Не верьте, что полярные просторы только белы!
Просто они не дождались еще своего Рериха…
Бездна синего неба и нестерпимый, всюду проникающий поток солнечных лучей совершенно не вязались с застывшим, мертвым океаном. Льды, солнце и небо создавали необычайную картину. Она никак не укладывалась в сознании человека, привыкшего к полутоновой игре красок природы средних широт.
Что снег белый, а лед голубоватый или зеленоватый, я знал еще с тех далеких лет, когда мой мальчишеский затылок отпечатывался на тонком ледку только что замерзшего пруда, реки, когда так не терпелось скорее надеть коньки.
А здесь? Что же это такое?! Я сбросил с головы тяжелый мех капюшона и, опираясь на кирку, вгляделся в бесконечные фантастически дикие нагромождения.
Какая дерзость! Я сбросил светофильтры, рискуя глазами: хотел воочию убедиться, что такие сочетания красок существуют.
Передо мною гряда торосов; они зеленые, как цейлонские изумруды, а в изломах на солнечной стороне — бледно-голубые. В тени грани их густо фиолетовые. По искрящейся парче ледяного поля — мазки безумного художника — сиреневые тона перевиты золотом! Вдали алые клыки торосов пылают на нежном палевом фоне… И над всем сумасшествием красок — купол неба, такого синего, безмятежного, что бунт красок не вопиет, а умиротворяется.
— Валентин! Надень светофильтры! Схватишь снежную слепоту, что будем делать?! — кричит Мазурук.
Молча опускаю на глаза надоевшие до осатанения очки, поворачиваю голову к товарищам. От них валит пар. И пар отливает радугой. Тут я не выдерживаю:
— Пар-то от вас цветной.
— А ты думаешь, от тебя — как из чайника на кухне? — ворчит Козлов.
Тимофеев принимался объяснять сие явление по-научному.
Мы смеемся и садимся, вернее — ложимся, на голубые глыбы только что разбитого сугроба. Скинули капюшоны.
— В этой сторонушке все не по-человечески, — философски замечает Козлов. — Куролесит солнце, словно взбесившееся. Работаем сегодня уже двенадцать часов. Начали работу, кончили работу — оно все на одной высоте. И как бы оно ни катилось по горизонту, там будет или там, — он показал в противоположную сторону, — оно всегда будет на юге!
Снова тот же разговор. Но куда от него денешься!
— А почему тебя это трогает? — спросил Мазурук. Командир на миг потерял контроль, сделав ударение на слове «тебя». Он очень устал.
— Потому, что это сбило все мои понятия о направлении. Я теперь не знаю, откуда мы прилетели и куда нам лететь!
Второй пилот, скрывая раздражение, закурил. Помолчали. От наших голов поднимался радужный пар. Холод, как вода, просачивался сквозь мех одежды. Тягостная пауза затянулась.
Я понимал, что этот скрытый упрек относится ко мне. Я штурман самолета. Я привел сюда самолет. Мы сели за географическим полюсом, почти рядом с ним. А потому не меняется высота солнца и потому всюду одно направление — юг. Но это впечатление обманчиво. Мне, определявшему наши координаты по солнцу астрономически, не кажется, что всюду юг. Так может быть лишь в точке полюса. Это не видно на глаз, но астрономические приборы замечают малейшее изменение высоты нашей дневной звезды. Но то, что мы не на самой точке полюса, а южнее, только усложняет все навигационные расчеты, потому что мы сидим в самом сгустке меридианов, в настоящем лабиринте долгот. Стоит любому из нас сделать несколько шагов, и долгота изменится на несколько дуговых минут. Один градус долготы в Москве равен примерно шестидесяти семи километрам, а здесь он равен всего четыремстам шестидесяти метрам! Сделай семь с половиной шагов — и твое положение изменится на одну дуговую минуту.
Все это сбило с толку экипаж. В свободное время у нас только и шли споры, в какую сторону лететь, чтобы найти лагерь Папанина, который находился за полюсом уже в ста шестидесяти километрах.
Положение осложнялось тем, что мы не имели радиокомпаса — прибора для выхода на работающую радиостанцию. Поэтому перед вылетом с Рудольфа в лагерь Папанина нам была поставлена задача — дойдя до полюса, сесть, уточнить астрономически свои координаты и потом, имея координаты лагеря, перебраться к ним. Все казалось просто. Но тогда мы многого не могли учесть.
Ведь это были первые в мире посадки самолетов у полюса!
Уже пять дней мы пробиваем гряду торосов, чтобы соединить наше ледяное поле узким коридором с соседней льдиной. И все эти дни, помимо чрезвычайно тяжелого и изнуряющего физического труда, пришлось мучительно думать о методах самолетовождения в высоких широтах, о том, как увереннее и проще привести самолет в лагерь Папанина, как выбраться из этого запутанного узла меридианов. Одновременно нам приходилось бороться с ложным мнением экипажа, которому из-за постоянства высоты солнца на горизонте казалось, что лагерь Папанина и даже остров Рудольфа находятся в противоположной стороне.
Попробуй доказать математически то, что летчик с завидной уверенностью и простотой показывает руками:
— Взлетели так, развернулись и пошли туда…
— Нет.
— Как «нет»?
— Не туда, а сюда, — говорю я.
— Нет, сюда, не слепой же я.
Особенно остро экипаж стал переживать безвыходность положения, когда на третьи сутки после посадки О. Ю. Шмидт, узнав, что наш аэродром очень мал, выслал к нам самолет В. С. Молокова с флагманским штурманом экспедиции И. Т. Спириным. Они должны были забрать часть нашего груза, чтоб облегчить взлет. Их машина пробыла в воздухе более часа, но нас они не нашли и передали по радио, что у нас сплошная облачность и туман.
