое желание побыть одной. Второе, о чем я думала, – это то, что я никудышная хозяйка. Я никогда не следила за продуктами в холодильнике, словно я до сих пор жила одна в съемной квартире или в университетском общежитии. Если бы Диего или Сантьяго решили перекусить, они бы ничего не нашли. Потому что даже Диего стал лениться делать покупки с того времени, как уехал Августин и приехал Сантьяго. Я могу съесть сыр и хлебцы, опершись локтями на кухонный столик, – это именно то, что я хочу сейчас сделать, – или помидор и апельсин, или пару яблок; но им этого недостаточно, даже если они съедят все это сразу. По крайней мере Диего, Сантьяго мало ест.
Перед тем как открыть дверь, я слышу что-то, если мне не изменяет память, похожее на Чарли Паркера. У нас дома нет ни одного диска Чарли Паркера.
Я прохаживаюсь по кухне, набираясь сил, чтобы войти в гостиную. Я наливаю себе стакан апельсинового сока и больше не собираюсь съесть легкий сыр и низкокалорийные хлебцы, потому что мне придется обедать с Сантьяго. Мы бы могли сходить в какое-нибудь кафе, что является еще и хорошим предлогом выйти из дому, туда, где нас будут окружать люди.
Я вошла в гостиную и увидела такую картину: Диего и Сантьяго в трусах (могу поклясться, что на Сантьяго были трусы Диего, я никогда не видела, чтобы он носил такие). Они сидели на полу, уперев спины в сиденье дивана и вытянув ноги под низким столиком. Сантьяго проводит языком по бумаге и скручивает сигарету.
– Привет, – говорит Диего и зовет меня рукой, волосы у него зачесаны назад. Он курит очень маленькую сигарету.
Всегда, когда я видела, как кто-то скручивает из бумаги сигарету, я думала, что это марихуана, пока Диего мне не объяснил, что так же можно курить табак. Но я уверена: то что они курят, совсем не табак.
Я подхожу и чувствую запах. Запах, который не распространяется повсюду, а концентрируется вокруг них, вокруг нас. Это не запах табака. Я вспоминаю, что много раз чувствовала его, не зная, что это такое, в парках, в барах, на дискотеках, в университетском общежитии: маленькое пространство, где собирался этот запах; когда ты проходишь мимо этого места, ты его чувствуешь, но стоит тебе немного отойти, и он исчезает, он не распространяется, как большинство запахов.
Я тоже сажусь на пол, напротив пуфика, подальше от них, словно я их боюсь или хочу, чтобы до меня не доходил этот запах. Но Диего протягивает руку и заставляет меня сесть между ними.
Сантьяго постоянно трогает нос. В отеле, в Мадриде, у него шла кровь. Я видела такое в фильмах: те кто нюхает кокаин, постоянно трогают нос, но не все они курят марихуану. Это мне тоже когда-то объяснял Диего: марихуана расслабляет, снимает напряжение; кокаин, наоборот, бодрит, лишает сна. Я вспоминаю один случай: как-то вечером в общежитии было очень жарко, я открыла окно и услышала истерический смех Росаны – итальянки, похожей на Монику Витти, – и другой, более сдержанный и короткий, который мог принадлежать Сантьяго, если не принадлежал, потому что я никогда не слышала, как он смеется. Я присмотрелась и увидела две головы: одна светлая, другая темная, с вьющимися волосами – это вполне мог быть Сантьяго; они, похоже, сидели на кровати напротив окна. Я подумала с облегчением: «Они принимают наркотики, а не занимаются любовью». Сейчас Сантьяго не смеется. Не над чем смеяться.
Диего скручивает новую сигарету, он дует в нее и затягивается, у него очень сосредоточенный вид; затем он, не глядя, передает ее мне. Я тоже затягиваюсь и не выдыхаю дым. Это плотный, пористый дым, он распространяется по моему рту, как хлопья в молоке; он становится вязким, и часть его поднимается к носу. Я его подталкиваю, словно выдыхаю.
– Глотай его, – говорит Диего.
Я снова затягиваюсь и теперь уже глотаю. От этого у меня начинают слезиться глаза, и я еле сдерживаюсь, чтобы не закашляться. Диего нащупывает под столом мои ноги и снимает сандалии; они уже сидят без обуви.
Мое левое бедро касается Сантьяго, и я подвигаюсь ближе к Диего.
Я забыла, что у Сантьяго нет волос на теле. Так он кажется еще более голым, более голым, чем Диего, который снова передает мне косяк. Я беру его и снова затягиваюсь, потому что им действительно хорошо, а я хочу, чтобы мне тоже было хорошо.
Но я не чувствую никаких изменений, только легкое головокружение и дрожь в коленках; у меня не получается расслабиться, и я спрашиваю себя, не виноват ли в этом Чарли Паркер, или почему марихуана действует на тех, кто в нее не верит, ведь говорят, что необходимо верить в Бога, чтобы он исполнил то, что вы у него просите. В конце концов, это все вопрос веры. Косяк не дает мне такого эффекта, как нога Сантьяго напротив моей.
Они открыли окно, и лопасти вентилятора медленно вращаются под потолком, но все равно очень жарко. Я вдыхаю запах пота Сантьяго вперемешку с запахом марихуаны. Диего не пахнет. Я толкаю ногой стол, будто мне нужно больше места и словно я хочу отодвинуть сумку с травой, зажигалкой и сигаретной бумагой. Они сидят не двигаясь.
– Сантьяго, научи ее курить, – говорит Диего и встает.
У Сантьяго закрыты глаза, он продолжает дуть. Диего возвращается одетый и идет на кухню.
Сантьяго кладет руку мне на спину и мягко укладывает меня на пол. Он вдыхает дым, и его щеки раздуваются. Он наклоняется, нежно открывает мне рот и выдыхает в него дым. Я слышу, как сквозь сон, что закрывается дверь, что поднимаемся и снова опускается лифт. Я закрываю глаза и не хочу ничего знать. Сантьяго продолжает.
Мама достает талисман – для того чтобы дом был – полная чаша, – из своей тряпочной сумки и ставит его на стол. Дом – полная чаша: она думает, что у меня это должно быть, а не то, что я этого хочу или что мне это нравится. По этому принципу мама всегда выбирала подарки. Еще она принесла бутылку вина «Нью Эйдж», которое ей порекомендовал продавец; «молодежь его хорошо берет», – сказал он ей. Легкое белое вино с пузырьками, которое всегда покупают друзья Диего; когда мы с Диего видим эту бутылку, мы всегда заказываем пиво, если есть выбор.
Мама разворачивает тарелку с булочками со шпинатом, в которые, на самом деле, добавляют чеснок с луком: запах семьи в мамином представлении. Моя мама умна, как курица: ее привлекает только то, что связано с гармонией в семье.
