Влюбленность есть нормальное состояние каждого человека.
…Колокол висел на деревянной треноге и казался таким же древним, как все вокруг, как эти замшелые сопки, от которых начиналась тундра.
Он висел здесь еще с той поры, когда лишь чайки да кайры провожали суматошным гомоном редкие суда, случайно заходившие в бухту; его давно не чищенная медь покрылась коростой времени и уже не горела в лучах низкого солнца — он просто висел тут, на самом краю земли, как память о доброй воле добрых людей, которые карабкались на скалы с тяжелым грузом, чтобы в глухой предрассветный час его голос отводил корабли от беды…
Один только раз мы звонили в колокол. Это было в тот день, когда погиб Веня.
Вылет отложили в третий раз.
— Пропади ты пропадом! — раздраженно сказал Павел и налил себе еще рюмку вина. — Когда я наконец доберусь до нормальной железной дороги, по которой ходят поезда с купейными вагонами и с вагонами-ресторанами, с усатыми проводниками! Всю жизнь теперь буду ездить только на поезде. Это я тебе обещаю, Олег.
— Зарекалась коза в огород ходить, — мрачно ответил Олег.
Они сидели в ресторане аэровокзала. Два старых друга, которым через час-другой надо будет расстаться. Расстаться надолго, потому что один из них, геофизик Олег Комаров, скоро сядет в поджидающий его вездеход и уедет в далекий тундровый поселок, а другой, геолог Павел Евгеньев, поднимется на борт самолета и улетит на материк.
— Жениться едет, — негромко сказал Олег и поднял рюмку. — По асфальтам едет ходить. И не понимает, что третий раз вылет задержали. Это символично. Не отпускает тебя Чукотка. Давай мы сейчас продадим билет, сядем в вездеход, а Таньке… Таньке что-нибудь напишем. Что-нибудь такое для нее придумаем.
— Не дури, Олег. Без тебя тошно.
— Ты прав. Я помолчу…
В углу негромко пел музыкальный ящик, пел на любой вкус; за пять копеек можно выбрать себе на прощание песню по душе и настроению, песню о любви и о дорогах, о расставаниях и встречах. К ящику подходили люди, кидали монету и слушали, как горит на московских улицах зеленый огонек такси, как шумит ветер в зеленых соснах Карелии, и почему-то показалось Павлу — совсем не похожи этот аэровокзал и этот ресторан на такие же вокзалы и рестораны в других уголках России, где люди сидят и ждут самолета или встречают друзей и родных; не похожи потому, что вот эта дверь на летное поле нигде не связана так прочно с началом и концом какого-то куска жизни.
«Дверь эта — ворота судьбы». Он невесело усмехнулся про себя и подумал, вернее, заставил себя подумать, что горечь отъезда — просто обыкновенная горечь отъезда, так бывает везде, и в Рязани, и в Туле, а что до ресторана и аэровокзала, то все тоже обыденно и привычно, разве что не так шумно и никто не танцует меж столиков.
Он улетает сегодня. Не он первый, не он последний. На столике в бокале стоит завядшая ветка сирени. Наверное, ее оставил здесь прилетевший с материка отпускник. Растрогался от встречи с родной землей и поставил ветку в бокал. Он тоже часто прилетал сюда из отпуска, из командировок, его встречали друзья; они пили шампанское в буфете, хлопали друг друга по плечам, радовались, что вот наконец вместе.
Не надо было Олегу провожать его. Обоим им невесело. Сидят и смотрят на часы и думают, что куда как лучше было бы вместе улететь или вместе остаться, только тут уже ничего не поделаешь. У каждого через час или через два начнутся свои дела, и вот эти минуты прощания станут их последним общим прошлым.
Олег пытается острить и балагурить, но мысли его не здесь, он уже месит тундру в тряской своей машине; и Павел тоже в пути, в Москве, на тихих улочках Арбата, в большой и гулкой квартире, по которой ходит, поскрипывая половицами, отец, пьет запрещенный врачами кофе, курит запрещенные врачами сигареты.
Играет в углу музыкальный ящик…
За столиком рядом с Олегом и Павлом сидят двое, пьют пиво, лениво грызут раздобытую где-то воблу. Плотный рыжий мужчина в потрепанной летной форме отхлебывает из кружки, курит, смотрит на своего собеседника, тоже бывшего летчика, и говорит неторопливо, словно бы вслушиваясь в то, что рассказывает:
— …Приходит он ко мне и выкладывает: так и так, Владимир Сергеевич, мы с вашей дочкой давно друг друга любим, теперь вот решили пожениться. Как вы на это смотрите? Ну я что? Женитесь, говорю, вам жить. Только ты и вправду Наташку сильно любишь? Кивает — люблю, дескать. Тут я возьми да и скажи: а вот представь, молодой человек, что придет ей в голову такая блажь, ну не блажь, а очень сильное желание, ото всей души — слетать среди года в Москву на «Лебединое озеро». На один день слетать — и обратно. Денег это будет стоить, сам понимаешь… Как ты вот на это смотришь? Засмеялся мой парень и говорит — не бойтесь, Владимир Сергеевич, она же не дура, сами небось воспитывали. Денег на ветер кидать не станет. Да и я не белоручка, цену заработанному знаю. Так что будьте покойны, намек ваш понял, глупостей мы себе не позволим. Солидно жить собираемся.
— Дельный парень, — сказал собеседник. — Сметливый. Вышла за него Наташка?
— Выходит… А теперь послушай вот что. Сразу после войны служил я за Уралом. Места, сам понимаешь, глухие, до ближайшего города вроде бы недалеко, а поди доберись. И вот услышал я там такую историю. Командир соседней с нами летной части привез из Москвы жену, посадил ее в четырех стенах, сам то летает, то командует, а ей хоть волком вой: ни друзей, ни развлечений, одно удовольствие — кино в клубе. Прими во внимание к тому же, москвичка она коренная, успела к другой жизни привыкнуть. А женщина, говорят, была красоты редкой, любил он ее без памяти, а только что поделаешь — служба. Приходит он как-то домой — как раз накануне ее дня рождения было, видит — жена в слезах. Тихо так сидит на диване и плачет. «Что с тобой?» — спрашивает. «Да так…» — «А все-таки?» Она еще больше в слезы. «Сейчас вот по радио передавали, завтра в Большом театре «Борис Годунов», новая постановка. Всю жизнь мечтала послушать». И что, ты думаешь, он делает? Ты бы, например, что сделал? Или я? Ну погладил бы по головке, успокоил бы — ничего, мол, родная, вся жизнь впереди… А он по-своему решил. Взял самолет, посадил в него жену, и через пять часов они уже ели мороженое в фойе Большого театра, слушали оперу, а потом, уже к полуночи, поехали в ресторан, и устроил он ей день рождения. По всей форме — с оркестром и шампанским, корзину цветов раздобыл. Только самому пить не пришлось, потому что утром ему с женой обратно лететь надо было. За три тысячи километров…
Павел поднял голову, прислушался. Ба! Да ведь это же о полковнике Строеве, отце Вениамина! Старая легенда, которую и он, и Олег, и все их общие друзья слышали уже не раз, и сам Венька говорил, улыбаясь, что это, конечно, легенда, но что-то подобное было… И все равно приятно, что память об его отце живет вот в такой романтической истории.
— Ну а потом пришлось расплачиваться, — продолжал старый пилот. — Разжаловали его. Суд был, как положено. И все-таки до сих пор многие вспоминают о нем, потому что прав ли он, виновен ли, а поступил красиво.
— Красиво, — сказал собеседник. — Красиво, черт возьми… Только больно дорога цена за один вечер.
— А он не за вечер платил. Пойми ты. За любовь свою. А что до цены, то не знаю, хватит ли в мире золота, чтобы оплатить ее. Если только это и вправду любовь. Наташке я, конечно, не рассказывал, зачем ей?
— А что с ним сейчас? Летает? Или совсем его из авиации турнули?
— Не знаю. Давно это было, сам понимаешь.
«И я тоже не знаю, что было потом с отцом Вени, — подумал Павел. — Знаю только, что полковник Строев, Герой Советского Союза, герой Халхин-Гола, военный летчик, бомбивший Берлин, несколько лет тому назад умер. Но если легенда существует, ее надо продолжить. Немногие люди стоят этого».
Павел посмотрел на Олега, тот понимающе кивнул.
— Простите, что я вмешиваюсь в вашу беседу, — сказал Павел, — но мы с товарищем невольно слышали. И я хотел бы кое-что добавить, с вашего разрешения.
— Ого! — сказал пилот. — Смотри-ка ты, у этой истории широкий резонанс. Мы вас слушаем.
— Фамилия этого летчика была Строев. Полковник Строев. То, о чем вы сейчас рассказали, я тоже слышал. Но я знаю и другое. Он был испытателем. Несколько раз погибал и всякий раз оставался в живых, потому что обладал мужеством и талантом настоящего летчика. Кроме того…
— Я слышал о Строеве, — перебил его летчик. — Об испытателе Строеве я много хорошего слышал. Только вот не думал, что это он такое выкинул.
— Подождите, — сказал Павел. — Это не все… — Он на секунду запнулся. — Вы, должно быть, помните, как несколько лет назад среди торосов и трещин Берингова моря сел тяжелый военный самолет? Сел, чтобы подобрать пассажиров с потерпевшего аварию Ил-14. Ну да, тот самый случай. Вертолета или «Аннушки» или вообще чего-нибудь менее громоздкого поблизости не было, а счет шел на минуты. Когда машина, подобрав людей, была уже в воздухе, лед, на который она садилась, треснул… Так вот, это сел полковник Строев. И возможно, ему за это тоже было внушение. А что касается Большого театра — не знаю. В конце концов, сесть на Внуковском аэродроме куда легче, чем на льдине.
— Уж это точно, — сказал пилот. — Только откуда вы все это знаете?
— Сын полковника был нашим другом. В прошлом году он тоже пытался посадить машину в очень трудных условиях. В почти безнадежных условиях. Но не смог. И вот… теперь его нет.
— «Аннушка»? — спросил пилот.
— «Аннушка».
— На Зеленой косе?
— Там…
— Тесен мир. Я и не знал, что это молодой Строев. Погиб он геройски. М-да… А я вот свое отлетал. Цветы теперь разводить буду. Или еще что-нибудь. Дочку замуж отдаю.
Он допил пиво, поднялся. Его собеседник тоже встал.
— Ну, счастливой дороги, — сказал пилот. — Приятно было поговорить. — И посмотрел на Павла. Потом на Олега. — Приятно было поговорить, — повторил он. — Только на лед в Беринговом море садился не полковник Строев. Там сел мой старый товарищ. Но пусть будет так, как вы говорите. В конце концов, право на легенду надо заработать. Это трудное право…
Они направились к выходу. У самой двери пилот остановился, пошарил в карманах, потом подошел к музыкальному ящику и сунул в прорезь монету. Ящик заиграл Полонез Огинского. Пилот постоял минуту, поднял в знак прощания руку и вышел.
Венька тоже любил этот полонез. И злился, когда его называли сентиментальным. «Просто мы очень любим рядиться в тогу эдакого рационализма, — говорил он, — и если, не дай бог, человеку взгрустнется от музыки или от картин Левитана, то он сам пугается, потому что в наш век, видите ли, некоторые считают это признаком недостаточно сильного характера».
— Вот ведь как получилось, — сказал Павел. — Не слишком гладко. Кто же его знал, что они с тем летчиком друзья. Думает теперь, ну и трепач попался.
— Ничего страшного, Паша. Ты ведь просто хотел продолжить. И продолжил. А пилот умница, он все понял. Пройдет время, и мы услышим легенду о Веньке. О пилоте Вениамине Строеве. О том, как искал он Теплое озеро и живого ихтиозавра, о том, как украл стюардессу с пассажирского самолета, про то, как вывез из тундры умирающую Эмкуль, про то, как погиб, спасая ребят, могут и забыть. Ведь это его профессиональный долг. Так что легенду мы когда-нибудь услышим. Он тоже имеет на это право.
— Да, — сказал Павел. — Только я не услышу.
— Ты не услышишь, — согласился Олег. — В Ленинграде у тебя будут другие заботы. Куда масштабней здешних. И другие имена будут. Другие люди вокруг. Ты уже не услышишь.
«Так-так, — подумал Павел. — Эту манеру Олег перенял у Веньки. Манеру цедить сквозь зубы и смотреть на собеседника из-под прищуренных век. Умение, не повышая голоса, сказать человеку что-нибудь скверное».
Ну вот, это должно было случиться. Как ни крепился Олег, как ни старался казаться бесстрастным и все понимающим, он все-таки не выдержал. Дал понять, что я не просто уезжаю. Что я уезжаю из их мира. Из их жизни. Из нашей общей жизни, и все, что теперь будет совершаться здесь, меня уже не коснется.
Нет, он никогда не назовет меня дезертиром. Он просто скажет, что «ветер по-разному дует в наши паруса», как говорил когда-то Венька, скажет, что раньше я любил крутую волну и соленые брызги в лицо, любил идти против ветра, а теперь присмирел и пустил лодку по ветру.
Он скажет так или почти так.
Хорошо, пусть говорит. Но сначала скажу я.
Скажу о том, что мы слишком часто упоминаем о долге, о моральной стороне вопроса, — вот это ты можешь и должен сделать, а вот этого ты не можешь. Но ведь долг не бывает бесконечным, я заплатил его с лихвой, и если каждый отдаст Северу столько, сколько отдал я, будет неплохо. Слишком по-деловому, да? Но ведь и вправду я люблю этот край, я оставляю здесь часть самого себя, но я никогда не был в Мещере, не был ни на юге, ни на озере Селигер, я не знаю Средней России, забыл, как пахнут ландыши, как кричат лягушки в прудах!
Я устал. Я просто по-человечески устал. И если мы говорим о долге, то я тоже имею право на то, чтобы изменить образ жизни. Или не так? И речь вовсе не о долге, а о том, что я стал другим? Изменился? Изменил Чукотке, тундровым дорогам и нашему колоколу на мысе Кюэль? И это неправда, Олег. Дороги, которые я прошел вместе с тобой и с Венькой, с капитаном Варгом, — дороги эти всегда во мне, но теперь я хочу других дорог. Может быть, не таких трудных.
Ты помнишь, Олег, как несколько лет назад прилетел к нам в тундру московский фотокорреспондент? Он был в пушистых мехах и в сверкающей коже, он был увешан фотоаппаратами, как елка игрушками, и глаза его алчно светились при виде яранг и оленей. Ему нужен был шаман — хоть самый завалящий; ему нужны были птичьи базары и непролазные топи, в которых тонули бульдозеры, ему нужен был шторм и северное сияние — он был очень жаден до всего этого.
И он сказал тебе: «Пожалуйста, будьте добры, покажите здесь что-нибудь самое замечательное». Помнишь? И помнишь, что ты ему ответил? Ты сказал: «Я два месяца не был в бане, у меня вся шея в чирьях, я пропах потом и дымом, и я вам скажу, что самое замечательное в мире — это ванна, это белый телефон на ночном столике, вечерняя Москва и запах духов любимой женщины. И чтобы не было кочек, а был асфальт…»
Вот так ты ему сказал. Только грубее.
Теперь скажу я. Меня ждет женщина, которую я… На которой я собираюсь жениться. Меня ждет отец, с которым я не виделся очень долго. И меня ждет работа, интересная и нужная работа. Ты слышишь, Олег?
Павел откашлялся и сказал:
— Вот что, Олег. Давай чтобы не было недоговоренности. Чтобы все стало на место. Мы слишком часто упоминаем о долге…
— Не надо! — Олег положил ему руку на плечо. — Не надо, старина. Я все понимаю. И знаю все, что ты скажешь. Все-таки восемь лет прожито рядом. — Он с трудом улыбнулся. — Я только хочу сказать, что плохо тебе будет. Очень плохо тебе будет без нас…
— Плохо тебе здесь будет, — сказал Венька. — Ох, плохо! Ты где практику проходил? В Казахстане? Это где жарко, да? Здесь холодно. Здесь консервы кушают и пьют чистый спирт. Ты пил когда-нибудь чистый спирт?
— Нет, — сказал Павел. — Я никогда не пил чистый спирт. И ты не пил, старый северный волк. Зато в этом чемодане у меня три банки клубничного варенья, и я не боюсь признаться, что люблю варенье и не люблю водку. А также спирт.
Он открыл чемодан.
— И еще я могу признаться, что прочитал всего Джека Лондона и поэтому теоретически умею разводить костер на снегу. А практически мы будем учиться делать это вместе.
— Браво, — сказал Олег. — Будем считать, что пристрелка закончена. Теперь надо чем-то открыть варенье.
…Это было восемь лет назад. Они сидели в комнате общежития, куда их временно поселили, пили чай, нещадно дымили и присматривались друг к другу.
Вот уже целые сутки жили они на берегу океана. Под окнами грызлись обшарпанные собаки, те самые легендарные псы, на которых человечество испокон веков покоряет Север, только на этот раз приехал на собаках не отважный полярник, а счетовод из соседнего колхоза, и вместо кольта к поясу у него приторочена кожаная сумка с накладными на цемент и гвозди.
Полярный круг проходил где-то рядом. В окна был виден белоснежный наст, тянувшийся к самому полюсу, и в ранних зимних сумерках мерцали огни крошечного поселка, куда они приехали не в гости и не в командировку. Они уже побывали на сопке, откуда, по словам старожилов, в хорошую погоду виден чужой берег. Познакомились с официантками в столовой. Дали домой телеграммы и теперь распаковывали вещи.
О! Это было тихое, но впечатляющее зрелище! Должно быть, не многие из их бывших товарищей по курсу могли бы открыть чемоданы и развязать рюкзаки, в которых лежали такие простые вроде бы вещи, исполненные большого северного смысла. Тут были складные ножи с десятками лезвий и обычные охотничьи ножи с массивными рукоятками, теплые носки — вязаные и меховые, гусиное сало — для растирания обмороженных частей тела, таблетки сухого спирта, плиточный чай и чай байховый; диметилфталат, фотоаппараты с наборами оптики, термосы и специальные плоские фляжки, изогнутые таким образом, чтобы их было удобно носить в заднем кармане меховых брюк.
Все продумано, взвешено, почерпнуто из богатой практики полярных исследований. Без излишества и пижонства. Да и сами они были серьезными, деловыми людьми: пора бы уже, не мальчики, а специалисты, которым доверено покорять Север.
Венька был откровенно красив. Он сидел в небрежной позе слегка уставшего человека, и каждое его слово, жест, манера курить и прихлебывать чай говорили о том, что уж он-то хорошо знает, зачем прилетел в этот далекий край и что собирается здесь делать.
— Я слышал, на Чукотке летает один парень, не помню его фамилии. Летает классно. Но хорошо летать — это, в конце концов, наш профессиональный долг. За это памятники не ставят. А вот о нем чукчи сложили песню, исполняют в его честь танец. Это уже надо заработать.
Он налил себе еще стакан чаю.
— Так вот, я тоже хочу, чтобы обо мне сложили песню.
— А ты честолюбив, — сказал Павел.
— Конечно. Разве это плохо?
— Это хорошо, — серьезно сказал Олег. — Я тоже честолюбив. Только петь обо мне не обязательно. Я перед собой честолюбив. В глубине души.
— Застенчивое тщеславие, — буркнул Павел.
Олег рассмеялся.
— Ты, я смотрю, язвительного склада человек. Ну, если проще говорить, мне важен сам образ жизни. Вот я сижу в Москве, на Второй Песчаной улице, на пятом этаже, слышу, как у соседа орет стереофонический проигрыватель, и мне делается очень не по себе. Почему? Да потому, что в это время Хейердал плывет себе на плоту. Ален Бомбар переплывает Атлантику в трехметровой лодке…
— …а старика Френсиса Чичестера сама королева Англии посвящает в рыцари! — торжественно добавляет Веня.
— Что? Ах, ну да… Только ты ничего не понял. Мне не нужны аплодисменты. Я себе сам аплодировать буду. Я хочу узнать, могу ли я или не могу заставить себя жить на пределе? Могу я, скажем, в одиночку сплавиться по Индигирке или еще по какой-нибудь реке, по которой в одиночку сплавляться не рекомендуется. Вот тогда, если окажется, что я все это могу, — тогда я себе и поаплодирую. В глубине души… Что, непонятно?
— Нет, почему же… — сказал Веня. — Я понимаю. Все мы ищем свою Большую реку, каждый хочет знать, на что он способен. Павел, например, я вижу, способен всю банку съесть и даже о последствиях не думает.
— Ну вот видите, беда какая, — пробормотал Павел, облизывая вымазанные вареньем губы. — Мне даже как-то неудобно перед вами. Мало того, что я варенье люблю, я еще и не честолюбивый.
— Ты рискуешь прожить скучную жизнь, — веско сказал Олег.
— Нет, я не рискую. Мне еще никогда не бывало скучно. А если уж зашел разговор о том, кто зачем сюда приехал, то я приехал потому, что мне везде интересно. А особенно там, где я не был.
Он чуточку помолчал, посмотрел на ребят и простодушно добавил:
— А кроме того, меня сюда распределили. Сам-то я не очень рвался. Но вы не думайте, мантулить буду за здорово живешь. Вместе с вами. У вас честолюбие, у вас великие цели — познать самих себя, и мне это подходит. Глядишь, сам таким стану. Буду себе аплодировать в глубине души и ждать, когда обо мне песни сочинять начнут.
— Укусил! — расхохотался Веня. — Ну, укусил!.. Ладно, будем считать, что из нас может получиться неплохое трио, или, говоря интеллигентно, творческое содружество веселых и энергичных людей, готовящихся стать хозяевами Чукотки. По-моему, у нас есть для этого данные…
Уступая настойчивой просьбе трех молодых специалистов, комендант поселил их в небольшом деревянном домике, который тут назывался «балком». Они наскоро заделали щели, насобирали в поселке всякой мебели, и Олег, открывая на новоселье бутылку шампанского, произнес тост:
— Мы будем с Павлом рыться в земле, ты, Венька, будешь парить в небе. Я не очень вычурно говорю? Так вот, мы будем каждый заняты своей работой, но мы — вместе! А это большая сила — геолог, геофизик и пилот! Соединение стихий, образно говоря. Что, меня опять занесло? Больше не буду. Просто я хочу всех нас предупредить вот о чем. Север коварен. И не лютыми морозами, при которых, как повествует фольклор, замерзают на лету птицы, не цингой, от которой мы, слава богу, давно избавлены заботами наших фармацевтов и снабженцев, — Север коварен своими экзотическими миражами, способными заставить делового и целеустремленного человека гоняться за Розовой чайкой, вместо того чтобы искать столь необходимые стране полезные ископаемые. Да не уподобимся поэтому мы тем мальчикам, которые, однажды побывав в море на увеселительной прогулке, потом всю жизнь носят мичманку с крабом! Вы меня поняли, смелые, энергичные люди?
— Ты, должно быть, хорошо выступал на семинарах, — сказал Павел, который хоть и прочел всего Джека Лондона, еще не научился так вот лихо говорить о Севере и о своем к нему отношении. — Но тем не менее мы тебя поняли. Какие могут быть миражи и прочее в наш-то рациональный век? Содвинем бокалы — и за работу!
Давно это было. Очень давно. Восемь лет назад. Они еще не знали тогда, что, какой бы рациональный век ни стоял на дворе, каждый, кто впервые попадает на Север, — если он не вполне законченный сухарь, — непременно должен переболеть и романтикой, и экзотикой, и Розовой чайкой, и многим-многим другим.
Еще бы… Чукотка, Острова Серых гусей и остров Врангеля. Соленый запах моря и пыльный запах прочитанных книг, со страниц которых вошли в твою жизнь седые кресты над могилами тех, кто пришел сюда до тебя. А сегодня ты можешь потрогать эти кресты руками. И положить на стол кусок изъеденного морем шпангоута — обломок неизвестно чьей судьбы, выброшенной на берег океана.
Никуда от этого не денешься. Сегодня можно лишь со снисходительной улыбкой многоопытного человека вспомнить, во что превратили они на первых порах свое многострадальное жилище! Как только не называли его! Бунгало, шалаш, гасиенда. На нестроганых досках громоздились черепа моржей с устрашающими клыками; вместо табуреток стояли позвонки китов величиной с хороший полковой барабан; по углам в продуманном беспорядке были свалены весла, карабины, спиннинги, какие-то полусгнившие доски, которые, по словам знающих людей, то ли были выломаны когда-то из ограды казачьего острога, то ли имели еще более таинственное происхождение.
А сами они даже дома ходили в штанах из нерпы, перекатывали во рту из угла в угол короткие морские трубки, поигрывали загорелыми бицепсами и питались большей частью строганиной из нельмы и оленины.
Ну и, конечно, стены всего дома от потолка до пола были увешаны картами с обозначением маршрутов, в которых они еще не бывали.
Мальчишки, мальчишки… Как им хотелось быть серьезными и как не хотелось взрослеть!
Однажды пилоту Строеву сделали замечание, что если уж нарушать дисциплину и читать при разборе полетов книги, то можно что-нибудь посерьезнее, а не «Маленького принца».
В конце концов, Сент-Экзюпери был тоже летчиком, у него есть чему поучиться. Венька весь вечер сидел угрюмый. Потом сказал:
— Ненавижу взрослых людей. Все они пузаты, у каждого свой персональный живот. Человеку мешают жить три вещи: живот, постель и «что подумают соседи». Но главное — живот. Я склонен думать, что он может быть даже у балерины — я имею в виду его духовную интерпретацию. Не хочешь быть пузатым и нудным, не старей. Не взрослей, в смысле. Чкалов не был взрослым. И Норберт Винер тоже. Он даже писал, что в мире живых существ нашей планеты только человек тем и отличается от остальных, что никогда не становится взрослым. Цитирую дословно.
Потом добавил:
— И вообще пора заняться делом.
«Заняться делом» — это значило, что пора наконец обогнуть Чукотку на катере. Или на яхте, или на чем придется. Плавание было задумано давно, а теперь у них как раз подходил первый очередной отпуск за три года. И как раз морзверокомбинат продавал списанный катер, из которого можно было сочинить великолепную яхту. Они экономили на чем могли, читали лоции и зубрили навигацию. Когда на книжке собралась определенная сумма денег, оказалось, что катер стоит по крайней мере в пять раз дороже. Кроме того, оказалось, что частным лицам катер не продадут. Но даже если бы и продали, их никто из порта не выпустит.
Ударов было много, и каждый из них чувствительный. Венька встал в позу и прочел стихи Багрицкого:
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду,
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
— Ясно? — комментировал он. — Прекрасные стихи, да не про нас, балбесов, писаны. Вы знаете, смелые и энергичные люди, я, кажется, повзрослел на год.
— И я, — согласился Олег.
— А я и подавно, — сказал Павел.