Мы были крайне удивлены таким сообщением — у нас в то время стояла абсолютно ясная погода. Небо от горизонта до горизонта сияло голубизной.
Мне стало ясно одно — сближение меридианов сбило их с курса. Самолет Молокова искал нас совсем не там, где мы находились.
Мы беспокоились об одном: надо было выполнить задание — доставить научное оборудование и приборы Папанину, без которых его четверка не могла работать. И как навигатор я понимал, что решение этой задачи лежало на мне.
И как только возникал вопрос, где лагерь Папанина, я тыкал в иную сторону.
— Там.
— А вчера — там?
— Вчера там.
— Почему?
— Льдина дрейфует и вращается.
— Откуда известно?
— По компасам.
— Сам говоришь — они показывают цену на дрова в Эквадоре, а не направление…
Варианты споров бесконечны.
После работы на ледяном поле, забираясь в палатку, я часами просиживал у карты географического полюса, решал сотни вариантов перелета в лагерь Папанина. Меня смущала, конечно, не сторона, в которую лететь. Зная свои координаты и координаты лагеря папанинцев, эта задача не сложна. Да, да, именно так! Указать, в какую сторону лететь, было нетрудно. Но попробуйте, наметив точку на противоположной стене комнаты, подойти к ней с завязанными глазами, без ориентировки.
Меня волновало другое: как выдержать курс полета? По какому прибору и по какому курсу, вернее, по курсу относительно какого меридиана следовать из нашей точки, чтобы по прямой линии попасть в лагерь папанинцев? Смотрю и смотрю на карту. Из точки полюса во все стороны разбегаются меридианы. Как преодолеть этот лабиринт?
Географические карты — едва ли не самое древнее изобретение человеческого разума. Они родились, вероятно, когда один пещерный пращур объяснял другому путь к замеченной добыче. Он добросовестно рисовал прутиком на земле причудливые скалы, особо приметные деревья, повороты реки…
Потом человек вышел в море, и описания берегов стали ему особенно нужны.
И чем более долгий путь открывался перед людьми, тем более подробные карты они составляли. На них появлялись все новые земли, и наконец стало ясно, что Земля шар. Тогда изобрели глобус, разбили его окружность на триста шестьдесят равных долей и назвали их градусами. Считается, что в каждом градусе шестьдесят дуговых минут, а в минуте шестьдесят дуговых секунд. Одна минута по экватору равна одной морской миле.
Почему так?
Известно, что Земля совершает один оборот вокруг своей оси за двадцать четыре часа. Если разделить триста шестьдесят на двадцать четыре, то получится пятнадцать. Это число градусов окружности, на которые Земля повернется за час. А как выразить градусы в километрах? Известно, что окружность Земли по экватору округленно равна сорока тысячам километров. Делим это число на триста шестьдесят. Получается приблизительно сто одиннадцать километров.
Люди обратили внимание на то, что полдень для каждой отдельной точки Земли длится лишь мгновенье. Причем полдень в этот миг наступит не только в том месте, где стоишь. Если мысленно провести линию по поверхности земного шара от полюса до экватора, то везде на этой линии тоже будет полдень. Вот эту мысленную линию и назвали полуденной, по латыни — меридиан. Меридианов можно провести сколько угодно. Даже если два человека будут стоять на экваторе примерно в двух километрах друг от друга, то это расстояние будет равно одной минуте земной окружности. Иными словами, полдень для одного из них наступит на минуту позже.
А у кого же он будет раньше? Как по времени определить свое местонахождение по меридиану?
Чтобы определить, на какой долготе находишься, нужно знать, от чего считать, нужна точка отсчета. Расстояние и время в нашей обыденной жизни не мыслятся бесконечными. Расстояние измеряется от чего-то и до чего-то, время — тоже.
Есть точка отсчета и у земного времени. Ею мог бы стать любой меридиан. От какого хочешь, от такого и считай. Но выбрали, если можно так сказать, особый.
Этот «роковой», отделяющий день от дня меридиан, проходит от Северного полюса к Аляске, а дальше тянется по Тихому океану к Антарктиде и Южному полюсу. Полуденный, нулевой в этом случае, проходит через английский город Гринвич, где расположена большая астрономическая обсерватория. И меридиан называется «Гринвичский». Если встать на этом меридиане лицом к северу, то, как и на любом, слева будет запад, а справа восток.
Но есть на Земле два места, где все часы, даже сломанные, показывают в любую минуту правильное время. Это там, где все меридианы сходятся в одну точку. Эти точки — географические полюсы. Время там как бы останавливается. Но стоит отойти от полюса на несколько сот метров, как попадаешь либо в московское, либо в хабаровское, либо в нью-йоркское время. Ведь меридианы, сбежавшиеся в точке полюса, расходятся от него. Появляются так называемые часовые пояса, а каждый из них равен пятнадцати градусам, или тысяче шестистам шестидесяти пяти километрам на экваторе. На полюсе — нулю градусов и нулю расстояния, а в двух шагах от условной точки — сотым долям дуговой секунды, нескольким миллиметрам.
Почему?
Сближение меридианов не «растягивает» и не «сжимает» километры. Километр — величина постоянная. Он равен одной сорокатысячной доле длины земной окружности.
На полюсе, где меридианы сбегаются в густой пучок, а расстояния между градусами практически равны нулю, очень трудно вести по ним отсчет. Ведь сетка меридианов — основа навигации. Правильно вычислить курс на карте — значит правильно рассчитать, под каким углом пересекать меридианы. Для этого и существует на карте сетка меридианов и широт.
