Виктор вздрогнул и обернулся. Официантка слегка придерживала его за руку и улыбалась.
– Ты один? – спросила Света, и в ее глазах промелькнула радость.
– Как видишь. – Равнодушие удалось Егорову с трудом.
– Выпьешь?
– Конечно, – ответил Виктор, подумав, что лучшее лекарство для него сейчас – это водка.
– Как раньше?
– Да.
– А поесть?
Егоров покачал головой и попросил:
– Лучше дай стул.
Они пошли к служебному входу. Виктор шагал за девушкой и замечал, как мужские взгляды скрещиваются на ней, словно прожекторы в цирке на полуобнаженной актрисе.
Невысокая Светка была очень похожа на американскую кинозвезду Мэрилин Монро. Егоров так ее и называл – «Маленькая Мэрилин». В ответ Светка надувала пухлые красные губки, но он видел, что подобное сравнение ей нравится.
Виктор взял легкий пластиковый стул и отыскал место в углу, чтобы наблюдать за всеми, а самому, по возможности, оставаться незамеченным.
Вернувшись из Афгана, Егоров с удивлением обнаружил в себе такую привычку. Куда бы он ни заходил, в ресторан, пивную, закусочную, всегда инстинктивно выбирал место так, чтобы видеть любого входящего. И если все-таки выпадало оказаться спиной ко входу, то он постоянно оборачивался. Виктору казалось, что его подстерегает какая-то опасность.
Света принесла холодную, в инее, бутылку, стакан, пепси и три бутербродика на пластмассовой тарелочке.
– Их-то зачем? – спросил Егоров.
– Поешь. Я обязательно подойду. Если надо – позови, – улыбнулась девушка и пошла в сторону чьей-то призывно вздернутой руки.
Многие мужики смотрели на Виктора с плохо скрываемой завистью.
«Идиоты, – подумал он, – это не моя девушка. Она хорошая, красивая, и у нее очень доброе сердце. Конечно, Светка нравится мне, но не больше. А симпатия и любовь – это совершенно разные вещи, которые отличаются друг от друга так, как, наверное, маринованный огурец от свежего. Почему счастье так быстротечно», – расстраивался все больше Виктор, вспоминая тот самый первый день.
Напившись накануне до чертиков, Егоров умирал на горячих камнях пляжа, представляя себя медузой, которую из озорства выбросили на берег мальчишеские руки. Ему казалось: еще немного, и он окончательно растечется по горячим белым голышам желеобразной массой. Даже море спасало только на время. Потом вновь становилось худо, и Виктор, мотая головой, вновь брел в воду.
Сделав несколько шагов и чувствуя, как возрастает сопротивление моря, Егоров останавливался и начинал следить за золотой колеблющейся паутиной – тенью от волн, которая причудливо пыталась опутать сероватый песок, струящийся на мелководье тоненькими причудливыми змейками. Затем, раскинув руки, падал в воду. Побарахтавшись немного, совсем как пенсионер, он выползал на берег и шел к расстеленному полотенцу.
Неподалеку девушка, склонившись над тетрадочкой, уложенной поверх книги, примощенной на коленях, что-то писала. Виктор наблюдал за ней сквозь полуприкрытые глаза. Свет, проходя через ресницы, рождал красно-зеленые блики. В них девушка выглядела еще привлекательнее и загадочнее. Иногда она, задумавшись, смотрела куда-то вдаль поверх водных велосипедов и десятков голов, плавно качающихся, как мячи, на небольших мягких волнах. Егоров следовал за ее взглядом, ничего особенного не замечал и вновь ронял голову на скрещенные руки.
– Девушка! – наконец отважился он. – Что вы пишите? Стихи?
Незнакомка внимательно, серьезно посмотрела на Виктора, завела спадающую челку за ухо и совершенно просто, без глупого хихиканья и кривляний, присущих подавляющему большинству девиц на юге, ответила: «Нет, не стихи. Я пишу письмо маме».
