Город

Через пару дней после пожара в порту погода сделала кульбит наподобие того, как голуби кувыркаются в воздухе. Стало так тепло, что шинель пришлось нести в руке. Запах листьев, костров. Птицы в небе кричат. Вылинявшее небо чистое. Пахнет водой, сыростью. В это время Дон не виден из-за тумана, только угадываешь, что плотное тело реки ворочается рядом, внизу улиц. Мокрые флажки – уцелевшие листья на тополе – хлопали под ветром. Я немного постоял, закрыв глаза. Наверное, я даже задремал, потому что внезапно кто-то громко всхрапнул мне прямо в ухо и мокрой губкой полез за шею. Смирная милицейская кобыла Кукла, видно, решила, что я остановился, чтобы угостить ее хлебом, и, устав ждать, напомнила мне о себе. Губкой-носом она основательно прошлась мне по затылку, а теперь фыркала, ожидая угощение за кобыльи нежности, выданные авансом. Но хлеба у меня не было.

– До шааашнадцати лет не гуууляла… – петушиный хриплый фальцет вывел песню о Коломбине, которая нашла себе друга.

– Живей давай. Да не граммофонь ты, спят люди кругом.

Во двор вводили забулдыг.

– Мойщики, на вокзале взяли![11]

Кукла тут же отпрянула. Она была деликатной кобылой, хоть и при такой службе. Судьба Коломбины в песне складывалась неудачно, на пронзительном куплете про молодое тело в крови я уже сворачивал за угол. Нужно было успеть домой переодеться, побриться. Ночь совершенно очевидно кончалась. Почти бесцветные в тумане дома выступали навстречу внезапно, пустые улицы казались очень широкими. Не было привычного звука – метлы, скребущей тротуар, кучи мертвых листьев гнили вдоль бордюров. У колонки гремели ведра. Наклонившись к воде, чтобы умыться, я сделал на редкость неудачное движение рукой, плечо сразу заныло. Несильная тупая боль напомнила мне о событиях в Новороссийске, больше года назад[12].

Я шел не торопясь. Туман у реки рассеивался. Гремели телеги, кричали галки, и я вспоминал, как жил тогда, сразу по возвращении в Ростов из Новороссийского порта. Гиппока́мп. Часть лимбической системы мозга. Он связан с памятью, хотя механизм его работы неясен. По-гречески гиппокамп – это морской конек, и при любом намеке этот «конек» ныряет в волны моих воспоминаний. Это странно, ведь память – мой изъян. Точнее, способность запоминать лица. Иногда вместо физиономии случайного знакомого мне виделось просто стертое пятно. А вот запомнить статью, книгу или маршрут городских улиц я вполне могу. С детства я тренирую память на мелочи – детали костюма, походки, тембр голоса. Я прочел, что опыты доказали – слабой памяти необходима постоянная механическая тренировка, к примеру заучивание стихов. И с тех пор твердил наизусть все попавшиеся на глаза рифмованные строчки вплоть до самых нелепых коммерческих реклам – «Не забывайте никогда: наверху причина зла, снизу исцеление. Пилюли для пищеварения Скавулин, без вкуса, без запаха!» Дневниковые записи и карандашные наброски и мест, и людей я завел для того, чтобы сшить куски воспоминаний покрепче. В результате мне удалось развить способность запоминать детали местности или приметы человека до фотографической точности. А вот те дни в Новороссийске, все случившееся тогда, я предпочел бы начисто выкинуть из памяти. Но если в утреннем солнце случается выхватить взглядом в толпе спину плотной фигуры в сером, то по глазам бьет картинка – воспоминание: вот я пытаюсь пробиться к сходням парохода сквозь толпу, а фигура в сером уходит. Уходит…

