(Рассказывает Максим Кириллов)
Вот уже пятый час я сидел в пустом кинозале и, просматривая фильмы, делал заметки для рецензирования.
На галерке среди груды колченогих стульев, стояло пианино с ввинченными подсвечниками, упиравшимися в низкий потолок. И боковое окно часто отворялось, впуская сильные, теплые потоки ветра, который посвистывал в лабиринте деревянных ножек; рама ударялась о край пианино, стекла дребезжали. Я откладывал блокнот, нажимал на пульте кнопку «Стоп»; затем, поднявшись наверх, затворял окно; ручка заклинила, не двигалась, однако на время рама удерживалась; подпереть стулом было невозможно — слишком узкий подоконник, — да я и не решился бы вытаскивать стул из груды — она могла посыпаться, как карточный домик.
На пианино под левым подсвечником сияла оставленная кем-то подарочная голографическая сумка. По мере того как закатное солнце, набирая сочность, спускалось все ниже к горизонту, золотая голография наполнялась оттенками бирюзы и ультрамарина, а на углах узоров повисали терпкие алые пятнышки.
После захода солнца сумка, казалось, впитывала все то, что терял меркнущий горизонт, разгоралась богатыми алыми оттенками, угнетавшими даже истинный цвет, — золотой, — что тогда говорить о бирюзе и ультрамарине.
Узоры теряли объем.
Сегодня утром я получил электронное письмо, не выходившее у меня из головы, — получил совершенно неожиданно, от Мишки, которого не видел уже десять лет. Письмо было отправлено через мой литературный сайт — Мишка тепло приветствовал, интересовался, как обстоят мои дела на писательском поприще, «хотя, — добавлял он тут же, — мне и так известно, что там все просто отлично — иначе и быть не могло. Ты, конечно, знаешь, что я теперь обосновался в К***? Это курортный городок, и я подумал, может, ты навестишь меня этим летом? Позвони мне, я страшно соскучился» — и далее следовали «смайл» и номера телефонов.
Каждый раз отматывая фильм назад — для того, чтобы пересмотреть эпизод, — я не могу избавиться от ощущения, будто отматываю и свою жизнь — к прошлому, как киноленту; а когда окно на галерке в очередной раз отворяется, и я нажимаю кнопку «Стоп», тотчас вместо кадра фильма на огромном экране кинозала застывает кадр из моего детства, столь же случайный, сколь и чрезвычайно особенный.
Последний раз это были два человека, играющие в пинг-понг посреди шалфейной поляны…
………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
Я поднимаюсь на галерку к отворившемуся окну. Голографическая сумка на пианино, поглощая с горизонта последние оттенки заката, наполняется алым цветом до предела; бушует, как пожар. Через полторы минуты я выбегу из кинотеатра как ошалелый на улицу, на встречу открывшемуся видению, однако тротуар с невысокой железной оградой окажется пуст. Когда я вернусь обратно в кинозал, сумка будет светиться только золотом и ультрамарином.
Подойдя к окну, я вижу, как четыре человека в просторных белых одеяниях и белых головных уборах катят по тротуару… катафалк. Тоже белого цвета. Потом останавливаются на несколько секунд. Я затаиваю дыхание — кажется, крайний слева человек сейчас обернется. Однако он только оправляет кружева и бархатные складки на катафалке, забившиеся под крыло колеса, и я вижу, что крышка гроба закрыта.
Шествие продолжает путь.
В первый момент я с трудом удерживаюсь на ногах, инстинктивно опираясь сзади на пианино. Ножка стула больно впивается в поясницу — вся груда стульев напрягается, трещит; готова посыпаться…
………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
Когда моя мать узнаёт, что Мишка написал мне письмо, ее первая реакция: «Мишка?! Наш Мишка?»
— Да.
— Чего это он вдруг! — восклицает она с гонором. — И что же он тебе написал?
— Приглашает к себе в К***.
Пауза. Мы разговариваем дома на кухне. Я стою в дверях, мать — возле разделочной доски; режет картофель соломкой — для жарки.
— Ну и что… — ее рука с ножом застывает; она оборачивается, — ты поедешь что ли?
— Да.
— А я бы не стала унижаться. Он так с нами поступил, а ты побежишь к нему на цырлах.
— Как он с тобой поступил?
«Ты говоришь с нами, но я-то подозреваю, что имеешь в виду себя».
— Я не хочу это обсуждать… Поезжай, если тебе охота. Посмотришь, как он там живет безо всяких хлопот.
«Да уж, как же тебе этого не жаждать — жизни безо всяких хлопот. Особенно после того, как дядя Женя сказал тебе до свидания».
— Я поеду, да. И как можно скорее.
— Как можно скорее? — мать снова оборачивается от разделочной доски.
— Да. Как можно скорее.
— Прямо на днях? А к чему спешка-то такая? Ты же говорил, у тебя тонна работы. Или как он поманил тебя пальцем, так сразу и нет работы. Я за тебя работать не буду, я тебе всегда это говорила. Не думай, что после смерти деда тебе удастся сесть мне на шею. Бежишь на цырлах к человеку, который вообще нас ни во что не ставит и никогда не ставил — а сколько я для него сделала! — мать все больше распаляется; нож щелкает ожесточеннее.
Иной раз я бы уже давно вспылил. Сейчас, однако, сохраняю совершенное бесстрастие. Я понимаю вдруг, что ни капли не люблю свою мать, — не люблю все последние годы да и раньше это была лишь привязанность, ничего более, — внезапная мысль вызывает облегчение; и даже настроение повышается.
Я жму плечами и тепло улыбаюсь ей.
— Не беспокойся. Все будет хорошо. Не переживай.
— А чего мне переживать-то!
Я делаю шаг к матери с намерением поцеловать ее — я не часто целую ее.
— Езжай. Мишка там как сыр в масле катается. Ты так никогда не будешь, потому что никогда к этому не стремился, дурак. И к деньгам тоже не стремился, как все нормальные люди. А Мишке просто повезло. Правильно, дуракам везет!
Я целую мать в щеку. Она удивлена — что это за приливы нежности! «Наверное, денег нет? Умаслить меня не удастся, не рассчитывай», — отрезает мать.
После этого я действительно начинаю выпрашивать у нее на полет в К***.
В К*** я вылетел по прошествии пяти дней после разговора с матерью — у меня оставалось еще порядочно фильмов на рецензирование, однако я принял решение отменить заказы и взять отпуск — на месяц раньше срока; причина моей спешки, в конечном счете, крылась только в одном (я, однако, даже себе в этом до конца не признавался): эпизод — когда я, находясь в кинотеатре, подошел к окну и увидел людей в просторных белых одеяниях, которые, шествуя вдоль улицы, катили катафалк, тоже белый, отделанный бархатом и кружевами, — этот странный эпизод вселил в меня бесчисленное множество подозрений…
«Да, все возвращается… Но нет, я не хочу этого!»
И сразу после я то и дело повторял себе: «Нет, нет, это не могли быть они… это… невозможно? Нет, скорее, невероятно… неужели вновь?..» — и на этом, пребывая уже в крайнем возбуждении, я осекался, боясь произнести про себя, о ком идет речь, и выходило глупо: зачем играть с собой? — но я оказывался совершенно не в силах преодолеть эту игру.
«И все же — почему конкретно ты так торопишься?..»
Меня одолевало желание прояснить… нет, скорее, прийти к чему-то — да, так вернее всего.
«Но к чему ты собираешься прийти?»
И ответа на этот последний вопрос я действительно не знал. Словом, в моей голове Бог весть что творилось… ………………………
…………………………………………………………………………………………
Даже предвкушение встречи с Мишкой до определенного момента отошло на второй план, и только когда самолет совершил первое прикосновение шасси к взлетной полосе, а в салоне послышались аплодисменты, звонкие, но разжиженные, — только после этого я стал представлять в своем воображении, как увижу его в зале ожидания и окликну, или же мы увидим друг друга одновременно: резкий обоюдный взгляд, затем резвая улыбка на Мишкином лице (улыбка и на моем лице; но какая?) и вот мы уже спешим друг к другу…
(То, что Мишка может увидеть меня первым — нет, этой мысли я избегал, ибо тогда я в любом случае оказывался обезоруженным).
Следующий момент, который я представлял себе — это когда мы уже стоим и держим друг друга за руки; нет, мы не станем разглядывать друг друга, как делают это старики, и все же я обращу внимание на перемены в случайных чертах его лица… …………………
…………………………………………………………………………………………
Я, конечно, способен был представить только прежнее Мишкино лицо.
Но главное — его кудрявая шевелюра.
(Направляясь к выходу из самолета и через ряды кресел следуя за спинами других пассажиров, я неожиданно улыбнулся — слегка, но с азартом).
Кадры предвкушения все мелькали перед глазами.
Словом, я старался подготовить себя — к встрече, — дабы избежать неловкого смеха, неловкой позы, взгляда — все представляется неловким, когда прошло уже порядочно времени, — в результате стараешься уничтожить всякую церемонность, мысленно представив ее. Но, в то же время, и прекрасно понимаешь — уничтожить невозможно. Чаще всего встреча происходит не так, как ты себе ее представлял, — и в результате, все «приготовительные» мысли теряют значение.
Произошло то, чего я опасался: Мишка увидел меня первым…
Он окликнул меня, когда я, получив обратно паспорт, проходил в зал ожидания; Мишка стоял метрах в десяти, в толпе встречающих по другую сторону железного поручня и принялся радостно размахивать руками (в правой была зажата газета, свернутая в трубочку), а затем скрестил их над головой, точно пародировал сигнальную систему: «Стоп, корабль, остановись!..» — да, что-то именно в таком роде.
Я тоже помахал Мишке, сперва неуверенно, затем…
Мишка кричал мне: «Туда, туда проходи…» — и тыкал газетой куда-то в сторону, и казалось, будто он указывает в ухо старухи, морщинистой и высокой, с нелепо начерниленными волосами, которая стояла метрах в двух от него.
Мы с Мишкой стояли друг против друга; он улыбался мне мягко, добро, светло — как раньше; кудрявая шевелюра осталась прежней.
Квадратный подбородок; и еще я обратил внимание на двойную полукружную морщинку слева от губ — она не разгладилась, когда Мишка на секунду перестал улыбаться. Он все что-то говорил и расспрашивал о писательской деятельности, о тете Даше — как она поживает, — о том, наконец, «как вообще дела обстоят», но я слушал вполуха, и все старался поймать в его взгляде хоть какую-то тревогу или печаль или переживание за наше прошлое, за ту его часть, о которой так или иначе будешь остерегаться говорить, но странно — так ничего и не увидел. Взгляд Мишки был добродушен и абсолютно легок; и, в то же время, остр, резв.
«Господи, а может и впрямь глупо, что я все помню и все снова прокручиваю в голове? Может, естественнее было бы забыть? Нет, как же это… ведь это просто невозможно…»
Я сказал:
— Кажется, мы собирались встретиться возле конвейера.
— Господи, Макс, ну какая теперь разница.
— Никакой, — я слегка улыбнулся.
Выдохнул.
«Да, действительно нет никакой разницы: я увижу их здесь, если они только этого захотят». Более того, я был уверен, что они обязательно появятся.
Предвестники табора.
Все время — с момента эпизода, когда я выглянул из окна кинотеатра, и до настоящего момента, я боялся произнести про себя эти два слова. Что же случилось теперь? Почему теперь меня забирала только легкая опаска? Потому что встреча с Мишкой запустила меня в прошлое?
Возможно и так.
Мне было крайне любопытно узнать, как изменился Мишка за эти десять лет и чем живет теперь, однако я решил не задавать прямых вопросов, — пусть уж лучше рассказывает, о чем ему заблагорассудится.
Но, разумеется, первое, о чем заговорил Мишка, было письмо, которое он отправил мне по электронной почте.
— Не ожидал получить?
Я улыбнулся.
— Конечно, нет.
— Говоришь, рецензировал какие-то фильмы? Я отвлек тебя от работы?
Я отмахнулся.
— Да это так, абсолютная халтура.
— Подрабатываешь, когда писательство перестает приносить доход? — Мишка вдруг выставил руку вперед. — Скоро, скоро я тебе все расскажу. Потерпи чуть. Усядемся где-нибудь, и все расскажу, — Мишка улыбался озорно и подкупающе. (Но это была не паучья ухмылка).
— Так у тебя ко мне какое-то дело? Я так и понял.
— Все, все скоро расскажу… — повторил Мишка.
Он помог мне донести багаж до стоянки, а затем, когда мы уже сидели в такси, сообщил:
— Маша нас не встретит дома — к маме срочно уехала.
Посмотрел на меня и пояснил:
— Маша — моя жена.
Я закивал; Мишка улыбался; потом вдруг посерьезнел.
— У мамы Светы опять давление скачет. Мы боимся как бы не… ну ты понимаешь. Главное, что там не только давление — еще всякие другие симптомы…
Мишка принялся перечислять симптомы, но я не слушал его, а рассматривал высоченную живую изгородь из воскового плюща, которую мы неторопливо проезжали мимо: розовые звезды внутри шершаво-матовых белых цветов, оплывших от настойчивого солнечного света. Возле светофора такси резко замедлило ход, выбив задними колесами клочья дорожной пыли; затем направо, мимо сквера с соснами и кустами можжевельника, отбрасывавшими на рыжую землю четкие взъерошенные на краях тени. Затем въехали на мост, но из-за большой высоты я так и не сумел поймать ни одного ромбика света на водной глади, а угадал близость моря шестым чувством; я смотрел на небо, усеянное горячими, талыми облачками и мне казалось, что в голубых промежутках снуют изумрудные отражения-зайчики.
В середине моста такси снова остановилось, и через боковое окно метрах в десяти, по другую сторону встречной полосы я увидел трех мужчин, ремонтировавших флагштоки, вделанные в ступенчатый постамент, возле самого парапета. Три рекламных флага были приспущены, но изменчивый ветер играл с флагами, стараясь раздуть их, как промокшую парусину, — иногда удавалось; и я слышал охрипшую музыку из круглой колонки радиоприемника, который стоял под средним флагштоком; антенна блестела как леса. Мне пришло в голову, что к ночи музыка, «очистившись», повысится в скорости и сочности, и по мере повышения тональностей, у постамента будут появляться все новые и новые ступени — вверх, вверх, — флагштоки, достигнув неба, миксируют его в темный водоворот, и звезды, потухнув и превратившись в сизую плевру, замешаются тонкими млечными спиралями…
Рука мужчины — крайнего справа — взмыла вверх, словно описывая полукружную музыкальную четверть (на самом же деле, мужчина слегка потянул за канат, и флаг тотчас вспыхнул, как пламя); сверкнули часы на запястье — отражение солнечного света совпало с направлением моего взгляда.
«Неужели я сейчас увижу пурпурный циферблат и тонкие золоченые стрелки?»
Как пятнадцать лет назад.
Четырехконечный отблеск, рубиновый с топазом, навсегда отразился в моем сознании.
И Мишка угадал мой сон — тогда.
Я напряг глаза — чтобы меня не слепило; пригляделся. Нет, скорее всего, часы были бижутерией под серебро.
Но снова я ощутил, что меня забирает легкая опаска, как недавно в аэропорту, когда я произнес про себя два странных слова из прошлого, ясно, отчетливо — и все же только опаска, никакого страха.
— …умерла моя мать, — закончил Мишка.
Я повернулся от окна — медленнее, чем этого требовала смерть.
— Что?
— Ты отвлекся?
Веки Мишки покраснели; и у меня было странное ощущение, будто я сейчас угадываю в нем самого себя, — я понял: еще чуть, и мои глаза заслезятся.
«Я отвлекся? Улетел в другое измерение», — скользнуло в моей голове; но Мишка не сказал этого — он не сказал так, как говорил раньше; я вдруг испытал какое-то странное обволакивающее жжение — в груди. А потом…
Запоздалые уколы страха — от того, что увидел на мосту; а ведь я думал, уже не испытаю страха, — я ошибался. Боже, да как я вообще мог на это рассчитывать?
— Извини, я…
— Ты же знаешь, что моя мать умерла? — сказал Мишка.
— Конечно. Шесть лет назад, — выговорил я.
Сразу за этим по непонятным причинам страх сошел на нет — так же быстро, как появился; более того, даже опаски теперь я не испытывал; только отстраненность и еще было немного приятно и… забавно.
— Да, я еще и не переехал сюда. Я говорю: моя мать умерла от похожих симптомов, которые теперь у мамы Светы. Но главное то, что моей матери было совсем чуть за пятьдесят… знаешь, я ведь совершенно не был готов к этому… черт возьми… ну, а мама Света ее старше, так что мы опасаемся, очень опасаемся… — поджав губы, он качал головой, — главное, то, что она решительно не захотела жить с нами. После того, как мы с Машей поженились: нет, ни в какую. Говорит ей: «Ты же всегда хотела отдельно жить и нечего теперь удерживать меня — я нисколько не обижусь». Съехала на старую квартиру, ну, а когда через год заболела, Маша ей сиделку наняла.
Мишка посмотрел на меня и развел руками:
— Пришлось нанимать, а что делать. Сам понимаешь. И врача тоже. — он выдержал небольшую паузу и прибавил. — Коммерческого…
Еще пауза.
— Слушай, ну что я, в самом деле, загружаю тебя этими проблемами. Ты приехал отдыхать, а я…
Должен признать, мне показалось следующее: Мишка говорил взволнованно и откровенно, встревожено, но все же, не смотря на это, его тревога была скоро проходящей, — так человек тревожится о проблеме, которая касается его лишь косвенно.
И вот уже Мишка действительно смотрел на меня, улыбаясь широко и беззаботно, — как несколько минут назад.
— Ты заценишь, Макс: здесь просто замечательно жить.
— Почему вы не перевезли ее обратно в ваш дом? — произнес я; отстраненно.
— Кого?
Мишка нахмурился, потому как, видно, ожидал, что на его реплику я отвечу: «Верю», — или что-то в таком духе.
— Маму Свету? Она себя слишком плохо чувствует. Лежит на кровати и только жалуется с утра до вечера, что дочь свою редко видит. И еще икры просит.
— Что?
— Да заладила она с этой красной икрой — икры да икры дай. Маша ей уже несколько раз покупала, но как-то просто все это очень глупо, понимаешь? Просто удивительно, насколько странными становятся люди к старости.
— Ты имеешь в виду капризными? — спросил я.