Письмо, да еще маме, в то время, когда рядом море и всеобщее расслабление? Егоров чуть не заплакал от восторга. Ведь он тоже сильно любит свою маму, хотя пишет ей все реже. А та расстраивается и думает, что Виктор ее совсем позабыл. Но это неверно. Просто рассказывать маме, что сейчас он живет совсем не так, как она об этом всегда мечтала, – значит, прибавить ей морщинок. Расстраивать ее Егоров не хотел, но и обманывать не собирался.
– Девушка, хотите, я вас в карты играть научу? – И закашлялся, думая о том, какое у него будет выражение лица в случае отказа.
Однако его не последовало.
– Хочу, – улыбнулась девушка, – но сначала письмо закончу.
Егоров почти вприпрыжку побежал к воде.
– Что будешь делать вечером? – перед тем как уходить с пляжа, спросил Виктор, со страхом ожидая услышать какую-нибудь дежурную отговорку.
– Ничего, – по-прежнему без всякого дешевого опереточного кривляния ответила Ирина.
В мягких темно-голубых сумерках они гуляли по городу. Само собой получалось, что шли они по тихим спокойным улочкам, которые почти всегда игнорирует прочий праздный люд, предпочитающий в это время суток бары, рестораны и кафе.
Уже тогда, в самый первый день, казалось Егорову, что знает он свою спутницу давным-давно, что знакомы они много-много лет, но потом по какой-то случайности, совершенно не зависящей от обоих, расстались, а теперь вот повстречались вновь.
Они понимали друг друга с полуслова. Им не надо было вымучивать слова или долго молчать, судорожно соображая, что сказать еще, так как пауза становилась слишком долгой.
– Тебе не кажется? – спросил Виктор.
– Кажется, – ответила девушка, улыбнувшись.
Егоров легонько пожал тоненькие нежные пальцы.
Порой, совершенно не сговариваясь, они начинали говорить об одном и том же. Удивленные, замолкали, переглядывались, а потом смеялись.
Слушая девушку, Егоров изумлялся все больше: о многом Ирина думала так же, как и он. Это было невероятно!
«Многие думают, будто только совершенно разные люди интересны друг другу, – размышлял Виктор. – Наверное, это правильно, но не для всех. Если для меня – так точно нет. Ведь чем старше мы становимся, тем настойчивее ищем в жизни именно единомышленников, чтобы еще раз подтвердить правильность своих жизненных установок. И с кем проходить свой путь, если не с теми, кто разделяет твои взгляды и отношение к жизни?»
Егоров был счастлив: они смотрели на мир одинаково. Особенно хорошо было Виктору оттого, что впервые за долгое время ему не приходилось играть какую-то роль, выдавать себя за кого-то совершенно другого.
Все время – в училище, на службе, в жизни – он старался подстраиваться под окружающих, стремился ничем не отличаться от них, а если и думал как-то по-другому, то мысли такие надежно упрятывал в себе, боясь, что его не поймут, засмеют или, что всего хуже, вытолкнут из своего круга, объявив чужим.
В последнее время ему казалось, что он уже окончательно забыл, какой он на самом деле. И все из-за подобной игры, которую краснобаи кокетливо называют «приспосабливаться к жизни».
Как часто в жизни люди играют то ли самостоятельно выбранные, то ли кем-то навязанные роли, с годами увязая в них окончательно. Да так, что потом и сами бессильны различить, где они настоящие, а где бутафорские, придуманные.
– Не представляйся! – говорила Егорову бабушка в детстве, когда тот начинал чрезмерно кривляться и шалить. – Ты же не такой непослушный мальчик!
– Дедушка Ленин был очень добрым. Однажды враги попытались убить его. Злая женщина стреляла из пистолета в него и ранила. Но дедушка Ленин сказал, чтобы ее отпустили, – наставляла их, первоклашек, учительница. – И если вы хотите что-то сделать – обязательно подумайте, как поступил бы на вашем месте дедушка Ленин, проверяйте себя по нему!
