Пятнадцатым я обязана Николаю Николаевичу. Никогда ему этого не прощу!
После того как я узнала о том, что все мои муки были не что иное, как инсценировка, поставленная им с изощрённым искусством из… Хотела сказать — из корыстных побуждений, но не могу, потому что он вроде бы хотел сделать меня счастливой.
Но если хорошенько разобраться, то получается, что он таким извилистым путём пытался уйти от своих комплексов.
Когда Евгений Кондратьевич (как оказывается, тоже невинная жертва чьих-то комплексов) показал мне изнанку всего происходящего, я оказалась в сложнейшем положении.
Первым движением души было не поверить этому палачу — расстриге. Предыдущая версия моей жизни была так логична, так уютна. Я к ней уже совсем притерпелась… В ней было место и для тихой грусти по моим родителям, и для справедливой ненависти к вполне персонифицированному и уже (что очень удобно, что особенно грело) униженному, растоптанному врагу.
В новой версии никакой ясности с гибелью родителей не было, лицо врага было по-прежнему размытым и торжествующим. Лицо же человека, с которым я прожила несколько месяцев почти семейной жизни, вполне смирившись и с его внешностью, и с размерами, и с угрюмо-молчаливым характером, сделалось зловещим и почти что ненавистным.
Очень удобно было не поверить Евгению Кондратьевичу. Тем более что для того чтобы проверить справедливость его слов, нужно было обратиться к тому же Николаю Николаевичу, который, естественно, начал бы всё отрицать. Получалось — слово Евгения Кондратьевича против слова Николая Николаевича…
И если бы я по каким-нибудь трудноуловимым признакам всё-таки поняла, что прав первый, то расставание со вторым было бы сильно затруднено. Во-первых, вместо слабого и уже поверженного врага я получала бы более сильного, действующего и прекрасно оснащённого. Ведь, расставаясь со мной, Евгений Кондратьевич погрозил мне своим тонким белым пальчиком и проскрипел:
— Вы не особенно резвитесь, барышня. С оглядочкой живите. Ведь вы виноваты во всём, в чём я вас обвинял. Только доказать мне этого не дали. Если б он мне не помешал, то не сидеть бы нам на этой скамейке… Вы бы сидели в местах не столь отдалённых, а я бы в кабинете немного поболее того, в котором вы у меня были… Да, дело Николаич закрыл. Но ведь не уничтожил! У нас там такого не водится… Я ведь это к тому говорю, что теперь вы у него всю жизнь на крючке будете… И если что не так, то серенькая папочка опять вынырнет, как будто и не пряталась…
Но и оставить совершенно без внимания информацию Евгения Кондратьевича я не могла.
И с Татьяной посоветоваться было нельзя. Тогда нужно было рассказывать ей всё с самого начала… С Наркома… А это было совершенно невозможно. Единственное, о чём я не утаила из этой истории, это о том, что Николай Николаевич мне уже поднадоел, а как отвязаться от него, я не знаю. И о его размерах, чем, разумеется, завела её невероятно. Глаза у неё загорелись, как автомобильные стоп-огни.
Десять раз пожалев, что проболталась, я, естественно, поспешила её успокоить и рассказала о том, как он всю жизнь мучился:
— Там в деревне тоже одна бабёнка полюбопытствовала… Хорошо, что на её вопли люди вовремя сбежались, а то, может, так и умерла бы… А между прочим, покрепче тебя была…
— В общем, когда утомишься окончательно, дай знать… — попросила она.
— Ох и глупая ты, Танька… — сказала я. — Ты лучше скажи, как мне всё это потихонечку прекратить?
— А он тебя сильно любит?
— Ухаживал красиво… А теперь даже не знаю…
— Замуж зовёт?
— Вроде да и вроде нет… Конечно, я его устраиваю во всех отношениях… Ничего от него не требую. Но у него же дочка только что аттестат зрелости получила… Не приведёт же он ей маму, которая всего на четыре года старше дочки… Значит, будет ждать до её замужества.
— А ты, стало быть, и будешь куковать всё это время? А если она никогда замуж не выйдет? Она хоть ничего?
— Так себе… Хотя по фотографии судить трудно.
— А что, уже совсем невмоготу?
— В общем, да. Уже не в радость… — вздохнула я.
— Тогда отдай его мне, — с алчным блеском в глазах сказала Татьяна.
— Я тебя серьёзно спрашиваю! — отмахнулась я.
— И я серьёзно. Пока не найдёшь себе замену, ты от него не отвертишься…
— Как я могу найти? Я что — объявление в газету дам: мол, девочки, кто интересуется тридцатисантиметровым, прошу заглянуть на чашечку кофе?.. И вообще, кто может добровольно заинтересоваться таким?
— Ой, Маня, не лицемерь. Чего же ты в первый день не убежала от него? Сказала бы, что не можешь, и дело с концом. Что, он бы тебя не понял? Ухаживал так красиво, значит, не насильник.
— Да нет, поначалу интересно было…
Татьяна покачала головой и пропела:
На окне стоят цветочки,
Голубой да аленький…
Никогда не променяю
Х… большой на маленький.
Этой частушке она научилась у Тамарки-штукатурщицы, когда навещала меня в больнице. Тамарка её постоянно распевала к месту и не к месту.
Так мы с Татьяной в тот день ничего и не решили…
Потом начался Московский фестиваль молодёжи и студентов, и весь наш институт полным составом бросили на переводческую работу.
Мне, к сожалению, достались не французы, а франкоязычные канадцы.
Теперь я подозреваю, что и тут не обошлось без Николая Николаевича. Наверное, он решил подстраховаться и лишить меня возможных контактов с Ивом Монтаном…
Я до сих пор не могу точно сказать, знал он о наших отношениях с Монтаном или нет. Я до сих пор не понимаю, с какого момента после смерти Наркома он вспомнил обо мне и начал следить. А может, это произошло после смерти его жены? Я пыталась в завуалированной форме порасспрашивать его, но это было бесполезно. Он всегда рассказывал только то, что хотел. И ни одним словом больше. Буквально. Школа у него была крепкая.
Встречались мы по-прежнему у меня. В своей новой трёхкомнатной квартире он затеял какой-то невероятный ремонт. Паркет перестилал, вставлял новые рамы. Квартира была старинная и коммунальная, долгое время в ней жили три семьи. Потом все семьи переселили в Новые Черёмушки, а квартиру сперва приспособили под общежитие МВД, потом отдали Николаю Николаевичу.
Правда, встречались мы довольно редко, потому что в связи с подготовкой к фестивалю у него было очень много работы. Но я по-прежнему не позволяла себе и посмотреть в сторону. Отчасти из страха перед его профессиональным всеведением, но больше оттого, что, как идиотка, хранила ему верность, будто он был моим мужем.
Все мы, русские девушки, выросли на примере Татьяны Лариной, которая однажды заявила: «Я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна…»
Мы не знаем, сдержала ли она своё слово, но похоже, что сдержала, потому что Пушкин именно на этом месте обрывает свой роман, делая её слова особенно заметными, услышанными… И мы их слышим и следуем им по мере сил и возможностей, забывая, что написал их человек, которого любили столько замужних дам… Впрочем, наверное, поэтому он и придумал свою Татьяну, воплотив в ней свой несбыточный идеал.
А посмотреть в то время мне было на кого. Когда Татьяна увидела моих канадцев, она даже присела от изумления. Трое из них были баскетболисты, двое хоккеисты, а шестой, удивительной красоты негр, был чемпионом Канады по бегу на 100 метров. Сложен он был как забросивший свою лиру и занявшийся спортом Аполлон.
Канадские девчонки — трое студенток-пловчих — были хорошенькие, очень ухоженные, с великолепными, крепкими, как дольки молодого чеснока, зубами, прекрасной кожей и роскошными волосами. От них просто веяло свежестью и здоровьем, но наши девчата могли составить им достойную конкуренцию.
И одеты канадки были безусловно лучше наших, и держались они просто, но с огромной уверенностью в себе, чего нам всем зачастую не хватает, однако проигрывали рядом с нашими. Не было в их глазах того огня надежды на счастье, веры в светлое будущее и готовности без остатка сжечь себя в любовном пламени, который так притягивает всех мужчин мира. Канадки уже жили в своём светлом будущем и своё счастье планировали в рабочем порядке.
Так вот, когда очередной Евгений Кондратьевич — только на этот раз его звали Володя и он был помоложе и понахальнее — представил меня моей франкоязычной группе из многочисленной канадской делегации и сказал, что я буду их переводчицей, то негр выронил из рук огромную спортивную сумку, а остальные ребята начали тихонько подсвистывать, чем немало меня смутили. Я же тогда ещё не знала, что это у них по американской моде признак крайнего восторга.
Их разместили на одном этаже гостиницы «Центральная». Они разошлись по своим номерам, а я их дожидалась в маленьком холле напротив дежурной по этажу. Она смотрела на меня с осуждением, свойственным всем гостиничным дежурным. Я усилием воли заставила себя не обращать на неё внимания.
Через полчаса делегация собралась в холле. Все ребята и девушки вышли с влажными волосами, девушки нимало не стеснялись своих мокрых, повисших плетьми волос, — даже наоборот, веселились над своим забавным видом. Я невольно подумала, что ни за что не показалась бы на людях в таком виде. И даже позавидовала их уверенности в себе и внутренней свободе.
Я прочитала моим подопечным программу их пребывания в Москве (кстати, сохранила её на память как исторический документ). Не откажу себе в удовольствии выборочно процитировать её. Думаю, это будет интересно всем.
27 Июля.
16 ч. 00 мин. Прилёт в Москву.
18 ч. 00 мин. Размещение в гостинице «Центральная» (схема размещения прилагалась).
19 ч. 00 мин. Ознакомление с программой фестиваля.
19 ч. 30 мин. Ужин в ресторане гостиницы «Центральная».
20 ч. 30 мин. Ознакомительная прогулка по Москве. Желательный маршрут: улица Горького, Тверской бульвар, Суворовский бульвар, Арбатская площадь, — посещение электрического фонтана (был там такой во время фестиваля, струился и переливался потоками из электрических лампочек не хуже, а даже лучше настоящего), Дом дружбы с народами зарубежных стран (он был дивно иллюминирован и выглядел волшебным замком из сказок Шарля Перро), Манежная площадь (я помню, она была запружена тысячами москвичей, среди которых по одежде и по особому ошалело радостному виду можно было различить островки иностранных делегаций. В разных её концах играли сразу несколько оркестров, а эстрада, выстроенная около здания Манежа, была в тот вечер пуста) и, наконец, Красная площадь.
28 Июля.
9 ч. 30 мин. — 10 ч. 30 мин. Завтрак.
10 ч. мин. Личное время.
11 ч. 00 мин. Выезд от гостиницы на торжественное открытие фестиваля. Автобус «МО 13–32» (с нами ехала делегация из Коста-Рики. Всю дорогу мы пели «Катюшу» и «Подмосковные вечера». Мы по-французски, а костариканцы по-испански. Других общих песен у нас не нашлось. Получалось на удивление музыкально).
12 ч. 00 мин. Центральный стадион им. В. И. Ленина. Торжественное открытие фестиваля.
Приветственную речь произносил Ворошилов. Голос старческий, дрожащий. Мне показалось, что он болен. Никогда не забуду тучу голубей, внезапно взмывших в небо, треск их крыльев, похожий на аплодисменты. На стоящие аплодисменты, вспыхнувшие тут же, показались тише… Я, проведшая все детство около голубятни, и то была поражена. А мои канадцы, наверное, не только никогда не видели приличной голубиной стаи, но даже и не подозревали о том, что такое возможно. Они колоти ли в ладони и свистели как оглашенные. На лицах у ребят было самое неподдельное мальчишеское счастье. А девушки выглядели слегка напуганными.
Я из своего укрытия у выхода на поле не выпускала их из вида, пока они проходили в одной из колонн, вышедших в тот день на поле Лужников. Всего колонн было 131. По числу стран-участниц. Я смотрела на них, пока они стояли среди футбольного поля и слушали приветственные речи. И невольно думала, что мне достались самые красивые парни на фестивале.
Негр, его звали Дидье, тоже отыскал меня глазами и то и дело на меня поглядывал. Странное ощущение — переглядываться на стадионе среди стотысячной клокочущей толпы…
17 ч. 00 мин. Московский Государственный Университет на Ленинских Горах. Встреча со студентами. Праздничный ужин. Студенческий бал. Выступление студенческой художественной самодеятельности.
23 ч. 30 мин. Возвращение в гостиницу «Центральная».
29 Июля.
12 ч. 00 мин. Дворец культуры ЗИЛ. Праздник труда.
19 ч. 00 Мин. Дворец «Крылья Советов». Встреча по интересам с хоккейной командой «Крылья Советов». Дружеский Ужин.
Наши ребята-хоккеисты были очень приветливы и безупречно гостеприимны, но у меня невольно сложилось впечатление, что они исподволь приглядываются к своим возможным соперникам.
30 Июля.
12 ч. 00 мин. Бассейн Центрального стадиона им. В. И. Ленина. Соревнования по плаванию. Женщины.
На все соревнования мы ходили всей компанией и шумно болели за соревнующихся. Громче всех мы орали, когда бежал свою стометровку Дидье. Только случайная заминка на старте помешала ему взять первое место и установить новый мировой рекорд. Причем я орала больше всех.
2 Августа.
18 ч. 00 мин. «Бухта радости», Костер солидарности.
3 Августа.
12 ч. 00 мин. ВДНХ. Экскурсия. Встреча с сельской молодежью.
Я пропустила здесь еще дюжину встреч по профессиям, экскурсии на заводы, в подмосковные пионерские лагеря, с печеной картошкой, которую мои подопечные девочки на отрез отказались есть, а на пионеров, аппетитно хрустящих обугленной кожурой, смотрели как на каннибалов. Упомяну лишь поход на кондитерскую фабрику «Красный Октябрь», на которой мои ребята просто обалдели, а одному мальчику неопределенного возраста из Камбоджи стало плохо прямо в шоколадном цеху и он основательно нарушил санитарное состояние этого стерильного помещения.
4–5 Августа.
12 ч. 00 мин. Центральный стадион им. В. И. Ленина. Соревнования по баскетболу.
18 ч. 00 мин. Дом культуры МГУ Конкурс артистов студенческой художественной самодеятельности.
21 ч. 00 мин. Столовая МГУ Дружеский ужин.
22 ч. 00 мин. Дом Культуры МГУ Торжественное награждение лауреатов конкурса студенческой самодеятельности. Студенческий бал. Возвращение в гостиницу. Время свободное.
7 Августа.
День девушек. План мероприятий будет предложен дополнительно.
Мои ребята начали хихикать и перемигиваться по поводу этих мероприятий с первого дня, как только получили на руки свои программки на французском языке. Я уже точно не помню этот суматошный и бестолковый день. Мы были на каком-то текстильном предприятии. По-моему, оно называлось «Красная роза». Потом в клубе этого предприятия был обед. Такого количества шампанского мои ребята в жизни не видели. Местком постарался. Не успела я и глазом моргнуть, как моих спортсменов растащили по всевозможным костюмерным, репетиционным комнатам и прочим укромным уголкам. Наши ткачихи были румяные, возбужденные, разодетые в шелка собственной фабрики, неутомимые в танце. Ну какое канадское сердце устоит перед таким напором. И никакой переводчик им не был нужен. Только печальный Дидье сидел напротив меня за столом, смотрел своими грустными негритянскими глазами, вздыхал и называл меня «русской мадонной».
10 Августа.
21 ч. 00 мин. Парк культуры Сокольники. Большой карнавал.
В тот день с утра было закрытие соревнований и награждение победителей. Мои ребята так ничего и не получили, но это не мешало им радоваться, как детям, и хлопать своим соперникам.
Все эти дни куда можно и куда нельзя я, разумеется, таскала за собой Татьяну, которая была счастлива оказаться в самой гуще фестивального варева и вовсю крутила романчик с хоккейным вратарем Жаком. И хотя романчик — крепко сказано, но именно на том самом карнавале я их увидела целующимися. Впрочем, она-то была лицо неофициальное… А вот я себе не могла ничего позволить, если бы даже мне официально разрешили. Я тупо, с глухим раздражением хранила свою проклятую верность… Еще не знала, что это мой пожизненный крест — страх перед Николаем Николаевичем.
Настала сумасшедшая ночь карнавала, который кипел по всем паркам и садам Москвы — я имею в виду сады им. Баумана, «Эрмитаж», «Аквариум». Повсюду грохотала музыка, сновали мушкетеры в широкополых шляпах с плюмажами из папиросной бумаги, «пиковые дамы» в масках «домино», одноглазые пираты с проволочными серьгами в ушах, нахальные клоуны в оранжевых шароварах. Только в одном парке Сокольники я видела трех Марселей Марсо в обтягивающих черных трикотажных костюмах с белой увядшей розой в руках и с нарисованной грустной миной на белом лице. И все трое очень неплохо двигались. Пантомима в то время была в большой моде.
Часов около одиннадцати, когда мы под маленький оркестрик бразильских студентов, почти не различимый в грохоте военного духового оркестра, танцевали с Дидье румбу, меня кто-то бесцеремонно дернул за рукав. Это был высокий, кудрявый, удивительно знакомый парень в невероятной гавайке, расписанной пальмами и полуобнаженными мулатками. Я с трудом узнала в нем художника Андрюшку Резвицкого, с которым пять лет назад познакомилась в мастерской у Ильи. Он танцевал с какой-то солидной дамой лет тридцати и отчаянно махал мне рукой, так как танцем нас разнесло в стороны. Я успокоила Дидье, который уже было сделал стойку на нахала.
— Привет, Мария! — прокричал Андрей.
— Привет! — прокричала я. — Я тебя сперва не узнала — богатым будешь!
Андрей что-то прокричал мне в ответ, из чего я услышала почему-то «идиот».
— Что, что? — прокричала я, стараясь направлять Дидье поближе к Андрею.
— К этому все идет, — повторил Андрей. — Чувиха, ты колоссально выглядишь!
— Что он сказал? — нахмурился Дидье.
— Он сказал, что я выгляжу колоссально…
— Тебе это идет, — ободряюще улыбнулся Дилье. Очевидно, он слишком буквально понял слово «колоссально». Я всегда именно так и представлял себе русскую мадонну.
Я не стала ему объяснять, что это всего-навсего модное словечко, что Андрюшка с таким же успехом мог сказать «железно» или «на все сто» или «обалдительно»…
Между тем нас снова свело в танце, и Андрей прокричал: — Как живешь, чувиха?
— На все сто!
— У меня к тебе есть деловое предложение. Я тебе звоню всю неделю.
— Я работаю с делегацией. — Осторожно, одними глазами, я показала на Дидье, который все-таки проследил мой взгляд и снова нахмурился.
— Я тоже работаю с делегацией! — крикнул Андрей.
— Позвони попозже или заходи… Ты помнишь, где я живу?
— Железно-о-о… — затухающим голосом прокричал Андрей, так как произошла тектоническая подвижка толпы и его унесло из вида.
Оркестрик наш смяло тем же катаклизмом, и он, подняв гитары, барабаны и маракасы над толпой, рассеялся в ее клокочущей, разгоряченной и вязкой массе. Оказалось, что толпа, повинуясь неслышимой команде, образовывала широкий коридор для парадного шествия масок.
В гостиницу мы вернулись в половине первого ночи. Дома я была около двух. На Тверском бульваре веселье было в самом разгаре. Меня чуть не затянули в компанию австралийцев, танцующих под губную гармошку и гитару на детской площадке. Переводчиком у них был парень из нашего института и у них катастрофически не хватало дам для танцев, зато было много пива. Я еле от них отбилась, хотя ребята все были симпатичные. У меня просто уже не было сил. Ведь для меня каждый фестивальный день начинался в половине седьмого утра. Ровно в девять я должна была быть в комнате N 23 Свердловского райкома комсомола, где ждал Володя с отчетом за вчерашний день.
Внимательно выслушав меня, он с умным видом делал пометки в своем блокнотике, потом задавал несколько неожиданных вопросов, из которых видно было, что каждое мое вчерашнее слово или действие давно записано в этом дешевом отрывном блокнотике величиной с четверть ладони.
Для меня до сих пор загадка, кто же это стучал на меня?
Неужели кто-то из делегации? Ведь Володя порой говорил о таких вещах, которых никто из наших не видел и не слышал.
Придя домой, я приняла душ, выпила холодного кефира, рухнула в кровать и поняла, что о сне не может быть и речи. Стоило мне закрыть глаза, как все понеслось и замелькало, будто кто-то закрутил передо мной зонтик, расписанный картинками карнавала. В ушах бухал большой барабан военного оркестра. Впрочем, может, это не казалось, а слышалось из сада Эрмитаж или с Манежной площади.
Промучившись с полчаса, я зажгла свет и поплелась в гостиную выбирать книжку, чудесную вещь Ремарка «На Западном фронте без перемен», которую дала мне Татьяна, я дочитала как раз перед фестивалем. Начиная с 27 июля мне было не до чтения.
Не выбрав ничего на нижних полках, я залезла на стремянку, и тут прозвенел длинный, настойчивый звонок в дверь. Я чуть не свалилась с лестницы от неожиданности. Сердце заколотилось прямо в горле. Звонок повторился. Мне почудились на лестнице сердитые мужские голоса. Я сползла с лестницы, накинула летний халатик на пуговичках и подкралась к двери. И тут снова прямо над головой прогремел звонок.
Дрожащими от страха руками я отперла английский замок и приоткрыла дверь на длину цепочки. И тотчас с жутким криком «пафф» в щель просунулось что-то блестящее… Я в ужасе отпрянула и вгляделась в этот предмет. Это было горлышко бутылки шампанского. За дверью дружно заржали. Я заглянула в щель. Перед дверью в окружении развеселой компании стоял и ржал страшно довольный собой Андрюшка Резвицкий.
Их было шесть человек. С Андреем пришли два американских художника-абстракциониста Билл и Сэм, их переводчица Светлана и та самая дама, с которой Андрей танцевал на карнавале, с запавшими глазами, большим ртом, раскрашенным ярко-малиновой помадой, и челкой, падающей на холодные серые глаза, — ее звали Евгения. Как потом выяснилось, она была известным искусствоведом.