— Пожалуй. Но ее-то все-таки окончательно состарила болезнь… Слушай, ты не подумай, что я осуждаю маму Свету. Как можно осуждать мать, которая просто хочет почаще видеть свою дочь. Которая мечтает о семейной заботе.
— Так может быть, все-таки лучше…
— Нанять дорогую каталку и осторожно перевезти маму Свету в наш дом?
Я кивнул, но, скорее, не давая этим понять, что да, мол, так и надо поступить, а в очередной раз отстраненно и только подтверждая, что Мишка понял мой намек; а значит, кивнул почти равнодушно.
— Я уже предлагал Маше три раза.
Мишка произнес эти слова резюмирующе. Я посмотрел на него — ожидал, что он и дальше будет говорить, но Мишка уже смотрел на водителя такси.
Наконец, я спросил:
— Ты давно здесь?
— Чуть больше пяти лет. Ты что, и не узнал, когда я уехал? Тебе не сказали?
— Я просто забыл, — соврал я.
Такси остановилось.
— Мы приехали, выходи, Макс…
Мишка обосновался в двухэтажном коттедже, бетонном, с рыжей черепичной кровлей — и сразу я припомнил землю в сквере, который мы проезжали по пути, — цвет был почти идентичным.
Дом стоял в отдалении от дороги; справа — четырехзвездочный отель и теннисный корт; слева, метрах в пяти, начинался крутой спуск с порослью лиственниц.
Когда мы подошли к дому, я остановился и принялся осматриваться.
— Ну и как тебе? — стоя возле дверей, Мишка смотрел на меня.
Выражение лица у него было не просто удовлетворенным, но и каким-то подкупающим, словно бы он, показывая мне местные достопримечательности, приготовил какой-то «презент на закуску»; и удовлетворен он был, как если бы этот презент уже действительно сработал, и Мишке и впрямь удалось удивить меня.
Мой блуждающий взгляд несколько раз уже остановился на маленьком кусочке моря, который выглядывал из-за деревьев, — две верхушки лиственниц и светло-голубой драгоценный камень, «налитый» в треугольное углубление между, — казалось, он замер, и только три свежих солнечных эллипса, усевшиеся на его поверхность, постоянно меняли свой размер и становились частью друг друга, — и так я узнал, что море все-таки находилось в движении.
Я чувствовал расслабление в плечах и приятное покалывание — против воли.
Я растянул губы.
— Как мне?.. — я, конечно, не прибавил слова «что» — не хотел делать вида, будто не понял, о чем Мишка меня спрашивает.
— Ты опять отвлекся?
На сей раз мне и впрямь захотелось поправить его: «улетел в другое измерение», — но я, разумеется, промолчал.
— Нет, — я снова посмотрел на «драгоценный камень»; три солнечных эллипса, сильно увеличившись в размерах, превратились в несфокусированный трилистник.
— Ты уже отдыхаешь? Если еще нет, то скоро начнешь, Макс. Это я гарантирую. Здесь почти каждый день бывает какое-нибудь чествование или праздник.
Я вспомнил флаги на мосту и ступенчатый постамент; и музыку в радиоприемнике, который стоял возле среднего флагштока.
В доме я увидел много сверкающего кафеля, белого и зеленого, с колючими беспорядочными пятнышками более темной зелени, в которых застывали капли солнечного света: стены прихожей, пол гостиной, и через смежный проем над фрагментом дубовой спинки кровати все тот же кафель — как будто по стенам комнат были протянуты мозаичные цепочки, — и я подумал о зеркалах.
Проведя меня по всем помещениям первого этажа (кухня оказалась единственным местом, где отсутствовал кафель, — там была только корейская сосна), Мишка сказал:
— Ты спать не хочешь, надеюсь? Если все же хочешь, я покажу твою комнату — на втором этаже.
Я ответил, что никогда не могу уснуть после полета.
— Ну и отлично.
Мишка повторил, что собирался прогуляться, потом сесть в какую-нибудь пивную — «там-то все и расскажу тебе»; но еще надо немного подождать, потому что Маша должна позвонить с минуты на минуту — от матери.
— Ну как тебе здесь? — стоя в просторной гостиной с креслами, которые напоминали кожаные варежки, Мишка повел рукой.
Потом, не дожидаясь ответа, предложил пива.
— Давай.
Мишка направился через коридор к холодильнику в кухне; возвращаясь обратно, он закрыл дверь — я услышал щелкнувшую ручку. Бутылки в Мишкиных руках были уже откупорены; он протянул мне бутылку, потом взял пульт и принялся переключать каналы на телевизоре, который стоял напротив кресел.
— Я редко его смотрю, но часто включаю просто по инерции, когда домой прихожу. Ты уж извини, хэ… Маша должна позвонить с минуты на минуту, — снова повторил Мишка; не с той, однако, интонацией, что «она позвонит, я поговорю, и после этого мы будем уже совершенно свободны», — нет, очень странно, но Мишка, скорее, говорил это, как будто стараясь подготовить меня.
«Он будто заранее знает — до доли секунды — когда произойдет этот звонок и говорит мне: „смотри Макс, вот сейчас, внимание…“ — я совершенно удивился своей мысли — она показалась мне неоправданной.
И снова почувствовал опаску, только зарождающуюся, но от того, казалось, еще более знакомую.
— Я все же надеюсь, что все будет хорошо, — сказал вдруг Мишка, — все будет в порядке — я на это очень надеюсь.
— Ты о чем?
— О маме Свете.
Я смотрел на Мишку и молчал, а он кивал мне значительно — раз, два, три…
…зазвонил телефон — я услышал два звонка: сквозь ближнюю трель из соседней комнаты, довольно слабую, пробивалась более резкая, даже вопиющая — из кухни, — несмотря на то, что второй телефон был значительно дальше: через коридор и закрытую дверь.
— О, это Маша, наверное…
Мишка схватил бутылку пива — он почти и не пил из нее, — развернулся и побежал в спальню…
Очередная двойная трель, и телефон на кухне, настроив под себя мое ухо, уже полностью заглушил телефон в спальне.
Мишка поставил пиво на стол, возле бокса с музыкальными дисками и снял трубку.
— Алё…
Это было сказано очень коротко, буквально в один-единственный слог — я даже и не услышал звука „а“, но окончание после „л“ оказалось высоким, настороженным. Когда я переступил порог комнаты, глаза Мишки были широко открыты, словно в предвкушении трагической новости; по неизвестной причине мне вдруг показалось, что если я подойду еще ближе и пригляжусь к его белкам, увижу в них странные голубоватые прожилки; на квадратном подбородке появились отчаянно пульсирующие желваки; на руках вздулись мышцы.
Некоторое время ему что-то говорили, а он только слушал, однако первые же слова в трубке подействовали на него как релаксант — по всему Мишкиному телу пробежала волна облегчения, — и только его глаза оставались широко открытыми — до тех пор, пока он не стал отвечать…
— …Ах нету да?.. — он положил пятерню на лоб, затем принялся медленно вести ее вверх; пальцы зарылись в густые волосы, глубже, глубже — пока ладонь не остановилась на темени; ноги потихоньку сгибались, Мишка медленно оседал вниз — будто его поразила какая-то сложнейшая задача; или сильный удар, от которого он падал, как на замедленном повторе…
— Так подожди-ка, ты была в аптеке, я не понимаю?.. — только и успел он спросить перед тем, как окончательно сесть на пол, — ага… и ничего нет?..
Мишка на секунду отвлекся от разговора и спросил меня, была ли открыта аптека, когда мы ехали сюда…
— …не обратил внимания?
— Какая аптека, — я пожал плечами и не сводил взгляда с телефонного провода, который, пока Мишка „падал“, растягивался и преодолевал край столешницы все новыми и новыми завитками.
Этот пилящий звук „ж-ж-ж“ на несколько секунд целиком заполонил мое сознание.
Я сделал глоток из бутылки.
— …это Макс, да… — продолжая говорить, Мишка улыбался и один раз посмотрел на меня, — приехал…
Снова Мишка отвлекся от разговора — сообщить, что Маша передает мне привет, — а затем в трубку:
— Да нормально вроде долетел, говорит… ну так что с лекарствами-то будем делать?.. Мамуля… высокое давление, нет?.. Ну смотри там как… а то у моей матери тоже было все нормально, а потом хлоп… — Мишка вытаращил глаза на потолок.
Я смотрел на него — до этого момента, — но сразу же отвел взгляд — как только увидел его ярко-белые, едва ли не светящиеся белки; сел на кровать.
— Ты знаешь, я не помню, чтобы мы с ней такое пили… может, тогда и ошибку сделали… Как оно выглядит, ты мне можешь сказать?..
Она, видно, не расслышала его, потому что Мишка внезапно вскочил на ноги.
— Как выглядит?!. Я говорю: как выглядит лекарство — я посмотрю… — он принялся расхаживать взад-вперед по комнате на цыпочках, — пф-ф-ф-ф-ф… — он зажал трубку рукой и с восхищенной улыбкой обратился ко мне:
— Знаешь, что она говорит?.. Что этот флакон с лекарством похож на тот, из которого пил доктор Джекил… ну, чтобы в Хайда превратиться… пф-ф-ф-ф… мы с Машей экранизацию смотрели пару дней назад… классная — я считаю, одна из лучших.
И затем снова в трубку, воркующим голосом:
— А да-да, дорогая моя, извините, что я исчез, но меня просто так впечатлило ваше замечание!.. Да-да-да-да-да… — и вдруг Мишка весь подобрался, опустился на пятки; улыбка сошла с лица в один момент — он будто бы даже испугался чего-то:
— Вот зачем ты мне это говоришь, я не понимаю?.. А? Ну зачем, объясни мне?.. — он выслушал ответ и тотчас смягчился, расслабился, — а-а… ну я понял, ладно… раз в этикетке дело — ладно… Я зайду в аптеку, посмотрю… еще что-нибудь надо? Я говорю: еще надо что-нибудь?!.. Теперь слышно меня?..
Он снова сел на пол — на сей раз с основательностью в движениях, — и чинно скрестил ноги, но, в то же время, присутствовала в этом и некая неуловимая долька мечтательности, которая, впрочем, лишь подчеркивала основательность и чинность, а значит, и существовала ради них…
Облокотился на кровать.
Я тоже присел на кровать и откинулся назад; мою голову защекотали маленькие петельки настенного ковра, а в шею уперлась деревянная спинка, — но было почему-то вполне себе удобно, и я внимательно изучал рисунок на покрывале — все эти сочные тропические заросли и фрукты на розовом, почти телесном фоне, и трепещущих колибри, и вот… кудрявая шевелюра моего брата — это возвышение из колечек, и заросли на нем совершенно иные, высохшие, словно выжженные солнцем, больные, наконец, что особенно подчеркивало несколько седых волосков (а ведь раньше я не разглядел их! — и теперь они поразили меня).
Голова Мишки казалась полуостровом, насильно присоединенным к материку…
…Мишка все более успокаивался и уже называл свою жену исключительно на „вы“; и его слова едва ли не теряли внятность, — он еще отвечал, но так, будто было совсем необязательно, когда именно надо ответить — сейчас или через двадцать секунд… или через две минуты. И казалось, что шум моря, проникавший через приоткрытую балконную дверь вместе с ветром, то неторопливый, то вдруг нарастающий — от волн, которые, ластясь вспененными барашками, ступенями катились по другим волнам, — казалось, этот шум еще более усыплял моего брата и усыпит, в конце концов, но это будет необычный сон — с открытыми глазами, но когда тебе не хочется уже реагировать на внешний мир ни речью, ни мимикой, когда кажется, что просто, по неизвестной причине нет никакой необходимости это делать. И несвободен только в том, что знаешь наверняка: из этого состояния рано или поздно придется выйти и приближаешь выход своим знанием, а не временем, над которым внезапно обрел контроль и научился останавливать, — а значит, несвободен вовсе.
Я так и сидел на кровати уже с выпрямленной спиной, возле Мишки и изредка отпивал из бутылки; мое колено почти касалось нескольких колечек его волос над краем покрывала.
Я все старался сделать самый глубокий вдох, на какой только способны мои легкие: еще, еще, — кажется, в следующий раз мои попытки обязательно увенчаются успехом, — но нет, в последний момент обнаруживаешь, что некое пространство внутри тебя остается зарезервированным. Это не вызывало напряжения, но все же я отдавал себе отчет в странности происходящего.
Я встал, сделал еще пару глотков — в бутылке осталась только пена, медленно оседавшая на дно и из-за цвета стекла казавшаяся рыжей, — и отправился к включенному телевизору…
Я долго вглядывался в картинку на экране, но так до конца и не смог понять смысл того, что вижу… В первый момент мне показалось, что это совершенно заурядный киноприем, который я (как, впрочем, и большинство других людей) видел десятки, если не сотни раз: экран был разделен на две половины, очень тонкой вертикальной полоской; в левой половине некая женщина с таким обильным количеством бигуди на голове, что совершенно невозможно было различить волос, разговаривала по телефону; в правой половине другая женщина, сидя за столом, тоже разговаривала по телефону на фоне закрытых жалюзи, которые воспалились по краям от закатного света, и поначалу я, безучастно блуждая взглядом от одного угла экрана к другому, из одной „половины“ в другую, инстинктивно старался различить ухом отдельные слова (звук был приглушен)… Я принуждал себя искать интерес в том, к чему с самого начала не почувствовал его ни на йоту (помимо, впрочем, того маленького и забавного совпадения, что и мой брат в данный момент разговаривал по телефону), а значит, отыскать этот интерес в дальнейшем был один шанс на тысячу… Как вдруг…
Этот шанс с легкостью выпал — мне открылась чрезвычайно странная вещь. Эти две женщины… дело в том, что они разговаривали… не друг с другом. Порознь. И дело было не только в одновременных движениях губ и той, и другой, — я ведь мог решить, что они спорят или ругаются, — но нет, всякие эмоциональные всплески полностью отсутствовали; они просто вели параллельные монологи — подобно тому, как ведут их два магнитофона, включенные в разных квартирах, независимо друг от друга… Монологи — я неслучайно употребил это слово. Непохоже было, чтобы два человека-„слушателя“ (если таковые на других концах проводов вообще существовали, ибо доселе я полагал, что так механистично можно говорить только с пустотой) хоть однажды прервали женщин каким-нибудь вопросом.
Губы двигались размеренно, выверено — как миллионы губ, которые взглядом выхватывает из окружающего мира человек, затравленный психической атакой, и эти умозрительные „выстрелы“, эти пойманные кадры означают лишь видимую хаотичность слов — а на самом деле в тебя вживляют все, что ты должен знать, все, что хотят, чтоб ты знал, и так, как хотят…
Губы так ни разу и не остановились более, чем на секунду…
Я вздрогнул и принялся машинально искать пульт… потом, осознав, что ищу его, резко остановился — а действительно ли я хочу убедиться?..
Глупости! — я взял пульт с „кожаной рукавицы“ и прибавил звук.
Я не ошибся: они говорили параллельно, без перерыва, абсолютно независимо… одинаковыми голосами. И именно по этой последней причине столь естественным казалось перемежение слов (я даже не смог разобрать ни одного да и противился этому), взаимное проникновение друг в друга — случайное, безотчетное, — до тех пор, пока удлинившееся слово, перестав быть словом, превратится в слуховую смесь, в неисчерпаемый гул, в тяжелые созвучные коллизии, лишенные смысла для слуха и сознания…
Бессознательно же воспринимаешь все — от начала до конца… это не уверенность — это только догадка, которая, родившись в твоем мозгу, начинает двигаться, ускоряться, вот она уже вертится все быстрее, быстрее…
Я приглушил звук.
Развернулся и направился в кухню.
Не могу сказать, что я утратил контроль над собой, — нет, я отдавал отчет в своих действиях, однако чуть позже понял, что мыслил в тот момент… категориями не совсем человеческими.
Пройдя по коридору, я открыл кухонную дверь и снял трубку. Я ожидал найти ответ, — однако сильный треск, шип, раздавшиеся в динамике, отвлекли мое ухо — я понял, что телефон не исправен.
Разобрал ли я голоса? Может быть, я не уверен, но, как бы там ни было, я не сумел определить тембров, не узнал даже и Мишкиного, — так сильна была эта посторонняя какофония.
А вот он… он мог слышать, как я снял трубку.
Я быстро, но тихо опустил трубку на рычаг и направился по коридору… и в гостиной столкнулся с Мишкой.
— Ты здесь?
— Я?.. Да.
— Куда ты запропастился? Я тебя всюду ищу.
Я стоял, смотрел на него и не знал, что ответить. Он сказал: „Я тебя всюду ищу“, — выходит, с тех пор, как он закончил разговор, прошло некоторое время, хотя бы и непродолжительное… Значит, он мог и не узнать, что я старался подслушать его.
Все же — были голоса в трубке или нет? Этого я не мог сказать с уверенностью.
После разговора с женой настроение у Мишки существенно повысилось: он принялся насвистывать с мечтательной улыбкой на лице и один раз, когда ему довелось поймать мой взгляд, вскинул подбородок и спросил: „Чего?“ — несмотря на то, что я не собирался говорить. Узнал Мишка или не узнал, — нет, главное, не эти подозрения… экран, разделенный на две половины продольной полосой, и две женщины, механически шевелившие губами перед телефонными трубками, — эпизод с телевизором снова и снова прокручивался в моем сознании.
Против моей воли.
Изображение то и дело возникало в памяти, и когда Мишка, кивнув мне подбородком, задал этот глуповатый вопрос: „Чего?“ — я только помотал головой — старался стряхнуть изображение с глаз.
И тут только вдруг сказал себе ясно (несмотря на то, что заметил приподнятое Мишкино настроение еще полминуты назад): Мишка целиком и полностью поглощен впечатлениями от разговора с женой, — и ничем более.
Мне стало чуть-чуть лучше — во всяком случае, сошли на нет подозрения, что он знал, что я старался подслушать его.
„По поводу телевизора… может тебе просто померещилось?“.
Неожиданно для самого себя, я вдруг улыбнулся — блуждающе.
— Твоей теще лучше?
— Маме Свете? Да, слава Богу. Маша уже завтра приедет — совершенно точно.
Поддаваясь какой-то странной слабости (в сознании), я спросил его, радуется ли он первому, второму или просто приятному разговору. (Я был до сих пор отягощен психической атакой, — которую, вполне возможно, изобрел сам.