Красным по золотому, на самом видном месте на их этаже в училище – моральный кодекс строителя коммунизма. Проходя мимо, Виктор каждый раз непроизвольно цеплялся глазами за ряды ровных букв. В мозгу переплавлялись слова и точили сердце: не попадал он в разряд строителей коммунизма. А так хотелось!
– Ты же не такой! – Плакала мама еще неделю назад, после того как накануне с отцом укладывала его пьяного с бессмысленно-остекленевшими глазами на диван.
Да, он не такой. Он знает, что не такой. Но ведь именно он, Виктор, а не кто-то другой, чуть больше года назад в который уже раз воспитывал солдата, избивая того под палящим выцветшим афганским небом.
Этот узбек бы наркоманом и ящик гранат обменял у духов на чарс.
Сначала усердствовал замполит роты. Побелевший от ярости старлей схватил узкоплечего солдата за шею и с силой бил головой в броню боевой машины пехоты. Узбек, зажмурив глаза, покорно таранил башкой обшарпанный бээмпэ.
Когда политработник обессилил от подобной политико-воспитательной работы, на смену пришел Егоров.
– Ничего, – сказал Виктор старлею, когда солдат ничком остался лежать в пыли возле гусениц боевой машины. – Оклемается, отдай его в роту нашим дембелям на пару дней! – Замполит согласно кивнул, потирая разбитый кулак, а затем вздохнул: – Правильно говорят: в нашем политическом деле главное все-таки ручка. Правая ручка. – И он, матерясь, попробовал пошевелить кровоточащими пальцами. Виктор засмеялся.
Ведь это он, Егоров, со злобой опускал железный приклад автомата на стриженую голову механика-водителя, когда тот начал бить ногой по тормозам в самом опасном участке трассы, заметив разворачивающийся на дороге афганский грузовик – простейшую духовскую ловушку.
– Вперед, Ванька! Вперед! – орал офицер. – Скорость! На полную! Убью, если тормознешь! – рычал он, не успевая даже материться, понимая, что всех могут отправить на тот свет значительно раньше, нежели он, Егоров, пристрелит водителя за трусость, которая всех их – восьмерых на броне и в ней – сведет в могилу. А быть может, и к худшему – плену.
Ванька, сгорбившись, как вопросительный знак, необъяснимым чудом пролетел между машиной и огромной канавой, за которой начинались густые духовские сады.
Лейтенант, каким-то двадцатым чувством ухватив взглядом хищный конус гранатомета, высунувшийся из-под мостика над канавой, саданул туда длинную очередь, чтобы потом начать срезать чуть покачивающиеся веточки за ней.
Приклад отдавал в плечо, Егоров мгновенно перезаряжал магазины, обжигая руку о раскаленный ствол, и орал:
– Взять захотели? А! А-А-А-А! Не возьмешь!!! Советские не сдаются!!
Потом, в полку, он поставил маленького тщедушного Ваньку перед собой и вкрадчиво, почти ласково спросил:
– Сколько раз можно тебе, ублюдку и недоноску, одно и то же повторять? Сколько раз тебе про подобные штуки рассказывал? Сколько предупреждал? Что, забыл, какие в том кишлачке духи обнаглевшие? Ты же всех нас под смерть подводил! Или в плен захотел? Что, тебя давно не имели крепкие афганские парни? Хочется попробовать? Так давай я тебя к нашим местным педрилам, которые на свинарнике впахивают, отдам?! Их опустили, потому что они в горах обхезались, и теперь они там свиней пользуют. И тебя, недоносок, опустят. Знаешь, с каким удовольствием они это сделают? Ведь этим скотам приятно будет понимать, что ты еще ниже их станешь, потому что именно они тебя опускать будут!
И после каждой фразы лейтенант бил солдата с размаха в грудь кулаком. Ванька летел на пол, а офицер тихо, с яростью приказывал: «Встать! Смирно!»