Венька достал три листа ватмана и нарисовал три яхты. Они бежали по голубеньким волнам и трепетали разноцветными флажками.
— Это отпущение грехов. Индульгенция. Чем бы нам еще отметить нынешнее повзросление? Может, пройдемся по части нравственности? — Он выразительно посмотрел на галерею девиц, висевших над кроватями Олега и Павла. — Приоденем наших дам? Или как?
— Ну уж дудки! — сказал Олег. — Я и так душой грубею. Может, меня облагораживает тонкий изгиб талии? Впрочем, если ты настаиваешь…
Он снял со стены вырезанную из журнала манекенщицу в ночной сорочке и, перевернув страницу обратной стороной, снова повесил ее над кроватью. Веня сдержанно крякнул: на этот раз манекенщица демонстрировала сверхэкономный купальный костюм.
— Мужланы, — сказал он. — Казарменные замашки. Когда я вас только воспитаю…
Вообще Веню вряд ли можно было назвать человеком строгих правил: он никогда не сторонился женщин, напротив, был не прочь поухаживать всякий раз, когда к тому представлялся случай, но при всем этом его отношение к женщине нацело было лишено того наносного цинизма, которым часто бравируют в мужских общежитиях. И хотя женщины баловали его, ни Павел, ни Олег не помнили случая, чтобы, вернувшись со свидания, он словом или намеком обмолвился о том, что было и чего не было. Всяких разговоров на эту тему, если они носили слишком уж откровенный характер, он избегал, а иногда просто пресекал их. Однажды он выгнал из комнаты приятеля, когда тот принялся рассказывать пикантные подробности своих встреч с буфетчицей аэродрома.
— Мышиный жеребчик, — сказал он. — Дерьма кусок. Тебя послушать — руки вымыть хочется. Ты бы представил со стороны, как сам выглядишь в своих рассказах — ох и не аппетитно же… Венец природы!
Пляжных девиц у него над кроватью не было. Зато висела фотография девчонки в школьном платье с такими же большими, слегка удлиненными, как у самого Вени, глазами.
Еще в первый день их совместной жизни, когда Веня повесил эту фотографию над койкой, Павел сказал:
— Ишь ты, глазастая какая! Первая любовь, что ли?
— Нет, — сказал Веня, — это не первая любовь. Это любовь на всю жизнь.
— Везет же людям…
— Везет, — согласился Веня. — Это моя сестра.
— Смотри-ка, родственный какой, — удивился Олег. — Я свою больше за волосы таскал. Зануда — не приведи бог!
— И я таскал… К сожалению. А надо было на руках носить…
Потом, когда появилась Надя, Веня как-то сказал, что она очень похожа на его сестру. Павел хорошо знал Надю, дочь капитана Варга, высокую смуглую девушку с чуть припухлыми детскими губами, порывистую и своевольную, умевшую одинаково легко танцевать самые современные танцы и бить без промаха нерпу, когда та на секунду выныривала из лунки, но ничего общего с Вениной сестрой, какой она виделась ему по фотографии, отыскать не мог.
«Впрочем, Веня всегда видит то, что хочет видеть», — подумал тогда Павел. Потом убедился, что Веня просто умеет смотреть лучше. Глубже. Целенаправленнее, что ли. Умеет схватить главное. А лучше сказать — действительно видеть это главное.
Но это было потом. А пока проходили годы. Облетела мишура. Ребячье озорство превратилось у них в глубокую и нежную привязанность друг к другу, к своей работе, из которой они уже не делали сказку. Они не фотографировались среди ледяных торосов, не ходили в меховых унтах, если можно было в них не ходить, не вешали над кроватями карабины. Они хорошо жили там…
В тридцать лет у Веньки от глаз побежали первые морщинки, у Олега торжественно выдернули седой волос. Он отмахнулся и сказал, что седым никогда не будет, потому что раньше полысеет. Это у них семейное. Но гены подвели, что-то не сработало в аппарате наследственности, и сейчас он сидит перед Павлом с широкой седой прядью через всю голову. И морщины у глаз. И сын у него, скоро три года будет.
«И у меня тоже, — подумал Павел, — и у меня тоже, наверное, скоро будет сын. Или дочка. Татьяна будет хорошей матерью. Венька всегда говорил, что у нее есть один бесспорный талант — быть женой и матерью».
Он представил ее сейчас в пушистом халате, с распущенными волосами и такую домашнюю, что ему тоже стало тепло и по-домашнему уютно.
Танька. Танюша. Откуда ты взялась? Да ниоткуда. Была и была все это время рядом, потом оказалось, что так надо.
— Ты любишь меня? — спрашивала она, и он ласково говорил:
— Ну, конечно, люблю, глупенькая ты моя. А как же иначе?
— И я тебя тоже, — спокойно говорила она. — Я тебя тоже люблю.
Они познакомились пять лет назад, долгое время были хорошими приятелями, ходили в кино или сидели в библиотеке — Таня готовила диссертацию; потом пили у нее чай, ужинали — иногда все вместе, с Олегом и Венькой, потом с женой Олега и Венькиной невестой, и Павел сейчас не помнит, когда она впервые погладила его по волосам, а он поцеловал ее, просто так, в ответ на милую ее ласку. И после этого тоже ничего не изменилось. Им было хорошо вместе. Спокойно и хорошо. Они не очень скучали друг без друга, но радовались встрече, и со временем как-то получилось так, что Павел привык постоянно чувствовать рядом с собой хорошего, доброго и нужного ему человека.
Он знал о ней все, и она тоже знала все про него, у них были одинаковые вкусы — оба терпеть не могли балет и любили живопись, катались на лыжах, читали научную фантастику и боялись мышей.
Он знал, что всего лишь привязан к ней, но это его не смущало.
— Ты любишь меня? — привычно спрашивала она.
— Люблю, конечно…
А что, по-своему он прав. В конце концов, как он успел заметить, все то, что мы называем любовью, длится шесть месяцев до свадьбы и шесть месяцев после, а потом начинается нормальная жизнь. Почему бы не перейти прямо к ней, опустив этот год за ненадобностью? Никто не спорит, приятно таскать цветочки, и лепетать что-нибудь такое, и млеть, и носить на руках, но одним годом все-таки можно пожертвовать. Для себя пожертвовать.
— Может, тебе такая и нужна, — говорил Олег. — Может, и нет…
Ну, кто ему нужен, показали годы: все-таки пять лет вместе, а это лучшая страховка от всяких неожиданностей, не придется потом разводиться и сетовать, что не сошлись характерами, нет общих интересов.
— Давай поженимся, — сказал однажды Павел. — Чего тянуть?
— Ну вот еще… Зачем нам сейчас это? Для порядка, чтобы соседи не косились? Так я не боюсь. Поженимся, конечно, что нам делать? Только сначала я диссертацию защищу.
— Ты очень умная, — согласился он. — И очень все хорошо понимаешь. Будь по-твоему.
Куда, действительно, спешить.
Потом она уехала в Ленинград, стала кандидатом наук, выменяла однокомнатную квартиру на трехкомнатную — это тоже надо уметь, и между прочим договорилась о его переводе в научно-исследовательский институт.
«На все и про все даю тебе полгода, — писала она. — Хватит, чтобы и на работе все устроить, и с Чукоткой попрощаться, на рыбалку съездить, побывать на мысе Кюэль, у колокола, в последний раз дернуть за истлевшую веревку и послушать его медный бас — ты ведь, я знаю, обязательно будешь там. Хватит времени привыкнуть к мысли, что подавляющее большинство советских граждан живут много южнее Полярного круга, и им от этого не хуже. А детям, особенно новорожденным, на Севере не хватает кислорода. Я правильно говорю? Ты ведь захочешь быть любящим отцом?»
Все правильно, Танюша. Кислорода, должно быть, действительно мало. Правда, у Олега пацан вымахал здоровенный, со спины щеки видать, ни разу не чихнул, но это ни о чем не говорит. Олегу во всем везет.
А про колокол ты могла бы и не писать…
Павел вспомнил, как это было.
Старые лоции говорили, что на песчаной косе у мыса Кюэль с конца прошлого века висит загадочный колокол братьев Сиверцевых. Он обладал удивительно густым басом, а тайна его заключалась в том, что появился он на маяке в одну ночь — утром служитель вышел и обомлел: под свежесрубленной треногой висел медный колокол.
Капитан Варг вспомнил, что да, действительно колокол был, имел изрядный голос, потом куда-то сгинул: может, треснул, а может, его переплавили на дверные ручки.
Однажды, когда они еще спали, пришла Надя и с порога, не поздоровавшись, сказала:
— Ребята, я нашла его! Он совсем рядом. За мигалкой, у старого маяка.
Они шли туда целый час, по колено проваливаясь в рыхлый, только-что выпавший снег. Когда поднялись на гряду мыса Кюэль, серое полотно, закрывавшее с вечера небо, исчезло. Бухта стала зеленой, как трава, и по ней, как по траве, побежали, обгоняя друг друга, темные полосы. Скала у выхода из бухты с одной стороны заалела, а с другой покрылась белыми, словно изморозь, пятнами. Хлынуло солнце.
— Милое дело быть художником, — сказал Олег. — Пиши как хочешь, все равно никто не поверит.
Колокол висел на деревянной треноге и был таким же древним, как все вокруг, как эти замшелые сопки, от которых начиналась тундра. Олег дернул за истлевшую веревку, и колокол отозвался густым медным ревом.
— Жив, курилка, — сказал Павел. — Ну-ка… Тут что-то написано.
Они протерли зеленую медь и прочли: «Отлит в 1860 году на заводе братьев Сиверцевых из меди, прилежно собранной женами и вдовами моряков. Пусть сей колокол вселяет уверенность в благополучном исходе начатого дела, будит в сердцах надежду, поминает почивших без времени».
Олег, как всегда в минуты раздумий, пошмыгал носом.
— Занятная штука, древняя. Сентиментальная, я бы сказал…
Потом они пошли к Татьяне. Она приготовила обед и несколько раз принималась подогревать его, каша пригорела, кофе по недосмотру вскипел, и теперь надо было варить новый, не пить же такую бурду. Все это ее расстроило, но Таня была человеком воспитанным и поэтому встретила гостей приветливо. Она заставила их отряхнуться, вывернуть носки, полные снега, и смотрела на ребят со снисходительной мудростью взрослого человека.
— Я куплю вам оловянных солдатиков, — сказала она, подтирая за ними пол. — Или волшебную лампу Аладдина. Будете пить кофе и придумывать себе чудеса. В тепле, по крайней мере. Насморка не схватите.
Потом, уже за обедом, сказала с улыбкой:
— Чего же вы раньше молчали? Я про этот колокол вот уже год знаю. Между прочим, цветной металл. Возьмите вездеход и отвезите на базу. Спасибо скажут.
Надя отложила ложку.
— Замолчи! — сказала она. — Ты… думаешь, что говоришь? Я не позволю тебе трогать его…
И посмотрела на Татьяну так, что Веня ткнул ее под столом ногой.
— Таня, мы понимаем, медь нужна для процветания металлургии. Цветной металлургии. Можно, кроме того, сдать в музей. Но пусть этот колокол, этот медный страж, предупреждавший когда-то моряков об опасности, пусть он останется здесь… — Веня налил себе рюмку водки, поднял ее, посмотрел на свет и серьезно добавил: — Пусть и сегодня гремит иногда над побережьем его голос. Но не бейте в священную медь по пустякам. Если у кого-нибудь сдадут нервы, если кто-нибудь заскорбит душой, изверится, устанет, если кому-нибудь просто станет плохо и он готов будет поверить, что это навсегда, — пусть он придет к нашему колоколу, на этот обрыв, где начинается тундра; пусть послушает его мудрый голос и пусть знает, что в эту минуту мы все вместе. Только не бейте в его медную грудь без толку…
— Да будет так, как ты сказал, — торжественно проговорил Олег. — А если ты сказал не так, то мы тебя поправим.
Потом он обернулся к Наде.
— А ты отныне нарекаешься Хранительницей маяка, Главным инспектором Колокола.
Надя серьезная девочка. Она сказала:
— Я согласна. Пусть голос колокола будет нашей совестью.
— …Рейс триста восемнадцатый… просят пройти на посадку… — сказал динамик.
Олег проводил его до турникета.
— Ну вот и все. Лети, старина.
— Лечу… ты адрес помнишь?
— Записан, как же…
Они постояли еще минуту. Потом неумело, впервые обнялись, и Павел пошел по бетонным плитам. Он шел, не оглядываясь, зная, что Олег все еще смотрит ему вслед.
«Плохо тебе будет без нас…»
Земля уходила вниз. Через пятнадцать часов он прилетит в Москву, к отцу. А уж потом к Татьяне.
Он поудобней уселся и стал думать о том, что Татьяна, наверное, уже закончила ремонт, мебель наверняка импортную поставила, он все равно повыкидывает эти заносчивые серванты и пуфики, куда лучше самому сколотить стеллаж или еще что-нибудь. Но все равно приятно — в хлопотах Татьяна, в ожидании. Это ей идет…
Его разбудил телефонный звонок.
— Да, — сказал Павел. — Доброе утро. Ах, это ты. Извини, Алексей, не узнал. Здравствуй. Еду. Прямо сейчас, надеваю штаны и еду. Задержался, говоришь? Я только из деревни, вчера ночью вернулся. Жди, в общем.
Павел положил трубку, подумал о том, что сегодня впервые за восемь лет он говорит по телефону, не вылезая из-под одеяла, еще раз потянулся и хотел было идти на кухню делать зарядку, но засмеялся и снова подумал, что раз ему звонят из министерства прямо в постель, то уже, конечно, не утро и можно один раз плюнуть на зарядку и душ.
Комната была залита солнцем; оно струилось в распахнутые настежь окна вместе с ветром и звуками московских улиц. Кончался август. Кончалось лето, и телефонный звонок напомнил ему, что пора наконец браться за ум.
Вчера звонила Татьяна, сердилась, даже всплакнула. Она права, нельзя же целый месяц торчать в Москве, и так бог знает сколько не виделись. Это эгоизм. И потом, ей просто нужна помощь — она, в конце концов, женщина, ей трудно уговорить слесаря поставить раковину по-человечески.
Вот так она ему сказала. И еще добавила, что если он уж очень соскучился по своим московским друзьям, если ему необходимо торчать в глухой деревне и ловить там раков, то пусть ловит, бог с ним, но мог бы все-таки выбрать время и зайти в министерство. Можно подумать, что это Рагозину нужно назначение, а не ему.
«В мире есть один человек, который всегда прав, — с удовольствием подумал Павел. — Это Танька. Завтра же поеду к ней. Возьму сейчас в министерстве бумагу — и с приветом! Буду гулять по Невскому. Ох-ох-ох! До чего же хочется покричать петухом, да нельзя: соседи страсть не любят, когда за стеной кричат петухом».
— Ты уже проснулся, голубчик? — спросил, входя в комнату, отец. — Поздравляю тебя, сынок. И возьми, пожалуйста, это мой тебе подарок. Ко времени, думаю. — Он нагнулся, поцеловал сына в лоб и положил на одеяло кожаную папку с монограммой.
— Вот ведь оно как, — растерянно сказал Павел. — Я совсем забыл, просто вылетело из головы… Спасибо. Это что же, выходит, мне уже тридцать три года? А ты не напутал, папа?
— Ты родился ночью, — сказал отец. — Почему-то многие дети рождаются ночью. Да… Ну что тебе пожелать? — Он посмотрел на сына, слегка наклонил голову и спросил. — Может быть, мы это немного отметим, а?
— Неси, — согласился Павел. — Я сейчас.
Пока он одевался, отец принес из серванта бутылку коньяка, лимон, кусок сыра и две крошечные серебряные стопки. Они чокнулись, выпили, и отец, убрав поднос, сказал:
— Когда ты родился, мне тоже было тридцать три года. Я считаю, что треть века — это знаменательный возраст.
— Точно, — сказал Павел. — Знаменательный. Мне только что звонил Алексей Рагозин, мой старый товарищ. Он теперь в министерстве. Приказ о назначении подписан. Ты улавливаешь суть? Тридцать три года. Отец преподносит папку для бумаг, а товарищ из министерства — назначение в Ленинград. Буду я теперь специалистом по Северо-Востоку и буду раз в месяц приезжать к тебе из Питера, А? Ты доволен?
— Я доволен, сынок. Очень доволен. А теперь давай пить кофе.
Они позавтракали молча. Потом кто-то позвонил, отец вышел и вернулся с письмами.
— Тебе, — сказал он. — Сразу два.
Первое было от Олега.
«…Если завтра погода, то завтра последний галс на север. И все. Умотались. Пишу в самолете. Идем к Уэлену, к теплым постелям. Пилоты мои рвутся домой, у каждого где-то тоскует жена. Сделали сорок три посадки на лед. Ах да, ты ведь еще не знаешь, что я снова занят геопостоянной, и мне снова выделили самолет. Ну вот, пожалуйста, закрылся Уэлен, надо возвращаться, а возвращаться нельзя, потому что завтра надо кончать работу. Честь мундира, видите ли. Ох! Стал бородатым. Летаем от темна до темна, шлепаем посадки, как блины… Володя, первый пилот, ты его знаешь, обещает сесть на дорогу, если не пустят на полосу. Он сядет. Это не Венька, но он сядет. Кстати, был ли ты у Вениной мамы? В тундре ходят слухи, что вы с Татьяной купили японский гарнитур штучной работы. Утверждают также, что ты будешь в Ленинграде большим человеком. Как видишь, судьба твоя по-прежнему нам не безразлична».
— Паразиты, — сказал Павел.
Он вскрыл второй конверт.
«…Я получила Вашу открытку, дорогой Павел Петрович, и очень сожалею, что Вы нас не застали. Мы с дочерью отдыхали в санатории. Приезжайте. Надо ли говорить, с каким нетерпением я буду Вас ждать. Всякая весть о моем сыне мне дорога. Ваша Лидия Алексеевна».
— Кто это? — спросил отец.
— Это мать моего друга, я рассказывал тебе… Ну что ж, папа, я, пожалуй, поеду. Мне надо побывать за городом. Ты разрешишь взять машину?
— Конечно, бери, сынок. Она заправлена.
Павел спустился во двор, где стояла машина, заботливо укрытая брезентом, и с улыбкой подумал, что этот голубой лимузин в свое время чуть не вытеснил из сердца профессора все его прежние привязанности. Купив машину, отец в пятьдесят восемь лет трижды ходил получать права, зубрил, как школьник, стал меньше придираться к студентам, часами валялся под машиной, научился отличать гаечный ключ от домкрата и завел дружбу с милиционерами.
В министерстве было прохладно и гулко. Павел шел по коридорам, встречал старых приятелей, и ему уже не хотелось, как прежде, отыскать среди них северянина и долго выспрашивать, что и как. Зато северянин сам нашел его. Это был суетливый парень, работающий на Чукотке в соседней геологоразведочной партии. Он вместе с Павлом зашел в кабинет к Рагозину, положил ему на стол кипу бумаг и, пока Алексей подписывал их, стал допытываться у Павла, что он тут делает.
— В отпуске, да? Хорошо. Скоро домой-то?
— Да нет, — сказал Павел. — Я совсем вернулся.
— Заболел, что ли?
— Почему заболел? Здоров.
— А чего же?
— Что — чего же? — Павел повысил голос: вот ведь привязался, честное слово, забот у него больше нет, как моим здоровьем интересоваться.
— Да это я так… к разговору. — Парень был обескуражен. — А я вот, видишь, оборудование для партии выколачиваю. Ребята как?
— Ничего ребята. Работают.
— А ты, значит, совсем? Понятно… Захворал, что ли?
— Тьфу ты! — вспылил Павел. — Да здоров я! Здоров. Пахать на мне можно, бочки с соляркой возить! Ты что — здоровых людей в Москве не видел? Обязательно все только больные?
— Да нет, это я так, к слову… — Парень совсем растерялся, машинально забрал у Рагозина бумаги. — Ну я побегу, дел еще невпроворот. Ребят увидишь — привет передавай.
— Уморил, — рассмеялся Алексей, когда дверь за ним закрылась. — До таких вот и не доходит, что человек может работать где-нибудь еще, кроме Чукотки. Фанатики, честное слово!
Он со вкусом закурил, откинулся в кресле. Мудрый, все познавший Алексей Николаевич Рагозин, полярник, так сказать, де-юре…
— Хватит, — сказал он. — Я понимаю. Поездил, поколобродил, надо и кирпичи укладывать, — и подмигнул, хорошо подмигнул, понимающе, — костюм пора на плечики вешать, а не так, шаляй-валяй. К тридцати годам, мой друг, окислительные процессы в организме затухают, человек достигает состояния динамического равновесия; отдача должна быть равна поступлению… Словом, Питер?
— Питер, старина.
— С жильем у тебя как? Порядок? Ну и молодец. Поезжай. А Чукотка — что ж? Мы свое оттрубили. Вот только… — и он доверительно взял его за пуговицу. — Трудновато будет первое время. Без привычки всем нам было трудно. Но ничего, обойдется.
— Напугал, — усмехнулся Павел. — Все-таки кое-какой опыт у меня есть. Не птенчик, слава богу.
Алексей рассмеялся:
— Ох уж мне эти северяне! Я не о тех трудностях, которые мы себе сами выдумываем, а о тех, Пашенька, которые нас действительно окружают. Ты сколько имел на Севере? Четыре сотни чистыми небось? Отпускные, полевые, все такое прочее, да? А здесь тебе придется несколько… м-м… умерить потребности. Вот что я имею в виду.
Он прошелся по кабинету.
— Листы, которые ты защищал в прошлом году, — добротная вещь. Отзывы, ты знаешь, самые положительные. И статьи. Ты умеешь подать материал. Сейчас у тебя много свежих мыслей, идей — я так понимаю? — и это, Пашенька, не только во имя служения — мы же свои люди — это ведь и гонорары. Так что осмотришься, и все будет в порядке. И еще вот какое дело. Я давно хотел с тобой поговорить. Некий… Ну, ты знаешь, о ком я говорю, некий ответственный и уважаемый товарищ намерен в скором времени баллотироваться в члены-корреспонденты. Когда-то он работал в ваших краях, сейчас все свое прошлое по крупицам собирает. Если бы ты смог ему помочь, — а тебе ведь и карты в руки, — ты бы сделал доброе дело.
— А он бы сделал меня соавтором своей новой работы, — в тон ему сказал Павел. — Почему бы и нет? За добро добром, как говорится.
— Ты смотришь в корень, — улыбнулся Рагозин. — Ну ладно, поезжай. В конце года мы тебя вызовем на коллегию.
— Если жена отпустит, — сказал Павел. — Жены, они знаешь какие?
— О! Когда же ты успел?
— Успел вот. Через неделю свадьба.
— Скажи, пожалуйста. Вот совпадение! А у меня завтра… Слушай, по старой дружбе — давай ко мне! Гульнем, а? С размахом, по-северному… Тутошний народ этого не понимает. А мы все-таки…
— Это мы умеем, — перебил Павел. — Гулять по-северному, работать по-материковски. Спасибо, Леша, не выйдет. Завтра уезжаю. Но мысленно с вами.
— Жаль, старина. Ну, ничего. А про членкора ты не забывай.
Пристроившись в потоке машин, Павел долгое время старался ни о чем не думать, подчеркнуто внимательно следил за знаками уличного движения, и все-таки его не оставляло ощущение, будто он только что пожал потную ладонь, в которой был зажат сотенный билет.
«Чушь какая, — пытался он урезонить себя, — что, собственно, произошло? В конце концов, я действительно буду и должен печататься, у меня есть о чем рассказать, идеи есть свежие, как выразился Алексей. И вообще, не чистоплюйствуй. Олег вот до сих пор не смог защитить диссертацию — так с него и взятки гладки. Он даже бравирует своей несобранностью… А про соавторство — это я зря брякнул. Или Рагозин сам меня к этому подтолкнул?»
Рагозин, Рагозин… Несколько лет назад он приезжал на совещание геологов Северо-Востока. Доклад его был блестящий. Улыбка обворожительна. Геологини были от него без ума. На прощальном банкете одна из Танькиных подруг решила вскружить ему голову, болтала, танцевала с ним, утащила к реке, потом, задыхаясь от хохота, рассказывала, как Алексей сначала перепугался, а затем спокойно и правильно объяснил ей, что он давно влюблен в одну женщину и только ей принадлежит его сердце.
М-да… Трогательно, конечно.
Как он сегодня выразился: «К тридцати годам человек достигает состояния динамического равновесия: отдача должна быть равна поступлению». Попросту говоря, если раньше ты больше давал, чем брал, то теперь бери столько же и старайся научиться со временем брать больше, чем даешь… А если уж совсем перевести на житейский язык, то как раз и получится: помоги влиятельному человеку, он тебя не забудет. Ты ему от знаний своих толику, он тебе от щедрот своих вдвое больше.
Выехав наконец на шоссе, Павел облегченно вздохнул: он уставал от трамваев и светофоров, от лезущих под колеса старушек. Сидеть за рулем в Москве стало не отдыхом, а потной работой. Москва утомляла его, зато, вырвавшись за город, Павел вел машину так, что стрелка спидометра всегда качалась где-то у ста. Он любил пригород. Но не сегодня, потому что сегодня он ехал не на прогулку…
Он не умел утешать, не умел говорить слова, которые надо говорить, потому что так принято, и, понимая это, заранее боялся сегодняшней встречи. О чем он сможет рассказать матери? Ведь не о том же, в самом деле, как еще и теперь он каждый раз вздрагивает, услышав в небе гул мотора, как чудится ему по ночам сухой, режущий душу скрежет металла, грохот камней, немая тишина, что повисла над Зеленой косой, возле которой упал самолет Вени.
Нет, не об этом он будет рассказывать матери. Он расскажет о том, как Веня по утрам ел яичницу и говорил, что самую лучшую глазунью умела готовить только его мама; как он надевал носки, полученные из дому, и всякий раз повторял, что эти носки самые теплые в мире, потому что их связала мама… А больше он ничего не будет о нем рассказывать, все остальное мать знает лучше, чем он…
В университетском дворе опадали листья. Было тепло и ясно, а все-таки не лето, и никуда от этого не денешься. И тени блеклые, и воздух словно бы разбавлен, и выражения лиц у подруг, хотя они и смеются, осенние: все очень хорошо, но все это скоро кончится… И Ломоносов стоит нахохлившись — ему теперь большую часть дня приходится стоять в тени.
— Может быть, в Сокольники? — предложил кто-то.
«Смешно, — подумала Нина. — Можно пойти в кино. Можно поехать на теплоходе до Астрахани. А дальше? Зачем мы собрались здесь? Очень нам весело? Нам не весело. Очень мы нужны друг другу? Не очень. Традиция. Пять лет писали друг другу шпаргалки, теперь по шпаргалке проводим вечер встречи бывших выпускников биофака…»
— А что, девчата, может в «Балчуг»? У нас ведь сегодня не просто встреча, мы сдвигаем ряды, нас становится меньше. Попрощаемся с Ниной. А завтра…
— Завтра будет поздно!