А как насчет Мишки? — подсказал предательский голосок. — Если эти две женщины в телевизоре разговаривали с ним…).
„Нет, стоп, остановись! Не смей даже думать об этом!“ — я едва сдержался, чтобы не прокричать вслух…
— …так что познакомитесь, — с энтузиазмом скрестив пальцы рук, Мишка принялся разминать костяшки.
Мы вышагивали по тротуару мимо огромного пятизвездочного отеля; часть подъездной площадки — слева от вращающихся дверей — была оборудована под „спортзал на воздухе“ — тренажеры стояли прямо под открытым небом.
Из-за поворота показалось весьма любопытное средство передвижения, отделанное настолько витиевато и импозантно, что, сколько ни описывай, — так или иначе, пропустишь какую-нибудь деталь. Если же говорить коротко, это был каретный кузов, поставленный на четыре колеса, с молочно-белыми полированными панелями и золотистым узором, оборудованный двигателем; однако „модернизированная“ часть имела, скорее, сходство с автомобилем годов двадцатых — так, например, стальные крылья — тоже молочно-белого цвета — огибали колеса четко по окружности и имели маленькие штативы, на которых стояли шаровидные половинки фар. Спицы колес слились от движения в сверкающий секторный диск; сплошной.
Я встал как вкопанный: водитель, сидевший перед кузовом, за огромным рулем, был одет в просторное белое одеяние. Я успел разглядеть также узкий подбородок и глаза под полями шляпы.
Мишка обернулся и посмотрел на меня. От его неожиданно довольной улыбки меня и вовсе забил озноб.
— Что с тобой, Макс? Испугался каретомобиля?
— Что? — я прикрыл рот; проглотил слюну.
Мишка рассмеялся — конечно, он подумал, что я переспросил, потому что услышал небывалое слово.
— Да-да, мы так здесь называем эту штуковину — каретомобиль. Увеселительная прогулка для туристов… Макс, ты нервничаешь? Что-то не так?
— Что?
Мишка подошел ко мне и положил руку на плечо.
— Что с тобой такое?
„Нет, этого просто не может быть. Не может быть. Миш, неужели тебе ничего не напоминает эта белая одежда? А впрочем, так ли уж она очевидно должна о чем-то напоминать… Может быть, я все слишком преувеличиваю?“.
Я не знал ответа на этот вопрос, однако впервые ясно сказал себе: я должен узнать, — во что бы то ни стало. Выходит, мне следовало поговорить об этом с Мишкой? Да, пожалуй; как бы трудно это ни было.
Тут я почувствовал настоящую досаду и неприязнь к нему — за то, что он до сих пор не сделал ни единого намека — о нашем прошлом; ни речью, ни мимикой, ни взглядом — так словно бы и не помнил ни о чем. „Он, конечно, очень талантливо прячет в себе. Не подает виду — и так естественно у него это получается. Может, это и правильно“.
Я, однако, был абсолютно уверен, что рано или поздно Мишка сорвется.
Все это, впрочем, проскользнуло в моей голове секунд за пять.
Я тряхнул головой.
— Ничего. Каретомобиль, ты сказал?
— Да. Местный „Авто***“ закупил эти штуковины в Турции. В Кемере они более всего популярны.
Бросив взгляд на свою руку, я заметил конвульсивно дергающийся мизинец. Я хотел сказать Мишке: „Водителю, наверное, неудобно весь день кататься в этом… белом одеянии“, — но передумал, и после у меня осталось чувство, будто я остерегся дать намек на…
…Предвестников табора.
А потом я опять сказал себе, что это белое одеяние не могло сказать Мишке ровно ничего. „Вот если бы он видел то, что видел я из окна кинотеатра… А может быть и в этом случае у него не возникло бы и толики ассоциации? Но почему? Потому что те люди, катившие белый катафалк, были не слишком-то и похожи или просто для Мишки не много-то значат эти воспоминания, и он уже не то что почти все позабыл, но просто не придает им значения, что, положа руку на сердце, еще хуже. Поэтому-то он и не выказывает теперь никаких намеков…“………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………
Это выглядело настоящим парадом кофеен и ресторанов. Удивительно, насколько сильное и завороженное впечатление полной, совершенной свободы производил этот небольшой переулок (я почувствовал, как клубок мыслей в голове начинает распутываться).
Летние парусиновые шатры „кафе-на-воздухе“ крепились к „головным“ ресторанам — как приставные лестницы в самолетах, — и под каждым шатром дефилировала какая-то свежая, чарующе торжественная жизнь из смеха, жестов и самых разнообразных декораций: стеклянных орхидей и кокосов с ввинченным неоном, потолочных проводов с синими и желтыми светящимися бабочками, небольших ванночек, из которых черпали пунш…
Оранжево-синее пламя на поверхности воздетого коктейля отразилось сначала в наружном стекле первого этажа, затем в нескольких зеркалах позади, и словно бы старалось растопить серебряный холод ресторана.
Проходя мимо шатров, за Мишкой, я увидел блистающий велосипед на штативе.
„Не твой ли это „Орленок“, с которым ты так оригинально помирился пятнадцать лет назад?“.
Тревога.
Нет, конечно, это был не „Орленок“ — современный горный велосипед, выставленный в качестве декорации.
Тревога сменилась удивлением — а потом я почувствовал прежние искры, — мне казалось, я могу прикоснуться к каждой детали и человеку на этом светозарном переулке — стоит только протянуть руку. Под шатрами — случайность каждого движения, расхожесть, — между тем, убери хоть одну составляющую — хоть один предмет или человека — и общая целостность окажется разрушенной.
(Армия белых пиджаков.
Фильм, который я смотрел пятнадцать лет назад, — это была очередная серия „Midnight heat“, — я вспомнил ее, вспомнил зеленое сукно игрового стола и город-государство из фишек, вспомнил саму игру и рулетку, Хадсона и рыжеволосого наркокурьера. Да, тот эпизод, помнится, заворожил детское воображение — и теперь, спустя пятнадцать лет, мне казалось, я в момент проникся им, вычленив самую суть лишь одним-единственным кадром, но испытать я сумел ровно все те чувства, которые мелькали во мне в течение нескольких минут созерцания пятнадцатилетней давности, чувства в сумме и целостности — в одно короткое мгновение настоящего.
И более того, мне показалось, что этот единственный кадр объединил в себе все мое детство — как если бы я, сделавшись частью фильма, оказался последней деталью, объединившей всю киноленту. Хадсон, с которым Стив Слейт сражался подавляющее большинство серий „Midnight heat“, представлялся мне тогда не просто злом, но и тотальным порабощением — там, где присутствует совершенная свобода, найдется и тотальное порабощение, они существуют бок о бок, всегда; и я жаждал разрушить порабощение, но тогда мне этого не удалось: я был не в силах победить Хадсона; сам.
Я проиграл — когда смотрел серию.
Сегодня, снова на короткое мгновение испытав совершенную свободу, я знал, что постепенно обретет форму и тотальное порабощение, — да оно уже, по всей видимости, начало ее обретать — учитывая все то, что я увидел по приезде.
(То, что я увидел в телевизоре, когда Мишка говорил по телефону? И Предвестники табора?
Мне предстоит бороться.
И на сей раз, я должен победить — уничтожив порабощение).
— Обратил внимание? — Мишка качнул головой.
— …Что?..
— На велосипед. Обратил внимание?
— А-а… — я принялся кивать, — да, да…
— Меня часто спрашивают об этом велосипеде. А на самом деле, почти всегда. Хозяин ресторана участник нескольких крупных велогонок.
— Ты говоришь, как опытный экскурсовод, воздающий должное спонсору.
— Верно, все-таки не очень опытный — мне следовало подождать, пока ты действительно спросишь.
Мы рассмеялись. (Я смеялся принужденно).
— Но если серьезно, мне и впрямь частенько приходится быть гидом.
— Чем ты вообще здесь занимаешься, Миш? — я изменил своему решению не задавать прямых вопросов; в то же время, я спросил совершенно невзначай, равнодушно и едва ли не насмешливо.
Мишка, однако, не обратил на мою интонацию никакого внимания (да и на вопрос тоже) — блаженная улыбка на его лице поминутно возвращалась, и даже брови стали оживленно подергиваться. Видно, он был настолько охвачен этим своим странным удовольствием, что совершенно потерял способность реагировать на равнодушие.
Вся идиллия стекла и света, предметов и движений насквозь продувалась морским бризом, который, похоже, действовал на людей как веселящий газ, как наркотик, и полукружные края шатров то и дело вспархивали в такт радужно-гибкой воде, бившей из декоративных фонтанов.
В гуще людей зажегся бенгальский огонь, — метрах в пяти-шести от меня, — но я тотчас почувствовал характерный запах.
И еще я отчетливо разобрал несколько слов:
— …сегодня будет салют, слыхали?..
Сегодня будет салют? В детстве я обожал салюты, однако не стал расспрашивать Мишку — меня что-то удерживало (не то, что я хотел услышать от него ответ на свой предыдущий вопрос, — нет, думаю, меня не располагало это его странное удовольствие).
— …в честь мэра, — расслышал я, между тем, и окончание случайной фразы.
Я снова вернулся мыслями к странному случаю с телевизором в доме, затем то, какое впечатление производил на меня Мишка, разговаривая по телефону, затем каретомобиль на улице и просторное белое одеяние водителя, затем, затем, затем… я понял, что смиряюсь — понемногу (во всяком случае, я мог теперь противопоставить всему этому хоть какую-то прохладу души; почему? меня успокоили искры свободы?)… ……………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
Мы сели в самом конце переулка под красный угловой шатер, в баре, оформленном на манер пожарной станции: на первом этаже машина с каланчой и скопление настенных баллонов — их было больше раз в пять, чем того требовали правила безопасности; сам шатер стоял на красных вертикальных лестницах.
Шум моря слышался здесь особенно сильно, и первые минуты разговора мне приходилось даже чуть повышать голос — во время очередной волны — скорее, конечно, инстинктивно, нежели по необходимости.
Потом я привык.
— Впечатляет?
Я взглянул на Мишку; и понял, что он спрашивает о баре. Тут Мишка объяснил мне, что его теща владеет в К*** парой-тройкой кофеен и баров; и одним рестораном.
— На этом переулке нам принадлежит только один бар — этот, — присовокупил Мишка.
Я улыбнулся.
— Поэтому-то ты и работаешь „гидом в переносном смысле“? Ты имел в виду завлекание новых посетителей? Туристов?
— Почему бы и нет, если это какая-то известная персона.
— А здесь такие попадаются?
— Ну конечно. Например, ты, — без тени смущения, Мишка указал на меня ладонью.
В глазах его светилась улыбка и, я это почувствовал, неподдельное уважение, а вот краешки губ растянулись совсем чуть. (Так улыбается учитель своему бывшему ученику, который стал знаменитостью; сам же учитель остановился в своей жизни в нескольких шагах от славы).
Я махнул рукой.
— Да будет тебе, — но отвернулся и покраснел слегка, и Мишка, конечно, понял, что ему прекрасно удалось польстить мне.
— Я совершенно серьезно, Макс, — в голосе Мишки послышались не просто твердые — даже какие-то жесткие нотки, — тебе только двадцать три, а ты уже автор двух книг и гость известных телепередач.
На секунду мне стало не по себе от его официального тона. Потом я снова улыбнулся.
— Так вот почему ты вспомнил обо мне спустя десять лет.
Он нахмурил бровь.
— В смысле?
— Я имел в виду… — я подался к Мишке, делая вращения кистью руки (так делают иногда в ритм стихотворению, случайно пришедшему на ум, к разговору); чувствовал себя, однако, так, будто совершаю примирительный жест, тогда как, конечно, старался пояснить; и мелькнула в голове какая-то странная вина — совсем-совсем легкая:
— …это послужило поводом?
— Да не знаю, — просто пожал плечами Мишка, — на самом-то деле, как-то все это само собой получилось. Я помню: как увидел тебя по телевизору, подпрыгнул чуть ли не до потолка. И Машу принялся звать — она в другой комнате была. А потом… — он остановился и вдруг примолк.
— Что? Пошел в магазин покупать мои книги?
— К сожалению, здесь не продают серьезную литературу. Только детективы, фэнтези, любовные романы — ну, ты понимаешь, — Мишка снова польстил мне; на сей раз, однако, я пропустил это мимо ушей и даже как-то усмехнулся про себя его лести, — пришлось покупать на заказ. Благо, это не очень сложно оказалось. Кроме того, обе книги вышли в одном и том же издательстве.
— Совершенно верно, — подтвердил я, а затем назвал это издательство.
— Послушай, — неожиданно Мишка вдруг сжал мое запястье, — вот об этом я и собирался поговорить. Маша хотела бы вложить деньги в издание твоих книг — в дополнительные тиражи. У нас есть немножко свободных денег, Макс, так что…
Я спросил его, что требуется с моей стороны. Мишка ответил: только согласие. Тут я, разумеется, принялся объяснять ему, что если Маша рассчитывает получить с моих книг такую же прибыль, как со своих ресторанов, она сильно заблуждается.
— Это же не детективы, которые я писал десять лет назад. Ты прочитал мои романы? — спросил я.
А потом прибавил:
— Которые купил.
— Обижаешь! Конечно, мы с Машей прочитали их. Нам очень понравилось. Она готова вложить деньги… короче говоря, Макс… давай дождемся завтрашнего дня и все обсудим — втроем.
Я спросил его (все еще с долей недоверия), что же все-таки предстоит обсуждать, — ведь он только что сказал, что требуется одно мое согласие.
— Ну… Машу интересует сам процесс книгоиздания, как я полагаю. Куда, какие деньги вкладывать. А также реклама, раскрутка и все такое прочее.
Я сказал, что вряд ли смогу оказаться полезным, — именно в этом вопросе.
Мишка пожал плечами.
— Ну и ладно. Я все прекрасно понимаю: ты писатель, и к самому книгоизданию никакого отношения не имеешь.
— Не имею, — подтвердил я.
— В таком случае, свяжемся с твоим издательством или пригласим человека со стороны. Как бы там ни было, завтра поговорим.
Мне принесли коктейль, Мишке — пшеничное пиво. Бутылка была открыта и из горлышка выглядывала долька лимона; несколько секунд затаив дыхание, я смотрел на эту дольку, затем перевел взгляд на Мишку. Сейчас он смотрел куда-то в сторону, и я, признаться, испытал от этого облегчение.
Может быть, Мишка помнил „Midnight heat“ и решил перенести из фильма несколько деталей — в свой собственный бар? Нет, в это мне не очень верилось.
(Именно таким образом подавали пиво в баре на тропическом острове — с дольками лимона, вложенными в горлышко. Снова совпадение?).
Мишка сказал:
— Почтовый ящик я нашел на твоем персональном литературном сайте.
Я поправил его, что там только ссылка — „Написать письмо автору“. (Мой голос не дрогнул). Мишка кивнул: да, да, верно.
— Так ты здесь просто наблюдаешь за ресторанами, — сказал я утвердительным тоном.
— Ну… да.
— А юриспруденция — ты бросил практику?
— Об этом я тебе тоже хочу рассказать. Тем более, к этому имеет отношение мое знакомство с Машей и масса других вещей, — Мишка подмигнул мне, — ты же хочешь знать, как я докатился до такой жизни?
— Очень, — я вытащил коктейльный зонтик из своего бокала и положил его на стол.
Прежде всего, Мишка объявил, что юриспруденцией он действительно больше не занимается — „и пусть это тебя не удивляет, Макс“.
— А меня это должно удивлять?
— Но я же тогда был таким серьезным, основательным. Ты ведь помнишь? Десять лет назад.
— Ну-у… да.
— Главное, что я понял позже: это все не стоило и выеденного яйца — в моем случае, я имею в виду.
— Почему?
Мишка ответил, что как только его покинули дорогие ему люди, — которых он любил или которые просто для него много значили, — он увидел все недостатки своего дела; увидел, что в нем нет души, и оно перестало удовлетворять его; „многие люди, напротив, погружаются в работу — когда у них личная жизнь ни к черту, но у меня получилось с точностью наоборот“.
— Все это, впрочем, происходило постепенно.
Некоторое время я пристально смотрел на Мишку; он теперь сидел, низко склонив голову над столиком, и внимательно рассматривал бурое стекло бутылки; говорил твердо, но медленно, с паузами.
Я сказал ему, что, надо полагать, смерть матери его подкосила.
— Да, конечно. Но это был только первый человек, которого я потерял. Еще… Девушка, с которой я встречался до Маши… знаешь, я совершенно не был готов… она ушла от меня. К моему лучшему другу, — Мишка выпрямился, — н-да… и знаешь, мне было больно — даже не смотря на то, что я не любил ее.
Мишка принялся рассказывать мне перипетии — о том, как он названивал своей бывшей девушке по трем номерам телефонов — домашнему, мобильному, второму мобильному, — и все выяснял с ней отношения, ругался. Один раз заявился к ней на работу.
„Главное то, что все это было совершенно бессмысленно — я и сам не знал, чего, собственно, добиваюсь, что хочу выяснить. Ведь что сделано, то сделано“.
— Но ты убеждал ее вернуться?
Мишка ответил: да, и это он тоже делал, но более всего его интересовал другой вопрос: что ее не устраивало в их отношениях; не низко ли — с ее точки зрения — то, как она поступила.
— Что она ответила на это?
— Что прекрасно понимает, что это низко, но поделать с собой ничего не может: она его полюбила… ну а что она еще могла сказать, Макс? — Мишка спросил это, будто бы уже защищая ее. (А возможно, так оно и было), — и последнее: я, разумеется, копался во всех наших прошедших ссорах. Вот отсюда-то и вспыхивала новая ссора. Я говорю, это было абсолютно бессмысленно — я думаю, ты и сам видишь, Макс, — повторил опять Мишка.
— Если бы она вняла твоим увещеваниям и захотела вернуться, ты бы принял ее обратно?
— Убедить ее вернуться не было моей главной целью. Да она бы и не вернулась.
— Вот по этим двум причинам я и спрашиваю.
— Звучит несколько парадоксально, Макс.
— И все же это правда. Особенно, если бы это было спонтанным решением и таким же скорым, как твои увещевания. Ты мог бы просто не вынести этого. Нервы бы сдали.
— Возможно, ты и прав. Но сегодня мне это представляется так: если бы она оставила его, а потом вернулась ко мне плавно, через некоторое время, вот тогда, возможно, я бы принял ее обратно.
