Горбатая улица (Мещерский запомнил ее название – улица Первопроходцев), застроенная старыми, еще купеческими домами (каменный низ, деревянный верх), уводила от площади круто вверх. С виду дома были тихи, как и все в городке, но не необитаемы. Мещерский, проходя мимо окон, чувствовал затылком пристальные любопытные взгляды – они с Фомой вызывали у местных недоумение: кто такие? Зачем пожаловали? Возможно, Фому кто-то из местных, прячущихся за шторами и ставнями, узнал, однако не спешил об этом извещать.
Но, в общем, улица была как улица – старая русская архитектура, нуждающаяся в срочной реставрации, нехитрый провинциальный быт.
«Не уезжай, голубчик мой, не покидай поля родные…» – донеслось из открытой форточки. Где-то в доме был включен радиоприемник, и Вадим Козин, забытый на столичных радиостанциях, здесь еще был востребован слушателями. «Голубчик» Сергея как-то сразу подбодрил. Он покосился на Фому, но тот словно и не слышал музыки.
За улицей Первопроходцев, как понял Мещерский, располагался городской парк. Четыре каменных столба поддерживали что-то вроде гипсового портика, обозначавшего вход. Мещерского поразило крайнее запустение этого места. В глубь парка в разных направлениях вели асфальтовые дорожки – разбитые, растрескавшиеся, поросшие травой. Вместо клумб были какие-то пустыри, поросшие бурьяном. Зелень росла вкривь и вкось, заполоняя все вокруг, насколько хватало глаз, – кусты бузины, заросли орешника, сирени. Непролазная душная чаща, окружавшая старые вековые деревья – липы, березы, дубы. Парковый ландшафт терялся в этом анархическом буйстве кустарников. Вдоль растрескавшихся дорожек еще виднелись ржавые столбы фонарей, но в них давно не было ни стекол, ни лампочек.
Панорама заброшенного парка совсем не вязалась с пряничным видом монастырей и церквей Тихого Городка, этих его главных туристических фишек. Казалось, это место – значительный кусок городской территории – сознательно забросили, стараясь не тревожить. Гуляющих в парке в этот вечерний час было совсем немного. Мещерскому и его спутнику попался навстречу только какой-то бомж, ищущий в высокой пожухлой траве пустые бутылки.
Неожиданно картина изменилась – Фома вывел Мещерского на высокий обрывистый берег водохранилища. Вниз вела полусгнившая деревянная лестница. На берегу у самой воды были заметны остатки дощатого настила. Кое-где видны были фрагменты ограды, украшенной резьбой. Тут и там в песке валялись деревянные столбы с обрывками проводов.
– Тут была танцплощадка, – сказал Фома. – Каждые выходные была городская дискотека. «Ласковый май» тогда все крутили, «Комбинацию», но танцевать норовили только под «нанайцев» и под Тото Кутуньо.
Они стояли на берегу и смотрели вниз – на эти остатки остатков пятнадцатилетнего прошлого. Спуститься вниз по обветшалым ступенькам вряд ли сейчас было возможно.
– Фонарики в воде отражались, тут свою иллюминацию – светомузыку – делали. Сколько же тут всегда народа толклось! А какие были иногда драки… – Фома мечтательно закрыл глаза. – Я-то пацан был, академический внучок-тихоня, так что только смотрел, криком подбадривал. А старшие давали жару. Особенно Сева Шубин, как из армии вернулся, из ВДВ. Сдержать себя никогда не мог, взрывался как порох и сразу – в рыло.
– Там, на площади, эта продавщица так с ним разговаривала, как будто они… ну не знаю, – Мещерский подыскивал подходящее слово.
– Шубин и она учились в одном классе. В десятом у них вдруг такая любовь пошла, что ты, что ты. Она его и в армию провожала. – Фома смотрел вниз. – Ждала честно. Потом он вернулся из армии и… Не знаю, не помню. У меня тот год только с одним связан. С тем, что вот здесь случилось в этом парке после танцев. А Шубин с Наташкой Куприяновой расстались. Да и какая она жена мэра была бы?
– Значит, твоя сестра тоже приходила сюда на танцы? – осторожно спросил Мещерский.
Фома отвернулся и быстро зашагал прочь, Мещерский последовал за ним. Дорожка, более похожая на неторную тропу, уводила их все дальше и дальше от танцплощадки, от берега в глубь парка.