Последним вошел какой-то молодой парнишка лет двадцати. На нем была измазанная краской ковбойка и замасленные на коленях хлопчатобумажные китайские брюки защитного цвета. На пухловатом невыразительном лице его выделялись маленькие, круглые насмешливые глазки. Они словно живо участвовали во всем происходящем и одновременно иронично наблюдали за всем этим со стороны. Он был похож на нашего слесаря-сантехника, вечно пьяного Гришку, и на Иванушку-дурачка из русских сказок. Причем на такого дурачка, который потом становится царевичем. Сходство с Гришкой довершала брезентовая сумка из-под противогаза, болтающаяся на плече. Представляя его мне, Андрей сказал:
— Знакомься, это гений. Зовут Толя.
Причем когда он это сказал, девица с малиновыми губами важно кивнула головой, словно без ее подтверждения Андрюшкины слова были недействительны.
У каждого из них было по две бутылки шампанского, которое они только что добыли у швейцара кафе «Арарат» на Неглинке. А Толя достал из своей противогазной сумки бутылку «Айгешата» и бутылку крымского портвейна «Южнобережный». Как выяснилось позже, он ничего кроме портвейна не пил. В этом отношении он был строг.
— Представляешь, — кричал Андрей, словно вокруг еще шумел карнавал и играл военный оркестр, — я предупредил Илюху, что мы едем, железно договорились, подваливаем в мастерскую, а там — тишина. Ну разве не скотина?! Я думаю, что он там, в мастерской, только не захотел открывать. Он знал, что мы ему гения везем, а он гениев страшно не любит. Он в них не верит и всегда злится, когда кого-нибудь при нем называют гением. Евгения, — он повернулся к девице с челкой, — как, ты говорила, называется эта болезнь?
Евгения зябко передернула плечами, постучала длинным мундштуком о край пепельницы, стряхивая пепел с си гареты «Фемина», и снисходительно сказала:
— Синдром Сальери.
— Вот-вот, — прокричал Андрей, — а по-русски это черная зависть! Поэтому он и не открыл. Ну ничего, я ему устроил варфоломеевскую ночку… Я ему кнопку звонка спичкой заклинил. Наверное, он до сих пор звонит, а Илюшенька боится дверь открыть, думает, что мы там с нашими гением стоим.
Андрей выкрикивал всю эту информацию, помогая мне накрывать на стол.
Переводчица Светлана вполголоса переводила все сказанное американцам. Те ей в ответ согласно кивали головами и бормотали: «Йес, йес»..
А Гений тем временем открыл бутылочку «Айгешата», являющегося по сущности своей тем же портвейном, толь ко марочным, налил в чайную чашку, забытую мною на столе, и потягивал, смакуя.
Когда мы сели за стол и разлили шампанское по бокалам, Гений, уговоривший уже вторую чашечку портвейна, не обращая внимание на то, что Андрей встал и уже открыл рот чтобы произнести тост, подошел ко мне и, глядя на меня своими птичьими глазками, просительными и насмешливыми одновременно, спросил тихим голосом:
— Слышишь, старуха. У тебя есть бумага?
— Какая бумага? — опешила я.
— Любая, — он махнул своей маленькой грязной ручкой, — только чтобы на ней ничего не было нарисовано.
— Что-нибудь типа ватмана или белого картона, — с почтительной готовностью пояснил Андрей, застывший со своей рюмкой.
Американцы, которым, очевидно, были знакомы эти слова, радостно закивали и воскликнули хором:
— Йес, йес, вэтмэн, плиз!
У меня со школы оставалась еще пачка ватмана листов в двадцать, размером с газетную страницу. Видя такой повальный энтузиазм, я поставила свой бокал с шампанским на стол и принесла бумагу.
— Слышь, старуха, я столько сейчас не накрашу… — тихо пробормотал Гений, но в глазах его мелькнул жадный огонек.
Было похоже, что большая пачка бумаги на него действует так же возбуждающе, как ящик водки на алкоголика.
— Остальное возьмите с собой, — предложила я. — Она мне не нужна.
Я сказала правду. Сперва я пыталась делать из нее вы кройки, но потом убедилась, что лучше всего их вырезать из крафт-бумаги. Она и тоньше и плотнее и не ломается от частых перегибов. И, уж конечно, она была намного дешевле. Я в нашем гастрономе на Никитских воротах попросила у директрисы Ирины Владимировны, которая в свое время консультировалась у моей мамы по женским проблемам, и она мне дала остаток от роля прямо на картонной бобине. Там было, наверное, метров пятьдесят при ширине метр.
— Спасибо, старуха, — глаза у Гения сделались озабоченные. — Только в чем я ее понесу?
— Я скручу ее в трубку, оберну газетой и перевяжу веревочкой так, чтобы вы могли ее повесить на плечо как ружье, — сказала я без тени улыбки.
Мне жутко не нравилась вся эта история, и теперь, когда нужно было изображать радушную хозяйку, мне опять смертельно захотелось спать. Я взглянула на часы. Было уже около трех часов.
Гений улыбнулся и восхищенно сказал:
— Ну ты даешь, старуха!
После этого он подошел к своему стулу, бесцеремонно расчистил там место для бумаги, уложил на скатерть всю пачку, любовно разгладил грязной ладошкой, потом взял висящую на стуле противогазную сумку, вынул из нее бутылку портвейна, а потом вывернул сумку прямо на скатерть. Из нее высыпалась целая куча какого-то невероятного мусора.
Я приглушенно ахнула, мысленно прощаясь со скатертью, на которой громоздились горой скрюченные тюбики с масляной краской, баночки с гуашью, огрызки карандашей, обломок металлической линейки, пастельные мелки, мел обыкновенный, школьный, полусъеденные кирпичики акварельных красок из набора, куски обыкновенного древесного угля, обломанный перочинный нож, грязные слипшиеся тряпочки, несколько несомненно вороньих перьев, пузырек с какой-то прозрачной жидкостью. В гостиной сразу запахло так, словно это была художественная студия.
Между тем Гений, не обращая на нас ни малейшего внимания, аккуратно вылил остатки «Айгешата» в свою чашечку, отхлебнул и в глубочайшей задумчивости уставился на девственный лист ватмана, вопиющая чистота которого, казалось, молила о пощаде…
Только после этого благоговейно застывший в позе тостующего Андрей подал признаки жизни и, подняв свой бокал с уже переставшим пениться шампанским, патетически произнес:
— История вещь беспощадная. Самых благополучных и успешных при жизни творцов она вдруг забывает, а тех, кого и всерьез не воспринимали, возносит на Олимп. Вспомните, вспомните Ван Гога, вспомните Пиросмани. И всегда очень трудно с уверенностью сказать, кто из живущих и творящих сегодня останется навсегда… — Андрей при этом взглянул на Евгению, словно просил утвердить свой тезис. Евгения узаконила его слова кивком головы, и Андрей продолжал: — Но когда появляется гений, то эти вопросы отпадают сами собой. Нам повезло! Мы все свидетели этого редчайшего явления. Ни у кого из нас нет сомнения в том, что если нас и вспомнят через сотню-другую лет, то скажут, к примеру, так: Андрей Резвицкий, середина XX столетия, художник круга…
Он назвал фамилию Гения, которая оказалась самой обыкновенной, весьма распространенной русской фамилией.
Он говорил специально медленно, останавливаясь после каждой фразы, чтобы Светлана успевала переводить его спич американцам. Те дружно кивали на каждую фразу и говорили: «Йес, йес!»
— И что самое интересное: когда видишь гения, он не вызывает у тебя ни ревности, ни зависти, ты просто тихо радуешься за все человечество…
В это время Гений начал выдавливать кое-какие краски из тюбиков прямо на бумагу. Некоторые колбаски краски он размазывал пальцем или металлической линейкой, другие оставлял нетронутыми.
— Давайте выпьем за нашего гения, — закончил Андрей, — и пожелаем ему долгой жизни и яркой творческой судьбы!
Все выпили стоя. Когда мы сели, я склонилась к уху Андрея и прошептала:
— Это что, продолжение карнавала?
— В каком смысле? — удивился Андрей.
— Ну ты же все это не всерьез говорил?
— Да ты что, чувиха! — воскликнул Андрей. — Совершенно всерьез!
— Да разве можно такие слова при живом человеке говорить?
— Да он все равно ничего не слышит, когда рисует, — улыбнулся Андрей.
Я посмотрела на Гения. Тот, казалось, был весь в работе, но на губах блуждала еле заметная улыбка. Я засомневалась в правоте Андрея.
— И он что, действительно гений? — спросила я все-таки шепотом.
— Абсолютный! — воскликнул Андрей и, обращаясь к американцам, крикнул: — Сема, Билл, оказывается, она ничего не знает. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Я — то думал, что ты в курсе… В свое время ты интересовалась живописью…
— Я и сейчас интересуюсь…
— Чувиха, ты что, опять сошлась с Ильей? — испугался Андрей.
— Я интересуюсь живописью, а не живописцами…
— Значит, мне не на что надеяться? — кокетливо улыбаясь, прошептал Андрей.
Я удивленно подняла брови.
— Шучу, шучу, — замахал руками Андрей и начал свой, похоже, уже заученный наизусть рассказ: — Вильям Трейси и Самуэль Цукерман, художники-абстракционисты из Нью Йорка…
Светлана перевела все слово в слово.
— Йес, йес! — воскликнули американцы.
— Чувиха, ты хоть знаешь, что такое абстрактное искусство?
— Читала в «Вечерке», в разделе «Их нравы»…
— Я просто спросил, — оправдался Андрей. — Так вот, они приехали на фестиваль.
— Я догадалась, — кивнула я.
— Они приехали для того, чтобы рассказать советским людям, что такое абстрактное искусство.
— О йес, йес! — подтвердили художники.
А Гений отхлебнул портвейна и, аккуратно поставив чашечку рядом с ватманом, разыскал в своей мусорной куче тюбик с зеленой краской, открутил зубами присохшую пробку и, как птичка, два раза капнул из тюбика на чистое место посредине листа…
— Кроме того, они хотели научить молодых советских художников некоторым приемам абстрактной живописи… — продолжал Андрей.
— Йес, офкорс! — воскликнули американцы.
— Их всего приехало четыре человека, но остальные двое душевно травмированы и четвертый день пьют виски и «Столичную», не выходя из гостиницы.
— О йес, — печально подтвердили американцы.
— Для того чтобы они могли знакомить советских людей с абстрактным искусством и обучать советских художников приемам абстрактной живописи, — с замашками профессионального лектора продолжал Андрей, — им выделили специальную площадку в парке Сокольники и огородили ее как боксерский ринг. А у входа в парк и по аллее поставили указатели, что, мол, всякий желающий может ознакомиться с современным американским искусством там-то и там-то.
— Йес, йес, — удовлетворенно кивнули абстракционисты. Гений, чему-то улыбаясь про себя, капнул на зеленые птичьи метки сперва голубым, потом серым, то, что получилось, подправил указательным пальцем и попытался вытереть его об один из ссохшихся тряпочных комочков. У него не очень-то вышло. Он поднял глаза на меня и тихо спросил:
— Старуха, у тебя нет каких-нибудь тряпок ненужных?
Вокруг все смолкли и вопросительно посмотрели на меня.
— Есть, много, — торопливо заверила я Гения.
— Ну так принеси, только помягче, мне руки вытирать.
Я сбегала в спальню, где у меня за швейной машинкой стоял мешок с обрезками, и принесла именно помягче. Гений дружеским кивком поблагодарил меня.
Мы выпили, воспользовавшись паузой, Евгения вставила в свой длинный мундштук новую сигарету «Фемина» с золотым ободком, и Андрей продолжал свой рассказ:
— В первый день народа там было не много, больше все случайные прохожие и зеваки. Они качали головами, отпускали по поводу произведений, создающихся на их глазах, соленые шуточки и задавали глумливые вопросы…
— Йес, йес, — грустно согласились художники.
— Но на второй день уже собралась более подготовленная толпа. Об этом деле пронюхали молодые художники и студенты художественных вузов. Завязывались творческие дискуссии, споры, задавались профессиональные вопросы, советская молодежь под руководством симпатичных американских учителей пробовала свои силы в новом для себя искусстве. В общем, образовалось нечто вроде клуба. Работни ки Куйбышевского райкома комсомола посмеивались, но не мешали, а даже наоборот — приставили своих активистов для охраны площадки от хулиганствующих элементов из рядов необразованной публики. Они записали это мероприятие в свой актив как постоянно действующий клуб по интересам.
— Йес, йес, — с серьезным видом подтвердили пропагандисты абстрактного искусства.
— И вот четыре дня назад, часов в шесть вечера, шел по аллее наш гений… — Андрей любовно посмотрел на Гения, который что-то деловито подштриховывал на ватмане пастельным мелком. — Шел он усталый, но довольный, так как выкрасил в этот день в дальних пределах парка семь садовых скамеек Выкрасил хорошо, в процессе покраски приласкал бутылочку невинного портвейна «777» и ощущал приятную тяжесть второй бутылочки в своей знаменитой сумке…
Андрей замолчал, открыл очередную бутылку шампанского, разлил по бокалам и, подняв свой, провозгласил:
— Да здравствует божественный случай, который в один день делает человека звездой мировой величины. Чтобы и нас этот случай не обошел стороной.
Все выпили. Даже Гений почти вслепую, не отрывая напряженного взора от листа бумаги с беспорядочными кучками и колбасками краски, штрихами, пятнами, завитками правой рукой налил себе в чашечку «Южнобережного» портвешку, слышно причмокивая, отхлебнул пару раз и затянулся сигаретой «Дукат», которую он не выпускал из левой руки. Я отметила про себя, что он совершенно не закусывал, но приставать к нему с этим делом не стала.
— Значит, шел наш гений по аллеям парка Сокольники по направлению к дому, ни о чем плохом не думал и вдруг слышит — пенином потянуло… Это разбавитель для краски, — пояснил он для меня, потом шлепнул себя ладонью по лбу. — Не мне тебе, чувиха, объяснять! Ты сама все лучше меня знаешь…
— Положим, не лучше, — поправила его я.
— Но и не хуже… Илья при мне тебе все объяснял. Он любит это дело. В нем гибнет талант педагога. Я серьезно. Вот увидишь, он еще придет к преподавательской деятельности…
— Ты поближе к делу, а то до утра не расскажешь… Андрей посмотрел на часы, потом на окно, в котором ночь заметно теряла свою густоту. Была половина четвертого.
— Успею, — улыбнулся Андрей. — Уже немного осталось. Так вот, идет наш гений и видит толпу, посреди которой четыре художника ваяют абстрактную нетленку… — Не поворачиваясь к переводчице, он произнес вполголоса: — Светульчик, ты облегчай, облегчай для творцов, а то не так поймут…
— Соображу как-нибудь… — так же вполголоса ответила переводчица. Американцы с легкой тревогой переглянулись.
Светлана им лучезарно улыбнулась и что-то сказала по-английски, из чего я поняла слово «скорость».
— Значит, подходит наш гений к этой толпе, пробирается поближе к событиям и наблюдает, как эта штатская бригада показательно работает… И так его это дело огорчило, что потянулся было к заветной бутылочке портвейна, но вовремя одумался. Сообразил, что слишком со многими придется делиться… Постоял он так в расстройстве, помолчал, а потом говорит: «Старички, говорит, конечно, Бог вам в помощь, но все это не так делается…» Ну, Светульчик им натурально все переводит, и у них даже кисти из рук от такого нахальства падают…
— Йес, йес, — радостно подтвердили художники.
— Ну, а выглядел наш гений так же, как и сейчас, только похуже. Сейчас на нем четырехдневная ковбойка, а тогда была рубашечка, в которой он половину Сокольников покрасил. Настоящее произведение абстрактного искусства. К слову сказать, ту, что сейчас на нем, подарил ему один из тех, который пьет в гостинице. И правильно сделал. Она ему все равно не нужна. Он ведь из гостиницы не выходит…
Андрей сделал расчетливую паузу и призвал всех наполнить бокалы.
— Кто-то из великих сказал, что самый большой порок в искусстве — это трусость. Я же говорю, что самое главное качество в искусстве — это смелость, даже дерзость. Без этого не бывает открытий, без этого не рождаются великие произ ведения. — Он поднял свой бокал: — За смелых и дерзких в искусстве и в жизни! — При этом он многозначительно посмотрел на меня.
— Йес! — торжественно произнесли художники.
— Значит, на чем мы остановились? На том, что наш гений объявил, что «старички» все не так делают. Ну, «старички», когда пришли в себя, вежливо поинтересовались, не может ли молодой человек показать им, как это делается? И приглашают его через переводчицу к себе на ринг. Наш гений, ничтоже сумняшеся, перелезает к ним за загородку и осматривает их материальную часть. А у них там под навесиком штабель подрамников с загрунтованным холстом и целый малярный склад красок. Он такого богатства отродясь не видел. У него, по свидетельству очевидцев, даже руки затряслись и слюна выступила, как у собаки Павлова. Но гений на то и гений. Он свой восторг поборол, собрался, отобрал четыре холста и положил их в ряд. Потом взял несколько банок всяких там акриловых красок и автомобильных эмалей и по неведомому никому, кроме Всевышнего, замыслу разлил их по холстам. Потом огляделся, скользнул рассеянным взглядом по ироничным лицам заморских учителей, отыскал стертую дворницкую метлу — натуральный голяк, вынул из нее деревянную ручку, подошел к холстам, залитым краской, и несколькими неуловимыми движениями набросал поразительно похожие портреты всей четверки…
— Йес, йес, — испуганно поддакнули американцы.
— Причем каждый портрет был в своей цветовой гамме, соответствующей характеру персонажа. Больше того — потом выяснилось, что наш гений, по наитию свыше, угадал да же любимые цвета своих героев. А сами образы, созданные, между прочим, березовым голяком, отдавшим лучшие годы своей трудовой жизни борьбе за чистоту нашей столицы, были так точны, остроумны и лаконичны, что выглядели гораздо выразительнее прообразов.
— Йес, йес, — мужественно подтвердили поверженные мастера.
А Сэм с искаженным как от внезапной зубной боли лицом обхватил голову руками и простонал:
— Но-о-о-уу!
— За гения! — скомандовал Андрей.
Все дружно сделали движение бокалами в сторону увлеченно что-то размазывающего ребром ладони по бумаге Гения и, даже не пытаясь привлечь его внимание, выпили.
— Вот и вся его история, — грустно сказал Андрей. — Слава на него обрушилась в одно мгновение, как снежная лавина. Он четвертый день с нами. Мы ходим с ним по лучшим мастерским и домам Москвы и рассказываем о чуде, которое произошло на наших глазах… А он пьет свой портвейн и рисует. На чем придется и чем придется… И, когда заканчивает, теряет к картине интерес. Просто забывает о ней. Если не забрать ее, он может бросить ее на пол и, забывшись, наступить на нее. Такое уже бывало, особенно после третьей бутылочки портвешка. Между прочим, поздравляю тебя, чувиха, он твой портрет рисует.
— С чего ты взял? — засомневалась я. Глядя на его работу вверх ногами, с моего места, было решительно невозможно понять, что же он там рисует. — Он же даже не смотрит на меня.
— Он и на художников тогда не смотрел. В этом-то и весь фокус. Стоит гению один только раз взглянуть на человека, как тот навсегда отпечатывается в его гениальной душе со всеми своими явными и тайными страстями. Он, когда захочет, может с абсолютной точностью, в своей непередаваемой манере перенести это изображение на бумагу. Хоть через сто лет. И, пока он это не сделает, образ человека будет храниться в его памяти. Единственный способ стереть его — это перенести на холст, на картон, на бумагу, на тряпку, на ресторанную салфетку — для гения это безразлично.
Андрей грустно допил свое шампанское. А гений, словно специально для того чтобы опровергнуть слова Андрея, вы брал из своей груды мусора коричневый пастельный мелок и где-то в середине рисунка, среди запутанных линий, поста вил свои инициалы и дату. Потом, отстранившись от картины, допил последнюю каплю портвейна из чашечки. Он так и не захотел сменить ее на рюмку, как я ни предлагала. После этого он со скрежетом отодвинул стул от стола, поднялся и, отойдя на шаг, посмотрел на картину стоя. За столом все молчали. Гений подошел к столу, взял двумя руками разрисованный лист ватмана, встряхнул его и, встав предо мной, сказал:
— Старуха, это тебе. А винца у тебя не найдется?
Я вгляделась в его мазню и ахнула. По какому-то волшебству из нагромождения пятен, мазков, линий и завитков вдруг проступил мой портрет. Я на нем была живее и похожее, чем в зеркале. Причем в зеркале я вижу только свое ли цо, а тут я увидела вдруг всю свою жизнь со всеми проблемами, неудачами, радостями и надеждами… И сколько я ни смотрела на этот портрет, я до сих пор не могу понять, как это сделано. Как три капли краски — зеленая, голубая и серая, выдавленные при мне на бумагу из жеваных тюбиков, могут быть моими глазами, сквозь которые проглядывает моя душа…
Трепеща и недоумевая, я осторожно взяла из его рук свой портрет и пролепетала какие-то слова благодарности, лихорадочно вспоминая, осталась ли в буфете ополовиненная бутылка «Фраги» или мы ее с Татьяной допили.
Я передала портрет в руки Андрея и направилась к буфету. Бутылка, к счастью, была на месте. Она была едва початая. Я передала ее в руки Гения.
— Ты мне сразу понравилась, старуха, — сказал он, чиркнув по моему лицу своими отстраненно-насмешливыми глазками, и налил себе чашечку «Фраги», которую с некоторой на тяжкой можно было считать портвейном. Это вино хоть и десертное, но не очень сладкое. Он отхлебнул добрый глоток и, придвинув стул к столу, К своей пачке ватмана, склонился над следующим листом и выключился из событий.
Тут все начали наперебой поздравлять меня, говорить о том, как мне повезло, как прекрасна картина, какую ценность она представляет уже сейчас и сколько она может стоить через несколько лет, как ее нужно оформить, куда повесить… Все чрезвычайно увлеклись этой проблемой. Возникло несколько непримиримых мнений по этому поводу. Один только Гений тихонько сидел над своим листом ватмана.