Мишка говорил несколько шаблонно — я, однако, не стал акцентировать на этом внимания.
Далее Мишка перевел разговор на своего друга.
— С ним я, честно, остерегался говорить.
— Как это?
— Не знаю, — ответил Мишка, — странно, конечно. Ведь она это допустила, но как он — он-то как это допустил? Но я не говорил с ним. Ну, почти… но никаких ссор, выяснения отношений не было. Возможно, потому, что он значил для меня гораздо больше, чем девушка.
— Понимаю.
— Просто разошлись холодно, ничего друг другу не объясняя. Перестали общаться. Как бы там ни было, сейчас я не просто не жалею, что не сподобился тогда на разговор — который, скорее всего, привел бы к ссоре, но даже рад этому. Когда я узнал, что он расстался с ней, понял, что совершенно не держу на него зла.
— Так ты помирился с ним?
— Недавно, год назад. Санька даже приезжал ко мне сюда погостить. Настоящая дружба забывает все, Макс.
Мишка сказал это просто и, что называется, „с жизненным опытом“, — у меня даже холодок пробежал по спине от такой „предельной ясности“.
— Но все это я понял только теперь, Макс, а тогда, — он сложил губы трубочкой, — у меня нервы сдали и вообще к чертям покатились.
Мишка вдруг посмотрел на меня и принялся кивать головой.
— Маша спасла меня. Она настоящий молодец. Ты знаешь, по поводу нее… она не тот человек, который производит первое впечатление, но у нее очень выразительные глаза. Обрати внимание, когда будете знакомиться.
Я усмехнулся (невольно), а затем заметил (отстраненно, повернув голову в сторону), что в доме, кажется, нет ни одной фотографии.
— О, это она не любит, терпеть не может фотографироваться. И правда фотографии это мишура — я теперь это тоже понимаю. Маша их все повыкидывала.
Мишка сказал, что Маша пришла к нему в отдел в качестве клиента. „Сначала она мне не понравилась. Небольшого роста, с прямыми черными волосами, заплетенными в конский хвост; лоб высокий и несколько морщинок — они почти никогда не становились глубже; красная майка и бежевые джинсы. Ступала она очень размеренно и даже мягко — особенно, на правом шаге. Мне даже пришло в голову: почему бы ей не надеть на ноги пушистые домашние тапочки, — и я, как подумал об этом, испытал едва ощутимый дискомфорт“.
Машу интересовала ликвидация предприятия.
„Она назадавала мне целую кучу вопросов, — когда Мишка говорил это, на его лице появилась мягкая улыбка, — главное то, что все они свидетельствовали об ее уже внушительной осведомленности… по поводу ликвидации. — он рассмеялся. — Мое настроение в тот день (как и все последнее время — я тебе говорил) было ни к черту, так что меня, помнится, так и подмывало уколоть: зачем ей вообще понадобилась моя консультация? „Могут ли входить в ликвидационную комиссию работники предприятия или нет? Достаточно ли поместить информацию о ликвидации предприятия в одном органе печати и имеет ли значение, относится этот орган к экономическому разделу массовой информации? Это простая формальность или нет? Как ускорить прохождение налоговой проверки?“ И т. д. Я не уверен, что это были в точности такие вопросы, но примерно так, Макс, понимаешь? Вот“.
Я чуть было не брякнул „Ну еще бы ты был уверен“, но тотчас приказал себе держать язык за зубами.
— Потом еще всякое об итоговом ликвидационном балансе, — прибавил Мишка.
Тут я заметил ему (усмехаясь, на сей раз, про себя), что если он все же действительно выдержал суть, непохоже, чтобы Маша и впрямь разбиралась в вопросе о ликвидации, когда пришла к нему в офис.
— Вот поэтому я тебе и говорю, что был совершенно несправедлив: чего же мне тогда было испытывать еще какую-то неприязнь к ней? — сказал Мишка. — В чем она была виновата?
Я пожал плечами (чувствуя легкое равнодушие… но и разочарование от его слов).
— Ты прав. Ни в чем.
Мишка продолжал:
„Я тогда ответил ей (довольно сухо), что многое зависит от типа предприятия. Маша с готовностью сообщила, что речь идет об ООО. П-ф-ф-ф-ф… видишь, какое забавное было знакомство, Макс?“.
Все вопросы Маша читала из большого блокнота, на глянцевой обложке которого сверкала иномарка. „Пункт за пунктом — к концу списка у меня уже гудело в голове. И вдруг она поднимает глаза и говорит мне:
— Вы же не думаете, что я сама уже обо всем осведомлена? Я ведь так и не спросила ничего по существу.
Это было сказано так искренне и непосредственно — если бы ты только слышал, Макс! И естественно. Меня это не только рассмешило, причем уже абсолютно по-доброму, но и обезоружило. (И я, помнится, очень удивился этой резкой перемене в себе).
— Так спросите по существу. Наконец, — предложил я; улыбаясь.
— А я думала, вы сами зададите мне вопросы — на основании того, что уже услышали.
— Но я пока затрудняюсь это сделать — вопросов было слишком много.
— А вы попробуйте…
Я вдруг почувствовал, что мы начинаем вести с ней некую странную словесную игру, и оба хотели бы ей воспротивиться, но… только не сейчас, чуть попозже.
А потом еще и еще чуть позже… еще чуть…
Это было для меня крайне необычно; я вдруг понял, что очень скоро мы не выдержим, и формальная сторона общения начнет уходить.
Видишь, Макс, с самого начала Маша подарила мне нечто новое“.
Маша предложила Мишке приехать к ней на предприятие.
„Приехать?“.
„Ну да, и прямо сейчас“.
Я было принялся объяснять ей, что лишь консультирую клиентов, а если ее интересует оценка предприятия на месте, то надо обратиться в…
— Но я прошу вас, — твердо сказала она, сделав ударение на последнее слово.
— Меня?
— Да, вас.
— Послушайте, я не могу бросить работу и…
— Когда заканчивается ваш рабочий день?
— Через полчаса.
— Хорошо, я подожду.
— Вы предлагаете мне поработать сверхурочно?
— Да, вы не против?
— Можно один вопрос, — легкая улыбка; я поднял вверх указательный палец.
— Пожалуйста.
— Почему вы хотите, чтобы это был я?
— Потому что мне рекомендовали вас — как одного из самых компетентных и квалифицированных сотрудников.
— Неужели? Кто рекомендовал, если не секрет?
— Ваши коллеги, — ответила она.
После этого я начал уже подозревать, что моя встреча с ней не случайна».
— В каком смысле? — спросил я Мишку. — Ты заподозрил, что твои коллеги занимаются сводничеством?
— Что-то в этом духе, да.
— Они знали о твоей… — я запнулся, — …ситуации?
— Ну… да, пара человек знала. Но только в общих чертах.
«Предприятием, подлежавшим ликвидации, оказалась обувная фабрика, хиленькая, половина станков с десятилетней амортизацией. Когда уже по прибытии я просматривал документацию, обратил внимание на фамилию владельца — Проскурин.
— Это ваш…
— Это мой отец. Он умер несколько недель назад, — я заметил, что сказала она это как бы невзначай, безо всякого выражения.
Я спросил ее, почему она хочет ликвидировать фирму, которая приносит доход, пускай и небольшой. Можно продать ее. Маша ответила, что для нее это слишком накладно — искать покупателя; легче закрыть и пустить все с молотка. А потом еще прибавила (очень ровно):
— Эта фирма принадлежала моему отцу.
Я вздрогнул, но спрашивать ничего не стал, а вперился в устав, который она мне дала. Маша продолжала (после небольшой паузы):
— Я здесь не живу, я приехала сюда всего неделю назад.
— Вы с отцом не были близки?
— Я вообще не знала его — практически.
Она взглянула на меня молча; снова выдержала паузу, находясь в нерешительности (а может быть, в тот момент мне просто хотелось так думать). Потом произнесла:
— Лучше покончить со всем этим.
— Вы хотите, чтобы ничто вам не напоминало о нем? — не выдержал я.
Я переступил еще одну черту.
Я был не в силах определить причин, однако Маша вызывала у меня все большее расположение. Вопреки даже тому, что я-то никогда бы не стал поступать на ее месте так, как она собиралась поступить. Я испытывал чрезвычайно интересные ощущения. Вообще я позже сделал весьма важный вывод, Макс: по-настоящему любишь человека, который тебе интересен», — сказал это Мишка даже с назиданием; я узнал этот тон, — Маша ответила мне, что ничем не обязана своему отцу и не любила его. И я поразился спокойствию, с которым она это говорила.
«Послушайте, давайте займемся уставом, если вы не против…»
Наши взгляды встретились. (Мы сидели в кабинете ее отца, по разные стороны стола, — ровно такое же положение, друг против друга, как и два часа назад, будто и не покидали моего кабинета, — только теперь я сидел в клиентском кресле). Я подумал: «Она, наверное, видит, как мои глаза торчат поверх этого устава», — и мне стало почему-то забавно, и я даже улыбнулся, но лист бумаги, слава Богу, скрыл мою не слишком уместную улыбку.
«Конечно», — я опустил взгляд. (За секунду до этого мне показалось, будто что-то скользнуло в ее зрачках. «Неужели она все-таки видела эту улыбку?.. Да нет, не может быть»).
И так мы снова принялись обсуждать ликвидацию предприятия, которое приносило доход. Первый этап ликвидации, второй, там несколько пунктов, а в этом, третьем пункте еще важный подпункт, а впрочем, нет, он отсутствует, потому что предприятие приносит доход, и часть проблем с кредиторской задолженностью отпадает… Наконец, смешно стало — я пригласил ее в кафе.
Там я признался Маше, что впервые смеялся над несуразностью бумажной волокиты.
«Почему это произошло с вами теперь?»
«Я не знаю… Скажите, а вы знакомы с кем-то из моих коллег?»
«Что?.. — она посмотрела на меня. — В каком смысле?»
«Вы… вы же сказали, что кто-то порекомендовал меня».
Маша так и продолжала пристально смотреть на меня, потом вдруг улыбнулась.
«A-а. Я все поняла».
«Что вы поняли?» — я покраснел.
«Вы хотите знать, не старался ли кто-нибудь специально нас с вами познакомить. Другими словами, случайна ли наша встреча».
Такой прямолинейности я не ждал, а потому вспыхнул; затем пробормотал:
«Ничего подобного», — но тон вышел извиняющимся, так что я выдал себя с головой.
Маша сказала (выдержав значительную паузу):
«Нет, наша встреча совершенно случайна. Хотя мне действительно рекомендовали вас ваши коллеги», — смотрела она при этом в сторону и опять улыбалась.
Я выдавил:
«Рад это слышать».
«То, что никто из ваших коллег не занимается сводничеством?»
«Нет, то, что мои коллеги ценят мои деловые качества», — ответил я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно более официально.
«Вы мнительный человек, господин Левин, — сказала Маша, — неудивительно, если из-за этого вы часто ссоритесь с близкими людьми».
Я уставился на нее. Думаю, я снова покраснел, только слабее, — я был поражен и, кроме того, меня, что называется, задело за живое. На секунду у меня мелькнуло в голове: «Да кто ты такая, чтобы говорить мне это? Мы с тобой знакомы всего несколько часов!» А потом… я рассмеялся. Ведь в ее голосе слышалась все та же непосредственность и обезоруживающая простота (позже я услышал от нее еще очень много вот таких простых и, в то же время, весьма дельных замечаний — дельных не потому даже, что они попадали в самую точку, — нет, они были действенны — вот в чем все дело; я понял, что многие проблемы, которые мучили меня в жизни, — это мною же изобретенные монстры…).
Мишка посмотрел на меня и покачал головой.
— И я имею в виду не только ситуацию с моей бывшей девушкой.
— Я понимаю.
— Хотя многое было завязано на этом. Это моя вспыльчивость… но сам я в одиночку не в силах был совладать с собой. Ты же понимаешь, о чем я говорю, Макс?
Я молчал. Мишка смотрел на меня некоторое время, ожидая, очевидно, поддерживающей реплики — смотрел абсолютно спокойно и уверенно; и то, что я так в результате и не произнес ни слова, нисколько его не смутило.
Спустя полминуты он снова заговорил.
— Но самое удивительное-то другое. Ты, наверное, думаешь, что я прислушивался, потому что любил ее.
— Это не так? — отреагировал я.
— Думаю, что нет.
— Ты не любил ее?
— Ну… она много значила для меня. Я прислушивался, потому что хотел полюбить. Я знал, что хочу полюбить.
— И сейчас ты любишь ее?
— Да, — ответил Мишка, — я люблю ее.
И снова все те же спокойствие и уверенность. Но главное — облегчение и веселость на лице, — словно он боялся, что не полюбит, но все-таки сумел это сделать… да нет, ведь так и было.
Он полюбил, чтобы успокоиться.
«После того вечера в кафе я предложил ей встретиться еще раз — уже безо всякой „ликвидации“.
Вот так, собственно, мы и начали встречаться, а через полгода поженились. Разумеется, было не все гладко. Часто мне стоило огромных усилий, чтобы совладать с собой, — иногда меня попросту добивала Машина въедливость, — я, по крайней мере, называл это въедливостью — в критические моменты; мне начинало казаться, что Маша все время меня поучает, тогда как она… ну, я тебе уже говорил: она видела моих монстров лучше меня… Не сказал бы, что мы много ссорились — нет, у нас происходило следующим образом: мы просто расставались на некоторое время, это была своеобразная игра, я бы даже сказал, проверка отношений: кто же из нас не выдержит и первым позвонит. В первую такую проверку позвонил я — сдался, что называется… и если бы ты знал, как я был счастлив спустя один день, что сдался, — я ведь впервые остро почувствовал, что мне действительно не хватает этого человека».
— Это и был первый шаг к любви?
— Еще один, — поправил Мишка, — но ты прав в каком-то смысле, потому что по ширине он стоил десяти предыдущих. Ну, а в другой раз… в другой раз она позвонила, — лицо Мишки озарилось мечтательной улыбкой; взгляд теперь был устремлен куда-то мне через плечо, далеко, — заявила мне таким официальным тоном, чтобы я не забывал, что она наняла меня, помочь в ликвидации предприятия, которая еще не закончена. Что заплатила деньги — словом, все равно придется увидеться еще раз… пф-ф-ф-ф-ф, представляешь? Вот после этого я и сделал ей предложение.
— Вы переехали сюда?
— Да. К ней домой, — сказал Мишка.
Затем признался, что в результате бросил работу без особых сожалений — его ничего не связывало с людьми, которые окружали его.
— Что скажешь? — осведомился Мишка.
— Думаю, ты полностью научился объяснять себя.
Он оживился.
— В каком смысле? Кому объяснять?
«Самому себе»… Я, однако, так и не произнес этого вслух — только брови поднял.
— Ладно, — Мишка улыбнулся; мягко, — видно, ты уж сделал себе какие-то выводы. А вести себя будешь так, словно ничего не случилось. Узнаю Макса!
Что он имел в виду этой последней репликой, мне осталось неясно. Какие-то конкретные эпизоды нашего детства? Я вдруг почувствовал непреодолимое желание поговорить с Мишкой о детстве, обо всем нашем прошлом — не надо уже никакого укрывательства. Глупо укрываться! Скучно, даже страшно жить вот так, как он теперь живет — в свое удовольствие, счастливо и бездеятельно, неторопливо и во всем всегда понимать себя, зная вдоль и поперек. Не осознавать, в то же время, никакого страха и даже скуки.
Теперь мне нисколько не было удивительно, что Мишка и словом не обмолвился о прошлом — я не хочу сказать, что он действительно позабыл о нем, — нет, разумеется, — но он и не играл, как мне раньше казалось. Дело здесь обстояло иначе (я все же не был уверен до конца, но склонялся к этой мысли): Мишке просто представлялось совершенно неестественным упоминать обо всем, что меня так тревожило, упоминать здесь, в этом «райском местечке»; он был глубоко убежден, что это даже и неуместно — во всяком случае, мне нужно дать отдохнуть — сперва. Отдохнуть!
О Боже…
«Наверное, он уже теперь, в тридцать лет думает, что его жизнь прожита не зря».
И словно в доказательство моим мыслям (и опережая желание поговорить о детстве) Мишка заявил вдруг:
— Знаешь, последние годы я более всего мечтал создать крепкую семью. Не такую, в какой я вырос. И думаю, у меня получается это делать пока… я говорю пока, потому что мы ведь с Машей до сих пор так и не завели ребенка, но очень скоро…
— Надо же!..
Это восклицание, а затем звонкое прищелкивание языком, свидетельствовавшие, по всей видимости, о фатальном невезении, заставили меня обернуться и посмотреть назад — на проездную дорогу, в которую перекрест упирался переулок. Оказывается… некоторое время назад, метрах в пяти, прямо напротив нашего столика остановился…
… (я вздрогнул)…
Каретомобиль.
Небольшого роста водитель, вылезши из-за огромного руля, суетливо бегал туда-сюда, качал головой, наклонялся, упирал руки в бока и чертыхался, а белое одеяние с длинными рукавами, в котором, казалось, он вот-вот запутается, и трагедийно изломленные пальцы в лайковых перчатках создавали впечатление, будто передо мной и Мишкой разворачивается театральная постановка; и плотная базальтовая штора, закрывавшая окно кузова и походившая на фрагмент кулисы по ту сторону декорации, довершало это впечатление.
Инстинктивно я снова и снова изучал водителя. Черные, коротко стриженные волосы (шляпы на голове не было), мясистое лицо, глаза небольшие, близко посаженные… словом, ничего примечательного, совершенно.
Чуть позже, стараясь определить, что такое у него стряслось, я принялся оглядывать каретомобиль — опасливо, украдкой. Поломка, это ясно, но что именно…
Когда я снова взглянул на Мишку, обнаружил, что он тоже теперь следит за происшествием, — поминутно; а потом… я понял… что, не заметив, успел уже развернуть свое кресло — к месту «представления».
Мишка заговорил, но я уже совершенно не мог сконцентрироваться на беседе — я сидел как в тумане. У меня снова подергивался мизинец на руке; конвульсивно.
По другую сторону проездной дороги, над каретомобилем, зажглось три фонаря — слепые белые квадраты, насаженные на высокую парковую ограду; было светло, но сосновая зелень, в мгновение ока умывшись мертвенным светом, потеряла сочность и перспективу…
Интересный сад.
