НЕ ПРАВДА ЛИ, СКОЛЬ МНОГО ПРИЯТНОГО и полезного встречаем мы в комических и сатирических сочинениях? Обо всех предметах там трактуется с полной откровенностью. Поступки изложены без всякого притворства, тогда как серьезные книги пишутся с некоей оглядкой, мешающей говорить прямодушно, а посему многие повествования оказываются несовершенными и изобилующими не столько правдой, сколько ложью. Если кто интересуется языком (как тому надлежало бы быть), то где же, как не здесь, может он с ним познакомиться? Я полагаю, что в сей книге французский язык представлен во всей полноте и что я даже не пропустил слов, употребляемых простонародьем, а это встречается далеко не всюду, ибо скромные произведения не могут себе этого позволить; между тем низменные предметы доставляют нередко больше удовольствия, нежели самые возвышенные. Более того, я описал с нарочитой откровенностью все характеры и поступки лиц, мною выведенных, и изложенные здесь приключения не менее занимательны, нежели многие другие, находящиеся в изрядном почете. Я приношу сию исповедь без всякого смущения, ибо, опираясь на многочисленные доказательства, она должна показаться убедительной; а кроме того, найдется немало людей, которые прочтут ее и даже не поймут ее смысла, так как неизменно полагают, что для сочинения безукоризненной книги достаточно нагромоздить слова на слова, заботясь только о том, чтоб поместить несколько приключений для услаждения идиотов. Между тем я получил довольно всяких замечаний от лиц, именующих себя знатоками хорошего; одним не нравилось одно, другим — другое, так что не найдется ни одного места в моей книге, которого бы не похвалили и не похулили. Если б я захотел, то поступил бы как тот живописец, который спрятался за своей картиной и, выслушав различные мнения толпы, исправил ее согласно тому, что о ней говорили. Но я очутился бы не в лучшем положении, чем он, ибо вместо законченного портрета он создал смехотворное чудовище. Я предпочел сохранить свое сочинение таким, каким оно было, и предоставить его на волю случая: пусть нравится тому, кому удастся понравиться, ибо не может быть, чтобы среди разных побасенок не оказалось хоть половинки одной, которая пришлась бы по вкусу какому-нибудь лицу, даже отличающемуся самыми невообразимыми причудами. Разве мыслимо заслужить универсальное признание? Ведь если ученый муж, побывавший в Сорбонне, любит читать школярские истории, то мелкопоместный дворянин, вскормленный среди собак и лошадей, не найдет в них никакой прелести и обратит свое внимание на то, что более подходит к его нраву и положению. Если людей, падких на амурные дела, занимают всевозможные интрижки и хитрости, к коим прибегают сластолюбцы, то те, кто интересуется исключительно войной и баталиями или только пышными и серьезными сочинениями, назовут все эти любовные повести пустой суетой. Но к чему нам беспокоить себя глупыми бреднями: надо брать удовольствие там, где мы его находим. А посему продолжим наше повествование.
Представим себе, что Франсион влюбился в дочь богатого купца, приехавшего со всей семьей пожить некоторое время на своей мызе. И хотя наш кавалер стремился насладиться то той, то другой девицей, но все же он утверждал, что происходило это без ущерба для любви, питаемой им к Наис, и что ему надлежало простить сии маленькие грешки в рассуждении несчастного положения, в коем он очутился, отчего необходимо было ему чем-нибудь разогнать скуку.
Фортуне было угодно, чтоб отец Джоконды — так звали ту, которая приглянулась Франсиону, — послал за ним и приказал ему сделать на деревьях особого рода прививки, на каковые был наш пастух изрядным мастером, ибо в свое время читал об этом в садоводческих книжках; для вашего же вразумления скажу, что ум его был подобен неразборчивому на товар купчине, запасающемуся на досуге всякой всячиной, и не было для него ничего слишком трудного или непонятного. Итак, Франсион принялся за свое дело в кулиге, когда хозяйская дочь подошла к нему, чтобы любопытства ради взглянуть на его работу. Он тысячекратно благословил час, когда нарядили его в крестьянское платье, ибо оно позволило ему насладиться столькими девушками, к коим не смог бы он никогда приступиться, а вдобавок давало возможность сблизиться и с этой. Джоконда держала в руках книжку, то читая ее, то поглядывая на трудящегося Франсиона.
— Что это за занимательная книга, барышня? — спросил он, не найдя другого предлога, чтоб с ней заговорить.
— А какая вам польза, если я скажу? — отвечала она. — Вы услышите незнакомое название, которое будет звучать для вас странно. Вам, крестьянам, во всю жизнь не приходит в голову взяться за чтение, и вы считаете, что на свете нет другой книги, кроме часослова.
— Я думаю об этом иначе, чем другие, — возразил Франсион, — мне приходилось видеть всякого рода книги, и нет такого хорошего произведения, которого бы я не читал.
— Господи! Да это чудо! — воскликнула Джоконда. — В таком случае скажу в ответ на ваш вопрос, что в этой книге описана любовь пастухов и пастушек. Попадались ли вам такие сочинения?
— Как же! — ответствовал Франсион. — И я считаю их весьма занимательными, особливо для тех, кто, как вы, приехал на лоно природы, ибо вам приятно познакомиться с усладами, изображенными в этих произведениях.
— О, как вы заблуждаетесь, думая так! — воскликнула она. — Если бы любопытство не подстрекало меня узнать конец описанных здесь приключений, я была бы не в силах перелистать всю книгу, так как ценю превыше всего правдоподобие, а его нельзя найти ни в одной из этих историй. В самом деле: пастухи рассуждают, как философы, и выражают свою любовь, как галантнейшие люди на свете. Что за притча? Почему автор не присвоил своим героям звания благовоспитанных рыцарей? Если б он заставил их при таком общественном положении расточать перлы рассудительности и красноречия, то никто не почел бы это за чудо. Подлинная или вымышленная история должна по возможности приближаться к естественному, иначе это — басня, пригодная лишь на то, чтоб развлекать детей у камелька, а не зрелые умы, умеющие вникать во все. Право, мир представлен здесь шиворот-навыворот. По-моему, надо написать книгу о любовных похождениях рыцарей, говорящих на крестьянском наречии и предающихся деревенским дурачествам. Она была бы ничуть не чуднее этой, в которой описано обратное.
Франсион, узнав в Джоконде по этим речам одну из тех умных и образованных особ, общества коих он всегда старательно искал, был весьма рад, что поместил свое сердце столь достойным образом, и, дабы не упустить случая с нею побеседовать, продолжал так:
— Надо быть лишенным здравого смысла, чтобы не одобрить приведенные вами доводы. Действительно, чтение этой книги не может доставить удовольствия; но тем не менее должен вас предупредить, что в деревнях иногда встречаются люди, одетые по-крестьянски, но умеющие любить с не меньшей куртуазностью, рассудительностью и скромностью, нежели лица, которые подвизаются при самых блестящих дворах в мире.
— Они встречаются так редко, — сказала Джоконда, — что не составляют количества, оправдывающего сочинение пастушечьих романов.
— Напротив, — возразил Франсион с улыбкой, — вы найдете даже здесь, смею вас уверить, таких влюбленных пастушков, и сам я, будучи пастухом, могу сказать без хвастовства, что если меня возведут в достоинство такого буколического любовника, то не поступят опрометчиво.
— Нисколько не сомневаюсь, — отвечала Джоконда, — но вам будет трудно найти здесь девиц такого же склада: все они какие-то буки.
— Вы имеете в виду крестьянок, — сказал Франсион, — я лично не обращаю на них никакого внимания. Здесь есть другие особы, достойные любви не только идеального пастушка, но и самого законченного царедворца. Я вправе утверждать это, поскольку мне выпало счастье вас лицезреть.
— Ах, господи! — вскричала Джоконда. — Сколь я обманывалась, полагая, что только при дворе упражняются в ласкательствах! Неужели у вас здесь такой же обычай?
— Правду говорят повсюду, — отпарировал Франсион.
Тут Джоконда покинула его, чтоб сопровождать свою мать, которая гуляла одна. Она очень дивилась изысканным речам пастуха, и порой ей мерещилось, что это сон. Но восхищение ее еще возросло, когда под вечер, часов в десять, он стал петь и играть на лютне под ее окном. Она узнала его по словам сочиненной им песни, где он умолял ее не презирать пастуха, удостоившегося ее беседы. Ей казалось сущим чудом, что человек его звания сочинял такие хорошие стихи, а к тому же пел и играл на лютне не хуже любого виртуоза. Неотесанные мужики, видевшие все его таланты, не ценили их так, как она, чей острый ум разбирался во всем. Но это были пустяки по сравнению с любовным письмом, которое получила она от пастуха на другой день и где нашла прекраснейшие цветы красноречия. Он не прибег ни к каким особенным хитростям, чтоб вручить Джоконде свою цидулку, а положил ее в тростниковую корзинку, которую девочка отнесла барышне в подарок.
Мысли ее были в большом расстройстве, ибо она не знала, как ей отнестись к ухаживаниям нового своего поклонника, чье звание было ей не по душе. Если б его достоинства не смягчили ее гордости, то она сочла бы крайне неуместным любовное письмо, которое он осмелился ей послать. Между тем она сгорала от желания выведать, где он получил такое воспитание, чтоб усвоить все эти приятные повадки. А посему прошла она одна-одинешенька через заднюю калитку кулиги и, повстречав Франсиона неподалеку оттуда в том месте, где он пас свое стадо, позволила ему с собой заговорить. Выслушав его приветствия и выражения радости по поводу столь счастливой встречи, она сказала ему:
— Любезный пастушок, вы, по-видимому, вздумали позабавиться и хотите в подтверждение своих слов доказать мне, что в качестве безукоризненного поклонника не уступите никому из городских.
— Я делаю это вовсе не для препровождения времени, как вы думаете, — отвечал он, — а потому, что вынужден к тому необходимостью.
— Дозвольте не поверить, — отозвалась Джоконда.
— Между тем не подлежит никакому сомнению, что ваши прелести обладают исключительным могуществом, способным подвигнуть меня и не на такие поступки, — возразил Франсион. — Я бы весьма досадовал, если б какая-нибудь иная причина, кроме прекраснейшей на свете и состоящей в том, чтоб покориться вашим чарам, внушила мне смелость совершить то, что я совершил. Бесспорно, низкое мое звание сильно мешает мне снискать вашу благосклонность. Вот почему я приложу все силы, дабы исправить этот недостаток сугубыми стараниями, с помощью коих надеюсь одержать над вами победу.
Джоконда улыбнулась, как бы в насмешку над его речами, и, переведя разговор на другой предмет, спросила, где он воспитывался в юности. Франсиону не хотелось сразу дать ей ответ, не обсудив перед тем зрело некоторых пунктов, а потому он сказал, что готов подробно поведать ей обо всем, если она потрудится прийти на другой день в то же место и в тот же час.
Тем временем она не поленилась навести о нем всевозможные справки. Ей сказали, каким уважением он пользуется во всей округе, и почти убедили ее, что он приобрел свои совершенства при помощи магии. На другой день они сошлись в условленном месте. Джоконда напомнила Франсиону об его обещании, каковое он исполнил, сказав ей следующее:
— Если б даже вы не попросили меня поведать вам, кто я, мне все равно пришлось бы это сделать, дабы вы уважили чувства, которые я к вам питаю. А посему объявляю вам, что я — дворянин, принадлежащий к одному из знатнейших французских родов, и что, увидав вас несколько времени тому назад в городе, где вы изволите жить, я был побежден вашими чарами и решил нарядиться в крестьянское платье, дабы по вашем приезде сюда проникнуть к вам, не возбуждая ничьих подозрений.
После этих лживых слов, коими он старался усилить ее расположение, ему удалось привести ее в восторг всяческими доказательствами своей пылкой страсти. Не сомневаясь более в знатном происхождении Франсиона, она не стала притворяться, что его старания останутся без должной награды. Он был так чистоплотен, несмотря на скверную свою одежонку, что всегда выглядел прилично, а потому Джоконда прониклась к нему почти такими же чувствами, как если б он был одет по-придворному.
Обменявшись взаимными заверениями в любви, они принялись рассуждать о разных разностях. Джоконда поведала Франсиону о том, как ее хотели убедить, будто он занимается черной магией. Не желая обращаться с ней, как с простолюдинками, он объяснил ей большинство обстоятельств, вызвавших в народе такие толки. Его забавный рассказ доставил ей немалое удовольствие.