В спорах незаметно допили шампанское. Потом добрались до неприкосновенных запасов коньяка Николая Николаевича. Он имел обыкновение недопитые бутылки коньяка составлять на нижнюю полку буфета, в дальний угол, за стопку праздничных тарелок. «На черный день», — всякий раз приговаривал он, никак не предполагая, что «черный день» подкрадется серым августовским утром…
Ушли все до рассвета. Резвицкий так и не сказал мне, в чем заключалось его деловое предложение.
Я проводила честную компанию, заперла за ними дверь и прямо из прихожей направилась в ванную почистить еще раз зубы. Спать не хотелось совершенно, но нужно было попытаться.
С Володей мы договорились, что в райком на инструктаж я не пойду, а явлюсь в «Центральную» к двенадцати часам, к концу завтрака. Это был последний фестивальный день, и никаких мероприятий, кроме торжественного закрытия в Лужниках в шесть часов вечера, у нас не намечалось. Ребята попросили меня прийти днем, чтобы пройтись по магазинам и купить кое-какие сувениры. Значит, я могла спать до одиннадцати часов.
Размышляя таким образом, я почистила зубы и, вернувшись в гостиную, остолбенела на пороге. Гений сидел за столом на своем месте и как ни в чем не бывало чиркал что-то угольком на чистом листе бумаги. Рядом с ним на полу валялся уже зарисованный лист. Это был еще один мой портрет, который я не люблю, потому что выгляжу на нем осатаневшей от гостей, как оно и было на самом деле…
Я готова была голову дать на отсечение, что проводила Гения вместе со всеми остальными гостями. Не влетел же он в форточку, пока я чистила зубы? Я отчетливо помнила, как закрыла дверь и накинула цепочку.
Прислонившись к косяку, я неотрывно смотрела на Гения и соображала, что же делать дальше. Он продолжал рисовать. На его губах блуждала загадочная отстраненная улыбка. Наверняка он видел, что я стою в дверях и смотрю на него, но не желал в этом признаваться.
Я подошла к столу, встала напротив и уставилась на него в упор. Никакой реакции. Тогда я зашла ему за спину и через плечо взглянула на рисунок. Понять что-то в этом сложном переплетении угольно-черных линий я не смогла.
— Какой тут, на хрен, гений, старуха, когда ничего не получается…
Он с таким ожесточением чиркнул углем по бумаге, что тот раскрошился до основания.
— Я пьяненький и спать хочу, — сказал он совершенно трезвым голосом.
— Почему же вы не ушли со всеми? — раздраженно спросила я.
— А мне некуда идти. Они вели меня ночевать в мастерскую к какому-то Илье, а их туда не пустили…
— А что, дома у вас нет? — спросила я.
— Я ушел из дома, старуха, — сказал он и зевнул.
— Хорошо, я вам постелю здесь на диване. Только вам придется уйти вместе со мной в одиннадцать часов.
— Как скажешь, старуха. А за тряпки и за бумагу спасибо… Ничего, если я руки помою?
Я проводила его в ванную, показала, каким полотенцем можно вытереть руки, зашла в спальню, тщательно прикрыла за собой дверь, пожалев, что не предусмотрено на ней ни замка, ни хотя бы крючка, отвернулась к стенке, укрылась с головой и, вопреки опасениям, в то же мгновение провалилась в глубокий, беспамятный сон…
Очнулась я оттого, что кто-то меня потеребил за плечо.
Я откинула одеяло с головы и повернулась.
— Что, пора? Сколько времени? — ошалело пробормотала я, бессмысленными глазами уставившись на круглые настенные часы, на которых было столько же времени, сколько и тогда, когда я ложилась.
Склонившись надо мной, стоял Гений в черных сатиновых трусах и голубой майке, провисшей в проймах.
— Что тебе надо?
— Подвинься, старуха, а то я не помещусь тут… — как ни в чем не бывало, попросил Гений и приподнял одеяло что бы лечь рядом.
— Ты что — с ума сошел? — обалдела я. — А ну пошел отсюда, пока я тебя с лестницы не спустила! — Никакого страха я не почувствовала. Только веселую злость. Я поняла, что действительно могу встать, взять его за шкирку и вышвырнуть за дверь вместе с его грязными шмотками, красками и гениальными портретами.
— Ну ты что, старуха, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу. — Холодно же, и я спать хочу…
— Я же тебе постелила на диване, чего ты сюда-то лезешь?
— Я там не засну, старуха, — сказал он дрожащим голосом, и я увидела, как поползли мурашки по его тощим, бледным ногам.
— Ну, хорошо, — проклиная всю живопись на свете и себя за бесхарактерность, сказала я и свесила ноги с кровати, ничуть не смущаясь, что тела моего при этом обнажилось больше, чем всего было у Гения. — Я пойду на диван…
— Старуха, но мы там вообще не поместимся… Ты такая большая, как кариатида на Эрмитаже, — сказал он, с любопытством разглядывая мои голые ляжки.
— А с чего ты взял, что мы там будем вдвоем спать? — сказала я, натягивая ночную сорочку на колени.
— А я один не засну, старуха, — сказал Гений и присел рядом со мной на кровать. — Только можно я буду у стенки, а то всю дорогу буду бояться, что свалюсь. Я в детстве свалился с верхней полки в поезде и с тех пор боюсь спать с краю.
И тут случилось то, чего я объяснить не могу до сих пор. Я встала, задернула щель в плотных шторах на окне, через которую пробился веселый луч солнца и, зевнув, сказала:
— Черт с тобой, лезь к стенке. Но если будешь мешать спать — клянусь всем портвейном на свете — выкину тебя в форточку! К чертовой бабушке! — добавила я для пущей убедительности.
И ведь что самое интересное, — я знала наперед все, что будет. Так оно и произошло, как по-писаному.
Я повернулась к нему спиной, закрыла глаза и решила не открывать их ни под каким предлогом. Сперва он согрелся и перестал дрожать. Потом придвинулся ко мне и я почувствовала, что его интересуют не только живопись и портвейн…
Впрочем, я с самого начала подозревала, что он вовсе не глохнет, как глухарь, когда рисует свои картинки, что, наоборот, он подмечает больше остальных, просто ему удобнее, чтобы все так думали. Ему действительно было интереснее рисовать, чем поддерживать эти дурацкие полупьяные разговоры.
Потом он начал потихоньку задирать мою ночную рубаху.
Задача это была непростая, учитывая мой вес и то, что рубаха у меня была ниже колен. Я решила не вмешиваться в происходящее и делать вид что сплю, тем более что движения его бы ли робкие, осторожные и практически нечувствительные.
Еще когда я сливала армянский коньяк Николая Николаевича из четырех бутылок в одну, я решила рассказать ему о ночной пирушке, не дожидаясь, пока он в своей противной манере даст мне понять, что не только осведомлен о том, что у меня ночью в доме были американцы, но и дословно знает, о чем они говорили. А тут, когда Гений задышал как самый обыкновенный мужик и начал свою возню за моей спиной, меня вдруг пронзила мысль: «Пусть! Зато теперь я точно уйду! И ничто мне не помешает. Вернее, ничто мне не позволит остаться. Еще вернее, я уже ушла. Сейчас, сию минуту, как только сказала „пусть“…»
Я плохо помню, что было дальше… Во-первых, хоть Гений меня и поразил своей гениальностью и необычностью, но вид его, бледноногого, в сатиновых трусах до колен и обвисшей голубой майке, никак меня не вдохновлял. Во-вторых, я постоянно проваливалась в тяжелую дремоту и мне совсем не пришлось делать вид, что я сплю. Мне даже при снился эротический сон, к счастью, Гения в нем не было. Да и эротическим этот сон можно назвать только с большой на тяжкой. Мне снилось, что обнаженный (во всяком случае, до пояса, а ниже я не видела) Дидье несет меня на руках. Я обвиваю его за могучую твердую шею (я почувствовала, какая она твердая, когда танцевала с ним), а он нежно прижимает меня к груди и что-то шепчет на суахили. Я не знаю языка суахили (почему суахили?), но прекрасно понимаю, что он говорит. Его горячее дыхание щекочет мне ухо… Мы идем по бесконечной пустыне. Печет солнце. На мне прозрачные шелковые одежды. Вдалеке виднеются пальмы. Это оазис. Там вода, там вкусная пища. Там в конце пути нас ждет отдых и любовь. Мне так уютно на его груди. Я забыла, что я такая большая и тяжелая и сладостно дремлю, чувствуя, как все тело отзывается на его страстный шепот на суахили. Я жду конца пути и любви, с нетерпением поглядываю на пальмы, но они странным образом не приближаются от нашего движения к ним, а, наоборот, уменьшаются и исчезают. Мускулистая шея Дидье в моих руках истончается и тает. Он исчезает, а я, повиснув в воздухе, медленно переворачиваюсь и становлюсь на ноги… Я оказываюсь одна в бескрайней пустыне. Это не песчаная пустыня, покрытая живописными барханами, — моя пустыня ровная, как стол, и почва под ногами напоминает выбеленную солнцем, растрескавшуюся глину. Мои руки еще ощущают могучую шею Дидье, я полна желания и ужаса. Я проснулась.
Наверное, я произвела какой-то звук или движение, означающее мое просыпание, так как за спиной тоже все за мерло и застыло. А ведь я все время, даже во сне, ощущала там какое-то упорное движение. Я попыталась осознать себя всю, и поняла, что рука Гения притаилась на моем бедре уже под рубашкой, значит, ему уже удалось задрать ее до половины бедра. Осталось совсем немного…
Я могла поправить рубашку. Я могла одним движением ног скинуть его с кровати на пол, я могла просто повернуться в его сторону и тем самым прекратить все его нелегальные поползновения, но я не стала этого делать, понимая, что если не пойти на серьезный скандал с вышвыриванием его на улицу, он все равно не даст мне заснуть и вся эта ерунда будет продолжаться бесконечно. Я вновь ровно, как в глубоком сне, за дышала, и произошло все так, как и должно было произойти…
Вскоре он довольно легко проник в меня и начал осторожно двигаться. Это не произвело на меня большого впечатления, но и отвращения я не почувствовала… Даже немножко завелась и стала якобы во сне двигаться ему навстречу…
Вот в такую игру мы с ним играли… Ни на секунду не сомневаюсь, что он прекрасно понимал, что я не сплю. Но так было удобнее и ему и мне. Так это ни его, ни меня ни к чему не обязывало.
Почувствовав, что он приближается к концу, я решила, что несправедливо было бы вот так прагматично использовать его как средство для ухода от Николая Николаевича, и решила ответить ему, тем более что поза для этого была самая подходящая. Я просто слегка сжала бедра, чем безусловно ускорила развязку. Он через мгновение задрожал и вытянулся в струнку вдоль меня, а я, на какое-то мгновение забыв о нем и обо всем на свете, взвилась на свою давно покоренную и обжитую вершину блаженства.
«Вот теперь я в расчете с ними обоими», подумала я и крепко заснула…
Когда я проснулась в одиннадцать часов, его в доме уже не было. Он забрал всю пачку ватмана, пустые бутылки из — под портвейна и «Фраги». Два неудачных портрета я нашла в мусорном ведре. Они были порваны в такие мелкие клочки, что напоминали конфетти. Он оставил только первый. Прекрасный.
Я очень люблю этот портрет. Я его оформила, как мне и советовала той сумасшедшей ночью вся честная компания. Вернее, оформлял специалист, знакомый Андрюши Резвицкого, но по моему заказу и за мои деньги. Портрет был наклеен на очень качественный негрунтованный холст, натянутый на подрамник, а уж подрамник вставлен в хорошую старинную раму, купленную у того же специалиста. Рисунок не доходил до краев холста, и получилось что-то вроде паспарту. Очень красиво. По совету Андрея я забрала портрет под стекло, чтобы не облетали пастельные мелки и уголь.
С Гением мы много раз встречались на всевозможных вернисажах, официальных и подпольных квартирных, — в семидесятых годах это было модно. Но никогда не здоровались и вежливо пожимали друг другу руки, когда нас знакомили в очередной раз. Так было удобнее и ему и мне.
Он постепенно спивался и опускался, и мне с каждым разом было все тяжелее и тяжелее пожимать его маленькую, вялую, влажную и обязательно запачканную красками ручку. Когда меня в начале восьмидесятых в который уже раз пожелали познакомить с ним, я сказала, что мне некогда, и ушла с вернисажа раньше, чем собиралась. Это было в знаменитом подвале Комитета художников-графиков на Малой Грузинской улице, в том доме, где тогда жили Владимир Высоцкий и Никита Михалков.
Я не могла себе простить этой ночи. Ведь я тогда изменила человеку (пусть даже уже не любимому) в первый и последний раз в жизни. Все мои уважительные причины, которыми я оправдывала себя, давно уже испарились, а противный привкус на губах (хоть мы с ним не целовались) не прошёл у меня до сих пор.
Вскоре после того вернисажа он умер. Мне позвонил Андрей и предложил поехать куда-то на квартиру, где работы Гения продавались по дешевке, буквально по пятнадцать — двадцать рублей за штуку.
Но мне не захотелось туда ехать.
Разумеется, «сладким ежиком» я его не называла, и к таинственному письму он не мог иметь никакого отношения, даже если бы и дожил до наших дней.
Он так и проходил в гениях до самой смерти, становясь год от года чуднее и чуднее. О его проказах на дипломатических приемах и в самых аристократических домах ходили легенды, которые мне не хочется здесь повторять. Разумеется, никаких домов, автомобилей и яхт он не нажил, хотя всю жизнь имел мировую известность.
Почему так произошло? Мне приходит в голову только один ответ: он не хотел быть никем — ни возлюбленным, ни мужем, ни отцом, ни сыном, ни хозяином дома, ни богатым, ни влиятельным, — никем, только гением. Он не хотел иметь ничего — только бумагу, краски и бутылку портвейна. Всю свою жизнь он проскитался по чужим домам, расплачиваясь за трудное, практически мученическое гостеприимство хозяев своими работами.
Да, его работы стоят теперь дорого, но не столько, сколько мне обещал в ту ночь Андрюша Резвицкий. Талант сыграл злую шутку с нашим гением. Он написал слишком много хороших работ. Чересчур много. Они есть почти в каждом московском интеллигентном доме.
Ведь он создал столько работ, сколько было дней его жизни. Может быть, даже эту цифру нужно помножить на два, а то и на три. Его талант был нестерпим, как острая боль. Даже портвейн его не победил.
С Академиком я познакомилась 4 сентября в Большом театре на генеральной репетиции «Аиды». Это был последний прогон в костюмах, с полным светом, как на премьере, — то, что называется «для пап и мам». Прогон был вечером, так как Большой еще не открыл сезон, и зал был до отказа полон самой настоящей премьерной публикой в изысканных вечерних туалетах.
Партию Аиды пела восходящая звезда из Ленинграда, вернее, из Кронштадта, — Галина Вишневская, покорившая столичную публику в прошлом сезоне своей прекрасной Чио-Чио-Сан.
Там был весь московский бомонд, среди которого настоящие папы и мамы выглядели сиротливо и слегка испуганно.
Меня привел туда Лекочка, который мог достать билеты на что угодно и куда угодно. Я сперва засомневалась, так как боялась встретить там Николая Николаевича, но потом подумала, что это будет лишним доказательством серьезности и непреклонности моего решения.
Когда я Николаю Николаевичу объявила, что твердо ре шила расстаться с ним, и сообщила, что была уже близка с другим, он долго молчал, потом спросил:
— Ты его любишь?
— Это не имеет значения, — ответила я, несколько смутившись от обычной точности его вопроса.
— Для меня имеет, — сказал он, пристально глядя мне в глаза.
— Может быть… — уклончиво пробормотала я, не решаясь сказать правду и не желая врать. — Пока рано об этом говорить.
— Значит, меня ты больше не любишь?
Я Промолчала. Мне почему-то совершенно не хотелось напоминать ему, что я ни разу ему не говорила об этом. А он ни разу не спрашивал.
— Мне будет плохо без тебя. Буквально.
Я снова промолчала. Мне было трудно смотреть ему в глаза.
— Но если тебе придется себя заставлять, чтоб оставаться со мной, мне будет еще хуже. Мои телефоны ты знаешь. Будет трудно — звони.
И ушел, не сказав больше ни одного слова.
В Большом я, слава Богу, его не встретила, хотя, как выяснилось позже, он там был…
В буфете во время первого антракта Лекочка, вернувшись с моими любимыми эклерами и шампанским, встал на цыпочки, дотянулся до моего уха (он чуть ниже меня ростом, особенно когда я на каблуках) и прошептал:
— Знаешь, кто это в сером коверкотовом костюме?
— Где? — спросила я.
Он показал одними глазами. Я посмотрела по направлению его взгляда. В углу буфета с бокалом шампанского сто ял темноволосый мужчина лет двадцати семи в расстегну том пиджаке, безукоризненной сорочке с великолепным шелковым галстуком цвета старинного серебра в изысканную поперечную полоску гранатового цвета. Я имею ввиду тёмно-красный, почти черный гранат, а не темно-зеленый, как у Куприна в «Гранатовом браслете».
Незнакомец стоял с отрешенным видом и рассеяно пригубливал шампанское. Рядом с ним беспокойно крутил головой коренастый крепыш в тесном пиджаке, застегнутом на все пуговицы. Шампанского он не пил и настороженным взглядом прощупывал буфетную публику.
— Кто это?
— Жутко засекреченный тип, — прошептал Лекочка. — Академик. Лауреат, Герой Соцтруда. Скоро весь мир содрогнется от его работы, а его имя будет в тайне до самой его смерти. Знаешь, сколько американцы бы дали за его голову?
— Откуда же ты о нем знаешь, если он такой секретный? — невольно понизив голос, спросила я.
— Видишь, низенький рядом с ним? Его личный тело хранитель, — с мальчишеским восторгом продолжал Лекочка, — он за Академиком даже в туалет ходит… К нему просто так и на три метра не подойдешь.
— Весело же ему живется… — пожалела я Академика. — Но ты-то как к нему подошел, если его так охраняют?
— Я случайно со своим приятелем попал к нему на дач ку в Серебряном бору. Отец моего приятеля работает там… — Лекочка многозначительно поднял глаза к потолку. — Курирует науку.
— И что же, Академик тебе сразу выложил, чем он занимается? — с сомнением спросила я.
— Нет, я сам догадался, — сказал довольный Лекочка. Пока мы тихо переговаривались, телохранитель не сколько раз стрельнул в нашу сторону беспокойным подозрительным взглядом и что-то шепнул Академику. Тот удивленно посмотрел в нашу сторону и, узнав Лекочку, сдержанно кивнул. Лекочка стал пунцовым от удовольствия и чуть ли не сделал реверанс ему в ответ. Тут прозвенел звонок, и мы пошли в зал.
Мы сидели в боковой ложе второго яруса, и я сразу же увидела Академика в партере в восьмом ряду. Я навела на него бабушкин перламутровый бинокль. И вдруг мы встретились глазами. От неожиданности я чуть не выронила бинокль. Его светло-серые глаза оказались прямо передо мной… Я почему-то подумала, что это судьба. Встретиться глазами среди такого скопища народа — это что-то, да означает.
Во втором антракте Лекочка, разумеется, отыскал лауреата среди гуляющих по вестибюлю и, забыв обо мне, бросился к нему с таким энтузиазмом, что телохранитель чуть не выхватил пистолет. Академик остановил своего цербера одним взглядом и тепло поздоровался с Лекочкой, тот явно хотел по красоваться передо мной этаким знакомством. Этому нахалу и в голову не пришло нас познакомить. Но воспитанный Академик, глядя через его плечо на меня, сказал тихо, но отчетливо:
— Леонид, представьте, пожалуйста, меня вашей очаровательной даме.
Лекочка, мелко кивая, как китайский болванчик, стал пятиться, пока не допятился до меня и, схватив меня под руку, как муравей гусеницу, потащил к Герою Соцтруда.
— Это Маша. Она переводчик. Работала с Ивом Монтаном.
Этот маменькин сынок сделал все ровно наоборот. Меня даже передернуло от такого хамства и глупости, но я за ставила себя улыбнуться. При этом я чувствовала, что от нестерпимого стыда краснею по самые плечи…
— Очень приятно, Маша, — открыто и просто улыбнулся Академик и протянул мне свою узкую, но, как оказалось, очень крепкую ладонь. Разрешите представиться, меня зовут Игорь Алексеевич.
Я была тронута тем, как легко и естественно он попытался загладить это ужасное положение.
Бабушка много раз говорила, что лучше всегда придерживаться этикета и быть комильфо, хотя иной раз можно и забыть о правилах хорошего тона. Однако бывают случаи, когда нарушение этикета равносильно появлению на официальном приеме в ночной рубашке.
От Макарова я слышала, что подобное бывало в Германии. Наши офицерские жены, которые до войны, кроме набивного ситчика или в крайнем случае крепдешина, ничего не знали, приняли роскошные шелковые пеньюары и ночные рубашки за вечерние платья и явились в них на прием.
Примерно в таком положении оказалась и я, когда, вместо того чтобы по всем правилам спросить у меня разрешения и представить мне Академика, Лекочка торопливо и угодливо на звал мое имя. С таким же успехом он мог сказать: «Игорь Алексеевич, — это Маша, а вот бутерброды с севрюгой горячего копчения. Она очень свежая, только вчера привезли».
Одним словом, хоть он и был мне интересен (не как муж чина, а как таинственный Академик), удовольствия от знакомства с ним я не получила никакого. Даже наоборот — мне хотелось поскорее исчезнуть… А они все говорили и говори ли… Но из-за своих переживаний, которые многим сегодня покажутся по меньшей мере смешными, я ничего не понимала из их разговора. Очнулась я только от слов Академика, обращенных непосредственно ко мне:
— Так я увижу вас в четверг?
— Да, да… — смущенно пролепетала я, совершенно не понимая, где и почему должен увидеть меня Академик.
— Буду очень рад, — сказал Игорь Алексеевич, и в его глазах я прочитала немой вопрос о чем-то другом, главном… У меня приятные мурашки поползли по спине от этих слов.