Я контролирую все, не только каждую сосновую иглу этого сада — все вокруг…
…кроме этого суетящегося Предвестника табора — его я смогу взять под контроль, только если, уняв свой мизинец, сумею ощутить лески на каждом пальце… …………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
— Ну и куда он делся, интересно знать… — произнес водитель на дороге, совсем уже приунывшим, усталым голосом.
Преодолевая безвременье, я отвел взгляд от дергающегося мизинца. Водитель уже прекратил бегать — стоял, облокотившись на переднее крыло каретомобиля, взгляд устремил в направлении улицы, пятерню с плотно сомкнутыми пальцами приставил ко лбу, на манер козырька, — жест по привычке.
— Да что у него там стряслось? — сказал Мишка.
Я резко посмотрел на него.
— Что?..
— Пошли, посмотрим, — Мишка стал подниматься из-за столика.
— Нет…
Я инстинктивно схватил его за руку… потом отпустил.
— Не знаю… зачем?
— Пошли, пошли…
Обогнув столик, Мишка шагнул на тротуар — на несколько секунд его волосы опутали парковую зелень, залитую мертвенным светом. Потом сосновые иглы высвободились.
— Эй! У вас неприятности?
— Да уж, еще большие меня ожидают в «Авто***». Видали колесо? Заднее…
Мишка наклонился.
— Ага…
Продолжая сидеть за столиком, я, наконец, уразумел причину водительских мытарств и головных болей: на заднем колесе «полетела» спица — выбитый железный прут торчал из обода, препятствуя вращению; удивительно, как не погнулись остальные спицы — видимо, поломка произошла не на полном ходу.
— Вы турист?.. Нет, видно, раз интересуетесь чужими неприятностями… — заметил водитель капризно.
— Мы с братом обратили на вас внимание. Все никак не могли взять в толк, что у вас случилось.
— Случилось!.. Хорошо еще я был пуст. Вези я кого-нибудь, от меня бы точно потребовали возмещение — за моральный ущерб.
— Ну, это вы преувеличиваете.
— Нисколько! — водитель воскликнул с таким жаром, что Мишка невольно посмотрел на него; и выпрямился, — не далее, как на прошлой неделе, одна старушенция выжала из меня порядочную сумму за то, что я подпрыгнул на булыжнике и приземлился за светофором — ну, заехал на какие-то там полметра, ничего, а она растявкалась — слышали бы, как меня поливала! У нее, видите ли, племянник остался в отеле, «мой Тема говорит, что меня никуда нельзя отпустить, я насилу вырвалась, и вот, пожалуйста — из-за таких, как вы, он и держит меня на коротком поводке». А я подумал: «Да уж, тебя только на поводке и держать». Но вслух, разумеется, не сказал — не сказал вообще ничего, а то такое бы началось! Она и так все не унималась, «у вас, мол, здесь недавно авария была, в этих же где-то местах, как же вы можете сохранять внимание, если, говорят, по пятнадцать часов работаете без перерыва. Вот и на тебе: авария! Все пассажиры погибли». И тут уж я, конечно, не сдержался, крикнул ей, что никто там не погиб и нечего сплетни разносить. Да-да, так и сказал, хотя вы же знаете, как нас натаскивают: клиент всегда прав и на все нужно реагировать: да, мол, понял — и никак иначе. Но я же не дрессированный турок в отеле, извините! Чтобы только кивать и улыбаться сквозь растительность на лице. Но мне, конечно, тут надо было помалкивать, признаю. Эта старуха еще больше прицепилась, ее вдруг осенило: «Это вы вели ту машину!», — говорит. Я молчу. Ну а она воскликнула «О Боже, да вы и сейчас пятнадцать часов работаете, небось!», вывалилась из кузова и фьюииить… — указательным пальцем водитель изобразил витиеватую траекторию. — … Ну а потом нажаловалась, ее сын затребовал денег в компании; пришлось, естественно, из своего кармана платить… не то в суд бы обратились, точно, и не жалко людям растрачивать драгоценное время на курорте!.. Представляете?..
Всю эту громадную тираду водитель выпалил, как на духу, будто доселе только и ждал, кого бы найти в слушатели, поделиться тем, что так и рвалось у него изо рта. (С того самого момента, как его заставили выплатить компенсацию). Позднее я пришел к выводу, что тирада, конечно, была заранее подготовлена.
Водитель хватался то за голову, то за полы своего одеяния.
Я начал медленно подниматься из-за стола… затем снова сел. Затем, все же решившись, встал — уже увереннее; сделал четыре осторожных шага к каретомобилю (на несколько секунд остановившись после первого шага).
Мишка, тем временем, поинтересовался у водителя:
— Неужели вы работаете по пятнадцать часов в день?
Сказано это было с оттенком: «Я уже принял вашу сторону и спрашиваю только для того, чтобы вы почувствовали мою поддержку. А тот, другой человек, с которым вы конфликтовали, безусловно, ошибается».
— Ну конечно нет! У каждого из нас смена по четыре часа, ну, некоторые две берут, но не больше. А больше и нет…
— Вот-вот, я так и думал. Но это действительно вы вели?..
— Что?
— Я имею в виду, тот каретомобиль.
— О котором старуха говорила? Да никто там не погиб! — в сердцах воскликнул водитель.
— Верю.
— Как было дело, я сейчас вам расскажу…
— Нет-нет, давайте лучше займемся вашим колесом, хорошо?
— Точно! Давно пора. Ну и что посоветуете делать? Я послал своего брата за щипцами, в кабак к Видулину… знаете Видулина?
— Конечно.
— Вот. Но брат что-то не возвращается, времени уже черти сколько прошло.
— Зачем щипцы? Откусить кусачками с другого конца да и все, — предложил Мишка.
— Э-э, нет. Только развинтить и предъявить в этом виде — никак иначе. За один месяц три неприятности — начальство уже взяло меня на вооружение.
— Боюсь, здесь уже кто-то поработал кусачками, — заметил я.
(Мой голос не дрогнул — поначалу было тяжело произнести хоть слово, однако я ведь уже, что называется, преодолел себя, все же подойдя к каретомобилю).
— Что?
— Вы разве не обратили внимания?.. И ты Мишка. Она же просто перекушена.
— Как так? — водитель подбежал ко мне и уставился на колесо.
— Да так же. Втулку видите? Даже крючок остался в пазу.
— Не может быть! А ведь верно… ну, это, значит, пострелята пошалили, черт бы их побрал.
— Какие пострелята? — осведомился Мишка.
— Дети. Какие же еще! — горсть теплого воздуха, выплюнутая водителем, разбилась о мою щеку; у меня все напряглось внутри.
— Как это могло выйти? — осведомился Мишка.
— Я не знаю, — водитель озадаченно потирал подбородок, — я затормозил, проезжая мимо переулка. Мы с братом собирались поужинать… и вдруг слышу сзади какой-то треск. Обернулся — вот тебе на, поломка! А на самом деле выходит… Ну не знаю, я никого не видел.
Еще несколько секунд мы осматривали колесо; я машинально теребил пальцами железные крючки на концах спиц, вставленные в пазы.
— Раз спица перекушена, то ее можно перекусить и с другой стороны, — решил водитель.
— Уверены?
— Да.
— Тогда я могу попросить кусачки в «пожарке», — сказал Мишка.
— Там есть? Вам дадут?
— Конечно. Это мой бар.
— А-а-а… — водитель понимающе закивал.
Мишка направился в бар.
Я поднялся с корточек. Идти вслед за Мишкой или остаться здесь? Я порывался уйти, но что-то меня все-таки удерживало.
Водитель теперь, как я совсем недавно, теребил крючки на втулке… как вдруг его рука застыла, он повернул голову и посмотрел на меня.
— Идите с ним.
— Что?..
— Идите, идите…
Он сказал это настойчиво, нет, скорее, даже настоятельно; это так странно звучало — как какая-то рекомендация.
Я развернулся и тоже пошел в бар.
Мишка стоял возле кассы, представлявшей собой небольшую кабину пожарного автомобиля; переговаривался с кассиром, светловолосым парнем, похожим на работника «Макдональдса», — с козырьком и в клетчатой рубахе.
Мишка то и дело зачем-то вставал на цыпочки и уважительно поглядывал на зеленый индикатор, но разговор целиком и полностью состоял из фраз типа: «Как дела?», «Да ничего, хорошо», «А-а, ну понятно, у меня тоже».
— Ну что там? — он посмотрел на меня, — все в порядке?.. Я послал уборщика, он принесет сейчас. Сказал: «Кусачки? Как же, как же!.. Я тут недавно так намаялся с прочищением раковины, что хотел их применить». П-ф-ф-ф-ф-ф… Эй, Илья, — он снова обратился к кассиру, — познакомьтесь, между прочим, это мой…
Мишка не договорил, потому что у меня за спиной взвыл мотор, — резко вытянул шею в сторону, чтобы посмотреть мне за плечо. Глаза расширились от удивления, белки засветились.
Я посмотрел на дорогу. На месте каретомобиля я увидел густые клочья дорожной пыли, за которыми исчезла парковая ограда и листва, — не потеряли четкости только слепые квадраты фонарей.
— Не понял… — Мишка обогнул меня, положив руку на плечо; удивленно направился мимо столиков.
Мы вышли на дорогу. Пыль уже слегка осела; зад каретомобиля посверкивал метрах в десяти от нас.
— Он что, сказал, что уедет? — Мишка уставился на меня.
Я пожал плечами.
— Нет.
— Ничего не… врубаюсь. Вы отломили спицу?
— Нет.
— Как же…
Мишка обескуражено стоял с приподнятыми руками, ладони вверх.
— Нет, я не понимаю… брат его, что ли, вернулся?
— Когда ж он успел!
— Ты не видел?
— Я видел столько же, сколько ты.
— Не понимаю, — в очередной раз повторил Мишка.
Его руки начали опускаться; две секунды, и правая задела карман брюк… Вдруг Мишка посмотрел на карман и намеренно уже запихнул в него руку; сделал пару резких движений кистью.
— Макс, кошелек!..
— Что?
— Кошелька нет! — он щелкнул пальцами и крутанулся вокруг собственной оси; один оборот — на триста шестьдесят градусов, — черт, кошелька нет!.. Ты не помнишь, куда я его клал? Не видел?..
— Нет, — я таращил глаза.
Мишка снова взвился.
— Черт!..
Первое, что мы сделали, внимательно обсмотрели стол, за которым сидели, и окружающее пространство; затем направились к кассе, изучили все и там. Тщетно.
Излишне, говорить, что наши поиски сопровождались досадными и бесполезными репликами, вроде:
— Это портмоне, да?
— Да!
— Какого цвета?
— Коричневого… Светло-… Черт! Идиотизм!!..
— Ты сам-то не помнишь, что последний раз с ним делал?..
…и т. д.
Кошелька и след простыл.
Мишка дергался, брызгал слюной; мне вдруг пришло в голову, что если бы поблизости оказались шахматные фигуры, он обязательно стал бы кидаться ими. Не в меня, нет, конечно, — во все стороны, беспорядочно.
Как тогда, пятнадцать лет назад…
И мне вдруг стало приятно от этой мысли: «вот так, уже значительно лучше». Я готов был спорить, что теперь-то Мишка совершенно не мог объяснить себе, что с ним происходит, чему, казалось, за последние годы научился уже в совершенстве.
Нас окликнул кассир.
— Что у вас случилось там?.. ……………………………………………
……………………………………………………………………………………………
В конце концов, мы прекратили поиски; сели за стол. (Кассир, разводя руками, вернулся на свое место еще несколькими минутами раньше. Он предлагал вызвать милицию, но я дал ему знак обождать).
— Уже ВСЕ на нас смотрят. ВСЕ, черт возьми… — Мишка просто выплевывал слова и дергал головой — сверху вниз, словно в такт тяжелым ударам барабана; чрезвычайно нервно — как прежде.
На нас действительно многие глазели.
— Успокойся… Какая разница. Прогуляемся?
— Но как же… — снова он выплюнул три слова, — может, еще поищем?.. Может, не нашли?
— Давай прогуляемся, — я старался, чтобы слова звучали не настойчиво — настоятельно, как какая-то рекомендация.
Мы вышагивали по тротуару в направлении, противоположном тому, в котором уехал каретомобиль, — я настоял на этом.
— Черт, надо же попасть в такую идиотскую историю, а! И главное то, что ну просто на пустом месте… — головой Мишка уже не дергал, только говорил очень едко, неторопливым понижающимся голосом, — впрочем, так всегда и бывает. Да-да, так всегда… Это он украл, точняк. Но когда? Когда? Наверное, я наклонился к колесу и… во второй раз. Когда я второй раз наклонился, вытащил из кармана. Когда ты тоже уже подошел, — Мишка щелкнул пальцами словно его осенила гениальная идея, — точно! Потому что первый раз — я только подошел, помнишь, и стал поломку рассматривать? Помнишь?.. Нет, тогда у него еще не было удобного случая — ты сидел под шатром и мог увидеть. Слушай, ты запомнил приметы водителя?
— Да.
— Я тоже… вроде бы. Сегодня же обратимся в «Авто***»… да нет, надо в милицию заявлять, какое там! Если ты устал, можешь идти домой. Я тебе дам ключи. А я тогда…
— Мы не найдем водителя, — произнес я тихо, но убежденно.
— Почему? — Мишка резко повернул голову.
Я спросил:
— Сколько там было денег?
— Да я и не помню… — ответил Мишка чуть мягче, — но больше тысячи — это точно… Черт! Ну и дураки же мы с тобой, что не раскусили его. А впрочем, нет, это я дурак, только я. Ты-то как раз увидел, что спица перекушена… ты действительно считаешь, что мы не найдем его? Почему? Я не понимаю. Хотя нет, понимаю: он все спланировал заранее, подготовился, и наверняка теперь исчезнет без следа… Но ведь какой розыгрыш, а? И спицу ведь специально перекусил, выходит. Послушай, нет, должен же быть какой-то след в «Авто***»… это же каретомобиль, он точно из «Авто***»… может быть, этот придурок украл его, не знаю.
Так Мишка и продолжал рассуждать вслух — и дальше, и дальше, приходя то к одной догадке, то к другой, правдоподобной или абсолютно нелепой, — безо всякой системы, — а я, между тем, чувствовал, как у меня постепенно поднимается настроение. Нас с Мишкой отыскало очередное приключение? Пожалуй. (Будь мы детьми, я бы, разумеется, принялся уговаривать Мишку, что мы, напротив, «не только должны отыскать пропажу, но и непременно последовать за вором, совершившим такое наглое преступление, и произвести арест. И Стив Слейт нам в этом поможет». Теперь мы с Мишкой в каком-то смысле поменялись ролями. В то же время, я был абсолютно убежден, что он не станет заявлять на водителя — в милицию или в «Авто***», — но попричитает, поругается, а потом просто примирится с пропажей — все.
Опять все то же плавание по течению, унылые воды жизни… Впрочем, достаточно уже и того, что Мишка выбит из равновесия.
У меня из головы не выходило Мишкино замечание: «И спицу ведь специально перекусил, выходит».
Специально. Для того, чтобы ограбить нас.
Нас — и никого другого… неужели действительно такое может быть?
А почему нет? Так бывает… в детстве…
И в то же время в Предвестниках табора никогда не было ничего детского — только театральная постановка.
— А этот его брат, который за щипцами ушел якобы. Ну это же вранье полное. Надо было догадаться: какой брат может быть, зачем брату ездить с ним на каретомобиле? Да, это мы точно должны были раскусить. А зачем такая выдумка? — очень просто: чтобы в случае чего отослать нас за ним, а самому в это время смыться. Он же не мог знать, что еще раньше представится удобный случай, и я за кусачками в бар пойду. Что он тебе сказал, между прочим? Почему ты к кассе подошел?
Я ответил, что никакой особенной причины не было — ответил именно этими словами, ничего сверх; о том, что водитель сам отослал меня и об его странной интонации я умолчал.
— Все липа! Все спланировано: от и до. Черт! — Мишка внезапно опять плюнул и дернул головой, — и все только с тем, чтобы стащить кошелек. Зачем? Кто поймет этих щипачей!..
Специально. Все спланировано. Специально. Для того, чтобы ограбить нас. Нас — и никого другого.
Вот зачем столько усилий.
Спланировано… …………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
Темнота накрыла город за считанные минуты; эти улицы, с дребезжащими от бриза соснами и лиственницами (некоторые деревья были освещены фонарями, но основная масса — черные копны с торчащими иглами; глядя на эти копны, почему-то становилось теплее).
Мне запомнилось двухэтажное каменное строение, встретившееся на пути: в первую секунду мой взгляд выхватил колпак яркого света под деревянным козырьком, — и тотчас колпак исчез.
«Окно погасло».
Однако по приближении я рассмотрел лишь углубление в стене, сантиметра на два, как раз по форме напоминавшее колпак: никакого окна, только архитектурная отделка. Откуда же свет? На противоположной стороне улицы спуск в сквер — тот самый, с рыжей землей, однако мне удавалось разглядеть отсюда лишь верхние половины сосен, освещенные фонарями.
Я спросил Мишку о салюте и вдруг понял, что оборвал его на полуслове.
— Я говорил, где бы нам теперь деньги достать. Вернуться домой? Неохота — лучше уж в бар, из кассы взять. Потом, попозже.
Я сказал ему, что у меня есть деньги.
— Хорошо. Ты о салюте спрашивал? Мы как раз в правильном направлении идем.
— Неужели? На какую-то площадь?
— Нет-нет. Салют над морем.
— А-а… — я закивал головой, уже оценив это светопредставление — в своем воображении.
Мне, однако, представлялись только зыбкие отражения на морской глади.
— Очень красиво, — сказал Мишка.
— Верю. Салют в честь мэра?
— Как ты узнал?
Я промолчал.
— Услышал, наверное, где-то… — тотчас ответил за меня Мишка, — когда в «пожарке» сидели? Все туристы на берег сбегутся… Кстати, помнишь, этот водитель, он все негативно отзывался о туристах? Почему, интересно? — вспоминая, Мишка уже саркастически улыбался, едва ли не весело, однако, скорее, все же, по причине, что это была мысль, не особенно связанная с тем, о чем он только что говорил, нежели если у него уже изглаживались неприятные ощущения, — просто так, для игры, чтобы пустить пыль в глаза? Да, скорее всего…
Мишка сказал, что ему осточертела толпа, и предложил пойти на мост. Я спросил его, тот самый ли это мост, который мы проезжали сегодня на такси.