…На девятые сутки дрейфа наши координаты были: широта 88°58′, долгота западная 98°. Координаты лагеря папанинцев — широта 88°50′, долгота 30°. Разница составляла 68°. На экваторе она равнялась бы семи тысячам пятистам сорока восьми километрам, а здесь нас разделяло (с учетом поправки на разность широты) только 125.
И вот мы не могли пройти это ничтожное для самолета расстояние. Непреодолимым препятствием оказалась карта, та самая карта, которой сотни лет верили все штурманы мира, которой пользовались все полярные путешественники и которым она была верной и надежной помощницей. В чем дело? И Роберт Пири, и Фритьоф Нансен, и все, кто когда-либо двигался к «крыше мира», все они шли к полюсу и возвращались обратно по одному и тому же меридиану, по своим следам. Они шли, как бы держась рукой за канат. Два хронометра, один из которых показывал время по нулевому меридиану Гринвича, другой — высчитанное местное время, да изобретенный Ньютоном секстант позволили им идти по канату одного меридиана и не уклоняться в сторону.
А нам предстояло пересечь меридианы от 98° до 30°. Находись мы на экваторе или в средней полосе — все оказалось бы проще пареной репы. Определи по карте курс отхода и курс прихода, поднимись, пролети, предположим, час или полчаса — внеси поправку, соответствующую новой долготе, и вали дальше. Потом еще и еще, хоть до бесконечности. А тут за полчаса предстояло преодолеть четыре с половиной часовых пояса!
И по сей день нет прибора, с помощью которого можно было бы решить эту хитроумную загадку — загадку полярного сфинкса.
…Мучительно, до боли в висках, ищу выхода из создавшегося положения. Перебираю в памяти полет за полетом, вспоминаю учебу в Академии воздушного флота…
Нет, ни там и нигде не было указаний по методике полетов в районе полюсов. Нет ни учебников, ни руководств ни у нас, в Советском Союзе, ни в других странах. Даже такие корифеи высоких широт, как Роберт Пири, Руал Амундсен, Фритьоф Нансен, никто не говорил об этом. Вернее, в их записках были высказаны предостережения, что ошибки возможны, но предостеречь не всегда значит помочь. И снова припомнились записки Ларсена о том, как дирижабль «Норвегия» неожиданно вернулся к национальным флагам, сброшенным с борта час назад. Их увел магнитный компас.
Снова и снова то же препятствие. Снова меридианы! Кто только выдумал географические карты! Ведь нет ни одной, которая бы изобразила Землю такой, какай она есть, и, на радость штурманам, не исказила бы либо углы, либо масштабы. Правилен только глобус. А на плоский лист бумаги сферическую поверхность перенести невозможно. Выдающиеся математики-картографы ломали голову над решением этой задачи. Ими составлены десятки различных картографических проекций — способов изображения земной поверхности. Каждая из них по-своему изображает земную поверхность на плоскости и по-своему искажает ее. И только на глобусе эти искажения отсутствуют.
Чтобы правильно вести корабль в безбрежном море, важно точно выдерживать курс. А проще всего это сделать, если на карте курс корабля будет изображен прямой. Как известно из начал геометрии, прямая линия пересекает параллельные линии всегда под одним и тем же углом.
Географическую проекцию, в которой все меридианы параллельны друг другу, а широты пересекают их под прямым углом и тоже параллельны, предложил известный нидерландский математик и географ-картограф XVI века Гергард Кремер. Сочинения ученых в ту пору было принято писать по-латыни, и сами ученые принимали латинские фамилии. Так, Гергард Кремер называл себя Меркатором. На обложке главной работы Меркатора — сборника карт и географических описаний — был нарисован сказочный герой Атлас, согласно легендам древних греков держащий на своих плечах небесный свод. По названию этого первого ученого труда все собрания карт называют атласами.
Так вот, начиная с XVI века самой распространенной картографической проекцией среди мореходов стала проекция Меркатора, хотя она почти не соблюдает масштабы и очень сильно искажает площади.
Почему же так случилось?
Чтобы разобраться в этом, возьмем две карты, сделанные по разным проекциям. Одну — азимутальную, вторую — Меркатора.
Известно, кратчайшая линия между двумя точками — прямая. В навигаторском деле она называется ортодромия. По-гречески «орто» — «прямой», «дромос» — «путь». Соединим ортодромией Москву и Хабаровск, Марсель и Нью-Йорк.
Казалось бы, двигаться по такой прямой легко и просто. На самом деле штурману было бы очень трудно. Ему пришлось бы вносить столько поправок в курс корабля, что не мудрено заблудиться… Ведь он движется по сфере!
Поэтому для удобства навигаторы прокладывают курс по кривой линии — локсодромии («локсо» — по-гречески «кривой»), но в этом случае курс корабля всегда будет пересекать меридианы под одним углом.
Однако если мы посмотрим на курс корабля, проложенный на карте с проекцией Меркатора, то заметим следующее: прямая линия — ортодромия — стала кривой, а локсодромия — кривая линия — прямой. В карте Меркатора есть и еще одна особенность: Земля на ней без полюсов. Они отрезаны. Дело в том, что большинству штурманов полярные зоны и не нужны. Добрых девяносто девять процентов судов бороздят океаны и моря так называемых средних широт и вблизи экватора.