— Да, завтра узы Гименея.
— Они крепки! Никаких ресторанов, никаких вольностей. Отбивные котлеты мужу будет жарить.
И сразу все стало на место, стало весело, дружно и спокойно, потому что нашлась готовая тема, и уже не надо было лениво вспоминать, кто, когда и сколько раз сыпался на зоологии и какое было платье на одной из подруг, когда ее случайно засняли в кинохронику. Девчата постарались, чтобы русло разговора не иссякло. Куда они едут в свадебное путешествие? Ах да, Нина уже говорила… Отдельная квартира? Прекрасно. Но главное — вместе… Ты, конечно, счастлива? Хотя, господи, ну кто же задает такие вопросы перед свадьбой! Алексей, наверное, в бегах, кольца обручальные ищет?..
— Так, значит, в «Балчуг»? — напомнила одна из подруг.
— Простите, девочки, — развела руками Нина уже целиком в роли невесты. — Я бы с удовольствием, но вы же понимаете…
Подруги посмотрели на нее радостно-сочувственно.
— Ты поезжай, Нинок… Будь счастлива!
Потом она шла по улице Горького. Ей надо было к Белорусскому вокзалу: мама уже вернулась, конечно, и Алексей тоже скоро приедет, но она проходила остановку за остановкой, а у кино на площади Пушкина купила себе эскимо и пошла еще неторопливей. Новое платье цвета банановой кожуры и большая, плетенная из соломы сумка попеременно отражались во всех витринах.
Сейчас ей положено думать о жизни. О будущем и настоящем. Так положено. Так надо. И не думать о том, что витрины, как зеркала: ходишь по городу и постоянно видишь себя с ног до головы.
В жизни бывают события, о которых принято вспоминать. Считается, что между ними лежат разновеликие по времени и содержанию периоды жизни. А у нее? У нее, как у всех, тоже были такие события. Первый день в школе, аттестат, совершеннолетие, диплом. Первая зарплата. Теперь будет замужество, ребенок, потом защита диссертации, пенсия, серебряная свадьба…
Что еще бывает в жизни? Творчество? Да, конечно. У избранных. У смертных бывает работа. Хорошая, честная, трудная. И ожидание, то, что начинается в детстве. Оно просыпается в детстве, когда ты с любопытством открываешь дверь в другую комнату, открываешь книгу. Потом оно становится привычным, постоянным.
Еще бывает любовь. Но, может быть, любовь не главное событие?..
Нина остановилась у витрины рыбного магазина. Было очень интересно видеть себя в темном большом аквариуме, смотреть, как вдоль тебя растут водоросли, а поперек плавают рыбы, как из зеленой сонной тишины аквариума тебе улыбается растерянная русалка. У русалок тоже не было любви. Плескались себе в лунном серебре, потом попадались в сети…
«Ты счастлива? Алексей, наверное, ищет обручальные кольца?»
Да, он ищет кольца. А я счастлива…
В электричке Нина не стала проходить в вагон: была суббота, люди ехали с покупками, цеплялись друг за друга, а здесь, в тамбуре, можно стоять и смотреть в окно.
Вот уже много лет она живет на даче, в небольшом бревенчатом доме, купленном отцом еще перед войной. И все эти годы Алексей топтал газоны и клумбы под окнами, ждал у калитки, водил в кино, был бесконечно внимательным и добрым. Он катал ее на лодке, а она сидела и смотрела на того, кто давно жил в ее воображении: в белой рубашке с короткими рукавами, темный, загорелый, чем-то похожий на индейца. Он сидел и улыбался ей, когда она говорила: «Ну вот, ты снова пришел. Сегодня ты не такой, как вчера, но это моя вина. Я просто тебя еще не придумала до конца…»
А напротив сидел Алексей.
— Ты любишь меня? — спрашивала она его.
— Люблю… Ты же знаешь.
— Это хорошо. Очень хорошо, когда тебя любят.
И все. Он так ни разу и не спросил: «А ты?» Должно быть, просто боялся услышать, что «нет, не люблю, но ты подожди, кто знает…»
Потом он уехал. Два года писал ей письма. А она по-прежнему вечерами сидела в саду или на веранде в качалке, каталась с ребятами по Москве-реке, и ей по-прежнему улыбался давний знакомый, тот самый, которого она выдумала в детстве, ее принц на белом коне, как сказал бы язвительный Венька. Она ждала его, верила — вот сейчас, сегодня, через год он придет или приедет, или она встретит его в метро — он обязательно будет, не может не быть, потому что она любит его.
Глупая, глупая… Ты ведь земной человек с горячей кровью, ты читаешь умные книги, ты ведь знаешь, что любить надо реальность, данную нам в ощущении.
Реальностью был Алексей. Его и надо любить.
А еще у нее был Венька. Он быстро вырос и быстро улетел. Он так и не смог взять ее с собой.
В детстве он иногда подтрунивал над ней, говорил, что у нее слишком красивые глаза, а это банально — иметь сестру с красивыми глазами, тем более что в них нет ничего, кроме ожидания манны небесной.
— Вся жизнь — ожидание счастья, — важно отвечала Нина.
— Ты хочешь сказать — борьба за счастье, — поправлял Веня. — Или не так?
Нина читала стихи:
Простор огромных входов для вас.
Ждите у бронзы, у плоских панелей,
Ждите, — и скрипнут дверные петли.
— Скрипнут? — переспрашивал Веня. — В смысле — врата судьбы откроются? Ну что ж, может, и так. Только ведь там есть и такие строки:
Простор огромных морей для вас.
Встав на гранитный гарпун утеса,
Ждите в соленых брызгах и пене.
Вот так надо ждать, голубая моя душа, в брызгах и пене. И надо уметь видеть. И слышать. Человек, который в ракушке видит только перламутровую пуговицу, — трудный человек. А тот, кто слышит в ней только шум морской волны, тот, по-моему, еще трудней… Надо быть сложным, а жить просто. Любить трудности, а жить легко.
Жить легко… Эх ты, Венька, рыцарь мечты! Жить легко — это по-твоему значило жить так, чтобы некогда было остановиться и отдышаться. А жить просто в твоем понимании означало делать то, что ты обязан делать в жизни: ты обязан был летать, и ты летал. Ты обязан быть честным и мужественным, и ты был таким.
Ты смеялся надо мной, а сам постоянно был в ожидании, говорил, что лучший день тот, что еще не прожит, а лучшие дороги те, что еще предстоит пройти. И разве не ты поселил во мне веру, что человек просто не имеет права жить тускло и скучно, ото дня ко дню. «Да, конечно, жизнь, — это форма существования белковых тел, — соглашался ты, — но ведь и амеба — тоже жизнь…»
Абы какой жизни ты не хотел. Помнишь? Нет, это лучше не вспоминать, хотя до конца дней будет слышаться ей та звонкая тишина, что наступила вдруг на летном поле Тушинского аэродрома, когда у самой земли погас парашют Вени; будет слышаться его шепот: «Не беда, сестренка, перезимуем, ты лучше посмотри, чтобы мать не перепугали», и ее собственный крик, от которого она захлебнулась и оглохла; будут видеться ей глаза хирурга, обещавшего, что до утра Веня не умрет, а может быть, протянет еще сутки или двое.
После того, как Веня прошел комиссию, и его вернули в училище, после того, как врачи решили, что произошло чудо, он сказал ей однажды — это было в Крыму, — он сказал ей тогда, что пусть кто угодно считает его выздоровление подарком судьбы, он-то знает, что это чудо сотворила она. Своей верой в него.
— Мы оба должны прожить очень хорошую жизнь, — сказал он ей. — Понимаешь? Хорошую. Должны быть счастливы. Это обязательно. Но это трудно. Видишь… — Он поднял голову и в упор посмотрел на солнце. Зрачки его стали совсем маленькими.
Она испугалась.
— Перестань! Нельзя же так. Ты испортишь глаза.
— Нет, не испорчу. Я давно приучаю себя смотреть на солнце. Это нужно летчику. И это нужно каждому человеку. Так же, как умение идти против ветра, плыть против течения.
И еще он сказал тогда:
— Я хочу, чтобы человек, которого ты полюбишь, мог бы стать моим другом. Иначе мне будет обидно.
Ну это просто так, конечно. В шутку.
После смерти Вени она жила словно в вакууме. Слишком многое и в прошлом и в будущем было связано у нее с братом. И то, что он летает над океаном, пишет ей смешные, веселые письма, зовет на птичьи базары Зеленой косы и на мыс Кюэль, где висит их колокол; и то, что он ищет живого ихтиозавра и не боится смотреть на солнце, и даже то, что он любит Надю, — все это было для нее как бы гарантией, что она ничего не придумала, все действительно сбудется так же, как сбылось у Веньки, и очень скоро, может быть, завтра…
Может быть, завтра придет к ней ее любовь.
Венька был тем золотым запасом, который обеспечивал ее веру. Теперь ничего этого нет. Наступило отрезвление. Детские сказки, девичий бред — ну сколько же можно, действительно, слышать в морской ракушке, в куске известняка шум лазурного моря?
Все живут. И она тоже проживет не хуже других.
Электричка вздрагивала на стрелках, вагоны мотало из стороны в сторону. Нина забилась в угол тамбура, смотрела в стекло, думала.
Два года назад у них тоже был вечер встречи. Они собрались у Маяковского, было много людей, были посторонние, они держались поодаль. Позже всех пришел бородатый геолог. Он только что вернулся с Севера, где работал вместе с Алексеем, и девчата повисли на нем, затормошили, затуркали вопросами.
— Тихо, — сказал бородач. — Потом. Я привез сюда голос вашего товарища. Минуту. — Он сел на гранитную тумбу у памятника и положил на колени портативный магнитофон. Внутри что-то забулькало, заверещало, послышался кашель, потом почти совсем не искаженный голос Алексея словно перенес их всех за тысячи километров, на берега крохотной речушки, в поселок из пяти домов. Нина все это знала на память: он в каждом письме рассказывал, как и куда добрался, сколько в поселке собак и какие цветы растут на топком и вязком болоте… Она знала и помнила это, и все-таки вместе со всеми, поддавшись неведомой силе дальних дорог и голоса, пришедшего с этих дорог, стояла и боялась дышать. Их окружали старые и молодые, те, что пришли на встречу или просто, как всегда, к Маяковскому, и те, что проходили мимо, — стояли и слушали.
И вдруг, на минуту смолкнув, он громко позвал: «Нина! Ты здесь? Ты слышишь меня? Конечно, слышишь! Я хочу, чтобы ты знала и помнила каждый день и каждую минуту, что я живу рядом с тобой, где бы мы ни были, ты и я…»
Минуту было тихо.
— Возьми, — сказал бородач и протянул ей картонный пакетик с пленкой. — Возьми. Это твое.
Он говорил еще что-то, но она уже ничего не слышала, кроме своего сердца. Она бежала домой, на вокзал, на дачу, она повторяла его слова и старалась удержать в памяти его голос. Боже, какая она в самом деле телка! Разве такая любовь — любовь через годы, через тысячи километров — разве такая любовь не священна! И разве на нее можно не ответить? Она остановилась, словно наткнувшись на что-то. «Можно на нее не ответить? — медленно переспросила она себя. — Можно… Можно позволить любить себя». И она это сделает. Сделает! Потому что хватит забивать себе голову сказками.
Она это сделает. Проживет не хуже других. Теперь она повторяла эту фразу все чаще, все настойчивей, чуть ли не с вызовом самой себе, ей хотелось поставить в конце нее дюжину восклицательных знаков. Проживет! Вон ведь как спокойно и прочно существует на свете Рита — здоровая, сильная, белозубая, ходит на лыжах, воспитывает двух прелестных девчушек, со всем управляется, муж у нее ухожен, в доме светло, радостно. Живет без затей, сегодняшним днем, но ведь живет.
С Ритой они вместе росли. В школе она даже пыталась отбить у нее Алексея. Трезвая была такая девочка, деловая. Знала много умных слов и называла Нину человеком созерцательным. «Человек — сам кузнец своего счастья», — любила она повторять. Потом вышла замуж. Подруги ей завидовали, потому что муж действительно был очень хороший человек, добрый, честный.
«И я его очень уважаю, — сказала она Нине за несколько дней до свадьбы. — Доверие, общность интересов и уважение — именно в этом я вижу залог счастливой супружеской жизни».
А про любовь ни слова. Умная потому что, деловая. А я человек созерцательный.
…Алексей вернулся год назад. Все было ясно, но он решил сделать предложение. Нина сидела в саду, на лавочке, под старым кленом, и ждала, когда он заговорит, и думала, что уже все ясно и ничего больше не надо ждать, но эта лавочка и этот клен почему-то раздражали ее. Алексей сказал все, что надо было сказать, хорошо сказал, с чувством, с волнением, заверил, что любовь его прочна и глубока, проверена временем, а потому надежна.
Мама уже несколько раз выходила на веранду, наверное, сейчас позовет пить чай, и надо ему сказать, что они поженятся, когда он захочет, но вместо этого она зачем-то спросила:
— А там для меня есть место?
— Ну еще бы! Я уже договорился, будешь работать в соседнем институте.
— Глупый! Я не об этом. — Она ткнула пальцем ему в грудь. — Тут для меня много места?
Он обнял ее и сказал уже почти спокойно:
— Ты знаешь, как я торопил время? Я без тебя не жил, а просто существовал во времени и пространстве. Знаешь, есть такая философская категория?
— Да, дорогой, знаю… Есть такая категория. Пойдем пить чай.
Свадьбу, однако, решили отложить. Стоит подождать, пока Алексея утвердят в министерстве.
Куда, действительно, торопиться?
Год между тем прошел. На завтра назначена свадьба.
Нина смотрела в окно. Думала. И чуть не проехала остановку.
Было душно, каблуки вязли в асфальте, над головой гремел железом мост, и поезда не успевали привозить и увозить толпы людей, которые здесь были уже не москвичами, но еще и не дачниками. Только теперь она заметила, что серые коробки домов, шедшие плотным строем с ближайшей станции, уже сомкнулись вокруг поселка, и теперь отсюда ничего, кроме них, не разглядеть, не увидишь ни дач, ни леса.
Она долго шла по улице, одна сторона которой была застроена корпусами с балконами, а другая еще не была застроена вовсе и уходила к реке, потом свернула на аллею, в конце которой у их дачи стояла чья-то приблудившаяся «Волга», и почти столкнулась с человеком в шляпе. Он вышел из Ритиной калитки, а сама Рита стояла у забора и смотрела ему вслед.
— Зайди, — сказала Рита. — Сто лет не виделись.
Они виделись каждый день, но Нина все равно зашла, потому что дом был уже рядом, уже ничего не придумаешь, не станешь в очередь за квасом, чтобы оттянуть время. Она не торопилась в дом, где сегодня утром поставили тесто на свадебный пирог, и не хотела думать, почему она не торопится.
— Страховой агент, что ли? — Нина кивнула в сторону калитки, через которую вышел мужчина. — Вид у него такой.
— Какой?
— Настойчивый.
— Все они… настойчивые. Поклонник. Из Серпухова ездит, не ленится. С мужем вместе работает, знает, когда его нет дома.
— Вид у него скучный.
— Ну и черт с ним.
— А чего не прогонишь?
— А зачем?
Она теребила скатерть и смотрела на Нину вызывающе и пришибленно, и в то же время Нина чувствовала, что Рита вот-вот разревется.
— Ритка, что с тобой?
— Да так. Что тебе объяснять, ты и так все знаешь. Этого выгоню, будет другой… Кто-нибудь будет, если на душе пусто. Черт с ним, не обращай внимания, я ведь всегда была нервная… — Она пыталась улыбнуться, но слезы уже текли по щекам.
«Нервной ты, положим, стала совсем недавно», — подумала Нина, а вслух сказала:
— Перестань реветь, выдумываешь ты все.
— Выдумываю. Только и осталось. Тебе хорошо. Хотя тебе тоже нехорошо. Ты знаешь, Нина, иди, пожалуй, а то я сейчас могу что-нибудь не то сказать. Муж у меня, семья, счастья полон рот, сама ковала, я же кузнец своему счастью… Чепуха, Нинок, не слушай. Обзаводись и ты семьей, пока Лешка не передумал. Хотя теперь не успеет. Только… — Она вытерла глаза и как-то жестко добавила: — Только не удивляйся, если и тебе через год станет все равно, с кем целоваться. Идем, я тебя провожу. Не слушай глупую бабу. Я вечером приду. Девчонок уложу и приду.
Небольшой деревянный дом почти целиком скрывался за густо разросшейся сиренью, и только кусок островерхой крыши с задиристым петухом на коньке высовывался из-за зелени. Павел остановил машину. Лидия Алексеевна встретила его у калитки, сразу узнала, обняла, несколько секунд постояла молча, потом сказала:
— Ну вот. А я дочку вышла встретить. Проходите, Павел Петрович, проходите. Ниночка сейчас придет. Вы смелее, собаки у нас нет.
Она отворила калитку, и Павлу пришлось идти за ней, слегка наклонив голову, потому что кустарник рос неухоженный, буйный, почти смыкался над головой. Дорожки были посыпаны желтым песком, и это была, пожалуй, единственная дань добропорядочному ведению хозяйства. Не было ни гамака, ни бочки с водой, ни столика, за которым вечерами пьют чай и играют в карты. Зато была большая клумба и газон возле веранды; и клумба и газон были несообразными, дикими, разбитыми вопреки всякому садоводству, но на них было много цветов.
— Вы разрешите мне называть вас по имени, да? Я ведь и вам мама. Вы посидите, Паша, я сейчас.
Она ушла в дом и тут же вернулась с подносом, на котором были и сухари, и варенье, и сливки.
— Ну вот… Попьем чайку на веранде. У нас здесь тихо, хоть и город близко. Правда, все заросло, запущено, везде крапива. Дочь занята, у нее работа, а я в последнее время…
Она говорила неторопливо, спокойно, слегка запинаясь, и Павел подумал, что это у них, наверное, в роду, потому что Веня тоже запинался. Он был похож на мать: те же удлиненные, приподнятые к переносице глаза, те же резко очерченные губы, тот же слегка восточный овал лица.
Она рассказывала Павлу о себе, о дочери, а он все не мог заговорить о сыне, хотя видел, что она ждет этого. Ему нужно было найти в этом доме что-нибудь от Вени, он еще раз огляделся, но ничего не увидел, все было спокойным. И он сказал слова, которых больше всего боялся:
— Веня погиб как герой.
Это была правда. Но не это было важно сейчас. Просто это были не те слова, они повисли в воздухе, чужие и никчемные. И вдруг в самом углу веранды, над диваном, он увидел Венькину акварель. Не может быть! Тот самый кусок ватмана, отпущение грехов, как сказал Венька. По голубым волнам бежала яхта…
— Мы хотели построить яхту, — сказал он.
— Простите… что? Ах, ну да, конечно яхту, — она улыбнулась так молодо, что Павел не поверил. — Веня, правда, не умел строить яхты, но почему бы и нет, если надо?
— И еще мы хотели обогнуть Чукотку.
— Ну да. И хотели приплыть в Бискайский залив. Я все знаю о нем — и что было, и что могло бы быть. Ведь он пришел к вам отсюда, Паша, и рядом со мной стал тем, кем был. Я почти не плакала, и не потому, что выплакала все, просто… Ну вот, кажется, я сейчас поплачу немного, хотя я всегда говорила, что о нем нельзя плакать. Не обращайте внимания, Паша, рассказывайте.
И он рассказал ей о том, как ее сын мог ухаживать сразу за тремя девицами и тремя замужними женщинами, как мог он хвастать, совершать поступки вроде бы нелепые, которые потом оборачивались смыслом, как он летал, любил, дружил, спал на одной ноге, писал матери длинные нежные письма, он рассказывал ей о Вене, который был отчаянным фантазером и мог краснеть, как девочка; о Вене, в котором было много неожиданного, но все было его, Венино.
— Я вам сейчас его покажу, — сказала Лидия Алексеевна. — Хотите? У меня ведь много снимков, и детских, и с Чукотки.
Она принесла тяжелый плюшевый альбом, и Павел приготовился улыбнуться при виде маленького Веньки на деревянной лошади или с букварем в руках, но на первой же странице встретил Веню в кабине большого двухместного планера; «фонарь» еще не был задвинут, и Павел разглядел позади чье-то очень знакомое девичье лицо. Ну да, конечно, это же…
— Простите, это… ваша дочь, да? — спросил Павел, досадуя, что не помнит имени.
— Да, это Нина. Первый раз летит. Веня тогда только что поступил в училище, видите, форма совсем новая. Вы знаете, конечно, он планером еще в школе увлекался, рекорды какие-то ставил, инструктором даже был. Потом Нина за ним потянулась. Я перепугалась, что он девчонку с пути сбивает, оба, того и гляди, голову сломят. В общем, скучать они мне, Пашенька, не давали. Вот, полюбуйтесь.
Она протянула ему фотографию. Павел увидел Нину, закутанную в чей-то китель; она сидела на расстеленном брезенте, поджав под себя босые ноги, а вокруг толпились девчата в летных комбинезонах, смеялись, и Нина тоже смеялась — весело и чуть растерянно.
— Смешно, конечно, только не для матери, — сказала Лидия Алексеевна. — Это она с парашютом прыгала, да вот видите, как неловко, в речку ее унесло. После школы, когда Веня уехал, она было надумала остаться в авиаклубе, у нее разряд по планеризму, и парашютом занималась. Но, слава богу, обошлось.
— Беспокойная у вас жизнь, — согласился Павел. — А это что такое?
На фотографии Веня сидел в кресле, укрытый пледом, а рядом стояли костыли.
— Это после больницы, — сказала Лидия Алексеевна.
— Какая больница? — не понял Павел. — И почему костыли? Он что, ногу сломал?
Лидия Алексеевна удивленно посмотрела на него.
— Простите, Пашенька… Вы разве ничего не знали? Он ведь еще в училище очень сильно разбился, почти насмерть. У него погас парашют. Он не рассказывал вам?
— Нет. Он никогда не говорил об этом. И потом — он был абсолютно здоров. Я не слышал, чтобы он хоть на что-то жаловался.
И тут же вспомнил, что это неправда. Да, Веня был здоров, отлично бегал на лыжах, занимался штангой, сердце у него работало, как часы, он, конечно, не хромал, и никаких других заметных недугов у него не было — комиссия в два счета бы их распознала, но теперь Павел вспомнил, что иногда он вдруг бледнел до того, что на лбу выступал пот, ложился на кровать и долго лежал без движения, укрыв голову подушкой. Он говорил, что это мигрень.
— Нет, — повторил Павел. — Мы ничего не знали. Странно… Хотя нет, Лидия Алексеевна, не странно. Это на него похоже.
— Похоже, — согласилась она. — Он всегда был скрытен во всем, что касалось его самого. И Нина тоже. Взрослая девушка, знаете, в таком возрасте с матерью самым сокровенным делятся, а она… Вы уж меня простите, Паша, что я разоткровенничалась с вами. Она вот завтра замуж выходит, а мне что-то не по себе, не знаю, радоваться или нет.
— Детей в гнезде не удержишь, — солидно сказал Павел и чуть не откусил себе язык за эту дикую фразу. А с другой стороны — что еще говорить в таких житейских случаях?
— Я, честно говоря, знаете чего боялась? Нина после университета собиралась к Вене. Ну не то чтобы к Вене, просто ей хотелось посмотреть те края. Потом раздумала. Но я-то знаю, она из-за меня осталась. Конечно, хорошо, что дочь рядом, но с другой стороны — не получится у нее жизнь, себя винить буду. Ну, теперь вроде все хорошо, семья образуется, а это, знаете, как точку поставить. Да… Еще чашечку выпьете? Я сейчас.
Лидия Алексеевна ушла за чайником. Павлу почему-то стало неприятно от ее последних слов, от того, что в этом доме выходят замуж. Все идет по науке, как сказал бы Алексей Рагозин, старое отмирает, новое нарождается, и что-нибудь еще в этом роде. Так и есть. Память о сыне сменяется заботами о дочери, о том, чтобы она устроила себе жизнь поуютней.
Пора ехать. Надо пораньше вернуться, позвонить Танюше и лечь спать, потому что завтра начнутся будни. А Веньки больше нет. Уже давно нет. И пусть акварельные яхты останутся детям.
Лидия Алексеевна, должно быть, заметила какую-то перемену в настроении Павла, потому что сказала:
— Я, Пашенька, не думала, что справлюсь. Сразу, знаете, все навалилось. Муж у меня от инфаркта умер. Потом Вени не стало. Но годы идут. И, если хотите, лечат. Да… — Она расставила посуду на столе. — Что-то Ниночка задерживается.
— А я уже пришла! Это чья такая роскошная машина возле калитки?
— О господи, как ты меня напугала! — Лидия Алексеевна поднялась навстречу дочери. — А где же Алексей?
— Приедет позже, к вечеру. Друзей назвал полон дом. А у нас гости?
— Да, да… Это Павел Петрович. От Вени. Помнишь, он писал нам? Познакомьтесь, пожалуйста.
Павел поднялся и увидел в большом зеркале свое отражение: он был в узких штанах из чертовой кожи и в белой рубашке с короткими рукавами; волосы спадали на лоб, лицо было темным, почти черным от загара, нос с едва заметной горбинкой начинал лупиться, и весь он был похож на индейца, только что пересекшего половину материка на мустанге. «Ну и образина, — подумал он. — Как меня такого в дом пустили?»
— Прошу прощения, — сказал он, улыбаясь, — я только сейчас разглядел, в каком виде меня здесь принимают. Рубашку испачкал на бензоколонке, так что извините. — Он пожал протянутую руку и сел.
— Скажите, — начала было Нина и замолчала. Павел подумал, что она, должно быть, никак не может сообразить, о чем говорить с незнакомым человеком, что сказать, а сказать что-нибудь надо, особенно если он приехал из тех краев, где жил и погиб Веня. Хотя что ей Веня? Она и не помнит его небось как следует. Или помнит? Должна помнить, раз вместе летали, с парашютом прыгали.
Молчание затянулось.
— Вы разрешите закурить?
— Конечно.
— Вы хотели о чем-то спросить, Нина?
— Да, хотела… Скажите, вы долго ехали к нам?
— Не очень. Минут сорок, наверное.
— Я не о том. А раньше? Вы собирались к нам раньше?
— Пожалуй… Два года назад я был в отпуске, Веня просил меня зайти к вам, но, знаете, как-то не успел.
— А до этого? Раньше?
Павел совсем растерялся:
— Да нет… Не собирался вроде.