Мы находимся у меня на кухне, но все кухни в домах, где есть женщины, похожи. Это вполне могла бы быть кухня дома в Банфилде.
– Ты похожа на мать жертвы, – говорю я ей.
Маме всегда нравились полицейские истории – чем закрученнее, тем лучше. Черно-белый раздел в журнале «Ола», статьи, сопровождающиеся смазанными фотографиями, которые я в детстве старалась пролистывать с закрытыми глазами, но любопытство побеждало, и потом я не могла заснуть. Случаи из «Хроники». Нина Мурано. Врач Хубилео, убитая своим пациентом, страдающим психозом. Но, однако, случай Фратиселли ее не интересовал.
Грасиэла Диесер, жена судьи Фратиселли, сидит в тюрьме, и ей уже назначили срок: она убила свою слабоумную дочь, потому что та отставала в развитии, потому что не была нормальной. Грасиэла, как и моя мама, грезила об идеальной семье; об идеальной буэнос-айресской семье, как та, которая разместилась на комоде в маминой спальне в доме в Банфилде.
А я? О чем грезила я? О настоящей любви, о том, чтобы быть вне опасности?
– Пойду закажу пирожки, – сказала я и вдруг поняла, что, пока мы разговаривали, я доела все рисовые хлебцы и с удовольствием съела бы еще булочки. Говорят, это один из эффектов марихуаны.
– Да, – согласилась мама. – Четыре дюжины. С мясом, половину острых, половину нежных.
– Это безумие.
– Если что, на завтра останется… Августина нет, он один съел бы дюжину за один присест. – Ее взгляд был устремлен в угол, словно там возник образ ее внука, поедающего пирожки, и во мне проснулась нежность, которая на какой-то момент заглушила чувство голода и другие эффекты марихуаны, которые вызвал у меня дым Сантьяго.
– Пойдем, я тебя познакомлю, – сказала я ей. Она одернула юбку, словно до этого готовила еду, и поправила прическу. Мы вошли в гостиную с тарелкой булочек.
– Мама, это Сантьяго, мой друг, о котором я тебе рассказывала.
Сантьяго протягивает руку, чтобы поздороваться, но она его целует.
– Привет, я мама Викиты, – произносит она торжественно и в то же время фамильярно, если это возможно. У него на щеке остался след ее помады.
– Вы похожи, – говорит Сантьяго.
– Нет, я похожа на папу.
– Она похожа на отца, – одновременно произносим мы и замолкаем.
– На твоего отца?
– Он умер, – говорит Диего и целует маму.
– Мне жаль, – говорит Сантьяго.
Я смотрю на них обоих, словно они мне чужие. Мне кажется, что мы не сидели полуобнаженные, опершись на диван. Нас окутывает запах чеснока от булочек, как ладан, спасая нас. Я ставлю поднос с булочками на то же самое место, где совсем недавно стояла сумка с марихуаной. Интересно, куда они ее убрали?
– Диего, ты не принесешь вино из морозилки? – говорю я и предлагаю всем булочки.
– Ой, – говорит мне мама, – я так мало сделала, я напекла их для тебя, Викита, я не знала, что… Они со шпинатом, от ее анемии, – объясняет она Сантьяго. – У Викиты всю жизнь анемия.
«Всю жизнь». «Мы всю жизнь были консерваторами» или «пожизненными антиперсоналистами» – одна из ее любимых фраз, которую я, уже давно не слышу. Может, потому что давно не было никаких выборов. Сколько еще раз она произнесет «Викита»?
Диего принес поднос с бокалами.
– По кабельному что-нибудь показывают? – спрашиваю я его, словно мой муж каждое утро учит наизусть программку, чтобы потом мне ответить.
Но он понимает, что я прошу его о помощи. Он наполняет бокалы и идет за журналом:
– В десять будут «Опасные связи».
Звонят в дверь, и мама ищет кошелек, чтобы расплатиться с молодым человеком за пирожки. Она всегда так делает, будто хочет заплатить нам за свое пребывание здесь. Диего протягивает мне свой кошелек.
– Да, уже иду, – говорю я в домофон и на выходе из кухни сталкиваюсь с мамой. – Нет, мама, что ты делаешь?
– На чай, – говорит она.
У нас с ней одинаковые кошельки для мелочи: такие, которые открываются, как маленькая коробочка; мелочь падает на крышку, как на поднос.
Я включаю телевизор, и мы садимся на диван. Диего садится на пуфик, немного подальше от нас, чтобы видеть, как я смотрю телевизор. Его веселят гримасы, которые я корчу в зависимости от того, что происходит на экране.
– Что я смотрю внимательнее всего, так это начало, – говорит мама. – В фильме самое важное – это начало.
– Конечно. Не только в фильме, во всем, – улыбается ей Диего, словно мама – маленькая девочка, которая сказала что-то необычайно серьезное для ее возраста. Он наливает еще вина.
У Джона Малковича напудренный парик.
Мама сидит на краешке дивана, готовая встать. Она на самом деле встает и почти шепотом произносит: «Пойду к плите», затем забирает пирожки и уходит. Она знает, что меня это бесит, но она это делает, потому что ей сложно понять фильм; она уходит, чтобы потом ей объяснили, что произошло.
Я понял, что я влюблен: я узнал ту физическую боль, которую я чувствовал каждый раз, когда вы покидали комнату, в которой я оставался, – говорит Малкович Мишель Пфайфер. Чуть позже он описывает ей в письме попку одной своей любовницы.
У мамы в руках пирожок, она на него дует. Она неодобрительно качает головой. Смотрит на тарелку и на то, как мы едим. Я не могу не посчитать: хватит ли нам? Еще остается по четыре пирожка каждому, но мы очень голодны.
Чтобы ничего не упустить, я тихонько подхожу к своей сумке и достаю записную книжку.
Я тебе говорил, как сильно мне нравится наблюдать битву между любовью и благодетелью? – спрашивает Малкович Гленн Клоуз. Ума Турман будет жертвой.
– Пойду приготовлю кофе, – говорит в этот раз мама. Общее объединение превращает ее в служанку.
Всегда, когда ты предохраняешься, ты можешь делать это сколько хочешь, с какими хочешь мужчинами. Когда речь идет о семейной паре, оба действуют одинаково, и все предпочитают стать матерями, – объясняет Гленн Клоуз Уме Турман, и я мысленно благодарю маму за то, что она на кухне.
Она приняла мою любовь. Я принял ее дружбу. Мы оба знаем, какой короткий путь между двумя людьми, – говорит Малкович, и взгляд Гленн Клоуз из циничного превращается в разочарованный, когда она замечает, что он влюблен в Мишель Пфайфер.
Сантьяго зевает. Я поворачиваюсь: у Диего блестят глаза; наверное, это от «Нью Эйдж», бутылка была пуста.