— Да.
В очередной раз я вспомнил ступенчатый постамент и рекламные флаги.
— С моста очень хороший вид, и народу совсем немного, — сообщил Мишка.
Два рекламных флага разрывались, штормили на ветру, испещряясь морщинами и разглаживаясь. Третий — самый правый — так и оставался приспущенным, и на секунду меня охватило разочарование — так печалятся о недовершенном празднике. При каждом порыве ветра флаг не вспыхивал, как пламя, а только подергивался — нелепо, безжизненно, — но я знал, что стоит только потянуть за канат…
Я не стану этого делать. «Разве ты не жаждал нарушить этот рай? — который раем никогда и не был…»
Подойдя вплотную к парапету, Мишка быстро курил, делая нервные, прерывистые затяжки; докурив одну сигарету, он тотчас достал следующую.
Я стоял позади, метрах в двух, но даже с этой позиции уже открывался отличный вид на море (не так, как на другой стороне моста, где днем я смог различить лишь отражения-зайчики на небе, — да и те были одной лишь игрой воображения); берег тоже было видно, и людей, уже подтянувшихся к морю на представление, и прибрежные сосны и лиственницы — черные причудливые тени, звенящие и осторожно потрагивающие друг друга от изменчивого бриза; по-прежнему от созерцания этих теней становилось теплее.
Две яхты на самой середине непроницаемо темной морской глади, с желтыми и голубыми оконцами и с подсветками на бортах, походили отсюда на детские игрушки с цветными стеклышками и электрической лампочкой внутри. Гирлянда из флажков, по всей видимости, опоясывавшая обе яхты по периметру, тут и там крепилась к низеньким железным перилам, вделанным в борта (колючие бусины, оплетавшие иглы), — флажки и перила выглядели настолько миниатюрно, что, казалось, я способен различить это глазом лишь по причине, что вижу и то, и другое вкупе. Огни разделительных буев, сиявшие ближе к берегу, добавляли водной мозаике кровавые тона.
— Откуда будут стрелять? С яхт?
— Да, — Мишка кивнул как-то незначаще; он задумчиво стряхивал пепел за парапет.
— Ты успокоился? — спросил я.
Мишка ничего не отвечал некоторое время; затем:
— Можно один вопрос, Макс?
— Конечно.
— Эта история, которую я рассказал тебе… — он остановился, казалось, что-то выверяя; его губы, бесшумно шевелясь, пропускали дым, — только ответь мне искренно, ладно?
— Хорошо, — тихо пообещал я.
— Она… показалась тебе глупой, да?
Мишка так и стоял ко мне затылком, почти (его профиль я все же видел), не оборачивался и, задав этот вопрос, снова стряхнул пепел, на сей раз, однако, притронувшись указательным пальцем к окурку всего один раз.
— Глупой? — переспросил я нерешительно, но Мишка очевидно расслышал не вопрос — утверждение.
Он обернулся и качнул головой.
— Да?
Тотчас мне стало неловко от того, что он неправильно расслышал меня; пожалуй, если я и не хотел отвечать утвердительно, то, во всяком случае, собирался подобрать некое более точное слово, нежели «глупый»; теперь же я осознал, что не в силах выполнить обещание: в одно мгновение я закрылся от того, что Мишка совершил вот такую нелепость, рано отреагировал на заключение, которого я еще не вынес, — да, я закрылся от Мишки. Неприятельски. И еще я испытал легкое раздражение, которое, впрочем, быстро сошло на нет.
Я произнес:
— Нет, — без какого-то ни было оттенка в голосе.
Это было просто «нет».
— А вот мне она кажется глупой. И совершенно незначительной.
— Теперь?
— Сейчас, — сказал Мишка.
А потом прибавил:
— И впервые за все время.
Над морем взмыли первые ракеты официального увеселения, — хрустящие взрывы и свист, — и тотчас на одной из яхт почему-то погасло два каютных окна.
Люди на берегу ответили криками и воздетыми зажигалками и бенгальскими огнями; кто-то принялся размахивать кепкой.
— Ты успокоился? — снова спросил я.
У меня за спиной проехала редкая машина.
— Почти… успокаиваюсь, во всяком случае. Видишь? — он указал на сигарету, — я всегда начинаю курить, когда со мной что-то не ладится… а этого делать не следует. Это означает, что меня действительно легко выбить из колеи.
— Действительно?
Ракетные выстрелы — и новые огни над морем, синие и кремовые; цвет и яркость окрепли на взлете, затем, пройдя самую высокую точку траектории, копнами растеряли хрустящие искры, ослабли и увяли, умерли, так и не опустившись на воду, — словно не пожелали быть насильно погашенными морем. Небо заволокли соленые кисти дыма.
Мысли далеко. Боль тоже остановилась.
Это ненадолго — очень скоро все вернется.
Я понял, что оба раза забыл посмотреть на водную гладь: как расштриховались на ней огни фейерверка? — удивительно, учитывая, что по пути сюда разговаривая с Мишкой о салюте, я представлял себе именно отражения на воде.
Ничего, в следующий раз.
В экстазе воздетые руки на берегу с бенгальскими огнями и язычками пламени — от зажигалок. Изломленные жесты превращали прибрежное море в театр теней.
Кто-то прыгнул в воду; потом еще один человек. Хотят отыскать на дне непогасшие искры фейерверка?
— Маша так говорит, — изрек Мишка запоздалый ответ.
— Что?..
— А я с ней всегда спорю по этому поводу и начинаю дергаться, а она говорит: «Ну вот видишь, я и прямо сейчас тебя выбила из колеи». Что можно поставить против такого аргумента? Верно, ничего, — сам же и ответил Мишка.
Затем прибавил тише и медленнее:
— Я с самого начала ничего не мог ей противопоставить.
Третий ракетный залп, и на сей раз я действительно рассматривал цветные акварельные пятна на водной глади.
— Люблю ли я ее?.. Так, как раньше, как в юности, пылко я уже не могу полюбить.
Мишка обернулся и посмотрел на меня…
— Понимаешь, Макс?..
…Посмотрел даже как-то трагически, но мне, сам не знаю, почему, стало немножко смешно, как если бы Мишка всего-навсего изображал трагизм; на самом же деле — я знал это — он говорил абсолютно искренне.
Я понял, что не испытываю ни капли сострадания и нисколько не жалею о своей недавней неоткровенности. Будучи не в силах полюбить, Мишка просто отыскал компромисс. Это Маша научила его отыскивать компромиссы? Нет, уже и десять лет назад он прекрасно умел это делать… да и раньше тоже.
Но что же теперь? Теперь он прекрасно научился заключать компромиссы и с собой — если не во всем, то, во всяком случае, во многом.
Но как же борьба? В раю нет борьбы.
«Но это же не рай», — снова повторил я себе.
Нет, это рай — для Мишки.
Мишка стоял уже лицом ко мне, и над его кудрявой шевелюрой, искря золотом, распускались все новые хрустящие кисти и разноцветные огни фейерверка — меж колец дыма.
— Ну что… — он решительно швырнул окурок за парапет, — пойдем, напьемся? Хочешь?..
Я улыбнулся, повернул голову влево и в этот момент…
Увидел Предвестников табора. Такими, какими я видел их пять дней назад из окна кинотеатра: четверо в белых одеяниях катили белый катафалк, метрах в тридцати, в направлении от меня, по неширокой дороге между встречными проезжими полосами. Одно только изменилось: теперь эту «процессию» сопровождали еще два персонажа: каторжники, несущие на спинах колокола, — по обе стороны от катафалка. (Именно по этой причине уже и не могло быть никаких сомнений, что передо мной Предвестники табора).
Думаю, я сильно изменился в лице, потому что Мишка окликнул меня; я бросил взгляд в его сторону, но он теперь тоже смотрел на Предвестников табора. На Мишкином лице тоже выражалось предельное внимание.
Наконец-то он узнал их.
Я снова смотрю на Предвестников табора (секунду назад — на повороте головы — я увидел, как Мишка поворачивает голову, чтобы посмотреть на меня, и понял, что мне легче смотреть на Предвестников табора, нежели встречаться с ним взглядом, — сейчас, — значительно легче…).
Я делаю шаг; затем другой, третий — люди в белых одеяниях и каторжники уже чуть ближе на три шага страх? никакого страха я позабыл о страхе нет не позабыл раз я произнес про себя слово страх, но я не испытываю страха нет никакого страха я только должен выяснить во что бы то ни стало я должен нагнать их чтобы выяснить кто лежит в катафалке, а впрочем я и так знаю я просто хочу удостовериться
я хочу увидеть ее лицо хочу увидеть лицо
тридцатилетней женщины или до сих пор пятнадцатилетней девочки но я почти уверен она по-прежнему девочка потому что Предвестники табора неподвластны времени а она стала их частью они унесли ее но умерла она только… когда Мишка написал мне письмо
почему она умерла, когда Мишка написал мне? неясно я уже бегу рысцой? нет я просто иду быстро неуверенно неверными шагами я не чувствую ног только какие-то мелькания внизу флаги в уголке моего глаза
о Боже, ну конечно! эти рекламные флаги и флаги на поляне десять лет назад отпущенные в воздух нет
никакого сходства а все же это неспроста не знаю
белые одеяния и каторжники совсем рядом метров десять осталось всего ничего Боже, что это? вместо двух людей в белых одеяниях подталкивающих катафалк сзади теперь два человека в белых свитерах белых брюках и кепи когда-то они играли в пинг-понг посреди травы
когда одно успело смениться другим? это монтаж такое уже было не раз на поляне и пятнадцать и десять лет назад помнишь как пинг-понговый шарик на столе «заменился» воздушным шаром?
а велосипедистов — помнишь?
подойти к катафалку справа и посмотреть кто в нем лежит крышка будет открыта почему? потому что они знали что я захочу посмотреть
просто подойти сбоку и посмотреть
они на расстоянии вытянутой руки я могу прикоснуться к ним рукой
один шаг, другой… сердце готово разорваться
еще секунда, и я загляну в катафалк… …………………………………
……………………………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………………………
Сзади мне на плечо легла рука, а потом некто резко развернул меня к себе.
Я увидел удивленное Мишкино лицо.
— Макс, что такое?
— Что?
Пауза. Мишка оглядывал меня. Как бы стараясь подобрать слова.
— Да ты… ты весь дрожишь… — Мишка отпустил меня и просто смотрел широко открытыми глазами.
Светящиеся белки.
Теперь мне казалось, я вижу в них странные голубоватые прожилки, о которых я подумал, еще когда Мишка разговаривал по телефону, а доселе более не вспоминал.
— Что случилось? Ты узнал вора?
— Что?
— Эти водители… ты узнал грабителя среди них? Который у нас кошелек стащил.
Я проглотил слюну.
— Нет.
— А я думал… а в чем же дело тогда? A-а, ну я понял, ты хотел приглядеться…
Я чувствовал, как потихоньку прихожу в себя. Я сказал Мишке, что не мог увидеть грабителя — мы ушли в противоположном направлении.
— Тогда в чем же дело?.. — Мишка помедлил; потом спросил уверенно:
— Макс, что происходит? Это уже не первый раз сегодня.
— В каком смысле? — слукавил я — инстинктивно.
— Будет тебе! Я же вижу, ты весь вечер себе места не находишь.
— Ты видел? — я качнул головой — себе за плечо.
— Что, что видел?
Я повернулся и посмотрел назад. На дороге уже никого не было.
— Куда они делись?
— Водители? Они часто собираются попировать после работы… водители каретомобилей?
— Ты не увидел… — я остановился; потом решился в конце концов, — катафалка?
— Какого катафалка?
Пауза. Мы с Мишкой смотрели друг на друга. В упор.
Я снова повторил:
— Куда они делись?
— Они свернули за поворот, — Мишка почему-то теперь улыбался; так улыбаются наивности маленького ребенка.
Мне вдруг стало страшно. Очень страшно.
— Какой поворот?
Метрах в пятнадцати действительно был поворот, но как они могли достигнуть его за такое короткое время. Они что, были уже далеко, когда Мишка развернул меня?
Я выдохнул; опустив голову, уставился себе под ноги.
Мишка принялся говорить (будто бы даже самому себе, и с его лица так и не сходила улыбка), что «тебе, Макс, видно что-то и впрямь померещилось. Ты, наверное, просто устал после перелета — в этом все дело. И чего я, идиот, загонял тебя по городу, ей-богу! — Мишка будто бы наговаривал в диктофон; и хмурился. — Надо пойти домой, чтоб ты выспался. Почему бы нам не…»
— Я не хочу домой, — оборвал я.
— Хорошо, — Мишка смотрел на меня некоторое время; видимо, его удивила уверенность, с которой я произнес это, — но послушай, ты говорил о катафалке. Что ты имел в виду? Тебе что-то показалось?
— Пойдем, напьемся, — сказал я.
— Что?
— Ты предлагал пить? Идем.
Мы засели в каком-то баре неподалеку от пляжа, с косыми потолочными балками, к которым были привязаны белые ленты из парусины и пластмассовыми плафонами на цепях, менявшими цвет, — медленно, постепенно цвет перетекал из бирюзового — в фиолетовый, из фиолетового — в алый, поначалу, казалось, напротив уплотняясь и набирая сочность, но потом оседая на дне плафона, уступая свое место следующему цвету, и, в конце концов, исчезая. И становилось странно, когда кто-нибудь из пьяных туристов неосторожно задевал плафон плечом или головой (висели они довольно низко), — казалось, этот световой осадок, скопившийся на дне, должен всколыхнуться, добавить к сменяющему цвету посторонних клякс и потеков, но прежний цвет отходил с неизменной, медленной скоростью.
Слева от барной стойки было помещение метров пять в ширину, с железными решетчатыми створами, на которых висел небольшой замок. За створами стояло два пустых бильярдных стола, и горел яркий неоновый свет. Когда мы только усаживались, Мишка сказал, что «этот отсек с бильярдными столами — настоящая загадка для посетителей».
— Ты обратил на него внимание?
— Да.
— Хозяин всегда противится, если кто-нибудь начинает уговаривать его отворить ворота, чтобы поиграть в бильярд. Он отнекивается — в бильярд, мол, в его баре никто уже давно не играет.
— Почему он тогда не продаст столы?
— А вот это и непонятно. Но более всего странно, что там всегда горит этот яркий свет. Он же мог бы выключить его, чтобы эти столы хотя бы не так бросались в глаза. Но он почему-то никогда этого не делает — я слышал, свет горит круглые сутки; даже когда бар закрыт.
Я заметил, что рассказывая все эти любопытные, но не имевшие по сути своей никакого значения факты, Мишка как будто старается отвлечь меня
…от Предвестников табора…
…а заодно, по всей видимости, отговориться от того, что совсем недавно сказал — о себе и своей жене; на мосту — когда стоял и курил возле парапета.
Хозяин бара тоже начинает отговариваться, когда кто-нибудь просит его отворить ворота; быть может, с той же интонацией, что и Мишка сейчас…
«Увидел ли он вообще людей с колоколами на спинах? Их видел только я? — очередная волна страха. — Да, конечно, их видел только я».
Мишка принялся рассказывать мне о работниках юридической конторы, из которой он ушел пять лет назад.
Я не прерывал его.
Только смотрел пристально; почти не моргая. И… совершенно спокойно.
Про себя же принялся прокручивать в голове один и тот же трехсекундный эпизод — я приближаюсь к катафалку.
Лента в кинопроекторе. Кадры, заслоняющие взгляд.
Я так и не успел посмотреть в катафалк и почему-то теперь благодарил за это Бога.
Зачем смотреть? Я и так все знал.
— …Этот Семков… мой тогдашний приятель… У него, знаешь, какой широченный кругозор был — хэ!.. Нет, на самом деле я без тени иронии, Макс. Мы ведь там были не какими-нибудь насиженными нотариусами, которые высшие специальные курсы оканчивают… Так вот, этот Семков… Во всем-то он разбирался, все-то он знал. Живопись, литература, математика, информатика… даже химия, представляешь! И о чем только разговор ни пойдет, он начнет фразу примерно так: «Знаете, мне кажется, что в новейших достижениях компьютерной техники…» или «Знаете, мне кажется, в современной живописи…» — для него все одно было. И всегда оказывалось, что он выписывает научный журнал, в котором недели две назад как раз вышла статья, посвященная этому вопросу.
Я снова представил себя со стороны — будто через мои глаза бежит призрачная кинолента, и теперь это было прошлое… Я выхватывал самые случайные кадры; одно только их объединяло — все они касались Предвестников табора и Ольки.
Флаги отпущенные в воздух — тогда, десять лет назад. Люди, играющие в пинг-понг… воздушным шариком. Когда мы пустили воздушные шарики на поляну, Предвестники табора никак не отреагировали на наше с Мишкой «послание», кроме как просто стали использовать воздушные шарики в своих странных играх, — это выглядело так… уступающе. Но это только усилило страх и тревогу; и усиливает ее теперь — при одном воспоминании.
«Хорошо, что я не увидел Ольку, лежащей в катафалке». Возможно, я сошел бы с ума, если бы увидел. Так что Мишка в каком-то смысле спас меня… А с другой стороны… быть может, так все и было заранее задумано?
Кем?
— …Он всегда с одной и той же интонацией говорил: таким тусклым подневольным голосом, как будто ему гортань поджали; большим и указательным пальцами — хэ. Футбол он почти никогда не смотрел — у него не было на это времени. Но зато он был ходячим справочником футбольной статистики. А еще он прекрасно разбирался во всех современных музыкальных течениях — какая группа, к какому относится. Но знаешь, как он наслаждался музыкой? Раз в неделю после работы заходил в специализированный музыкальный магазин, чтобы купить компакт-диски с дорожками для релаксации или «для поднятия настроения» — на грядущий вечер. Это прямо как эксперимент над человеком, которого вводят сначала в голубую, затем в красную комнату, дабы посмотреть, как это отразится на его настроении. Только Семков жил этими экспериментами, проводил их над собой, веря, что вкус у человека развивается широтой кругозора и впитыванием самой разнообразной информации. Он мог начать свою фразу и с таких слов: «Следует отметить, что…». Кстати, в свободное время он еще и занимался живописью. И представляешь, Макс, писал талантливые зарисовки, картины, вот только… какую ни возьми, везде у него почему-то обилие прямых углов. Даже забавно выходило… Вот тебе, пожалуйста, портрет для какого-нибудь будущего произведения, Макс. Но главное, и парадокс: не смотря на эти прямые углы, он прекрасно умел лавировать — для юриста качество чрезвычайно полезное, — Мишка перешел уже на совсем язвительный тон, — можешь мне поверить, Макс, чрезвычайно. Он и меня научил лавировать…
«Ты, по-моему, всегда и сам умел», — далекая-далекая реакция в голове — на Мишкины слова; но и ее я связал с Олькой — все теперь было связано с Олькой. Если бы Мишка не лавировал, возможно, она была бы жива теперь… Но какова связь? Она есть. Более того, в ней и кроется разгадка всего.