Карта Северного полюса мерещилась мне всюду: на голубом небе, на ослепительных торосах, даже во сне. Впрочем, слово «карта», может быть, слишком громко сказано. Настоящих, выверенных, отпечатанных по всем правилам карт у нас тогда не было. Мы сами чертили их на листах ватмана. Ведь до нас слишком мало людей интересовалось навигацией в высоких широтах.
В оранжевом сумраке палатки ловлю на себе взгляд Мазурука. Внимательно и пытливо смотрит на меня Илья Павлович. Я знаю, он хочет от меня твердого и ясного ответа, и вместе с тем он также понимает, что этого ответа никто для нас не подготовил.
— Значит, магнитные компаса ты исключаешь? — спрашивает он в сотый раз.
— Да не я, а силы земного магнетизма. Надо выждать ясный день, такой, как сегодня, и лететь по астрономическому компасу.
— Через день аэродром будет готов. Если погода не испортится, мы взлетим, но помни, Валентин, мы не должны ошибиться, ведь у нас нет ни радиста, ни радиокомпаса. А самолет необходимо точно вывести в зону видимости лагеря и в точно рассчитанное время. Иначе у нас не хватит горючего вернуться на остров.
— И мы сорвем организацию дрейфа папанинской четверки? Нет, этого не будет! Связались же мы с островом Диксон и мысом Челюскина без радиста! А когда взлетим, связь будет еще увереннее. Войдет в строй главный передатчик, который работает от вертушки. Главное для точности — решить, относительно какого меридиана снять курс полета.
— Ну и какого же?
— Сейчас не знаю. Все перерешал. Пока не получается, чтобы на прямой, соединяющей нашу точку с лагерем, был один курс. Вот смотри, он все время меняется!
Я в сотый раз чертил на снегу систему меридианов, сходящихся у полюса. А на прямой, изображающей нашу трассу полета, она давала различные углы пересечения.
— А вчерашний совет флагманского штурмана экспедиции Спирина?
— Лететь по синусоиде, которая получается при курсе от среднего меридиана?
«Синусоида, конечно, штука математически точная, — думал я. — Но… это бесконечное повторение полувосьмерки. Начало курса и конец второго разворота должны лежать на прямой. Однако, когда нет ориентиров, где гарантия, что нас не отнесет в сторону? Где гарантия, что мы взяли правильное направление вообще? А описывая синусоиду-полувосьмерку, мы черт знает куда залетим».
— Такое решение далеко не лучшее, — сказал я вслух. — Смотрите, как при такой схеме в начале пути мы будем резко уходить в сторону от трассы, от прямой, соединяющей нас и лагерь Папанина!
— Да, — задумчиво протянул Мазурук, — вылетали же они к нам, чтобы взять себе часть нашего груза и облегчить взлет, и по этой своей синусоиде запоролись куда-то в туман, а ведь у нас уже трое суток стоит совершенно ясная погода с беспредельной видимостью…
Действительно, искали нас Спирин с Молоковым. Самолет их почему-то попал в туман. Быть может, этот туман лежал между нами и ними, но, может быть, самолет сбился с курса, так как мы не могли давать им радиопеленгов для их радиокомпаса. Наша мощная рация могла действовать только в полете. Для нас это было тяжелым ударом. Нас не нашел такой опытный летчик и первоклассный армейский навигатор. Я чувствовал, что после этого случая вера экипажа в мои штурманские способности еще больше поколебалась.
Не желая повторить ошибки, я твердо решил лететь другим, более надежным методом. Но каким?! Я уже ощущал его, этот метод, но пока командиру не рассказывал. Нужны были математические доказательства, а их у меня еще не было, да и не было свободного времени на обстоятельное обдумывание. Каждый из нас по восемнадцать часов ежедневно рубил торосы, чтобы подготовить площадку для взлета.
Это были утомительные, полные нечеловеческих усилий дни. С остервенением мы били кирками по голубому, крепкому как гранит льду. В кровь были растерты руки, неумолимое солнце до боли слепило глаза, мокрые от пота волосы на затылке смерзались.
Медленно, но верно удлинялся аэродром. Тогда мы не думали ни о дрейфе, ни о том, что льдину может сломать. Мы думали об одном — сделать площадку, взлететь и прилететь в лагерь!
— Пора, — сказал Мазурук. — Пора на аэродром.
Я подозвал Веселого, запряг его в парты. На них уложились наши нехитрые орудия труда. Опять облачность была сплошной. В воздухе ощущалась пронизывающая сырость. Переохлажденные капельки влаги осаждались на меховой одежде. Так мы моментально «поседели». Наст, торосы, ропаки и малицы быстро покрывались пушистым налетом инея.
Веселый тянул легкую поклажу слишком старательно. Его приходилось сдерживать. Нам нельзя было быстро идти. На пути то и дело попадались затянутые снежком трещины. Провалиться в нее не провалишься — мелка, а нога заклинится, точно в капкане. Часто приходилось сначала вытягивать стопу из унта, а потом обувь. Трещин на пути встречалось предостаточно, и в любой можно было вывихнуть сустав.
Слабый ветер тянул от норд-оста, с недалекого магнитного полюса. Там скопилась не облачность, а приподнявшийся туман. В другой стороне, где находился папанинский лагерь, у далекого горизонта яркой нитью протянулась пурпурная полоска. Для меня она являлась вестником скорого изменения погоды.