Мужчины счастливы в тот момент, когда их делают счастливыми. Женщины – когда делают их счастливыми.
Я не думаю, что она права, но все-таки заношу эту фразу в свою записную книжку. Это хорошая фраза, яркая, для чего-нибудь пригодится. Я переворачиваю страницу.
– Что пишешь? – спрашивает Сантьяго.
– Разные мысли для моих статей. Дуэль:
– Скажи ей, что я рад, что не придется жить без нее. И что ее любовь была самым большим счастьем в моей жизни…
Малкович умирает, и моя слеза капает на остывший пирожок.
– Что ты записала? – спрашивает Сантьяго и берет у меня из рук записную книжку:
Важна ли любовь, важна ли благодетель? Если бы нет, то победа над ними не доставляла бы столько удовольствия и грусти.
В любви есть что-то святое. Необходимо всем и каждому в отдельности поддерживать веру в нее. Это для нас самая долговечная форма этики.
Нежность – оружие неудовлетворенных женщин. Мадам де Турвель пользуется ею, чтобы заполнить пустоту своей любви; Вальмон – чтобы завоевать мадам де Турвель. Любовь и желание – самые сильные двигатели любой веры, которые могут привести нас в действие.
Люди хотят быть счастливыми на небе, потому что они несчастливы на земле. И они несчастны по одной причине: они не любимы, и сами не любят.
– Зачем ты все это переводишь в рассуждения?
– Это моя работа, – мой голос звучит обиженно, я пытаюсь его восстановить, – у меня пять статей посвящены этому фильму.
Диего подождал, пока я договорю, а потом, словно желая придать значение моим словам, сказал:
– Любовь моя… – Он первый раз произнес «любовь моя» в присутствии Сантьяго. Мы все трое переглянулись. – Ты такая… трогательная.
– Потому что я пишу в своей записной книжке или из-за того, что я пишу в записной книжке?
– Из-за всего, – говорит он, и я чувствую, что он хотел сказать что-то другое.
Дешевое легкое вино с пузырьками сделало нас всех немного дешевыми, легкими и пузырящимися. Кофе был как раз кстати. Мама принесла его на подносе. Я подумала, что тот поднос, который принес Диего, – единственный у нас в доме, и удивилась, откуда они их берут.
– Тебе положить сахар? – Мама открыла Сантьяго сахарницу.
– Нет, спасибо. – Сантьяго приподнялся, чтобы взять чашку. Чашка, как всегда, была наполнена до краев. Такая у меня мама: слишком много пирожков, слишком много кофе.
– Ты похожа на мадам де Турвель, – говорит Диего.
– Мне больше нравится Сесиль Воланж, – говорю я.
– Нет, Сесиль обманывает, прекрасно зная, что будет потом, и ее это веселит. – Он кладет ложечку сахара в кофе и перемешивает. – Вот мадам де Турвель на самом деле загадочна. Она, возможно, даже во всем романе единственный персонаж, который знает себе цену, у нее есть «моральная целостность».
– Ты читал этот роман? – удивленно спрашиваю я, но на самом деле меня удивляет не это. «Моральная целостность, – произношу я про себя. – Ха!»
– Да, читал. Мне не нравятся эпистолярные романы, но этот просто прекрасен. Ты полностью погружаешься в заговор между маркизой де Мертей и Вальмоном через их переписку, и тебе жаль, что тебя там нет и что ты просто слушаешь сплетни и не можешь ничего сделать.
– А меня из всех персонажей восхищает Вальмон, – говорит Сантьяго.
– Да, – кивает Диего. – Сцена за завтраком, после того как он соблазнил Сесиль, как он ест сливы… Эволюция персонажа на протяжении романа происходит под влиянием любви, и ему сложно «выполнить» обещание, данное Гленн Клоуз.
– Должно быть, случайная измена – это что-то совсем неприятное, – говорю я и еще раз думаю о том, что у нас странный разговор», словно это запоздалое действие марихуаны.
Мама составляет чашки на поднос, хоть Сантьяго еще не допил свой кофе. Я, как всегда, делаю слабую попытку подняться, которую замечает Диего.
– Сиди, – говорит мама, будто хочет, чтобы мы продолжали разговор, и я не двигаюсь.
– В этом ты тоже похожа на мадам де Турвель, – говорит Диего, – ты должна была бы быть окружена прислугой. К счастью, у тебя есть мама и я.
– Она у нас интеллигентка, – говорит мама, и мы все смеемся, уже более слабо.
– Почему мы не звоним Августину?
– Мама, уже двенадцать часов.
– Слава богу, он у нас мальчик… Только я поняла ее мысли:
– Мама хочет сказать, что, поскольку он мальчик, его не изнасилуют, например.
– Насколько легче воспитывать сына, – кивает она, – дочерей окружает столько опасностей… А еще они такие бесчувственные.
– Августин не бесчувственный, – говорю я. И вспоминаю о дневнике. Я ненавижу свою маму. И мне сразу кажется, будто он мне никогда не звонил, не говорил, что любит меня.
– Пришла машина, – говорит Диего.
Мама уже с сумочкой в руке прощается с Диего, с Сантьяго («Очень приятно», – говорит она), и мы с ней идем к дверям. В свете коридора видно седину у корней ее волос.
– Девочка моя, этот парень, Сантьяго, – он ненормальный, – говорит она мне на ухо и целует меня.
Я хочу обнять ее, но не делаю этого и ничего не говорю. Я стою и просто смотрю, как она идет к лифту с сумочкой под мышкой и пустой тряпочной сумкой в руке. Я закрываю дверь.
Он ненормальный. Еще одна любимая фраза моей мамы. Я сама ее иногда говорю. В одних случаях прилагательное «нормальный» имело положительное значение, в других – отрицательное. В одном случае я хотела сказать одно, в другом – другое. Мы не всегда понимаем, что именно нам хотят сказать, но благодаря контексту всегда понимаем – плохое это или хорошее. Мой отец не был «нормальным» для моей матери, но она говорила это с гордостью, она хотела сказать, что она «сверходаренная», «независимая» (еще два слова, которые она постоянно использовала); хотя она уже очень давно не имела в виду ничего такого. Сейчас фразой «ты ненормальная» она хотела сказать «ты бесчувственная», потому что я ей не звонила, потому что я забыла своих школьных подруг. Но то что Сантьяго ей показался ненормальным, – это явно говорит о том, что он ей не понравился. Я знала, что она имела в виду. То что он был ненормальным, ее успокаивало, и я это прекрасно осознавала, потому что, если бы она положительно отнеслась к присутствию Сантьяго в нашем доме (словно говорила бы мне, что Диего полезно иногда тебя поревновать), она непременно боялась бы за нашу семью.