Когда наступил час разлуки, то, перед тем как расстаться, они обсудили способ, к коему надлежало им прибегнуть, чтоб видеться впредь, ибо Джоконда не могла часто выходить из дому ради Франсиона так, чтоб этого в конце концов не заметили и не заподозрили их отношений. А посему надумала она притвориться больной, дабы, воспользовавшись этим, впустить к себе своего возлюбленного, который, согласно народной молве, умел лечить от всякого рода болезней. Остановившись на этом, они распрощались, и каждый отправился к себе.
Джоконда принялась в тот же день за осуществление своего намерения, пожаловавшись матери на сильные рези. Ее нежат, ее холят и укладывают в постель. Если б лекари жили не так далеко, их не преминули бы тотчас же вызвать. Прежде чем она успела обмолвиться о Франсионе, подвернулся мызник, посоветовавший послать за пастухом, дабы он прописал больной какое-нибудь снадобье. Отец отвечал, что не желает доверяться подобным шарлатанам.
— Чего вы боитесь? — сказал мызник. — Почему бы вашей дочери не исцелиться, как и всем, кого он пользовал? Поверьте мне, это — сущий дьявол; не знаю, право, чего только он не умеет. Он ученее нашего священника и заткнет его за пояс, как хочет.
Отец Джоконды, поверив тому, что говорили ему еще многие другие лица о знаниях пастуха, согласился за ним послать. Взглянув на больную и пощупав ей пульс, Франсион вынул из кармана склянку с каким-то маслом, каковое приказал подогреть, а затем обмакнул в него лоскуток и понес к своей возлюбленной, дабы положила она его на живот. Момент оказался для него благоприятный, ибо не случилось в то время быть ни» кому подле постели, так что, притворившись, будто помогает больной прикладывать лекарство, он позволил себе приласкать ее перси. Желая, чтоб его сочли еще большим знатоком в этих делах, Джоконда сказала несколько спустя своей матери, что чувствует себя гораздо лучше и хотела бы развлечься. Затем, обращаясь к Франсиону, она промолвила:
— Ах, пастух, меня уверяли, что вы умеете играть на лютне: могу ли я рассчитывать на то, что вы ради меня исполните несколько мотивов?
— Ваша власть надо мной безгранична, — ответствовал Франсион, — и хотя я знаю, что неспособен доставить вам удовольствие своей лютней, однако же не премину сыграть, дабы не впасть в ослушание.
Франсион хотел было сам сходить за лютней, но хозяева этого не допустили и послали к нему на дом слугу, чтоб тот ее принес. Когда он заиграл на своем инструменте, то все пришли в восторг от его искусства, а особливо Джоконда. Эти нежные родители ни о чем так не пеклись, как о здоровье и удовольствии дочери, а потому, видя, что она наслаждается музыкой пастуха, позволили ему прийти на другой день, чтоб ее развлекать. Они даже оставили их наедине, а сами занялись хозяйством, и тут Франсион доказал своей даме, как сильно он ее любит. Она была им так очарована, что обещала удовольствовать его желания.
Им предоставлялось достаточно возможностей усладить себя любовью в полях, но Джоконда в тот же вечер вернулась с родителями в город, и казалось, что все противодействует влюбленным, ибо дом был обнесен со всех сторон высокими стенами, а двери всегда на запоре. Джоконда написала Франсиону о том, в какой строгой тюрьме она находится, но заверила его тем не менее, что если он каким-нибудь способом ухитрится тайно проникнуть к ней вместе с крестьянами из их деревни, то она окажет ему самый лучший прием, на какой он может рассчитывать. Франсион ломает себе голову над тем, как поступить, и наконец прибегает к хитрой выдумке. Один возчик должен был спустя несколько дней отвезти купцу сено; наш пастух решил спрятаться в телеге и сообщил о своем намерении Джоконде. Возчик этот был разумом простоват и несмышлен, а потому Франсиону не стоило большого труда уговорить его на что угодно.
— Любезный друг, — сказал он ему, — ты знаешь, как я любопытен; мне расписали всяческие красоты того дома, где живет твой хозяин в городе. Я очень хотел бы на него взглянуть, но никаким образом не могу доставить себе этого удовольствия, а потому мне нужна твоя помощь: отвези-ка меня туда.
— Охотно, — отвечал возчик, дружески к нему расположенный, ибо Франсион нередко его поил. — Поезжайте со мной, когда я туда отправлюсь; не думаю, чтоб вам не разрешили войти; ведь вас там хорошо знают.
— Слишком хорошо; вот почему мне невозможно поступить так, как ты предлагаешь. Я хочу проникнуть туда не замеченный никем, чтобы узнать расположение всего жилища и начертить его рисунок для некоей цели; твоему хозяину незачем знать об этом. А потому я предполагаю спрятаться в сене, которое ты повезешь: это лучший способ исполнить мое намерение.
— Отличная выдумка, — заявил возчик, — и не от меня будет зависеть, если вы ею не воспользуетесь. К тому же назад я повезу кадки для сбора винограда: вы сможете в них спрятаться.
— Превосходно, — отвечал Франсион, — лишь бы ты сдержал свое обещание.
Возчик заверил его в своей преданности и, когда наступил урочный час, чтоб везти сено, велел ему быть наготове. Франсион, препоручив свое стадо другому и надев лучшее платье, какое у него было, отправился в пустынное место на дороге, где ему удалось спрятаться в возке так, что никто этого не заметил. Под вечер он прибыл в дом Джоконды; возчик, выгрузив телегу самолично, снова скрыл Франсиона в сарае, где сложил сено, Что было большой дерзостью со стороны того и другого, ибо если бы их поймали, то заподозрили бы в покушении на кражу и учинили бы над ними суд быстрый и справедливый. Но что поделаешь: Франсиону хотелось испытать, как далеко зайдут по отношению к нему милости Фортуны.
Тем временем Джоконда пребывала в великом беспокойстве, не зная, приехал он или нет, и не имея никакой возможности получить о нем вести, ибо спросить у возчика она не хотела, боясь возбудить подозрение, а к тому же вообще сомневалась, решится ли Франсион спрятаться в сене без ее согласия. Наконец, когда все разошлись, отправилась она в то место, где он находился, предполагая, что ему больше негде было скрыться. Он уже выполз из своего тайника на разведку, когда она вошла к нему в сарай без свечи и узнала его. Незачем спрашивать, приветствовали ли они друг друга поцелуями: объятия их длились более получаса, в продолжение коего неописуемая радость отняла у них дар слова. Пробудившись от экстаза, они задумались над тем, где им провести ночь. Джоконда считала неблагоразумным вести Франсиона в свою горницу из опасения, как бы не услыхали их шагов на лестнице и не приключилось бы какого-нибудь несчастья. А посему остались они там, где были, и Франсион постлал большой чепрак на кучу сена, дабы его возлюбленная, ложась, не перепачкалась бы в нечистотах. Легко поверить, что они испытали не меньше наслаждений, чем если б возлежали на пышной постели. Во время одного из перемирий, заключенного ими для передышки от любовных битв, Франсион рассказал, на какую уловку поддел возчика, который отправился спать в другое место, полагая, что его спутник проводит ночь на дворе в разглядывании здания при свете звезд. В свою очередь, Джоконда сообщила, что, не желая спать, как обычно, в одной горнице с матерью, она притворилась, будто там слишком жарко, дабы ей разрешили переночевать в каморке, выходившей на лестницу, откуда можно было пройти в сарай, не пересекая двора. Затем, помышляя о будущем, они прикинули несколько способов встречаться в дальнейшем, ибо души любовников тароваты на разные выдумки, клонящиеся к продлению Их удовольствий. В конце концов остановились они на одной и положили привести ее в исполнение, а заключалась она в том, чтоб Франсион постарался поступить в услужение к купцу, который, зная его способности, предпочтет всякому другому такого сидельца, как он. Джоконда согласилась на это, в ожидании пока Франсион решится открыть настоящее свое звание; сам же он хотя и смотрел на новую свою должность, как на временную, однако же был не прочь уйти из деревни, ибо ему уже прискучило жить среди неотесанных мужиков. Он поведал своей возлюбленной, что нуждается в деньгах, и она отдала все свои сбережения, будучи не в силах в чем-либо ему отказать. Они изведали все услады, какие можно вообразить, когда полоска света, предвестница дня, подала им сигнал к отступлению. Но в то самое время, как они прощались, раздался сильный стук в ворота, и проснувшийся слуга тотчас же вышел, чтоб отпереть. Какой-то вооруженный человек обратился к нему надменным тоном.
— Ну-ка, любезный, предупредите своего хозяина, что в городе беспорядки, и опросите его, не желает ли он послать кого-нибудь из своих людей с мушкетом на главную площадь согласно приказу, который я уполномочен ему передать от имени капитана. Обегайте к нему поживей и не беспокойтесь о том, чтобы кто-нибудь сюда вошел: я постерегу как следует.
Слуга поспешил подняться по лестнице к хозяйской горнице и постучал в дверь; но так как там еще не проснулись, то ему никто не отпер. Тем временем капралу, доброму горожанину, гордившемуся не менее Цезаря военным своим снаряжением, столь отличным от обычного его оружия, шила и мясорубной доски, наскучило дожидаться так долго у ворот, тем паче что были у него другие дела. Он рассердился и, заявив, что к нему относятся недостаточно уважительно, принялся браниться, ибо не заимствовал от знати ничего, кроме брани. А так как, несмотря на громкий его зов, никто ему не отвечал, то он удалился в превеликой досаде, пригрозив, что заставит хозяина дома заплатит пеню.
Джоконда еще не осмеливалась вернуться в свою горницу, опасаясь встретить на пути слугу или кого-нибудь другого. Она решила, что Франсиону способнее всего выбежать в ворота, пока они были открыты, ибо к каким бы хитростям он ни прибег, ему будет трудно спрятаться в кадках возчика так незаметно, чтоб никто не обратил на это внимания. Он одобрил ее совет и тотчас же принялся пересекать двор. Дойдя до главной аллеи, ведущей к воротам, он так испугался, чтоб слуга не сошел вниз и его не увидал, что пустился бежать изо всей мочи, желая поскорее выбраться из дому. Но, не заметив высокого порога, он не поднял ноги, чтоб его переступить, и растянулся во всю длину на мостовой, отчего чуть было не переломал себе и рук и ног. Джоконда, увидав его падение, весьма огорчилась, но не бросилась ему на помощь, а отправилась высыпаться в свою горницу и притворилась, будто с вечера оттуда не выходила.
Франсион поднялся с превеликим трудом, и так как v еле держался на ногах, то стал передвигаться, опираясь
о стенку. Он хорошо сделал, что удалился, ибо слуга, посланный своим хозяином на главную площадь, тотчас же вышел из дому в полном вооружении. Итак, плелся он по мере сил и собирался было опуститься на землю, чтоб передохнуть, когда увидал на углу портшез, откуда вылез какой-то человек, который быстро зашагал по улице и вскоре исчез из глаз, несмотря на расслабленную походку.
«Право слово, — сказал себе Франсион, — я не буду так привередлив, как ты, и охотно усядусь в эти носилки, если только удастся до них добраться».
Промолвив это, он напряг силы и так принатужился, что наконец дотащился до портшеза, где присел на мягкую подушку, каковая подвернулась ему весьма своевременно.