Взлетную полосу пробили уже метров на триста. Пройдя в «забой», остановились у похожего на степной скифский курган старого тороса — ропака. Их было много на чертовой полосоньке: округлых, копнообразных, величиной от болотной кочки до стога. Я попытался по слоям определить возраст нашего прибежища. Насчитал четыре слоя — значит, нашей льдине исполнилось четыре года. Верхний снег, белый и мелкий, ниже делался плотнее, и зерно его, все крупнее и крупнее, постепенно переходило в лед. Темные полоски, разделявшие слои, по-моему, являлись летним слоем. В одном из них мне попалось птичье перо — свидетельство, что льдина толщиной метра в четыре родилась южнее, — а в других слоях с трудом различались пятна ила или колонии микроскопических организмов, окрашивавших снежную поверхность в июле красными, желтыми и зелеными пятнами.
Не скрою, вид взлетной полосы, походившей на хребет ископаемого ящера, заставил болезненно сжаться мое сердце. Работая начиная с тридцать первого года на изысканиях воздушных трасс на Дальнем Востоке, Кавказе, Украине и в Средней Азии, в песках, горах и степях, каких только ухищрений не приходилось совершать, дабы выстроить посадочную площадку, но, признаюсь, подобного «аэродрома» видеть не приходилось. Если бы я мог только подумать, что возможны и такие варианты, мои товарищи из Аэропроекта почли бы меня сумасшедшим.
Второй пилот, Матвей Козлов, заметил мою растерянность:
— Ну как?
— Настоящая ледяная каторга. Но, клянусь, здесь мне больше нравится, нежели нянчиться с проклятым исчадьем.
— Тогда держи кирку. Прояви свою прыть. Начинай ропак с подола. С подножия. А Дима с другой стороны. Когда устанете, поменяйтесь местами.
Ропак — старый торос. Он чуть оттаивал, потом снова смерзался, образуя ледяную копну.
Я с размаха долбанул киркой, точно молотом по наковальне. Кирка упруго отлетела ото льда, подскочив выше моей головы, а пальцы от резкой боли выпустили инструмент. Только сдержанный смешок да иронический возглас Козлова заставили меня сдержать вскрик:
— Ну-ну, малютка! Эк сколько килограммометров вложил. И дуги гнут не силой и не вдруг.
— Он расплющит нашу единственную кирку. Или лоб свой разобьет. Медведушка… — басом огорошил меня Дима.
— Учись, Валентин, как надо обращаться с одеждой красавицы Арктики, — ораторствовал Матвей. — Наметь себе кусок льда в виде сегмента. Чуешь? Я тоже слышал про математику. Затем обдолби сегмент канавкой. Потом ударь посильнее плоским концом кирки. И только после, как ломом, попробуй отвернуть кусок…
Ценный опыт я постарался освоить елико возможно быстро. Гигант Шекуров с помощью Веселого едва успевал отвозить крупные ледяные оковалки за границы дорожки.
В работе никто, кроме Димы Тимофеева, разговаривать не решался. Помнится, в тот день он рассуждал о том, что раны при большой физической нагрузке заживают медленнее. На пятиминутных перекурах через каждые полчаса мы оспаривали этот тезис, чтоб подбодрить Диомида Шекурова, маявшегося с разбитым пальцем. Но часы достаточно точно отмеривали минуты передышки. Я поднимался, голосом рефери на ринге бросал: «Секунданты, время!» — и мы вновь начинали тридцатиминутный раунд.
Пот застил взор, очки сползали, голубые свитеры на груди и спине давно прикрылись ледяной коркой. Сквозь одежду «латы» раздирали в кровь кожу, гремели, словно рыцарские доспехи. Ледяная мелочь била в лицо, расцарапывала руки. Работать в перчатках было невозможно — скользил инструмент.
Зато ропак таял на глазах. Мы отвоевывали еще десяток метров взлетной полосы.
Куполообразные ропаки изнутри напоминали жилище эскимосов — ледяную иглу. Если такой ропак разрезать по вертикали, то под толстыми стенами оказывалась нора, в которой могла уместиться собака. Со свода норы свешивались сталактиты абсолютно прозрачного льда. Со дна поднимался лес подобных призм, напоминавших шестигранные стаканы из хрусталя. Они связывались гранями в кристаллические друзы. Когда подобный ропак нам попался впервые, мы сначала думали, будто напали на жилище, оставленное кем-то несколько лет назад. Конечно, обследование охладило наш исследовательский пыл. Однако всякий раз мы с удивлением и восхищением любовались этим чудом природы.
Интересно, что ни на соседних полях, ни вблизи папанинского лагеря подобных куполов я больше не встречал.
Вопреки предсказаниям «самого» барометра развиднелось. В густой облачности запестрели голубые разрывы, и мне удалось взять несколько отсчетов по солнцу.
— Где мы находимся? — спросил Шекуров.
— Узнаю через несколько часов.
— А вдруг не будет солнца?
— Тогда все отсчеты и вычисления придется повторить завтра, — сказал я и взялся было снова за кирку.
— Не понимаю я в твоей хитрой кухне ни черта, — опершись на лопату, произнес задумчиво Козлов.
— Сомнеровские линии…
— А что это за зверь?
— Время перекура, — сказал я, взглянув на часы. — Хотите — могу рассказать.
— Давай. Пяти минут хватит? — усаживаясь на снег и отдуваясь, спросил Матвей Козлов.
Пристроились на сугробах и остальные.
— Жил-был в прошлом веке английский капитан Сомнер. Ходил он на паруснике. Может быть, даже на одном из знаменитых чайных клиперов, которые доставляли из Индии в Европу чай. Он и сейчас не дешев, а тогда являлся предметом роскоши. Суэцкого канала не существовало, и корабли шли вокруг Африки, огибая мыс Доброй Надежды.