В конце концов, сколько же можно обжигаться на одном и том же молоке?!
Последнего действия я уже просто не видела и не слышала…
По дороге домой я аккуратненько, чтобы не выдавать своего волнения, выяснила у Лекочки, что мы званы на тихий дружеский ужин, где кроме нас будет еще несколько приятных и известных людей. Вечеринка устраивается в честь успешного окончания какой-то жутко секретной работы.
Кажется, он тобой серьезно заинтересовался, — со странной завистью сказал Лекочка. — Я думаю, меня одного он не пригласил бы…
— Да брось ты, — отмахнулась я, — зачем ему такая корова? Он только свистнет, к нему все стройные и миниатюрные сбегутся…
Лекочка с сомнением посмотрел на меня. И, как мне показалось, обиженно отвернулся. Мы долго шли молча по пустынной улице Горького. Моросил не видимый в темноте мелкий скучный дождик. По мокрому асфальту чертили фарами редкие машины. Около Моссовета стоял милиционер в плащ-палатке с капюшоном. Он проводил нас долгим сонным взглядом.
Наконец Лекочка повернулся ко мне и заговорил:
— Я никак не пойму, Мэри, ты на самом деле дура или притворяешься?
— Ты о чем, Лека? — удивилась я.
— Все о том же, — раздраженно буркнул он.
— В каком смысле?
— В прямом! Ты что — действительно цену себе не знаешь? Да на тебя половина улицы оборачивается…
— Ну это известное дело… — попробовала отшутиться я. — «По улицам слона водили, как видно, напоказ…»
— Не думаю, чтобы у половины половозрелых прямоходящих при виде слона текли бы слюни до асфальта…
— Так уж и у половины, — слабо возразила я, хотя, безусловно, мне было очень приятно слышать такие слова. Мне никто таких слов вот так по-свойски не говорил. То есть мужчины делали самые смелые комплименты, но я все это и воспринимала как комплименты, как орудие завоевания. А слова Лекочки звучали по-дружески, будто он был на моей стороне… Впрочем, именно это меня вдруг и насторожило…
— Слушай, — прищурившись, сказала я, — если я такая неотразимая, то чего же ты сам никогда не делал попытки за мной приударить? Или ты из другой половины?
— Я из третьей… — Он изучающе посмотрел на меня. — Ты что, действительно не знаешь или опять придуриваешься?
— А что я должна знать?
— Во всяком случае, могла догадаться…
— Ой, только не говори, что ты в меня много лет безнадежно влюблен. Я такие вещи за версту чувствую.
— Да нет же, — усмехнулся он. — Совсем наоборот…
— Что значит наоборот? Ты меня ненавидишь, что ли?
— Да при чем тут ты?
— Как при чем? — Я даже остановилась от неожиданности. — Разве мы не обо мне говорим?
— Но в данном случае нужно говорить обо мне… — со своей странной ухмылочкой сказал Лека.
— Почему?
— Потому что женщины меня вообще не интересуют…
— Да ты что?! — обалдела я. — Не ври! Ты меня разыгрываешь!
— Такими вещами не шутят, — печально сказал Лека.
— Ну и дела… — сказала я. — Когда же это случилось?
— Когда я родился, а может, и еще раньше… Ты что же думала, жил, жил человек, горя не знал, потом встретил злого и коварного дядьку, и тот его испортил? Так, что ли, ты думаешь?
— Примерно так, — сказала я, вспомнив свой прошлогодний опыт с Никой.
— Это очень примитивно…
— А как же это происходит?
— В каждом из нас заложено и то и другое… У некоторых этого другого чуть больше… В детстве он об этом даже не догадывается. Он ничем не отличается от остальных детей. Потом в школе, когда начинается пора влюбленностей и все его друзья сходят с ума по девчонкам, он страдает оттого, что никто из одноклассниц ему не нравится… Ведь никто ему не может сказать, кто он. Никто не научит, как с этим жить…
Лека замолчал и, подняв воротник своего светлого плаща, как черепаха в панцирь, втянул в него голову. Я не решилась спросить его о чем-либо, хотя в голове моей вертелись тысячи вопросов.
— У тебя закурить не найдется? — спросил он.
— Ты же бросил? — удивилась я.
— Сейчас бы закурил… Тебе не противно меня слушать?
— Нет.
— Многих бы затошнило от таких разговоров.
— Мне не Противно… — я замялась, подыскивая слово. — Мне грустно.
— Конечно, грустно, такой парень пропадает… Для кого пропадает? Для женщин, для тебя? Извини. А кто сказал, что я должен жить для тебя? Для себя я не пропадаю. И для таких же, как я, тоже далеко не пропащий… На отсутствие внимания не жалуюсь…
— И все-таки, как это начинается? — не удержалась я от вопроса. — Когда и как ты узнал, кто ты?
— Это происходит не сразу… Тебе действительно интересно?
— Да, конечно. Иначе бы я не спрашивала.
Лека остановился. Мы уже были в начале Тверского бульвара около магазина «Армения».
— Не хочется идти домой… — сказал Лека. — Если ты не устала, пойдем к тебе… у тебя выпить есть что-нибудь?
— Найдем, — сказала я.
— Тогда пойдем, — сказал Лека, облегченно вздохнув.
— Подожди, — спохватилась я. — Ты что — не собирался проводить меня до дому?
— Да нет, что ты! — испугался Лека. — Просто если б у тебя не было выпивки, я бы сбегал напротив, в «Елисеевский».
— Так он же не работает.
— Сторож торгует до утра.
— И где он сидит?
— Есть одна заветная дверца со стороны Козицкого… — загадочно ухмыльнулся Лека. — И специальный стук, чтобы он знал: идут свои.
— А мне не скажешь?
— Зачем тебе?
— Как зачем? Зачем тебе, затем и мне.
— Тебе поклонники сами принесут.
— Ага, — сказала я, — значит, когда ты идешь… — я засомневалась в правильности слова, но во второй раз с разбегу одолела: — Когда ты идешь на свидание, то выпивку покупаешь ты?
Лека поморщился.
— Опять примитивно мыслишь и, как следствие, дела ешь неправильные выводы.
— Никаких я выводов не делаю…
— Делаешь, делаешь. Ты ведь подумала: «Ага, если он по купает выпивку, значит, он вроде кавалера, а тот, другой, вроде дамы. Этот активный, а тот пассивный». Это расхожее заблуждение. В любви не бывает актива и пассива. В любви все равны. Когда вы, то есть обычные люди, встречаетесь, вы же не думаете, кто из вас активный, а кто пассивный.
— Да разве можно сравнивать?
— Можно. Если я не буду сравнивать с обычными любовными отношениями, ты ничего не поймешь!
— Но когда парень подходит к девушке, чтобы познакомиться, она играет пассивную роль.
— Только не надо лицемерия. А то, что она стреляла в него весь вечер глазками, перешептывалась и хохотала с подругами, разговаривала чуть громче, чем нужно, — это ты в рас чет не берешь. Бедному парню только-только одна единственная мыслишка в голову пришла и он подошел, а тут какая предварительная работа была проделана… Да и не всегда парень первый подходит. А если, к примеру, девушка пригласила парня на «белый танец», и они так познакомились и впоследствии поженились, то ты будешь считать этого парня пассивным, а ее активным партнером?
Он замолчал. И я молчала. Для меня это была слишком новая точка зрения.
— Я же тебя спросил?
— А я думала, что это риторический вопрос.
— Никакой риторики. Я тебя прямо в лоб спрашиваю: парень, к которому первой подошла девушка, активный или пассивный?
— Не знаю…
— А если она его всю жизнь будет сильнее любить, ревновать и все такое прочее?
Я пожала плечами.
— То-то и оно! — воскликнул Лека. — Вы все примитивно рассуждаете, что пассивный гомик — это тот, кого имеют, а активный — тот, кто имеет… Стало быть, пассивный — это псевдоженщина, а активный — это все-таки еще мужчина. И так определено природой. При этом к пассивному вы относитесь с презрением, а к активному — с легким непониманием… Нет, Мэри, это не так. Тут дело не в физиологии, а в темпераменте…
Мы подошли к моему дому, и Лека галантно открыл передо мной нашу тяжелую входную дверь.
На лестнице у нас, как обычно, лампочки горели через одну, и Лека бережно подхватил меня под локоть.
— И все-таки ты не рассказал мне, как это начинается…
— Ты хочешь, чтобы я насухую рассказал историю своей жизни?
— Да нет, я просто хотела узнать, как это со всеми бывает, — гнула я свое. Мне не давала покоя моя история с Никой. В какой-то момент разговора я начала опасаться, что я скрытая лесбиянка и сама этого не знаю, но именно поэтому и не нахожу нормального счастья с мужчиной.
— А со всеми это происходит каждый раз по-разному. У каждого своя история. Я могу рассказать только свою. О других у нас рассказывать не принято.
У меня дома был коньяк и немножко «Шартреза» для Татьяны. После того случая с неудачной попыткой спровоцировать выкидыш я на него смотреть не могла. А для Таньки он по-прежнему оставался любимым напитком.
Разволнованная своими мыслями, я с удовольствием тяпнула с Лекой рюмочку коньячку. Он выпил сразу вторую, пососал лимонную дольку, налил себе третью, сделал маленький глоток и заговорил:
— Началось, как я уже сказал, еще в школе, в восьмом классе. Все мои друзья ходили смертельно влюбленные и морочили голову своими любовными переживаниями. А я их не понимал. Ну девчонки и девчонки. Ну у одной грудь, у другой ноги, у третьей задница. Ну волосы… Один мой дружок признался, что когда он видит, как сбоку под черным фартуком обтягивается грудь у его соседки по парте, то у него сразу встает. Он даже несколько раз дрочил прямо на уроке. Засунет руку в карман и щиплет за головку до щекотки…
— До чего, до чего?
— Пацаны тогда слово «кончать» еще не знали… Дрались до первой кровянки, а дрочили до первой щекотки. — Какое неприятное слово…
— Зато точно передает ощущение.
— Я не про щекотку…
— Не станет же пацан в пятнадцать лет говорить: я мастурбирую. Он такого слова не знает. А словом «онанизм» нас с пятого класса врачи пугали на внеклассных занятиях. Говорили, будешь онанировать — пропадет память, потеряешь аппетит, покроешься прыщами, не сможешь вести нормальную половую жизнь. Так что это слово самое подходящее.
— Извини, я тебя перебила.
— Ничего, — криво улыбнулся Лека, — я не собьюсь. Это же моя жизнь…
Он налил себе еще коньяка, махнул рюмку залпом и продолжал:
— Так вот они мне рассказывали, а я не знал, верить им или не верить. Со мной ничего подобного не происходило. Я и в Пушкинский музей с пацанами ходил и на самых голых теток смотрел, и на пышных рубенсовских и на худых голландских, и на ренуаровских розовых женщин — ничего. Хоть бы что-нибудь шевельнулось во мне… Потом ребята постоянно приносили порнографические фотографии, знаешь, такие мутные и очень похабные, которыми торгуют в электричках глухонемые. Так вот, пацаны от одного взгляда на эти картины становились малиновыми, начинали пых теть, как паровозы, и лезли рукой в карман, а на меня и эти карточки не действовали…
— А у тебя вообще это бывало? — осторожно спросила я.
— Конечно! И в трамвае от тряски, и утром в постели…
Только я при этом никаких баб, извини, себе не представлял… Желания мои были совершенно расплывчатые… Что то такое розовело, манило, а что именно, мне никак не удава лось рассмотреть. Все было как в тумане, и я никак не мог навести фокус моего воображения… Но когда еще в пятом или в шестом классе пацаны собирались у кого-нибудь дома, пока родителей нет, и, насмотревшись карточек, начинали дрочить, то и я, глядя на них, дрочил. У нас было соревнование. Кто первый додрочит до первой щекотки, кто до второй, а кто и до третьей. Выделяться при этом почти ничего не выделялось, так, прозрачная капелька, но этого было достаточно, чтобы зафиксировать победу. Да и ощущение было совершенно не таким, как у взрослых. Резкое, короткое, бес плодное, потому что почти не утоляло. Членчики даже не ложились от него. Так, может быть, мягчали на мгновение, но потом снова твердели. Я от них не отставал. И совершенно не понимал, что возбуждают меня они, а не их дурацкие снимки…
Он снова махнул рюмку коньяку и, посыпав ломтик лимона солью, с аппетитом съел его.
— А знаешь, Мэри, я ведь это никому не рассказывал… Даже странно, что я так разоткровенничался…
— Но ведь мы же с тобою старинные друзья, — сказала я холодея. «Ну, вот оно, панически подумала я. Мы с ним одинаковые. Он не мужчина, а я не женщина. В этом мы и сошлись…»
— Да, наверное… Ведь у меня нет друзей-ребят, так же, как ты, наверное, не можешь дружить с мужчиной. Если он тебе неприятен, то никак не попадет в число твоих друзей, а если нравится, то очень скоро дружба перерастет в нечто большее… А тогда я еще ничего про себя не знал, друзей у меня было много и я очень злился, когда вместо того чтобы идти со мной на каток или в кино, они убегали на свидания с девчонками.
Я тогда еще не знал, что просто ревную их. А их подружек я ненавидел. Меня от них просто тошнило самым натуральным образом, а они это прекрасно чувствовали и отвечали мне тем же.
— От меня тебя тоже поташнивает? — с кривой улыбкой спросила я.
— Да ты чего, Мэри. Сидел бы я здесь, откровенничал. Ты мне очень нравишься…
— В каком смысле? — удивилась я.
— Во всех.
— И ты мог бы со мною поцеловаться?
— Конечно!
— И быть со мною в близких отношениях?
— Может быть.
— Ничего не понимаю. Ты только что говорил, что возненавидел девчонок.
— Не всех, а только подружек моих друзей. А к остальным я был равнодушен.
— А ко мне ты неравнодушен?
— А ты мне нравишься. Ты красивая, добрая, умная. Ты своя. Родная.
— Значит, для тебя еще не все потеряно! — обрадовалась я.
Он досадливо поморщился.
— Вот опять ты рассуждаешь с точки зрения обывательских предрассудков. Ты считаешь, что быть натуралом хорошо, а гомосексуалистом — плохо.
— А ты как считаешь?
— Одинаково. Мне совершенно не мешает мой гомосексуализм. И я стараюсь делать так, чтобы он не мешал окружающим. А то, кроме всего прочего, существует статья Уголовного кодекса, по которой за мужеложство дают до шести лет. Это только за факт. А за изнасилование или совращение малолетних — на полную катушку. Так что теперь я в твоих руках.
— Дурак! — сказала я.
— Шучу, — сказал Лека. — Но, кроме шуток, закон карает за мужеложство, то есть за сексуальные действия мужчины с мужчиной на ложе, а за любовь мужчины к мужчине статьи не предусмотрено.
— А что, бывает и любовь? — простодушно спросила я. Лека нахмурился.
— Обидный и глупый вопрос. А сонеты Шекспира? Разве можно такое написать без любви?
— Какие сонеты? — совершенно обалдела я.
— Ты еще спроси, какой Шекспир; — желчно ухмыльнулся Лека. — Те самые, в переводе Маршака.
— Так что — Шекспир был…?
— Еще как был!
— Не может быть! — убежденно воскликнула я.
— Ты спрашиваешь или отвечаешь? — ехидно поинтересовался Лека.
— Просто очень обидно за Шекспира, — оправдалась я.
— Вот опять! — разозлился Лека. — Ты считаешь, что Шекспир от этого стал хуже. Или я его тем самым пытаюсь принизить. Это никакого отношения к его творчеству не имеет. Хотя что я говорю! Конечно, имеет, но только в положительном смысле. Он тоньше, болезненнее чувствовал. Им владели могучие страсти.
— Да, но сонеты… Я всегда считала, что они посвящены женщине…
— Люди долгое время считали, что Земля плоская… Ты встречала в этих сонетах хоть одно прямое обращение к жен шине, чтобы он там писал: как ты прекрасна или как ты ужасна? Он пишет: я тебя обожаю или я тебя ненавижу, и поди скажи, к кому он обращается…
— Я никогда на это не обращала внимания, — виновато сказала я и решила тоже выпить коньяку.
Мы чокнулись с Лекой, и он опять посыпал свой лимон солью.
— Дай и мне попробовать, — попросила я.
— Сделать тебе?
— Нет, я хочу попробовать от твоего.
— Давай я тебе сделаю.
— Не надо.
— Почему?
— А вдруг мне не понравится…
— Сумасшедшая, — пожал плечами Лека и отрезал мне половинку своего ломтика.
Мы выпили. Мне понравилось.
Теперь, когда я пью коньяк, то закусываю, по настроению, иногда лимоном с сахаром и со щепоткой растворимого кофе, а иногда и с солью. Только я еще его посыпаю и черным перцем. Очень вкусно.
А совсем недавно, уже в наше время, один юноша, большой поклонник Булгакова, научил меня закусывать ананасом с солью и перцем. Вот это действительно вкуснее, чем с сахаром. Одно плохо — когда делаешь это в обществе, на тебя косятся, как на клоуна. Лучше всего не замечать этих взглядов и плохо скрываемых усмешек. Но когда кто-то спрашивает, приходится объясняться. Самый короткий способ отвязаться от простодушного зануды — это бросить мимоходом: «Я извращенка. Не обращайте внимания». В любом другом случае вам придется убеждать всех, что это вкусно, и выносить их скептические взгляды. А потом какая-нибудь девица начнет просить вас, чтобы вы отрезали ей маленький кусочек от своего. Почему именно кусочек и именно от вашего? «А может, мне не понравится…» — с милой улыбкой обязательно ответит она.
А тогда, много-много лет назад, я похвалила и спросила Леку:
— Кто тебя научил такой прелести?
— Тот, кто научил меня всему… — ответил Лека и замолчал, задумавшись.
Что-то мне подсказало, что сейчас его не нужно ни о чем спрашивать. И действительно, через некоторое время Лека, печально улыбнувшись своим воспоминаниям, спросил:
— Так на чем мы остановились?
— А еще говорил, что не собьешься… — поддразнила его я.
— Ты хочешь, чтобы я начал с начала? — спросил он.
— Мы остановились на том, что ты ненавидел подружек своих товарищей и они отвечали тебе тем же…
— Конечно же, они постарались поссорить меня с мои ми друзьями… И, надо сказать, им это вполне удалось. По их версии считалось, что я им завидую, потому что у меня самого нет девчонки. Меня перестали приглашать в компашки на праздники и просто так. Я попробовал завести себе подружку. Склеить мне ее удалось легко, но потом все пошло наперекосяк. Она стала жаться ко мне, во время танца все время просовывала свое бедро между моими ногами, чтобы почувствовать мое возбуждение, которого и в помине не было. Меня это страшно злило. Потом она то и дело закрывала глаза и подставляла свои полуоткрытые губы, липкие от леденцов «Театральные», которые она непрерывно сосала. А когда они в один прекрасный день кончились, оказалось, что у нее тяжелое дыхание и она больше смерти боится зубных врачей. К тому же она оказалась круглой дурой и ее невзлюбили в нашей компашке. В общем, продержался я недолго…
— Как же тебе непросто жилось, — посочувствовала я ему.
— Ничего хуже отрочества в моей жизни не было, — сказал он.
— И все-таки, как все началось?
— Он любил, когда его звали Ваня или Иван. На самом деле его имя Хуан. Это был знакомый Виктора Федоровича, отца Марика. Отец Марика работал в протокольном отделе МИДа, а Иван был советником по культуре мексиканского посольства. Мне было тогда шестнадцать лет, и я учился в десятом классе. Мы познакомились на даче у Марика.
Тогда я впервые почувствовал на себе этот взгляд… Скрытный, осторожный, заинтересованный, тайно напряженный… Как у детей, когда они завороженно тянут ручку к неведомому зверьку или к незнакомой собачке. Они готовы отдернуть ее при малейшем проявлении агрессии, сердце замирает от страха, но желание погладить зверька сильнее их… Тогда я подумал, что у него такой взгляд оттого, что он иностранец, дипломат.
Лека поднялся, прошелся по кухне.
— Неужели у тебя нет хотя бы чинарика?
— Конечно нет. Я все пепельницы тут же вытряхиваю и мою с мылом, чтобы запаха не было. Ты лучше выпей рюмочку.
— У одного доктора спросили, что лучше — пить или ку рить? Знаешь, что он ответил? Оба хуже! Это Ваня научил меня закусывать лимоном с солью. Ему было лет сорок, он был лыс, а на висках и сзади росли черные мелкие курчавые волосы. И пальцы у него были сильно волосатые, и на груди, на спине, на плечах, на ногах — везде росли густые черные волосы. Он весь был как плюшевый. Он был чрезвычайно смешлив, по-русски говорил хорошо, но торопливо. Слова налезали друг на друга, и когда он волновался, его было трудно понять… Глаза у него были черные, быстрые. Зрачок и радужная оболочка были неразличимы…
— Ты все время говоришь «был»…
— Его отозвали в Мексику. По-моему, не без помощи Марика… Вернее, его отца. Он однажды застукал их на даче…
— В каком смысле?
— В самом натуральном. В постели. Отец приехал на дачу тайно со своей молодой любовницей и в своей собственной постели нашел их в самой непринужденной позе. Папаша чуть Ване ухо не оторвал. Оно держалось буквально на ниточке, и его пришивали в больнице. Они не заметили, как он вошел, были очень сильно увлечены, и отец Марика — а он здоровенный бугай — схватил бедного Ваню за ухо и поволок совершенно голого на улицу, бросил в сугроб и стал бить ногами… Потом вернулся и отделал Марика. Правда, тот успел одеться. Самое пикантное было в том, что поднялись они в спальню вместе с любовницей, и все это происходило на ее глазах.
— Подожди, — сказала я. — Когда же это произошло? До того, как он всему тебя научил, или после?
— Конечно, позже, — сказал Лека. — Его сразу же после этого случая и отозвали.
— Так что — он от тебя ушел к Марику? — возмутилась я.
— Он от Марика никогда и не уходил, — горько скривил рот Лека.