Пока Франсион покоится на ней в свое удовольствие, надлежит рассказать.о персоне, чье место он занял. То был старый подагрик, самый злющий человек в городе, а может статься, и во всей округе, несмотря на то, что изобиловала она отъявленнейшими мерзавцами. Единственным его удовольствием было сеять раздор повсюду и даже среди самых именитых лиц. Он злоумышлял против одного вельможи, которого республика за несколько времени до этого назначила туда губернатором. Ему скорее следовало ценить его, ибо никто на него не жаловался; но такой уж был у этого подагрика скверный нрав, что он постоянно злословил о сильных мира сего. Осуждал же он губернатора, очевидно, только по дурному своему обыкновению, ибо даже никогда его не видал и не слыхал ни о добрых, ни о злых его поступках. Он приписывал ему недостатки, которые замечал у его предшественников, полагая, что с одинаковой должностью связаны одинаковые пороки. Между прочим, состоял он в хороших отношениях с одним весьма влиятельным лицом. Дабы поссорить его с губернатором, он как-то сказал своему знакомцу, что этот сановник (как ему за верное передавали) был вероломнейшим человеком на свете, что надлежало всячески его опасаться и что он задумал предать город в руки иноземцев; ему поверили, как оракулу, ибо этот старейший горожанин так ловко скрывал свой злодейский характер, что его считали образцом порядочности. К тому же он ссылался на дошедшие до него слухи о весьма злостном заговоре. Случилось так, что губернатор накануне вечером разъезжал в сопровождении своей охраны по улицам с какой-то особливой, но, во всяком случае, благой целью. Тот, кого предостерегал подагрик, заметил это и без колебаний поверил в дурные намерения губернатора. Вот почему, собрав самых именитых людей в городе и сообщив им про дошедшие до него слухи, он решил вместе с ними призвать горожан к оружию, чтобы предотвратить могущее случиться несчастье. Был дан приказ по околоткам явиться каждому в свою часть, так что все пришло в волнение; Тут выехал губернатор с большим и лучшим отрядом, чем накануне, дабы узнать, чего ради происходят такие собрания без его повеления. Если б не сдержали народной ярости, возбужденной распространившимися слухами об измене, то толпа набросилась бы на губернатора и растерзала его в клочки. Дабы подстрекнуть ее к расправе, подагрик приказал подвести себя к окну и надрывался от крика:
— Да здравствует свобода! Повесьте злодея, который хочет нас продать!
Но голос разумных людей, обладавших большим весом, чем он, удержал руки наиболее ярых мятежников. Вошли в переговоры с губернатором, который выразил толпе свое расположение. Несмотря на это, капралы, все еще бродившие по своим околоткам, доканчивали призыв горожан к оружию, желая, чтоб каждый нес свою долго бремени. Один из них заходил в дом купца, как мы о том упоминали.
Тем временем губернатор, слышавший крамольные речи подагрика и узнавший стороною, что он зажег пламя возмущения, распорядился послать за ним, дабы наказать его по заслугам. Он дал это поручение двум своим людям, каковые отправились к подагрику на дом и сказали, что их господин, будучи наслышан о нем, как о весьма разумном человеке и дельном советнике, приглашает его к себе, дабы помог он успокоить народное волнение. Сперва подагрик не хотел верить, но под конец, убежденный их настойчивой божбой, вообразил, что губернатор ничего не знает о наветах, которые он на него возвел, и, может статься, будет рад выслушать его мнение. Представив себе, какие блага и какая честь могут для него воспоследовать от такого дела, он решил не отказываться от сближения с этим сановником. А посему он согласился, чтоб губернаторские люди усадили его в портшез, принесенный ими для этой цели, и позволил нести себя добровольно в такое место, куда его в противном случае отвели бы только силой. Они проделали уже немалый путь, когда к качалочникам подошел какой-то человек и шепнул одному из них на ухо:
— Господин губернатор уже изволил отбыть из прежнего места; он находится в замке: несите туда этого молодца.
Обладая лучшим слухом, чем о нем думали, подагрик отлично расслышал их слова и заподозрил какой-то злой умысел, направленный против него. К тому же его несли не так почтительно, как носят государственных мужей, а с большой быстротой, то и дело задевая носилками о тумбы. Это навело его на мысль, что по прибытии в городской замок с ним обойдутся далеко не ласково. Тем не менее он сидел смирно и, зная, что никакие слова в мире не спасут его от несчастья, притворился спящим и начал храпеть. У его носильщиков, не привыкших к столь тяжелой ноше, ломило руки от усталости, и пот струился с них крупным градом, а посему, дойдя до угла той улицы, где жила Джоконда, о ту пору совершенно безлюдной, они вздумали отдохнуть и, дабы освежиться, зашли в питейный дом и хватили там по стаканчику, полагая, что их пленник не проснется, а если бы и проснулся, то не пожелает убежать, а если б и пожелал, то не мог бы этого учинить, ибо ноги его до крайности распухли и ступни скрючились от подагрических болей. Но молодцы изрядно обманулись, ибо не успели они отойти, как, опасаясь губернаторского гнева, он нашел в себе силы удалиться и опростал то место, которое занял Франсион.
Оба качалочника, напившись вдосталь, вернулись к своему делу и не заметили, что в портшезе сидит уже другой человек, так как Франсион был закрыт со всех сторон занавесками и торчали наружу только его ступни. Они подняли ношу и двинулись с нею бодро вперед, ибо вино придало им новые силы. Франсион не проронил ни слова, боясь их остановить, а поскольку не мог еще ходить как следует, был весьма рад, что его несут хоть куда-нибудь.
«Эти люди, без сомнения, тащат меня в больницу вместо того страдальца, который удрал, — оказал он сам себе. — Наплевать! Мне там будет все же лучше, чем на улице, ибо я так ослабел, что не мог бы сдвинуться с места. По крайней мере если я повредил себе что-нибудь при падении, то костоправ меня перевяжет».
Качалочники тем временем продолжали нести Франсиона, не разговаривая с ним и принимая его за старика, которого им не хотелось будить. По прибытии в замок они доставили его в одну из горниц, не заглянув в носилки, и вознамерились тотчас же доложить своему господину об исполнении его поручения из страха, как бы им не влетело за опоздание. Губернатор, переговорив с ними, отправился к Франсиону в сопровождении приближенного дворянина, а так как ему никогда не приходилось видеть подагрика и он не знал, стар ли тот или молод, то не преминул принять за него Франсиона.
— Ну-с, достопочтенный, — сказал он ему, сильно дернув его за руку, — что ж это вы так неучтивы, потрудитесь-ка отвесить мне поклон.
Франсион, с трудом державшийся на ногах, кивнул ему головой.
— Как поживает ваша подагра? — продолжал губернатор. — Право слово, я выкачаю ее из вас до последней капли.
— У меня целый поток несчастий, а не одна только подагра, — отвечал Франсион, — и что бы вы ни говорили, а вам едва ли удастся его выкачать, ибо источник, из которого он вытекает, неосушим.
— Бросим эти разговоры, — возразил губернатор, — я не за тем послал за тобой, чтоб тратить время на пустяки. Признайся, что ты — вероломный, злобный человек, нарушитель общественного спокойствия. Народ мирно жил под моим управлением и был им вполне доволен; он никогда не возражал против моих распоряжений, а тебе захотелось видеть этот город в огне для удовлетворения беспутных своих желаний, и ты поднял пагубный мятеж. Что же ты скажешь в свое оправдание? Или, быть может, ты не намеревался нарушить покой жителей, а хотел только, чтоб меня убили или прогнали отсюда? Но какая причина побудила тебя к этому? Заметил ли ты за мной какие-либо злоупотребления по должности? Или ты ненавидишь меня за обиду, тебе нанесенную? Да я, кажется, никогда не давал тебе никакого повода для недовольства.
Франсион, выслушав эту речь и не понимая, о чем ему толкуют, вообразил под конец, что над ним хотят посмеяться, так как губернатор к тому же совсем не походил на сердящегося человека; душа его, в противность телу, была совсем здорова, и он находился в радостном настроении по случаю своей любовной удачи, а посему решил доставить себе такое же развлечение, как и тот, кто его допрашивал.
— В ответ на все ваши пункты, — возразил он, — скажу вам, что хотел поднять восстание в городе, так как ничего не может быть приятнее, как видеть его в таком состоянии: сосед пробирается к соседке, соседка — к соседу; любовники входят в дома, на двери коих они до того не смели даже глаз поднять. Во время этой сумятицы добрым людям представляется возможность устраивать всякие потехи. Не думайте, что я питаю к вам ненависть: я никогда не помышлял об этом, хотя, по правде говоря, у меня есть к тому серьезное основание, ибо вы не издаете одного крайне необходимого распоряжения.
— Что еще за распоряжение? — спросил губернатор.
— Самое лучшее и справедливое на свете, — отвечал Франсион. — Заключается оно в том, чтобы женщины впредь прогуливались раз в году по городу нагишом, дабы услаждать взоры столь приятным зрелищем, ибо чего ради прячутся они с таким усердием? Разве они таят в себе больше глупости, нежели можно вообразить? Наедине они показываются каждому из нас по очереди, почему бы им не показаться нам, когда мы соберемся все вместе? Понимаю, куда вы гнете: по вашему мнению, разглядывая их, мы скорее заметим присущие им недостатки, ибо двое глаз видят лучше, чем один, и это послужило бы к невыгоде для женщин; или вы хотите сказать, что разумнее любоваться их обнаженными телами по очереди, дабы каждый почитал себя единственным обладателем такого счастья. Других резонов, кроме этих, вы не сможете привести, да и те довольно крючковаты, ибо всякому известно, чем женщины дышат, и хитрости их не служат ни чему. К тому же вам незачем принимать так горячо их сторону в ущерб своим братьям, мужчинам.
Губернатор не знал, смеяться ли ему или сердиться на сию дивную речь, сказанную так кстати в ответ на его слова. Тем не менее он ответил Франсиону следующее:
— Послушайте-ка, бросьте свои шутки, ибо я вскоре прикажу вас повесить, и говорю вам это серьезно.
Тут вошло несколько ратманов [190], которые спросили у губернатора, посылал ли он за подагриком.
— Да вот же он, — отвечал тот, — но я думаю, что он либо сошел с ума, либо притворяется, для того чтобы его простили: мне не удалось добиться от него никакого толку.
— Кто привел вам этого человека? — осведомился один из вошедших. — Или вы принимаете его за того, которого мы требовали? Этот малый так же похож на него, как я на испанского короля.
Губернатор признался, что его здорово обманули и подсунули ему кого-то другого вместо подагрика. Затем он позвал качалочников и спросил их, почему они так поступили и зачем доставили в замок не того, кто был им указан. Они поглядели на Франсиона и отвечали, что привезли глубокого старца, а вовсе не этого человека.
— В таком случае подагрика унес сам черт и посадил на его место этого весельчака, — заключил губернатор.
Каждый высказал несколько суждений, и в конце концов все пришли к выводу, что только незнакомец может рассеять их сомнения.
— Вот вы и попали впросак, — отнесся к ним Франсион, — тот, кто сидел в этом портшезе, удрал, а я, желая отдохнуть, занял его место.
Тогда качалочников отчитали за нерадивую охрану и незамедлительно послали людей разыскивать старика, которого отдали в руки правосудия, а затем приговорили к повешению за шею и в тот же день вылечили от подагры и от всех прочих болезней.
Что касается Франсиона, то его отпустили на все четыре стороны, не причинив ему никакого зла. Он долго раздумывал, стоит ли ему возвращаться в деревню, и под конец решил туда не ходить, а, вспомнив о Наис, не почел также нужным исполнить обещание, данное Джоконде, ибо наслаждение погасило в нем ту крохотную страсть, которую он к ней питал. Таким образом, сия девица была жестоко наказана за то, что отдалась незнакомому человеку. Ей надлежало быть осторожнее и не вступать в такие вертопрашные связи. Что касается Франсиона, то мы не видим, чтоб приключились с ним несчастья, из коих бы он благополучно не выходил; ибо хотя и совершает он кое-какие дурные поступки, однако же не перестает всей душой стремиться к добру, а кроме того, господу не угодно губить тех, кому суждено когда-нибудь стать отменно добродетельным.
Потеряв охоту к сельским удовольствиям, он решил отправиться в Лион и занять там денег, дабы как следует снарядиться и продолжить задуманное предприятие. Первый человек, попавшийся ему на пути, был солдат, с пустыми карманами, одетый в дрянные красные штаны и сильно засаленный кожаный камзол. Франсион предложил ему поменяться платьем и обещал дать денег в придачу. Солдат согласился и за несколько грошей продал свое благородное обличье, взяв себе крестьянскую одежду. Франсион стал любоваться собой в этом прекрасном наряде, каковой предпочитал прежнему, и, купив у сего храброго ратаря также и шпагу, находился в великом затруднении, как ее прицепить, ибо солдат наотрез отказался продать перевязь. Он говорил, что хочет сохранить ее навсегда в доказательство проделанных им походов и что многие его сотоварищи, продав мушкеты, возвращаются домой с одними сошка-ми. Тогда Франсион, вспомнив, что у него имеется толстая свора, на которую он в бытность свою пастухом иногда привязывал собаку, воспользовался ею заместо перевязи для шпаги. Помимо сего, была на нем остроконечная шляпа с узкими полями, так что выглядел он весьма чудно, а этого ему и хотелось. Странствовал он то верхом, то в повозке, в зависимости от оказии, но по возможности с величайшей поспешностью, и тратил притом свои деньги осторожно и бережливо. Не стану вам рассказывать, пересекал ли он реки и горы и проезжал ли города и местечки; я не в настроении останавливаться на всех этих подробностях: вы видите, что я даже не сообщил вам, на каких водах находилась Наис, в Пуге [191] ли или в другом месте, и не поведал названия ни крепости, в коей томился Франсион, ни деревушки, где он был пастухом, ни города, в коем жительствовала Джоконда. Раз я о сем умалчиваю, то, по-видимому, не желаю, чтоб вы об этом знали; а посему не думайте, что если я здесь чего-либо не поместил, то произошло это по моему недомыслию.