Он ненормальный. Я не знаю, хотела бы я, чтобы Сантьяго ей понравился. В отличие от Диего в первый раз – как и всегда – Сантьяго не сделал ничего, чтобы понравиться ей. Но, прежде всего, моя мама была женщиной, а Сантьяго всегда вел себя так с женщинами. Кроме того, зачем ему нужно было прилагать усилия, чтобы понравиться маме, если он вообще никогда ни к чему не прилагал усилия?
Я оставалась на кухне, как в траншее. Я поставила кипятиться воду для чая; мама намыла тарелки, бокалы, чашки, подносы; единственное что мне оставалось сделать, – это положить грязную одежду в стиральную машину. Я отмерила нужное количество смягчителя и стирального порошка, насыпала их в специальные отделения и повернула тумблер на нужное деление. Я делала все это, внимательно прислушиваясь: Диего и Сантьяго устали, они тут же легли и быстро уснули, говорила я самой себе. Кроме того, Диего на следующий день рано вставать и идти в университет принимать экзамены. Мне нужно было лечь, когда они уже будут спать, тогда всего этого вечера не будет, будет такое ощущение, что все это мне приснилось, словно я смотрела это по телевизору вместо «Опасных связей».
Я пила чай за кухонным столом, рассматривая прозрачные баночки с приправой, лапшой, мукой, сухарями, стараясь расшифровать названия содержимого, написанные на английском на горизонтальных крышечках самых маленьких баночек.
Монотонный шум стиральной машины действовал на меня успокоительно. События этого дня кружились у меня в голове, как одежда в барабане: разговор с Томасом в «Майо», Диего и Сантьяго в трусах, курящие косяк, я между ними, Чарли Паркер, поцелуй с дымом Сантьяго. Руки Сантьяго. Сантьяго. Звонок мамы, сообщающий о том, что она приедет вечером, как спасительное известие, и я, выбегающая из квартиры, подкидывая яблоко, с головой, полной дыма.
Я развесила одежду по цветам. Каждая вещь занимала соответствующее ей место, не соприкасаясь с другой.
Я сразу же уснула, даже не почувствовав, что засыпаю. Мне ничего не снилось. Я проснулась от жажды и пошла на кухню за стаканом воды.
От легкого ветра колыхались занавески на окнах в гостиной и вообще во всей квартире, которая казалась робкой, молчаливой и пустой. Тогда я увидела его. Он неподвижно сидел в кресле. Он не взглянул на меня, и я быстро пошла к себе в комнату со стаканом воды. Он ненормальный. Я повторяла слова мамы, как заклинание, пока снова не уснула.
Часы показывали десять. Я вынуждена была поднести их к глазам, чтобы рассмотреть время. Я вытянула руки и ноги так, что кончиками пальцев касалась краев кровати, затем перевернулась на сторону Диего, которого уже не было. Повалялась немного на его половине, простыни еще хранили тепло его тела. «Сегодня последний день Сантьяго», – подумала я. Попила воды, которая еще оставалась в стакане, надела шорты, футболку и вышла из комнаты.
Сантьяго уже заправил кровать, принял душ – об этом можно было догадаться по мокрым волосам – и собрал сумку, хотя у него впереди еще был целый день. Может быть, он так же сильно хотел поскорее уехать, как я хотела, чтобы он уехал. Он повесил на нее замок. Я в любом случае не собиралась ее открывать.
– Выжившие. Мы смело можем так называть себя. Мы уже пережили столько катастроф… Ладно, за исключением Виргинии, у Виргинии на протяжении нескольких веков все стабильно.
Адриана прикурила еще одну сигарету. Она постриглась и прокрасилась в рыжий. Почему-то женщины всегда начинают с волос: когда они хотят что-то изменить, они идут в парикмахерскую. Это самое простая и заметная перемена.
Другие перемены не произошли добровольно: потеря веса, например. Что произошло сначала: Адри изменилась, потому что ее тело изменилось, или ее тело изменилось, потому что она стала другой?
Веро тоже изменилась за неделю, но в лучшую сторону: она меньше красилась., меньше курила, меньше теребила волосы, ни разу не сказала «необходимо».
Я вела себя со своими подругами, Как энтомолог: я их любила, но эта любовь была похожа на любовь к муравьям. Я не могла не изучать их. Всегда со своей лупой и записной книжкой, забывая о том, что я тоже муравей. Интересно, они смотрят на меня так же, как я на них?
– Виргиния, а с тобой что происходит, ты с прошлой недели такая… – сказала Веро.
– Какая «такая»?
– Такая, – она показала на меня, словно хотела сказать «неряшливая, плохо одетая», – отрешенная.
– Наверное, скучает по Августину, – сказала Адри.
– Он приезжает в субботу вечером, – ответила я.
– Нет. Это не может быть из-за Августина. Ты не видишь, какая она? – настаивала Веро.
– Какая?
– Молчаливая, загадочная. Что с тобой?
– Ничего. Со мной все в порядке, – тихо произнесла я. – Но со мной много чего произошло за эту неделю, за четыре дня, много чего. Можно жить несколько лет, как во сне, а потом все меняется.
– Рассказывай.
– В другой раз. Адри, лучше расскажи, что случилось с Клаудио?
Адри сделала длинную затяжку:
– Ему необходимо «время, чтобы подумать». Мы же уже знаем, что это значит.
Я нигде не видела книгу Норвуд; что я на самом деле видела, так это обилие свечей разных видов, форм и цветов.
– Не волнуйся, Адри. Куба будет за нами, – сказала Веро, доедая последний кусочек сыра.
Веро послушалась совета не Адри, не Норвуд, а моего: она посмотрела «Когда Гарри познакомился с Салли», «Манхэттен», «Правда о кошках и собаках», «Французский поцелуй», «Верность». И конечно же, «Касабланка». Или, может быть, только «Касабланка». Она продолжала жить с этим ненормальным, но улучшила свое чувство юмора. Сейчас она цитировала Богарта и не доставала из своей сумки гороскоп.
– А что на Кубе? – спросила я, словно не вспомнила эту фразу.
После путешествия в Кайо-Ларго они не говорили больше ни о чем на протяжении нескольких месяцев.
«Эх, – вздыхали они и переглядывались, словно говоря: – Мне ей объяснить, или ты объяснишь?»
– На Кубе я поняла важную вещь, – сказала Адри, – секс зависит только от одного фактора – времени. Ни деньги, ни внешность; разница – это время. А у кубинцев время – это единственное что в избытке. Они могут проводить дни, недели, соблазняя, обожая тебя. И они не устают от этого, потому что у них серьезные намерения. Как работа, которая нравится, как профессия, лучше сказать, специальность.
– Все дело в том, что это единственный способ обеспечить себе будущее, – сказала Веро, – там мужчины учатся, овладевают профессиями врачей, программистов или еще какими-нибудь, но это не гарантирует того, что их жизнь изменится к лучшему. Кубинцы знают, что, если они охмурят янки, француженку или ту же самую аргентинку, они спасены.