— Ничего не понимаю…
— Это все трудно объяснить. Когда я расскажу все по порядку, может быть, ты поймешь…
— Знаешь, а на Марика я иногда думала…
— Что?
— Он больше похож на гомика, чем ты…
— Он больше похож на самую последнюю потаскуху. Когда он пригласил меня на дачу, они с Иваном уже год жили. И при этом он с Ивана брал деньги, как самая на стоящая проститутка. Только не открыто, как вокзальные шлюхи, а якобы взаймы или вымогал дорогие подарки, или делал вид, что у него не хватает на какую-то вещь, которую он очень хочет, — например приемник с проигрывателем «Мир» или машину… И когда Иван давал деньги, он соглашался с ним встретиться… Ты думаешь, откуда у него «Москвич»? Иван купил.
— Я думала, что вы с ним спекулируете на пару…
— Что?! — взвился Лека. — Да у него голова не с той стороны затесана, чтобы хоть копейку заработать. Вот просадить тыщу за один раз в ресторане с такими же блядями, как и он сам, — это он может.
— Не поняла… Ты имеешь в виду женщин?
— Вот именно, — с горечью сказал Лека.
— Так что — он может и с теми и с другими?
— Я и сам до сих пор не понимаю… Мне кажется, что самому ему больше хочется женщин, а с мужчинами он спит только из-за денег, хотя иной раз…
Лека замолчал, дернул ртом и отвернулся.
— Так зачем же ты с ним… — Я долго подыскивала слово, так как слово «дружишь» отвергла сразу. — Зачем же ты с ним вожжаешься? — спросила я его в спину.
— Я люблю его… — глухим голосом, не поворачиваясь ко мне, ответил Лека.
Что я могла на это сказать? Мы молча выпили по глотку коньяка и закусили остатками лимона. Конечно, с солью. И тут я вспомнила, что в левой тумбе дедушкиного письменного стола в старинной шкатулке красного дерева, выложен ной внутри зеленым сукном, до сих пор хранятся дедушкины приспособления для набивки папирос. После его смерти бабушка не выбросила ни одной его вещи.
Ничего не говоря Леке (мы с ним сидели на кухне), я отправилась в гостиную, выдвинула нижний ящик из левой тумбы, извлекла из него шкатулку. Ключик от нее всегда лежал в бронзовом стаканчике для карандашей. Я отперла шкатулку. Все в ней было на месте: машинка для набивания папирос, картонная коробка с пустыми папиросными гильзами, жестяная, еще дореволюционная, коробка из-под леденцов «монпансье», в которой дедушка хранил табак, и кожаный портсигар с золотым тисненым двуглавым орлом. Я открыла коробку. Она была более чем наполовину наполнена табаком. Я с сомнением понюхала его. Запах, конечно, был не такой сильный, до щекотания в носу, каким он помнился с детства, но пахло нормальным та баком, без всяких посторонних примесей. Я взяла в руки горсть табака. Он был сухой и ломкий, как мох из школьного гербария. Осторожно зарядив машинку, я защелкнула ее и вставила в гильзу. Потом аккуратно вынула ее, выдавив табак в папиросную бумагу гильзы. Папироса получилась ничего себе. Я сделала еще одну и, спрятав их за спиной, вернулась на кухню к изнывающему без табака Леке.
Он так и стоял, глядя в темное стекло. Я выглянула в окно через его плечо. В свете электрических фонарей пожелтевшие листья на липах и вязах Тверского бульвара казались серебряными.
Было уже около часа ночи, и прохожих на улице не было. Проехал пятнадцатый троллейбус с выключенным в салоне светом.
Мне показалось, что глаза у Леки мокрые. Я не стала убеждаться, так это или не так и, отойдя к газовой плите, взяла спички и, прикурив папиросу, набрала полный рот дыма и пустила его струей в Леку.
Видели бы вы, что с ним сделалось. Он повернулся с выпученными глазами, завопил что-то нечленораздельное и бросился меня целовать, вынимая, однако, папироску из моих пальцев. Потом он сильно, с треском горящего табака затянулся, блаженно закрыл глаза и долго-долго не вы пускал из себя дым. Потом сделал несколько быстрых жадных затяжек, спалив папиросу почти до мундштука, аккуратно стряхнул пепел в подставленную мною пепельницу и сказал:
— Никогда в жизни больше не буду бросать курить! Лучше умереть от никотина, чем от тоски.
Потом я учила Леку набивать папиросы, а он мне рассказывал про тот день, ставший роковым в его жизни.
Конечно же, он ничего не знал об особых отношениях между Иваном и Мариком. С самого начала предполагалось, что в вечеринке примут участие и три дамы, но приехала только одна. Лека этому обстоятельству был только рад.
Это была обыкновенная дачная вечеринка с экзотическим и страшно острым мясом по-мексикански, которое при готовил Иван, и с огромным количеством разной, в том числе иностранной, выпивки.
— В общем, нормальный дачный бардачок, — подытожил свой рассказ Лека. — В конце концов Люська (так звали девчонку Марика) залезла на стол и начала изображать стриптиз. То есть разделась и осталась в одном атласном лифчике с фиолетовыми разводами под мышками и в розовом поясе поверх голубых трусов. Потом она сняла лифчик, трусы и пояс, и стало еще хуже. Знаешь, бывает такая кожа, как бы все время покрытая мурашками. У нее синюшный оттенок и оживляют ее только прыщи на спине…
— Полегче, Лека, полегче! Не забывайся. Я все-таки женщина… — оборвала его я.
— Сравнила! — возмутился Лека. — Ты — женщина! А та писюшка была чистым недоразумением. Можешь себе представить, что я почувствовал, когда Марик предложил ее мне… Сперва просто так, а потом, когда напился, предложил поставить ее на хор. И еще долго хихикал, что это будет не хор, а трио или квартет…
В то время моей самой страшной тайной было то, что я девственник. Почему-то по этому поводу я переживал больше всего… Все мои друзья уже давно жили с девчонками. Или врали, что живут. Врал и я. И поэтому на предложение Марика я бодро кивнул, а под ложечкой у меня противно засосало от страха и омерзения.
Мы разговаривали с ним на кухне, а когда вернулись в комнату, то Люська в старой ковбойке Марика сидела у Ива на на коленях, и он учил ее пить «текилу». Это меня слегка успокоило. Я очень не любил, когда кто-нибудь из моих близких друзей, особенно Марик, на моих глазах зажимался с девчонкой… А этот коротышка пусть, решил я. В конце концов вечеринка устроена на его деньги…
Потом пошло-поехало, как по нотам. Иван начал и меня учить пить «текилу». Ты когда-нибудь пробовала?
— Нет. Даже не слышала.
— Это самогонка из кактусов. Гадость страшная. Пьют ее так: сыплют между большим и указательным пальцем соль. У нас старики обычно насыпают туда понюшку табака. Потом слизывают эту соль, тут же опрокидывают стопку «текилы» и закусывают долькой лимона.
— А зачем все это?
— Чтобы не чувствовать самогонного запаха и вкуса.
— Тогда зачем они ее пьют?
— Разве этих мексиканцев поймешь? А зачем они перец острейший едят целыми стручками? Я попробовал их соуса «чили», думал, что это томатный, типа нашего «Южного», и чуть рот себе не сжег. А Иван посмеивается и намазывает на хлеб как мармелад.
— Может, она очень дешевая? — предположила я.
— В том-то и дело, что жутко дорогая! Национальный напиток. Как у нас водка или армянский коньяк. Кстати, о коньяке…
Он разлил остатки из бутылки. Получилось каждому на донышке рюмки.
— У тебя ничего больше нет?
— Есть еще немножко «Шартреза», но меня от него тошнит.
— А ты не пей, детка, ты только чокайся, — засмеялся Лека. — Тащи «Шартрез», а сама допивай тогда коньяк. — И он перелил в мою рюмку свою порцию.
Я принесла ему «Шартрез» из буфета. Он обрадовался, как ребенок.
— Одним словом, тогда на даче я очень быстро наклюкался и даже не помню, как отрубился. Дело было в сере дине сентября, светало уже поздно. И вот ближе к утру я вижу дивный сон: будто лежу я в кровати голый, а Марик ласкает меня… Берет в рот. А во рту у него так горячо и нестерпимо сладко… Мне так хорошо, как никогда еще не было. И стыдно. В нашей компашке уже давно знали слово минет, но ребята отзывались о нем неуважительно, с оттенком брезгливости, и связывали его в основном с вокзальными проститутками, которых называли — сосками. Представить же, что кто-то из своих девчонок занимается этим делом, было для них совершенно невозможно. А уж про наоборот, чтобы они девчонкам делали нечто подобное, и говорить не приходится. Это было самое страшное оскорбление, если кого-то называли — лизам. Сама понимаешь, представить, что такое возможно между школьными товарищами, друзьями, просто не хватало воображения. Поэтому наравне с невероятным блаженством я в этом сне испытывал столь же острое чувство стыда.
Лека внимательно посмотрел на меня, очевидно, отыскивая на моем лице скрытую насмешку. Но ничего кроме внимательного сочувствия он в моих глазах не увидел.
— Сплю я, сплю и чувствую, что подкатывает невероятное блаженство, и каким-то образом начинаю понимать, что это не совсем сон. Я даже начинаю различать характерные чмокающие звуки, которые всегда сопутствуют этому делу. Я начинаю уговаривать себя, что это такой реалистический сон, но тут в него врывается далекий, но совершенно отчетливый звук первой электрички, и мне становится так страшно, что я боюсь открыть глаза. Я, конечно, понимаю, что никакой это не Марик, а эта прыщавая писюшка Люська. От одной этой мысли я чувствую, как все у меня ложится, а она в ответ на это еще энергичнее и нежнее начинает ласкать меня языком, время от времени погружая глубоко в глотку.
Одна рука ее крепко сжимала меня пальцами у основания, а другая осторожно и нежно ласкала мою промежность и все остальное… Это было так невероятно хорошо, что мне стало все равно, кто это делает со мной и зачем… Теперь я боялся только одного — спугнуть ее на полпути и поэтому лежал не шелохнувшись. Я решил во что бы то ни стало дож даться конца, а там уже разбираться, что к чему…
Он еще раз испытующе посмотрел на меня.
— Тебе не смущают эти подробности? Тебе не противно?
— Наоборот, я все так живо представляю… — слегка прокашлявшись, с дурацким смешком сказала я. — При других обстоятельствах я бы решила, что ты специально меня заводишь, чтобы потом соблазнить…
— Поверь, что это не так. Просто ты попросила, и я рассказываю то, что никогда никому не рассказывал. Я даже про себя об этом вот так, по порядку, с начала и до конца никогда не вспоминал…
— Верю, верю, — нетерпеливо сказала я, — продолжай.
— Очень быстро наступила развязка… Меня выпили до дна, и это поразило больше всего… Я еле сдержал стон, и, может быть, так и не открыл бы глаза, чтобы не разочаровываться, но меня поразил сдавленный вздох, который раздался там внизу… Он был не женский… Я осторожно открыл глаза и в утреннем полумраке увидел у себя на животе смуглую лысину, вокруг которой топорщились черные курчавые волосы. Это был советник мексиканского посольства по куль туре. В ужасе я снова закрыл глаза. Так, по крайней мере, у меня будет время, чтобы обдумать положение, решил я, но ошибся… Ваня с величайшими предосторожностями поднялся на подушку, укрыл меня и себя одеялом и ненадолго затих, тяжело дыша и прижимаясь ко мне всем телом. Я по чувствовал его волосатую грудь, мягкий пушистый живот и горячий, обжигающий член, который прижимался ко мне и давил на бедро всей своей длиной…
Потом он осторожно взял мою руку, лежащую у меня на груди, и неторопливо потянул вниз. Слегка отодвинувшись, он положил ее на свой член, сжал своей рукой и начал медленно двигаться внутри моей ладони…
К ужасу своему я почувствовал, что, помимо моей воли, мой обмякший член снова встал и напрягся до такой степе ни, что казалось, вот-вот его разорвет. У меня даже в ушах загудело. Обычно после того как я спускал, он у меня тут же падал и поднять его было невозможно…
Лека понял, что нечаянно проговорился и испуганно взглянул на меня. Я так понимающе покивала ему в ответ, что он с видимым облегчением пояснил:
— Как ты понимаешь, Мэри, жизнь есть жизнь, и это было у меня и с пацанами, как я тебе уже говорил, и в одиночку, когда припирало так, что терпеть уже было невозможно… Ведь у меня не было тогда другого способа удовлетворить свою природу…
— А я тебя не осуждаю вовсе, — сказала я. — И у меня такое бывало в юности. Да и потом… Я же не все время с кем то встречаюсь, чаще всего одна.
У него загорелись глаза:
— Расскажи, как это у вас бывает.
— Потом. Сперва ты закончи свою историю.
— Не знаю, верил он в мой сон или не верил, но делал вид, что верит, и двигался вкрадчиво и как бы исподтишка. И дыхание свое сдерживал, чтобы не сопеть мне прямо в ухо.
Весь хмель у меня, конечно, давно прошел, но я предпочитал думать, что я еще в дымину пьян. Так мне было легче. Я совершенно не понимал, что со мной происходит. Мне было безумно приятно чувствовать, как он ходит туда-сюда в моей ладони и упирается горячей твердой и одновременно мягкой головкой мне в бок. Мой собственный член гудел от напряжения, как телеграфный столб, и я уже готов был спустить второй раз…
Я даже не заметил, как он снял свою руку с моего кулака.
Я уже сам, без его помощи, самозабвенно сжимал его член. И осознав это, не перестал. А, будь что будет, решил я. Все равно дальше уже ехать некуда, а так хорошо мне еще никогда в жизни не было и, наверное, не скоро будет. Разбираться, что к чему, будем позже, подумал я, пока же ясно одно: я боялся открыть глаза, думая, что это Люська, а увидел, что это Иван, и мне хорошо…
Наверное, в азарте я сделал ему больно. Он застонал. Я чуть расслабил ладонь и почувствовал, как его рука тихонь ко потянулась ко мне на живот…
Он взял меня в руку, крепко сжал и начал двигать кулаком вверх и вниз, в такт моим движениям. Теперь оба наши члена двигались в наших ладонях. Я знал, что чувствует он. И ладонью и членом. Он знал, что чувствую я. Он начал убыстрять движения. Я, забыв о том, что якобы сплю, стал выгибаться и поддавать ему навстречу. Его член я сжал с такой силой, что он снова застонал, но тут застонал и я, потому что начало подкатывать во второй раз. Я почувствовал, как его член забился в моей руке и обдал кипятком мое бедро… Это подхлестнуло меня, и я спустил во второй раз… Это было так сильно и из такой глубины, будто из меня выплескивало спинной мозг…
Лека замолчал. Подошел к столу. Налил себе полную рюмку «Шартреза» и одним духом махнул ее, словно это была водка.
Машинально опустив глаза, я заметила, что у него стоит. Честно говоря, и на меня его рассказ сильно подействовал…
— Ты сама просила меня рассказать, — сказал Лека, садясь на стул и закуривая одну из только что набитых папирос.
— Ты очень хорошо рассказал. А что было дальше?
— Дальше он мне объяснил, что как только я вошел, он подумал, что со мной все возможно… Но еще не был в этом уверен. Потом, наблюдая за мной, за моими реакциями на Люську, на шуточки и предложения Марика, за тем, как я смотрю на самого Марика, он понял, что я готов ко всему. Больше, чем Марик, с которым он уже год спал. Только я сам об этом еще не знаю…
— Какой он опытный, — невольно заметила я.
— Мы все такие опытные… — усмехнулся Лека. — Ты не представляешь, как нам сложно жить. Вот если идет обыкновенный парень и провожает взглядом каждую смазливую девчонку, то в голове у него постоянно идет отбор. Про од ну он автоматически говорит себе: «Да, неплохо бы…» Про другую: «Да! С такой можно неделю не вставать». Про третью он думает: «А с этой, наверное, возможно и что-то серьезное!» И вдруг встречает четвертую, его внутренний голос вдруг кричит: «Караул!!!» И тогда парень поворачивается и как зачарованный идет за ней, не думая о том, можно это или нет, прилично или неприлично, удастся ему покорить ее или нет… Я это не с потолка взял. Ребята много раз при мне так реагировали на девчат.
А у нас в голове все время происходит колоссальная работа. Допустим, кто-то тебе понравился. Что дальше? А если он обыкновенный? Вот прежде всего и решаешь — свой или не свой? Показалось, что вроде свой… А как проверить? Не подойдешь, не спросишь… Потом засомневаешься — нет, не свой, просто у него манеры такие… Потом решаешь, что все таки свой, а как убедиться? Ведь если ошибешься, можно и по роже получить. А если окажется сволочью и заявит куда следует, то жизни больше не будет… Посадить, если ничего не было, и не посадят, но на заметку поставят. Тогда ходи и оглядывайся… Ну, хорошо, допустим, убедился, что он такой же, как ты, ну и что? А если ты ему не понравишься? И начинается тонкая игра…
— Иван-то с тобой не очень тонко поступил.
— Это все Марик сделал. Он же меня специально для Ивана пригласил.
— Не понимаю, — сказала я, — если они жили тогда с Иваном, как же он мог пригласить тебя?
— Не жили они в твоем смысле, — поморщился Лека. — Просто Марик давал ему за деньги…
— И что же — Марику было все равно, что Иван, с которым они, скажем так, изредка встречаются, будет практически на его глазах спать с другим?
— Абсолютно наплевать! Я же тебе говорил, что он шлюха!
— А Иван? Он знал, что ты приглашен для него?
— Конечно, знал, — невозмутимо ответил Лека.
— Но ведь, если он давал Марику деньги и, судя по всему, немалые, если он долгое время его добивался, значит, он к нему неравнодушен? — не унималась я.
— Иван любил Марика, — спокойно объяснил Лека.
— Так как же он!.. — воскликнула я и замолчала. У меня не было слов.
— Он знал, что Марику все равно. И потом влюбленные, даже безнадежно, все равно надеются на чудо… Когда уже окончательно стало ясно, что Марик вульгарно развлекается с Люськой и Ивану уже ждать нечего, он обратил свое внимание на меня, тем более, что я ему очень понравился и внешне и вообще… Хотя по-настоящему любил он только Марика. На этом мы с ним впоследствии и сошлись. Как друзья по несчастью. Ты бы послушала, какими мы словами этого засранца называли, когда собирались вдвоем, как утешали друг друга… А любили только его.
— Послушай, а как же Марик понял, что у Ивана с тобой получится? Что ты свой?
— Он же, в отличие от остальных ребят из нашей компашки, уже имел гомосексуальный опыт и поэтому замечал больше всех остальных… Иван-то у него далеко не первый. Марика ему передали, что называется, из рук в руки. Больше того он давно уже знал, что я к нему неравнодушен. Не просто как к лучшему другу, а так, по-настоящему.
— А это он как узнал?
— Я все время безумно ревновал его. А это, как сама, наверное, знаешь, скрыть нельзя.
— Тогда почему же он не попытался соблазнить тебя сам?
— Он-то ко мне равнодушен до сих пор, — обыденным голосом сказал Лека.
И столько в этой обыденности было тоски, что у меня сдавило горло.
— И потом, если б он первый подошел ко мне, — продолжал Лека, — то значит, проявил бы заинтересованность. Так за что бы я ему платил? Так он думал своими вывихнутыми мозгами, не понимая, что я готов отдать ему все что у меня есть, лишь бы он был человеком. Если б он относился ко мне хотя бы в одну четверть того, как я к нему отношусь… Но это невозможно. Он шлюха от рождения. Да и не деньги для него в этом деле главное…
— А что?
— Не знаю… — пожал плечами Лека. — Развлечение, может быть… Хотя деньги ему, конечно, постоянно нужны. Он ведь к ним относится как к друзьям — бросает направо и налево не считая… Он ничего не бережет… — На его глазах опять мелькнули слезы, но на этот раз он отворачиваться не стал.
— Как же такого можно любить? — тихо спросила я.
— Любовь зла… — горько усмехнулся он.
У меня в глазах тоже защипало, и я, подойдя к нему, при жала его голову к своему животу и стала поглаживать его по модно подстриженному затылку:
— Ах ты мой бедный, мой несчастный, мой сладкий ежичек… И у тебя ни одной женщины так и не было?
Он помотал головой и потерся носом о мой живот.
И тут мне в голову влетела мысль, стремительно и нежданно, как шальная пуля в форточку. «Я должна его спасти! — пронеслось в моей голове. И с визгом зарикошетило по углам: он ведь не пробовал женщины!.. А если б не Иван? Ему не нравились! Ну и что? Не все нравятся! Никто из-за этого не стреляется… Он сам накрутил себя, что стал бояться женщин. А я ему нравлюсь! Мне он доверяет. Пусть пока не хочет! Захочет! Неужели я не сумею его возбудить! А если получится? Раз, другой… Не обязательно со мной… Я же не для себя. Просто жалко, что человек пропадает. Ведь если не я, то кто? Ведь он от любой убежит. А тут сидит, уткнулся, как котенок мордочкой… Пригрелся… А если вот так потихоньку…»
Все это пронеслось в голове в долю секунды. Не переставая приговаривать всякие ласковые глупости, я опустила руку пониже и стала гладить его по плечам, по спине, потом залезла к нему за ворот рубашки…
Я твердо знала, что делаю это для его будущего счастья, для семьи, детей, для нормальной жизни…
И у меня все получилось. Я не буду тут расписывать, чего мне это стоило и к каким уловкам и ухищрениям пришлось прибегать. Я думаю, помогло и то, что он был слегка пьян от коньяка и «Шартреза», и то, что он сам завелся от своих воспоминаний, и то, что я действительно ему нравилась, пусть даже чисто эстетически, но так или иначе, все случилось и было хорошо, даже превосходно.
Тело у него оказалось прекрасным, как у молодого греческого бога. Стройное, совершенной формы, вполне мужское, но без этой грубой мускулатуры. Кожа была изумительна. Он оказался дивным любовником — нежным, чутким, трогательным в своем постоянном удивлении.
Утром, едва проснувшись, он позвонил Марику и долго выяснял с ним отношения. Я вышла из комнаты и даже не стала спрашивать его ни о чем. Он тоже не стал мне ничего объяснять. Все было ясно и так.