И снова в комнате молчание. Звон ложек в стаканах. Эта взбалмошная девчонка, так громко вбежавшая сюда с улицы, — это она принесла тишину? Он поднял голову и встретился взглядом с Ниной. Она смотрела на него настойчиво, в упор, и он увидел в ее глазах вопрос, недоумение, испуг, еще что-то — он не понял всего, не разобрал — он просто ощутил на себе ее взгляд и отвел глаза.
— Ну что это, Нина, ты человеку сразу допрос устроила, — улыбнулась Лидия Алексеевна. — Нельзя же так.
— Нет, почему же, — пожал плечами Павел. — Все верно. Мог бы и раньше приехать.
Он снова посмотрел на Нину. Она не отводила глаз. Вот так же смотрел Веня. Не мигая. Он даже на солнце смотрел не мигая.
— Это не допрос, — тихо сказала Нина. — Вы правы, Павел. Нужно было приехать раньше.
Она поднялась и вышла.
— Господи, что с ней? — забеспокоилась Лидия Алексеевна. — Нервничает. Все-таки перемена в жизни.
Нина стояла в соседней комнате, прижавшись лбом к стеклу, и старалась унять дрожь. Что он подумает, этот Павел Петрович? Откуда ему знать, что она чуть было не сказала: «Ну вот ты и пришел. Никуда от меня не делся. Я знала, что так будет, всегда знала, думала даже, что это будет сегодня. Только я не знала, что ты придешь от Веньки. А ты пришел. Очень вовремя пришел. И очень поздно». Она еще постояла немного, вытерла глаза и вышла на веранду.
— Вы извините, — бодро сказала она, усаживаясь за стол, — в электричке такая духотища… Уже прошло. Скажите, Павел Петрович, вы ведь летали с Веней, да?
— Летал.
— Вы его близкий друг? Самый близкий?
— Да, — сказал Павел. — Я был его близким другом.
— Веня писал мне. Но даже если бы не писал, я бы все равно догадалась. Знаете почему?
— Понятия не имею.
— Во-первых, только Вениамин мог явиться к чужим людям в такой рубашке. Она у вас, кстати, под мышкой лопнула.
Павел машинально поднял руку, рассмеялся.
— Смотри-ка ты, и правда!
— Господи, какая чепуха! — сказала Лидия Алексеевна. — Ну что ты в самом деле, Нина… Не такие уж мы чужие люди.
— Во всяком случае, незнакомые. Ну ладно, дело не в рубахе. А еще знаете что? Выражение лица у вас… м-м… Как бы это сказать? Вот у Вени часто тоже был такой вид, как будто он принес в авоське луну и думает: показывать ее или не показывать?
— Ну, это неправда, Нина. У Вени такого вида быть не могло. Он никогда не раздумывал, особенно если у него луна в авоське. Хотя… может, вы правы. Иногда он действительно не показывал. Никто из нас, например, не знал, что сестра у него такая…
— Такая красивая, да? Ну это он не от застенчивости, наоборот. Он говорил, что красивая сестра — слишком банально для летчика.
Павел хмыкнул. Ну-ну! Скромности тебе, как и Веньке, не занимать.
— Знаете что? Я, пожалуй, еще чашечку выпью. Хорошо? А вы, Нина, сядьте к свету, я хочу посмотреть, похожи ли вы на брата.
— Похожа, — сказала Нина. — Можете не смотреть. Мы оба копия нашей мамы. А это, говорят, к счастью. Или наоборот?
Лидия Алексеевна вздохнула.
…Павел пил уже, наверное, пятую чашку. Он сидел в плетеном кресле, курил, слушал рассказ Лидии Алексеевны о поездке на курорт, смотрел на Нину, которая тоже рассказывала что-то не очень значительное, просто сидел и слушал и, откровенно говоря, совсем не хотел уходить. И все потому, что пришла эта длинноногая девчонка, что-то там такое напутала, закидала нелепыми вопросами, сама, должно быть, перепугалась, и теперь вот стало, как после грозы — спокойно и не очень.
В этом увиделось ему что-то Венькино: вот так же пришел он восемь лет назад в их общежитие, поставил чемодан, огляделся, сказал что-то, сейчас и не вспомнишь что, и в комнате сделалось вдруг по-другому. Светлее. Или, может быть, просторнее?
Павел всегда терялся, когда хотел определить, что же умел привносить Венька в размеренную повседневность их жизни? Пожалуй, вот это необъяснимое ожидание того, что должно случиться.
А что может случиться? Разве что дождь пойдет.
— Хотите, я покажу вам сад? — спросила Нина, когда наступила пауза. — Вы можете нарвать цветов. Вам… есть кому рвать цветы?
— Есть. Но мне, к сожалению, пора ехать.
— Может быть, вы останетесь, Пашенька, — сказала Лидия Алексеевна. — Побудете у нас вечер, познакомитесь с Алешей.
— Отец будет беспокоиться, Лидия Алексеевна.
— Да, ну тогда конечно… В следующий раз.
— А ваш отец… Он что, живет совсем один? — спросила Нина.
— Да, совсем один.
— А кто у него убирает?
— Никто. Сам убирает. Да он бы и не пустил никого, — улыбнулся Павел. — Сам ходит с метелкой и стряхивает пыль со своих сокровищ.
— А у него что, книги?
— Да, и книги и картины. А сегодня я хочу прибавить ему работы. На Сретенке, по слухам, есть гравюры Домье. Очень интересное издание.
— Ну, Домье не залежится. Продали, наверное.
— Что-нибудь еще поищу. — Павел встал.
— Хорошо… Подождите! Павел Петрович, куда же вы в таком виде. — Она обернулась к матери. — Мам, где у нас Венина рубашка, серая?
— Да ну что вы! — рассмеялся Павел.
— Нет уж, погодите, тут я распоряжаюсь, — сказала Нина. — Сейчас вы наденете другую рубашку… Веня один только раз надевал. Идет?
Павел кивнул.
Ему вдруг вспомнилось яркое утро на мысе Кюэль, то утро, когда они нашли колокол. Все трое стояли на вершине заснеженной сопки, под палящим весенним солнцем; было очень жарко, и они сняли вязаные рубашки, только что купленные на полярной станции, и подставили спины солнцу. «Махнем, ребята, по обычаю? — спросил Веня. — Чтобы не была своя рубашка ближе к телу?» — И протянул свою вязанку Олегу. Олег — Павлу. А Павел отдал свою Вене.
В ней он ушел в свой последний рейс…
— Да, — сказал Павел. — Я возьму.
Он переоделся и сел в машину.
— Всего хорошего, Нина. Будьте счастливы.
— Я постараюсь… Подождите! Павел Петрович, знаете что? Возьмите меня с собой. Я очень люблю ходить по букинистам, и у меня хороший вкус, честное слово! Мы обязательно что-нибудь выберем вашему отцу.
— Сумасшедшая, — заволновалась Лидия Алексеевна. — Куда ты поедешь? Ведь Алексей скоро должен быть, опоздаешь.
— Не опоздаю, — сказала Нина. — Куда мне теперь опаздывать.
Она была уже в машине.
— Вы ведь не против, Павел Петрович?
— Нет, — сказал он. — Я не против. С маминого разрешения…
— Домье, к сожалению, продан. — Очень вежливый сухонький старичок в бархатной кацавейке сочувственно развел руками. — Да, да, я понимаю, но на него всегда такой спрос. Тем более редкое, уникальное издание.
— Ну вот, — вздохнула Нина. — Я же говорила.
Вид у нее был такой удрученно-обиженный, что Павел про себя улыбнулся: смотри-ка ты, она и впрямь огорчена, что отец останется без подарка.
— Минутку, — шепнул он ей. — Сейчас я произнесу волшебное слово, хотите? — И, снова обратившись к продавцу, сказал: — М-да, ничего не попишешь. Петр Семенович будет очень опечален. Он так надеялся.
— Простите, а что профессор?..
— Да, папа болен и не смог приехать. Годы, знаете ли, сердце.
Старичок внимательно посмотрел на него из-под очков, покрутил пуговицу на кацавейке и сказал:
— Ну хорошо. Да, я действительно оставил профессору Домье, оставил, как вы называете, под прилавком, потому что Петр Семенович знаток и ценитель… А вы похожи на отца. Похожи. — Он посмотрел по сторонам и вытащил тяжелую зеленую папку.
— Сорок репродукций. Два листа немного попорчены, на это есть специальная запись. Вы думаете, мне все равно, куда попадет хорошая вещь? Мне не все равно.
Потом они сидели в машине и смотрели гравюры.
— Ну и как? — спросил Павел.
— Глупая я, наверное. Мне не нравится.
— И мне тоже, — рассмеялся Павел. — Только это между нами. Такие вещи нельзя говорить вслух, а то нас потащат в университет культуры и будут мурыжить до тех пор, пока мы не признаемся, что пошутили.
— Хорошо, я не буду вслух.
Павел сидел, смотрел на нее, снова ставшую почему-то немного грустной, и ему захотелось сделать ей что-нибудь приятное: сегодня легко было делать приятное и хорошее, потому что все шло так, как он хотел, и оставалось слишком мало времени, чтобы что-то могло измениться.
— О чем вы думаете, Павел?
— Я думал о том, что мне с вами делать? Хотите, свожу вас в кино?
— Нет…
— А в цирк?
— Не надо. Терпеть не могу дрессированных животных… Давайте лучше поедем на выставку собак, это недалеко. Вы любите собак?
— Издали, — признался Павел. — Они меня почему-то кусают.
Выставка была в Сокольниках. Павел сроду не видел столько собак сразу: они стояли, лежали, бегали, рвались с поводков, рычали и повизгивали — огромные волкодавы и крошечные, почти игрушечные болонки, важные доберман-пинчеры и элегантные колли — это была поистине демонстрация собачьей гвардии.
Нина на глазах преобразилась. Она уже больше ни на что не обращала внимания, отмахнулась, когда Павел предложил ей мороженое; она, казалось, вообще забыла о его существовании, останавливалась возле каждого пса, заговаривала с хозяевами на каком-то особом языке собаководов, потом подошла к свирепой овчарке, и Павел зажмурился, когда Нина стала гладить эту оскаленную собачью морду, — он уже слышал хруст костей, но страшная собака вдруг кротко подала Нине лапу.
Свихнутая девчонка, подумал Павел, но тут же решил, что так и должно быть, потому что Веня тоже очень любил собак, хотя в отличие от сестры ничего не понимал ни в родословных, ни в экстерьере, путал таксу с легавой и всегда подчеркивал, что он любитель, а это значит — любить собак, а не свое отношение к ним.
Павел вспомнил, как Веня однажды переругался со своими друзьями-полярниками на острове Врангеля. Собак на станции было много, и Веня, на два месяца прикомандированный к полярному отряду, скоро знал их в лицо: ему нравилось, что ребята относятся к ним очень по-свойски, без обычной снисходительности хозяев, но потом кто-то намекнул ему, что если он хочет, то может выбрать себе пса по душе и сшить из него шапку. «Они ведь для того у нас и живут. Для того кормятся. Унты из них шьем, рукавицы. Очень хорошо греет друг человека».
Венька вспылил и сказал, что из собак можно шить рукавицы, но не из тех, с которыми ты дружишь. Он бы, например, не мог дружить с овцой, обреченной на шашлык. Это подло.
Ему сказали, что он идеалист, и в знак примирения подарили щенка, который скоро вымахал в здоровенную псину. Веня увез его в Москву.
Нина, словно отгадав его мысли, сказала:
— Почему вы не спросите о Тумане? Он в прошлом году умер от старости.
— Да, знаете… Просто думал, что есть поважнее темы. Я его помню. Самодовольный такой был кобелина.
Нина покачала головой.
— Собака не может быть самодовольной. Самодовольство — когда ты стоишь посередине мира, и весь этот мир для тебя. И самая жирная кость, и самая теплая конура. Помню, однажды я очень поздно вернулась домой, мама, конечно, нервничала, и Туман весь вечер ее успокаивал, развлекал, даже на задних лапах ходил, чего никогда в жизни по гордости своей не делал, а потом принес ей свою миску с кашей… Вы не смейтесь, это для собаки жертва. А когда я вернулась, он со мной день не разговаривал.
— Скажи на милость! Вот уж не думал. Ведь просто дворняга. Был бы хоть породистый.
— Вы знаете кто? — сердито сказала Нина. — Вы — расист! Честное слово. Мне, например, плевать, какая порода, я друзей по происхождению не выбираю. Я дворняжек люблю. И не люблю утилитарного отношения к животным. Ах! Сенбернар людей спасает! Ну пусть… А какой-нибудь Тузик просто вас любит и не требует ничего взамен.
— У вас, я вижу, целая философия.
— Да нет, какая философия. Просто по отношению к животным люди ведут себя как спесивые хозяева планеты, ни больше ни меньше. Наш сосед, из тех, кто вечно ходит в скептиках, говорит, что люди растерялись от одиночества и потому готовы принять в свою мыслящую семью даже дельфинов. Это, видите ли, ему обидно. Его это унижает.
— А вы сами-то верите, что дельфины… Ну, грубо говоря, разумны?
— В науке нет слова «верю». Скажем так: я считаю это возможным.
— Но ведь это отрицание дарвинизма. Это, если хотите…
— Ну-ну, смелее! — подсказала Нина. — Смелее отыщите для меня определение. Дарвинизм — всего лишь метод, которым надо уметь пользоваться. Если мы верим в обитаемость миров, то не пора ли задуматься: не космическое ли это явление — разум? А раз так, то почему же только человеку быть разумным?
Павел посмотрел на нее с интересом. Если говорить честно, ему и самому нравилось верить в снежного человека, и в обитаемость миров, и в то, что разум — понятие куда более сложное, чем мы привыкли об этом думать по школьным программам.
И Венька тоже верил. Иначе бы он не полетел на Теплое озеро.
— Логика в этом есть, — сказал Павел. — Есть логика. Только…
— Только, пожалуйста, не начинайте, со мной спорить, — рассмеялась Нина. — Я всего лишь за хорошее отношение к животным. Веньку вот собаки не кусали. А вас кусают. Почему бы это?
— Я все понял, — сказал Павел. — Я буду любить собак. Всяких и разных. Я привезу вам с острова Врангеля самую лучшую лайку.
— Вы хотели сказать — из Ленинграда?
Они уже прошли всю выставку. Нина подобрала под старым кленом охапку красных листьев, стояла, прижав их к груди, и Павел откровенно залюбовался ею — не женщиной с охапкой листьев и не девочкой в коротком, словно еще школьном, платье — он вдруг увидел в ней необыкновенно точное сочетание по-детски припухлых губ и спокойных, очень внимательных глаз, растерянности и силы; сочетание девчонки, сидящей на корточках перед волкодавом, и взрослой женщины, в которой угадывались прямота и решительность Веньки.
— Вы когда уезжаете?
— К сожалению, завтра.
— Почему, к сожалению?
— Ну так… Не смогу даже проводить вас к венцу.
— Знаете, «проводить к венцу» звучит, как «проводить в последний путь».
— Правда? — смутился Павел. — Ну извините. Просто я глупо сказал.
— Это я глупо услышала… Нам еще не пора по домам, времени вон уже сколько?
— Черт с ним, со временем. Я еще целых два часа могу быть в вашем распоряжении.
— Я не хочу на два часа…
Она смотрела на него, и Павел, снова смешавшись, сказал:
— Вы знаете, у вас редкий цвет лица. Такой бывает на старых миниатюрах. И еще бывает у тундровой пуночки. Это такая пичуга, по кочкам скачет.
— Да-да… Вы говорите — два часа? Ну хорошо. Давайте поедем в парк? Покатаемся на чем-нибудь, на колесе, что ли. Сто лет мечтала…
— Я тоже. Представим себе, что мы студенты, Получили стипендию и гуляем. Лодка, «чертово колесо», мороженое. Остальное придумаем. Так?
— Ага…
На лодке, гребя, он натер себе мозоли, кого-то чуть не утопил и сам чуть не вылетел за борт; потом они улыбались в комнате смеха, улыбались вежливо и благопристойно до тех пор, пока не стали поперек себя шире рядом с длинной уродливой теткой без ног и с кривой шеей. Тут Нина не выдержала и стала хохотать так, что на нее оглядывались; потом они стреляли в тире, и Павел бледнел, когда Нина попадала, а он нет, но скоро пристрелялся и пять раз подряд заставил вертеться мельницу.
— Я еще не так умею, — сказал он. — Дайте-ка на рубль…
Потом они сидели на веранде под большим полосатым зонтом, ели шашлык, про который Павел говорил, что это не шашлык, а резина, вот он готовит шашлыки — пальчики оближешь.
— Хороший стрелок и отменный повар, — рассмеялась Нина. — Какие еще у вас таланты? Выкладывайте скорее, время наше истекает.
Павел посмотрел на часы.
— Чепуха. Плотно поев, мы должны вкусить пищи духовной. — И уже серьезно добавил: — Мне хотелось бы в Третьяковку. Теперь я не скоро попаду туда. Идемте?
— Идем, — кивнула Нина. — Я тоже не скоро выберусь.
Павел знал в Третьяковке все. Он любил этот большой русский дом, где пахнет смолой и прелыми листьями возле полотен Шишкина, танцуют среди мечей смуглые итальянки, вспыхивают солнечные березы Куинджи; где вот уже много лет скачет на сером волке Иван-царевич, сидит в тяжелом раздумье Христос среди раскаленных камней пустыни; где гневом и болью горят глаза осужденных стрельцов и скрипит снег под санями, увозящими боярыню Морозову.
Павла впервые привел сюда отец. Потом, уже в школе, увлекшись живописью, он проводил целые дни возле Саврасова или Левитана, робко пытался перенести на холст то радостный гвалт первых грачиных стай, то пугающую тишину омута.
Художником он не стал, зато научился видеть. Его всегда раздражали напыщенные знатоки, по самые уши набитые эрудицией, он убегал прочь, когда экскурсоводы говорили о цветовой гамме и пытались разложить картину на десятки составных, и вообще, считал Павел, возле картины нужно молчать.
Вот почему он перепугался, когда Нина, остановившись около «Демона», сказала:
— Посмотрите на его руки.
Он хорошо знал эти руки, сложенные на коленях, длинные, тонкие пальцы в отсветах пламени; руки, оплетенные жилами и венами, сильные, очень сильные руки поникшего Демона.
— Да, — сказал он, — вижу.
— Вы обратили внимание… Смотрите — там, за ним — я не знаю что: может быть, преисподняя, может — мировой хаос или еще что-нибудь страшное и зловещее, правда? Эти языки пламени, отсветы. И он — огромный, сильный, — он ведь здесь как гений зла, да? Я не все понимаю, Павел, но посмотрите — как беспомощны, как слабы эти его руки. Совсем беспомощны — они лежат у него на коленях, как у ребенка, он уже ничего не может. Он устал быть гением зла… Или нет? Или я не так поняла?
И Павел вдруг увидел то, чего не замечал раньше, что ускользало от глаз, — они и впрямь беспомощно-слабы, эти руки, призванные творить зло. Не в этом ли суть врубелевского толкования «Демона»?
— Вы умница, — сказал Павел серьезно. — Вы любите Врубеля?
— Да… А теперь пойдемте к Левитану. Хорошо?
Она взяла его за руку, просительно, по-детски, и он, словно впервые увидел ее так близко, наконец понял, что она необыкновенно хороша, эта девчонка с внимательными глазами, Венькина сестра и чья-то невеста.
Они посидели у Левитана. Павлу страшно хотелось курить, и в другое время он бы обязательно ушел в курилку, но сейчас решил, что потерпит, потому что времени в обрез, а Нина очень интересный человек, и вообще жаль, что он не знал ее раньше, и какое свинство, что он не заехал к ним сразу, в начале отпуска.
— Вы когда-нибудь ловили раков? — спросил он.
— Нет… А что?
— Да вот я жалею, что не взял вас с собой в деревню. Я там ловил раков, так это были не раки, а лангусты. Вообще там все было гигантское: лопухи, как баобабы, крапива выше забора, ну про собак я и не говорю — собаки там…
— С теленка! — рассмеялась Нина.
— Ну, скажем, с овцу. И еще я искал там могилу Керн.
— Чью могилу? — не поняла Нина.
— Анны Керн. Правда, потом оказалось, что я ищу совсем не там. Но я не жалею.
Это было и вправду здорово. Он долго колесил по пыльным проселкам, забирался в черт знает какие глухие места, в деревушки из пяти домов, где даже колодезный журавель выглядел внушительной постройкой; ночевал в лесных сторожках, слышал, как кричал леший, и не удивлялся этому, потому что в той глухомани, куда заводили его лесные дороги, просто грех было не кричать лешему.
Он бродил по деревенским погостам, меж старых, похожих на скворечники, крестов с иконами и лампадами, стоял в тишине белых церквей, в звонком золоте осени, опадавшей на могильные плиты, и ему открывалась невиданная красота холодного синего неба, росного утра в блестках бабьего лета, багряного вечера, уходящего за околицу, и это пронзительное колдовство русского Севера заставляло притормозить бег машины, остановиться, чтобы вобрать в себя родниковую свежесть просторных березовых лесов, тишину полей, прощальный грачиный гомон.
И вот тогда он ощутил душевную неустроенность от того, что рядом нет ни Веньки, ни Олега, нет никого, с кем мог бы он разделить эту неожиданно пришедшую радость, и он понял тогда, что нельзя быть с радостью наедине: ее надо сразу же дарить кому-то.
— Да, это было здорово, — снова повторил Павел, подумав о том, что вот Нину бы он с собой взял. Она бы поняла. Она бы не удивилась такой блажи — ехать неизвестно куда, искать чью-то могилу — зачем? Только вот… Совсем ни к чему ресницы у нее хлопают, как крылья у бабочки. И вообще… Спокойно, дружище. Она сестра Вени и потому имеет право на ресницы. Понял?
— И вообще, Нина, — сказал Павел, — жаль, что я не знал вас раньше. Мы бы подружились, правда?
— Правда, — кивнула она. — Жаль.
— Ну это поправимо. Вы не собираетесь в Ленинград? А то приехали бы к нам зимой, на каникулы. Я ведь Ленинград почти не знаю. Посмотрели бы вместе. В Карелию можно выбраться. Это недалеко, на электричке.
— Я не приеду в Ленинград.
— Понимаю. Вы — традиционная москвичка, из тех, кто не любит Ленинград. Тогда давайте махнем летом в Среднюю Азию, минаретами будем любоваться.
«Если он скажет еще хоть слово, я разревусь, — подумала Нина. — Замолчи. Неужели не видишь, что я и так барахтаюсь, как щенок в воде, пузыри пускаю, что улыбаюсь я, и смеюсь, и говорю от страха, что ты исчезнешь…»
— Я не хочу в Среднюю Азию, — сказала она. — Терпеть не могу жару. И вообще пора домой. Я устала.
— Поедем, — кивнул он. — Пора.
В машине она притулилась к дверце и закрыла глаза. Павлу показалось, что она задремала. Целый день на ногах, немудрено. Девочка все-таки. Жаль, что завтра он уезжает. Надо было бы познакомить ее с отцом.
— Павел, — позвала она.
— Я думал, вы уснули.
— Нет, я не сплю. Я думаю… Знаете, когда я сегодня подходила к дому и увидела машину, я представила себе, что вот ехал по дороге человек, очень торопился, а тут, у нашего забора, ему под колесо попал ржавый гвоздь и проткнул баллон. Человек долго ругался, потом подошел к забору…
— И стал кричать на хозяев, чтобы они не кидали где попало ржавые гвозди, — докончил Павел.
— Нет, не так… Он посмотрел, нет ли во дворе собаки, потом прошел по аллее, пригнув голову, чтобы не выколоть глаза, поднялся на крыльцо, увидел меня и маму, забыл о том, что торопится, и попросил напоить его чаем.
— А потом?
— А потом не знаю… Уехал, должно быть. Ехал и знал, что теперь всю жизнь будет иногда просыпаться среди ночи, смотреть в потолок и думать, что лучше бы он не поднимался на это крыльцо. Лучше бы он проехал мимо. Он ведь и так проехал мимо, только вот теперь просыпается по ночам и курит…
Она сказала это и зажмурилась. Ей захотелось домой, к маме, уткнуться в подушку и плакать. Чтобы мама успокоила ее, сказала бы, что так нельзя. Так не бывает. Сейчас он свернет на Минское шоссе…
Павел молчал. Он чувствовал, как в нем нарастает глухое раздражение. Зачем она говорит все это? «Я не хочу на два часа…» Может, я тоже не хочу. Сидит и рассуждает, видите ли, вслух. О том, что мир случаен, что можно проехать, пройти мимо, а у самой завтра свадьба. Венька бы ей за это всыпал. Ты не бойся, не переживай за меня, я не буду просыпаться по ночам. Сейчас я сверну на Минское шоссе…
И вдруг почувствовал страх. Самый обыкновенный страх, что ее не будет. «Чертовщина какая, — подумал он. — Этого еще не хватало. Ноги у нее точеные? Глаза как блюдце? Так я этих ног и глаз, слава богу, повидал. Не ходил монахом». Он говорил себе все это и знал: говори не говори, а отпустить ее от себя он просто не может. И, уже не думая, уповая на то, что «там видно будет», он, сразу успокоившись, сказал:
— Знаете, Нина, тут поблизости есть пельменная. Великолепная кухня, говорят, лучшая в Союзе.
И тут он вдруг вспомнил о капитане Варге! Это же надо, свинство какое — Александр Касимович вот уже месяц в Москве, лечит свой радикулит, а он только сейчас вспомнил о нем!
— Нина, — сказал он, — сейчас мы с вами поедем к капитану Варгу.
Нина подняла голову:
— И вы только теперь говорите об этом! Когда времени уже…
— Да плюньте вы на свои часы! — разозлился Павел. — Что за дурацкая манера, честное слово! До свадьбы еще далеко. Не помрут там ваши гости.
Она повернулась к нему и рассмеялась так весело и простодушно, что Павлу стало стыдно за свое недавнее старческое бормотание — ничего она такого не думала, не рассуждала о превратностях жизни, просто она сестра Вени, а это значит — будь готов ко всяким неожиданностям, Строевы, они такие… И Нина, словно бы подыгрывая ему, словно вовлекая его в шутливый заговор, сказала:
— До свадьбы еще далеко. За это время не то что к Варгу, на Чукотку слетать можно.
— Давайте лучше все-таки сначала к Варгу, — улыбнулся Павел. — Навестим старого капитана.
Павел знал Москву и поэтому был обескуражен, когда, проехав улицу несколько раз туда и обратно, так и не смог найти нужный переулок. На помощь пришел дворник. Он молчаливо ткнул метлой куда-то в подворотню. Павел с опаской проехал под темными сводами, и они очутились в деревне. Огромный двор, скорее пустырь, сплошь зарос травой и лопухами, меж деревьев на веревках сушилось белье. И стоял один большой дом. Очень большой деревянный дом на каменном фундаменте, еще, должно быть, уцелевший от московского пожара.