Так вот, в один прекрасный день парусник покинул английский порт и вышел в открытый океан. Команда корабля, видимо, состояла если не из головорезов, то из забулдыг наверняка. Сам шкипер тоже не любил выпить. Как потом рассказывали, то ли неделю, а может, и две на корабле шла попойка. Когда прикончили запас спиртного, капитан опомнился и спохватился: куда им плыть? где они находятся? Не зная точного времени, по солнцу можно определить более или менее стороны света, но не место нахождения корабля в море. Не знал капитан и сколько дней прошло с той поры, когда они покинули порт. И «Астрономический ежегодник» — основа прежних методов счисления — был утерян.
Тогда Сомнер стал думать.
— Вот к чему приводит пьянство! — докторально заметил Шекуров.
— Да… И стал Сомнер думать. Секстант у него был. Хронометр остановился. Однако секстантом можно установить время, когда наступает астрономический полдень. Засек он этот момент. Проверил, уточнил на другой день. Теперь он знал время полдня того места, где находился его корабль. Но, узнав это, он одновременно узнал другое — широту точки. Так на карте была проведена Сомнером первая линия — широта.
Дальше. Известно, что Земля за час поворачивается по отношению к Солнцу на пятнадцать градусов. Будем считать, что Сомнер замерил вновь положение светила через три часа. Потом он отложил новый азимут светила, произвел расчеты, и пересечение вновь полученной линии с первой дало местоположение корабля.
— И где же он оказался? — живо полюбопытствовал Козлов.
— В Атлантике, у экватора. С тех пор астрономический метод счисления координат называют его именем, а линии — сомнеровыми.
— Все это правда? — строго спросил Дима Тимофеев.
— Линии Сомнера никого с тех пор не подводили.
— Я про весь твой рассказ о шкипере Сомнере.
— А какое это имеет значение? Сам метод Сомнера верен — вот в чем соль, — глянув на часы, я поднялся. — Секунданты, время!
Мы принялись рубить очередной ропак. Расправились, взялись за следующий. После полдня по московскому времени я поблагодарил товарищей и отправился в лагерь. В тринадцать часов следовало «вылезти» в эфир на связь с Диксоном.
Теплынь, постук мотора, доносившийся совсем по-городскому, будто где-то рядом находилась маленькая мастерская, настроили меня на лирический лад. Тяжесть в усталых мышцах была приятна, успокаивающа. В душе воскресла какая-то неосознанная до конца ассоциация — воспоминание о далеком вечере в родном своем доме. Словно во сне ли, наяву переживал я те же самые чувства.
Под самолетом, у входного люка, Илья возился с движком. У правой плоскости Догмаров набивал ведро пресным льдом.
— Привет, домашние хозяйки, как жизнь?
— А, сам пришел? Я уж собирался подавать машину. Заработался, от кирки не оторвешь, — широко улыбаясь, сказал Мазурук. — Смотри, какая прекрасная погода в лагере Папанина… Эх, держит нас аэродром.
Подошел Догмаров:
— Валентин, услышат нас сегодня? Будет связь?
— Должны услышать. Не сегодня, так завтра связь будет регулярная. Пишите радиограммы, — ответил я Александру Анатольевичу.
Мазурук ласково похлопал Догмарова по плечу.
— Выберемся. Я знаю, — тихо сказал Догмаров. — Через месяц-другой мои теперешние мытарства станут лучшими воспоминаниями в моей жизни!
— Смотри и радуйся. Такое уже не повторится ни для одного человека на земле! Ты участник первой самолетной экспедиции на полюс.
— Знаю, — закивал Догмаров. — Я ведь только про связь спрашиваю.
— И я знаю, что тебе за сорок, — продолжал Мазурук. — Сердце твое сдает. Не одни мы отмечаем, что в высоких широтах воздух другой и огромен расход энергии. Мы не едим, а буквально жрем. Могли бы лопать еще больше, да работать стало трудно.
— Да, — пробормотал Догмаров, — из-за письменного стола, да в такой переплет. Я чувствую, что сам на себя не похож. «Куда ж ты, удаль прежняя, девалась…» Мне думалось, все будет по-другому. Вылетим строем, прилетим сюда строем… Что ледяных полей здесь видимо-невидимо, и все ровненькие, чистенькие — одно удовольствие. А теперь каждые полчаса себя одергиваю: «Не гнись! Держись!»
— Ты думаешь, мы себе таких слов не говорим? — вздохнул Илья.
— Спасибо тебе, Илья… — и Догмаров полез в люк корабля, таща за собой ведро со льдом.
Мы занялись движком и аккумуляторами, готовясь к сеансу связи. Вскоре на льдину вылез Догмаров с грудой грязной посуды, которую мы не мыли, а просто оттирали снегом. Вдруг я увидел, что Илья, отошедший к палаткам, замер и ошалело, вытаращив глаза, глядит на фюзеляж, а потом со всех ног бросился к самолету, прихватив на ходу огнетушитель. Тут и я вскочил и увидел, что из открытого люка над камбузом бьют языки пламени и черный дым столбом уходит в небо.
Я на миг окаменел, а потом кинулся в корабль, схватив спальный мешок.
Илья уже свирепствовал на камбузе. Пламя плясало на столе, облизывая крашеные дюралевые стенки самолета.
Расправив мешок, я рухнул на стол, а Илья принялся сбивать огнетушителем языки огня на стенках. Мы очень спешили и, верно, мешали друг другу. Минута-другая — и нам бы не спасти ни корабля, ни папанинского груза!
После ликвидации пожара у нас не осталось сил отругать Догмарова. Оказывается, Александр Анатольевич решил натаять побольше воды. Поэтому он развел бензиновый примус в узком пространстве меж дверцей и сеткой. Мало того, подкачав насосом бензин в горелку, он поджат ее и, забыв завернуть краник подачи, отправился за новой порцией льда.