История моя, в общем, простая. Студентом я помогал полиции как медик. Мечтал стать судебным врачом, криминалистом. Потом революция, Гражданская. Мое участие в походе. И сокрушительная неудача. Может, лучше было бы мне никогда не приезжать в Ростов? Этот чужой, жаркий город. Я попал сюда студентом – Варшавский университет эвакуировали в этот город, когда началась германская. Отец был биологом, участником нескольких экспедиций врачей во время эпидемий. В одной из таких поездок он заразился, крошечная злая бактерия вида Vibrio cholerae, а по-русски холера, убила его за сутки. Мать совершенно очевидно не смогла это пережить. В сентиментальном романе сказали бы, что она умерла от тоски, от разбитого сердца. Но я думаю, у нее действительно были проблемы с сердцем медицинского характера. Она часто жаловалась на боли в груди. При этом абсолютно не щадила себя, давая волю темпераменту. В молодости она была удивительной красавицей, помню обрывки семейных разговоров, что из-за нее кто-то стрелялся, а может, и наоборот – она стреляла из ревности? Я бы не удивился. Довольно высокая, стройная, со строгой спиной и белыми руками прекрасной формы – она до самой смерти была все еще очень красива, тревоги за отца состарили ее совсем немного. Мои студенческие товарищи, зайдя к нам, часто забывали, какое у них ко мне было дело, если она сама встречала их. Полячка, из старого, давно обнищавшего, но известного рода Собиславичей. На цепочке на груди вместе с маленькими золотыми часами – подарком отца – она, не снимая, носила старомодное кольцо с красноватым камнем и полустертой резьбой. То немногое, что осталось от мифических польских сокровищ. Резьба со временем стерлась совсем, потом и кольцо куда-то пропало, как и почти все, что принадлежало матери. От нее мне достались только светлые, как незрелые сливы, глаза, горбатый нос, вспыльчивость и резкость характера. Во мне сидел все тот же злой огонь. И сколько раз мне пришлось пожалеть о том, что я ему поддался! Поразительно, что свое пламя мать направила на отца. Основательного, аккуратного, такого же прямого и бесхитростного, как его широкий подбородок и усы щеточкой. Мир изучаемых им бактерий, невидимый другим, был для него несомненно важнее любых людей и событий. И это сводило маму с ума. Думаю, если бы она каким-то чудом смогла разглядеть и сокрушить этот микроскопический мирок, который поглощал внимание отца, то, как древняя богиня, рассеяла бы его одним ударом. Со мной они оба были всегда равнодушно ласковы. В детстве меня часто приводили в кабинет отца, и я, скучая, следил, как солнечный блик от предметных стекол в его руках мечется по потолку. Повод поговорить со мной дольше часа он нашел только когда узнал, что я выбрал будущей специальностью медицину.

После их смерти у меня осталась тетка в Кисловодске, старшая сестра отца. Она никогда не понимала характера матери, их странного союза и так и не сошлась с ней по-родственному близко. Но она любила брата и племянника – меня. Я скучал по ней, хотя виделись мы редко. Чуждая сентиментальности тетка была убеждена, что чистая рубашка как проявление заботы гораздо важнее слов. Вместо писем с расспросами о здоровье, как это водится между племянниками и тетками, она регулярно присылала мне различные статьи о пользе обливания холодной водой и все рецепты обедов брала из поваренной книги общества вегетарианцев. А в свободные часы проходила километры по холмам, с удобной палкой, считая это наилучшим отдыхом. После смерти родителей она умело распорядилась их небольшим наследством, ежемесячно отправляя мне сумму, достаточную, чтобы покупать книги, обедать и снимать комнату.

Из университета меня вскоре отчислили за «поведение», дерзость ректору. Но эта неудача, оказалось, привела меня ближе к мечте. Как добровольный помощник я участвовал в расследованиях местной полиции. Подрабатывал переводами, корректурой. И хотя приходилось мазать чернилами дыры на ботинках, а на ужин брать «студенческий бифштекс» – чайную колбасу, – я был абсолютно счастлив. И так молод, самонадеян и увлечен, что не заметил, как война и новый мир вплотную придвинулись к югу, к Ростову. В город день за днем прибывали беженцы из столицы, Москвы, всей России. На улицах в ожидании конца всему шла лихорадочная жизнь. Столичные примы давали концерты под аккомпанемент боев на окраинах. Власть менялась вместе с месяцем. И вот накануне того дня, когда Добровольческая армия окончательно покинула Ростов, меня вызвали во временный штаб армии к мертвецу. И вышло так, что это сначала привело меня к делам, о которых я знать не хотел, а уже после я оказался вместе с отступающими военными и беженцами на пути в Новороссийск. Там я поддержал обвинение против невиновного. И слишком поздно определил истинного убийцу. С тех самых пор я не любил казачьих присказок. Стоило услышать такую, как я вспоминал о человеке, которого бросил запертым в комендатуре.