– Я в тот вечер сюда не пришел, не до танцев мне тогда было, – тихо сказал Фома. – Ирма ушла рано – это потом много свидетелей подтвердило из знакомых ребят. Она шла здесь, этой дорогой. Тут через парк напрямик всего десять минут ходьбы до нашей дачи было. Мы всегда тут бегали прямиком через парк. Тут раньше такой чащи не было, обычный был городской парк. А вон там были аттракционы.
Справа в зарослях кустов виднелись еще какие-то ржавые развалины. Скособоченная крыша из линялого пластика – явно в прошлом какой-то павильон, может быть, комната смеха или тир, а теперь ни стен, ни дверей, только бетонные столбы и этот навес, вот-вот готовый упасть и накрыть, похоронить под собой все. Дальше еще какой-то остов – ржавые болванки в бурьяне, остатки каких-то механизмов и поваленная набок кабинка с частью крепежных тросов какого-то аттракциона – сквозь кабинку давно уже проросло молодое деревцо.
А дальше на фоне стремительно темнеющего багряно-закатного неба Мещерский увидел ржавый железный круг – остов карусели. Деревянные сиденья, на которых когда-то сидела и кружилась, вертелась детвора, давно уже были растащены. На фоне пурпурного неба качались и скрипели лишь ржавые цепи-тросы, свисающие с изъ– еденного коростой времени железного круга-основы.
В полной тишине, висящей над парком, скрип этот царапал по нервам. Мещерский оглянулся – они были совершенно одни среди темных деревьев и зарослей.
– В тот вечер Ирма прошла здесь и направилась вон туда, – Фома махнул рукой куда-то в глубь парка.
Они медленно обогнули карусель. Мещерский смотрел на железный круг, задрав голову. Словно средневековая виселица… Как странно меняются очертания предметов. Время словно стирает различия – парковый аттракцион, карусель и виселица. Что может быть между ними общего? Неужели эти ржавые цепи? И вот уже карусель не что иное, как пыточная дыба…
– Аттракционы уже закрывались, тут в тот вечер дежурил охранник Полуэктов. Он потом дал показания. Сначала дал, а потом отказался… От своих слов отказался, сволочь, – Фома произнес это так, словно у него внезапно перехватило горло. – Он видел мою сестру.
Они прошли метров сто – тропа, бывшая когда-то парковой аллеей, уводила дальше. Но Фома неожиданно остановился. Их окружала стена кустов. Внезапно с хриплым возгласом он напролом ринулся в самую их чащу.
За кустами было что-то вроде пригорка. В траве Мещерский в который уж раз увидел какие-то сгнившие доски. Тут не было таких густых зарослей, росли старые деревья. Присмотревшись, Мещерский понял, что перед ними остатки парковой беседки-избушки, из тех, которые любили возводить в семидесятых для компаний, выезжавших на природу жарить шашлыки.
– Там на дороге потом нашли ее браслет. Пластмассовый такой, все девчонки тогда носили такую бижутерию, – тихо сказал Фома. – Он его раздавил, когда схватил ее за руку. Когда поймал ее. У нее на руке вот здесь, на запястье, – он показал Мещерскому свою правую руку, – был кровоподтек. А браслет… Он его просто сорвал с нее. С аллеи он потащил ее сюда, за кусты в беседку. И потом тут… вот тут…
Внезапно он закрыл лицо руками и опустился в траву на колени. Стояла давящая вязкая тишина. Не колыхалась ни одна ветка, ни один лист. Мещерский оглянулся по сторонам. Ему показалось… там впереди, в кустах… Нет, это просто мираж, нервы…
– Она сражалась с ним, билась насмерть – моя сестра. Она всегда была храброй, она не хотела сдаваться, подчиняться ему, не хотела умирать. Здесь вокруг беседки был насыпан гравий, щебенка – против пожара, вот он и до сих пор тут. – Фома сунул руку в траву и вытащил пригоршню запачканных землей камешков. – Тут все было голо, никакой травы… И они были здесь – моя сестра и тот, кто ее убивал. Он пытался ее изнасиловать, юбка, колготки – все на ней было изорвано в клочья. Она кричала, звала на помощь, а он затыкал ей рот, забивал туда вот эти камни, гравий пригоршнями. Забивал до самого горла. А потом ударил ножом в живот раз, еще раз, еще, еще… У нее внутри не осталось ничего целого, ни одного органа, понимаешь ты? Печень, селезенка, кишки… Он вспарывал ее ножом, как мясник, тут все кругом было в ее крови – гравий, беседка… Он бросил ее здесь. Вот здесь она лежала – на этом самом месте. Все тело – одна сплошная кровавая рана. Руки – исцарапанные, со сломанными пальцами… Он бил ее ножом в лицо… У нее было такое прекрасное нежное лицо, такие тонкие нежные руки… И ничего этого не стало – одно мертвое месиво. Кровавый фарш для крематория… «Ирму убили, твою сестру убили, – сказали они мне тогда, весь этот проклятый город. – Была у тебя сестра, а теперь ее нет».