Дрожащий механик-водитель вновь замирал перед командиром.
Ведь это он, Егоров, а не кто другой, улыбаясь, наблюдал за Эдиком, который, связав испуганного старика по рукам, конец веревки закрепил на корме бронетранспортера, после чего они двинулись по ухабистой дороге дальше, все набирая и набирая ход.
Когда Виктор вспоминал об этом, ему становилось мучительно больно. Ведь он вынужден был жить совсем не так, как когда-то его учили родители. И все два года Егоров успокаивал себя тем, что он просто-напросто старается хорошо делать свою работу, стараясь не думать, какими были эти занятия.
А они были прежде всего людьми! И солдаты, и афганцы – тоже! Люди, человеки, пацаны, которые все, как один, не по своей воле взяли в руки оружие, попав на абсолютно ненужную войну, где ничто просто так для ее участников не проходит: кого-то избивают, кто-то убивает, а кто-то погибает.
Узбек-наркоман вскоре погиб. Когда он зашел в солдатский сортир, рядом с ним упала граната, брошенная через окошко.
Ванька тоже отдал богу душу. Бронетранспортер Егорова духи все-таки зажали. Виктор лежал в это время в госпитале. Вместо него на выезде был Файзи.
Когда лейтенанту рассказали, что стало с ребятами возле кишлака, он сразу вспомнил, как избивал Ваньку. Этого девятнадцатилетнего пацана, которому из-за тщедушности и маленького роста больше шестнадцати дать было невозможно. Ванька был единственным парнем в семье, поздним и самым любимым. Был!
Само собой получилось, что Егоров рассказал девушке о себе почти все. Он слишком устал носить в себе всю тяжесть содеянного. Он хотел избавиться, освободиться, отцепиться от него, чтобы не приходили по ночам кошмары, чтобы все происшедшее исчезло, растворилось, ушло, сгинуло.
Рассказав про какой-то случай, Виктор мучился, переживал, боялся, что девушка испугается и не придет на следующую встречу. Он ругал себя последними словами и клялся, что если она появится, он и словом не обмолвится об этой проклятой войне.
Но так получалось, что, встретившись через некоторое время, Егоров вновь продолжал свою исповедь. Разумом он понимал, что делать этого не следует, но душа, сердце настойчиво требовали – говори; скажи сейчас, потому что потом ты никогда никому не сможешь этого рассказать и… пропадешь.
Девушке было страшно. Однако руку Егорова она по-прежнему не выпускала из своих ладошек. В самые тяжелые моменты, когда Виктора вдруг начинала бить мелкая дрожь и он трясся, клацая зубами, Ирина обнимала его и тихонечко шептала: «Успокойся! Успокойся! Ведь я с тобой! Рядом! Успокойся, милый!»
Егоров прижимался к девушке, крепко обхватывал ее руками и, чувствуя теплое дыхание на своей шее, ощущал, как озноб постепенно проходит.
С каждым днем он становился лучше, чище, спокойнее, а главное, – добрее.
Не красота спасет мир, а доброта. Именно доброта людей друг к другу. Пусть они даже и не знакомы, пусть они встретились только на пару минут.
А потом как-то само собой получилось так, что Виктор с Ириной стали проводить все время вместе. Они не расставались, им было хорошо вместе.
Теперь он один. Вокруг – чужие и совершенно ненужные ему люди. Сейчас, в кафе, где так много красивых, веселых людей, Виктор испытывал лишь чувство тоски. Ему было одиноко, и мысли о девушке вызывали слезы. Егоров тянул водку и курил сигарету за сигаретой.
«Откровенность всегда против тебя, – думал Виктор, – особенно здесь, в Союзе. Никогда и ни перед кем не надо раскрываться. Обязательно предадут. Тем более девушки».
Еще Егоров думал о том, что в этой мирной жизни он понять ничего не может и вряд ли в ней когда-нибудь разберется. То ли дело там, где было все очень просто: стреляй, чтобы выжить; считай дни до замены и тоскуй по Родине.