Эта ночь была единственной за все время нашей с ним дружбы. А дружим мы и сейчас. У него все хорошо. Его пластиночный бизнес принес в наше время неожиданные плоды. Теперь он один из самых крупных продюсеров в мире шоу-бизнеса. Ворочает невообразимо громадными деньгами. Просто настоящий воротила. Его имя знает вся страна. Времени у него не так уж и много, поэтому мы видимся довольно редко. Но приезжает он всегда на длиннющем «линкольне», и его телохранители несут за ним корзины цветов и шампанского.
Приезжает он каждый раз с новым красавцем. С Мари ком он давно порвал. Так что спасти мне его не удалось, о чем ни он, ни я ни капли не жалеем и любим пошутить на эту тему, повспоминать о том, как я бросалась на пулемет и словно Жанна д'Арк всходила на костер во имя нормальной любви. А когда он мне звонит, то представляется все время одинаково:
— Алло! Киска? Это твой сладкий ежик тебе звонит…
Конечно, у него есть и машины, и дома, и яхты, но дарить он мне их не собирается, хотя в тот же день моего шестидесятилетия он подарил мне сережки ничуть не хуже колечка, которое я получила с таинственным письмом.
Не вспомнить я его не могла, так как с Академиком по знакомил меня он. И мне все равно пришлось бы объяснять некоторые моменты, необъяснимые, если не знать того, что я только что рассказала…
Через три дня после той глупой ночи, в четверг ровно в шесть часов вечера мне в дверь позвонил крепыш-охранник Академика.
Я уже была готова. Специально к этому вечеру я сшила черный элегантный костюмчик. Прямая облегающая юбка с небольшим разрезом сзади, и очень сильно приталенный, подчеркивающий фигуру короткий пиджачок с закругленными полами. Придумывая фасон, я почему-то вспомнила Нику, которая на защиту диссертации сшила себе безупречно строгого фасона костюм из кричаще-красной ткани. Я решила поступить наоборот.
К этому костюму я надела тонкую батистовую блузку с закругленным же воротничком и черный шелковый галстук в мельчайший белый горошек. Узел галстука я украсила дедушкиной жемчужной булавкой.
Накинув на плечи свое любимое габардиновое пальто с широким и сильно удлиненным шалевым воротником, я вышла вслед за охранником.
Перед нашим подъездом стоял сверкающий черный ЗиМ, стекла которого были задрапированы серой материей. Охранник предупредительно открыл передо мной заднюю дверцу. В полумраке салона я разглядела Леку. На нем было шикарное верблюжье пальто с огромными плечами и длинный белый шарф. Когда я села рядом с ним и машина тронулась, он сказал мне вполголоса, так, чтобы не слышал шофер:
— Академик мне сегодня уже телефон оборвал. Все спрашивал: сможешь ли ты, не переменилось ли чего? Ты его сразила наповал. Поздравляю! Чтобы не мешать твоему счастью, я сказал ему, что ты моя двоюродная сестра.
— Даже если ты прав и он действительно мной заинтересовался, — так же тихо ответила ему я, — то о моем счастье говорить еще рано.
— Почему? — искренне удивился Лека.
— Для этого нужно, чтобы и он мне понравился…
— Ты что — дура? — горячо прошептал Лека. — Ты посмотри на него, какой шикарный мужчина! Ты же с ним как сыр в масле будешь кататься!
— Я и так не бедствую, — пожала плечами я. Лека даже присвистнул от возмущения:
— Сравнила Божий дар с яичницей!
— Слушай, — шепнула я ему совсем на ухо, — если он тебе так нравится, возьми его себе…
— Не отказался бы, — совершенно серьезно сказал Лека. — Он бы мне перебил Марика и вообще… Но он, к сожалению, совсем не по этому делу…
Между нами с Лекой теперь не было никаких недомолвок. Мы с ним стали вроде как сестричками, а ту ночку вспоминали со смехом, как забавное приключение. В наших веселых разговорах выяснилось, что, в принципе, мы могли бы ее и повторить, только это совершенно не нужно ни мне, ни тем более ему…
Надо сказать, что Лекины слова задели меня за живое, хоть я и храбрилась и предлагала ему самому забрать Академика. И Академик мне понравился… Это не был «удар молнии», как говорят французы о любви с первого взгляда.
Такое я испытала в какой-то степени всего два раза в жизни. Первый раз с Лехой, когда мне было пять лет, а второй раз с Ивом Монтаном.
Но в первом случае я не могла даже осознать, что со мной происходит, и об этом смешно говорить, а во втором я долго не могла признаться в этом самой себе, а когда на конец призналась, то это уже было не «с первого взгляда», не «удар молнии».
Академик меня больше заинтересовал, чем понравился.
Он вызвал во такое жгучее любопытство, что оно было сильнее всех остальных чувств. Хотя где-то глубоко внутри я понимала, что внешне он вполне хорош и что если за вяжутся между нами какие-то отношения, то со временем он может мне очень сильно понравиться. Но пока в его пристальных светло-серых глазах меня привлекала больше за гадка, чем красота…
Я прикрыла веки и думала о том, как хорошо было бы стать частью его таинственного и прекрасного мира. Хотя я понимала, что никогда не буду его главной частью, что на первом месте всегда будет его наука. Но я согласна быть его верной помощницей, другом, с которым он может делиться своими удачами и ошибками и не бояться при этом, что эти секреты, в которые он невольно посвятит меня, достанутся врагу…
Я представила долгие зимние вечера, тесный кружок таких же верных жен, которые собрались на нашей даче посидеть у камина (Лека ничего не упоминал о камине, но мне очень хотелось, чтобы на этой даче был камин), чтобы скрасить друг другу одиночество, пока наши таинственные мужья в секретной командировке.
Мы пьем чай с вареньем из крыжовника без косточек и с вишневым листом по бабушкиному рецепту, и все нахваливают варенье и удивляются, как у меня хватило терпения вычищать каждую ягодку, а я с тайной гордостью говорю, что если бы не мои помощницы, старшая Анечка и младшая Лизонька, то я бы ни за что не справилась…
А девочки и озорник Левочка спят наверху… Я вздыхаю и говорю, что скоро нужно будет переводить Левушку в отдельную спальню, так как девочки растут не по дням, а по часам, но, слава Богу, места хватает… «А не поставить ли нам еще чайку?» — спрашиваю я и открываю глаза.
Машина остановилась перед воротами в высоченном сплошном деревянном заборе, выкрашенном в темно-зеленую краску. Я даже не сразу поняла, что это явь, а не продолжение моего сна.
И как я умудрилась задремать? Если правду говорят, что перед гибнущим человеком проносится все его прошлое, то у меня в голове перед первым моим свиданием с Академиком промелькнуло все мое будущее… Ах, как дорого я дала бы за то, чтобы оно было таким…
Крепыш-охранник, он же шофер, посигналил, и ворота торжественно растворились. Машина медленно покатила по асфальтовой дорожке к огромной двухэтажной с просторной мансардой даче. Она была сложена из толстенных бревен. Ее широкие окна украшали резные наличники в русском стиле с замысловатыми кокошниками сверху. А просторный балкон на мансарде, увенчанный аркой из двух соединенных полукружий с резной колонной посередине, делал всю постройку похожей на сказочный терем.
Едва шофер открыл мне дверцу, как на крыльцо под шатровой остроконечной крышей, подшитой снизу деревянными кружевами, вышел Академик в строгом, но элегантном черном костюме из тончайшего крепа скорее всего английской выделки, который на сгибах переливался, словно атлас.
Я подумала, что это, наверное, судьба, если уж мы, не сговариваясь, оба надели черное. И еще я подумала про себя — жаль, что неудобно спросить, где материальчик покупали? Я такого ни в одном комиссионном не видела.
Он спустился и, подойдя ко мне, поздоровался с изуми тельным поклоном одной головой, чуть набок. Поклон был преисполнен необыкновенного достоинства и одновременно аристократической простоты. Тепло поздоровавшись и с Лекочкой, он с неповторимой элегантностью предложил мне руку и повел в дом.
Мы вошли, разделись в прихожей, прошли в просторную, почти на весь этаж гостиную, и я невольно ахнула. По среди гостиной, заставленной низкой мягкой мебелью, обитой темно-вишневой слегка лоснящейся от сидения кожей, пылал камин, материализовавшийся из моих недавних мечтаний. Он был выложен из красивого дикого камня, с черной, грубо кованой решеткой и с каминными инструмента ми на массивной кованой же стойке. Каминные приспособления — кочерга, совок, щипцы и витая острая пика — были выполнены в том же стиле.
Академик на мой «ах» вопросительно взглянул на меня чуть холодными, ясными глазами.
— Вы знаете, когда я ехала сюда, я почему-то представила себе, что здесь есть камин, — оправдалась я.
— Он был похож на этот? — улыбнулся Академик, и его глаза потеплели.
— Нет, — честно призналась я, — мой был мраморный и гораздо меньше этого. Но этот мне больше нравится, — по спешила добавить я.
— Почему?
— Он больше подходит к этим бревенчатым стенам…
Академик весь просиял от удовольствия. Видимо, мои слова попали в точку.
— Стены мне достались по наследству, — сказал он, — а камин я сам придумал. Он сделан по моему эскизу. Видите, решетки рассчитаны на то, чтобы, когда дрова прогорят, на них можно было класть шпажки с мясом или рыбой. Мы сегодня будем жарить медвежатину, отжатую большими кусками в душистом уксусе, есть ее с грузинской зеленью и запивать прекрасным «саперави» — это молодое вино, которое привез нам из солнечной Грузии наш друг Автандил…
От этого имени я вздрогнула и втянула голову в плечи. Но счастью, Академик этого не заметил и продолжал:
— Позвольте вам представить… — Из глубокого кресла поднялся худощавый грузин. Выдающийся, тонкий и горбатый нос делал его похожим на какую-то экзотическую африканскую птицу. Слава Богу, ничего общего с моим печально знакомым Автандилом в нем не было.
— Очень приятно… — пробормотал Автандил и нос его покраснел от смущения. Он с почтением склонился к моей руке и, разумеется, прежде чем при коснуться к ней губами, ткнулся носом, от чего покраснел еще больше.
— Кстати, и медведя он сам убил, — добавил Академик.
— Где? — опешила я. — Неужели в Грузии?
— У нас в горах очень много медведей, — важно объяснил Автандил. — Этот, которого мы сегодня будем кушать, очень любил барашков. Он их воровал прямо из овчарен, потому что отары охраняют очень злые и очень сильные собаки. Они называются кавказские овчарки…
— Я только что сообразила, что слово овчарка от слова овца, овчарня… — не удержалась от восклицания я. — Не правда ли, забавно? А в детстве, когда я встречала в книгах слово овчарня, то думала, что это специальная псарня для овчарок.
Автандил внимательно и терпеливо выслушал меня, а когда я закончила, утвердительно кивнул, словно другого и не ожидал услышать, и продолжал с того же места, где прервался.
— А в деревне собак держат на веревке. В деревне маленькие собаки. Большие собаки должны работать, а не си деть на веревке. Большие собаки очень много едят. Когда со бака сидит на привязи одна, она боится медведя. Она знает, что медведь подойдет и задерет ее и утащит с собой вместо барашка. Ему все равно, что собака, что барашек.
Автандил остановился, посмотрел на меня так, словно хотел убедиться, что материал мною усвоен, и продолжал:
— А когда этот медведь начал воровать молоденьких коров, мама написала мне в Тбилиси, я приехал и убил его из ружья.
После этих слов он поклонился, как артист после выступления, отошел к своему креслу и сел. Как я и подумала, он оказался преподавателем, вернее, доцентом Тбилисского университета. Он читал курс истории КПСС.
Академик начал представлять мне остальных гостей. Среди них оказался мой знакомый артист Володя. Он при ходил со сценаристом к Додику на тот самый вечер, после которого хозяина дома арестовали.
Володя привел с собой даму. Судя по осанке и особой постановке тренированных ног, она была балериной, но, наверное, еще не известной, потому что о ее профессии не сказали ничего. Ее звали Ксения.
Был известный писатель, самый молодой лауреат еще Сталинской премии, с супругой и молодой высокий парень лет восемнадцати, которого все ласково звали Эдик. Как мне объяснил Лека, Эдик был восходящей звездой отечественного футбола.
К тому времени в футболе я мало разбиралась и поэтому поверила Леке на слово. Держался Эдик чрезвычайно строго. Впрочем, по тому восхищению, с которым на Эдика смотрели и мужчины и женщины, было понятно, что он действительно звезда.
Узнав, что я ни разу в жизни не была на футболе, Эдик пригласил меня на четвертьфинал или на полуфинал чего то, а Академик дал торжественное слово вывезти меня на матч и во время игры посвятить в тайны футбола.
Больше никого не было.
Вскоре крепыш-охранник принес большую кастрюлю с маринованной медвежатиной и длинные плоские шампуры с деревянными ручками и круглыми защитными щитками около ручек (не знаю, как они правильно называются), делающими абсолютным сходство этих гастрономических орудий с настоящими боевыми шпагами.
Я поинтересовалась, для чего эти щитки, и Академик мне с удовольствием и с какой-то мальчишеской гордостью объяснил:
— Это для того чтобы защитить и ручку и руку от огня. Моя конструкция. Я просто задумался над тем, почему мушкетеры порой для жарки мяса предпочитали шпаги обычному вертелу…
Пока он это мне объяснял, Автандил церемонно попросил у дам разрешения снять пиджак, закатал рукава рубашки и с самым серьезным видом взялся за приготовление мяса.
Откуда-то из глубины дачи появился еще один мужчина в малиновом пиджаке с лацканами, обшитыми атласной лентой, и в малиновом галстуке бабочкой. Он накрыл большой круглый стол на массивных ножках белоснежной крахмальной скатертью и начал быстро и ловко его сервировать.
Приборы и посуду он брал в старинном темном резном буфете, который вместе со столом и тяжелыми дубовыми стульями составлял как бы столовую, а камин, окруженный мягкой мебелью, был зоной отдыха.
Тут же были бар с самыми разнообразными напитками и радиокомбайн фирмы «Филипс», состоящий из телевизора, приемника, автоматического проигрывателя, в который заряжаются сразу полтора десятка пластинок, и магнитофона.
Лека восторженно демонстрировавший мне все это, сказал, что таких комбайнов в Союзе только два. Один комбайн есть у известного члена правительства, большого любителя джаза, а второй здесь. В конце он мне шепнул:
— Теперь понимаешь, почему я в машине говорил о твоем счастье?
Я кивнула.
— Теперь он тебе больше нравится? — с хитрой улыбочкой спросил Лека.
— Нравится. Но не из-за этих же дорогих игрушек, — обиделась я. — Просто мне здесь очень интересно.
Мясо получилось потрясающее. Необыкновенно ароматное, очень мягкое и сочное. А приправленное грузинским со усом «ткемали» и слегка помазанное аджикой, оно просто таяло во рту. А вот «саперави», которое так расхваливали мужчины, мне сперва показалось чересчур терпким, но я его нахваливала вместе со всеми. Однако когда рот начал гореть от аджики, я поняла, что этот пожар ничем другим затушить нельзя.
Я себя чувствовала настоящей королевой бала. Академик был подчеркнуто внимателен ко мне. Мужчины, за исключением, разумеется, Лекочки исподволь любовались мною. Время от времени я ловила на себе их не совсем скромные взгляды.
Володя, бесконечно что-то рассказывая из театральной и киношной жизни, говорил это только для меня, тем более что я сидела напротив него. Он даже забывал наполнить бокал своей дамы, а она дергала его за рукав и что-то шипела углом рта.
Автандил подкладывал мне лучшие куски, наливал вино, рассказывал, как называется грузинская зелень и как ее нужно есть. Какая лучше подходит к мясу, какая к грузинскому сыру «сулугуни».
Писатель мне рассказывал о своей командировке на строительство Каракумского канала в Среднюю Азию. Говорил он, конечно, для всех, но смотрел при этом только на меня. Наверное, потому что я внимательнее всех слушала и живее всех реагировала на его слова. Я вообще очень люблю, когда мужчины умеют интересно рассказывать…
Даже Лекочка несколько раз удачно выступил, поведав о джазовых новинках. Академик проявил себя в этом вопросе тонким знатоком и поддержал разговор. Они так увлеклись, что вскоре начали говорить на языке, понятном только им двоим… Звучали волшебные имена королей саксофона, великих трубачей, певцов, барабанщиков, английские названия композиций, джазовые термины… Кончилось тем, что Академик как бы небрежно, с плохо скрываемой гордостью коллекционера, поинтересовался у Лекочки:
— Скажите, Леонид, а вы слышали Стратфордский концерт трио Оскара Питерсона?
— Где он играет с Хэрпом Эллисом и Рэем Брауном? — уныло спросил Лекочка.
Академик кивнул.
— Стратфорд, Онтарио, Канада, 8 августа 1956 года? — еще печальнее спросил Лека.
— Именно, именно, — со сдержанным превосходством в голосе подтвердил Академик, и я вдруг увидела, каким он был, когда был мальчишкой.
— Там еще есть «52 ndSTREET THEME», «SWINGING ON MY STAR», «FLAMINGO», что-то еще, я не помню, а последняя вещь называется «FALLING IN LOVE WITH LOVE». В дословном переводе это означает: «Влюбиться с любовью», а как правильно перевести, я не понимаю.
— Наверное, не нужно такое красивое название переводить правильно, — предположил Академик. — Если я вас верно понял, то вы слышали эту пластинку?
— Если бы пластинку, — трагически вздохнул Лека. — Я слышал магнитофонную запись, наверное, восьмую копию… Половину нот приходилось угадывать. Я даже не стал переписывать ее для себя. А пластинки вообще не видел. Она до нас дойдет, может быть, года через два.
— А хотите посмотреть? — вкрадчиво спросил Академик.
— И вы еще спрашиваете? — укоризненно сказал Лека.
Академик попросил у меня разрешения, поднялся и пошел к своему комбайну, отделанному каким-то замысловатого рисунка светлым деревом, открыл одну из дверец, за которой в специальных отделениях стояли ряды пластинок, и вытащил то, что теперь называется двойным альбомом. Прежде я такого не видела. На обложке был изображен симпатичный круглолицый негр.
— Не может быть!.. — прошептал Лека и, выдираясь из за стола, уронил стул.
Они с бесконечными предосторожностями, протерев и без того чистую пластинку специальной бархоткой, очистив корундовую, как они с гордостью пояснили, иголку маленькой кисточкой, поставили первую из двух долгоиграющих пластинок, которые вообще в ту пору встречались нечасто.
Ужин мы заканчивали под дивную музыку. Пластинка была новехонькой, не заезженной, комбайн давал мощный и чистый звук, а в гостиной была прекрасная акустика. Музыка звучала тихо, не мешая разговорам, но создавалось впечатление, что музыканты играют где-то рядом. Был слышен каждый щипок контрабасиста и даже легкий скрип, который возникает, когда басист передвигает пальцы по грифу, не отрывая от струны. И еще было слышно, как кто-то из музыкантов, скорее всего, сам Оскар Питерсон, тихонько напевает в такт музыке.
Вел застолье, разумеется, Автандил. Он говорил велико лепные тосты о каждом из присутствующих. Обо мне он произнес целую поэму. Цитировал классиков грузинской поэзии и даже прочитал собственные стихи. Всякий грузин — поэт, объяснил он в свое оправдание.
Когда дошла очередь до Академика, Автандил с очень серьезным видом, словно отдавал команду своим солдатам приготовиться к бою, велел всем налить вина. Подождал, пока суета закончится, и, сведя брови в переносице, сказал:
— Один мудрец сказал с грустью: «Ах, если бы молодость знала, а старость могла…» А я от себя добавлю: тогда человечество жило бы в раю. Это самое печальное из тысячи противоречий, из которых и состоит жизнь человека. Когда редким людям удается преодолеть это противоречие, то человечество называет их гениями и записывает в золотую книгу истории. Таким был Моцарт, таким был Наполеон, таким был Лермонтов, таков и хозяин этого дома. Мы сейчас не будем подробно останавливаться на том, что именно он сделал, каких именно невероятных успехов он добился и в какой области, но одно могу сказать: самые большие достижения на шей Родины, о которых мы знаем и еще узнаем в ближайшее время, связаны с его именем… Я сейчас хочу сказать о другом. О том, что человека, достигшего всего в ранней молодости, подстерегает большая опасность успокоиться и почить на лаврах. Я хочу, чтобы хозяин этого великолепного дома никогда не успокаивался. Чтобы у него было здоровье исполнить все свои грандиозные планы и чтобы у него по скорее появилась прекрасная муза, которая вдохновляла бы его на научные подвиги, и чтобы у них родились прекрасные дети, которые продолжили бы его род и его дела.
Я непроизвольно покраснела, потому что когда Автандил говорил о музе, все посмотрели в мою сторону.
За этот тост все кроме Эдика выпили до дна. Эдик с самого начала объяснил, что у него строгий режим перед ответственными играми, и к нему по этому поводу никто не приставал.
Футболист Эдик весь вечер молчал. Когда его что-ни спрашивали о футболе, он отвечал коротко, хотя со значением дела и исчерпывающе. Похоже, что и в словах и в действиях он был минималистом.
Двигался он удивительно грациозно. Все движения его были скупы, неторопливы и удивительно точны. И танцевал он так же гармонично и абсолютно музыкально. Он был единственный из мужчин, кто совершенно не смотрел на меня. И это старательное несмотрение было красноречивее любых восхищенных взглядов. Я чувствовала, что очень ему понравилась, с самого первого взгляда. Что, возможно, его и поразил этот пресловутый «удар молнии».
После ужина все перешли в зону отдыха, и пока официант в малиновом пиджаке бесшумно убирал со стола, муж чины с большими пузатыми бокалами, куда на самое донышко был налит коньяк, закурили. Дамам было предложено шампанское. Оно было подано в самом настоящем серебряном ведерке со льдом.