— Старый бродяга. Он и в Москве сумел разыскать себе жилье по вкусу, — рассмеялся Павел. — Ну-ка, поднимемся по этим скрипучим ступеням.
На двери висела записка: «Ушел на базар. Скоро буду. Если не задержат дела».
— Лаконично, — сказала Нина. — Как вы думаете, дела его задержат?
— Вряд ли. Водку он не пьет, пиво тоже.
— Ну, тогда подождем.
Они спустились во двор и сели на скамейку. К ним подошла большая дворняжка, увешанная репьями, посмотрела доброжелательно, улеглась рядом и задремала.
— Пока капитан выбирает на рынке говядину, — сказал Павел, — я расскажу вам о нем. Я много видел всяких моряков…
Он действительно много видел моряков, самых что ни на есть просмоленных, продубленных и прокуренных, таких, что за версту видно — вот идет моряк божьей милостью, сто раз тонул, выпил десять бочек рому и перелюбил всех красавиц во всех портовых городах мира.
— Так вот — все они пижоны перед Александром Касимовичем Варгом. Этот милейший человек, родившийся в Твери, уже с детских лет был отмечен необычностью своей фамилии: Варг не мог стать ни аптекарем, ни бухгалтером, ни врачом, потому что бухгалтер Варг — это одно, а капитан Варг — совсем другое.
И вот со временем под гнетом этой своей фамилии сухопутный человек, всю жизнь мечтавший развести где-нибудь на юге сад и виноградник, превратился в закоренелого морского волка. Но совсем в ином обличье: он не курил трубку, не носил бороду, не поминал всуе святую богородицу и Южный Крест, пил очень умеренно, чтобы не сказать, — не пил вовсе.
Зато он знал каждую мель и каждый перекат (если случалось заходить в устья рек) по всему северному побережью, знал навигацию лучше штурмана и мог собрать и разобрать все механизмы на своем буксире, — одним словом, моряк он универсальный, настоящий и скромно хвастается тем, что ни разу в жизни не тонул, не получал пробоин, не дрался в портовых забегаловках и, упаси боже, не видел Летучего голландца.
Вот такой он мужик — капитан Варг. Одна у него слабость — суеверен. И сентиментален. В хорошем смысле. Морские традиции чтит свято, но трижды свято чтит те, которые придумал сам.
Каждый год, открывая навигацию, он уходил к песчаной косе за мысом Кюэль, ложился в дрейф и давал длинный, протяжный гудок. На берегу, из дощатого домика старой метеостанции, выходили люди с карабинами и отвечали ему тройным салютом. Тогда он спускал лодку и шел к берегу.
Когда-то, очень давно, а точнее — лет двадцать назад, в этих местах разыгралась трагедия, подробностей которой не знает никто. Капитан, тогда еще механик на катере, случайно пристал к берегу — набрать пресной воды. На месте нынешней метеостанции стояла тогда крохотная охотничья избушка. Это, знаете, такое хитрое сооружение — вроде бы дом и вроде бы не поймешь что: в щели кулак пролезает, крыша течет даже в ясную погоду.
Капитан шел мимо и вдруг услышал писк. Открыл дверь. А там в ящике кулек корчится и плачет…
Как погибли родители девочки, так и осталось загадкой. Море есть море. Капитан привез Надю (он сразу назвал ее Надей) в поселок, устроил ее в ясли и сказал, что она будет его дочерью. Родственники не объявлялись. Капитан в ответ на всякие недоуменные вопросы и даже насмешки говорил, что эту девочку подарило ему море и поэтому он должен ее вырастить… Ну это долгая история. О Наде я вам расскажу потом, если придется.
Много лет прошло. И каждый год, в один и тот же день капитан становился на рейде возле Песчаной косы, спускал лодку и шел к берегу.
Немногие знали историю, о которой я рассказал, но все знали, что такова традиция. А капитан в наших местах человек, о котором вы можете услышать в каждом поселке и на всем тысячеверстном побережье. И его традиции становятся традицией побережья.
На метеостанции менялись смены, но, кто бы ни дежурил, в определенный день в доме наводился порядок, готовилось угощение — капитан любил оленью строганину и горбушу, вымоченную в масле. Встречали капитана у самой кромки, цепочкой шли по тропе, выбитой в скалах. Впереди бежал черный, с прозеленью от старости пес Пират.
Ужинали в кают-компании. Потом долго сидели, пили чай — в этом он тоже понимал толк, нас с Венькой научил, обменивались новостями за год.
И вот пять лет назад случилось непредвиденное. Метеостанцию прикрыли. Где-то неподалеку выстроили новую, и она взяла на себя заботы о нашей погоде. Это было, наверное, дешевле. И разумней. А традиции по смете не предусмотрены.
Ни я, ни Венька, ни Олег не были тогда еще знакомы с Варгом: мы видели его в лицо, и только, а он нас даже не видел.
Я помню, Венька тогда вернулся с Врангеля. Усталый, злой — что-то там стряслось у них по дороге, долго сидел на койке, потом сказал:
— Вы слышали про этот финт? Через три дня Варг прилетает из отпуска — я узнавал у ребят, — а еще через день у него открытие навигации. Вам очень хочется увидеть, как старый капитан стоит на мостике своего лихого корыта и смотрит на пустой берег? Мне не хочется это видеть. И даже представить не хочется.
— Дай телеграмму протеста в Главсевморпуть, — сказал Олег.
— Твои бы остроты — да к делу, — огрызнулся Венька. — Вот что; мы будем встречать Варга на станции. У меня неделя отгула: часы вылетал полностью.
Надо ли говорить, что ребята мы были тогда шустрые. До станции восемьдесят километров, а дороги нет никакой. Точнее — дорога одна: морем. А в море еще шевелится лед, ни лодка, ни катер не пройдут, только ледовый буксир Варга таскает по такой воде баржи.
— Подумаешь, — сказали мы, — эка невидаль.
Веня тут же созвонился с ребятами из авиагруппы, и оказалось, что как раз к мысу Кюэль идет вертолет ледовой разведки. Мы вылетели за день. Нина, я доложу вам, это была работа! Представьте несколько комнат, в которых пировали мужчины, зная, что сюда больше никто не вернется. Представили? Так вот, мы все это вычистили, навели порядок, от которого нам самим стало не по себе.
Ну и, конечно, еды наготовили. Строганина, кета в масле, чай — инструкцию мы получили у старой смены. Даже бутылку спирта приготовили на случай, если капитан изменил своей привычке.
И еще мы привезли Пирата. Он жил в поселке, у сердобольного сторожа; мы арендовали его на время.
Ровно в полдень буксир был на рейде. Мы прильнули к окнам. Капитан не торопился — должно быть, шла приборка. Потом заревел гудок, и с соседних скал сорвались в небо чайки. Их было столько, что если бы каждому москвичу дать по птице, то хватило бы, наверное, еще на пригород.
А дальше все шло по ритуалу: мы отсалютовали карабинами, капитан ловко выбросил на берег ялик, и вот мы уже сидим в кают-компании, строганина съедена, и впереди чай.
В нарушении ритуала было только то, что капитан пришел не один — с ним была Надя. Но это опять уже другая история, скажу лишь, что именно в тот день они и познакомились с Веней.
Торжественный, в парадном кителе, в ослепительной рубашке сидит капитан Варг. Глаза его, уже выцветшие, в красных прожилках, сияют радостью: такие молодые ребята, наша смена, и так хорошо встретили капитана.
Он пьет густой чай, рассказывает много интересного и о себе — капитан не отличался ложной скромностью, и о друге, который всю жизнь хотел стать моряком, а судьба сделала его председателем колхоза. Вот ему бы, Варгу, быть агрономом, он бы весь Север преобразил, честное слово!
Потом он вспоминает молодость, смотрит на дочку, и глаза его теплеют еще больше.
— Александр Касимович, — говорит Веня. — Вот, чтобы не забыть. — И протягивает ему бланк. Это персональная сводка погоды на месяц. Специально для капитана Варга. Так уж заведено.
Капитан становится серьезным; он берет бланк, прячет его в нагрудный карман и говорит:
— Спасибо… Сводку я получить не думал.
Потом мы также цепочкой спустились к морю. Впереди бежал Пират. Ему уже трудно было бегать, но он решил, что раз все, то и он. Такой уж сегодня день.
Капитан отвернул голенища сапог — форма формой, но лодку-то надо толкать. Потом обернулся к нам.
— Ну… — начал было Венька, но капитан перебил его.
— Ребята, — сказал он. — Такое дело. Вчера мне радио дали на борт. Чтобы, мол, не огорчался. Закрыли станцию, говорят. Пропади она пропадом.
Мы растерянно молчали.
— Надюша со мной пошла, чтобы мне не так пусто было. А гудок я дал — ну, гудок всегда давать надо. И не поверил, когда вы стрелять стали.
И тут я увидел в его глазах слезы. Это были настоящие слезы, Нина. Но капитан улыбался.
— Спасибо, ребята…
Он шагнул в лодку. Надя минуту помедлила, обернулась, каким-то чутьем поняла, кто был во всем этом деле главным, подошла к Веньке и поцеловала его.
— За отца, — сказала она. — И за меня.
Я хотел рассказать вам про Варга, Нина. А получилось про всех нас. Это потому, что мы были вместе. Почти всегда…
— Да, — сказала Нина. — Я понимаю…
В эти минуты она вместе с Веней летела над замерзшей Чаунской губой, отыскивая дорогу последнему каравану судов. Низко, почти касаясь торосов, самолет проносился над ледовой трассой, по которой шли машины. Самолет Вени покачивал крыльями, что значит — все хорошо, можете ехать спокойно, дорога в самый раз.
Вместе с ним по первому снегу она вывозила из тундры геологов. Они долго таскали в самолет всякий походный скарб и мешки с камнями, потом все вместе пили чай у последнего костра, рассказывали друг другу свежие небылицы, и Веня говорил, что, если они в будущем году не навялят ему хариуса, он просто не прилетит за ними.
Она стояла с ними на берегу Теплого озера и смотрела, как из-за гряды Куэквуня восходит солнце; вода в озере, густая и темная, как мазут, вспыхивала под его лучами глубокими малиновыми бликами. Рядом стояли его друзья. Капитан Варг, Олег и Надя, Павел. Они всегда были рядом. Даже тогда, когда были врозь. Потому что иначе нельзя.
Только в последний свой полет он не взял ее. Потому что там он должен был быть один, чтобы одному распорядиться своей жизнью…
Она закрыла лицо ладонями, боясь, что сейчас расплачется. Павел прикоснулся к ее руке и тихо погладил; она ответила ему слабым пожатием, не ощутив его успокаивающей ласки, потому что все еще была далеко отсюда. Павлу захотелось укрыть ее пиджаком, защитить от ветра. Сделать что-нибудь, чтобы она снова рассмеялась, сказала бы, что вот Веньку собаки не кусают, а на него рычат, но ничего такого он сделать не смог.
— Нина, — сказал он. — Не надо… Видите, эта репейчатая дворняжка смотрит на вас с обожанием. А капитан, похоже, загулял.
Они уже собрались уходить, когда из-за угла дома показалась грузная фигура Варга. Капитан тащил авоську с капустой. Павел поднялся ему навстречу.
— Бог в помощь, — сказал он. — Погодка нынче жарковата для старого полярника.
— Не говорите, — пробурчал Варг. — Наказание одно. О, господи! Ну, слушай-ка, откуда ты? Давно ждешь? А я вот… — он кивнул на авоську, — врачи, понимаешь, капусту жевать заставляют. Как все равно козла старого. Ну чего стоим? Жарища такая.
Тут он увидел Нину, дотронулся рукой до фуражки.
— Здравствуйте! Капитан Варг!
— Александр Касимович, это сестра Вени.
— Вот оно что… — Он долго смотрел на Нину. — Вы очень похожи на брата. Я рад, что вы пришли. Вениамин… мог стать моим сыном. Он был очень хороший человек, Нина. — Капитан говорил глухо, вся его грузность вдруг исчезла; Павлу показалось даже, что он стоит по стойке «смирно», а его распахнутый китель наглухо застегнут. — Он был очень щедрым человеком, Нина. Я любил его… Ну… Почему мы все еще стоим? Прошу ко мне!
В квартире царил продуманный, раз навсегда установленный беспорядок. Кипы старых газет лежали на продавленном диване: Павел знал, что Варг занимается историей русского флота. В углу были свалены северные безделушки — позвонок кита величиной с табуретку, пластина китового уса, череп моржа с выщербленными клыками и прочие предметы, которые должны были вызывать у посторонних уважение и зависть.
А над большим рабочим столом висели фотографии Нади и Вениамина. Надя стояла на мостике отцовского буксира, щурила глаза и улыбалась. А Веня был заключен в овальную медную рамку. Рядом, в таких же рамках, висели фотографии старых друзей капитана, погибших во время войны.
— Разговаривать будем за столом, — сказал Варг. — Разносолов не ждите, но кое-что есть.
Он вынул из холодильника тарелку с мочеными яблоками. Потом немного подумал и достал запотевший графин с водкой.
— Разбаловала вас столица, — сказал Павел. — К рюмочке прикладываетесь. Мне, к сожалению, нельзя, я за рулем.
— А я тебя и не уговариваю, — проворчал капитан. — Водка в доме стоит для неожиданных и радостных встреч, а ты — какая же ты неожиданная встреча? Мы выпьем с Ниной. По наперстку.
— С удовольствием, — сказала Нина.
— Вы умеете готовить салат из капусты? С яблоками и с клюквой. И с прованским маслом, конечно.
— Наверное, — сказала Нина. — Я попробую.
Варг увел ее на кухню, потом снова вернулся в комнату. Сел напротив Павла.
— Ну, — спросил он, — что нового?
— Да ничего вроде.
— Как Татьяна?
— Живет. Что с ней случится.
— И то верно… С ней ничего случиться не может, потому что она человек не тебе чета, у нее жизнь на серьезную ногу поставлена.
— За то и ценим.
— Правильно… Вы еще себе дачу не присмотрели? Положительные северяне в вашем возрасте уже о старости думают. Будешь крыжовник разводить. Собаку заведешь. Не баловства ради, а чтобы соседских ребят в строгости держать. Не присмотрели?
— Нет еще, — рассмеялся Павел. — Не присмотрели… Что-то все сегодня меня воспитывать взялись, на путь истины наставлять. Только у вас это получается неуклюже, капитан. И, между прочим, коли вы о даче разговор развели, у вас тут, я вижу, тоже не шалаш. Богатые хоромы.
— Еще бы не хоромы, — сказал Варг. — Аристократы, чай, живут.
— Какие аристократы?
— Настоящие. С родословной, уходящей во тьму веков. Графья. Одного из них ты, кстати, знаешь.
— Ну, вряд ли. Я как-то стесняюсь с графьями общаться.
— Не сказал бы. Помню, как ты стеснялся, когда один пожилой граф у тебя резиновую лодку о камни распорол.
— Так это Запольский? Геолог из Мечкарева?
— Он самый. Потомственный граф. Отец его держал в Ницце виллу, яхту имел, все как полагается. Только потом завелся в нем червь сомнения. Сразу же после революции он распропагандировал свой полк и перешел на сторону Советской власти. Каким-то путем ему удалось реализовать свое имущество за границей, и все денежки он тоже вложил в дело революции, передал государству. Ну квартиру ему, как видишь, оставили приличную. Помер он совсем недавно, а Семен Запольский с женой сейчас в Африке. Вот я и пользуюсь пока…
— Сроду бы не подумал, что он из графьев. Голубая кровь, а тушенку из банки ножом лопает. И бородавка на носу. Измельчал нонче граф.
— Не привередничай. Вутыльхин тоже с ножа тушенку ест.
— А при чем тут Вутыльхин? — спросил Павел, но тут же спохватился, что действительно Варг вспомнил о нем к месту. Их общий друг, бригадир звероводов Василий Васильевич Вутыльхин хоть и не был сыном графа, но зато был сыном одного из самых богатых оленеводов западно-чукотской тундры и сам еще в начале тридцатых годов имел несколько тысяч оленей, а это по тамошним масштабам было не меньше, чем иметь виллу в Ницце.
Потом, когда на берег Чаунской губы пришла Советская власть, отец Вутыльхина, к ужасу соседей, первым записался в колхоз, а сам Василий Васильевич, тогда еще не имевший ни имени, ни отчества, стал каюром красной яранги, или, проще говоря, кочующего по тундре клуба.
«Чего это вы с отцом так быстро от богатства отказались? — спросил его однажды Павел. — Могли бы повременить. Другие вон откочевали подальше и еще несколько лет хозяевами были».
«А я не знаю, — сказал Вутыльхин. — Мне отец говорит: давай на Чаун подадимся, там колхоз будет. Какой, спрашиваю, колхоз? Не знаю, говорит, какой, вроде все в кучу, только давай и мы туда. Я думаю: давай. Вот и все…»
— Да, Вутыльхин, — сказал Варг. — С ним не соскучишься. Помнишь, как он на свадьбу все яблоки в магазине закупил?
— Так я же не был на свадьбе.
— Ах, да.
— Зато я помню, как он в Магадане заблудился.
Они не виделись всего два месяца, но сейчас говорили как люди, расставшиеся по крайней мере несколько лет назад: вспоминали смешные подробности, истории, о которых на Севере не принято говорить, настолько они кажутся обычными и будничными, и все это произошло потому, что встретились посредине Москвы два северянина, которым очень вдруг захотелось домой.
— …А помнишь, как у Вени самолет разрисовали, когда он из-за погоды на Лабазной заночевал?
— Еще бы! Я даже знаю, кто это сделал: старшая дочка Вутыльхина, Катерина. Написала мелом на фюзеляже: «Веня плюс Надя равняется любовь». А потом кто-то сердце изобразил. Венька целый час тряпкой орудовал, еле отмыл.
— Это я тоже помню, — сказала Нина. — Мне Венька писал.
Она стояла в дверях и ела кочерыжку.
— Я смотрю, Веня держал вас в курсе, — улыбнулся Варг. — Ну как, готов салат?
— Почти. Сейчас я доем кочерыжку, потом побью капусту с солью меж двух тарелок, она даст сок, — правильно, Александр Касимович? — мы его сольем, чтобы убрать горечь, и вот тогда можно будет сказать, что еда готова.
— Нехорошо получилось, — сказал Варг, когда Нина снова вышла на кухню. — Я ведь давно собирался навестить семью Вени, да вот, знаешь, болячки меня проклятые замучили. Ты молодец, что привез Нину ко мне.
— Я тоже только сегодня выбрался к ним, — признался Павел. — Суета, Александр Касимович. Заботы. То да се… Сами понимаете.
— Не понимаю, — жестко сказал Варг. — Нет таких забот, за которыми можно было бы забыть о Вене.
— Александр Касимович! Это уж вы напрасно. Я всегда помню о нем.
— Черта стоит такая память! — Варг встал, заходил по комнате. — Тебя суета заела, меня болячки… К Нине-то нам следовало поехать в первую очередь. Сперва к ней, а потом уж ко всем остальным. Ты в бутылку не лезь, слушай. Напомнить хочу, что все мы, мужики, народ жилистый, на полюс летаем, врагов колотим, а придет главный час в жизни, когда не храбрость нужна, не сила, а мужество нужно самое настоящее — тогда и выходит, что не всегда ты самый главный… А вот эти ручки наманикюренные, они не только на фортепианах играть могут, они и от края могут отвести. От самого края.
Павел удивленно посмотрел на Варга: капитан никогда раньше не говорил таких слов.
— Ты многого не знаешь, Павел. Веня человек гордый, ему тяжело было все время помнить, что он в трудную минуту где-то не выдержал, сломался; он хотел забыть об этом и потому молчал. Тут его судить не надо — все только со стороны просто. Когда он упал с парашютом и врачи даже не скрывали, что он всю жизнь будет хромать, — это в лучшем случае, а в худшем — всю жизнь будет прикован к кровати, ты знаешь, что он тогда сказал Нине?
— Нет… Я, наверное, действительно многого не знаю.
— Он сказал: «Я не Маресьев, героя из меня не получится. А гнить заживо — благодарю покорно. Постараюсь умереть достойно». Ты понимаешь? Это конец, если человек смирился. И вот смотри — мне самому понять трудно: девчонка, пигалица, можно сказать, шестнадцать лет — она не только на себя все заботы взяла, когда мать свалилась, она его из этой слабости вытягивала, и как! Высоты боится до смерти, на балконе голова кругом идет, и все-таки учится прыгать, летать, и все затем только, чтобы быть с ним на равных, чтобы иметь право говорить ему: «Ты должен летать! Ты будешь летать!»
Варг замолчал. Павлу вспомнилась фотография над Венькиной кроватью. Его слова: «Это не первая любовь, это любовь на всю жизнь», и то, как яростно торговал он у знакомого охотника медвежью шкуру, потом долго выколачивал на снегу, ревниво осматривал — нет ли где залысин; как упаковывал в ящик, предварительно обернув заранее припасенными тряпками, — и это делал Веня, который не успевал купить себе шарф или зубную щетку, для которого даже письмо написать — и то было целым событием.
— Вот такие пироги, Павел… — Варг ходил по комнате, переставляя с места на место свои сувениры. — Вот такая ситуация. Ты когда домой возвращаешься?
Только теперь Павел вдруг сообразил, что Варг уже несколько месяцев на материке, что он и знать не знает ни о Танькином отъезде, ни о его назначении в Ленинград, и даже когда поддразнивал его, говоря о даче и видах на будущее, имел в виду действительно будущее, которое всем им, северянам, видится где-то в далеком пенсионном возрасте.
— Когда отпуск кончается? — снова спросил Варг, но в это время Нина позвала его на кухню.
«Когда отпуск кончается? — повторил про себя Павел. — Да уже кончился. Все. Амба. Вышло время летних отпусков на шесть месяцев. Теперь будут обыкновенные, как у всех советских служащих. И будет он по вечерам слушать сводку погоды, будет каждый раз вздрагивать, когда диктор скажет, что на Чукотке оттепель, идет дождь: если это случится весной, значит, его приятель пастух Эттугье снова гонит свое стадо по обледеневшему насту, спешит в распадок Эргувеема, где с осени припасены на этот случай корма; если диктор скажет, что на Чукотке сильный ветер, переходящий в штормовой, он увидит, как срывается с пологой сопки возле Певека сумасшедший «южак», от которого нет защиты, кроме разве самой простой — не выходить из дому. А если диктор… Да к черту эти метеосводки, он ими сыт, он будет теперь любоваться туманной перспективой Невского и бликами солнца на Адмиралтейской игле».
Вот только сказать об этом Варгу он не может. Язык не поворачивается. Дернуло его со своими расспросами. Лучше бы он продолжал говорить о Нине. Павлу хочется слушать о Нине, ему приятно, что Варг так говорит о ней.
— Посмотрим, посмотрим, что вы тут наготовили, — сказал Варг, входя вслед за Ниной в комнату. — Ну-ка, Павел, хоть ты и непьющий нынче, налей нам по стопке.
Нина стояла в коротком фартуке, с засученными рукавами и держала на вытянутых руках блюдо с салатом. Вид у нее был трогательный и торжественный.
— Только уж судите не строго.
Павел встал и взял у нее поднос.
Ему вдруг захотелось грохнуть его об пол. Чтобы нелепым этим поступком вернуть себя к действительности. К фактам. К машине за окном. К приказу, что лежит у него в кармане. К завтрашней Нининой свадьбе, к своей ленинградской квартире, где ждет его выбранная им женщина, — вернуть себя ко всему этому, потому что в ту секунду, когда вошла Нина, он очень явственно представил себе, что вот сейчас возьмет ее за руку и уведет. Совсем уведет. К себе. Уведет на глазах у Варга, и Варг не удивится.
Варг не удивится. Потому что он еще из той жизни, что осталась позади, из тех дней, когда все они, и Павел тоже, больше всего боялись, чтобы не пришли к ним сытое благополучие и самодовольство. «Самодовольство — когда ты стоишь посередине мира и весь этот мир для тебя. И самая жирная кость, и самая теплая конура».
— …А вот когда идет горбуша где-нибудь в крохотной речке — это, доложу я вам, Нина, зрелище! — рассказывал Варг. — Это неправдоподобно. Представьте себе…
— Капитан, — перебил его Павел, — я расскажу это Нине по дороге. Нам пора. Склянки пробили время.
Он шутливо взял под козырек.
— Ну, чепуха какая! — разволновался Варг. — В кои-то веки…
— Нам действительно пора, — сказала Нина. — Но я еще приду к вам, Александр Касимович. Вы позволите?
— Конечно же, Нина! А ты? — он повернулся к Павлу. — Ну с тобой мы увидимся скоро. Я ведь их обманул, ты знаешь? Пенсия пенсией, но зачем же человеку умирать в чужом лопушином дворе? И вот я еду обратно, буду теперь капитаном порта. Уже билеты заказал на поезд. В международном поеду, с зеркалами.
— На поезд? — удивилась Нина. — Я думала, к вам только летают.
Павел хмыкнул. Он-то знал, в чем дело.
— Видите ли, Нина, — доверительно сказал капитан. — Если вам Веня про меня рассказывал, то вы, должно быть, знаете, что я ни разу не тонул. А если буду тонуть, то выплыву. Море все-таки. А самолет… Он очень высоко летает. Я боюсь самолетов, Нина. Вот какая у меня беда.
Он проводил их до машины.
— Если будешь дома раньше меня, — сказал он Павлу, — посмотри, пожалуйста, как там мои кактусы. Надюшка-то сейчас в Магадане. Экзамены сдает. Ну до встречи на мысе Кюэль!
Когда они немного отъехали, Нина сказала:
— Вот и вечер. Я никогда не думала, что день может быть таким длинным. Скоро ко мне приедут гости, может быть, уже приехали. Я вернусь домой и буду их развлекать. Вам хорошо, вам не надо никого развлекать.
— Да, — сказал Павел. — Нам хорошо.
— А вы что будете делать?
«А я, Нина, приеду домой и напьюсь. В одиночку. Пусть отец посмотрит, как его солидный сын танцует джигу, Но тебе я буду говорить другие слова — тебе незачем знать, что мне сейчас очень трудно ехать домой, остаться одному, делать что-то по привычке, укладывать чемоданы, звонить в Ленинград, говорить всякие слова. Мне очень трудно все это делать, потому что я знаю, что ты существуешь. Ты есть. И всегда была такой, какой я узнал тебя сегодня. Ты была не просто сестрой Вени все эти годы. Ты была частью его самого. И все, что было в нем, он оставил тебе. Завещал тебе быть его продолжением. Жить за него. Очень глупо, что я приехал поздно. Но я приехал поздно. Вот почему я буду говорить тебе правильные и взрослые слова. Ты их забудешь. А мне иначе нельзя…»
— У вас еще, наверное, много дел. Мне даже совестно, что вы так много времени потратили на меня.