Удовольствуемся тем, что после нескольких дней пути Франсион, переночевав в некоей деревне поблизости от Лиона, добрался в воскресное утро до другой. Все были у обедни, которая вскоре отошла. Зайдя тем временем в харчевню, Франсион не нашел там никого, кто бы его покормил, а потому уселся на главной площади под вязом, бросавшим приятную тень, и стал дожидаться, чтоб народ вышел из церкви. Какой-то поселянин, более занятый, чем другие, или торопившийся поскорее позавтракать, вышел первым и, проходя мимо Франсиона, счел его за одного из тех трубачей, которые после войны таскаются по деревням, продавая лекарства и показывая фокусы.
— Эй, служивый, — сказал он ему, — чем это вы здесь торгуете?
— Лучшими снадобьями в мире, — ответствовал Франсион, догадавшись, за кого его принимают. — Они лечат от каких угодно болезней, делают дураков умными и в короткое время превращают последних бедняков в богачей.
— Где же ваш товар? — спросил крестьянин. — Я не вижу у вас ни коробка, ни кошницы.
— Эх ты, пентюх, — возразил Франсион, — неужели ты думаешь, что я торгую таким же товаром, как и другие? Мой совсем не таков: он невидим, и ношу я его в голове, — каковые слова он произнес вполне серьезным и степенным тоном.
Крестьянин поверил ему и, позабыв о своих делах, захотел первым оповестить односельчан о ярмарочном шарлатане, который умел все и вся. Каждый полюбопытствовал на него взглянуть, и не успела обедня отойти, как Франсиона окружили люди всех возрастов.
Такое скопище народа и необходимость разыграть шарлатана побудили его не упускать подвернувшегося ему удовольствия, и, придя в хорошее настроение, он принялся молоть всякий вздор для развлечения толпы. Увидав, что слушатели дарят его своим благосклонным вниманием и хотят узнать, куда клонят все эти речи, он сказал им следующее:
— Люди добрые, знайте, что я не из тех наглых обманщиков, которые шатаются по стране и продают вам мазь, лечащую от всех болезней и не излечивающую ни от одной. У меня в запасе несколько сортов. Я ученее прославленного Табарена [192], подвизавшегося в лучших городах Франции. Меня скорее можно назвать лекарем, нежели уличным шарлатаном, ибо я прописываю медикаменты в зависимости от болезни и сам их приготовляю. Но, помимо сего, дорогие друзья, я ношу в голове совсем другой товарец. У меня такое изобилие ума, что я могу продавать его налево и направо. Я сбываю осторожность, хитрость и мудрость. Присмотритесь ко мне как следует; кто меня только видит, тот меня еще не знает; я происхожу из такого рода, в коем все мужские особи были прорицателями. Отец мой и дед занимались этим, но они мне в подметки не годятся, ибо я обладаю собственной мудростью, помимо той, которой у них научился. Если б я хотел, то не отходил бы от королей, но свобода дороже всего; а к тому же я достоин большей похвалы и лучше служу богу, переходя из местечка в местечко, дабы милосердно помогать всякого рода людям, чем если б постоянно жил в том же городе. Не стану больше рассказывать вам никаких побасенок, чтоб вас забавлять. Такому ученому мужу, как я, не пристало столь долго строить из себя шута. Пусть те, кто нуждается в совете по своим делам, придут ко мне. Я скажу любовникам, невинны ли их возлюбленные, а мужьям, наставляют ли им жены рога. Что касается болезней, то отложим это на завтра, когда я приду на ту же площадь.
Пока он все это выкладывал, крестьяне так густо облепили его со всех сторон, что заяц не проскользнул бы у них между ног. Во время разглагольствований Франсиона они таращили глаза и восторженно жестикулировали, но хотя и придавали веру его словам, однако не осмеливались к нему обратиться, ибо каждый боялся, что если он спросит, верна ли ему жена, то прочие почти наверняка сочтут его рогоносцем и осыплют насмешками. Те, кто собирался об этом осведомиться, предпочитали побеседовать с ним в другой раз с глазу на глаз, а так же поступили и влюбленные, желавшие удостовериться в целомудрии своих возлюбленных. Чтоб проверить познания шарлатана в других областях, ему стали задавать разные вопросы.
— Научите меня, сударь, как раз навсегда избавиться от бедности, — сказал один тележник.
— Работай только на людей, которые хорошо платят, — отвечал Франсион, — не одалживай ничего тем, кто не собирается отдавать, и всякий день зарывай у себя в погребе по одному су: ты найдешь к концу года триста шестьдесят шесть.
— Но коли, сударь, несколько хлебных верен, брошенных на землю, приносят мне столько-то колосьев, то не разумнее ли было бы посеять ефимки? Что из этого получится, если я так поступлю? — продолжал тележник, не желавший уступить шарлатану в зубоскальстве.
— Придут воры и заберут их, — возразил Франсион.
После этого какой-то -крестьянин спросил:
— Я недавно женился на молодой женщине, которая следует за мною повсюду; мне хотелось бы знать, почему.
— Оттого что ты идешь впереди, — отпарировал Франсион.
На все дурацкие вопросы, которые ему задавали, он отвечал подобным же образом, Чем очень смешил крестьян, ибо эти разговоры были как раз в духе таких людишек. Но так как голод уже давал себя знать, то попросил он, чтоб отпустили они его обедать, и велел им прийти под вечер в харчевню, где обещал удовольствовать все их желания.
Шинкарь, находившийся тут же, повел его к себе и, покинув свою жену, уселся обедать вместе с ним. Когда они очутились наедине, он сказал Франсиону:
— Как вы видели, у меня довольно пригожая жена; я всегда подозревал, что она наставляет мне рога: избавьте меня, пожалуйста, от этих сомнений.
— Охотно, — возразил Франсион, — вы славный малый, а потому я постараюсь выяснить, как обстоит у вас дело. Когда вечерком будете ложиться спать, то скажите ей, что завтра все рогоносцы превратятся в собак и что вы слыхали об этом от меня. Вы увидите, что она после этого скажет и сделает, а там мы обсудим остальное.
Шинкарь удовлетворился советом Франсиона и прекратил этот разговор, а тем временем вошло несколько крестьян, чтоб поговорить с шарлатаном о разных сомнительных обстоятельствах, относившихся до их дел. Приходили также парни, желавшие проверить невинность своих— возлюбленных. Франсион спросил, как их зовут и какие имена у девушек, а затем, пораздумав несколько времени, отвечал, как ему приспичило: одним, что их подружки сохранили свое девство, другим, что они его потеряли. Не успели они удалиться, как вошел добрый поселянин, который отвел Франсиона в сторону и поведал ему следующее:
— Сударь, я нахожусь в большом затруднении: дочь моя оказала своей матери, что она брюхата, а от кого, сама не знает; когда бы нам удалось это разузнать, то мы выдали бы ее за него, если он порядочный малый и с большими деньгами; а если нет, то заставили бы его наказать. Мы на некоторое время отправились в паломничество, а дочь одна ночевала в нашей горнице и не может объяснить, кто похитил у нее цветок девственности. Тот, который застал ее врасплох, ни за что не хотел обнаружить свой голос.
— Может статься, что это кто-либо из ваших работников, — предположил Франсион.
— Сам так думал, — отвечал крестьянин, — но у меня их шестеро: двое возчиков, двое молотильщиков, пастух и свинопас; кого из них винить? Скажите, бога ради, что надо делать.
— Ночуйте сегодня вместе с женой вне дома, — посоветовал Франсион, — и пусть ваша дочь ляжет на ту же кровать, на которой лишилась она своего девства, и не запирает дверей крепче, чем в прошлый раз. Тот, кто ее обесчестил, придет, и если он опять не пожелает говорить, то пусть она пометит ему лоб неким раствором [193], который я вам дам; метка сойдет не так скоро, так что вы ее увидите на другой день и таким образом узнаете, кто он.
Сказав это, Франсион попросил крестьянина оставить его на несколько времени одного для изготовления упомянутого снадобья. Он потребовал черной краски, каковую смешал с маслам, и отдал ее своему собеседнику, сказав, чтоб дочь вымазала этим снадобьем того, кто заявится к ней ночью. Крестьянин вернулся восвояси и сообщил о сем деле дочке, которая согласилась поступить так, как ей предлагали. Затем он удалился вместе с женой и отправился в ближайшую деревню ужинать к своему родственнику, где положил заночевать. Тем временем дочка с наступлением сумерек легла в родительской горнице и не заперла дверей на засов. Шесть отцовских работников находились в соседней светлице; все они спали, за исключением пастуха, который и был тем, кто ею насладился, он страстно любил ее и, видя, что случай поспать с нею благоприятствует ему, как никогда, задумал этим воспользоваться, а посему он встал и тихохонько открыл дверь крючкам, на что был весьма ловок, после чего направился к постели возлюбленной. Готовясь к выполнению своего замысла, она не смогла заснуть, и как только услыхала его приближение, так сейчас же приготовилась исполнить то, что ей наказали. Когда он захотел ее обнять и поцеловать, то она отпихнула его одной рукой, а большим пальцем другой, вымазанным в черную краску, прикоснулась к его лбу; затем она перестала обороняться с прежним рачением, полагая, что уже сделала достаточно. При первой передышке в любовных ласках, когда наслаждения меньше затуманивали ей мысли, она догадалась обратиться к своему дружку:
— Умоляю вас, скажите мне, кто вы, ибо ничего не выиграете, если будете это скрывать. Ведь шарлатан, пришедший в нашу деревню, все равно сообщит мне завтра об этом. Почему вы молчите? Как мне вас полюбить, когда я вас совершенно не знаю?
Тогда молодец поведал ей, что он пастух, и изъяснил, как сильно он ее любит.
— Ах, господи, — воскликнула она, — что же вы мне раньше этого не сказали? Я бы не стала вас метить: ведь у вас на лбу пятно, которое не сойдет, и отец завтра же обнаружит, что вы спали со мной. Вы знаете, что он к вам не благоволит: ему и в голову не придет нас поженить, и правосудие накажет вас по его заявлению; а я буду в большом горе, так как всегда любила вас превыше всего, хотя и виду не подавала.
— Благодарю вас за доброе отношение, — отвечал пастух, — и если вы не откажетесь его продолжить, то дайте сюда снадобье, коим вы натерли мне лоб, и я устрою так, чтоб ваш отец не узнал о моем посещении.
Дочь показала ему горшочек с черной краской; он окунул в него палец, а затем отправился в горницу, где спали его сотоварищи, и пометил им всем лбы. Оттуда он снова вернулся к своей возлюбленной, с которой и провел остаток ночи.
Не успело ободнять, как возвратился хозяин дома и, дабы узнать того, кто ночевал с дочерью, призвал работников и, поглядев на них, пришел в немалое изумление, оттого что все они были с отметиной. Вне себя от гнева направился он тут же к своей дочке и сказал ей:
— Черт возьми! Если все, у кого зачернен лоб, спали с тобой этой ночью, то нет на свете пахарской дочки, которая была бы лучше распахана.
Она поклялась, что приходил к ней только один, от коего она всячески оборонялась, но что не смогла его узнать и не ведает, почему отмечены все остальные. Наш добрый поселянин не нашел другого прибежища, как пойти к Франсиону и рассказать ему про случившееся, дабы тот присоветовал, как ему быть в сем случае. Франсион, немного подумав, отвечал:
— Ступайте-ка, не мешкая, обратно; созовите работников и поглядите, у кого из них испачкан большой палец; тот и ночевал с вашей дочерью.