А здесь он все больше грустит по войне, из которой вышел; по страху, липнувшему к нему после перестрелок; по отчаянной, до истошного внутреннего крика, тоске по дому, которая сжимала сердце по ночам, когда он сидел на ступеньках модуля и смотрел на вязкое черное небо, думая, что здесь он, наверное, и подохнет.
«Странно, – размышлял Виктор, – человек постоянно ждет, что завтрашний день окажется лучше предыдущего. Поэтому день сегодняшний он проживает второпях, лишь бы как, стараясь скорее очутиться в завтра.
А когда он там неизбежно оказывается, то с потрясением убеждается: здесь тоже ничего особенного не происходит. И так – день за днем, месяц за месяцем, год за годом. В итоге – все ожидания впустую: счастья по-прежнему нет, а время ушло.
Тогда ты начинаешь оборачиваться, – думал Егоров, – и вдруг замечаешь в прошлом по-настоящему счастливые дни, которые казались тебе в то время обычными, совершенно будничными, ничем не примечательными».
Вспоминалось детство: раннее летнее утро, рваный легкий туман над рекой-зеркалом, долгая желтая песчаная отмель, натянутая леска, брошенные в воду переметы, с помощью которых они ловили с мальчишками рыбу; теплая, расцветающая весна, большая березовая роща и сок, который струится с деревьев в банки, привязанные пацанами к стволам; осень, бабье лето, паутинки, влекомые по воздуху легким ветерком, багрянец и желтизна стоящих вдали лесов, к которым катит он с товарищами на великах.
Сейчас Виктору вспоминалось все: как в Афгане почти до рассвета играли они с ребятами в преферанс; как варили картошку в госпитальном электрочайнике, потому что очень хотелось есть, а жратва в столовой была скудной и отвратительной; цепочки солдат бегут к вертушкам, лопасти которых начинали вращаться все быстрее; горные реки, где кипенно-белая вода с шумом билась о камни; дрожащее нутро вертолета, на дне которого он лежит на носилках; солнце, встающее над розовыми конусами гор.
И казалось все это ему таким близким и счастливым, что остро, до звона в ушах, захотелось обратно. Тем более что его ничего не связывало с этой жизнью. Хрупкий мостик в завтра рухнул.
Люди, море, приятный летний вечер, водка – ничего не радовало Егорова.
«Так где же оно, счастье, – думал он, – и есть ли оно вообще? Может, было бы лучше, чтобы меня там убили?»
Он выпил водки, глотнул пепси прямо из горлышка и закурил.
Темнело. Вдоль берега, взбегая к горам, потянулись огоньки, складываясь в долгие красивые гирлянды.
Много лет назад самым волшебным временем для Егорова с сестренкой были дни, когда в доме вдруг появлялась свежая, пахнущая зимним лесом елочка. Родители наряжали верхушку, а Виктор с Танюшкой – разлапистые нижние ветви.
Сестренка постоянно путалась под ногами, хныкала, что уже совсем большая, и пыталась вскарабкаться на стул, чтобы обвить невесомыми тоненькими серебристыми нитями все деревце.
Отец подхватывал Танюшку на руки, и она, смешно болтая ножками в сползающих колготках, старательно цепляла «дождик» на каждую веточку.
Потом все кричали: «Елочка, зажгись!», и громче всех – Танюшка. В темной комнате становилось вдруг необычайно тихо, и, словно по волшебству, возникала елочка, опутанная разноцветными мигающими огоньками.
Сестренка визжала от восторга, хлопала в ладошки, прыгала возле мохнатого деревца так, что начинали раскачиваться игрушки, и все восклицала: «Дед Молоз, выходи! Дед Молоз, где ты?»