— Ну, чепуха какая… Иногда надо просто встряхнуться. Собаки эти ваши, действительно, очень милые. Особенно тот, с лохматой мордой. А дела мои все переделаны, я человек предусмотрительный.
И он стал рассказывать ей о том, что работа, которая его ждет в Ленинграде, очень ответственная и важная, полезная для народного хозяйства, и напрасно некоторые думают, что это занятие для чиновника, тут нужны большой житейский опыт и творческая зрелость, закалка, поэтому он гордится, что ему оказали доверие…
Он говорил все это, чтобы не было паузы. Чтобы она снова не сказала что-нибудь несуразное — у нее это хорошо получается, тогда уж ему не отмолчаться, не отделаться шуткой. И потому он досадливо поежился, когда она спросила:
— Павел, почему вы не сказали капитану, что не вернетесь?
— Не успел.
— Ой, нет! Вы боитесь, что он будет переживать? Мне кажется, он особенно не будет. Ведь он домой едет. А вам что, правда очень нужно в Ленинград?
— То есть как это — нужно? Ничего себе вопросик.
— Да вы же удерете. Вы приговорены к Северу, вы просто сами еще не понимаете.
— Ниночка! — он обернулся к ней. — Милая вы моя девочка, вы что, наслушались сказок? Романтических историй? Так это пройдет. Завтра вы проснетесь и забудете, что он существует, этот Север, потому что хлопот у вас будет — успевай поворачиваться. И все станет на место. Сказки вы уберете на полку, будете жить заново.
— А вы?
— И я тоже… Тоже буду учиться что-то делать заново.
— И вам уже не захочется приносить в авоське луну?
— Нет, я буду носить капусту, — сказал он с раздражением и чуть было не врезался в хвост идущей впереди машины.
— Знаете, Павел, у вас такое выражение лица, будто вы задумали совершить какой-то главный поступок и боитесь, что вас отговорят. Правда, правда. Вы нервничаете, да? Вы уже знаете, что придет время и вы будете просыпаться по ночам и думать, что получилось как-то не так?
— Договаривайте же…
— Да вы просто задохнетесь в этой вашей новой жизни! Вы не для нее. Ведь если…
— Послушайте, Нина! Ребята иногда катаются на трамвайной подножке, их оттуда, гонят, потому что это опасно. А взрослые люди подходят к краю перрона и мучаются дурью: а что, если я брошусь? Так вот этими «если» можно вымостить всю человеческую жизнь.
Он понял, что сказал грубо. И понял, что теперь уже все равно. Они оба подошли к краю перрона. Пусть она знает, что если… Если когда-нибудь он будет ей нужен — он придет. Откуда угодно.
— Нина, — сказал он, — если когда-нибудь…
— Не надо, Павел! — она взяла его за руку. — Вы правы. Самое главное в жизни — соблюдать правила уличного движения, не ездить на подножках и не подходить к краю перрона. Все верно. Остановите, пожалуйста, мы приехали. Сейчас мой поезд.
— Но… почему? Я довезу вас — у меня еще есть время.
— А у меня нет. — Она смотрела на него спокойно и тихо. — Не надо. Нельзя ведь, чтобы было совсем хорошо. И не говорите, пожалуйста, своему отцу, что мне не понравился Домье. Ладно?
Она затерялась в толпе.
Маленький плюшевый заяц, Танькин подарок, качался на ветровом стекле. Кто-то приоткрыл дверцу и тихо спросил, не подвезет ли товарищ до Чистых прудов, за плату, разумеется.
— Идите к черту, — сказал Павел, не оборачиваясь, и поехал в шашлычную, но не доехал, свернул к дому, поднялся на третий этаж и снова вернулся в машину. На заднем сиденье лежал Домье. А где-то «шлепает» посадки Олег. И он когда-то «шлепал». Собирался обогнуть Чукотку, отыскать северного Несси. Совсем недавно, год назад, он ходил и вздрагивал от радости, что живет, что выпал первый хрусткий снег, что скоро откроется зимник и они пойдут за архаром. И говорил, что любовь состоит из абсурда и полового влечения, которое, по сути дела, тоже абсурд: главное — продолжить род, а с кем его продолжить… Главное — не привести в дом чужого человека. У них с Танюшей оптимальный вариант, без черемухи, зато и без неожиданностей. Он гладил ее по голове и говорил, что все будет хорошо.
И он не верил, что можно вот так сидеть, прижавшись лбом к стеклу, и видеть, как солнце путается в светлой копне волос, как вопросительно и тревожно смотрят на тебя глаза, полные ожидания. Не верил, что можно каким-то непонятным ему чувством вот и сейчас еще помнить на своей руке прикосновение ее пальцев.
Мотор тихо урчал. Павел откинулся на сиденье, закрыл на минуту глаза. А потом развернул машину и кинул ее вниз по Садовой, где-то что-то нарушил, потому что постовой засвистел и замахал ему.
— Прости меня, моя милиция, — сказал Павел и юркнул в поток машин. — Один только раз прости. Мне некогда. Склянки пробили время…
— Ты знаешь, для чего существует ночь?
— Нет…
— Эх ты! Ночь — это как занавес. Ведь неудобно переставлять декорации у всех на виду. В театре гасят свет, если надо, чтобы никто не видел. Понимаешь? Ночью природа что-нибудь доделывает, переставляет, чинит… Мы обязательно будем обходить наш остров каждое утро. Пошли! Смотри — сегодня ночью была генеральная уборка.
— Был дождь, — сказал Лешка и на всякий случай посмотрел на свои новые туфли. — Всю ночь спать не давал, собака. Барабанил и барабанил. Куда пойдем? Эти — плесы, что ли, обходить?
— Ты помнишь, как называется наш остров?
— Ого! А кто придумал? Остров Валаам.
— У тебя по географии пятерка?
— Пятерка, конечно. Моряк должен знать географию знаешь как? Спросят тебя ночью — где находится Антарктида? Сразу ответь. Или — как проехать кратчайшим путем из Ленинграда в Астрахань? По Мариинской системе. Мне отец уже мичманку подарил.
— А у меня тройка, — вздохнула Нина. — Ладно. Выучу. Пойдем, мне кажется, сегодня ночью на дальний плес прилетели фламинго.
— Кто прилетел?
— Розовые фламинго. Их так много, что все будто усыпано розовыми листьями. А вокруг кувшинки, и там, где мелко, сквозь воду видны перламутровые ракушки.
Лешка вздохнул.
— Не могут здесь быть фламинго. Если Валаам, то это на Ладожском озере, а там климат холодный. Вот кувшинки есть. И ракушки тоже.
— Дурак, — сказала Нина. — А еще в мичманке. Валаам придумать можно, а фламинго нельзя? Идем! Засучи штаны.
Лешка покорно шел. У него был настоящий флотский ремень, и мичманка, и пятерка по географии, и он знал, где Козерог, а где Гончие Псы, но всегда покорно шел за соседской девчонкой на «дальние плесы» смотреть фламинго и перламутровые ракушки.
Смешно… Через час он придет сюда как жених, а завтра станет ее мужем. Почему его не взяли в мореходку? Или он сам передумал? Уже не вспомнить. Зато он быстро научился залезать в спальный мешок без помощи рук и ругал всех негеологов последними словами.
Розовые фламинго ему и впрямь не пригодились…
В саду было темно, деревья казались черными. Нина посмотрела на часы: сейчас придет электричка. Приедет Алексей, привезет кучу народу, станет шумно и тесно. Алексей примется варить картошку и рассказывать, что на Севере она на вес золота, а все остальные будут шуметь. Шуму от них всегда много. Потом напротив погаснут окна: это значит, что Рита уложила детей и сейчас придет пить чай.
Все идет по расписанию, все раз и навсегда заведено — вовремя приходят поезда, вовремя гаснут окна, и Рита всякий раз, когда приходит к ним пить чай, приносит с собой сдобный хворост, который она печет по рецепту, доставшемуся еще от бабушки.
Сегодня у Варга ей показалось, что она, словно мальчик из рассказа Уэллса, открыла неведомую дверь в стене и попала в свое детство. Там был иной мир, иной воздух: тот мир, в котором жили Венька и Павел, и капитан Варг, и воздух, которым они дышали.
Теперь, сколько бы времени ни прошло, как бы ни сложилась ее жизнь, она всегда будет вспоминать этот долгий, долгий день и будет знать, что, если бы его не было, судьба поступила бы с ней несправедливо.
У калитки послышались голоса. Было слышно, как целая ватага продирается сквозь сирень. «Ну, вечер предстоит веселый, — подумала Нина, — разговоров будет до утра, и все про умное…» Она уставала от этих сборищ, но бог с ними, все чем-то заполнится время. До завтра. Скорее бы, что ли, завтра…
Ребята прошли в дом. Похоже, и Рита с ними. Ну да, вот ее голос — задорный, звонкий, весело женщине, не приведи бог. Муж в ночной смене сегодня, можно отдохнуть от мужа.
Алексей вышел на веранду, зажег свет.
— Чего впотьмах сидишь? Виделась с подругами?
— Ага… Скажи, Леша, ты видел пуночек?
— Видел.
— Какие они?
— Ну… Белые. Несъедобные.
— У них такой же цвет лица, как у меня?
— Чего?!
— Да так. Вспомнила Веньку.
— М-да… Не дожил, бедняга.
— До чего не дожил: до нашей с тобой свадьбы, что ли? Так он и до своей не дожил! Понимаешь? Он… не умел жить экономно.
Алексей посмотрел на нее испуганно.
— Нинок, ты что? Я понимаю… Ты устала, не надо. Я говорил с Лидией Алексеевной, она мне сказала, что приезжал парень оттуда. Это, конечно, тяжело. Снова пережить все…
— Ничего, Леша. Пойдем. Гости все-таки.
Он подошел к ней, положил руки на плечи. Потом обнял. Она зажмурилась. Она почувствовала вдруг, что ей неприятно. Просто физически неприятно. А ведь еще вчера этого не было. Господи, как же это? Завтра он станет ее мужем…
— Пусти, Леша, не надо.
Из кухни вышла Рита.
— Слушай, где у тебя майонез? Нет? Ну вот, без майонеза какой, к черту, салат. Сейчас домой сбегаю.
— Курица, — сказал Алексей. — Помешалась на своих салатах.
— Перестань! — Нина отодвинулась от него. — Не смей о ней говорить гадости.
— Я лучше пойду, Нинок. Ты и впрямь не в себе.
Он ушел в комнату. Нина зябко поежилась. Что-то она не додумала? Ах, да… Как теперь жить? Разве действительно может быть все равно с кем? Но ведь Алексей — не чужой, мы с детства…
Ох, не надо, Нина, не надо. Ты как муха в паутине: чем больше ерепенишься, тем глубже увязаешь. Привыкнешь, как миленькая. «Выйдете замуж, хлопот будет — успевай поворачиваться. И все станет на место…»
А в комнате шел умный разговор. И, как всегда, умнее всех говорил Алексей:
— …Это неверная, вредная концепция. Мы знаем, что мир наш сегодня рационален, и мы должны быть деловыми людьми, я подчеркиваю — деловыми, иначе будет банкротство. Экономическое и, если хотите, моральное. Я понимаю — романтика, Дон-Кихоты, мушкетеры и все такое прочее — это очень хорошо, это доброе и светлое детство человечества, и тогда, в детстве, можно было себе это позволить. А сейчас нельзя позволять варварски использовать время, варварски в первую очередь использовать человека.
Ко мне сегодня в министерство парень один приходил, ох какой был героический мужик, прямо носом пахал, только бы куда потрудней да подальше. А время подошло — и хватит. Просится обратно. И я его понимаю, потому что он талантливый геолог, потенциальный ученый. Так как же мы можем использовать его по мелочам? И он тоже понял, что нельзя… Вот говорят — ушел на теплое местечко. На редкость мещанские суждения! Да на этом теплом месте я, например, больше себе крови порчу, чем в поле, но и пользы больше приношу. Вот с этих-то позиций мы и должны рассматривать место человека в обществе. А не с позиций вульгарной романтики!
«Все верно, — подумала Нина, — только скучно очень».
Когда разговаривать надоело, перешли в гостиную. Верхний свет потушили, ужинали по-европейски, без стола — закуски на подоконнике, вино в корзине. Включили магнитофон. Усталый тенор пел лениво, вполголоса, и Нине показалось, что он просто задремал в розовом полумраке.
— Годы тают, как льдинки в ладонях, — сонно сказал, кто-то. — Ох-ох! Грехи наши тяжкие.
Рита вздохнула…
Алексей и два его приятеля читали стихи.
Нина пошла на кухню выключить чайник.
Вот и все… Была девчонка и сплыла. А Павел? Где он сейчас? Как он забавно хвастался сегодня, что умеет жарить шашлык. Как ему не хотелось домой! Он испугался, хотя еще ничего не понял. А она поняла. Она знала, что все свои тридцать лет он ехал сюда, к ней. Приехал и не догадался. Или догадался немного? Догадался, наверное, потому что был таким откровенно храбрым. И уехал. Совсем уехал. От нее.
А завтра… Нина поняла, что будет сейчас реветь. Громко, навзрыд, в голос, как ревут бабы на похоронах. Будет реветь за все, за свою неудавшуюся жизнь, за сегодняшний день, от которого она уже никогда не отделается, будет реветь от ужаса и страха.
За окном послышался звук автомобильной сирены. Нина, едва не выронив чайник, как была с тряпкой в руке, выскочила за калитку.
А за калиткой был обыкновенный вечер.
Она вернулась на веранду, постояла немного в углу, там, где тикали старые медные часы отца, потом накинула кофту и вышла. Сирень обрызгала ее росой. Калитка долго не открывалась. Под фонарем стояли два больших соседских пса, вышли подышать перед сном.
— Годы тают, как льдинки в ладонях, — сказала она. — Слышите, четвероногие? Это Павел Петрович переезжает сейчас шлагбаум у магазина, торопится, едет ко мне и боится, что поздно. Нет, еще не поздно. И не торопись, я сама дойду до шлагбаума…
Она не дошла до шлагбаума, потому что сразу же, выйдя из переулка, увидела в конце улицы машину. Фары беспомощно тыкались в сторону, отыскивая нужный поворот.
Нина вскинула руку прямо у капота. Открыла дверцу. Павел был все в той же рубахе.
— Мог бы запомнить дорогу получше, — сказала она. — Знал ведь, что вернешься.
— Сумасшедшая! Чуть под колеса не угодила. Ты как здесь очутилась?
— Я жду тебя.
— На нас не выпустят собак?
— Тутошние собаки мои друзья.
— Куда мы поедем?
— Не знаю… Куда хочешь. У тебя много времени?
— Много.
— Тогда прямо…
Они ехали молча, потому что можно было до бесконечности нести веселый нервный вздор, но оба они понимали, что пора веселого вздора кончилась, и с каждым километром становилось все невозможней говорить что-нибудь просто для разговора.
— Ты мне скажи, когда тебе надо будет вернуться, — сказал Павел уже у самой Москвы.
— Да… Послушай, Павел, ты ведь не был дома?
— Не был.
— А отец?
— Сейчас заедем.
— Это удобно?
— Как ты сказала?
Она рассмеялась.
— Да, ты прав.
Павел притормозил машину.
— Нина… Ты правда знала, что я приеду?
— Я знала это еще днем.
Павел покачал головой:
— Ты сочиняешь.
— Ну и пусть. Зато я знала, что если ты не приедешь, то я сяду в электричку и приеду к тебе сама. Нет, я и этого не знала. Я решила это полчаса назад. Только не надо больше об этом говорить. Знаешь что? Сейчас ты заедешь домой, переоденешься, и мы куда-нибудь пойдем, ладно?
Лифт не работал. Они долго поднимались темными лестницами. Павел отворил дверь и пропустил Нину вперед. В прихожей стоял высокий седой старик и, слегка вытянув шею, к чему-то прислушивался.
— То-то я слышу, топчутся под дверьми, — сказал он вместо приветствия. — У стариков слабеет зрение, а слух делается, как у совы. Вы проходите, голубушка, мы с вами сейчас познакомимся. А что, молодой человек, ты что-нибудь привез или мы будем поить гостью пустым чаем? Нет? Ну хорошо, я сварю кофе. Садитесь вот сюда на диван и ждите.
Павел положил на стол завернутый в бумагу сверток и загадочно посмотрел на отца. Тот протер очки, хмыкнул, неторопливо развернул альбом.
— М-да, — сказал он. — Благодарю, Пашенька, это весьма… Ты же знаешь, что в прошлом году у меня прямо из рук увели Делакруа. — Он посмотрел на Нину: — Сейчас мы будем пить кофе, и я покажу вам кое-что любопытное.
— Одну минуту, — сказал Павел. — Я хочу внести ясность. Дело в том, Нина, что папа обязательно должен показать тебе свою последнюю переписку с господином Дебориным-младшим, своих рыб, своего Дега и соседского спаниеля, который иногда выходит на лестничную клетку. Так что давайте, друзья, сразу смотрите все это, у нас мало времени. Мне еще надо, папа, отвезти Нину домой, предварительно накормив ужином. А рестораны скоро закроются.
— Ты иди переоденься, — посоветовал отец. — Мы сами внесем ясность. И когда вы научитесь жить медленней? — Он кивнул в сторону вышедшего сына и посмотрел на Нину с ласковой снисходительностью человека, которого уже не удивишь ничем.
— А кто это… Деборин-младший?
— Деборин? Понятия не имею. Вы, надеюсь, голубчик, слишком хорошо знаете моего сына, чтобы требовать от него точности.
— Мы познакомились только сегодня, — сказала Нина.
— Да? Хм… Тогда я поясню, что он просто все перепутал… Он уже успел сказать вам, что у вас удивительно красивые глаза? Да? Он в этом разбирается. Ах, вы уже были в Третьяковке? Молодцы… Для меня загадка знаете в чем? Ведь он художник, способный художник. Да. И вот — геология. В этом трудно что-нибудь понять.
— Я понимаю.
— Правда? Может быть…
Нина смотрела на него, худощавого, седого, с голубыми, уже заметно поблекшими глазами, и думала, что ему сейчас, должно быть, хочется говорить только о сыне. А она не могла говорить с ним о сыне, потому что не знала о нем ничего. Она сидела в чужой квартире, слышала, как рядом в комнате выдвигает и задвигает ящики Павел. Просто Павел, который приехал к ней на машине, и ей это не было странным. Ей было весело. Она смотрела на дверь, за которой одевался Павел, и никакая логика уже не могла ей объяснить, почему не этот вечер, а все, что было до него, показалось ей вдруг выдуманным.
Павел вышел в сером костюме, в новой сорочке, галстук у него был заколот булавкой.
— Однако, — сказал отец. — Ты время от времени умеешь выглядеть. Да, кстати, чтобы не забыть. Звонила Таня, беспокоится, почему молчишь. Я ее успокоил.
— Ладно, ты у меня дипломат. Все, все, молчу. Мы уезжаем…
Они молча доехали до ресторана, сели за столик и позволили официанту проделать вокруг себя все положенные манипуляции с вытиранием фужеров и стряхиванием пыли. Потом заказали ужин. Официант принес много вкусных блюд. Шампанское в серебряном ведерке со льдом. Салфетки словно из дерматина, так накрахмалены; на вилках и ножах монограммы.
— Царский ужин, — сказала Нина.
— Будем гулять… Последний день свободы.
— Павел?
— Что?
— Нам очень сейчас плохо, да?
— Молчи…
Сейчас надо молчать.
Вот просто так сидеть и молчать, и чувствовать, как тебя заливает щемящая до боли нежность к этой неизвестно откуда взявшейся девчонке, о которой ты ровно ничего не знал вчера и о которой так много узнал сегодня… Как получилось это? Когда?
Может быть, в Третьяковке, перед Врубелем? Или потом, на скамейке возле дома Варга, когда она, притихшая, с широко открытыми глазами, слушала рассказ о старом капитане? Или это пришло к нему сразу, едва он увидел ее — испуганную, смотревшую на него с укором — почему ты так долго ехал? — а может, это началось пять лет назад, когда в горах Куэквуня они с Олегом смотрели на синее пламя лежащего внизу ледника; или еще раньше, в школе, когда ты впервые поцеловал девушку — помнишь? — и мир завертелся у тебя перед глазами — ты ведь тогда еще не знал, что любовь — это абсурд и половое влечение.
Он дотронулся до ее руки.
— Ты почему не ешь? Смотри, какая роскошная котлета в бумажных розочках.
— Не ем, потому что жду шампанского. Или оно так и будет торчать в ведре?
— Действительно…
Он налил шампанского. Нина долго смотрела, как бегают в нем пузырьки.
— Ну, а теперь ты чего ждешь? — рассмеялся Павел. — Пока весь газ не выйдет, чтобы язык не щипало?
— Нет. Просто так. Пусть немного согреется. Знаешь, Павел, вот ты сегодня сказал, что будешь учиться что-то делать заново. Ну пусть. Хотя я и не верю. Я сейчас о другом. О себе… У нас был с Венькой общий знакомый, студент, жил напротив. Его отец, крупный ученый, оказался подлецом. В пятидесятом году он сделал карьеру. Что-то там такое доказал недоказуемое. Потом, когда все стало на место, каялся, в ошибках признавался. Только поздно… Семья развалилась. Сын ушел из дома, с женой нервная депрессия или как это называется. Одним словом, жалко он выглядел, этот профессор. И я ему по-человечески сочувствовала. А Венька сказал: «Ни черта! Пусть на себе рубашку рвет. Думал, на том свете за подлость платить придется. Так пусть на этом заплатит». Ну, ты Веньку знаешь. Он всегда был категоричен. Только ведь он прав, Павел. А? Платить надо за все. Иногда очень дорого. Иногда всем, что имеешь, и все равно не хватит. И нет границы между преступлением и сделкой. Они где-то рядом. Простая мысль. И очень древняя, наверное. Ты слушаешь меня?
— Слушаю.
— Да, очень древняя мысль. И простая. Сегодня в окне магазина я видела русалку. Совсем как человек. А из воды только наполовину. Понимаешь? Я хотела стать ботаником, ездить по стране, что-то делать своими руками, а вместо этого собираюсь работать лаборанткой. Я хотела романтики… Не улыбайся. Да, да, романтики, без всяких кавычек; моим героем был Венька, а моими друзьями были домашние мальчишки и девочки, спокойные и уютные. Я хотела любви, а выхожу замуж только потому, что очень любят меня. Я каждый раз делала маленький шаг в сторону. Очень маленький. А потом оказалось, что я давно уже иду не туда. Не в ту сторону. И мне тоже придется платить. За билет в обратную сторону. Только ты ничего не говори мне сейчас. Не надо. Мы пришли ужинать и веселиться.
— Я не буду говорить, — пообещал Павел.
«…Ты хотела любви, а выходишь замуж, потому что любят тебя. Житейская формула, Нина. Житейский случай. А мы с Татьяной и того умней — мы оба решили, что без кудахтанья. Танька так однажды и сказала про свою подругу: «Кудахтанья было — хоть уши затыкай, а теперь муж на нее кричит, что она готовить не умеет». Нинка, Нинка. Твоим героем был Вениамин. Как же ты думала усидеть в гнезде?»
Лопались пузырьки в шампанском. Стыли котлеты. Кончался ужин.
«…Через полчаса начнут тушить свет. И мы уедем. Он к себе, я к себе. Нелепость какая…»
«…Ты была сегодня всякой. Была веселой, смешной, грустной. Теперь тебе страшно: ведь я еще могу проехать мимо. Я не проеду, не бойся…»
— Тебе налить еще?
— Не надо. Скажи, а твой отец не очень удивился, что ты приехал со мной? Все-таки, знаешь…
— Он у меня человек свободомыслящий, — улыбнулся Павел. — Живет и мыслит на уровне современных представлений о семье и браке. Хотя…
И тут ему вспомнился недавний разговор с отцом. Обыкновенный разговор, о котором он забыл тогда через пять минут.
Это было перед отъездом Павла к тетке. Таня написала, что ей тоже хотелось бы поехать с ним в деревню, но, как на грех, она берет сейчас уроки английского языка у какой-то особенной англичанки, так что придется отложить. Как ей ни жаль.
— Заткнет она меня за пояс, — добродушно сказал Павел. — Целеустремленная натура. Я, дурак дураком, буду в реке пиявок кормить, а она делом занимается. Ты бы на меня повлиял, что ли, чтобы я тоже за диссертацию сел.
— Не имею морального права, — сказал отец.
— Это еще почему? — рассмеялся Павел. — Какие за тобой грехи?
— Были грехи, сынок… В тридцать пятом году, в январе, сразу после праздников, я должен был защищать кандидатскую диссертацию. У меня была великолепная тема, богатый материал — кое-кто поговаривал даже, что тут и до докторской недалеко. Я тогда только что познакомился с твоей мамой, она приезжала в Москву на Новый год. Праздники кончились, ей надо было возвращаться в институт, мне готовиться к защите, а мы вместо этого собрали какие у нас были деньги и поехали на Кавказ, в свадебное путешествие. Тогда на Кавказ поехать было не раз плюнуть…
— Точно! — сказал Павел. — Мне мать об этом рассказывала.
— Но я все-таки защитился, — продолжал отец. — Правда, через год. Руководитель мой был озадачен таким несерьезным отношением и хотел было даже от меня отказаться, но я сумел его убедить, что поступил вполне в духе своей диссертации. И знаешь, Паша, это была столь убедительная аргументация, что профессор сменил гнев на милость и потом даже упоминал ее в своих лекциях.
Он весело посмотрел на Павла и рассмеялся.
— Честное слово! Правда, в учебник ботаники это не вошло. А жаль… Моя тема была связана с теорией стадийности. Ты, наверное, помнишь, что каждый организм в своем развитии должен пройти несколько стадий, то есть какое-то время подвергаться воздействию определенных факторов. Например, озимая пшеница. Если она не пройдет яровизацию, то из нее вырастет трава в человеческий рост, но колоситься она не будет. Понимаешь?
— Это я еще в школе учил, — сказал Павел. — Правда, там без подтекста было. Без намеков на то, что свадебное путешествие связано с теорией стадийности.
— Ты попал в точку! Именно эту сторону стадийности я и раскрыл своему руководителю. Дело в том, Паша, что человек тоже проходит все определенные ему природой стадии, но в отличие от животных он должен пройти еще и стадию влюбленности. Состояния, когда ему не только разрешены, но и положены поступки, не всегда лежащие в рамках благоразумия…
— Ловко, — усмехнулся Павел. — Ты, я смотрю, теоретик.