– Кроме того, они такие… чистые, такие кокетливые.
– Никогда бы не подумала, что тебе нравятся именно чистые и кокетливые мужчины.
– Мне нравятся все, у кого ярко выражены какие-нибудь особенные личностные качества. – Адри затушила сигарету о тарелку из-под сыра. – Хотя в определенном возрасте лучше предпочесть классических мужчин. Диего – классический мужчина.
Веро снова наполнила стаканы пивом, и мы ненадолго замолчали, наблюдая, как садится пена.
– Однако… – сказала Адри. – Это было невероятно, я подумала в тот раз… Я даже увидела падающую звезду той ночью, когда он поцеловал меня. Мы оба ее видели: мы лежали на спине на песке у него в саду и увидели ее.
– Ты же ученица Норвуд, Адри. Ты не веришь в такие вещи. Вот кто действительно верит в такие послания, знаки, которые появляются, когда ты их не ищешь, так это Виргиния.
– Я сейчас думаю: я ведь никогда раньше не видела падающую звезду.
– И что ты собираешься делать? – спросила Веро.
– Ничего. Все, как обычно. – Адри развела руками, словно хотела обхватить всю комнату и сказать: «Буду заниматься цветами, свечами, натяжными потолками».
Мне стало ее жаль, эта жалость тут же переросла в жалость к самой себе. Потому что какая разница была между танцами и курсами и тем, что я постоянно писала в своей записной книжке? Почему то, что делала она, казалось менее патетично, чем то, что делала я, когда была подавлена? Почему танец отличается от скульптуры или керамики? Почему для него необходима пара? Адри могла свободно рассуждать о сексуальном характере керамики или производства свечей, выдвигать теории о чувстве такта у акрила или парафина, о том что значит правильно отлить форму. Всегда то, что делаем мы, кажется нам лучше, но это только один из многих способов самозащиты. Они все одинаковы, только одни менее, другие более прочные, чтобы спасти нас от одиночества.
– И ждать.
– Ждать его?
– Нет, ждать, когда завершится «круг Коперника».
– Что?
– «Круг Коперника»: ты почти не заметишь, как что-то изменится. Тебе больше не нужны ни объяснения, ни извинения, тебе больше незачем никого добиваться; тебе достаточно только: «Как это возможно, что вчера, месяц назад, час назад он мне сказал… а если?..» Какая разница, если он тебя больше не любит? Сейчас он тебя уже не любит или думает, что не любит, или не уверен в том, что любит тебя, или ему нужно время, что в данном случае равнозначно тому, что он тебя не любит.
Мы с Веро продолжали молчать, тогда Адри достала из сумки красную и синюю ручки и взяла салфетку.
– Это я или любая из нас, – сказала она, ставя красную точку. – Он вокруг нас – Она обвела точку синим кругом. – Но потом мы начинаем его преследовать. – Теперь она обвела синий круг красным. Это было похоже на двигающиеся концентрические круги. – Каким-то магическим образом он останавливается, когда мы начинаем кружиться. – Немного в стороне она нарисовала синюю точку, как в самом начале нарисовала красную точку. – И теперь получается, что мы вращаемся вокруг него. – Она обвела эту точку красной пастой. – Тебе только необходимо снова успокоиться, – и она указала на красную точку, – перестать вращаться вокруг него, принимать его потребности, его историю, его прошлое. И тогда все снова начнет вращаться вокруг тебя, рано или поздно, и он тоже.
Мы посмотрели на салфетку. Схема была понятна.
– И как ты понимаешь, что все произошло, что появился новый круг?
– Это состояние души: однажды утром ты просыпаешься и думаешь, что не так сложно находиться на уровне твоих самых больших ожиданий. Ты чувствуешь, что тебе хорошо и одной, и автоматически начинаешь танцевать. Ты – Солнце, и планеты вращаются вокруг тебя. Это и есть «круг Коперника». – Она снова ткнула в красную точку.
Я спросила себя, какая Адри мне нравится больше: Адри – гностик, или мистик, или Адри, погруженная в книгу Норвуд?
– Хорошо звучит, – сказала Веро. – Если бы еще не было так сложно. Но воздержание хуже.
– Нет, душевное волнение хуже, но оно проходит. Все проходит, – сказала Адри.
– Это старая часть города.
Сантьяго рассматривал дома, вымощенные камнем улицы, деревья.
– Как красиво.
Да, было действительно красиво. Мы обошли площадь, где не было художников, так как было не воскресенье. Я показала ему собор.
– Если пойдешь дальше по этой улице, – я махнула рукой, – дойдешь до смотровой площадки, откуда открывается вид на реку и парусники.
– А это железнодорожная станция?
– Да. Прибрежный поезд; от нее можно доехать до Тигре на этом поезде. Жаль, что ты никогда не был в Тигре. – Я не стала говорить: «В следующий раз, когда приедешь…» – Я завезу турбодвигатель отцу Диего, и мы можем встретиться здесь, у входа в собор, через пару часов; как тебе? Если заблудишься, спроси у кого-нибудь дорогу.
Пусть он погуляет один. Я не хотела идти к реке с Сантьяго. Я не хотела смотреть с ним, как солнце отражается в воде.
– Хочешь, я тебе помогу? – спросил он, показывая на турбодвигатель на заднем сиденье машины.
– Нет, он не тяжелый, спасибо, – сказала я, думая о том, что на самом деле мне тяжело будет его нести.
Я посмотрела, как он выходит из машины и скрывается за деревьями, и спросила себя, изменилась ли я так же для него, как он изменился для меня? В любом случае, Сантьяго меня не знал, он никогда не хотел ничего обо мне знать: ни о моих вкусах, ни о моем детстве.
Я шла, обхватив руками двигатель, который был гораздо легче, чем казалось на первый взгляд. Я чувствовала, как подошвы моих туфель касаются каменной плитки, точно так же я в детстве ощущала тропинки, когда днем светило яркое солнце. Здесь даже росли бананы, как и на улицах Банфилда. И такие же деревья с бледно-зелеными листьями и гроздьями маленьких шариков, которые я срывала и давила пальцами. Как они называются? Почему такие не растут в городе? Если бы я продолжала принюхиваться, как ищейка, к жасмину и розам, я бы смогла почувствовать запах воды из бассейна. Это тоже был запах из моего детства: лето, шелушащаяся на носу кожа, уроки плавания и учитель, мускулистый мужчина, который всегда носил обтягивающие шорты; когда они намокали, было похоже, что они сделаны из латекса. Его звали Хулио. Именно Хулио – а не тот мальчик, имя которого я даже не помню, – был первым мужчиной, в которого я влюбилась, потому что уже в семь лет я умела плавать. Мы с Диего встретили его как-то в воскресенье, когда приехали в Банфилд навестить маму. Я поздоровалась с ним и представила их друг другу («Мой муж», – гордо произнесла я, словно демонстрировала ему свои успехе в кроле), а потом я рассказала про него Диего.