Я, хоть и предпочла бы коньяк, но чтобы преждевременно не напугать Академика своими дурными привычками, пила шампанское из специальных широких бокалов, похожих на вазочки для мороженого или варенья. До сих пор я такое видела только в кино. Как мне объяснил писатель, в таких бокалах не убегает пена при наливании, из вина быстрее уходит газ, и его приятнее и легче пить.
Боже мой! Что это был за дом! Что за общество! Что за Академик! Какой фантастический, загадочный человек! Как в нем угадывалась бездонная глубина и мальчишеский азарт к жизни, ко всему, что ему нравится. Какими глазами он смотрел на меня! Как мне было хорошо в тот вечер! Как не хотелось, чтобы он кончался!
Потом хозяин поставил музыку Глена Миллера из фильма «Серенада Солнечной долины» и начались танцы. Я танце вала со всеми, даже с Лекочкой. Все наперебой приглашали меня. Кроме Эдика. Его я сама пригласила, когда Лека по моей тихой просьбе дурашливым голосом объявил «белый танец».
Зачем я это сделала, и сама не знаю… Наверное, из неистребимой бабьей стервозности. Чтобы лишний раз насладиться своей женской властью. И потом нелишне было про явить на глазах у хозяина чуткость и развлечь его любимца, который мрачно сидел в самом углу и чувствовал себя немного не в своей тарелке. Кроме того, я была благодарна этому большому мальчику за те чувства, которые вспыхнули в нем с первой минуты нашего знакомства, и мне хотелось хоть чем-то его вознаградить за них.
Хорошо, что кавалеров было больше, чем дам. Жена писателя и девушка актера тоже не сидели без дела, когда их кавалеры танцевали со мной. Иначе они бы меня в тот вечер отравили из ревности.
Вечеринка начала заметно подтаивать. Сперва писательская жена утащила своего лауреата от греха подальше. Он извинился, объяснив свой ранний уход тем, что через полчаса должна уйти няня, которая сидит с их маленькой дочкой.
Я было засобиралась вслед за ними, заранее зная, что хозяин меня так рано не отпустит. И действительно, он так ми ло просил не ломать компанию. И даже осторожно пошутил насчет того, что маленькие дети меня не ждут… Я осталась.
Потом уехал Эдик, сказав, что он и так уже нарушил режим и теперь ему придется сочинять какие-то оправдания для тренера.
С ним я, естественно, уйти даже и не попыталась.
Мы посидели еще. Володя, рассказывая свои бесконечные актерские байки, начал повторяться, и всем стало ясно, что вечеринка кончилась и продлить ее невозможно, как бы не хотелось.
Я взглянула на старинные напольные часы, высвеченные наполовину мягким светом торшера. Тяжелый бронзовый маятник беззвучно и неостановимо двигался из тени в свет. Стрелки, погруженные в мягкий полумрак, показывали половину первого.
— Я вызову такси, — сказал Лека, проследив мой взгляд.
— Вам куда? — тут же оживился Володя.
— На Тверской бульвар, — сказала я.
— До Белорусского вокзала добросите?
— Глупости, — решительно сказал Академик. — Василий развезет вас по домам, а Автандила в гостиницу «Москва».
— А мы все поместимся? — забеспокоился Володя.
— В эту машину, кроме водителя, свободно помещается шесть человек, а вас всего пять…
Он замялся, растерянно посмотрев на меня. Я поняла причину его беспокойства. Мы сейчас уйдем, и что дальше? Между нами не было сказано ни одного слова. Ничего не было решено. У него даже не было моего телефона. Конечно, он мог его взять у Леки, но это было бы не то… Как воспитанный человек, он не мог мне позвонить просто так. Видя его замешательство, я решила прийти к нему на помощь.
— А что у вас наверху? — спросила я, указывая на дубовую лестницу с балясинами, напоминающими шахматных ферзей. — Там мой кабинет, спальня, ванная комната и еще две спальни для гостей…
— Конечно, чтобы попасть в ваш кабинет, нужен специальный допуск? — пошутила я.
— Да нет же, — улыбнулся он. — Не следует меня излишне романтизировать… У меня там ничего нет такого, что нельзя было бы показать общественности.
За его спиной словно из-под земли вырос Василий и что то прошептал ему в ухо.
— Да будет вам… — с досадой отмахнулся Академик. — Вы же прекрасно знаете, что все самое важное я держу на работе…
— Я больше всего боюсь за не самое важное… — многозначительно сказал Василий.
— А это вы сами сегодня запирали в сейф…
— Игорь Алексеевич, вы должны понимать, что после таких слов я умру от любопытства, если хоть одним глазком не взгляну на ваш таинственный кабинет, хоть одним глазком, — сказала я, испытывая возбуждение, близкое к сексуальному.
— Я думаю, это можно устроить… — сказал он, выразительно глядя на Василия.
Тот развел руками с таким видом, будто хотел сказать, что снимает с себя всякую ответственность.
— Может, кто-нибудь хочет присоединиться к нам? — спросил Академик.
— Я уже видел это, — сказал Володя, вопросительно глядя на свою спутницу Ксению.
— А я не настолько любопытна, чтобы интересоваться секретами государственной важности, — ответила Ксения и поджала губы, скрывая торжествующую улыбку.
— Как хотите, — мягко улыбнулся Академик, — но дол жен заметить, что слова любопытство и любознательность синонимы. Когда о человеке говорят, что он любопытен, это означает, что у него пытливый ум.
Ксения, не найдя, что ответить, пожала плечами и еще сильнее поджала губы.
— Раз других желающих нет, прошу вас следовать за мной, — обратился он ко мне. — Мы скоро, — пообещал он оставшимся.
В который раз я поразилась его такту и воспитанию. Едва задав вопрос о том, что там наверху, я живо представила зрелище, которое откроется глазам Академика, если он из чрезмерной вежливости пропустит меня вперед, и мне придется подниматься по крутой лестнице первой. Но он поступил как должно, поднялся впереди меня.
Я уже не говорю о том, с каким блеском он отбрил эту Ксению, которая, очевидно, привыкла в любой компании быть в центре внимания, а тут на нее никто толком и не по смотрел. Володя три раза приглашал меня на танец и врал мне на ухо о том, что потерял мой телефон, якобы данный ему в тот злополучный вечер, когда забрали бедного Додика — любителя светского общества…
Потом, когда судьба снова свела нас с Ксенией и мы подружились, она оказалась чудной девушкой. Она призналась мне что с Володей у нее в то время ничего серьезного не было, что она к нему была очень строга и не вдруг бы пошла с ним в чужую компанию на дачу. Но он так заинтриговал ее бесконечными рассказами о молодом Академике, что она согласилась.
Правда, она шла на вечеринку с определенным личным интересом, а вышло, что попала на чужие смотрины. Понятно, что такая ситуация не могла ей прибавить хорошего на строения. Она злилась еще и оттого, что чувствовала и вела себя, как стерва, которой наступили грязным сапогом на по дол бального платья.
Мы поднялись наверх и Академик галантно распахнул передо мной дверь. Я вошла и ахнула во второй раз.
Просторный кабинет был обставлен изумительной старинной мебелью в едином стиле. Это был кабинетный гарнитур, я думаю, конца прошлого века.
Первым в глаза бросался массивный, почти черный письменный стол, ножки которого были выполнены в виде сидящих львов. На львиных же лапах стояли глубокие кресла, обитые чёрной кожей, и диван, на спинке которого была резная полка. Дверцы книжных шкафов были мелкой расстекловки в готическом стиле. Тончайшие стекольные переплеты были в виде затейливых, пересекающихся арок и стилизованных солнц и чем-то напоминали витражи Собора Парижской Богоматери, который я видела только на картинках.
В шкафах я сразу выделила большое количество книг по металловедению.
За письменным столом стоял высокий стальной сейф, выкрашенный в стиле всей мебели под мореный дуб. Его замочную скважину прикрывала золоченая бронзовая накладка в виде оскаленной морды льва, а по углам были накладки поменьше в виде улыбающихся на разный манер безгривых мордочек львят. Как я узнала потом, под двумя из них были тоже замочные скважины, но сдвигались эти накладки каждая в свою сторону и только после поворота строго на 270 градусов, то есть на ¾ полного поворота. Причем нижнюю нужно было крутить по часовой стрелке, а верхнюю против. Когда впоследствии Академик положил передо мной связку изощреннейших стальных ключей от этого сейфа и предложил мне его открыть, я не смогла найти две эти замочные скважины под львятами, так как крутились все четыре накладки, а нужными оказались правая верхняя и левая нижняя.
Но как бы великолепна ни была мебель, поразила меня не она. Кабинет представлял собой настоящий музей. Его стены, полки, книжные шкафы были увешаны и уставлены старинным оружием, предметами старинного быта и церковной утварью.
Чего тут только не было: и стрелецкий бердыш, и абордажная короткая сабля карибских пиратов, и мексиканское мачете, и французский артиллерийский палаш 1812 года, и французская шпага с эфесом, украшенным слоновой костью, золотом и драгоценными камнями, и казацкая шашка, и старинная обоюдоострая рогатина, с которой ходили на медведя, и несколько кавказских кинжалов, и турецкий ятаган, и русская полицейская сабля («селедка»), и несколько кортиков, в том числе и немецкие Второй мировой войны, с витой ручкой и свастикой, и знаменитая сабля «гурда».
Твердость и одновременно пластичность «гурды» потом, не в первый раз, разумеется, демонстрировал Академик, согнув ее в кольцо и легонько ударив ею по полицейской сабле. На «гурде» не осталось и следа, а на лезвии «селедки» виднелась глубокая насечка. Академик уверил меня, что на любом другом оружии остался бы такой же след, только ему жалко портить коллекционные вещи. Потом он развернул свой носовой платок, подбросил и резким, свистящим взмахом разрубил его в воздухе на две части.
— Если князь получал такую саблю в подарок, он себя считал осчастливленным и отдаривал дарителя табуном племенных лошадей с серебряной сбруей.
— Сколько же она может стоить? — не удержалась я от вопроса.
— Ей нет цены, — скромно ответил Академик. — Секрет ее изготовления утерян. Его сейчас пытаются найти несколько оружейников во всех странах мира, но пока безуспешно.
— Это единственный экземпляр?
— Нет, конечно. Она, несомненно, встречается в частных коллекциях, но обладатели этого сокровища предпочитают о нем помалкивать…
Еще там были два самых настоящих, правда сильно под порченных ржавчиной, меча времен Александра Невского. Один прямой и узкий русский меч и широкий, длинный, двуручный — тевтонский.
Кроме того, там было много всевозможных штыков, финок, охотничьих ножей. Все это покоилось в специальных деревянных гнездах.
А на полках и книжных шкафах стояли начищенные до ослепительного блеска серебряные «баташевские» самовары, и попроще из красной меди. Старинные среднеазиатские кумганы, с изящными длинными носиками и изысканно-высокими горлышками, старинные серебряные братины, золоченые кадила в виде храма, огромные, позеленевшие от времени металлические подносы, на которых можно подать целиком зажаренного барана, изумительные чугунные фигурки и целые композиции старинного каслинского литья, много бронзовой кабинетной скульптуры.
На письменном столе стоял невероятно красивый письменный прибор в стиле барокко, выполненный из малахита и позолоченной бронзы.
Все это в подробностях я рассмотрела потом, а в тот вечер просто остолбенела от восторга.
— Как здесь прекрасно! — прошептала я.
— Металл — это моя слабость… — словно бы в оправдание сказал Академик.
— Это же самый настоящий музей, — возмущенно сказала я. — Зачем вы меня сюда привели, когда уже пора ехать? У меня просто глаза разбегаются… Чтобы все внимательно рассмотреть, нужно несколько часов…
— Прекрасно, — тихо сказан Академик, — значит, у вас есть причина сюда вернуться…
— А вы этого хотите? — с глупым кокетством спросила я.
Впрочем, не такое уж оно было и глупое. Что мне еще оставалось? Сразу же с ним согласиться? Без прямого приглашения? Получалось, что я чуть ли не набиваюсь на эту экскурсию.
— Да, очень, — глядя мне прямо в глаза, ответил Академик.
— А хорошо ли использовать в корыстных целях такую женскую слабость, как любопытство? — спросила я не отводя глаз.
— Когда женщина очень нравится — все средства хороши, — раздвинув губы в улыбке, сказал Академик, но глаза его не улыбались. В них был напряженный вопрос.
— Это же совершенно беспринципно, — улыбнулась я.
Мне что-то стало не по себе от его пронзительного взгляда, я поняла, что заигралась, и попыталась свести все на шутку. — У каждого влюбленного собственные принципы, — сказал он.
— А по каким дням музей открыт? — попробовала я продолжить шутку.
— Для вас — в любое время суток, без выходных.
— Неужели у вас так много свободного времени?
— Человек моей профессии имеет маленькие привилегии… Я могу поработать и дома.
Как только он произнес слово «профессия», на пороге кабинета возникла безмолвная фигура Василия.
— Так когда вас ждать с экскурсией? — спросил Академик, всем видом демонстрируя своему церберу, что разговор у нас совершенно безобидный и касается только истории и искусства.
— Позвоните мне как-нибудь, и мы договоримся, — сказала я и, взяв из его малахитовой карандашницы красный карандаш, написала на листке перекидного календаря свой телефон.
Василий развез нас по домам. Едва я переступила порог своей квартиры, как раздался телефонный звонок. Я была уверена, что это Академик, но в трубке голос Лекочки сладко проворковал:
— Киска, это я, твой сладкий ежик. Ну и как тебе Академик?
— Академик как Академик, сказала я нарочито зевая. — Что мы, Академиков не видели?
— Ну и кто ты после этого? — обиженно спросил Лека.
Академик позволил только через пять дней. К тому времени я не то чтобы перестала ждать его звонка, но как-то по утихла в своих мечтаниях. А в ту ночь, вернувшись из Серебряного бора, я не спала почти до утра.
«Господи, думала я, неужели это наконец произошло?! Неужели все будет так, как я втайне мечтала, не рассказывая об этом даже Татьяне».
Собственно говоря, ничего такого запретного в моих мечтах не было, там был набор обыкновенных желаний каждой женщины. Я мечтала об умном, тонком, интересном и надежном муже, который снял бы с меня все заботы об этой суматошной жизни. И хоть особых житейских забот я и не испытывала, но по бабьей традиции жаждала от них избавиться, чтобы всю свою энергию, всю душу вкладывать в семью, в любимого мужа и детей.
Бог ты мой! как же мне хотелось иметь детей! Много! Шумных, хулиганистых. Мазать им коленки зеленкой, штопать вечно рваные чулки и носки, потому что новых не напасешься при любых деньгах. Все в этих мечтах было так гладко, так хорошо, что стыдно было в них признаваться даже Татьяне.
И еще мне в ту ночь почему-то мечталось о Париже… Я понимала, что такой засекреченный человек, как Игорь (так я называла Академика в своих мечтах), никогда не попадет в Париж, и я как его жена тоже обречена всю жизнь просидеть в Союзе, но почему-то мечталось именно о Париже… О блестящей жизни, которая меня, возможно, ждет в будущем, о высшем обществе, в котором мне предстоит вращаться…
Я даже как-то подзабыла, что и без того не могла пожаловаться на отсутствие хорошего общества. Да нет же, все правильно я мечтала. Ведь до сих пор я была в этом обществе лишь случайной гостьей. Теперь же мое место в нем будет неоспоримо.
И к тому же я надеялась быть законодательницей мод среди женской его половины. Я такие умопомрачительные туалеты буду шить, что все просто ахнут. Жалко, правда, что для других уже не пошьешь. Положение не позволит. Ну ни чего, дочери подрастут, и на них можно будет отыграться…
Когда он позвонил мне через пять дней, то был сдержан и осторожен в разговоре. Он извинился, что не позвонил раньше, сказал, что были напряженные дни на работе, но теперь напряжение спало… Потом он напомнил мне, что Эдик приглашал нас на матч, а он обещал ему доставить меня на стадион. Он спросил, смогу ли я пойти на футбол в эту субботу? Я сказала, что смогу. Потом он деловито и довольно сухо сказал, во сколько мне нужно быть готовой. Они с Василием заедут за мной.
Было видно, что позвонил он сегодня только потому, что нашел для этого вполне законный повод — футбол и свое обещание.
Впрочем, я понимала его. Вечер, романтическая обстановка, медвежий шашлык, «саперави», шампанское — девушка могла наболтать все что угодно из чистого кокетства. И поэтому начинать с того тона, которым мы закончили в кабинете, он не хо тел из боязни нарваться на холодное удивление с моей стороны. Меня такая трогательная нерешительность при всей важности его положения безумно растрогала, и я решила ему помочь.
— Никогда не думала, что советские ученые такие коварные и бессердечные… — обиженным голосом сказала я.
— Простите, я не совсем понял вас… — настороженно сказал Академик.
— Ну как же — заманили девушку в свою сокровищницу, заинтриговали, возбудили до крайней степени ее любопытство и бесследно пропали. Мне уже снится Александр Невский, который саблей «гурдой» срубает головы татарским ханам, а головы у них в виде самоваров. И вот в таком сумбуре я живу все это время. И главное, пожаловаться некому…
— Конечно, бессовестно так мучить девушку, — в тон мне ответил он, — но я действительно был занят все эти дни… На меня свалилось слишком много работы… Но если дело с вашим любопытством обстоит так серьезно, если оно вас так мучило, вы могли бы мне позвонить, и я как-нибудь выкроил бы время для экскурсии…
— Как же я могла вам позвонить, если у меня нет вашего телефона? — удивилась я.
— Как? — вскричал он. — Неужели я, болван, его не дал? Простите меня, ради Бога! Просто я в тот вечер потерял голову… Но вы ведь могли взять его у Леонида…
— Это не совсем удобно… — мягко возразила ему я и тут же поправила положение: — впрочем, при очередном остром приступе моего любопытства я бы, наверное, так и поступила…
— Давайте не будем дожидаться осложнений, и я сейчас же пришлю за вами машину, — оживился он.
Была половина седьмого вечера, было почти совсем темно и моросил мелкий, противный дождь. Я целый день провозилась сразу с двумя заказами, от меня только что, покачиваясь от усталости, ушла моя золотая помощница Надя, Татьяна сегодня ускакала на свидание. В «Художке» шел египетский фильм «Любовь и слезы», в «Повторке» — «Процесс о трех миллионах» и «Закройщик из Торжка», в «Центральном» фильм-спектакль «Дон Сезар де Базан» с блистательным Владимиром Чесноковым. Все это я уже видела. Читать было нечего, по телевизору шел нудный концерт оркестра народных инструментов, который разбавляли сестры Федоровы. Мне предстоял унылый вечер в одиночестве и безумно хотелось в его волнующий, загадочный мир, но я сказала:
— Нет. К сожалению, сегодня это невозможно.
Может быть, впервые в жизни я поступила не как хотелось, а как было правильно. Не резон девушке бежать на первый зов, как бы страстно она сама того ни желала. И не ту в этом никакого вранья, никакого наигрыша, как нет вранья в том, что девушка, идя на свидание, мучительно выбирает туалет, завивается, выщипывает брови, красит губы и ресницы, пудрится… Такова игра, и не нами это придумано.
— Тогда запишите, пожалуйста, мой телефон и при малейшем признаке обострения… — сказал он почти шутливо, даже не представляя, чего мне стоило это короткое «нет».
— Но вы же все время на работе…
— Дома всегда кто-то есть. Мне перезвонят, где бы я ни находился.
И он продиктовал обычный телефон, но с трехзначным добавочным. И пояснил:
— У нас там коммутатор. Добавочный легко запомнить — это год начала войны, без тысячи… А как запомнить телефон коммутатора, я вас потом научу…
— Как интересно, — сказала я, записывая номер на полях «Вечерки». — Значит, мне ответят, а я, как в революционном фильме, должна сказать: «Барышня, мне 9–41, пожалуйста».
— Именно, именно, — тихонько засмеялся он, и я поду мала, что первый раз слышу, как он смеется. — Вас обязательно соединят, только очень обидятся…
— Почему?
— Потому что у нас на коммутаторе почему-то работают очень строгие дядьки. А может, все-таки выберетесь сего дня? — спросил он внезапно. — Хоть на часок…
— Нет. Я была бы очень рада, — совершенно не соврала я. Но это действительно невозможно. — Вот, может быть, после футбола… Он ведь начинается в три? Значит, кончится не позже пяти часов…
— Теперь я буду до воскресенья волноваться не меньше, чем Эдик, — тихим, проникновенным голосом сказал он.
— Я тоже… — вознаградила его за отказ я. И опять-таки сказала чистую правду Перед вечеринкой я вон сшила новый костюм, а что же со мной будет перед первым свиданием?
Мы попрощались. Я положила трубку и тут же поняла, что, конечно же, невозможно вот так, без подготовки, без суеты и без волнений было бы взять и поехать к человеку, с которым я готова связать всю свою жизнь. Значит, тем более я ему не соврала, когда сказала «нет». И у меня совсем отлегло от сердца. И еще неизвестно, подумала я вдогонку, кому этого больше хотелось…
В тот день я полюбила футбол. Эдик был великолепен.
Сначала я решила, что он не совсем хорошо себя чувствует, так как он передвигался по футбольному полю медленнее всех и, по своему обыкновению, как бы скупее. Все вокруг суетились, рубились из-за мяча, а он как-то незаметно перемещался туда, куда в результате этой кровавой рубки откатывался мяч, и сразу же у ворот противника создавалась опаснейшая ситуация. Я имею в виду, когда он в самом начале забил первый мяч. И весь стадион поднимался и начинал реветь, и из этого нечленораздельного рева само собой складывалось: «Эдик! Эдик! Эдик!»
Однажды в зоопарке я наблюдала, как ловит мух обезьяна. Это был крупный шимпанзе. Он сидел в небрежной ленивой позе и одними глазами следил за зигзагообразным, заполошным полетом большой черной мухи. Когда же муха приблизилась к нему на определенное расстояние, шимпанзе несуетливо протянул свою длинную руку, взял двумя пальцами муху из воздуха, словно она, засушенная, лежала на невидимой полке, и съел.
Я еще тогда подумала: каким же глазомером, какой точной реакцией и интуицией нужно обладать, чтобы вот так, одним движением встретиться с мухой в совершенно непредсказуемой точке ее стремительного хаотичного полета?