— У каждого своя теория. — Отец вдруг стал серьезным. — Я лично убежден, что стадия влюбленности, пусть безрассудной, сумасшедшей, какой хочешь, просто необходима, иначе получится пустоцвет. Как у пшеницы. И пусть через год забудутся глупые восторги и телячьи нежности, как вы теперь называете, но стадия уже завершена. И вот тогда давайте, с божьей помощью, устраивайте свои товарищеские отношения, свою прохладно-деловую жизнь, основанную на общности взглядов и уважении.
Он помолчал. Потом неожиданно добавил:
— А Таня действительно целеустремленная натура. Тут бы тебе можно и поучиться.
Павел только теперь вспомнил этот разговор. Мало ли они с отцом беседовали. И только теперь понял, что отец, должно быть, не случайно заговорил об этом.
— Тебе понравился мой отец? — спросил Павел.
— Очень!
— Он у меня человек мудрый. Он даже мудрее, чем я думал. Ну вот, можно считать, что половина дела сделана.
— Ты о чем: какая половина?
— Мы познакомились с родителями.
— Да, познакомились… Знаешь что? Пойдем отсюда.
И снова молчаливый круг по Садовой, снова бегущие встречь фары и красные пуговки стоп-сигналов. Так уже было сегодня. Бегство от самого себя. Пора останавливаться.
«У меня в кармане билет на завтрашний поезд, приказ о назначении, характеристика, где сказано, что я отличнейший специалист, рекомендательные письма к влиятельным людям, Танькины письма, каждая строчка которых сулит мне спокойную жизнь, — целое богатство у меня в кармане; я собирал его сам, по частям, чтобы жить по-другому, и если бы мне вчера сказали, что все это я отдам без разговоров только за то, чтобы вот сейчас поцеловать ее, я бы тихо ахнул.
Теперь пусть ахают другие».
Павел подогнал машину к тротуару и зажег свет.
— У тебя есть две копейки? Нет? Подожди. — Он порылся в карманах и протянул ей монету. — Вон автомат. Иди и звони домой. Мама еще не спит.
— Что я должна ей сказать?
— Не знаю…
Потом он сидел в машине и ждал. Сегодняшний день был длиною в год и пролетел, как минута, а сейчас он смотрел на телефонную будку и торопил время. Она не возвращалась долго. Тогда он подошел к автомату и отворил дверь. Нина держала в руках трубку, из которой доносился истошный гудок, и улыбалась.
Павел взял у нее трубку и повесил на рычаг.
— Похоже, тебе придется взять меня с собой, — сказала Нина.
…А я уже взял тебя с собой, разве ты не поняла? И ничего не надо взвешивать, потому что то, что было у нас до сегодняшнего дня, просто затмение какое-то, чушь несусветная, даже думать не хочется.
Ты видишь, только что прошел дождь, дорога блестит под фарами встречных машин, я еду не торопясь, чтобы не вылететь в кювет. И чтобы побыть наедине с собой — в машине можно не разговаривать, а мне еще много нужно сказать себе, о многом у себя спросить — я давно старался не слушать своего голоса.
Мне надо спросить у себя: как получилось, что я с такой легкостью поверил, будто любовь можно заменить просто хорошим отношением? Как я мог поверить вопреки опыту своих тридцати с лишним лет, что мое место за столом меж двух телефонов; мог поверить Лешке Рагозину, его бреду о каких-то окислительных процессах?
Разве смогу я спокойно жить в белых ночах Ленинграда, зная, что сейчас над островом Айон висит подсвеченный солнцем туман, и где-нибудь в Амгуэмской тундре Олег уже выкурил свою утреннюю сигарету, сидит на камне и штопает ковбойку; разве смогу я ходить по улицам и площадям, ездить в трамваях и на такси, зная, что я просто задержался в гостях, потому что мой дом далеко, а из дому не уезжают?..
Ничего этого я не смогу. И, пожалуйста, хватит об этом.
А сейчас я сверну на проселок, мы проедем еще немного и остановимся возле речки, сплошь поросшей по берегам сиренью и бузиной. В этих местах прошло мое детство.
Мы разложим большой костер и будем ждать утра.
В два часа ночи она сказала:
— Павел, я несчастный человек, я хочу есть. Я вспоминаю свою несъеденную котлету с нежностью.
Они сидели на траве возле машины и подкидывали сучья в костер. Сучья были мокрые и гореть не хотели.
— Надо поесть, — сказал Павел.
— Где мы тут поедим? И костер дымит.
— Это я нарочно, чтобы комары не кусали.
— Какие комары в конце августа.
— Все-то ты знаешь, ботаник… Ладно, вставай, пойдем еду добывать. Покажу тебе, как это делается.
В два часа ночи еду добывать нелегко. Заведующий сельмагом уже посапывал на мягкой кровати с подзором, когда в окно постучали.
— Чего надо? — спросил он.
— Открой, Василий Антонович, — сказал Павел. — Свои.
— У меня своих с войны нет. Свои… Кто свои-то?
— Да ты открой, тогда увидишь.
— Что-то я тебя не припомню, — осторожно сказал старик, пропуская Павла и Нину в горницу. — Нужда-то какая?
— Павел я.
— Ну и что?
— Стареешь ты, отец.
— Не твоя печаль… Погоди-ка… Ах ты, язви тя в душу, где же узнать, когда ты притолоку подпираешь. Н-ну!
Глаза у старика сделались приветливей.
— Батя заезжает, как же… Вы садитесь, — он придвинул Нине стул. — Садитесь, стулья чистые. Так-так. Столько лет не виделись… Издалека?
Он прикурил от лампы папиросу и смотрел на Павла с любопытством, хотя видно было, что ночные гости его не удивили и не обеспокоили.
— Представительный ты стал, — сказал старик. — А был-то жердь жердью.
— Растем понемножку, Василий Антонович. Ты вот что, дай-ка нам по старой дружбе чего-нибудь поесть и сигареты, если найдутся. Помню, ты припасы и дома держал, чтобы в магазин по ночам не бегать.
— Есть грех, — сказал завмаг. — А как же? Все для блага людей. Чтобы, значит, лучше обслужить. Вот только вина у меня нет. Не обессудь.
И пошел в кладовку за припасами.
— Кто это? — спросила Нина, когда они по колено в мокрой траве возвращались к машине. — Глаза у него добрые.
— Отменный мужик. Дачу мы у него снимали. Все над отцом издевался: ученый, говорит, а дачу купить не можешь, на картинки деньги транжиришь. Рыбак отличный, с отцом вместе колдует. Так, ну сало у нас есть, лук есть, частик в томате тоже есть. Осталось картошку раздобыть. Ты знаешь, как картошку раздобывают?
Они долго шли вдоль картофельного поля. Пожухлая ботва в темноте казалась спутанным и сорванным с кольев проволочным заграждением. Нина, прежде чем ступить на межу, потрогала землю руками.
— Какая теплая земля! Я туфли сниму. Слушай, а в нас не будут стрелять? Это все-таки колхозная картошка.
— Не знаю. Может, и будут. Солью когда влепят, ох и свербит!
— Стреляли?
— А как же…
Они вернулись к машине и высыпали из кармана белые и гладкие, как голыши, клубни. Павел набрал хвороста и стал мастерить костер.
— Погоди, дай я, — попросила Нина.
— Ты не умеешь.
— Ну и пусть. Загорится как-нибудь. Это что? Рыба плещет?
— Рыба, наверное. Тут ее пропасть, хоть старик и прибедняется.
Нина вынула из машины автомобильный чехол, расстелила его, достала где-то газету и принялась готовить ужин. Лук она резала тонюсенькими ломтиками, как лимон, сало долго вертела в руках, не зная, срезать с него корку или не надо, и вид у нее был такой сосредоточенный, что Павел рассмеялся.
— Ты чего?
— Ничего… Ты знаешь, как по-латыни картошка?
— Знаю. Солянум туберозум.
— Ух ты! А вот эта трава?
— Бурса пасторикум.
— А по-человечески?
— Пастушья сумка. Видишь, какая я умная.
— Вижу. Я бы за такую латынь сек. Ремнем. Или вожжами. Растет себе симпатичная травка, глаз радует, потом ее обругают по-латыни, и сразу хочется делать из нее скучный гербарий. Братец твой тоже знал латынь, но пользовался ею, так сказать, более элегантно. Он читал Горация.
— Это ты кому-нибудь расскажи. Пятнадцать строчек — вся его латынь. Я тоже так умею. Он на «Аннушке» летал, да?
— На «Аннушке». У него была машина чистых кровей. Она могла садиться где угодно, а билась и ломалась столько раз, что потом привыкла, и однажды Венька прилетел даже без пропеллера.
— Ну это ты врешь.
— Это я вру. А потом он украл стюардессу с пассажирского самолета.
— То есть как это… украл?
— А вот так. Ты что, не знала своего братца? Ему летчики чуть самосуд не устроили прямо на аэродроме. И было за что… Возвращался он как-то из Хабаровска и в самолете познакомился со стюардессой. Любовь вспыхнула, как шаровая молния: бах — и оба они наповал! Первым очнулся Венька и сказал, что амба, она свое отлетала, он сейчас запрет ее в четырех стенах, и делу конец. А тут, как на грех, испортилась погода. Стюардесса была человеком дисциплинированным, она отпросилась на два часа, не зная еще, что там, где начинается Венька, кончается всякое благоразумие. Одним словом, на аэродроме паника — надо лететь, а лететь нельзя, какой-то пилот украл стюардессу. Мы с Олегом сразу сообразили, в чем дело, ввалились к Веньке, а там идиллия. Сидят они, эдак молитвенно сложив руки, и в глазах у них отблеск рая…
— А как же Надя?
— Ну, это еще до Нади было. Слушай дальше. Наорали мы на них, а потом все четверо стали ломать голову, как быть, потому что давно дали погоду, надо лететь, а как же она полетит, если она жить без Веньки не может, а он без нее и подавно.
Потом она все-таки улетела. Написала Веньке, что надолго запомнит минуты их встречи, но им все-таки повезло, что вовремя дали погоду. Они могли бы наделать глупостей, а потом долго бы мучились — ведь, в сущности, совсем чужие люди. Вот видишь, как важно вовремя дать погоду, — усмехнулся Павел. — Синоптики бы сказали, что глупость не состоялась по метеорологическим условиям.
— А собственно, чего они испугались? — спросила Нина. — Каких глупостей они могли бы наделать?
— Ну как же… — засмеялся Павел. — Все-таки…
— Ах, вот оно что! Ну, знаешь ли, это унизительно — себя бояться. Только, поверь мне, она не того испугалась, эта девочка с самолета. Она ведь газеты читает, журналы, а там какая-нибудь Катя или Нюра в три ручья ревет, что она, бедная, поверила, а он, прохвост, ее обманул. Слово какое дурацкое — обманул. Поплачет она, признает свой грех, а ей советуют: будь умной, не подходи близко к мужчине, пока не узнаешь, какие у него жизненные установки, кто его любимый литературный герой и так далее. Вот когда ты все про него узнаешь, почувствуешь родство душ и его склонность к семейной жизни, тогда и будет полный порядок. Тогда уже и целоваться можно.
— Ух ты! — сказал Павел. — Прямо-таки металл в голосе.
— Ты подожди. Ничего не металл. Все эти положения ваша стюардесса крепко усвоила и потому испугалась, что не дай бог возьмет и полюбит Веньку вот так, без анкеты, а этого не бывает. Не должно быть. Она чувства своего испугалась. И пусть. Не жалко… Ты лучше скажи, как к этому отнесся Венька.
— Он, помнится, сказал, что надо бояться того состояния крови, когда разум бездействует.
— Ой ли! Что-то не похоже.
— Да, верно… Он сказал, что не надо бояться.
— Вот видишь! — рассмеялась Нина. — Веня не испугался. Он человек храбрый.
— Да уж верно. Это у вас семейное.
— На том стоим…
«Знала бы она, как я тогда на него разорался, — подумал Павел. — Как только его не называл! Говорил, что это игра в бирюльки с чужой судьбой и со своей тоже, что это уже не безрассудство, а, если хочешь, неуместная бравада и позерство. Много было слов произнесено. Ах, вспоминать тошно…»
— Ну вот что, храбрая женщина, — сказал Павел. — Мы с тобой и в ресторане остались голодными, потому что много говорили. Давай-ка я картошку засыплю.
Он стал разгребать золу, костер вспыхнул огненным языком и на мгновение очертил темную фигуру Павла в засученных по колени брюках; рубаха плотно облегала его, а волосы на голове были взъерошены, как воронье гнездо.
«Язычник, — подумала Нина. — Это он мне советовал сегодня поставить сказки на полку и соблюдать правила уличного движения. Как же нам быть с тобой: ведь погоду вовремя уже не дадут… О чем ты думаешь сейчас? Ты хотел подвести итоги, подбить, подсчитать дебет-кредит, что у тебя есть, какой капитал, что с ним можно делать? Ты не умеешь крутить арифмометр. Когда наконец поспеет твоя картошка? И когда ты скажешь, что нам пора домой, что у нас еще много дел. У нас с тобой».
— У нас с тобой еще много дел, — сказал Павел, аккуратно прикрыв картошку золой. — Надо вымыть машину или хотя бы почистить ее как следует, а то мы, когда съезжали с шоссе, в хорошую лужу вляпались. Первый же милиционер в Москве остановит.
— Правильно, — сказала Нина. — Заботы собственника. А еще какие дела?
— Еще?.. Видишь ли, я не случайно приехал сюда. Идем, я покажу тебе одно место. Мне самому хочется посмотреть. Если там что-нибудь осталось. Идем!
Он взял ее за руку.
— Господи, ну сумасшедший! Куда мы в такую темень?
— Никакой темени нет, это тебе возле костра кажется. Идем… Мы здесь жили с мамой во время войны, я тебе рассказывал. Видишь, огоньки около леса? Там сейчас дом отдыха, а тогда был госпиталь, мама медсестрой в нем работала. Бомбили нас каждую ночь, и каждую ночь мы залезали в щели. Сыро, темно, страшно. Мокрицы по стенам бегают.
— Куда залезали? — не поняла Нина.
— В щели… Эх ты, послевоенное дитя! Щель — это и есть щель. Длинная узкая яма с накатом из бревен. А то и без наката. Набьются туда несколько семей и стучат зубами от холода. И от страха.
Они прошли немного редким березняком и свернули на старую вырубку. Луна ярко высвечивала трухлявые пни, дробилась в редких лужах. Павлу показалось, что он только вчера был на этом заброшенном лесоучастке, где когда-то люди, спасаясь от бомб, долбили в уже замерзшей земле эти жалкие убежища.
Совсем рядом светились корпуса нового дома отдыха, а тут, кажется, ничего не изменилось за эти годы. Прямо у края вырубки зиял темный провал. Над ним коряво горбились полусгнившие бревна, кое-где еще прикрытые дерном и ржавой глиной.
Вот здесь это все было. Здесь он впервые увидел зарево над горящей Москвой. Ему было пять лет, и он ничего не понял тогда, только испугался, услышав, как вдруг страшно закричали женщины.
Зачем он пришел сюда? Это ведь не те воспоминания, которые хочется оживить. Наверно, он все-таки пришел сюда потому, что детская память хранит и будет хранить до конца дней эту осеннюю ночь сорок первого года, когда, закутавшись во все, что только можно было сыскать теплого, Павел и еще четверо соседских ребят, у которых отец воевал, а мать лежала в тифу, сидели на нарах, тесно прижавшись друг к другу, и в холодной, промозглой тишине слушали старую учительницу Елизавету Евлампиевну, рассказывавшую им «Робинзона Крузо». За ее рассказом не было слышно аханья зениток, но стоило лишь ей умолкнуть, чтобы собраться с мыслями, как сухой, раскаленный треск снова врывался под накат землянки, и ребятам казалось, что небо сейчас раздавит их в этой темной дыре.
Потом наступила ночь, когда Елизавета Евлампиевна не пришла. Ее убило осколком бомбы.
— Вот это? — спросила Нина, подойдя поближе. — Боже мой, как страшно… Я никогда не думала, что человека можно загнать в такую яму. Наверное, надо оставить эту щель и показывать людям, чтобы помнили.
— Тем, кто помнит, показывать не надо, — сказал Павел. — А тот, кто не прятался в ней, все равно не поймет. Ладно, Нина, идем, а то картошка сгорит.
Они молча вернулись к костру.
— А я ничего не помню, — сказала Нина, помешивая угли. — Совсем ничего. Да и откуда? Мне было всего год, когда война кончилась… Павел, — позвала она.
— Ну?
— А вдруг у тебя плохой характер?
— У меня хороший.
— Ты не храпишь ночью?
— Кажется, нет. Ты все-таки решила завести на меня анкету?
— Я ищу у тебя недостатки. Без недостатков не бывает личности. Ты разве не знаешь? Веня, например, был лунатиком.
— Никогда он не был лунатиком.
— Нет, был. В детстве. Вообще-то он, конечно, не был, но мне запомнилось, что был. Он себе такую игру придумал для воспитания воли: по ночам забирался на крышу и ходил по самому краю. Потом его отец поймал и стал воспитывать, а Веня говорит: ничего не помню, я лунатик, у меня нервная система так неустроена. Отец, конечно, очень рассердился, сказал, что таких балбесов в авиацию не берут, потому что рисковать надо для дела, а не просто нервы щекотать. Веня выслушал его внимательно и пообещал, что больше рисковать без толку не будет.
— Смотри, какой паинька, — сказал Павел. — Аж не верится.
— Ты слушай дальше. Мы жили тогда в маленьком городе, где служил отец. Однажды во время демонстрации он купил мне целую гроздь воздушных шаров: я их очень любила и сейчас тоже всегда покупаю себе на праздники. Шары были — заглядение, отец украсил их блестящими лентами, все светилось, переливалось, на одном из них был портрет Покрышкина: его повесил Венька, словом, ни у кого ничего подобного не было, подруги смотрели на меня с завистью и восхищением. Ты представляешь, какая гордая и счастливая шла я рядом с отцом, а у него Звезда Героя, ордена, форма, все его знают, все с ним здороваются.
И тут, в самый разгар моего счастья, я загляделась на что-то, споткнулась, шарики мои выскочили и полетели. Ужас этот я помню до сих пор. Мне захотелось умереть: девчонка я была не плаксивая, а тут устроила такой рев. Но чувствую, на меня не обращают внимания и все смотрят куда-то в другую сторону.
Конечно, это был Веня… Шары зацепились за самый верх заводской трубы, и он уже карабкался на нее по скобам. Смотреть на это, должно быть, было страшно, потому что все замолчали, даже оркестр перестал играть.
Помню, что, когда Веня вернулся с моими шарами, никто его не назвал героем, а, наоборот, кто-то даже сказал, что он хулиган.
Потом, когда мы шли домой, я очень боялась, что отец будет ругать Веню, но он всю дорогу молчал. Венька не выдержал и спросил — разве он и теперь поступил неправильно? Отец подумал и сказал, что, с одной точки зрения, Веня поступил правильно, а с другой — неправильно, но он пока еще сам не знает, какая из этих точек зрения настоящая…
— Веня хорошо запомнил эти слова, — сказал Павел.
— Откуда ты знаешь?
— Когда я ему сказал, что лететь в самовольный рейс — это должностное преступление, он ответил точно так же: с одной стороны, ты прав, а с другой — не прав, и еще неизвестно, какая сторона более правая.
— Это было, когда вы искали Теплое озеро? Расскажи мне об этом.
— Я расскажу…
Пурга, как всегда, пришла неожиданно.
Первые дни они отдыхали. Потом стали тревожиться. Срывалась работа. Телеграммы синоптикам носили оскорбительный характер. Шла третья неделя, как непогода загнала их под крышу в маленьком тихом поселке у моря. Он прилепился меж сопок на берегу залива, который не замерзал даже в самые сильные морозы, и зверобои в лихих брезентовых робах вытаскивали на берег нерпичьи тушки, покрытые, словно воском, налипшей дробленой шугой.
А где-то рядом, может быть, прямо за каменистыми отрогами, до которых, казалось, подать рукой, лежало Теплое озеро. Его не было на картах. Зимой над озером клубился туман, а летом десятки и сотни верст непролазных хлябей отрезали к нему дорогу. На берегу озера лежал песок и мелкий морской голыш, а в теплой воде плескались большие темные животные с чешуйчатыми спинами. Они иногда выходили на берег, и после них на влажном песке оставались причудливые ложбины.
Это было известно доподлинно. Было известно, что у животных длинная шея, и когда они сидят в воде, высунув наружу маленькую плоскую голову, то становятся похожими на водяных змей.
Так говорили на побережье вот уже много лет.
…На исходе третьей недели они целыми днями лежали в спальных мешках и равнодушно поругивали Таля за то, что он проиграл Ботвиннику, а Ботвинника за то, что он проиграл Петросяну. Они думали, что все идет к чертовой матери, работа безнадежно горит, и никому на эту катавасию не пожалуешься.
Павел должен был выбрать место для круглогодичной поисковой партии, а Олег измерял таинственные величины земного магнетизма, и ему для этого выделили специальную машину. Они «шлепали» посадки на лед, и пока Венька соображал, как он будет взлетать между торосами, полыньей и вмерзшей в лед бочкой из-под солярки, Олег колдовал над приборами. Такой веселой жизнью они наслаждались неделю. Потом хозяин, у которого они остановились, сказал среди белого ясного дня, что хватит, отлетались, надо втащить в тамбур лед, иначе завтра они останутся без воды. Синоптики сообщили о непогоде через день после того, как Веня, Олег и Павел залезли в спальные мешки.
На двадцатые сутки Олег нарушил табу. По молчаливому согласию было решено не поминать Теплое озеро до тех пор, пока не представится возможность организовать его поиски по всем правилам. Но случай тяготел над ними. Судьба искушала. В поселке еще были живы старики, которые помнили, как их деды рассказывали о своих друзьях, купавшихся в теплой воде…
Они держались двадцать суток. Потом среди ночи Олег сказал:
— Нет, я не могу на него смотреть. Он спит, как сурок. Нужно иметь крепкие нервы, чтобы спать в ста километрах от ихтиозавра.
— Может быть, в пятидесяти, — сказал Веня.
— Тем более.
— Я не сплю, — сказал Павел. — Я думаю… Думаю о том, что нужно быть безграмотным прожектером, чтобы нести всю эту ахинею. Ихтиозавры! Да просто для того, чтобы допустить существование озер с морской фауной в глубине материка, без всяких там ихтиозавров, надо пересмотреть все существующие теории континентообразования…
Павел говорил все это не потому, что не верил в существование озер, а потому, что слишком хорошо знал своих друзей и боялся, что они наделают глупостей. Себя он считал более опытным и трезвым.
— Ты стал солидным и скучным, — задумчиво проговорил Олег. — Тебя хочется прологарифмировать.
— Тихо, мальчики. Хватит, — сказал Веня. — Будем спать. Утро вечера мудренее.
Пурга утихла ночью. А утром Павла разбудил бульдозер, расчищавший полосу. Он наскоро оделся и вышел в тамбур. Олег и Веня сидели на ящиках и о чем-то вполголоса переговаривались, стараясь не смотреть друг на друга.
— Вполне реально, — сказал Олег.
— Пожалуй, — подтвердил Веня. — По крайней мере, часов десять мы можем что-нибудь такое чинить. Ремонт нам небольшой нужен.
— Лыжу, — подсказал Олег.
— Вполне. Лыжа у нас никуда. И потом, мы слишком хорошо думаем о синоптиках. Кто сказал, что у нас уже не дует? У нас еще немного дует, правда?
Павел поморщился.
— Вы что задумали, пираты?
— Мы задумали сделать несколько галсов над побережьем, — смиренно сказал Олег. — Ты ведь не станешь чинить препятствия, поскольку это для науки.
— Для нее, родимой, — сказал Веня.
— Наука — это лучший способ удовлетворить свое любопытство за счет государства, — усмехнулся Павел. — Вы не согласны? Так считает один наш крупный ученый.
— Вот видишь! Такого случая больше не будет. — Олег смотрел на него кротко и убедительно. — Мы сядем в ста метрах от живого ихтиозавра и возьмем у него интервью. Ты хоть представляешь себе, Пашенька, какими буквами завтра во всех газетах мира будут напечатаны наши имена? И твое тоже…
— Мое не надо, я скромный. И вообще, какого лешего вы меня уговариваете? Я вам что, начальство? Летите хоть в преисподнюю. И нечего друг другу голову морочить. Лыжу они чинят. Да кто вас хватится с вашим рыдваном, сутками раньше прилетите, сутками позже… И приготовьте мне самое удобное место. Вы знаете, я не люблю сидеть в хвосте.
— Именно этого мы и боялись, — сказал Веня. — Нам не нужен твой энтузиазм. Нам нужно, чтобы ты сегодня вышел на связь с моим начальником: «Вениамин меняет тягу левого элерона. Очень занят. Завтра ждите». У тебя обаятельный голос.
— Ну уж дудки! — сказал Павел. — Ищите дураков.
Самолет у Вени был такой домашний и уютный, что его хотелось погладить рукой по симпатичной тупой морде. Он весело щурил глаза-иллюминаторы и кокетливо покачивал крыльями. В воздухе Вениамин был с ним на равной ноге, они вместе закладывали такие виражи, что у новичков захватывало дух, но на земле относился к нему снисходительно.
— Кушетка рвется в облака, — говорил он, выметая из машины окурки. — Самый раз на покой, так нет, романов начиталась. Горе ты мое горькое…
Первые полчаса все было обычно. Павел ухитрился даже немного вздремнуть и проснулся оттого, что машина легла в крутой вираж и он чуть было не свалился с сиденья.
— Циркачи! — закричал он. — Вам в небе места мало?
Венька кивнул вниз. Они шли на небольшой высоте, и Павел увидел на снегу темные пятна яранг и суетящихся вокруг них людей.
— Ничего не пойму, — сказал Олег. — Что-то больно резво бегают, руками вроде машут.
Вениамин снова развернул машину и прошел над стойбищем совсем низко. Теперь ясно была видна цепочка людей; они действительно махали руками, а несколько человек бежали в сторону замерзшей реки, словно бы собираясь встретить самолет при посадке.
— Не нравится мне это, — сказал Вениамин. — Похоже, что-то стряслось. — Он обернулся к ребятам. — Надо сесть, я думаю.
— Пожалуй, — согласился Олег.
— Только вон та штука мне тоже не нравится. — Веня кивнул в сторону горизонта, где из-за хребта выползла темная полоса, предвещавшая пургу. — Кажется, придется возвращаться. Ладно, сядем, а там видно будет.
Едва Веня спустил трап, как к самолету подбежали несколько чукчей и заведующий красной ярангой, огромный детина с казацкими усами. Веня часто летал с ним по тундре.
— Ну, молодец! — сказал заведующий, пожимая ему руку. — Ну, если бы я знал, что это ты летишь, мы бы не волновались. А то заладили — пурга да пурга! Вот тебе и пурга!