Крестьянин помчался домой и, осмотрев руки, увидал черный палец пастуха.
— Так это ты обесчестил мой дом? — закричал он на него. — Схватите его и тащите в суд: пусть его повесят. Какая наглость посягнуть на дочь хозяина и изнасиловать спящую!
С этими словами он взял пастуха за шиворот и приказал остальным слугам схватить его и отвести в тюрьму, но тот сказал:
— Ах, дорогой хозяин, не стану отрицать: я действительно ночевал с вашей дочерью; правда и то, что она спала в первый раз, как я к ней пришел, но затем она проснулась и покорно позволила мне орудовать, а потому нельзя говорить об изнасиловании, да еще в ее возрасте.
Во время этой речи подошли мать, дядя и тетка девицы, которые, будучи осведомлены обо всем, посоветовали рассерженному родителю успокоиться и указали ему на то, что браки заключаются сначала на небесах, а затем уже на земле, что пастуху, видимо, было суждено свыше жениться на его дочери, что он честный малый и надо их обзаконить, дабы загладить грех, если таковой был. Дело зашло так далеко, что молодых сговорили в тот же день, к немалому удовольствию для всех сторон, и отец, памятуя об удивительном изобретении шарлатана, научившего его обнаружить похитителя дочерней чести, вознамерился поблагодарить и вознаградить своего советчика должным образом.
Пока творились такие дела, Франсионова мудрость проявила себя и в другом направлении. Его хозяин, желая убедиться в целомудрии своей благоверной, искал того, что вовсе не хотел найти. Ложась спать, он не преминул последовать наущению шарлатана и сказал жене:
— Ах, дорогая моя, вам и невдомек, а я слышал удивительные новости.
— Что такое? — отозвалась она. — Нельзя ли узнать?
— Ни-ни, — отвечал он, — вы слишком болтливы.
— Честное благородное слово, клянусь вам, что ни словечком не обмолвлюсь, — возразила жена. — Да к чему вам скрытничать? Нет, вы меня не любите.
— Ах, господи, все это так странно, — продолжал шинкарь, — мне сообщил шарлатан… Да так и быть, скажу вам, но только не говорите никому: завтра все рогоносцы превратятся в собак.
— Вам-то какое дело, ведь вы не рогоносец, — отвечала она.
— Так-то так, — процедил шинкарь сквозь зубы, — но надо сочувствовать ближнему.
Тогда жена, продолжая свою речь, сказала:
— Как бы то ни было, незачем верить этому зловредному прорицателю: сулит праздник, когда тот уже на дворе; не тревожьтесь ни о чем и спите спокойно. Что касается меня, то я еще не могу лечь: надо растопить очаг, служанка ничего в этом не смыслит.
Она наплела это, дабы уйти под каким-нибудь предлогом из спальни, но отправилась не к своему очагу, а на главную площадь, где ее соседки еще не разошлись. Сдержать язычок было ей не по силам, а потому она разболтала то, что сказал ей муж. Соседки крайне изумились и бросились сообщать эту весть всем, кого знали, так что в мгновение ока она облетела всю деревню. Шинкарка легла подле шинкаря и стала с нетерпением дожидаться утра, дабы узнать, чем все это кончится; а когда оно наступило, то встала она с постели и, приподнявши одеяло над носом мужа, который еще спал, поглядела, таков ли он, как всегда. Увидав, что он сохранил образ человеческий, она оставила его в покое и стала одеваться; но шинкарь, проснувшийся несколько времени спустя, вспомнил про вчерашний разговор и, дабы испытать супругу, вздумал подражать собаке: он залаял, как волкодав, а жена, действительно его любившая, бросилась от этого лая к ножкам кровати и, сложив руки на груди, принялась вопить:
— Господи, боже мой! Господи, боже мой! Неужели из-за каких-то двух жалких разочков муж мой должен превратиться в собаку?
Тогда он встает и, несмотря на то, что такое простодушие могло растрогать любое сердце, принимается колотить ее и в хвост и в гриву, приговаривая:
— Нет, нет и нет! С чего это мне быть собакой: господь не карает мужа за женины грехи. Это ты превратишься в волчицу, уж если кому суждено пострадать. Вот как, ты дважды преступила против своей чести? Ну-ка расскажи: как, где и с кем?
— Ах, муженек, — отвечала она, — не скрою от вас ничего: обещайте только меня простить.
— Прощаю тебя, — возразил муж, — выкладывай все, но смотри, чтоб это не повторялось.
— Спустя неделю после нашей свадьбы, — продолжала жена, — заезжал к нам в деревню сеньор, который был малый не промах; он стал ластиться ко мне и сказал, что горожанки не так неотесаны, как мы, деревенские, и что они не отказывают ни в чем, если их попросить, а так как я молода и красива, то должна следовать их примеру и обращаться учтиво с приличными людьми, если хочу, чтоб меня уважали. Затем он осыпал меня поцелуями и учинил все дальнейшее без всякой с моей стороны помехи, ибо я хотела показать, что уроки его не пропали даром, и почитала невежливым отказать ему в чем бы то ни было. Вот как я перешагнула через запретную черту; но когда спустя несколько времени его камердинер, застав меня в уединенном месте, вздумал ко мне приставать, то я оказалась не такой податливой. Он решил, что случай вора ищет и что, будучи в таком безлюдном уголке, я ему поддамся, но ответ мой был не таков: «Ступайте, ступайте! Вы — не наш сеньор. Не думайте, что коли ему все можно, так и вам тоже». С тех пор я поняла, что не надо позволять ничего ни слугам, ни господам, и моя простота прошла вместе с юностью. Тем не менее в тот день, когда здесь грабили солдаты, а вы были в городе, один из них сказал мне: «Выбирай любое: или я уношу твоих кур, или ты спишь со мной». Я предпочла поспать с ним, боясь, как бы мне от вас не попало; ибо, утащи он наших кур, вы бы хватились, а спала я с ним или нет, вам никак не заметить: ведь при таких кражах ничего не уносят и все остается на месте. Вот, муженек, как я дважды согрешила, но наказывать меня не за что. Говорят, что первый грех заслуживает предостережения, а второй — прощения, отвечают же только за третий и последующие: так я слыхала на проповеди. Вы хорошо поступили, простив меня, ибо я еще не дошла до третьего.
— Так-то оно так, — возразил шинкарь, — но достаточно двух раз, чтоб орогатить мужа. Одного мало: кого один рог на лбу, того не называют рогатым, нужно два.
— Но знайте, муженек, — отвечала жена, — что не рогач тот, кто не считает себя таковым; а раз я была простушкой, когда преступила против брачного закона, не думала, что украшу вам лоб, то и нельзя назвать ас рогоносцем. А вот что я слыхала о тех, кто похитрее: если женщина вздумает изменить мужу и почему-либо это у нее не вышло, то он все-таки рогач; зато если она потеряет к тому охоту и захочет любить только его одного, то он перестает им считаться. А то что б это было? Все пятна смываются, а это нет? Неужели всякий старикашка продолжает быть рогоносцем, когда его жена так же дряхла и безобразна, как он сам?
Шинкарь одобрил эти справедливые резоны и положил жить впредь в добром согласии с такой разумной супругой и не тревожиться ни о чем.
Остальные женщины, предупрежденные молниеносно распространившимся слухом о превращении рогоносцев в собак, сильно призадумались, а особливо те, кто погрешил против своей чести. Они не могли сомкнуть глаз во всю ночь и то и дело щупали, не обросли ли мужья повсюду шерстью и не удлинились ли у них уши. Нашлись и такие, которые не удержали тайны и рассказали о слышанном своим мужьям, а те, видя, как женщины перетрусили и боятся, чтоб их благоверные не подверглись вышереченной метаморфозе, заключили из сего, что они не всегда блюли целомудрие, и вздрючили их преизрядно, отчего у этих милашек навек прошла охота ластиться к другим. Тем не менее никто не знал, как отнестись к прорицанию шарлатана, и все нетерпеливо ждали, чтоб наступило уже время и можно было пойти на площадь, куда обещал он явиться, ибо тот день случился быть праздничным. Франсион, желая позабавиться, прободрствовал всю ночь за изготовлением разных мазей из масла, воска, жира, сока некоторых трав и других ингредиентов, ибо намеревался сбыть их за хорошие деньги, в коих была у него большая нужда. Он научился составлению этих снадобий из книг, прочитанных им любопытства ради, и, по правде говоря, должны были они принести скорее пользу, нежели вред, ибо он собирался прописывать их не иначе, как по здравом размышлении. Он не хотел никому причинять зла своими уловками, а, напротив, желал оказать добро и, как мы видели, действительно так и поступал в сей деревне, доставляя больше радостей, нежели огорчений.
Когда наступило время показаться народу, Франсион велел мальчику отнести на площадь ларец со всем своим товаром. Ему очень хотелось раздобыть гитару, дабы увеселять слушателей и более походить на шарлатана, но поскольку таковой в деревне не оказалось, то пришлось занять их речами, не уступавшими ни в чем любой музыке; между прочим, он ни словом не обмолвился о рогоносцах, коим предстояло обратиться в собак, так что те, до кого дошла эта весть, превратили все дело в шутку. Не успел Франсион начать речь о пользе своих снадобий, как к ним подъехал верховой, который, послушав его несколько времени и внимательно к нему приглядевшись, спешился, растолкал толпу и, почтительно обняв его, воскликнул:
— Ах, дорогой барин, в каком вы ужасном виде! Как я рад, что вас нашел!
Франсион сразу узнал своего камердинера, с которым ему, однако, не хотелось вступать в разговор, а потому, поздоровавшись с ним без всяких церемоний, он сказал:
— Уходите отсюда: мы после потолкуем; дайте мне поговорить с этими добрыми людьми.
Вслед за тем он принялся расхваливать свои лекарства и отпускать их покупателям. Один требовал на су, другой на два. Франсион брал ножом, сколько было нужно, и клал на бумажку, а для того чтоб умаслить клиентов, добавлял кончиком еще по кусочку, каковой давал в придачу.
— Вы, как я посмотрю, славный малый, — говорил он, — получайте еще ломтик, и еще один, да вот тот также, и другой; этот наиотменнейший: он с самого донышка; а чем глубже, тем лучше; спросите у вашей жены.
Он сыпал всякими прибаутками, которыми пользуются шарлатаны, чтоб завлечь покупателя, и все это сопровождалось жестами, придававшими приятность его речам, так что камердинер Петроний разинул рот от удивления. После того как Франсион обошелся с ним так неласково, он даже стал сомневаться, действительно ли это его барин; но наконец, когда вся мазь была распродана, тот выбрался из толпы и направился к нему с выражением искренней радости. Тем временем сборище крестьян стало расходиться, и они вдвоем пошли отдохнуть в харчевню. Франсион перво-наперво спросил у Петрония, куда девались остальные его люди; тот отвечал, что все они после его исчезновения отправились искать счастья, почитая своего барина погибшим; сам же он не переставал его разыскивать как во Франции, так и в Италии, и если бы не теперешняя их встреча, то поехал бы еще в Рим с той же целью. Тогда Франсион поведал ему вкратце все свои приключения, коим тот немало подивился; затем он сказал, что умирает от желания отправиться в Рим и увидать Наис, и положил, не мешкая, добраться до Лиона, чтоб раздобыть деньги, необходимые для путешествия. Петроний сообщил ему, что, расставшись с ним и не зная, как быть с лошадьми и поклажей, продал все, за исключением одного коня, и сохранил из этой суммы еще добрую половину. Франсион весьма этому обрадовался и, получив от Петрония деньги, купил ему тут же в деревне лошаденку, а сам сел на своего коня, и они двинулись в путь, оставив крестьян вполне удовлетворенными.