Тогда Добровольческая армия подошла к Новороссийску – как к краю. За спиной осталось только море. Да и Новороссийск тех дней был не городом, а скорее, военным лагерем. Улицы его были переполнены солдатами, казаками, беженцами, аферистами и дезертирами. На пристанях волны людей бились о сходни пароходов. Выстрелы, крики, ржание лошадей. Жар, дым и вонь горящей нефти несло в порт. В городе полыхали пожары – снаряды армии большевиков, обстреливающих порт, взрывали цистерны. В дыму тонули мертвые трубы цементного завода и далеко выступающий в море мол. Помню, как мимо меня промаршировал отряд военных. В голове колонны мелькал на пике полковой значок. На самом краю мола солдаты остановились, соблюдая безупречный порядок. В ожидании помощи? Смерти? Мол быстро заволокло дымом, в котором пропали и они.

Стало окончательно ясно, что порт занят отрядами Красной армии. Но я все еще пытался исправить свою ошибку. Спешил успеть выпустить из комендатуры невиновного. От бега вверх, вверх по узким улицам било в ушах сердце. Но я опоздал. Увидел только выбитые двери и как разворачивали телегу с прикрытым пулеметным орудием. Потом было не до рассматриваний, пришлось петлять как зайцу. Бурому, заметному на снегу – выбеленной светом улице. Потом я вправлял вывихнутое в драке плечо в каком-то проходном дворе. Над головой хлопнуло окно в галерее – голова спряталась раньше, чем я успел крикнуть, чтобы не высовывались. Походная фляга пригодилась, чтобы зафиксировать. Ее удалось перетянуть ремнем, помогая зубами. Но в спешке я сделал все небрежно. Тогда, наверное, начался воспалительный процесс в суставе. С лихорадкой и жаром я несколько дней, а может, часов просидел, не прячась, во дворе дома, где нас определили на постой. Не знал, куда идти, голова горела. Смутно помню, как поднимался на этаж в квартиру, чтобы взять вещи. На стук и звонки никто не отозвался. Кое-что из нашего багажа, свернутое в узел из старой шинели, лежало у запертой двери. Раз я нашел на ступенях парадной хлеб в салфетке, кусок колотого сахара. Но жильцы не появлялись, все ставни были накрепко заперты, и я так и не узнал, кого благодарить за этот подарок.

В Ростов я добирался долго. Поезда появлялись на станции без расписания. Вагоны брали штурмом. Билетов ни у кого не было, счастливчики махали какими-то липовыми разрешениями. Пассажиры сидели прямо на полу. Те, кому повезло меньше, устраивались на сцепке между вагонами, лезли на крыши. Объединенные общим неустройством смотрели за узлами и не расспрашивали попутчиков. На станциях иногда можно было достать кипяток, за ним бегали по очереди и криком предупреждали остальных о проверке – тогда все бросались врассыпную под вагоны. Запахи немытых тел, мазута, нагретых рельсов… Мерная тряска усыпляла, но спать всерьез было нельзя, свалишься. Крепко обняв, как красивую женщину, грязную сцепку, я думал, что, может, и лучше не сходить с этого поезда, ничего не решать, не предпринимать?

Но и это бесконечное путешествие оборвалось внезапно. На станции я вдруг очнулся от того, что в лицо бил свет фонаря. Я мог попытаться удрать, но не стал. Бегать надоело. У меня не было при себе никаких документов, ничего, кроме чужой свернутой шинели. Я не мог вспомнить, срезаны ли на ней погоны. Могли, конечно, и задуматься, отчего это сверток такой тяжелый? Но, на счастье, мой грязный узел смотреть не стали. Под арестом я просидел недолго. Рассказал, что еду в Ростов к родным, документы и деньги в дороге украли – не редкость. На меня нашло то настроение, которое я хорошо знал. Полное безразличие и злость. Желание скорее со всем покончить. Если бы меня подробнее расспросили, я бы рассказал все. О деньгах атамана, убийстве в туннеле и других, моей истинной роли в нашей «компании друзей», отряде, созданном ЛК[13]

Загрузка...