Каждые три секунды меня охватывала жгучая волна боли. Внешне же, абсолютное спокойствие — но мне не представляло никаких усилий носить эту маску.
Почему? Потому что я пришел к некоему исходу? Но я же не успел заглянуть в катафалк.
И все же это исход.
— Другую нашу сотрудницу звали Галатея…
Прикоснулся ли я к Предвестникам табора — когда заглядывал в катафалк? Хоть какой-то частицей своего тела? Возможно, локтем?
Я почувствовал теплое жжение — от уха до уха.
Я моргнул — два раза.
Кажется, я не касался их.
— …Ее сын… говорят, этот идиот до пятнадцати лет задавал матери один и тот же вопрос: «Объясни мне, если на торгах ММВБ рубль падает по отношению к доллару, почему тогда эти торги не отменят?»
Мишка, вероятно, ожидал смеха с моей стороны; я, однако, только слегка улыбался; это его, вероятно, озадачило.
Тут я задал вопрос:
— Неужели же были только прямые углы — ни капли положительного?
Мишка замешкался на несколько секунд — почувствовав, вероятно, некое «противодействие», и более остро, нежели если бы в его голове еще не было пива. (Рядом с ним стояло две кружки — одна уже пустая, в другой осталась четверть).
Впрочем, ответил он уверенно.
— Положительного? Ни капли.
Помотал головой и залпом допил пиво.
— Моя сегодняшняя оценка, Макс.
— Но десять лет назад…
Мишка не дал мне договорить, тотчас «схватив» эти десять лет:
— Боже, Макс, десять лет назад я был совершенно другим человеком…
— Я не об этом. Думаю, в какой-то момент это позволило тебе… — я запнулся — всего на одно мгновение, — уйти от действительности.
Мишка, немного побледнев, уставился на меня; его голова качнулась.
— О чем ты, Макс… послушай, — Мишка вдруг принялся говорить едва ли не горячим шепотом; он был еще не пьян, однако шепот усиливал это впечатление, — прости меня, что я не выполнил тогда обещания. Прости ради Бога…
— Обещания больше не терять друг друга из виду?
— Да, — он качнул головой, — я просто… я просто спасанул тогда… — он все шептал, — я самый настоящий трус.
Я сделал жест рукой: «Незачем. Не стоит винить себя». (Разумеется, я был неискренен; но я уже привык к своей неискренности).
— Ты помнишь?.. Что было?
— Спрашиваешь! Конечно, помню.
— Все до единой детали?
— Все до единой детали. Ты… ты, кстати, на дачу ездишь? — Мишка спросил это как будто исподтишка.
Помнишь, как он отговаривал тебя? Как не хотел идти на поляну второй раз?
«Да, и правда удивительно, что я сумел настоять тогда. Мишка всегда самоустранялся или пасовал — когда доходило до дела. Впрочем, хотя он тогда и сопровождал меня, результат нашего похода…»
Три ленты среди серебристо-облачных островов.
В очередной раз я вспомнил, как отреагировали Предвестники табора на запущенные шарики. Да, они ничему не препятствовали; эта их «податливость», — и сейчас, когда я заглядывал в катафалк — они также мне не препятствовали.
Зато воспрепятствовал Мишка.
Но в этом и есть их главное зло.
Я ответил Мишке, что бываю на даче раз в году; ездил последние три года.
— Три раза то бишь… Ты видел кого-нибудь из наших?..
— Из проездной компании? — я не улыбнулся. — Нет.
— И ничего не знаешь о них?
— Ну… почти.
Я сообщил Мишке достаточно скудную информацию: и Димка, и Пашка Широков уже женились; Димка работает строительным альпинистом, Пашка — в фотосалоне.
— А Серж? О нем слышно что-нибудь?
— Нет.
А Олька? — подсказал мне голос в голове. — Что о ней слышно, Макс? Что ты знаешь о ней? Что ты знаешь?..
«Что я знаю? Черт возьми, а почему я, собственно, так уверен, что это она лежала в катафалке?.. Но кто кроме нее мог там лежать? Только она… Да, я знаю, что Олька умерла».
Теперь.
«О Боже, да она умерла еще пятнадцать лет назад!..
Нет же, это произошло совсем недавно… Но как это возможно? Как она могла умереть только теперь? Пять дней назад. Что это значит? Что вообще происходило все эти годы?.. Не понимаю… Совершенно не понимаю…»
Мне ничего неизвестно о ней. Ничего — это действительно так. Все это только разорванные, случайные воспоминания. Кадры, заслоняющие взгляд. «Но как же быть с тем, что ты видел и замечал весь сегодняшний день?»
Это тоже разорванные воспоминания. Возвращающиеся.
— Тебе, наверное, неприятно вспоминать обо всем, что было? — сказал Мишка. — И больно?
Я посмотрел на него — не так, как если бы он угадал, что творится у меня в голове; я продолжал держать на лице неизменную маску спокойствия; произнес:
— Мне кажется, детство было счастливейшей порой моей жизни.
Это не было ответом на вопрос; зато я говорил абсолютно искренне.
— Это правда?.. Даже не смотря на…
— Даже не смотря на то, что случилось с Олькой, — произнес я беспощадно.
(Беспощадно — для него?
Для нас обоих).
В глазах Мишки скользнул страх; и неловкость.
Я прибавил:
— Так что ты был прав, Миш. Ты говорил мне, что я буду вспоминать о детстве, как о счастливом и первородном этапе своей жизни. Помнишь? Когда я украл вкладыш у Сержа.
Лицо Мишки прояснилось.
— Да, что-то такое помню… но не так, наверное, отчетливо, как ты. Это неважно. Я и сам… я, знаешь ли, чувствую то же самое. Почему так выходит? Я не могу объяснить. Так у всех людей.
— Вот и тогда ты тоже это сказал. И поначалу я не придал твоим словам никакого значения.
— Люди забывают боль — наверное, поэтому.
«Нет, не поэтому, — сказал я про себя, — я люблю свое детство — счастливое детство — не забыв боль».
— Или же, — продолжал Мишка, — она стирается чем-то другим, живительным, светлым…
— Те эпизоды, в которых я испытал боль, ныне существуют в живительном свете — это ты правильно сказал. Радуешься тому, что они просто были, эти счастливые моменты детства.
«Кадры. Промельки», — вертелось у меня на языке; но я так и не озвучил.
— Но боль, — продолжал я, — она остается. Отдельно или перемещается в те моменты детства, где ее, на самом деле, не было. Это воображение прошлого.
— Возможно, ты и прав. Это удивительно!
После Мишка, наконец, принялся вспоминать эпизоды детства.
— Сколько тогда я наизобретал всего! Помнишь? Государство какое-то я там старался организовать.
Я внимательно вглядывался в Мишкино лицо. Я помнил, в какой экстаз он пришел десять лет назад, когда узнал, что в моем романе воплощалась его теория государства. Сейчас на Мишкином лице — только светлые, спокойные воспоминания; в глазах — небольшая, пьяная сонливость.
Но все же теперь он с самого начала припомнил именно теорию государства.
— Какое-то государство, Миш? Это была лучшая из твоих идей, — я произнес это со значением; и с подлинным уважением, — знаешь, что мне теперь кажется — когда я вспоминаю о твоей теории государства? Помнишь, как ты однажды вечером излагал положения теории в Олькином домике? Ты тогда только записал их в тетрадь и позвал всех нас на обсуждение. Вот мне теперь кажется, в тот вечер я стал взрослым. Не потому, что ты сказал мне, что конечный результат твоей теории — тропический остров из «Midnight heat», на котором я так мечтал жить… ты ведь помнишь «Midnight heat», Миш?
— Да, помню. Конечно, помню.
— О тропическом острове ты сказал позже, и это, скорее, напротив, вернуло меня в детство и в игру — снова…
…еще на некоторое время. Это было в лесу, на следующий день. А потом мы потеряли дядю Вадика, а потом… появились Предвестники табора — они подтвердили уход детства.
Чемоданчики, с которыми великаны пересекали поляну, — великаны уносили багаж моего детства.
Я продолжал:
— Тогда, в Олькином домике, именно в тот вечер… Боже, это был самый важный вечер — когда я стал взрослым. Потому что твоя теория оказалась чем-то таким, ради чего стоило повзрослеть; то, что стоило воплотить в жизнь по-настоящему. Она была призвана изменить мир, а ради этого действительно стоит взрослеть и двигаться вперед. Не к раю, нет. Рая мы никогда не отыщем в этой жизни. Просто двигаться вперед, а не плыть по унылым водам.
— Унылым водам? — переспросил Мишка.
Я, однако, не стал пояснять; я понял, что все же начинаю терять спокойствие, и принялся наблюдать, насильно и внимательно, как в плафоне, справа за Мишкиным плечом, фиолетовый цвет, оседая на дно, уступал место изумруду — медленно, медленно… в какую-то долю секунды я заметил оттенок аквамарина; затем бирюзы.
— Да… я… я понимаю, о чем ты… — Мишка помялся; принялся нерешительно вращать полную кружку пива, которую недавно принесли. Подставка под кружкой также вращалась, — знаешь, то, что ты сказал сейчас… мне это очень льстит. Я же просто развлекал вас тогда. И сам тоже развлекался. А с другой стороны мне теперь стыдно.
— Почему?
— Потому что мы тогда так ничего и не осуществили. Ясное дело, у нас ничего бы не вышло, но мы ведь даже и не пытались. Я, я не пытался. Я изначально не собирался претворять это в жизнь, Макс.
— Ты не собирался?
Зачем я переспрашивал? Я же и так теперь это понимал — что Мишка не собирался воплощать теорию государства. Нет, никакое понимание не имело значения. Дело в другом: во-первых, совсем недавно я обвинил про себя Мишку, что он всегда самоустранялся или пасовал; во-вторых, мне все же было неприятно от его признания, и я чувствовал себя обманутым. Как взрослый человек.
— Ты не собирался? — повторил я; уже тише.
«Сколько верховного смысла, сколько детского счастья и бед, и настоящего зла родило твое воображение, Миш! Но почему же были беды и зло? Быть может, как раз потому, что ты не придавал своим идеям особенного значения? И лавировал, хитрил — подчас, ради самых банальных вещей? — например, чтобы понравиться Ольке? Так что же все-таки погубило Ольку? Мелкие цели? Ведь и о Предвестниках табора ты рассказал мне только с тем, чтобы удивить и испугать. Или же Ольку погубила твоя… изворотливость? О тропическом острове — то, что это конечный результат твоей теории, — ты рассказал спонтанно, когда я, что называется, припер тебя к стене: и впрямь ли ты хочешь воплотить свою теорию в жизнь. Или, может быть, все дело в том, что ты не выполнял обещаний, не осуществил ни одного своего замысла — зная об этом изначально? Тот, кто делает что-либо наполовину, даже не замечает, как губит людей, — это сродни убийству, но человек не осознает, как совершает его. А чаще всего, ты и вовсе пустословил. Но откуда же, в таком случае, верховный смысл твоих изобретений? Я ни на мгновение не сомневаюсь в его существовании».
Мишка смотрел на меня и ничего не отвечал; и неловко мялся.
— Я и не думал льстить тебе, Миш. Детство — счастливая пора жизни, и ты, видно, считал, что в силах сделать ее еще более счастливой. Вот и все.
— Для себя и для других. Ты прав, — подтвердил Мишка и выпрямился; мое заключение будто бы вывело его из неловкости.
Он даже не обратил внимания, что в моей интонации нет не только благодарности, но и дружелюбия. Многие годы я благодарил его про себя за дни, проведенные на даче, потом в моей памяти всплывала Олька и… я тотчас холодел и вопрошал: какова доля Мишкиной вины?
И есть ли вообще его вина? Я чувствовал, что есть.
Теперь я отыскал разгадку.
Мишка допивал очередную кружку.
— Черт… если б ты знал, как я рад видеть тебя, брательник… ты открыл мне настоящую жизнь… а вернее, ты открыл мне глаза, что это мое прозябание — черти что, а не жизнь… посмотри сам… я тебя сегодня полдня водил по К***… ну скажи, разве эта дыра может сравниться с нашей дачей… с нашим детством! Пусть я не выполнял обещаний. И все же это лучше, чем торчать здесь.
— Не такая уж это дыра, Миш.
— Дыра, самая настоящая дыра!
— Но почему? — спросил я бесстрастно; тайно же испытывал удовольствие. — Мне казалось, тебе здесь очень хорошо.
— Ни черта! Мне здесь ни капли не хорошо. Ты развеял все мои иллюзии. Боже, как я мог докатиться до такой жизни! — Мишка говорил, жалея себя; и, в то же время, с интонацией внезапно прозревшего человека. Мне стало смешно. Снова, как и тогда на мосту, когда он, говоря о своей жене, задавался вопросом, любит ли ее, — снова я не испытывал ни капли сострадания.
— Но и детство не было счастливым. Оно только теперь таким кажется. Мы говорили, — напомнил я.
Несколько мгновений — я поймал этот взгляд — Мишка смотрел на меня с невольной растерянностью. (Его глаза словно бы задавали наивный вопрос: «Ну и как же быть тогда?») Я почувствовал, что сейчас не выдержу и ухмыльнусь, как вдруг мне пришло в голову, что Мишка сейчас похож на ребенка… и всякое веселье тотчас исчезло. Мне стало неприятно.
Я снова стал думать об Ольке. И о Предвестниках табора. И о Мишкиной вине.
— Нет, — произнес Мишка, — пятнадцать лет назад было лучше, чем теперь.
— Ты уверен в этом?
— Да. По крайней мере, рядом со мной были люди, которых я любил… сейчас… сейчас тоже рядом со мной человек, которого я люблю… да. Прости, что я не выполнил своего обещания… перестал общаться… Прости, что я тогда опять упрятал голову в песок… десять лет назад… но после той ночи на поляне… Боже! Ладно, я не хочу об этом вспоминать, черт возьми. По крайней мере, не сейчас.
«А когда? Завтра, когда ты снова „придешь в норму“ и будешь радоваться жизни? Ведь вряд ли что-то изменится».
— Я… я иногда думаю, что не люблю Машу. Иногда я так думаю, да. Но знаешь, именно сегодня… мне почему-то хватает смелости говорить об этом вслух.
— Почему ты говоришь о смелости?
— Потому что… потому что я всегда боялся… боялся… остаться один. Вспомни, чем кончил мой отец… ну скажи, скажи, я сейчас похож на своего отца, да?
— Что?
— Маша всегда мне напоминает о моем отце, когда я выпиваю. Как только она узнала, чем он кончил, это стало у нее… Она всегда давила на меня, Макс… А вернее, поддавливала — аргументировано доказывая, что я ошибаюсь… а вернее, ничего она не доказывала — я сам признавал ошибки, стоило ей только бровью повести… но по поводу моего отца… Это же не очень честно с ее стороны — нажимать на меня по поводу отца. Она же не знала его. Ну ответь мне, Макс, а? Разве честно это?..
Я молчал. Через некоторое время Мишка продолжал:
— Но знаешь, я упомянул об отце не потому, что Маша нажимает на меня. Совершенно не потому… я просто помню всю боль нашего детства… я все помню… то, что случилось с моим отцом… то, что случилось с Олькой… И то, как я поступал по отношению к тебе. Скажи, ты не держишь на меня зла?
— За что? — осторожно спросил я.
— Нет-нет, я знаю, ты обижаешься на меня. Ты должен на меня обижаться — то, как я подставил тебя тогда…
Я нахмурился; удивленно.
— О чем ты?
— А помнишь, как ты кинул по соседскому дому? Как этого старика-то звали, который там жил, а?..
В очередной уже раз я смотрел на Мишку и ничего не отвечал. На сей раз, однако, я испытал растерянность.
Полную.
— Не помнишь? Как-то на букву… «к»? Кажется, на букву «к». Но да ладно, неважно… Я ведь после этого сказал Ольке, что это ты во всем виноват… Помнишь, когда наш секрет наружу выплыл? После того, как мы играли в салки на великах… я ведь увел Ольку в сторону… или она домой пошла, а я нагнал ее — уже не помню.
«А я помню».
Тень Мишки и тень дымохода на земле…
Человек застрял в дымоходе по шею.
И до этого я увидел такую же тень, когда Перфильев схватил меня за руль — когда я угонял на велосипеде.
А что означало это совпадение? Нет, не совпадение — подсказка, мне — для того, чтобы я понял, — через много лет, — кто на самом деле виноват в исчезновении Ольки. То, что Перфильев и грабители, которым он был наводчиком, — это только одна сторона монеты. Перфильев имел отношение, да; грабители, вскрывавшие дома, — скорее всего, они убили Ольку. Но и Мишка тоже имел отношение, ибо он создал Предвестников табора — своим воображением, сказочную сторону моего детства, фантастическую, зеркальную, наконец, его сторону, погубившую Ольку.
Пять дней назад.
Это еще одна разгадка.
Но все же — какова доля Мишкиной вины? Он же не мог знать, что его фантазия имеет свойство материализовываться — так же, как он, не отдавая себе отчета, угадал мой сон — Мишка сделал это ненамеренно, у него все само собой получилось! А как только он заподозрил, что Предвестники табора появились по его вине, он сразу запретил мне говорить о них и о Стиве Слейте — дабы еще чего-нибудь не случилось…
Нет, это не обеляло его.
— Короче, я нагнал Ольку и во всем обвинил тебя, а сам вывернулся… но послушай, скажи… ты не винишь меня?
— За что? Я же не знал об этом.
— Нет-нет, за то, что ну… мне следовало уговорить тебя не кидать камнем… я же не…
— Нет, не виню, Миш, — оборвал я.
Мишка, однако, и не думал успокаиваться. Снова он принялся причитать и жалеть себя — о том, что Маша его все время пилит, о том, что ему надоело сидеть в К*** — но главное: он понял это только сегодня, — Мишка постоянно это подчеркивал.