Диего знал обо мне все или почти все. Он знал о моей сломанной ключице, о моих оценках в школе, что мне не нравится печенка и сырой лук. Его интересовала вся я, словно он собирался написать «Полную историю Виргинии» и все время собирал материал. Я же, напротив, почти ничего о нем не знала.
Отец Диего в пижаме пил на кухне мате, и мне пришлось сдержаться, чтобы не обнять его: все мужчины, которые пили мате в пижаме, напоминали мне моего отца.
– Привет? Как Августин?
– Хорошо, к счастью, он завтра вечером уже возвращается.
Я уже сама открыла электронный замок, оставила двигатель в гараже и пришла на кухню, словно это было традицией, – приходить к нему в пятницу днем.
Он был совсем не похож на Диего, наверное, только в одном они были одинаковы: оба имели способность сделать так, чтобы люди чувствовали себя удобно. Я села перед ним и взяла предложенный мне мате, хоть я и не пью мате.
Я огляделась вокруг, ища Диего, какой-нибудь след Диего. Но это не был дом его детства, это был дом новой жены его отца, тут не было ни одной комнаты, где бы я могла сесть и представить себе, каким был мой муж в детстве.
– У вас есть фотографии Диего? – спросила я, возвращая мате.
Он улыбнулся и вышел из комнаты. Вернулся он с двумя альбомами и подвинул ко мне свой стул. Я отодвинула чашку и чайник с мате, словно боялась, что запачкаю фотографии.
Я сама перевернула первую страницу, а потом и остальные, чтобы он не листал их слишком медленно или, наоборот, слишком быстро.
У матери Диего были черные волосы и глаза и типичный итальянский нос, который казался мне – как и всем остальным – очень привлекательным. Я заметила, что глаза отца Диего на фотографии неотрывно смотрели в ее глаза, и у меня на какое-то мгновение подступил комок к горлу, когда я подумала, что может значить потерять кого-то, потерять Диего. Я перевернула страницу – там был маленький Диего. Было забавно видеть его толстым, улыбающимся или серьезным, таким непохожим на сегодняшнего; единственное что не изменилось, – это глаза и челка. Августин больше был похож на теперешнего Диего, чем на Диего в детстве. Диего, принимающий причастие, с молитвенником и требником. Мы перешли ко второму альбому. Диего в Барилош, поездка выпускников: общая фотография, на фоне собора. Другие фотографии были на снегу.
– Эти из Европы, когда он учился во Франции.
Диего катается на лыжах, Диего в хижине пьет шоколад с группой светловолосых студентов, которые, скорее всего, ирландцы или англичане; мне кажется, я узнала одного из них, мы с ним учились на одном курсе.
Диего с еще одним студентом, на лыжах и в лыжных шапочках.
Я перевернула страницу, но эта оказалась последней, дальше шли пустые целлофановые кармашки.
Я снова посмотрела на последнюю фотографию: Диего положил руку на плечо Сантьяго. Даже в шерстяной шапочке и лыжном костюме, который я никогда на нем не видела, я могла узнать его. Я бы могла узнать Сантьяго даже в шлеме.
Аккуратно разровненный гравий по краям дороги, расписания рейсов, карта с линиями воздушных маршрутов, плакат с сумкой, наполненной сладостями – так выглядит вестибюль аэропорта. Мне казалось, что после моего путешествия в Европу прошло меньше времени, чем со вторника, пусть даже это было четыре дня назад, когда я приехала встречать Сантьяго. Судя по скорости, с которой Диего вел машину, и по тому, как он покупал билет на парковке, я поняла, что у него такое же чувство.
Мы приехали на полтора часа раньше, этого времени было более чем достаточно для рейса в Рио.
– Фестиваль уже начался? – спросила я Сантьяго, пока мы стояли у витрины.
– Да, вчера.
– Понятно, – сказала я. – Ты приехал без своей камеры?
– Да. Зачем она мне?
Я поискала глазами Диего в креслах зала ожидания. Он прикуривал сигарету. «Это твой муж, – сказала я себе, – хотя ты до сих пор не знаешь, кто же он на самом деле».
– Я пойду к Диего, мы подождем тебя там. Или ты хочешь, чтобы я постояла в очереди, пока ты сдашь сумку в багаж?
– Сумку? – Он посмотрел на нее так, словно только что осознал, что у него есть багаж. – Я возьму ее с собой в самолет.
– Ладно.
Сантьяго стоял у окна справочной, пытаясь выяснить, почему рейс откладывается и сколько осталось времени до вылета; он это делал только потому, что я ему сказала это сделать. Сам бы он сидел в зале ожидания, пока не объявят посадку. «Пусть он уже поскорее улетит», – думала я.
Я не села рядом с Диего, а пошла в магазинчик с журналами, он был одним из моих представлений о рае: иностранные издания Vogue, Elle, MarieClaire, VanityFair. И большинство журналов без полиэтиленовой упаковки. Я посмотрела на цены и купила тот, что был не совсем дорогой и мне нравился, – американский Cosmopolitanс Сарой Джессикой Паркер на обложке, где она демонстрировала свой беременный живот, – я подошла к кассе, заплатила и вернулась, чтобы рассмотреть остальные. Было забавно: посмотреть их все, когда ты уже купила один. Если бы ты купила их все или тебе бы их подарили, был бы уже не тот эффект.
На обложке французского Elleтоже красовалась Сара Джессика Паркер; с завитыми волосами ей было лучше. На странице 43 была женщина с голубыми глазами, которые немного косили. «Наследственность», – гласил заголовок статьи. Лайнн Маргулис мне напомнила учительницу английского, у которой я брала частные уроки, и она подарила мне мою первую пару длинных чулок. Она пользовалась стойкой помадой, которая всегда образовывала корку по краям ее губ. Но Лайнн не пользовалась помадой, она была автором революционной теории, согласно которой порядок жизни определяется симбиозом двух бактерий.
Женщина в кассе внимательно наблюдала за мной поверх своих очков; я крепко обняла свой Cosmopolitan, чтобы напомнить ей, что я уже сделала свою покупку и это дает мне право смотреть и читать то, что я хочу.
Существуют тысячи видов бактерий: одни живут в кипящей воде, другие ни минуты не могут прожить без огромного количества соли. Когда мы говорим о бактериях, имеется в виду форма жизни, более чем крепкая и удивительная. Они встречаются на глубине трех километров, в граните, в скалах, за пределами фотосинтеза, в темноте. Не существует ни животных, ни растений, которые могли бы жить так же. С точки зрения выносливости нельзя сравнивать бактерии с животными и растениями. Именно эта выносливость позволяет им забираться так далеко, хотя мы считаем, что они вредные, что они являются причиной многих заболеваний.