В Лион они прибыли поздно ночью, так что никто не видал Франсиона в его дивном наряде. Наутро нашелся портной, одевший его с головы до пят, после чего Франсион разыскал знакомого банкира, каковой обещал одолжить ему любую сумму, зная, что не останется внакладе. Наш кавалер попросил у него тратты на Рим, а сам выдал ему другие на свою мать, дабы уплатила она то, что он занял. Управившись с делами, он пустился по дороге в Италию в сопровождении одного только Петрония, коему посулил знатную награду за его верность. Он так спешил, что не интересовался в городах никакими достопримечательностями. Его влекло к одной только Наис, ибо он предпочитал лицезрение этой особы всему, что есть наипрекраснейшего на свете. По пути не случилось с ним никаких приключений, достойных пересказа, ибо у него не было времени приглядываться к происшествиям и балагурить со встречными. Достаточно будет сказать, что Франсион всячески торопился и наконец прибыл в Рим. Он пристал в том околотке, где обычно селятся французы, и не прошло и недели, как его уведомили о приезде Ремона и Дорини. Тотчас же отправился он к ним, и можно утверждать, что ни одно свидание друзей не было более радостным, чем это. Все пришли в восторг, когда Франсион поведал о своих похождениях в роли пастуха и шарлатана.
— Господи! — воскликнул Дорини. — Как я жалею, что мы раньше не приехали в Италию! Быть может, до нас дошли бы слухи о вашем несчастье и нам удалось бы выручить вас из столь печального положения.
— Вы смеетесь, — возразил Ремон, — я бы весьма досадовал, если б кто-либо избавил Франсиона от этой беды: ведь ему не удалось бы тогда совершить столько редкостных деяний, а они так замечательны, что он, без всякого сомнения, всегда охотно отречется от величия и любославия ради подобных затей. Сколько вреда вы бы причинили ему своей помощью!
— Вы правы, — отозвался Франсион, — я не хотел бы прожить это время иначе, чем мне довелось. Тем не менее, по правде говоря, все это только проказы.
— Конечно, — согласился Ремон, — но ваши проказы стоят серьезных занятий тех, кто управляет народами. Если б эти люди попали в такие переделки, то едва ли бы перенесли их с такой же стойкостью и стали бы, подобно вам, забавляться злоключениями, ниспосланными им судьбой.
— Поговорим о другом, — сказал Франсион, — вовсе не меня следует осыпать похвалами: мы находимся в стране, где их достойна одна только прекрасная Наис. Нет ли у вас, Дорини, каких-нибудь известий о ней?
— Она, безусловно, находится здесь, — отвечал Дорини, — меня уведомили об этом, из любви к вам я тотчас же поеду к ней.
Дорини подтвердил слова действиями и незамедлительно отправился к кузине, у которой был дом в Риме, где она проживала чаще, нежели в своих поместьях. После обмена приветствиями он завел речь о Флориандре и спросил, дошло ли до нее сообщение об его смерти. Получив утвердительный ответ, он осведомился, видала ли она того, не менее достойного, кавалера, которого он послал ей взамен. Она отвечала, что знает, о ком он говорит, но что это человек крайне непостоянный и неблагородный, ибо, несмотря на ее благоволение, он уехал не простившись и послал ей весьма неучтивое письмо. Дорини пожелал взглянуть на послание и, прочитав его, сказал:
— Франсион тут ни при чем; помимо того, что он слишком порядочный человек, чтоб сочинить что-либо подобное, это к тому же и не его рука: у меня в кармане — стихи, написанные им самим; вы увидите, сход
ствует ли почерк. Но дело не в этом: откуда мог он вам писать? Вас обманули его ревнивые и мстительные
соперники. Вы думаете, что он вас покинул, а на самом деле эти злодеи засадили его в тюрьму. Он впал из
за вас в величайшую нужду и принужден был браться за самые низкие ремесла; вы услышите обо всем из
собственных его уст; он сейчас здесь и собирается вас приветствовать, как только вы позволите.
Наис поверила его словам и, возненавидев Валерия и Эргаста, бросила в огонь письмо, которое они написали ей от имени Франсиона. Она сказала, что с удовольствием его повидает, после чего Дорини отнес нашему кавалеру эту весть, доставившую ему немалую радость. Они поторопились с ужином ради предстоящего посещения, и все втроем отправились к ней. Ремон, никогда ее не видавший, пришел в восторг и нашел, что она гораздо красивее, нежели на показанном ему портрете; те же, кто ее уже знал, решили, что чары ее час от часу расцветают. Дорини сказал Наис:
— Сударыня, вот два любезнейших кавалера во Франции, которые покинули родину, чтоб предложить вам свои услуги.
Тогда Ремон и Франсион рассыпались в комплиментах, а прелестная маркиза ответила им в выражениях общепринятой учтивости. Франсиону очень хотелось отвести ее в сторону, дабы без утайки поведать ей о любовных терзаниях, пережитых им во время разлуки, но ' невозможно было лишить остальных удовольствия, доставляемого им беседой со столь прекрасной дамой. Дорини тотчас же завел разговор о происшествиях, случившихся с Франсионом после его исчезновения, и тот, видя себя вынужденным рассказать о них своей избраннице, наиболее в этом заинтересованной, повторил все с начала до конца. Он откровенно описал ужасы тюрьмы и нищеты, испытанной им в бытность пастухом, но поостерегся обмолвиться о любовных приключениях, опасаясь, как бы Наис не возымела о нем худого мнения. А посему напустил он тумана на некоторые обстоятельства, насколько это было возможно, и, по правде говоря, добавил от себя кой-какие небылицы, чем придал своему повествованию еще больше приятности. Но особливую славу доставил ему рассказ об его похождениях в роли шарлатана: он изобразил этого персонажа с теми же речами и жестами, к каким прибег в свое время, а это показалось Наис столь забавным, что она, по собственному ее уверению, никогда не слыхала ничего смешнее; таким образом, ему до некоторой степени незачем было негодовать на Валерия и Эргаста, ибо они были причиной многих его блестящих успехов. Вот как философы благодарят Фортуну за злоключения, которые она на них насылает, доставляя им тем самым случай проявить свои дарования, и вот как бедность становится орудием их добродетели.
Дорини держался мнения, что Франсиону надлежит отомстить обоим своим соперникам, но тот заявил, что не стоит возобновлять дело, уже ушедшее в песок, и что поскольку Эргаст вернулся в Венецию, а Валерий в свой загородный дом, и оба, следовательно, бросили гоняться за недостижимой целью, то лучше предоставить их угрызениям совести, которые терзают виновных. Невозможно было свести с ними счеты, не огласив прошлого, а Франсиону не хотелось, чтоб узнали о том, как его посадили в тюрьму и как он был вынужден вести жизнь крестьянина.
Хотя и почитал он все это за проказы и приятные безделки, однако же не преминул горько пожаловаться на тоску, испытанную им во время разлуки с Наис; но лукавица, и без того догадавшаяся об его муках, притворилась на сей раз, будто это ей совершенно безразлично. После разных разговоров наши славные кавалеры покинули ее и отправились ночевать в тот дом, где они пристали.
На другой день поутру во время завтрака им доложили, что у входа дожидаются два французских дворянина, которые хотят переговорить с Франсионом. Он приказал их принять и весьма удивился, увидав юного дю Бюисона и с ним своего земляка Одбера. Поклонившись им учтиво и заметив дю Бюисону, что считает его человеком слова, он спросил у Одбера, как они очутились вместе. Тот отвечал, что познакомились они в Лионе, а затем больше не расставались и свыше месяца тому назад приехали в Рим.
— Могу сообщить вам еще и нечто другое, — заявил дю Бюисон, — по-видимому, небо сулило мне собрать здесь всех ваших лучших друзей, дабы стали они свидетелями блестящих приключений Франсиона. Одбер не сказал вам, что я привез сюда милейшего человека, похваляющегося тем, что некогда был вашим учителем; это — оракул нашего века; он то и дело сыплет по-гречески и по-латыни.
— Кто же это такой? — опросил Франсион.
— Как? — отвечал Одбер. — Вы не знаете несравненного Гортензиуса?
— Гортензиус? — с изумлением повторил Франсион. — Ах, господи, я могу воскликнуть, как Филипп Македонский [194], когда он получил одновременно два хороших известия: «О Фортуна! Пошли мне лучше маленькое зло вместо стольких больших благ». Как? Я узнаю о приезде Одбера, которого знаю с детства, и дю Бюисона, очаровавшего меня своим характером, а кроме того, мне говорят, что здесь Гортензиус? Тот самый Гортензиус, который слывет королем остромыслов Парижского университета? Ах, сколь приятная встреча! Но каким образом, дорогие друзья, каким образом попал он сюда?
— Ему не нравилось в Париже, — сказал Одбер, — он считал, что его труды недостаточно вознаграждаются, и, услыхав о моем отъезде в Италию, решил меня сопровождать.
— Почему же он не зашел меня навестить? — спросил Франсион. — Или он думает, что здесь можно вести себя, как во Франции? В Париже он постоянно от меня прятался, и если случайно встречался со мной на улице, то еле кланялся и не вступал в беседу. Здесь это не годится; все французы бывают друг у друга, а потому и мы должны свидеться.
— Он вас всегда боялся, — отвечал Одбер, — по его мнению, вы отличаетесь насмешливым нравом; но я уже наполовину разубедил его, и если он не пришел вместе с нами, то лишь потому, что очень церемонен и считает себя плохо одетым; к тому же, как я полагаю, он вытверживает комплимент, чтоб вас приветствовать: вы не видались столько времени, а потому первая встреча должна быть торжественной.
— Вы несправедливы к нему, — возразил Франсион, — у него хватит ума, чтоб говорить со мной без подготовки. Но скажите, каким образом свели вы знакомство со столь прославленной особой?
— Это заслуживает того, чтоб быть рассказанным, — заявил Одбер, — и если вам угодно послушать, то я готов вас удовольствовать.
Франсион сказал, что будет рад всякому его рассказу, ибо не ждет от этого ничего, кроме приятного, и усадил подле себя своего гостя, после чего все присутствующие последовали их примеру.
— Проводя в Париже время со всякого рода людьми, — продолжал Одбер начатую речь, — я постоянно встречался с двумя придворными поэтами, довольно приятными малыми, из коих одного звали Салюстием [195], а другого Эклюзием. Однажды Салюстию пришла охота перевести на французский язык четвертую эклогу Вергилия, но так как он плохо знал латынь и пользовался для своей работы некоторыми старинными переводами, то решил показать ее какому-нибудь ученому мужу. Один книгопечатник из числа его друзей указал ему Гортензиуса и сообщил, что тот не только весьма сведущ по греческой и латинской части, но нередко пишет и по-французски, а также делает много переводов и сочиняет стихи. Салюстий решил его повидать, хотя знал о нем только со слов приятеля, и сообщил Эклюзию, с какой речью намеревался к нему обратиться. Эклюзий весьма ценил все, что тот сочинял, и оставлял себе списки с его творений; он уже успел записать эклогу, но явился ко мне и попросил меня сделать копию, заверив, что она послужит нам для забавной затеи. При этом он сказал, что Салюстий намерен показать ее Гортензиусу и что нам обоим следует по очереди пойти к нему и также назвать себя Салюстиями. Подделаться под этого поэта ничего не стоило, ибо природа, не создающая совершенных людей и обычно отпускающая какой-нибудь телесный недостаток тому, кто обладает прекрасной душой, сотворила Салюстия заикой, а посему писал он лучше, нежели говорил. Так, Гомер был слепцом, а Ронсар глухим, и недостатки этих двух великих мужей искупались превосходством их ума. Эклюзий, узнав, в какой день Салюстий намеревается посетить Гортензиуса, отправился к нему несколькими часами раньше своего приятеля и, застав сего ученого дома, отвесил ему смиреннейший поклон.
— Я позволил себе, государь мой, — сказал он, — явиться сюда и добиваюсь чести предложить вам свои услуги; мне не хочется долее лишать себя удовольствия беседы со столь выдающимся умом, от коего жду я себе немалой пользы; так как я несколько времени тому назад написал вирши, то буду счастлив узнать о них ваше суждение; зовут меня, с вашего разрешения, Салюстием, — не знаю, слыхали ли вы обо мне.
Гортензиус неоднократно видел стихи, напечатанные под его именем, и хотя не знал поэта лично, но, наслышанный об его заикании, поверил в то, что это действительно он, и, пригласив его присесть, наиучтивейшим образом поблагодарил за оказанную честь.