Когда родители задерживались на работе, а сумерки за окнами превращались в густую холодную тьму, Танюшка выключала свет. На елочке кружились желтые, голубые, красные, зеленые светлячки. Вытаращив глаза, сестренка усаживалась на пол, осторожненько дотрагивалась до веточек, заглядывала под них и все шептала: «Дед Молоз, выходи! Я холосая. Мы вчела с мамой стилали. Я все-все сделала! Плинеси мне подалок! Пожалуйста!»Виктор смотрел на полукольцо гор в оплетке огней и вспоминал островерхие нагромождения скал и базальта, которые после захода солнца становились холодными, черными, безжизненными, во тьме абсолютно невидимыми, и от этого все вокруг казалось еще более враждебным.
Сейчас, слыша мерный шум моря, набегающего на берег, ритмичную, упругую музыку, многоголосицу за соседними столиками, глядя на огоньки вдоль побережья, Егоров вдруг поймал себя на мысли, что именно в эту минуту он не совсем уверен в действительности своего прошлого. Было ли оно на самом деле?
Чем чаще посещали Виктора воспоминания, тем больше он в них запутывался. Порой ему начинало казаться, что все это происходило не с ним, а с другим человеком, который потом ему об этом подробно рассказал, не упустив и мелочей, делающих любое повествование более выпуклым.
Иногда Егорову казалось, что никакого Афгана вообще не было, что все это бред, сон, кошмар.
Но, дотрагиваясь до двух небольших синеватых вмятин на левой руке, он с горечью понимал: было. И он помнит все до крохотных подробностей: холодной и эластичной руки мертвеца, которую он ухватил, чтобы убитый не слетел с несущегося в ночи по разбитой дороге бронетранспортера; косо подрезанных слипшихся волос на окровавленной голове афганского пацаненка, лежащего под дувалом; пряного, терпкого запаха наркотиков в душном чреве бэтээра.
«Может, такие детали лучше всего и запоминаются», – подумал Егоров.
– Дед Молоз, – неожиданно вслух произнес Виктор, тут же оглянувшись, но всем вокруг по-прежнему было наплевать на него, и он вновь произнес, но значительно тише: – Дед Молоз! Я подалки вам плинес! – Вспомнился жаркий день, небо над головой, словно застиранная солдатская простынь, короткие резкие тени, углами вонзающиеся в матовую пыль внутреннего дворика гауптвахты, где Виталька с Файзи пытали духа-караванщика, захваченного накануне мотострелками в одном из кишлаков.
Виталик хладнокровно затянул удавку на его шее так, чтобы ею можно было спокойно владеть простым движением ноги.
Втроем они сидели на лавочке, курили, лениво перебрасывались словами, и ротный время от времени говорил:
– Дед Мороз, дед Мороз, он подарки нам принес. – И вытягивал ногу.
Дух валялся на земле задыхаясь. Он извивался в пыли, взбивая ее ногами, широко раскрывал рот, и штаны его темнели. Резко и неприятно запахло мочой. Офицеры морщились и крутили носами.
Потом капитан с трудом ослаблял рукой петлю. Караванщик – высохший морщинистый сорокалетний мужик, которому на вид можно было дать все семьдесят, – хрипел, хватался за горло, кашлял и медленно приходил в себя. Багровая полоса, словно узкий ошейник, охватывала его горло.
Затем он плакал, уткнувшись в колени ротному, стараясь обхватить их руками, и все повторял: «Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! Я ничего не знаю!»
Перед его исказившимся от страха и боли лицом плавала армейская топографическая карта, и вопросы следовали один за другим: «Где новые караванные тропы? Куда пойдет караван дальше? Места дневок? Какое оружие получила банда Хайрулло? Где оно?»
– Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! – сипел афганец и тянулся поцеловать пыльные, в застарелых рисунках грязи офицерские кроссовки.
– Биляд такой! – возмущался Файзи, стараясь попасть караванщику носком прямо в подбородок. – Свой черный рот убери, биляд душарски!
– Дед Мороз, дед Мороз! – почти меланхолично напевал разведчик.
Караванщик корчился в пыли.
– А может, он действительно не знает? – предположил вдруг лейтенант.