Пастер и вся его школа находили бактерии в болезнях, и теперь мы думаем, что можем избежать контакта с ними. Мы говорим о них так, будто можем снять их с себя, но это абсолютно невозможно, так как это самые многочисленные организмы на Земле. Жизнь – это бактерии. Мы бактерии, любой организм сам по себе бактерия, он вырастает из бактерии или представляет собой совокупность нескольких видов бактерий. 10% нашего тела – это бактерии, и идея избавиться от них, даже наполовину, абсолютно нелепа, потому что они задействованы во всем, что мы делаем. И только малая часть их опасна, а все остальные безвредны.
Я достала свою записную книжку. «Ложь как бактерии», – записала я и обвела эту фразу.
Затем я подошла к кассе и купила Elle. Наверное, женщина подумала, что я фанатка Сары Джессики Паркер. Буквально минуту назад я была фанаткой Лайнн.
Я причесалась и накрасилась перед зеркалом в туалете. Я приводила себя в порядок не для Сантьяго – для Диего.
Они сидели вместе и не курили.. Диего рассматривал свои ботинки, и я захотела, чтобы он посмотрел на меня так, как иногда на меня смотрели незнакомые мужчины, которым я по какой-то непонятной мне причине нравилась. Как когда-то давно я хотела, чтобы на меня так смотрел Сантьяго.
Я села на свободное кресло рядом с Диего.
– Ну что? – спросила я Сантьяго.
– Похоже, нам придется подождать еще пару часов. То есть тине придется подождать.
Диего неохотно тряхнул головой, словно хотел сказать: «Понятно, что мы тебя не оставим».
– Завтра приезжает Августин, да? – спросил Сантьяго.
– Да, – одновременно сказали мы с Диего и улыбнулись, словно он спросил, ждем ли мы ребенка, а я была на четвертом месяце, как Сара.
«Все будет хорошо, когда приедет Августин, – подумала я. – Все прояснится, и тогда мы поймем, что делать дальше». А пока это то же самое, как будто я играю в театральной пьесе, в которой одного из главных персонажей заменили другим, из другой пьесы; мы должны импровизировать реплики, сцены, выходы, не говоря о том, как я ненавижу театральные пьесы.
Они попросили у меня журналы, и их лица спрятались за Сарой. Диего остановился на странице с фотографией Лайнн Маргулис, затем пробежал глазами по тексту, слишком быстро, чтобы вникнуть в суть теории о бактериях. Потом он встал, положил закрытый журнал на сиденье.
– Сейчас вернусь, – сказал он.
Перед тем как он вошел в туалет, маленькая девочка ему что-то предложила, какую-то маленькую фигурку. Диего взял ее, положил в карман, дал девочке монету и погладил ее по голове.
Девочка была младше Августина. Она подошла именно к нашему ряду и положила по фигурке на колени каждого, также как делают дети в метро; я никогда не видела, чтобы они делали это в аэропорту.
Сантьяго вернул ей фигурку, не отрывая глаз от журнала, не дав ей денег, точно так же, как и все остальные. Конечно, все вернули фигурки, и это ничего не значило; просто социальная бесчувственность. Но Сантьяго – это другое. Он ненормальный. Моя мама верила в магическую силу этих фигурок (Богородицы Розарии Сан-Николас или святого Кайетано, без разницы) так же, как и Диего верил в Историю или как я в свои предрассудки. Сантьяго ни во что не верил. А от человека, который ни во что не верит, нечего ждать ничего хорошего. Чего боится Сантьяго? Ради чего он живет? На что надеется? Меня удивило то, что сейчас уже мне это было абсолютно не важно. Я чувствовала себя, как археолог, который на протяжении многих лет пытается расшифровать иероглиф и теряет к нему всякий интерес, как раз когда начинает догадываться о его значении.
То что я видела в Сантьяго, я сама на него надела, как костюм. Достаточно было его снять – и получалась сказка о голом короле. С Диего все по-другому: то что было в Диего, было в нем самом, костюм сросся с его кожей, они были одним целым.
Нет, все не так. Было что-то под маской у Сантьяго, но у Диего тоже была маска. Я снова принялась расшифровывать иероглиф. Я решила забыть его.
Я снова посмотрела на Сантьяго. Я задавалась вопросом: как получилось так, что Диего видел его в Париже, как случилось так, что он видел его здесь? Но тут же начала думать о другом, как будто переключила программу в телевизоре. Как тот кто только что увидел бактерии под микроскопом, но, выключив его, сразу же забыл о них. Или тот, кто избавляется от ненужных карт в покере.
На парковке почти не оставалось машин. На парковочном талоне стояло два двадцать.
– Поехали за Августином? – спросил Диего, пока платил.
– Прямо сейчас?
Он кивнул. Почему бы и нет.
– Но я не взяла с собой ни еду, ни термос с кофе…
Я переняла этот обычай от своей матери: невозможно было путешествовать, даже пусть это будет двухчасовое путешествие, без термоса и бутербродов.
– Остановимся в придорожном кафе, – предложил Диего. – В Аталайе, поедим булочек.
Это тоже было привычкой моих родителей: «Мы всю жизнь останавливаемся в Аталайе поесть булочек» – так сказала бы Диего мама, словно это был показатель гордости семьи Гадеа.
Мы сели в машину, как Бонн и Клайд, оставив позади самолеты, полосы гравия, евангелистскую церковь, Сантьяго.
Белая полоса вдоль дороги. Машины проносятся, как вспышки молнии. Если бы мы не ехали за Августином, я бы хотела ехать вечно. Как, когда я была маленькой, мы ехали в отпуск: мама спала, папа был за рулем, я – на заднем сиденье, разговаривая с папой, чтобы он не уснул.
I am a problem for you to solve, – пел Эй ми Мэнн. Я выключаю радио: не хочу слушать песни о любви, не хочу звуков музыки, не хочу объяснений; только черная, блестящая полоса дороги и слепящие фары.
Мы едем с открытыми окнами, и сухой вечерний воздух пахнет мятой. Челка Диего развевается, как маленький флаг.
Я поворачиваюсь: Августин всегда спит во время долгих переездов, и я накрываю его покрывалом, которое достаю из-под своего сиденья. Августину нравится спать, укрывшись, ему никогда не бывает жарко. Но сейчас заднее сиденье пустое.
Мы молча едим булочки, уставившись на свои чашки с кофе. Диего заказывает еще две чашки кофе, еще булочек; у нас нет проблем с деньгами. В Аталайе сидят еще парочки. Те кто с маленькими детьми, разговаривают с ними, они поддерживают их чашки, кладут им булочки в рот; остальные не разговаривают.