Тогда мнимый Салюстий вытащил из кармана эклогу и прочел ее. Гортензиус, желавший показать остроту своего ума, нашел возражение против каждого стиха, но в конце концов сказал, что для начала это очень хорошо и что автор со временем будет писать лучше. Эклюзий поблагодарил его за принятый на себя труд прослушать вирши, а затем, откланявшись, направился ко мне и сказал, что теперь моя очередь изобразить ту же персону и что мы получим от этого большое удовольствие. Он пересказал мне приветственную речь, с коей обратился к Гортензиусу, а я, придя тотчас же к нему, повторил ее с такими длительными заиканиями, что останавливался по четверть часа на каждом слове, и под конец тоже назвался Салюстием. Он выслушал меня терпеливо, ибо не было ничего невозможного в том, чтоб в Париже нашлось два поэта по имени Салюстий и чтобы оба оказались заиками, но когда я начал читать эклогу, только что им прослушанную, он пришел в недоумение и сказал:
— Государь мой, перед вами ушел отсюда дворянин, которого так же, как и вас, зовут Салюстием; он показал мне те же стихи: кто из вас обоих написал их? Возможно ли, чтоб ваши мысли так же совпадали, как и ваши имена, и чтоб вы сочиняли на одинаковую тему и одинаковыми словами? Клянусь честью, тут есть какое-то недоразумение: не знаю, кто из нас обманут, но ищите Себе кого-нибудь другого, чтобы ценить ваши стихи; я уже достаточно их наслушался, и они мне надоели; спросите у другого Салюстия, что я о них сказал. По этим его словам я догадался, что он сильно рассержен, а потому покинул его без дальних церемоний. Настоящий Салюстий прибыл немного спустя и отнесся к нему с приветствием, похожим на наше, по крайней мере по существу, ибо что касается до умения говорить, то он нас превосходил и заикался гораздо искуснее и вообще лучше подражал самому себе, нежели мы ему. Тем не менее, когда он также отрекомендовался Салюстием и попытался продемонстрировать экологу, то Гортензиус насильно вытолкал его из горницы, и, если б наш поэт не удрал, ему пришлось бы пересчитать ступени.
— Чтоб ему ни дна ни покрышки! — воскликнул ученый муж. — Да этот будет похуже остальных: он заикается еще больше. До вечера, что ли, не перестанут они шляться! Верно, это какие-нибудь любители легкой наживы, просто мошенники, которые покушаются на мое добро. Кто бы теперь ни пришел, я не отопру дверей, пока он себя не назовет; а если это окажется заика или еще какой-нибудь Салюстий, то ни за что его не пущу.
Сказав это, Гортензиус вознамерился послать стражников вдогонку за поэтом, дабы задержать его, как вора, но не нашел в доме, где жил, никого, кто согласился бы за ними сходить.
Тем временем Салюстий успел улепетнуть, и мы направились к нему, чтоб узнать, был ли он у Гортензиуса. Тот отвечал, что заходил к нему, но что это какой-то буйный сумасшедший из Пти-Мэзон [196], который не стал его даже слушать и вздумал бить без всякой причины, а потому он был рад-радехонек, когда ускользнул из его рук. Эклюзий не удержался и сообщил ему о нашей плутне, чем так его позабавил, что он предложил всем трем Салюстиям отправиться вместе к Гортензиусу. Это предложение нам понравилось, и мы вернулись к нашему ученому, но, не застав его дома, пошли в печатню, где он правил корректуру. Тут мы заявили ему, чтоб он не гневался за наш поступок, что мы братья и все трое пишем стихи, но что эклогу сочинил на самом деле только старший.
— Я обдумал ваш случай, — отвечал он, — и теперь уже не так сержусь. Мне показалось вполне возможным, что вы все трое написали эту эклогу: старший составил начало, второй — середину, а младший — конец.
— Так оно и есть, — подтвердили мы, — но у нас не хватило смелости сказать вам об этом.
На сей раз Гортензиус поверил, но впоследствии ему открыли наш обман, после чего он перестал благоволить к нам и порочил нас повсюду, где ему случалось быть. Мы решили отомстить ему каким-нибудь забавным образом, а так как он хотя и не ездил верхом, но, корча из себя дворянина, ходил постоянно, как Амадис Галльский, в сапогах со шпорами, то мы несколько раз пользовались этой его слабостью для своих насмешек. Сапоги его были так истрепаны, что, может статься, носил их еще архиепископ Турпин [197], отправляясь против сарацинов вместе со славным королем Карлом. На них много раз обновляли подметки, и, кажется, не было в Париже такого сапожника, который бы их не знал и не поставил на них хотя бы одной заплаты. Голенища были зачинены сверху донизу, и трудно было назвать их теми, которые он некогда приобрел, чем они уподоблялись Тезееву кораблю, стоявшему в Афинской гавани: когда на них образовывалась дыра, Гортензиус прикрывал ее бантиком из тафты, дабы казалось, что это сделано нарочно и украшения ради.
В некий день, когда он шел в своих сапогах по городу, мы подпоили как следует нескольких знакомых приставов, которые, будучи полупьяны, схватили его по нашему наущению за шиворот в маленькой уличке, выходящей на Сыромятную набережную. Они стали вопить, что его надо отправить в тюрьму и что он злодей, поранивший сына одного почтенного парижского горожанина. Несмотря на протесты Гортензиуса, пристава потащили его в Фор-л'Эвек в то самое время, когда там заседал судья. Его привели к этому последнему, и некий человек, подосланный нами, подал челобитную и заявил, что Гортензиус сегодня поутру, пустив свою лошадь вскачь, чуть было не убил его ребенка, какового сбил с ног и ранил в голову; поэтому отец просил о предварительном исполнении и требовал возмещения издержек на лечение, а также прочих убытков и проторей с процентами. Желая проверить справедливость жалобы, судья допросил Гортензиуса; тот отрекся от всего, однако, будучи в сапогах, не посмел сознаться, что никогда не ездит верхом; но в конце концов ему все же пришлось сказать следующее:
— Ах, государь мой, как мог я ранить этого ребенка, сидя на лошади, когда я в жизни своей не ездил верхом и, отправляясь к себе на родину, всегда пользуюсь почтовой каретой, что готов вам доказать. Когда я был ребенком, государь мой, меня посадили на осла: он оказался таким брыкливым, что свалил меня наземь и вывихнул мне руку; с тех пор я не хотел иметь никакого дела с животными.
Судья велел ему привести свидетелей в доказательство того, что он никогда не ездит верхом; Гортензиус попросил отсрочки, каковую ему было согласились предоставить, но в конце концов поверили его клятве, и он вышел из тюрьмы, каким вошел, если не считать кое-каких деньжонок, которые ему пришлось раздать приставам. Будучи оправдан, таким образом, он чуть ли не сердился на то, что его не обвинили в означенном преступлении, ибо ему хотелось убедить всех, будто он хоть иногда садится на лошадь. Мы угадали мысли Гортензиуса и с тех пор не переставали насмехаться над его дивным приключением. Наконец наши издевки навели его на мысль, что лучший способ от них избавиться — это не сердиться и хохотать вместе с нами; а потому, когда мы однажды встретились с ним в книжной лавке и затеяли разговор об обуви, он заявил, что скажет похвальное слово сапогам [198], и, строя из себя балагура, изрек следующее:
— О, сколь преступна небрежность авторов, изучавших происхождение предметов и не оставивших нам письменного свидетельства о том, кто изобрел ношение сапог! Сколь неблагорассудительным и тупым разумом обладали наши предки, пользовавшиеся сей прекрасной обувью лишь для ходьбы по полям, а в городе лишь для верховой езды, тогда как мы оказались такими догадливыми, что носим ее не только когда скачем на лошади, но и когда ходим пешком! Ибо нет лучшего способа сберечь шелковые чулки, с которыми грязь ведет постоянную войну, особливо в городе Париже, прозванном за свой lutum Лутецией [199]. Разве не гласит поговорка, что руанские фрянки и парижская грязь сходят только вместе с кожей. И разве не является огромным преимуществом то, что, разгуливая пешком и желая тем не менее прослыть всадником, вам достаточно надеть сапоги, хотя бы у вас и не было лошади, ибо прохожие сейчас же представят себе где-нибудь в стороне лакея, держащего под уздцы вашего коня. Один иностранец даже как-то удивлялся, где это во Франции растет столько травы и овса, чтоб накормить лошадей всех тех господ, которые расхаживают в сапогах по Парижу; но его скоро исцелили от такой невежественности, объяснив, что тем господам, которых он встретил, содержание лошадей не стоит ни единого гроша. А поскольку все порядочные люди ходят ныне в сапогах, это показывает, что сапоги являются основным атрибутом дворянина и что в сем отношении мы следуем примеру благородных римлян, носивших своего рода полусапожки, каковые они именовали котурнами, оставляя смердам открытую обувь, называемую сокком, доходившую только до лодыжки, подобно тому как мы предоставляем башмаки людям низкого происхождения; но у римлян были сапожки, а не настоящие сапоги. Если б они их знали и оценили их полезность, то воздвигли бы им храм, равно как и прочим предметам, коим поклонялись, и в алтаре стояла бы богиня в сапогах и со шпорами, жрецами и первосвященниками коей были бы кожевенники и сапожники, а в жертву ей закалывали бы коров, дабы выделывать сапоги из их кожи. Но зачем воздвигать им храм, раз всякий носит их в сердце и на ногах, а иной три года проходил только в этой обуви, для того чтоб казаться более удалым и выносливым? Рыцари Круглого Стола носили свои доспехи не снимая, словно латы приросли им к спине. Кентавры не слезали с лошади и сидели на ней крепко, как бы составляя одно тело со своим животным, почему поэты и выдумали, будто они полулюди-полулошади. А поскольку и мы не расстаемся с сапогами, то являются они как бы одним из наших членов, и, когда кто-нибудь умирает на войне, мы говорим только: «погиб малый вместе с сапогами», словно были они истинным обиталищем всаднической души и она пребывала там в такой же мере, если не в большей, чем в теле вообще. Да и, по правде говоря, лучше бы человеческому разуму помещаться в сапогах, дабы направлять лошадь при всяких обстоятельствах, ибо от этого зачастую зависит наше спасение. Мне скажут, что некий барон, повстречав в полях любезную его сердцу пастушку, передал лошадь лакею и повел девицу в уединенное место, где намеревался сорвать розу; пастушка же попросила разрешения разуть его перед любовной игрой, дабы не испачкал он ей юбки и башмаков, но стянула сапоги лишь наполовину, а сама убежала, и остался он стреноженным, так что не успел ступить и шага ей вдогонку, как упал в терновник, исцарапавший ему все лицо. Вот действительно печальное происшествие, но в нем надо винить глупость того, кто позволил себя провести, а порицать сапоги ничего. В них шатаемся мы по непотребным местам, в них обделываем дела и в них навещаем возлюбленную. Носить их стало необходимостью для всех приличных людей, которые хотят казаться не тем, что они есть. Когда вы одеты в черное, вас принимают за горожанина; когда вы одеты в цветное, вас принимают за скрипача или за гаера, особливо если на вас чулки разного цвета; но все эти предрассудки отпадают, когда мы в сапогах, придающих пышность любой одежде. Пусть же никто не осуждает меня за ношение сапог, если не хочет прослыть чудаком.
Вот суть хвалебной речи, произнесенной Гортензиусом в честь сапог, и я был бы рад вспомнить все латинские цитаты, которыми он ее пересыпал. Мы притворились, будто находим все это великолепным, и Эклюзий при первой же встрече с ним поднес ему стихи на ту же тему:
Так поднялся престиж сапог,
Когда Гортензий нам помог
Познать удобства их при ходе,
Что и в богов вселилась прыть
Франтить сапожками по моде,
Чтоб им на небесах дворянами прослыть.
Сама Судьба полна мечты,
Отбросив старые коты,
Завесть сапог из русской кожи,
И Время, что ползет тишком
На легких стельках из рогожи,
Желает, как и мы, кичиться сапожком.
Я ж, новой следуя идее,
Занятный план в мозгу лелею:
Свой стих по-модному облечь,
Дать сапоги всем мерным стопам,
Чтоб их от грязи уберечь
И чтоб сквозь этот мир они неслись галопом.
