Это было нечто грандиозное, невиданное и неслыханное… Такой бури восторга город еще не знал.
Открылись огромные кроваво-красные ворота с драконами, и на площадь вышли первосвященники во главе с гроссмейстером. Над гроссмейстером колыхался балдахин, первосвященники, в рубище, посыпав пеплом головы, мерно шагали под скорбные звуки траурного марша. А за ними в соборной, празднично убранной карете, запряженной четырьмя белыми священными быками, сидел сам святой Йорген со своей благословенной супругой… Их озаряли ослепительные лучи восходящего солнца, а вокруг бушевало великое людское море… Тысячи и тысячи паломников кричали, глядели, ждали…
Впереди всех, тесно прижавшись друг к другу, стояли знаменитые проповедники. Вот Ленборг из Форбю; когда он произносит проповедь, голос его дрожит от рыданий. Вот Туре Туресен, который изрекает горькие истины, изящно скривив губы. Вот Петер Томмельман, сын торговки яблоками из Туттенструпа, легко впадающий в Восторг и зрящий небесную обитель даже сквозь железную крышу. Вот кроткий старый Сневе, такой краснобай, что, послушав его, миряне уже не могут отличить черное от белого! А вот Гудмун Хэрренсфред, на него всегда большой спрос, зато он и взимает немалую мзду: это великий мастер говорить гадости языком библейских пророков. Вот Топман; у него из-за воротника всегда торчат несколько соломинок, и потому он слывет правдоискателем. И наконец, «сладчайший Петер», как его называют; он причесывается на косой пробор, тщательно повязывает галстук и считается воплощенной добродетелью.
Проповедники привыкли держаться с большим достоинством, они никогда не орут и не изумляются по пустякам. Но и у них глаза вылезли на лоб от удивления и ужаса, когда они увидели того, в чье возвращение так беззаветно верили, исходя из внутреннего убеждения, что он никогда не придет! А он пришел!!! И вон он сидит в карете, живой и здоровый! Их щеки побелели как мел, губы дрожали, почтенные бороды тряслись. Десницы тоже дрожали, словно искали, за что бы ухватиться.
А богомольцы орали, не жалея глоток; они выли и вопили до исступления, до умопомрачения, оглушали друг друга и снова кричали, славя святого Йоргена, его благословенную супругу, золоченую карету, священных быков, господ первосвященников и опять святого Йоргена и его священный, чудотворный, замечательный, запятнанный кровью шелковый плащ, отливающий на солнце то зеленым и коричневым, то голубым и фиолетовым.
Из Соборной рощи процессия вышла на площадь Капитула, посреди которой возвышался позорный столб; а тут новые толпы людей, которых было как сельдей в бочке, новые ряды, новые шеренги. И снова неслись исступленные крики, снова паломники размахивали руками и посохами! А к небу поднимался громовый рокот людской толпы, медленно расступавшейся перед торжиственной процессией.
— Дорогу, дорогу! — кричали соборные герольды и скороходы в пурпурно-красных одеждах. — Дорогу святому Йоргену, дорогу святой соборной невесте, дорогу святому соборному капитулу! Дорогу священным быкам!
Над людским морем, заполнившим переулок Капитула, мерно колыхался балдахин гроссмейстера. За гроссмейстером уныло плелись первосвященники, посыпав главу пеплом и распевая древний покаянный псалом;
Святого гнали мы, как вора;
теперь нас жжет клеймо позора.
Грядем к ручью мы Утешенья,
чтоб смыть в нем наши прегрешенья.
Всего было двенадцать строф; старые паломники знали все слова наизусть и обычно подпевали. Но сегодня никто не прислушивался к тому, что поет соборный капитул, никто не внимал с благоговением соборной музыке. Все лица были обращены в одну сторону, все глаза смотрели в одном направлении: на карету, соборную карету, которая медленно плыла по людскому морю, сверкая позолотой.
А над волнующимся морем фанатического, безумного Восторга, в золоченой карете, возле увенчанной миртами Олеандры восседал Коронный вор, величественный и лукавый. Он ласково улыбался и кивал направо и налево, но каждый его нерв вибрировал от напряженного внимания, с которым он следил за всем происходящим, а сердце тревожно стучало и ликовало.
В карете под задним сиденьем лежало два бочонка с золотом; он захватил их с собой так, на всякий случай, хотя, в общем, ему ничто не угрожало… пока.