– Откуда ты знаешь, как все здесь было на месте убийства? Так подробно? – спросил Мещерский.
Фома взглянул на него снизу вверх, он все еще так и не поднялся на ноги. Губы его кривила какая-то странная шалая улыбка.
– А ты думаешь, я не интересовался подробностями? – спросил он.
– Ты так все описываешь, словно сам был здесь, – вырвалось у Мещерского. – Точнее, я не то хотел сказать, прости…
Поправить себя он не успел. Из кустов послышалось низкое глухое рычание. Это было так неожиданно и страшно в этом пустынном сумрачном месте, что они застыли на месте.
Из зарослей вышла крупная собака – рыжая с густой шерстью, топорщившейся пыльными клоками. В ее облике было что-то столь дикое и грозное, что струсил бы и самый смелый. Она смотрела прямо на них, оскалив желтые кривые клыки, шерсть на ее загривке поднялась дыбом.
Фома вскочил на ноги. Собака дернула головой в его сторону и еще больше ощерилась. На брюхе у нее Мещерский заметил… это было так странно… на серой пыльной шкуре выделялись шрамы – то ли от заживших ожогов, то ли от еще каких-то ран.
– Знаешь, по одной индейской легенде… – прошептал Фома.
– Что-что? – Мещерский чувствовал, что ему очень, ну просто очень хочется дать деру от этой первобытной псины.
– Духи мертвых…
– Что духи мертвых?
– Духи убитых, они являются в тех местах, где было совершено убийство. Являются живым в разных обличьях. – Фома говорил уже громко, игнорируя вторящее ему в унисон гортанное яростное рычание. – Расскажи кому-нибудь об этой твари в этом городишке, и уже наутро на всех углах, во всех магазинах будут мусолить слух, что моя сестра является с того света в образе шелудивой грязной суки!
– Фома!
– Пошла прочь отсюда, тварь! – Фома нагнулся, сгреб камни из травы и швырнул их прямо в оскаленную морду.
Рычание оборвалось злобным хриплым воем. Собака шарахнулась в кусты.
Фома тяжело дышал.
– А потом они еще немного подумают и скажут, что она всегда была самой настоящей сукой, потому и после своей смерти… Что ты на меня так смотришь, Сережка? Это не я говорю, это они… Я-то знаю, какой она была – моя сестра. Ты ведь ее никогда не видел, правда? На вот, взгляни.
Он достал из нагрудного кармана своей белой рубашки маленькую фотографию и протянул ее Мещерскому. На ней была изображена девушка лет двадцати двух, блондинка с гордыми чертами лица. Во взгляде ее читался живой ум, ирония и какое-то врожденное превосходство над всем и над всеми.
Мещерский вернул фото. Сравнил девушку на снимке с Фомой – сестра и брат были мало похожи друг на друга.
– Пойдем отсюда, – сказал Фома, бережно пряча снимок.
Они повернули назад. Шли молча. Только возле ржавой карусели-виселицы Мещерский нарушил воцарившееся между ними странное молчание. Ему показалось – он догадался, вот сейчас, здесь, на месте убийства, понял причину, толкнувшую Фому приехать сюда в город через столько лет.
Ну как же, так всегда бывает и в романах, и в кино – герой, пройдя сложный жизненный путь, все эти тернии и звезды в виде парижских борделей, лондонских пабов, трансатлантических перелетов, возвращается к себе в свой маленький городок, чтобы попытаться раскрыть тайну, мешающую ему спокойно жить на этом прекрасном белом свете, – найти убийцу сестры и… отомстить, свершить свой собственный справедливый суд.
– Слушай, Фома, ты приехал сюда, чтобы разобраться во всем, чтобы провести свое собственное расследование, да? – выпалил он.
– Расследование?
– Ну да, чтобы самому найти убийцу сестры, ведь так?
Фома с силой схватил Мещерского за плечо и повернул его к себе. Его лицо снова кривилось:
– Кто ее убийца, весь город узнал сразу, еще тогда, – сказал он. – Мы все знали, кто он такой. Как его зовут.
Над их головами скрипели ржавые цепи карусели. Порыв внезапно налетевшего с большой воды ветра принес с собой короткий собачий вой – то ли рыдание, то ли угрозу.