— Ну так уезжай отсюда.
— Нет, это означало бы сдаться. Не такой я слабак! Эти чертовы туристы, они у меня уже в печенках сидят. Я вот что сделаю. Поставлю здесь пограничный столб, запрещу въезд на курорт… прямо, как в моей теории… в моей теории государства. Не хочу, чтобы они нарушали мой покой — я устал от случайных людей, Макс! — Мишка стал озираться. — Вот смотри, Макс, смотри… хочешь, закричу сейчас? Скажу, чтобы все выметались отсюда…
— Миш, не стоит…
— Чтобы они не нарушали мой покой…
Я резко поднялся из-за стола.
— Ну все, пошли отсюда.
— Не пойду.
— Пошли.
— Нет, не пойду. Я буду кричать сейчас.
— Ты хочешь выместить на них злобу за то, что неудачно женился? — не выдержал я и тотчас после этого развернулся и направился вон из бара.
Мишка встал и поплелся за мной.
На ходу он произнес как-то отстраненно, почти обиженно:
— Что, Макс? Ты сказал… я… ничего…
А потом еще:
— Я не… ты так думаешь, да? С чего ты…
Выйдя из бара, я сделал несколько шагов к дороге и остановился, чтобы подождать Мишку; я стоял спиной к двери, не оборачивался.
Я услышал скрип двери, затем быстрое шарканье ног и звуки борьбы; испуганно обернулся.
Кто-то схватил Мишку из-за спины и не выпускал: в свете фонаря я видел руки в белых перчатках, сцепленные на Мишкином животе, просторные рукава белого одеяния и длинные белые полы, колыхавшиеся позади Мишкиных ног, — однако ни лица, ни даже силуэта головы нападавшего видно не было.
Мишка порывисто дергался всем телом то в одну сторону, то в другую, будто стараясь ослабить опутывавшие веревки, прилагал воистину нечеловеческие усилия, чтобы высвободиться, — алкоголь, которым была отягощена его голова, с одной стороны гасил его силу, с другой — раззадоривал число и скорость попыток. Однако все тщетно: руки Мишки тоже оказались блокированными, захват точно на локтевых сгибах, да еще такой искусный, что он вообще не мог руками пошевелить.
Мишкина шевелюра судорожно потрясала густыми, слипшимися колечками.
— Миш, что ты делаешь? — выкрикнул я невольно.
Потом быстро шагнул в его сторону, но тотчас же руки в перчатках на животе расцепились — резко, словно цепь лопнула, а затем — никакого звука отступающих шагов или человеческого силуэта за Мишкиной спиной — я увидел только, как в тени, за пятном электрического света, об стену бара ударилась белая ткань, слева от двери, — словно простыню скомкали и бросили с силой о стену.
— Помоги мне, Макс!.. — вырвался у Мишки сдавленный крик, запоздалый — Мишка был уже свободен.
— Что случилось?
— Он же… напал на меня… т-ты видел? — Мишка заикался.
— Кто?
— Черт знает что вообще ничего не понимаю ничего… — выругался Мишка, пьяно и вполголоса; сел на корточки и спрятал голову между колен; покачнулся пару раз, слегка, а все же в результате не опрокинулся назад.
Мне пришло в голову: удивительно, как это Мишка в таком состоянии вообще удержался на ногах — во время борьбы.
И это тоже ловкость захвата. Предвестник табора не хотел, чтобы Мишка упал…
Прежде, чем подойти к этой скомканной белой ткани, валявшейся на земле, слева от двери, я помялся и, не сводя глаз с ткани, шаркнул ногой — и только после этого приблизился, не спеша, слабо чувствуя ноги под собой — как и тогда, когда шел к катафалку; под подбородком жжение — от уха до уха, — сейчас я прикоснусь к Предвестнику табора.
Вернее, к тому, что от него осталось.
Подойдя вплотную, я инстинктивно бросил взгляд в сторону, словно вслед убегавшему человеку, который обронил вещь для меня гораздо более ценную, нежели он сам и преследование; а может быть, это был взгляд, искавший стороннего наблюдателя, — как бы там ни было, я никого не увидел. Когда я приседал, меня вдруг передернуло, но я сумел справиться с собой и прикоснулся-таки к ткани. Она была скользкая и электризующая на ощупь — я терпеть не мог такой материал, меня всегда почему-то пронзал от него странный озноб; кроме того, у меня никогда не получалось «угадать» этот материал на глаз, и озноб всегда оказывался неожиданным; на сей же раз меня будто-таки плетью стеганули по спине! — как только я взялся за край белого одеяния большим и указательным пальцем.
Я нервно перекомкал пару-тройку электризующих складок, сделав короткие, брезгливые движения рукой — так, словно наспех старался выполнить какую-то неприятную работу, — затем вскочил на ноги.
— Миш, пошли отсюда.
Он не ответил, но, находясь все в прежней позе, покачнулся опять — на сей раз только единожды.
Нервно пройдя мимо Мишки и стоя уже на дороге, я обернулся.
— Ты слышишь меня?
— Ну что такое? — промычал он себе в колени; его шевелюра, возвышавшаяся над сложенными руками, недовольно шевельнулась; вяло.
— Пошли уже.
— Кто это был, Макс? — спросил Мишка, будто в забытьи; он поднял голову.
— Я тебе говорю, пошли…
Мне, между тем, почему-то все меньше и меньше хотелось торопиться.
— Куда?
— Выйдем на пляж. Тебе станет лучше.
Мишка вдруг оживился: сделав усилие, встал на ноги; покачнулся, сделал два шага в моем направлении, затем посмотрел назад.
— Ты видел, да?.. Он… напал на меня. Кто это был-то? — Мишка взялся за голову, — ты не увидел?
Я смотрел на Мишку и ничего не отвечал.
И вдруг Мишка принялся размахивать руками, топать ногами и чертыхаться.
— Да что же это такое происходит сегодня, черт возьми!.. Невезуха какая-то, черт бы побрал!.. Черт!.. — в сердцах возопил уже Мишка; слова из его рта вылетали сухие, измененные — от алкоголя.
Он морщился, щурился — как от яркого света.
— Ты прав, Миш. — я согласно кивнул; а потом улыбнулся обреченно. — Это все из-за того, что я приехал.
Мы вышли к морю. Пляж уже опустел — я увидел только двух детей, сидевших на корточках возле бетонного пирса, и мусорщика, темноволосого парня в шортах и бежевой робе поверх майки, неторопливо собиравшего в вязаный мешок обильные остатки пиротехники, которыми был усеян прибрежный песок, — в основном это были сожженные бенгальские огни, — и я тотчас припомнил «театр теней», с которым, стоя на мосту, сравнил зрителей, наблюдавших за фейерверком, — да, они были тенями, изломленными жестами, воздевающими огни, ничем более, и теперь растворились в ничто — словно в доказательство своей нематериальности.
И внутри я тоже теперь чувствовал опустошение.
Я понял, почему от теней сосен и лиственниц, звеневших и потрагивавших друг друга от ветра, становилось теплее — тогда — потому что мне предстояло, выйдя на пляж, увидеть обличие этих теней — вот они, настоящие деревья, за рядами лежаков, пляжных зонтиков и барами, освещенные фонарями, которые прикреплены к соломенным крышам.
…А зрители… нет. Их нет.
Только опустошение и прохлада.
И яхты на море, с которых взлетали разноцветные ракеты, тоже уснули, — теперь я мог различить только борта, освещенные призрачным голубым светом, — от ламп под водой, — светом, в котором подрагивали и бродили отражения волн с просветленной и затемненной вязью.
Только разделительные буи сияли все также ровно, подкрашивая воду кровавой акварелью.
Присев на край лежака и опустив голову, Мишка постепенно трезвел; первые десять минут он делал невнятные кивки, потом сел прямее.
Я сидел дальше от воды, но на песке, между лежаков, и изредка начинал порывисто втягивать воздух, одними ноздрями: не осталось ли еще хоть немного характерного запаха от сгоревших бенгальских огней.
Нет, ничего не было. Все унес ветер, который будет дуть неизменно и всегда…
Праздник кончился.
Несмотря на то, что мне уже давно хотелось нарушить молчание, я почему-то избегал это делать — то и дело я собирался спросить у Мишки, как он себя чувствует, и все передумывал в последний момент, перед тем, как произнести первое слово, — мне вдруг становилось неприятно и скучно; и безучастно. И зачем, в таком случае, спрашивать? И я снова начинал вбирать воздух. Затем Мишка чуть менял позу или тряс головой — и мне снова хотелось спросить.
Когда он выпрямился, то сразу вслед за этим передернул плечами, а затем достал сигарету.
— Видишь, Миш, мы получили наш тропический остров, а счастья все равно нет.
Мишка плавно опустил руку с зажатой сигаретой — от губ к колену; это движение он совершил уже третий или четвертый раз. Никаких иных изменений в его позе не последовало.
Он внимал каждому моему слову.
— Конечный результат твоей теории государства, Миш… Но я нисколько не чувствую себя обманутым. Я знал, что счастья не будет. Помнишь, я говорил тебе про унылые воды? Когда мы сидели в баре и вдруг вспомнили твою теорию. Ты переспросил, когда услышал про унылые воды…
Мишка молчал; только держа сигарету возле колена, стряхнул пепел на песок. Потом поднес ее ко рту — плавным движением вверх.
— Унылые воды — это значит плыть по течению жизни, Миш. Когда ты изложил свою теорию в Олькином домике… чуть позже я открыл и унылые воды, узнал об их существовании, — потому что впервые нашел хоть какую-то способность не плыть по ним. Мне захотелось идти против течения. Мне захотелось воплотить твою теорию в жизнь.
— Прости меня, Макс.
В который уже раз Мишка просил прощения.
— Нет-нет, не надо никаких просьб и прощений. Главное — не плыть по унылым водам, — заявил я во внезапном ожесточении и подался вперед; всем телом; и даже сам удивился этому всплеску, — надо всегда противиться унылым водам, как только можешь. Ну скажи, разве ты жил ради своей теории?
— Что было бы, если бы я жил ради нее? Или ради какого-то другого замысла? Я жил и живу ради чего-то, Макс. Разве нет? А впрочем, ты прав. Инерция жизни, унылые воды… да, я по большей части плыл по унылым водам. И теперь уже, наверное, не сумею повернуть против течения.
— Надо сделать все, что только можешь, — произнес я настойчиво.
Мишка улыбнулся; печальная и светлая улыбка — как тогда, пятнадцать лет назад, когда он говорил мне, что детство будет казаться счастливым и первородным; да, я узнал эту улыбку. И вдруг абсолютно серьезный вопрос — без толики наивности или сарказма:
— Чтобы обрести рай?
— Нет, Миш, не для этого… Как удивительно, что ты говоришь о рае! Я и сам так часто думаю о рае. Я думал о нем всю жизнь. А впрочем, нет, ни капли не удивительно… Нет, не для этого… Чтобы когда не обретешь рая, не чувствовать, что сделал не все от тебя зависящее. Это самое гнетущее и легкое чувство…
— Ты говоришь так, будто жизнь кончена. И мы уже ничего не сможем изменить в себе.
— Я не знаю…
Докурив, Мишка на минуту растянулся на лежаке. Потом снова сел.
Я заговорил:
— Человек не просто движется по жизни. Он накапливает ее в себе. Очередная вершина, к которой я стремлюсь — каждый раз мне кажется, что я обрету счастье, достигнув ее, однако когда достигаю… снова испытываю неудовлетворенность. Это искры, которыми нельзя насладиться в настоящем; они затухают в настоящем. Что же остается, кроме как копить их в себе, перемещая в прошлое. И когда этих искр становится уже много — вот тогда прошлое и начинает казаться счастливым. То время, когда мы не достигли еще ни одной вершины, когда все еще было впереди. Отсюда и берется этот живительный свет, в котором теперь все наше детство. Искры наполняют счастьем кадры прошлого — это иллюзия, однако так устроена жизнь. Рай — накопившаяся до предела жизнь. Внутри человека. Человек умирает, наполнившись искрами до предела, ибо они взрослят, огрубляют его тело; старят, в конце концов. Но как изменить этот порядок?
— Как обрести рай при жизни?
— Нет. Это невозможно. Кажется… Даже ощутить искры в настоящем такими, какими они представлялись, когда еще манили из будущего… даже это невозможно. Для этого надо научиться перематывать жизнь, как киноленту. Перематывать очень быстро — вперед, назад… чтобы искры не успели потухнуть. Мне действительно все чаще кажется, что я живу в каком-то странном фильме. Где я являюсь и зрителем, и участником одновременно. Бог не создавал людей, мира и пр. Он создал фильм. Экран перед моими глазами. Он показывает мне фильм — я не знаю, зачем. И только Бог умеет перематывать ленту назад и вперед. Но обширный ли это фильм? Всеобъемлющий? Разве этот фильм — весь наш мир, в котором действующие лица все люди, ныне живущие, жившие когда-то и которые еще будут жить? Нет. Это лишь те люди, которых знал и знаю я, только я, потому что я могу воспринимать этот мир только со своей позиции, а с какой бы то ни было другой — нет, невозможно. И то же самое — некие места этого мира, о которых мне могли бы рассказывать, — но если я их не видел и не увижу, значит, их просто никогда не существовало. Их не было в моей смонтажированной жизни. Зачем, в таком случае, вы — окружающие — лукавите по поводу существования людей, мест, вещей, которые на самом деле появятся только в том случае, если я их увижу? Потому что вы хотите, чтобы я далее и далее просматривал фильм своей жизни, пока лента не оборвется? Чтобы для меня маячили все новые и новые вершины?.. Но каков итог? Что Бог хочет сказать мне этим фильмом? Я уверен, он действительно хочет что-то сказать и именно мне, никому другому. Моя жизнь — кинолента, а значит, ничего нет ни до, ни после меня. И, стало быть, все только для того, чтобы я и никто другой просмотрел этот фильм от начала до конца. Важен только тот результат моего существования, который находится внутри меня; изменения, которые происходят только со мной.
— Может, ты должен отрецензировать этот фильм?
Я улыбнулся.
— Этим я и занимаюсь, точно?
— Это тренировка, Макс. Ты должен отрецензировать главный фильм.
Пауза. Потом Мишка прибавил задумчиво:
— А я, выходит, не должен.
— Выходит, так. Как и любой другой человек. Я, только я должен…
Снова пауза.
— Как думаешь, Макс… Насколько ты уже готов отрецензировать этот фильм?
— Я совершенно не готов, — решительно произнес я.
Мишка даже обернулся и посмотрел на меня.
— Я совершенно не готов, Миш, — повторил я напряженно.
Внезапно я понял, что имею в виду Ольку — этой интонацией.
— Что-то… случилось?
Я, однако, ни капли не сомневался, что Мишка не догадывается — как он мог догадаться? И тем более о том, что я…
Мишка выдохнул.
— Ты винишь меня в исчезновении Ольки?
Пауза. Но я тотчас убил ошеломление.
— В ее смерти, Миш.
Еще несколько секунд; мы смотрим друг на друга.
— Ты винишь меня? — спрашивает Мишка уже более слабым голосом, в котором слышится уныние; отворачивается.
— Да. Олька… о Боже, я любил ее. Всегда-всегда, — я подумал, что неплохо было бы сейчас разрыдаться, подумал с печальной усмешкой, потому что плакать совершенно не хотелось.
А потом мне вдруг пришло в голову, что фильм моей жизни стал лучше, значительнее от того, что я не просто сдержал слезы в этом эпизоде, но обошелся без них естественно, не прилагая никаких усилий. И усмехаясь.
— А я… ты считаешь, я не любил ее?
— Нет, ты не любил ее, — мысленно я развел руками, — в том-то все и дело. Поэтому и появились Предвестники табора, Миш. Это была одна из причин их появления. И сейчас они тоже здесь.
— Что? — Мишка резко обернулся; светящиеся белки.
На сей раз, однако, они светились не так ярко.
Я всеми силами старался сдержать улыбку… однако у меня не получилось.
— Да, Миш, они здесь.
— Когда мы были… — Мишка напряженно замер.
— Да, когда мы были на мосту. Ты видел выпивающих водителей, а я — Предвестников табора, кативших катафалк.
Мишка вскочил и принялся ходить взад-вперед.
— О Боже, там… — он встал на месте, — там лежала она? Ты видел ее?
— Да, — солгал я.
Мишка сглотнул, осел; и, в конце концов, растянулся на песке. Головой к морю. Набегавшие волны едва не доставали до его шевелюры.
— Господи, Боже мой… но я ничего не видел! Почему раньше мы видели оба, а теперь видишь только ты?
Я многое видел помимо Предвестников табора. Из нашего детства…
— Не знаю. Но это не галлюцинации. Предвестники табора объявились в тот самый день, когда я получил твое письмо.
Мишка сел.
— Так значит…
— Да. Я увидел их еще в городе. И точно так же — они катили по улице катафалк.
— О Боже… не понимаю. Я ничего не понимаю.
— Я тоже, Миш. Наверное, мы никогда и не сможем понять. Что же все-таки произошло тогда и что происходит до сих пор.
А сейчас я лгал ему? Ведь какое-то объяснение у меня все-таки было — та самая разгадка, к которой я мысленно пришел, когда мы сидели в баре. Нет, я не понимал, даже не смотря на разгадку, — так что я не лгал Мишке. А может быть, все дело было в том, что я не хотел посвящать Мишку в разгадку? — поэтому теперь и задавался вопросом, правду говорю или ложь?
Я действительно не хотел.
— Я тоже не понимаю, — повторил я, — кто это и почему они преследуют нас. А впрочем, я даже не уверен, что они нас преследуют. Они просто вместе с нами. Вместе со мной.
— У тебя совсем нет никакого объяснения?
Я колебался. Наконец, качнул головой.
— Нет.
Потом повторил уже более уверенно:
— Нет.
Мишка смотрел на меня некоторое время; затаив дыхание. Затем выдохнул, откинулся на локти; но тотчас же, как будто с принуждением, снова растянулся на песке.
Волны теперь были совсем далеко.
— Расскажи мне, Макс… расскажи, как она выглядела? Олька. Когда ты заглянул в катафалк. Как она лежала? Ты увидел пятнадцатилетнюю девочку?
«Она лежала так, как лежишь теперь ты», — вертелось у меня на языке.