Ах, сколь приятны были эти вирши Гортензиусу, который вообразил, что Эклюзий проникся к нему величайшим уважением. Он полюбил его с тех пор всей душой, а хитрый плутишка, продолжая притворяться, извлекал из него все, что хотел. Они не расставались друг с другом и, казалось, составляли единое целое. Тем не менее дружба несколько ослабла, когда Эклюзий однажды показал Гортензиусу какие-то свои стихи. Сему ученому мужу они как-то не полюбились, а тот, напротив, утверждал, что они превосходны. Гортензиус заявил, что Эклюзий ничего не смыслит в поэзии и не должен больше пускаться в рассуждения. А надобно вам знать, что он почитал себя достаточно знающим, чтоб поучать нас всех, и мнил себя нашим королем. Хотя сам Эклюзий пожаловал Гортензиусу этот титул, однако же в сем случае не удержался в рамках учтивости и сказал, что не уступит ему в таланте, чем привел в величайшую ярость нашего мудреца, который силой выставил его из горницы и пригрозил побоями, если тот не перестанет рассуждать. Эклюзий пришел ко мне рассказать об их ссоре; я заметил на это, что так не поступают, ибо Гортензиус ссудил его деньгами и оказал ему много других любезностей, и что он должен поддерживать с ним добрые отношения, если не хочет прослыть таким же несносным человеком, как тот; словом, что он, а не кто другой должен проглотить обиду. Эклюзий внял моим уговорам и на другой день отправился с раннего утра к Гортензиусу, чтоб с ним помириться. Тот был еще в постели, но его слуга отпер дверь, и Эклюзий, войдя в горницу, начал так:
— Надо признать, господин Гортензиус, что в своих произведениях вы возвышаетесь над смертными, но в своем гневе опускаетесь ниже скота.
Тогда Гортензиус, рассвирепев, приподнимается на своем ложе в красном ночном колпаке и таком же балахоне и отмачивает ему следующее:
— Если я скотина, то скотина Магометова рая [200], у которой глаза из сапфиров, ноги из изумрудов, тело из червленого золота, а нагрудник унизан двенадцатью драгоценными камнями, каковые суть: сардоникс, топаз, изумруд, карбункул, алмаз, агат, сапфир, яшма, аметист, хризолит, оникс и берилл.
— Если у вас имеются все эти драгоценные камни, — отвечал Эклюзий, — то я готов признать, что вы самая милая и богатая скотина на свете.
— И скажу вам еще, — продолжал Гортензиус, — что ежели я скотина, то одна из тех небесных скотин, которые дают свет земле, сиречь Медведица, Дракон, Лебедь, Пегас, Рак, Скорпион, Козерог, Кит, Кентавр и Гидра.
Он отчетливо отзванивал эти слова и сопровождал их то и дело улыбкой, полагая, что произносит бог весть какую отменную речь. Эклюзий же возразил ему:
— Нисколько не сомневаюсь в том, что вы мне говорите, но на кого же из этих скотов вы похожи? Пятитесь ли вы задом, как рак, или отрастили себе рога на лбу, как козерог?
Гортензиус отвечал, что уподобляет себя Лебедю, а так как Эклюзию вздумалось поиздеваться над этим, то наш ученый чуть было не распалился великим гневом; но тут я подоспел и помирил их. Все же их отношения с той поры испортились, и Гортензиус, возненавидев Эклюзия, вздумал ненавидеть всех тех, кто водил с ним знакомство, так что и я попал в их число, а это побудило меня придумать какую-нибудь штуку в насмешку над нашим ученым.
В некий день, прогуливаясь по Новому Мосту, я увидал всадника, направлявшегося в сторону Августинского монастыря; на нем была накидка, подбитая мехом, поверх нее плащ из тафты, шпага на правом боку, а на шляпе шнур с нанизанными на нем зубами. Лицо у него было такое же чудное, как и наряд, а потому я принялся его внимательно разглядывать. Он остановился в конце моста и, хотя кругом никого не было, изрек следующее, обращаясь к своей лошади, за неимением других собеседников:
— Так что же, лошадка, принесло нас сюда? Если б ты умела говорить, то ответила бы, что мы собираемся услужить добрым людям. Но скажут мне: «Чем же ты можешь нам услужить, сеньор итальянец?» — «А тем, господа, что вырву вам зубы без всякой боли и вставлю другие, которыми вы сможете жевать, как своими природными». — «А чем же ты их вырвешь? Острием шпаги, что ли?» — «Стара штучка, господа: не острием шпаги, а тем, что я держу в руке». — «А что же ты держишь в руке, сеньор итальянец?» — «Уздечку своей лошади».
Не успел этот зубодер произнести дивную свою речь, как крючник, лакей, торговка вишнями, три сутенера, два мазурика, шлюха и продавец альманахов остановились, чтоб его послушать. Я же, притворившись, будто рассматриваю старые книжки, которые букинисты выставляют на прилавках, также внимал оратору. Обзаведясь столь почтенной аудиторией, он дал Волю велеречию и продолжал так:
— Кто рвет зубы принцам и королям? Кармелин? Или англичанин в желтых брыжах? Или мастер Арно [201], который, желая прослыть придворным зубодером всемогущих особ, заказал свой портрет и велел нарисовать вокруг него папу со всей папской консисторией, а каждому из кардиналов по пластырю на виске в знак того, что никто не избавлен от зубной боли? Нет, это не он. Кто же рвет зубы венценосцам? Это тот итальянский дворянин, который перед вами, господа! Да, это я, собственной своей персоной.
Он произнес это, указывая на свою особу и ударяя себя в грудь, а затем наговорил еще много всяких дурачеств, не переставая обращаться к самому себе и коверкая итальянский язык, ибо был чистейшим нормандцем. Если его послушать и ему поверить, то никто не пожелал бы сохранить во рту ни одного зуба. И действительно, тут же появился нищий, у коего он выдрал шесть штук подряд с тем большей легкостью, что сам их ему перед тем вставил, и тот, набрав за щеку немного краски, притворился, будто плюется кровью.
— Господа, — заявил затем шарлатан, — я лечу солдат из учтивости, бедных, чтоб угодить господу, а богатых за деньги. Знаете ли вы, как опасны испорченные, поврежденные и больные зубы и какой вред они приносят? Скажем, вы отправляетесь к какому-нибудь судье с просьбой отнестись благоприятно к вашей тяжбе; вы начинаете объяснять, он отворачивается и говорит: «Ах, какая вонь! Выйдите отсюда, любезный; от вас ужасно пахнет». Словом, он не станет вас слушать, и вы проиграете дело. Но вы меня спросите: «Нет ли у тебя каких-нибудь других снадобий?» О, разумеется! у меня есть помада для белизны лица; она бела, как снег, и душиста, как мускусный бальзам; вот коробки: большая — восемь су, маленькая — пять вместе с писулькой. Держу я еще отличную мазь от ран; кого царапнули, того из лечу. Я не доктор, не лекарь, не философ; но моя мазь стоит всех философов, докторов и лекарей. Опыт выше науки, практика выше теории.
Пока шарлатан разглагольствовал, многие достойные люди находили в том развлечение, а среди них Гортензиус, какового я взял на примету, дабы сыграть с ним забавную штуку, пришедшую мне в голову. Я оставался там недолго, так как зубодер вынужден был удалиться: явился другой, и тоже верхом, который осыпал его насмешками и избил шпагой плашмя. Но коль скоро были они такими искусниками и ловкачами по зубодерству, то почему не повыдрать бы им друг у друга зубы из мести? По крайней мере я этого ждал; но наш итальянец дал тягу и не показывался больше на площади, спасовав перед конкурентом. Однажды утром я отправился к нему на дом вместе с Эклюзием и сказал:
— Мой родственник, сударь, так страдает зубами, что мы полагаем необходимым их вырвать; но он очень труслив и никак не может решиться; ему кажется, что вы сделаете ему больно, хотя намедни он сам видел на мосту, с какой легкостью вы это производите.
— Очень жаль, государь мой, — отвечал шарлатан, — во всяком случае, ручаюсь вам, что не причиню ему никаких страданий. Если угодно, я сейчас удалю вам один зуб, и вы увидите, какая у меня ловкая рука.
— Зачем же? Я верю вам на слово, — возразил я. — Но тут есть еще одно обстоятельство: наш любезный родственник боится, что, лишившись зубов, не сможет жевать и что голос его потеряет свою приятность; а потому соблаговолите припасти искусственные зубы, и вы принесете ему больше пользы, нежели он думает, избавив его от испытываемых им страданий; я знаю наверняка: он жаждет с этим покончить; отправляйтесь же туда и вопреки опасениям больного вырвите ему зубы, которые его мучают. Вы такой мастер, что не успеет он рта открыть, чтоб произнести слово, как вы избавите его от них самым незаметным образом. К тому же он после этого честно расплатится с вами, а если нет, то заплатим мы.
Шарлатан поверил нам, и мы указали ему, где живет Гортензиус, а он, будучи человеком предусмотрительным, прихватил на мосту двух проходимцев в подмогу к затеянному предприятию. Гортензиус, не чуждавшийся никакого заработка, содержал у себя в ту пору четырех пансионеров, которые посещали первый класс школы Бонкур. Он репетировал с ними уроки, когда вошли наши люди.
— Государь мой, — обратился к нему шарлатан, — ваши родственники сказали мне, что у вас болят зубы; не угодно ли вам будет их вырвать?
— Что? — удивился Гортензиус. — Да мои зубы здоровее ваших; вы принимаете меня за другого.
— Никоим образом, — возразил шарлатан, — я уже предупрежден, что вы захотите это скрыть, дабы я не вырывал вам зубов. Но мне приказано удалить их, и я так и сделаю. Держите его, ребята, откройте ему рот пошире: я причиню вам такую ничтожную боль, что вы и не заметите.
Тогда его соратники попытались схватить Гортензиуса за руки, но он угостил каждого ударом кулака. Шарлатан же сказал школярам:
— Пособите, господа; мне сказали, что необходимо удалить зубы вашему учителю; надо это исполнить. Он и сам хочет, да боится, что я причиню ему боль, но это го не будет.
Школяры, поверив ему, также набросились на Гортензиуса, и тому стоило больших усилий отбиваться от стольких людей. Наконец он сказал школярам:
— Как? Вы против меня? Разве вы не видите, что это наглые обманщики? Если вы меня не защитите,
я пожалуюсь вашим родителям.
После этих слов они оставили его и обратили свои силы против шарлатана, которого попытались прогнать. Гортензиус, схватив палку, принялся его бить и выставил вон вместе со всеми провожатыми, каковые не посмели оказать сопротивление человеку, более сильному, чем они, и находившемуся у себя дома. Помощники шарлатана, очутившись на улице, потребовали у него плату за свои труды. Он заявил, что сам не получил денег; тогда они стали спорить, а затем перешли к побоям и, пожалуй, проломили бы ему голову, если б их не розняли соседи. Не знаю, чем все дело кончилось для зубодера, но Гортензиуса не переставали с тех пор осыпать насмешками по поводу этого приключения.
Он ничего не слыхал о моем участии в этой проделке, а потому, встретив меня как-то в Париже, подошел ко мне и выразил сожаление о том, что мы так давно не видались. Я сказал ему, что совершил небольшое путешествие, но что собираюсь в более далекое и намерен отправиться в Италию. Это его соблазнило, и он пожелал мне сотовариществовать, отказавшись от всех своих притязаний во Франции. Ему казалось, что поскольку здешняя земля кишит прелатами, то любословие должно быть в большем почете, нежели в Париже, и ему скорее окажут уважение. Будучи не таким неуравновешенным человеком, как Эклюзий, я всю дорогу жил в мире с нашим педантом и не издевался над его чудачествами. Напротив, я деликатно указываю Гортензиусу на его недостатки и отучаю его от школярской блажи и коротеньких латинских вставок, которыми он пересыпает свою речь.
Когда Одбер закончил таким образом рассказ о Гортензиусе, Франсион попросил его заверить педанта при встрече, что он очень его уважает, дабы тот явился к нему без стеснения и они могли потешиться в свое удовольствие. Ремон и Дорини тоже выразили желание увидать эту редкостную личность, а потому Одберу пришлось обещать, что он приведет его при первой возможности. Всем им хотелось позабавиться над ним, как это случалось уже и раньше, а в этом нет ничего достойного осуждения. Все же дальнейшие обстоятельства, описанные в сей книге, служат лишь для того, чтоб осмеять наглость некоторых глупых и заносящихся людей, и вы не встретите здесь ничего такого, что могло бы неприятно подействовать на щепетильные души. Впредь в нашем повествовании выступят одни только плуты, причем наиболее хитрые, обманув других, будут обмануты сами, дабы научились они не презирать никого и вести жизнь менее беспутную.