Рядом с Аталайей находится небольшой супермаркет. У входа продают игрушки, мячики, новогодние елки, наряженные на любой вкус.
– Купим одну? – спрашиваю я.
Диего подходит к ним, трогает пластиковые листья. Он не говорит: «Мы же атеисты», он говорит:
– Еще нужно купить шары и те гирлянды.
Мы открываем дверь с колокольчиками. Этот супермаркет похож не на придорожный, а скорее напоминает магазинчик из старых американских фильмов, где продаются сладости и подарки и кругом стоят добродушные старики с седыми волосами в костюмах Санта-Клаусов.
Я беру корзину из красного пластика и кладу туда несколько серебристых, красных и золотистых стеклянных шаров и несколько гирлянд. Диего, с новогодней елкой в руках, идет к кассе.
– И этих куколок тоже, – говорит он и показывает в самый конец ряда. Я кладу в корзину несколько разноцветных человечков и зверюшек, которые стоят рядом со сладостями.
– Маме должно понравиться, – говорю я, ожидая, пока стоящий впереди мужчина заплатит за пиво. – Августину должно понравиться, – поправляюсь я.
Девушка за кассой достает шары из моей корзинки и проводит ими по магнитной подставке.
– Вы мне завернете куколки как подарки?
Девушка смотрит на Диего, чтобы проверить, говорю ли я всерьез; она не Знает, что я всегда прошу завернуть вещи, как подарок.
– У нас нет подарочной бумаги, – говорит она, тряхнув головой так, что ее серьги, похожие на маленькие новогодние елочки, начинают качаться.
Диего аккуратно складывает шары в сумку.
– Мы можем набрать шишек в лесу – чтобы поставить их в центр стола, – говорю я и вижу перед собой центр стола в гостиной в доме в Банфилде: глубокие тарелки с красной свечой в середине, листья вьюнка вперемешку с шишками, шарики из хлопка и блюда с индейкой, рыбой под кисло-сладким соусом, грушами, остатки летней еды – как сани, в которых сидит Санта-Клаус на этой открытке, рядом с кассой.
– Можем поехать в Банфилд на петушиную мессу, а потом привезти маму домой на обед.
Диего улыбается и треплет меня по волосам. Он не говорит: «Мы же никогда не ходим на мессы, никогда не ходили на петушиную мессу, и тебе же не нравятся праздники». Он просто говорит: «Да, Виргиния».
Я слушаю, как он произносит мое имя, словно только он имеет право произносить его. Он не говорит «Вики», не говорит «Викита», не говорит «любимая». Я уже не помню, как произносили мое имя остальные, как произносили его Томас и Сантьяго.
Жить – гораздо сложнее, чем вести машину. Отец меня научил знакам дорожного движения. Они мне пригодились больше, чем правила, которым учила меня мама. Но предполагалось, что она обязана меня им обучить, как я обязана буду научить им Августина.
Мы ничего не знаем. Ни что такое правда, ни зачем она нужна, ни что делают мужчины, ни что делают женщины, ни чем они отличаются, ни почему мы любим тех или иных. Мой сын ведет дневник, как девочки, и ненавидит меня по неизвестным мне причинам, а через несколько дней он меня уже любит. Все мои мысли ни для чего не годятся, кроме газетных статей, в которые потом заворачивают яйца. Мы ничего не знаем, но, возможно, хорошо, что это так.
В Долорес – кому придет в голову жить в городе под названием Долорес? – мы сворачиваем со второй трассы на одиннадцатую. У меня на лице слабая улыбка, которая висит на мне, как распределитель на парковке в аэропорту.
«А сейчас что? – спрашиваю я себя. – Грусть, страх, неуверенность, нехватка воздуха? Я всегда считала, что любовь имеет принцип качелей. Сейчас, возможно, Диего наверху».
Я пытаюсь просто ехать и ни о чем не думать, и мне это удается. Все становится мягким и бескрайним, как прямая бесконечная дорога, с деревьями и полями по краям.
Удивительно, но я до сих пор думала, что Диего похож на мой первый велосипед и что я могу направлять его, куда захочу, когда, на самом деле, это он меня направлял. Я смотрю на большие руки Диего, на его длинные худые пальцы на руле. Темные волосы выбиваются из-под воротничка рубашки, из-под засученных рукавов. Как в сексе, говорю я себе: нам хорошо только когда я начинаю понимать, куда он хочет поехать.
– Я вижу море. – Я показываю – на море в окне. Это такая игра, в которую мы играли летом, когда Августин был маленьким и мы ездили на побережье; тот кто первым видел море, выигрывал. «Я вижу море, я вижу фонарь, я вижу Альфонсину, я вижу газовые трубы, я вижу баки с бензином, я вижу лагуну уток».
Диего остановил машину сразу, как мы въехали на пляж. Мы бы могли добраться до пляжа пешком по песку, пройдя зону скал.
Кажется, свет резко поднялся из моря, как кипящее молоко. Светила бледная луна, которая тут же скрылась, когда мы снова посмотрели на небо, после того как разулись.
– Я вот что думаю, – говорю я и вспоминаю коротко стриженную девочку в зеленых бриджах и Августина, снимающего рюкзак, как тот кто снимает шляпу, чтобы поздороваться, – Августин нас убьет, если увидит, что мы приехали.
Я складываю нашу обувь: одну пару на другую.
– Да, мне кажется, лучше будет, если мы не пойдем, – говорит Диего. – Мы можем проследить за ним и вернуться в Буэнос-Айрес вслед за автобусом.
Я одновременно ощущаю прохладную воду, которая ласкает мои ноги, и большую и твердую руку Диего в своей. Он прижимается всем телом к моей спине, моя голова ниже его головы, его руки переплетаются с моими.
– То что нас ждет в этом возрасте…
Я смеюсь и думаю, что несправедливо, что есть что-то хорошее, что быстро портится, исчезает, сморщивается, раскалывается, ломается: шелк, вино, стекло. Желание, страсть, счастье, любовь.
Мы сидим на берегу, очень близко к воде. Чайки молча кружат над нами. Они гораздо легче и грациознее, чем голуби, чем коты – как рыбы.
Диего ложится, и я делаю то же самое; у нас мокнут спины. Небо – это легкое одеяло, и мы так и лежим на спине, вытянувшись, немного озябшие. Словно мы умерли или уснули, но мы живы.
– Что делает тебя счастливым? – думаю я и произношу это вслух.
– Ты. Это первое, что приходит мне на ум. И Августин.
Я закрываю глаза. Потом снова открываю – все остается на своих местах: Диего, небо. Августин, пусть даже и далеко. Небо. Небо гладкое, как пляжный песок, с которого только что отступила вода: без облаков, без границ, без следов. Я уверена: если бы была ночь, мы увидели бы падающую звезду.