Залогом его безопасности были святой чудотворный плащ и сидевшая рядом с ним Олеандра, самая знатная девица в городе, — ведь все знали, что он провел с ней ночь. Могущественнейшие вельможи города смиренно и покорно шли перед каретой, а религиозный экстаз богомольцев, ставший главным козырем в его игре, достиг такой силы, что даже у Микаэля дух захватывало.
Вопли восторга были столь оглушительными, толпа выла и ревела с таким упрямым усердием, что от этого можно было сойти с ума. Казалось, все самые яркие краски и самые мощные звуки, самое пылкое восхищение и восторги со всех уголков земли сосредоточились на нем, как лучи в фокусе линзы. На его месте любой другой смертный смиренно стушевался бы, замахал руками, закрыл глаза, заткнул уши и закричал:
— Остановитесь же, довольно! Это уж слишком! Я недостоин такой чести!
Однако Коронный вор был старый комедиант. Он привык к лицедейству не меньше, чем какой-нибудь священник или епископ. Как кот на солнце, он с наслаждением щурился, глядя на бесновавшуюся от восторга толпу. Он знал, что во всем этом реве нет ни единой мало-мальски искренней или разумной ноты, и простую поленницу дров они встречали бы не менее восторженными воплями, но для него лично этот религиозный экстаз был весьма важным и обнадеживающим обстоятельством.
Олеандра, напротив, была глубоко взволнована. Ее грудь высоко вздымалась.
Влажными дрожащими руками она сжимала руки Йоргена. Никого из этих невежественных и наивных простофиль Олеандра не принимала всерьез, никого в отдельности. Но здесь был не один простофиля, а тысячи, десятки тысяч простофиль, целое море простофиль. И не где-нибудь там, далеко, а именно Здесь, совсем рядом, и они окружали ее со всех сторон. Столько шума и гама, столько простофиль, радостно ревущих во всю глотку, — все это взволновало, потрясло, одурманило Олеандру. Она плыла по сияющему морю радости. Это был самый счастливый миг в ее жизни.
От волнения она побледнела как смерть. Когда толпы паломников снова смыкались за каретой, грохочущий вихрь на мгновение ослабевал и тут же вновь закипал тысячеголосым хором, который в сладостном опьянении распевал старинный гимн о плаще:
Добрый Йорген к нам пришел
нас спасти от бед и зол.
Словно по волшебству, безумный восторг толпы вдруг превратился в сладостное ощущение вечной правды и чистоты. Казалось, какая-то непостижимая сверхъестественная сила, какое-то великое чувство, большее, чем может вместить крошечное человеческое сердце, снизошло с небес и заполнило улицы Йоргенстада; это дух, который не обитает больше в чьем-либо сердце; обретя независимость, он теперь оживает на тысячах уст, в ликовании, устремленном к небесам, в молитвах, в рыданьях и плаче, в дрожи, пробегающей по спине, в звуках гимна, отдающихся далеко в горах.
Олеандра закусила губу и разрыдалась. Крупные слезы катились по ее щекам. О таком блаженстве она даже и не мечтала; она чувствовала себя слабой и ничтожной и в то же время испытывала облегчение, ибо сейчас она могла ни о чем не думать, а только чувствовать, только плакать, плакать открыто, не привлекая любопытных взглядов, плакать так, словно душа празднества и пламенный миг вечности слились в ее слезах.
А Коронный вор сидел прямой и невозмутимый. «Господи помилуй!» — презрительно цедил он сквозь зубы и смотрел на весь этот спектакль, каг человек, который вынужден досмотреть его до конца.
Между тем шествие двигалось по переулку Капитула и миновало поворот, у дворца главного секретаря; на крыше «башни» сидели и медленно потягивали вино молодые кавалеры и девицы, разочаровавшиеся в жизни.
Внизу была невообразимая давка, толпа плотным кольцом окружила брачную карету и отделила ее от соборного капитула. Вопли и крики усилились.
Балдахин раскачивался, словно паруса во время кораблекрушения. Быки ревели от страха и норовили стать на дыбы. Их выпрягли, и в мгновение ока убогие, калеки, хромые и горбатые, ликуя, впряглись в карету и поволокли ее дальше, словно восторг придал их изувеченным телам нечеловеческие силы.