Виталик с Файзи переглянулись и засмеялись.
– Знает, биляд, знает, – уверенно сказал Файзи и, вскочив с лавки, вдруг резко саданул афганцу прямо в пах.
Тот завыл, сворачиваясь в клубок, и завертелся по земле, словно волчок.
Чуть позже выяснилось, что караванщик в самом деле знал. Он рассказал офицерам всё, и даже сверх их ожиданий. Афганец продал всех. Новые черные полосы – караванные тропы – шрамами вспарывали коричневый рельеф гор, окружавших зеленую долину со всех сторон.
А за решетками камер гауптвахты, в которую был превращен обычный крестьянский дувал, виднелись исхудавшие солдатские лица. Это были подследственные, которых отправляли на Родину, чтобы надолго упечь в тюрьму: за мародерство, грабежи, убийство мирных жителей… И за то, что некоторые из солдат не только не желали стрелять первыми, но и вообще не хотели стрелять.
Однако для всех отказников зона в Союзе была настоящим спасением. Если бы они остались в подразделениях, их неминуемо убили бы бывшие товарищи, которые на своей шкуре прочувствовали еще один закон войны: если в бою ты не стреляешь, значит, делаешь духов сильнее и подставляешь нас, гад.
В тот же вечер Виктор с Файзи накурились анаши. Они лежали на кроватях и после долгих затяжек медленно прихлебывали зеленый несладкий чай из пиалушек.
– У тебя есть девушка? – внезапно спросил таджик.
– Нет, – расслабленно ответил Виктор.
– У меня есть, – вздохнул Файзулло.
– На свадьбу пригласишь?
– Какая свадьба? – расстроился старлей. – Какая свадьба? Ее родители – баи. Отец, биляд, шишка большой в Душанбе. Они ей другого нашли, биляд.
– А она тебя любит?
– Очень сильно! Очень! – встрепенулся таджик. – Она красивая. – И, немного погодя, протянул фотографию.
На лейтенанта печально смотрела большеносая девушка с густыми черными волосами.
– Да, красивая, очень. Повезло, – сказал Егоров, привыкший уважать выбор своих друзей и уже давно не ломавший голову над тем, почему рядом с невзрачной девицей, как правило, оказывается симпатичный парень, или же наоборот. Чужая душа – потемки, и заглянуть туда не дано никому, кроме влюбленных.
Переводчик бережно спрятал фотографию, довольно осклабившись. На мгновение морщины на его лбу расправились, но затем брови вновь сошлись к переносице.
– Его родители тоже баи, биляд, очень богатые. Пайсы-майсы море имеют. Отец чуть ли не главный коммунист в городе, биляд. А он в университете учится, шакал.
– Вот, сука, – сказал Виктор. – Сверни ему шею. Поезжай в командировку с грузом «двести». Потом в Душанбе. Нигде не светись. Убей, и сразу сюда. Никто не догадается.
– Я сам так думаю, биляд, – оскалился Файзи. – Знаешь, Витя, когда я духов пытаю, то всегда его вижу, биляд. Мы здесь, как шакалы последние, а он на машинах по ресторанам проституток возит, биляд паршивый. Обязательно убью. Он смеялся надо мной тогда.
– Хорошо смеется тот, кто смеется последним.
– Ай, правильно сказал! – обрадовался таджик, с трудом доставая из нагрудного кармана спецназовской куртки песочного цвета тоненькую записную книжечку. – Дай, запишу, биляд. Я, когда его поймаю, так и скажу, биляд.
Потом офицеры выкурили по косячку и, чувствуя, как окончательно наливаются тяжестью тела, медленно заструились наркотическими грезами во Вселенную.
Егоров не знает, что грезилось тогда Файзи, но сам он видел какую-то девушку с распущенными каштановыми волосами. Виктор летел к ней, вытянув руки, что-то крича, но выходило это совершенно беззвучно, и поэтому девушка не слышала его, ускользая все выше и выше в черном необъятном небе.