Сейчас причина пожара может показаться если не смешной, то забавной. Но тогда… Психологический шок оказался настолько силен, что у нас екало сердце всякий раз, когда Догмаров случайно оказывался возле примуса. Сам же Александр Анатольевич с горечью и стыдом признался, что никогда раньше близко не подходил к ужасному кухонному орудию.
Надо отдать должное, Догмаров через несколько дней в совершенстве овладел всеми методами обращения с примусом. Навряд ли хоть одна из домашних хозяек обращалась с этим «чудовищем» с таким почтением и осторожностью.
После «ликвидации загорания» с час провозились у раций — всеволновой, вышедшей из строя, у длинноволнового «Баяна» и «Разлуки». Тем временем Шекуров и Тимофеев осматривали двигатели корабля. Догмаров, «разжалованный в дворники», поочередно всеми видами щеток, скребков и метелок неистово скреб крылья самолета, очищая его от снега и сосулек. Появилось солнце, и вычисления показали наши новые координаты — 89°20′ северной широты и 93°15′ западной долготы.
За обедом, припозднившимся из-за пожарного учения, только и разговоров было что о дрейфе. Нас сносило в сторону Земли Элсмера, находящейся несколько западнее Гренландии.
— Браточки, — любовно взывал Матвей Ильич, — поймите — земля, настоящая, не дрейфующая, как эта хлябь! — и он щедро добавлял борщ в общую миску.
Кто-то заикнулся о возможной эвакуации обратно на остров Рудольфа, потому, мол, что нас бросили здесь. Командир стукнул ложкой по краю миски:
— Товарищи! Мы здорово устали, но сдавать нельзя! Мы найдем лагерь. То, что нам поручили, выполним. Груз будет у Папанина. Наш долг — победить! Ясно? Все разговорчики об эвакуации, о недоверии к способностям товарищей, технике буду рассматривать как проявление паники… — И добавил тихо, спокойно: — Со всеми вытекающими отсюда обстоятельствами…
Я никогда не смел, не осмелюсь обвинить никого из нашей тогдашней шестерки в малодушии, в отсутствии мужества. Я так же не поверю в полное благодушие во взаимоотношениях любой экспедиции, даже в группе туристов на воскресном пикнике. Никакой самый маленький коллектив не стадо, откровенное мнение каждого нужно и дорого, его необходимо принимать в расчет. Однако оно должно подчиняться общей задаче, пока не использованы все пути в достижении поставленной цели.
Когда речь идет о крайних ситуациях, человеку, не готовому на самопожертвование, в них нечего делать. Пусть всю жизнь как зеницу ока бережет он свое право умереть в собственной постели. Нельзя рисковать на пять, десять, тридцать процентов. Все или ничего.
Мне думается, самые смелые люди — это пассажиры. Пассажиры автобусов, поездов, самолетов. Они смелы по неведению и по доверчивости. Кто из пассажиров вошел бы в транспорт, заранее зная, что попадет в катастрофу? В таком случае можно порассуждать о теории вероятности и процентах риска…
Можно, конечно, и поскулить, когда пустоглазая возьмет тебя за шкирку…
Но не теряя достоинства!
Ведь право выбора, право на риск принадлежало тебе.
И нужно отдать должное Мазуруку. Он вовремя напомнил о долге и цели, ради которой мы оказались там. Можно найти сотни предпосылок, оправдывающих то или иное мнение в тех условиях: четырнадцатичасовая каторжная работа на расчистке аэродрома, отвратительная связь, подчеркивавшая нашу оторванность, недостаточное понимание действий командования, потому что мы не знали общей ситуации, различие в физической подготовке, индивидуальные особенности психики…
Мазуруку в те дни потребовалось такое напряжение всех духовных и физических качеств, какого наверняка не требовала самая сложная посадка.
А ведь путь отступления нам оставался открытым. Мы могли вернуться на купол Рудольфа. Что стоило нам перелететь на землю Элсмера? Груз к Папанину доставили бы другие самолеты. Не смогли бы сесть — сбросили тюки на грузовых парашютах. И этот вариант не исключался. Парашюты в экспедиции были.
Только как мы смели бы посмотреть в глаза товарищам?
Ведь мы не использовали еще и половины возможностей, чтобы выполнить задачу, не говоря уже о попытке пойти на риск!
После краткой речи командира никто больше не заговаривал о преимуществах дрейфа в сторону Земли Элсмера.
А мы с Ильей стали заново переживать неудачу Молокова и Спирина. Где они нас искали? Почему не нашли. Ведь координаты наши им хорошо известны. Правда, свои они на радостях забыли нам передать и сейчас.
— Черт те что! — бормотал Мазурук. — Судя по всему, нас разделяет каких-то сто пятьдесят километров. Но нас не нашли. Прикажете не верить солнцу, секстанту, часам?
— Мои расчеты верны.
— И все-таки нас не могут найти…
— Они не знают, где искать.
— Мы тоже.
Я промолчал. Мы действительно не ведали, где искать лагерь. Попробуйте сориентироваться, если вас ввели в круглую, без углов, комнату, усадили на вращающееся кресло и крутанули энное количество раз. А потом попросили: «Найдите левую сторону от входа». Но самого-то входа тоже не видно — дверь заделана заподлицо!