Пиршество на «башне» прекратилось, бокалы опрокинулись. Кавалеры и девицы перевесились через балюстраду и во все глаза смотрели на то, что происходило внизу. Скептические улыбки быстро сбежали с их скучающих физиономий, и они уже мало чем отличались от паломников.
Пока Йорген был лишь теоретической проблемой, они спокойно отрицали его существование как чудовищную бессмыслицу. И вдруг они воочию видят его, живого и здравствующего, окруженного многотысячной толпой и приветствуемого криками радости и восторга. Вот когда просыпаются суеверие и невежество, прячущиеся под маской скептицизма, а перепуганный разум «цивилизованного человека» безоговорочно капитулирует перед фанатизмом дикаря.
Бледный как смерть, воздев к небесам руки, выбегает на улицу молодой вольнодумец Герман и бросается на колени перед каретой святого Йоргена.
— Историческая минута! — говорит Тимофилла, плача навзрыд.
Шествие поворачиваот в переулок Роз, где Микаэль родился и вырос. Он не был здесь с того самого дня как его изгнали из города. Он поклялся тогда, что вернотся победителем, и ныне мечта его сбылась. В его честь поют псалмы, его осыпают цвотами с крыш и балконов.
Конечно, он предпочел бы свернуть на соседнюю улицу, ведь в переулке Роз многие могли узнать его. Но нет, шествие движется по своему обычному пути, мимо хорошо знакомых ему ворот и окошек. Вон стоит старая Лотта с торчащим вперед подбородком; седые букли сбились и закрыли ей правый глаз, она достает из своего синего передника гвоздики и бросает их святому. Вон стоит одноногий токарь… А вон там… Сердце Микаэля сжалось и затрепетало. За низеньким белым забором он увидел знакомый ему с детства садик с кустами роз, диким виноградом и большой фуксией. Его родной дом! Там ли сейчас его близкие? По садику идет старик, голова его трясется от старости. Его ведет седая женщина… Это они! Микаэль смотрит не отрываясь. Узнают ли они его?
Ужаснутся? Иль молча взглянут на него, предчувствуя неминуемую развязку?
Микаэль улыбаотся и киваот как ни в чем не бывало, но взор его по-прежнему устремлен на мать и деда. Вот они протянули к нему руки и… О, ужас!
Старый Коркис, его дед, благороднейший и умнейший из людей, медленно опускается на колени.
— Господи, вот мне и довелось увидеть святого Йоргена, — плачет старик, — довелось увидеть чудо. Значит, не зря я прожил жизнь.
Никто не слышал слов старика, кроме его дочери Урсулы, матери Микаэля. Она заливалась слезами, плечи ее вздрагивали от рыданий, и, стоя на коленях, она простирала руки к нему, святому, который ехал через их жалкий переулок и возвещал о том, что благородство, подлинное величие и святость еще существуют на земле…
Коронный вор мог быть спокоен. Даже родная мать не узнала своего сына. Вот до чего непроницаемым был религиозный туман, застилающий людям глаза!
И Микаэлю стало горько и грустно. Ему показалось, что он — муха, попавшая в банку с клеем, и все эти толпы ликующих богомольцев — тоже клей, в котором он завяз и из которого будет не так-то просто выбраться.
Шествие свернуло на Аллею первосвященников.
Буря восторга бушевала все сильнее. Посреди площади Йоргена возвышалась статуя святого. Там стояли в ожидании новые толпы паломников. По всему склону горы, от площади до самого источника, куда ни бросишь взгляд, сплошной стеной стояли богомольцы. А вдали виднелся высокий холм с виселицей на вершине.
У самой статуи можно было разглядеть крестьянскую телегу, всю облепленную паломниками, а на телеге стоял Франц, разъяренный и выжидающий…
Нос у Коронного вора заострился и стал похож на клюв хищной птицы. «Погоди, любезный Франц, — думал он. — Как бы тебе не попасть впросак. И если дело у тебя не выгорит, я с удовольствием посмотрю, как вытянется твоя глупая рожа. А если выгорит, я с не меньшим удовольствием посмотрю на рожи этих идиотов. Им тоже придется не сладко, когда все узнают, кого они катали в Канареечной соборной карете. Вряд ли они вынесут такой удар, но ничего лучшего они и не заслуживают. От всего сердца желаю им всего самого плохого, и пусть меня разорвут на части. Итак, любезный Франц, давай потягаемся, кто кого!»