— Что за чепуха? — не понял Вениамин. — Никуда я не летел. Я случайно увидел, что вы тут галдеж устроили, вот и подумал… А что у вас случилось?
— У нас чумработница помирает, — сказал заведующий. — Эмкуль, ты ее знаешь. Темная женщина! — он вдруг рассердился. — Говорили — давай в больницу, давай рожай по-человечески, а она свое… Сейчас вот родить не может.
— Понятно, — сказал Веня. — Вы что, радио давали?
— Ну да, по рации… Со мной тут девчонка, медичка, стада объезжала, да что она может? А из района говорят — попробуем, только особо не надейтесь: пурга.
— У них действительно пурга, — кивнул Веня.
Он смотрел на горизонт. Темная полоса уже перевалила хребет, и облака, перемешавшись с туманом, спускались в долину. Начиналась поземка. «Через полчаса тут будет такая свистопляска, что не приведи бог, — подумал он. — Скверная долина. Как труба. Недаром ее кто-то обозвал пристанищем ведьм».
— Веня, — сказал пожилой чукча. — Веня, помрет дочка-то. А? У нее крови не хватит. Отвези ее скорей. А, Веня?
Вениамин посмотрел на Олега. Тот кивнул.
— Живо! Какого черта мы тут треплемся! Тащите! И медичку давайте. Сгодится.
— Я выйду на связь? — спросил Олег.
— И что ты скажешь?
— Скажу — экстренный случай. Летим, мол. И так далее.
Веня усмехнулся:
— Летим… Лететь нельзя, мальчики. Лететь ни в коем случае нельзя. Вы посмотрите.
Сопок уже не было видно. Облака садились все ниже и ниже, а навстречу им из устья долины поднимался густой и плотный туман.
— Так как же? — не понял Павел.
— Я сказал, что нельзя лететь. Но можно ехать. Впрочем, ехать тоже нельзя, но что делать?.. Ладно, мальчики, все. На борту чрезвычайное положение.
Павел уже не раз видел, каким становился Вениамин в трудные минуты. Он менялся даже внешне. И трудно было себе представить, что командир корабля, который сейчас отвечает за пять жизней, — это и есть Венька, еще утром кувыркавшийся на снегу возле дома и предлагавший пожать лапу ихтиозавру.
— Вениамин, — растерянно сказал заведующий, когда Эмкуль уложили на шкурах, — как же все-таки?
— Тихо! Эттугье, поди сюда, — позвал он отца Эмкуль. — Ты долину знаешь, речку знаешь, да? Садись рядом, будешь показывать. Хорошо?
— Буду показывать, — согласился Эттугье и сел в кресло второго пилота. — Речку знаю, долину знаю. Да.
— Смотри внимательней, — сказал Веня. — Ехать будем быстро. Прозеваешь — врежемся. Ты меня понял?
— Понял. Смотреть буду хорошо.
Веня запустил мотор. Машина покачалась немного, отрывая лыжи от наста, потом тихонько тронулась. Павел не очень хорошо представлял себе, как все это получится, потому что вокруг было сплошное белое молоко, видимость не превышала нескольких метров. Он ездил на аэросанях и знал, что это далеко не прогулка — каждая заструга, выемка, трещина грозили аварией… И потом, сани есть сани, они для того и сделаны, но мчаться по незнакомой дороге, почти вслепую, на самолете…
— Павел, — ткнул его Олег, — вот наш ящер-то на озере небось хохочет. А?
— Не говори… Предлагала мне Танька в прошлом году застраховаться, так я, дурак, не захотел.
Иллюминаторы залепило снегом, ничего не было видно, но по тому, как вздрагивал самолет, словно поеживаясь под ветром, по тому, как мотор то стихал до шепота, то вдруг начинал реветь оглушительно и сердито, и машина рывком уходила в сторону, Павел чувствовал, что пурга усиливается.
Они шли по реке, которая должна была привести их в поселок: до него напрямик километров восемьдесят, но речка так немыслимо петляла среди сопок, что Павел даже приблизительно не мог сообразить, сколько им предстоит пройти. Сто пятьдесят, двести километров?
С одной стороны берег был обрывистым, вода пробивала себе дорогу, выгрызая подножия сопок; другой берег уходил в тундру, но и там каждую минуту машина могла либо рухнуть в припорошенную яму, либо напороться на кочкарник или застругу.
Павел не успел додумать все это, потому что самолет вдруг словно налетел на что-то упругое и податливое. Удара не было, была внезапная, рывком, остановка; мотор заныл на самой верхней ноте, машина круто развернулась и пошла в сторону. Павел понял, что они вышли из русла реки и идут теперь по тундре. Это было почти безумием. Зачем? Но тут же вспомнил, что именно здесь, возле Каменного кряжа, река делает огромную петлю, путаясь меж отрогов, и если попытаться пройти напрямик, через перемычку, то это сократит дорогу почти вдвое.
Павел залез на ящик с приборами и через спины Вени и Эттугье заглянул в смотровое стекло кабины. Пурга немного стихла — здесь, меж двух кряжей, ей было не разгуляться: видимость стала лучше. «И все-таки, — подумал Павел, — самые головоломные трассы автомобильных гонок пустяк по сравнению с тем, что предстоит сейчас Веньке». Машина шла со скоростью сорока-пятидесяти километров, и этого было достаточно, чтобы при первой же оплошности распороть себе брюхо…
Что видел в этой круговерти старый Эттугье? Что чувствовал Венька, превратив свой веселый самолетик в неуклюжий вездеход, вслепую карабкавшийся по тундре? Эттугье что-то говорил, вплотную склонившись к Вене, показывая руками, и Венька то отворачивал в сторону, то, слегка притормаживая, осторожно перебирался через заносы.
«Скоро начнет смеркаться, — подумал Павел, потеряв всякое представление о том, где они сейчас находятся и сколько еще предстоит пройти. — Скоро будет совсем темно, и наше путешествие окончится…» И в ту же минуту машина слегка подпрыгнула, мотор взвыл и стал снижать обороты.
— Что случилось? — спросил Олег, когда Веня выглянул из кабины.
— Надо выходить на связь. Приехали. Пора легализоваться. Пусть подают машину прямо к берегу. Мы на льду залива, здесь километров пятнадцать, живо доскочим.
— Ты уверен?
— Эттугье уверен, — кивнул Веня на старика. — Этого достаточно.
Эмкуль, дремавшая в полузабытьи, подняла голову, слабо улыбнулась. Венька подмигнул ей, взял у старика трубку, которую тот только что раскурил, сделал несколько затяжек и рассмеялся:
— Ну и поотрывают же нам головы! Мне, конечно, в первую очередь. Но когда будут отрывать, все-таки скажут: отличный у нас пилот Вениамин Строев!
Утром, когда они вдоволь отоспались, Веня сказал:
— А что, мальчики? Одно доброе дело этот ихтиозавр уже сделал. Не будь его, не родила бы Эмкуль сына, а теперь вот родила. Только мы к нему еще слетаем в гости, к этому ящеру. Слетаем ведь?
— А он и вправду там есть, этот зверь? — спросила Нина.
Она тронула Павла за рукав.
— Не знаю… Хочется, чтобы был.
— Скажи, ты бы полетел к звездам?
— Да ну их! — рассмеялся Павел. — Дорога больно далекая. Соскучишься.
— А в закате ты был?
— Как это — в закате? Закат — это явление… м-м… атмосферное.
— Венька мне однажды сказал, что у него есть мечта. В тундре, говорил он, в пасмурную погоду на горизонте остается перед закатом узкая розовая полоска, и если очень захотеть, если лететь очень быстро, то можно хоть на секунду, но попасть в это багряное небо… Только это неправильное название, говорил он, потому что там вовсе не небо, окрашенное зарей, а что-то совсем другое. Может быть, то, из чего потом делают зарю?
Нина тихо вздохнула.
— Ему всегда не нравилось, когда красоту объясняли. Он говорил, что, если бы ученые были умнее, они бы никогда не сказали людям, что бриллианты — это уголь.
— Да, — сказал Павел. — И еще ему не нравилось, когда колокола переливали в дверные ручки. Ты ведь знаешь о нашем колоколе?
— Еще бы! У меня есть даже его фотография. Его нашла, по-моему, Надя? А до этого… Ты расскажи подробней.
— Да, это было как раз в тот день, когда Веня вернулся из Уэлена. Утром пришла Надя и еще с порога, не успев раздеться, сказала, что нашла колокол. Мы искали его давно, но никто толком не знал, где он висит. Потом капитан Варг… Хотя я начну, пожалуй, не с этого…
Павел замолчал, пытаясь отыскать событие, с которого легче было бы начать, или день, который мог бы быть главным, но не нашел ни такого события, ни такого дня, и поэтому стал рассказывать с самого начала, с той минуты, когда они решили, что дел впереди много и делать их надо вместе.
Сейчас ему нужно было рассказать ей все, нужно было самому еще раз пройти через эти годы, ставшие главными в жизни, чтобы уже никогда не помнить сочувственную улыбку Алексея Рагозина, не вспоминать, как смотрел ему вслед Олег.
Он говорил торопливо, то забегая вперед, то возвращаясь, не замечая, что держит ее руки в своих, что она уже давно стала участницей его воспоминаний. Он вместе с ней решал, что купить Олегу на свадьбу, вместе добирался на полярную станцию, где Веня целый месяц лежал с воспалением легких, и когда он сказал: «Ну как же! Это тот самый Филя, который по льду ходил на остров Врангеля, разве не помнишь?» — она не удивилась и покачала головой: «Не помню», хотя помнить этого она и не могла.
И в тот день, когда они поднялись на заснеженную гряду мыса Кюэль, Нина тоже была рядом, слушала, как Надя, с трудом разбирая изъеденные временем буквы, читала напутствие моряцких вдов. Они стояли все вместе, загоревшие под свирепым весенним солнцем, здоровые, как молодые боги, радовались, что забрались черт-те куда, на самую высокую точку побережья, а дышат ровно, и сердце стучит, как машина, радовались встрече.
Веня только что вернулся из Ванкарема, Олег собирался на мыс Шмидта, а Павла вызывали в Магадан. Они виделись редко. Но это уже не имело значения, потому что они жили на общей земле, ходили по общим дорогам, которые всегда приводили их друг к другу.
Дорога и теперь собрала их вместе. Пусть Олег летает в амгуэмской тундре, Варг сидит в своем деревянном скворечнике и пишет историю русского флота, а они с Ниной вот здесь, в ночном подмосковном лесу. Если Надя придет к маяку и позовет их, если ударит в колокол — они услышат. Вот только Вени не будет…
Нина вздохнула.
— Дай мне закурить, пожалуйста.
— Новости еще. Не дам.
— Ну не надо. Знаешь, когда мы сегодня ехали от Варга и я спросила тебя, почему ты не сказал ему, что останешься, у тебя было очень злое лицо. Очень растерянное. Я сперва испугалась — неужели ты действительно сможешь остаться? Потом увидела, что нет. Очень уж ты беспощадно кричал про романтические истории, про сказки.
— Я и вправду разозлился, Нина. Ты сказала, что я приговорен к Северу. Это неверно. Не надо делать из Севера культа. Я мог полюбить калмыцкие степи. Но случайно попал на Север. Я не рвался туда, не стремился вступить с ним в единоборство. И Веня тоже… Знаю, ты скажешь, что Венька всегда мечтал стать полярником. Это все из кино. С журнальных обложек. Я, например, в детстве хотел уехать в Африку, потому что мне нравились пробковые шлемы. А Веньке нравились унты. Но это сначала. Потом, как ты знаешь, мы старались не ходить в унтах. Не вешали над койками карабины. Не играли в сказку. И у нас с Севером произошла любовь. А могла бы быть любовь с Приморским краем. И поэтому, когда меня спрашивают: «За что вы любите Север?» — и ждут, что я буду говорить о трудностях и лишениях, мне хочется сказать, что трудностей хватает и в Тульской области, а Север я люблю за длинные рубли. Потому что, что еще сказать? Сказать, что мне нужен не Север вообще, а мой личный Север, — не поймут. Хотя, черт возьми, понимают, что человеку нужна не женщина вообще, а его женщина. И не спрашивают, за что он ее любит. Если бы я был приговорен, я бы вправду сбежал. Но у меня не получилось. Потому что от любви не убежишь.
Павел замолчал. Он рассказал ей все, но чувствовал, что не сказал и половины.
— Скоро будет светать, — сказала Нина. — Будет утро… Вчера утром тебя еще не было. И даже днем не было. Днем просто приехал Павел Петрович, и мне тошно стало жить на свете. Ты представляешь — ведь могла произойти самая большая несправедливость на свете.
— Не могла.
— Это я знала, что не могла.
Он стал целовать ее руки. Холодные, перепачканные в земле. Нина наклонилась над ним и тихо сказала:
— Я тебя очень люблю. Сто лет. Всю жизнь. Ты полюбил Север случайно, пусть так, но я благодарна этой случайности. Потому что там ты нашел меня. Ты сам этого не знаешь.
Павел, прильнув к ее ладоням, молчал. Он знал, что так бывает, верил в это. Но не знал, что так может быть с ним. Когда весь мир со всеми его заботами умещается в этих ладонях, когда от ее слов становится больно. И делается страшно, когда думаешь, что всего этого могло не быть.
— У тебя холодные руки, — сказал он. — Ты замерзла? Давай-ка я подкину в костер.
— Подкинь. Пусть будет большой огонь. Подожди! Слышишь, кукушка? Послушаем, сколько нам жить.
— И не подумаю. Кукушка — дура. Она ведь не знает, что сегодня только первый день. У нее неправильная система отсчета. Ух ты! Слушай-ка, Нина, у меня ведь сегодня день рождения, совсем из головы выскочило.
— Ну да!
— Вчера, вернее. Но это не важно, день еще продолжается.
— Жаль, что мне нечего тебе подарить.
— Ты подарила мне рубашку.
— Да, верно.
Она провела рукой по его груди. Он зажмурился. Неужели эти руки всегда будут вот так прикасаться к нему…
— Рубашка счастливого человека, — сказала Нина. — Ты знаешь, есть поверье, что рубашка счастливого человека приносит счастье. Пусть будет так.
Они стали выгребать из костра полусгоревшую картошку. Павел вспомнил серебряное ведро со льдом, в котором стояло шампанское, накрахмаленные скатерти и отутюженного официанта, кормившего их вечером в ресторане, и подумал, что теперь, в каких бы ресторанах он ни ел, он всегда будет вспоминать вкус печеной картошки.
— Вот только выпить у нас с тобой нечего, — сказал Павел. — Не грех бы сейчас за именинника по рюмке водки. Или спирта, на худой конец.
— Ой! — передернула плечами Нина. — Не говори такие страшные слова. Я однажды на лабораторных занятиях попробовала любопытства ради — это ведь убийство, честное слово!
— Да, — важно согласился Павел. — Не дамское питье. Согласен. Но знаешь, время от времени… — Он рассмеялся. — Ну ладно, не буду, не морщи нос. Тянет, понимаешь, по старой привычке показать себя полярным человеком. Рассказать, как выпили однажды весь спирт из компаса. В критических, правда, обстоятельствах.
— Из компаса. Грамотей!
— Вот теперь-то, девочка-отличница, тебе придется переучиваться. На земле еще много мест, где весьма ученые и уважаемые люди говорят «рапорт», «Мурманск», «добыча» и другие непонятные тебе слова. И в первую очередь, конечно, «компас».
— Ладно, — кивнула Нина, — научусь. Только я не понимаю, зачем в этом… компасе спирт?
— Варг тебе подробно объяснит. Он большой специалист в этом деле.
— Скажи, Павел… Александр Касимович так никогда и не был женат?
— Был. Жена у него погибла во время войны. Я слышал от Нади. Сам капитан никогда не говорит о ней.
— А дом? Веня мне рассказывал, что дом Варга стоит на вершине скалы и его далеко видно с моря. Он сам его выстроил, да?
— Сам… Не надо больше вопросов. Ты все это скоро увидишь. И услышишь. И потрогаешь руками.
— Увижу, — сказала Нина. — Скоро увижу и потрогаю. И научусь произносить все эти слова с варварским ударением. И буду носить шапку-малахай с длинными ушами. Мне пойдут длинные уши? — Она вдруг рассмеялась: — Мысли у меня скачут как зайцы.
— Нина, — сказал он. — У тебя по носу муравей ходит. И у тебя глаза сонные, ты поспи немного, я постелю тебе пиджак. Или давай мы чехол свернем.
— Пиджак — это хорошо, а спать я не буду. Не люблю. Во сне столько прозевать можно.
Она поуютней устроилась на куче еловых веток и стала смотреть на огонь. Костер догорал; его сердцевина подернулась пеплом. Павел тоже смотрел на огонь, и ему виделась полоса багряного неба, куда хотел залететь Венька. Может быть, он успел побывать там, когда отправился в последний рейс, когда шел над океаном.
Веня шел над океаном.
Он, конечно, знал, что это всего лишь море, что через полчаса откроется на горизонте берег Зеленой косы, но раз уж оговорено, что океан — дело воображения, он позволил себе сегодня лететь над океаном. Тем более что час назад он налетал свой первый миллион километров.
Сегодня они это отметят. Во-первых, конечно, хороший ужин. Во-вторых… А что, сегодня они могут пойти к колоколу, просто посидеть у маяка, там чертовски красиво, а потом Веня как-нибудь намекнет, что было бы не грех ударить разок в древнюю медь — не по пустякам, все-таки первый миллион. И сделает это пусть Надя, Хранительница маяка, Главный инспектор Колокола.
Конечно, ребята в порту поздравят его. Он еще вчера краем глаза видел, как в ленинской комнате готовили «молнию». Фотография и перечисление заслуг. Интересно, про выговор там тоже будет? Напишут, наверное, что он совершил три маршрута до Луны. Далась всем эта Луна! Лучше бы написали, что он провел в воздухе более полугода — это добротный северный отпуск, с учетом дороги в оба конца.
Могут, конечно, вспомнить про ихтиозавра…
А в диспетчерской его встретит Надя.
И через неделю они уедут в отпуск. На юг куда-нибудь, в Сочи, в Ялту — все равно. Будут ходить в белых костюмах, есть шашлыки и пить сухое вино. И прямо посреди улицы будут расти пальмы.
А потом они вернутся. Их встретят друзья, с которыми он на всю жизнь поделил этот далекий край.
…Через полчаса диспетчер в порту принял радиограмму: «Отказал мотор. Иду на вынужденную у Зеленой косы. Посадка тяжелая. Сяду у птичьего базара».
— Сумасшедший! — закричал диспетчер. — Там же пятачок — две телеги не разъедутся, куда ты сядешь!
Вечером в штабе авиаподразделения старшая пионервожатая рассказывала:
— Это было все так страшно, так неожиданно… Мы еще с вечера пришли на террасу, поставили палатки, устроились. Там неподалеку геологические обнажения, вот и решили посмотреть. Уже совсем собрались, часть ребят ушла, часть у палатки… Вдруг я вижу — самолет с моря… Я в это время была не на террасе, а на обрыве, мы туда с девчонками забрались, чтобы лучше рассмотреть дорогу. Странно как-то самолет летит, я сначала не сообразила, в чем дело, потом вижу — он вроде бы рывками проваливается. И — тихо. Мотор не работает… Тут я поняла — авария! Хотела было бежать, только куда? Растерялась. А самолет — ему ведь ничего не видно было из-за скалы, ему вдоль моря зайти пришлось — самолет обогнул скалу и пошел прямо на террасу, уже прицелился. Тут я даже остолбенела от ужаса — сейчас он всех передавит, ребята в палатке, ничего не видят…
И вдруг девчонки мои закричали, и я тоже закричала, потому что он в последнюю секунду, наверное, все понял. Прямо как-то на месте повернул самолет и свалился вниз. В море…
Павел снова увидел лицо Нади в тот последний раз, когда они пришли на мыс Кюэль. Она стояла рядом с отцом, крепко держа его за руку, и, закусив губы, смотрела в синие сумерки, туда, где едва можно было различить очертания скалистого берега, возле которого упал самолет Вени. «О нем нельзя плакать, — сказал он. — О нем не надо плакать. Он был счастливым человеком…»
— Мама тоже так говорила, — тихо сказала Нина. — И все-таки плакала. Она говорила, что и отец и Веня прожили так, как хотели, что другой жизни у них не могло быть.
— Твой отец… Он от чего умер?
— Сердце… Но я думаю, что он умер от ран. Да-да… Он ведь, как и Веня, чудом вернулся в авиацию. После Испании. Потом его снова ранили под Берлином. И все-таки он летал. До последнего часа.
— Слушай, я давно хотел спросить о твоем отце. Венька нам рассказывал, что однажды…
— Что он привез однажды нашу мать в Москву, в Большой театр на самолете?
— Вот именно.
— Это и вправду было, Павел, но не совсем так, как придумал Веня. Мы действительно жили после войны за Уралом, отец командовал какой-то авиационной частью. А мама действительно очень тосковала по Москве и однажды сказала, что ей хотелось бы попасть на «Бориса Годунова». А тут как раз инспекция была, большой начальник прилетел. Ужинали у нас дома. Он и говорит: «А что, полковник Строев, я тебя все равно по делам сегодня в Москву заберу, можно и супругу захватить. Как раз на премьеру успеете». Самолет у начальника, сам понимаешь, был персональный. В Москве отметили мамин день рождения. Кажется, в ресторане. Вот и все.
Павел вздохнул:
— У Веньки интересней получалось.
— Ну вот и расстроился, — улыбнулась Нина. — Испортили сказку.
— Да нет… Сказка жива. Теперь уж с ней ничего не сделаешь. Сказка жива, — снова повторил Павел. — Теперь это уже скорее легенда. И ты знаешь, я слышал, как она родилась, я присутствовал при сотворении легенды.
В Красноярске самолет задержали. Зал ожидания, как всегда, был переполнен. Павел не стал понапрасну бродить меж кресел, а сразу же направился к киоску «Союзпечати». По ночам он не работал, и опытные пассажиры, преодолев невысокий барьер киоска, устраивались там с относительными удобствами.
На этот раз, однако, опытных пассажиров было много, и Павел уже махнул было рукой, но тут его окликнул тот самый пилот, с которым они разговорились в аэропорту перед отлетом, когда прощались с Олегом.
— Подвинемся, не бросим в беде, — добродушно сказал он. — Кстати, и пиво осталось, и рыбка имеется…
Павел присел на ящик из-под канцтоваров.
— А я вот с молодыми людьми беседую, — уже как старому знакомому пояснил пилот, кивая на сидящих напротив парня и девушку. — Молодожены. Так на чем мы остановились-то? Ага, про дочку я рассказывал. Ну что ж, может, и скучно ей будет жить, зато тепло и спокойно. А вот послушайте, что я вам сейчас расскажу. Сразу после войны мой знакомый летчик служил за Уралом…
Павел грыз воблу и снова слушал историю о полковнике Строеве. «Всерьез человек взялся молодежь воспитывать, — с улыбкой подумал он. — Видать, не очень жалует своего благоразумного зятя».
— …Вот так оно все и было, — продолжал пилот. — Потом его хотели судить, но дело знаете как обернулось? Оно обернулось так, что жены тех офицеров, которые его судить должны были, устроили им форменный скандал. «Вы, — говорят, — солдафоны, вам истинного благородства не понять, его не судить надо, а пример с него брать. Он, — говорят, — последним рыцарем был». Ну и тому подобное. Одним словом, под давлением женской общественности смягчили ему наказание. Разжаловали, правда, списали в гражданскую авиацию. Стал он летать на «Аннушке». Но не тужил. Ведь настоящему летчику главное — в небе остаться.
«Это уже что-то новое», — подумал тогда Павел.
— А дальше? — спросила девушка, которой, видимо, тоже передалось настроение офицерских жен. — Дальше что с ним было?
— Потом он погиб… Геройски погиб. Случилась у него авария над морем, хотел было посадить самолет на берегу, а там в это время дети отдыхали. Увидел он это и свалил свою машину в море, чтобы детей не подавить… Понимаете теперь, что получается? Получается, я вам скажу, такая картина, что если человек на благородство в любви способен, пусть на рискованное благородство, так он и в главном деле, в главную, так сказать, минуту, тоже благородное геройство проявляет.
Он посмотрел на Павла. «Я правильно говорю? — прочитал Павел немой вопрос. — Я ведь ничего не придумал. Я только отдал им должное. Обоим. Отцу и сыну».
Павел кивнул головой. Все верно. Все правильно. Ты молодец, старый летун. Ты сам говорил, что право на легенду надо заработать. Так пусть же эта легенда переходит по наследству. Когда-то Веня хотел, чтобы в его честь сложили песню, хотел быть достойным того, чтобы остаться в памяти людей. Теперь каждый год в день его гибели на Зеленую косу, где стоит обелиск с пропеллером, приходит пионерский отряд имени Вениамина Строева.
Нина спала, свернувшись калачиком на его пиджаке; лицо у нее было по-детски спокойное, перепачканное золой, на лбу царапина, веки вздрагивали — должно быть, она видела сон, может быть, веселый, потому что губы ее тоже иногда вздрагивали, улыбались.
Где-то далеко закричала первая электричка. Немного погодя в деревне загорланили петухи; с реки потянуло свежестью. Возле берега плескалась рыба. «Самый клев», — подумал Павел. Машина, вся мокрая от росы, дремала, уткнувшись в кусты. Начинался рассвет.
Ничто никогда не заменит ему этого утра.
Нина тихо всхлипнула во сне. Павел дотронулся до ее плеча.
— Эй! — сказал он. — Засоня! Вставай пить чай.
— А я не сплю, — пробурчала она. — Я так… — Потом поднялась на локте, зажмурилась — солнце уже встало над лесом и светило ей прямо в глаза — и сказала: — Здравствуй! Нам уже пора ехать?
— Ага… Но сначала мы все-таки позавтракаем. Теперь не скоро придется вот так сидеть на берегу, свесив ноги к воде, есть картошку и слушать, как брешут собаки.
— Тогда давай уж здесь и пообедаем. — Нина рассмеялась. — Куда нам теперь спешить?
— Нам надо еще собрать чемоданы, — сказал Павел.
— Успеем… Много ли собирать?
Она протянула руки, обняла Павла за шею и поцеловала. Он боялся что-нибудь сказать, потому что уже говорил однажды «люблю», даже думал, что это так. А сейчас ему просто хотелось молчать и чувствовать эти прохладные губы, эти руки, сплетенные у него на шее.
— Нам надо успеть собрать чемоданы, — сказал Павел, — чтобы вовремя встретить Варга на мысе Кюэль.
— Да, — сказала Нина. — Надо торопиться, чтобы никто не сдал в утиль наш колокол на мысе Кюэль…