Все равно после удачного сеанса связи я ощущал такой невероятный подъем, что усталость не коснулась меня и на аэродромных работах. Я оттрудился шесть часов на расчистке и, свежий, бодрый, в двадцать два часа тридцать минут принялся вызывать на «Баяне» Диксон. Поблагодарив его за помощь, я попросил передать рации Рудольфа, чтоб они запустили радиомаяк тридцатого мая в одиннадцать часов двадцать минут, и опять затребовал координаты лагеря. Не зная их, мы и с самого распрекрасного аэродрома не знали, куда лететь.
Диксон ответил, что нам есть несколько радиограмм из Москвы. Илья Павлович разрешил принять, но покороче — берег аккумуляторы. Одна радиограмма была из «Правды» Догмарову. Редакция просила дать статью о нашем сидении. Вторая — поздравительная от жены Мазурука. Когда ледорубы вернулись с аэродрома, Козлов на радостях открыл нам свой секрет. Ему исполнилось в тот день тридцать пять лет. Мы решили достойно отметить юбилей Матвея Кузьмича, полярного летчика и прекрасного товарища.
Пока Козлов и Тимофеев орудовали на камбузе, подготовляя пиршество, а Мазурук занимался зарядкой аккумуляторов, я брал высоты светила. Пора было «подвернуть» и отмеченный флажками наш истинный меридиан. Начатая в шутку «игра» постепенно приобретала серьезное значение. По истинному меридиану мне удалось заметить и зафиксировать магнитное склонение, влияющее на показания компасов. При сравнении с прежними измерениями оно уменьшилось на двадцать градусов. Теперь понятие «юг» стало более четким, а не таким расплывчатым, как прежде. Приняв во внимание вращение льдины при дрейфе, магнитное склонение и наше расстояние от точки географического полюса, можно было отметить исправление, которое хотя и приближенно, но все-таки соответствовало долготе 93°15′ западного полушария.
Я пошел и подправил линию флажков. По случайности она отклонилась еще больше от направления взлетной полосы. Между ними образовался менее острый угол, что при отходе от аэродрома к лагерю Папанина могло помочь в ориентировании. Ведь никаких иных привязок на льдах мы не имели.
Шекуров тем временем все тщательнее проверял моторное хозяйство корабля, хотя, право же, мне с первого дня думалось, что лучше ухаживать за техникой невозможно. Догмаров сочинял статью для «Правды», насвистывая:
…Они ехали молча в ночной тишине
По широкой украинской степи.
Вдруг вдали у реки засверкали штыки,
Это белогвардейские цепи…
Но минорная песня, написанная, наверное, для езды шагом, звучала тогда в темпе аллюра.
Той солнечной ночью по московскому времени в лагере царило веселье куда более буйное, чем на загородных пикниках студентов.
Однако в тридцать минут пополуночи выйти в эфир не пришлось. Сгорел распределительный щиток рации «Баян». «Пияджо» совершил очередное черное дело. От его неравномерного вращения динамо выдавало то пониженное, то повышенное напряжение — и вот результат. Нам было слышно, как звал нас телефоном лагерь. Стромилон сообщал, что погода у них нелетная, и, назвав старые сроки связи, замолчал, пожелав спокойной ночи.
Веселье прошло. Товарищи побрели в палатки, а мы с Мазуруком снова «насели» на радиотехнику. Распределительный щиток «Баяна» был расположен под потолком фюзеляжа. Мне одному проверять приемник и в то же время копаться во внутренностях щитка было немыслимо. Илья Павлович взялся помочь. Он влез на металлическую банку с продуктами, а я определял напряжение высоковольтного коллектора внизу. Поддерживая плоскозубцами нужную деталь, он нечаянно коснулся контакта. Заискрило, и тело Мазурука со всего маху грохнулось на пол. Резко запахло паленым мясом.
Испуганный не на шутку, я подскочил к командиру. Он уже очнулся, потряс головой, сел, откашлялся.
— Илья! Илья!
Мазурук постарался улыбнуться:
— Точно. Мы в американском секторе Арктики…
— В чем дело? При чем тут сектор?
— Сектор… Теперь я примерно могу судить, что чувствует человек, когда его казнят… на электрическом стуле. Попить бы…
Побежал на камбуз. Вернулся с кружкой. Илья с видимым интересом разглядывал крепко обожженный палец.
— Как ты, командир?
— Все в порядке.
Прикинув вольтаж, я понял, что для более слабого организма напряжение оказалось бы смертельным. С той поры распределительный щиток приобрел исключительное уважение в глазах командира. Он соглашался на любую работу, лишь бы быть подальше от коварного устройства.
Все наши мучения и страдания сторицей окупались в минуты, когда двусторонняя связь налаживалась. А когда аппаратура снова рассыпалась, мы с удесятеренной энергией принимались за ремонт, конструирование и усовершенствование.
Несколько лет спустя мне, простите, посчастливилось видеть одного из радиоконструкторов на Земле Франца-Иосифа, когда он, поминая все черные силы, ремонтировал коротковолновый передатчик. Нам с ним пришлось при сорокаградусном морозе распаивать и спаивать тридцать девять деталей. О перчатках не могло быть и речи, сами понимаете.
Тридцать первая по счету, которую он держал в обмороженных и обожженных руках, оказалась с клеймом его завода. Конструктор оторопел, будто увидел призрак. Он был твердо уверен до той минуты, что его фирма не могла «наворотить» столько «подстраховочных» деталей, усложняющих эксплуатацию аппарата. Причем детали, «повышающие надежность», были соединены в последовательную цепь. Выход «подстраховки» из строя умерщвлял приемник.
— Нет, — сказал он тогда, — связь в Арктике должна стремиться к идеалу — каменному топору первобытного человека. И обладать всеми функциями и надежностью топора — вплоть до забивания гвоздей.