Я это вспомнила, когда с помощью Игоря (он попросил называть его так, авансом, а на брудершафт выпить потом, после матча) начала постепенно разбираться в происходящем. Мне стало понятно, почему весь стадион восторженно ревел, когда мяч попадал к Эдику. Он делал главную работу. Забивал и помогал забивать своим товарищам. И делал это лучше, чем кто-либо, хотя и незаметно.
Правда, был случай в конце второго тайма, когда счет был один-один и его болельщики начали скисать, а кое-кто даже принялся подсвистывать и кричать: «Эдик, проснись! Эдик, с добрым утром!»
Он отобрал мяч в самом центре поля. Никого из своих рядом не было, перед ним оставались только три защитника, и он неожиданно взорвался стремительной атакой. С необычайной грациозностью и остроумием на непонятно откуда взявшейся скорости он обвел одного за другим двух защитников, третьего, упавшего ему в ноги, на всей скорости перепрыгнул, перекинув через него мяч, ворвался в штрафную площадку и, не обращая внимания на заметавшегося перед воротами вратаря, как из пушки пробил в верхний угол.
Что тут со стадионом сделалось, я и передать не могу. Это уже был не рев, а какой-то сип из сорванных глоток.
Но оказалось, что это далеко не все эмоции, на которые был способен влюбленный в Эдика стадион. Дальше случилось вообще что-то невообразимое. Минуты за три до конца матча, когда команда Эдика, выигрывая с минимальным счетом два-один, из последних сил сдерживала отчаянные атаки нападающих, один из партнеров Эдика в центре поля получил случайно отскочивший от кого-то мяч и устремился к воротам противника. Эдик был немного впереди, ближе к чужим воротам. На его партнера со всех сторон наперерез бросились игроки проигрывающей команды и неизбежно должны были его догнать и отобрать мяч. И тут про изошло следующее: перед Эдиком, перекрывая ворота, нервно маячил один единственный защитник, на владеющего мячом со всех сторон надвигались трое или четверо, и тут Эдик совершил абсолютно необъяснимый поступок. Он со рвался с места и с угрожающим видом без мяча устремился прямо на защитника. Тот начал испуганно пятиться, оглядываясь на собственные ворота, потому что Эдик набирал нешуточную скорость, был намного выше и массивнее его и явно шел на таран. Защитник заметался в панике, но тут нападающий, владевший мячом, длинно пробил в сторону Эдика и, освободившись от мяча, прибавил скорости, как на стометровке. Эдик, не оглядываясь, каким-то десятым игроцким чувством ощутил приближение мяча. И когда мяч настиг его, он на полном ходу, даже не оглянувшись и не посмотрев на мяч, мягким движением пятки откатил его в сторону, на набегающего партнера, и тот вколотил мяч в свободный угол, потому что вратарь так же, как и защитник, следил только за Эдиком и перекрывал ближний от него угол. А Эдик в самый последний момент, когда столкновение с защитником казалось неизбежным, каким-то невероятным образом отвернул в сторону и чудом избежал раскрытых объятий защитника. Тот так и остался стоять с растопыренными руками и с глуповатым видом.
Что тут было! Стадион грохнул и закатился от хохота, словно он был в цирке и услышал едкую репризу клоуна Карандаша. Я сама смеялась до слез, так это было смешно.
В раздевалку к Эдику мы так и не прорвались. Впрочем, ни Академик, ни я об этом сильно не жалели. Мы отправились сразу в Серебряный бор.
Это был чудный вечер. Кроме нас, на огромной даче никого не было, так как Василий, привезя нас, куда-то уехал, мы хозяйствовали сами. Готовить мне ничего не пришлось всё было приготовлено заранее. А чудное мясо с грибами в горшочках разогревал в камине сам Игорь. Он осторожно брал их каминными щипцами и зарывал наполовину в малиновые угли.
Тогда-то мы и выпили на брудершафт. Он нежно прикоснулся к моим губам своими сухими и горячими. Продолжения этот поцелуй не имел.
Не знаю, что чувствовал он, но я ощущала себя гурманом, который созерцает поданное ему изысканное блюдо, вдыхает его тончайший, головокружительный аромат и не спешит наброситься на него с ножом и вилкой, смакуя само желание…
Все между нами было ясно. Все было решено без слов.
И мне было сладостно купаться и греться в волнах горячей, но робкой и трепетной влюбленности, которые исходили от Игоря.
Может, и он чувствовал то же самое… А может, и нет. Может, ему было не до того. В тот момент он играл в моей судьбе главную роль, а в его жизни было много главного…
Потом он мне показывал свою коллекцию и разрубал саблей «гурда» подброшенный платок, но об этом я уже рас сказывала.
В одиннадцать часов за мной приехал непреклонный Василий. В машине я от избытка впечатлений и чувств крепко уснула.
Я была у него еще три раза, и только в последний мы с ним поцеловались настоящим, долгим, горячим поцелуем. Это было кабинете, а внизу в гостиной нас ждал беспощадный Василий. В половине двенадцатого, по его, Василия, расписанию Академик должен уже спать, а я должна быть дома. Я и была.
Потом он ненадолго заехал ко мне. Было уже девять часов вечера, но несмотря на поздний час он попросил сварить кофе — ему еще предстояло поработать. Я угощала его тортом, который испекла по бабушкиному рецепту специально к его приходу.
Ему очень понравились мой дом, мой кофе, мой торт, моя бабушка и мама. Он долго рассматривал их фотографии. И я невольно подумала, что он хочет угадать, как я буду выглядеть с годами.
Ровно в десять в дверь позвонил неумолимый Василий, и я начала его тихо ненавидеть, понимая однако, что он поступает так не только в интересах государства, но и самого Игоря. Что он не только шофер и охранник, но еще и секретарь и нянька, и преданнейший друг. Понимать-то я это понимала, но вот сделать с собой ничего не могла.
А через день наступило четвертое октября. Третьего вечером он позвонил мне и сказал таинственным голосом, что завтра мы должны встретиться, что бы ни случилось… Меня его тон даже слегка насторожил, и я долго думала над его словами, пока не вспомнила, что завтра ровно месяц со дня нашего знакомства в Большом театре.
Полночи я придумывала свой туалет, подходящий к этому торжественному дню, пока часам к трем не остановилась на двух вещах, связанных, между прочим, с Никой. Именно поэтому я их почти не надевала. Утром мне предстояло вы брать между светло-шоколадным костюмом в горошек с черными лакировками, черным лаковым поясом, который я ре шила дополнить темными, почти черными капроновыми чулками с пяткой и стрелкой (на защите диссертации Ники я была в светлых, прозрачных чулках) и малахитовым бархатным платьем.
В какой-то момент я засомневалась, влезу ли в эти вещи, и, встав с кровати, начала их примерять.
Мои опасения оказались не напрасными. Конечно, платье и костюм на меня налезли, но так как я и тогда шила их, что называется, «в облипочку» то сегодня и костюм и платье оказались для меня тесноваты. Внешне все выглядело вроде бы пристойно, но между телом и материей не осталось воздуха. И те из вас, кто сам шьет, да и все остальные понимают, к чему это ведет. В таком одеянии хорошо только стоять как манекену, а двигаться и особенно сидеть совершенно противопоказано, так как повсюду, особенно на талии и на животе, слишком тесная одежда начинает морщить, а главное, демонстрировать то, что мы стремимся скрывать, — различные складочки, толщинки… Материал начинает растягиваться именно на этих местах, и весь силуэт очень быстро теряет задуманную форму.
Одним словом, необходимо было эти вещи чуть-чуть расставить, что было совершенным пустяком, так как швы я предусмотрительно закладывала с приличным запасом.
Вы помните, что именно в тот период, после операции и болезни, нарушившей мою эндокринную систему, я стремительно полнела. И только переживаниями, связанными с Никой, да и с последующими приключениями, этот процесс несколько замедлился. Но, к огромному моему сожалению, не остановился совсем…
Утром я выбрала малахитовое платье. То, что оно длинное, меня не смущало, потому что за мной должен был при ехать Василий.
Нас с Надеждой это сообщение застало в самый разгар работы, которой оказалось больше, чем я предполагала. Мы распороли платье по боковым швам, вывернули, накололи прямо на мне булавками по фигуре, и тут выяснилось, что поправилась я неравномерно. Где-то больше, а, скажем, на талии меньше. Меня это и порадовало и огорчило одновременно. Порадовало в том смысле, что появилась перспектива сохранения женственных форм при любом весе. Но я представила себе, что это будет, если бедра и грудь еще увеличатся в объеме, а талия останется в прежних пределах. Я просто стану похожа на соблазнительную барышню из рисунков датского карикатуриста Херлуфа Бидструпа, которые к тому времени уже начали появляться в газетах и журналах.
Мы с Надеждой решили сперва все-таки наметать, еще раз примерить на всякий случай, а уж только потом застрочить. А то я собиралась сделать это чуть ли не на глаз, просто отступив от старого шва на полсантиметра.
Едва мы приступили к этой работе, как из репродуктора, который я включила машинально, потому что всегда работаю под радио, зазвучали до дрожи в руках, до мурашек по спине знакомые позывные Всесоюзного радио. «Широка страна моя родная». Еще раз и через томительную паузу еще. Потом глубокий и таинственно-торжественный голос Левитана: «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза…»
Это потом, в шестидесятых, семидесятых и восьмидесятых годах мы привыкли к этим позывным и слушали их с замиранием сердца, ожидая очередного подарка от советской науки или смерти кого-то из первых лиц государства, что для многих было тоже подарком или по крайней мере развлечением, но тогда в памяти всех эти позывные были еще крепко связаны с началом войны, со смертью Сталина.
Понятно, что мы с Надеждой испугались, побросали работу и, вывернув регулятор звука до предела, уставились на репродуктор.
Это было правительственное сообщение о запуске первого спутника Земли…
Радости нашей не было предела. Забросив шитье, мы бросились обнимать, целовать друг друга, словно это мы лично запустили спутник в виде сферы диаметром 58 сантиметров и весом 83 килограмма 600 граммов. И тут в самый разгар нашего безудержного веселья меня пронзила догадка. Так вот почему он сказал, чтобы я приезжала, «что бы ни случилось». Вот что он имел в виду!
В это время прозвенел телефонный звонок. С замирающим сердцем я сняла трубку.
— Слышала? — без обычного своего предисловия насчет ежика спросил Лека.
— Да, только что… — разочарованно сказала я, потому что надеялась услышать совершенно другой голос.
— Представляешь… — воскликнул Лека и таинственно замолчал. Он любил играть в конспирацию по телефону. По чему-то он был убежден, что его прослушивают. — Ты, конечно, будешь там сегодня?
— Да, — сказала я без удовольствия. Почему-то мне казалось, что мы будем праздновать наш юбилей вдвоем с Игорем.
— Я еще вчера почувствовал, что что-то намечается… Он меня так многозначительно приглашал. Я спросил, в чем дело? Ведь неудобно без подарка, если это день рождения или что-то в таком духе… Но он говорит — ничего особенного, просто маленькое событие, которое необходимо отметить… Ничего себе маленькое эпохальное событие мирового масштаба… — хихикнул Лекочка.
— Ты уверен, что это?.. — начала я, но Лека меня перебил, чтобы я не сказала ничего лишнего.
— Железно! На все сто! Даже на сто пятьдесят. Может, вы заедете за мной?
— Вряд ли это удобно… — сказала я.
— Правильно, — подхватил Лека. Он совершенно в другом смысле меня понял. — Я забегу к тебе, и от тебя вместе поедем. Заодно и поболтаем. Во сколько за тобой приедут?
— Но я совсем другое имела в виду… — растерялась я.
— Не бери в голову, киска! Все будет клевейшим образом!
Лека прибежал за полчаса до отъезда, красный, возбужденный, с кучей новеньких американских пластинок.
— Подарок Академику, — радостно пояснил он. — Для такого человека ничего не жалко. Это Бенни Гудмен, Элла Фитцжеральд и молодой Элвис Пресли, музыка из кино фильма «Полюби меня нежно». По нему вся Америка сейчас с ума сходит.
— Поставь, послушаем, — предложила я, докрашивая ресницы.
— Да ты что?! — возмутился он. — Я даже на ребра их не перекатывал (он имел в виду пластинки на рентгеновских пленках), только переписал на магнитофонную ленту для себя.
— А почему ты мне ничего интересного никогда не достаешь? — спросила я.
— Киска, ты же не интересуешься музыкой…
— Как это не интересуюсь? — возмутилась я.
— Ну, я имею в виду, что ты не фанатичка этого дела, как мы с Академиком…
— Так что же мне теперь, и хорошей музыки нельзя послушать, оттого что я не фанатичка?
— А как же ты не будешь ее слушать? — озорно подмигнул Лекочка. — Он же их не загонит по спекулятивной цене. Они же в доме останутся, вот и слушай на здоровье.
И захохотал, повалившись на диван. Потом поднялся и со шкодливой улыбочкой спросил:
— Какого я тебе мужика от сердца оторвал?
Я запустила в него коробочкой с моей любимой ленинградской тушью. Он еле увернулся. Тогда я схватила стоявшую посередине стола большую хрустальную пепельницу. Лекочка пулей выскочил из комнаты, а то бы я, честное слово, запустила ее в его дурную голову.
— Слушай, ты!.. — прошипела я ему вслед. — Если он хоть когда-нибудь узнает о том, что…
— Да ты что, чувиха? — Лекочка высунулся из-за двери. — Я и сам-то об этом не помню!
Когда я приехала, в гостиной толпилось человек двадцать.
В углу сразу два официанта накрывали длиннющий стол, а в это время гости с бокалами в руках клубились возле камина, где на журнальных столиках была расставлена всевозможная выпивка и тарелки с маленькими бутербродами.
Кроме Автандила и актера Володи с Ксенией, я никого не знала. У всех гостей вид был приподнято-многозначительный, а у виновника торжества несколько растерянный и усталый. Повсюду стояли свежие цветы.
Игорь был в том же черном костюме. Здоровались мы на глазах у гостей и поэтому единственное, что он позволил себе, это поцеловать мне руку.
— Давай никому не будем говорить о нашем маленьком юбилее, а то это перестанет быть нашим личным праздником… — вполголоса сказал он.
— Конечно, — сказала я, не сдержав улыбки.
Я была совершенно счастлива. На левом лацкане его пиджака я разглядела крошечную, едва заметную дырочку… Он проследил за моим взглядом и прижал палец к губам, показав глазами в ту сторону, где недвижно, как сфинкс, стоял у дверей Василий.
В этот вечер Автандил произносил замысловатые тосты за новую науку космонавтику, за спутник, и при этом даже не смотрел в сторону хозяина дачи. Да и все остальные гости делали вид, что все сказанное к нему не относится. Только одна пергидрольная блондинка средних лет, одетая очень дорого и безвкусно, не выдержала всеобщего молчаливого заговора.
— За Игоря Алексеевича, выдающегося ученого, открывшего человечеству путь к звездам! — простодушно добавила она к тосту Автандила.
Среди гостей воцарилась неловкая тишина и все почему-то посмотрели на дверь, за которой совсем недавно скрылся Василий. Дама, очевидно, впервые была в этом доме, не знала его порядков и, ничего не подозревая, лихо хлопнула свою рюмку коньяку и стала как ни в чем ни бывало закусывать бутербродом с черной икрой. Толстенный мужчина начальственного вида, с которым эта дама пришла, наклонился к ней и что-то злобно прошептал ей в ухо. До всех отчетливо донеслось слово «дура».
— А что такое?! — вздорно передернула плечами блондинка. — Будто никто этого не знает…
Тишина за столом сделалась гуще и тяжелее.
Тогда Игорь слегка прокашлялся и сказал мягким, но непреклонным голосом:
— Очевидно, Клара Андреевна, вы что-то спутали. Я за занимаюсь металлами, а к космосу не имею ни малейшего отношения.
— Ну да, ну да, — тихо, одним углом рта сказал мне Лекочка, — а спутник из чего сделан? А ракета-носитель? А все остальное? Из дерева, что ли?
В тот день я у него осталась…
Мы это решили в самом начале праздника, когда, улучив минутку, пока гости были заняты около закусочного стола, он незаметно позвал меня в кабинет. За нами кто-то увязался, но он строго сказал прилипале:
— Одну минуточку, я сейчас спущусь.
Когда мы оказались в кабинете, он усадил меня в свое дубовое кресло с высокой спинкой и сказал, загадочно улыбаясь: — Закрой глаза.
Я послушно закрыла глаза и на всякий случай, чуть подняв голову, слегка приоткрыла губы. Я почему-то решила, что он хочет меня поцеловать, хотя удобнее это было бы сделать стоя…
Прошло некоторое время, что-то прошуршало, потом тихонько щелкнуло, потом он осторожно взял мою правую руку и надел на безымянный палец кольцо.
— Это тебе в честь сегодняшнего дня, — сказал он.
— В честь спутника? — спросила я, честно жмуря глаза.
— В честь месяца со дня нашего знакомства.
Я, с трудом сдерживая любопытство, спросила:
— А когда можно будет открыть глаза?
— Уже можно, — сказал он.
Я открыла глаза. Это было довольно широкое, наподобие обручального, колечко с тремя бриллиантами. Тот, что в центре, как я теперь это точно знаю, был ¾ карата, а два по бокам по ½ карата. Но тогда я сперва ничего не могла понять. В бриллиантах вспыхнули ослепительные огни и полоснули меня по глазам… Я невольно отодвинула руку, по том придвинула ее к самым глазам.
— Тебе нравится? — откуда-то издалека донесся до меня голос Игоря.
— Это неточное слово… — словно в прекрасном полусне промолвила я. Кольцо было потрясающее, но еще большим потрясением для меня был сам факт его дарения. Он, безусловно, означал если не предложение руки и сердца, то что-то очень к этому близкое.
— Скажи точнее, — улыбнулся Игорь.
— Я потрясена… — произнесла я слово, на разные лады крутившееся в моей голове.
— Нельзя сказать, чтобы я именно на это и рассчитывал, но такая реакция меня вполне устраивает… — Он лукавил. Это было видно невооруженным глазом. Конечно, он хотел меня ошеломить и был очень рад тому, что это удалось.
— Даже как-то нелепо говорить спасибо… — пробормотала я.
— Почему? — насторожился он.
— Потому что спасибо тоже неточное слово…
— Не нужно преувеличивать, — довольно вздохнул он.
«Какой он еще мальчишка», с благодарностью судьбе подумала я.
— Мне нужно очень многое сказать тебе. — Он вдруг сделался серьезным.
— Игорь Алексеевич, — раздался снизу чей-то требовательный женский голос, — мы вас ждем.
— Что им надо от меня? Я их сейчас всех выгоню! — прорычал Игорь.
— Наверняка они хотят выпить в очередной раз за успехи советской науки, — сказала я. — И не надо никого выгонять. Они не виноваты, что их праздник совпал с нашим. И вообще мне кажется, что это один праздник… А все, что ты хочешь мне сказать, скажешь, когда они разойдутся…
— Ты умница, — сказал он и поцеловал мне руку.
— А ты граф Монте-Кристо, — сказала я и поцеловала его в губы. И мой поцелуй длился до тех пор, пока нас снизу не позвали еще два раза…
Я была права. Когда мы спустились, выяснилось, что по радио только что передали, что спутник совершил какое-то там круглое число оборотов, и общество посчитало себя обязанным выпить за эту цифру. Без Игоря, разумеется, это было невозможно.
Автандил начал провозглашать замысловатую здравицу, в которой долго отмечались заслуги отечественной науки и промышленности, партии и правительства, а также всего народа, потому что каждый из нас на своем скромном посту ковал эту великую победу в космосе, кто больше (быстрый взгляд в сторону Игоря), а кто и меньше (скромно опущенные глаза).
— Но тем не менее — продолжал он, — мы должны отдавать себе отчет в том, что, сколько бы мы ни запускали искусственных спутников, ничто не может сравниться с естественной спутницей, которая нужна каждому одинокому путнику, чтобы освещать тропу его жизни… — Пауза. — Я имею в виду нашу красавицу… — Снова пауза, почти неуловимый взгляд в мою сторону. — Луну. И не нужно забывать, что, как бы прекрасна и далека от нас она ни была, именно Луна управляет приливами и отливами на всей Земле… Так выпьем же за этот маленький шарик, который сейчас несется в холодном, необозримом космосе, за то тепло наших сердец, которое сейчас согревает его, и за то, чтобы у каждого его создателя была спутница, прекрасная, как Луна. — И он с торжественно-серьезным видом, с которым обычно пьют вино грузины, выпил свой бокал шампанского.
После такого тоста все гости сочли необходимым по очереди подойти к Игорю, чтобы чокнуться с ним. Потом каждый из них чокнулся со мной.
Так счастлива я еще никогда не была. Я была безумно горда за человека, которого я уже ощущала как частицу себя. Вернее, себя я ощущала частицей его грандиозной, имеющей мировое значение жизни.
Потом был бесконечный ужин и бесчисленные тосты с самыми изощренными намеками на всем известные обстоятельства.
Потом все постепенно разошлись. Пока официанты торопливо убирали со стола остатки пиршества, Игорь предложил мне подняться в кабинет.
— Надеюсь, больше никаких ошеломительных сюрпризов меня не ждет? — пошутила я, поднимаясь вслед за ним по лестнице и придерживая рукой тяжелый подол платья. — Это зависит от того, как ты отнесешься к моим словам… — сказал он и вновь осторожность прозвучала в его голосе.
— Я отнесусь к ним положительно.
— Не спеши обещать, — через силу улыбнулся он. Было видно, что он серьезно волнуется.
— А ты меня не запугивай… — сказала я, входя в кабинет. Он, пропустив меня, зачем-то посмотрел через перила вниз в гостиную и только после этого вошел и плотно закрыл за собой дверь.
Я почему-то думала, что он посадит меня на диван, а сам сядет рядом, но он указал мне на глубокое кожаное кресло. Я села. Сам же он принялся молча ходить по кабинету. За чем-то подошел к стенду с оружием, снял и вынул из украшенных чернью серебряных ножен саблю «гурду» и несколько раз согнул ее кольцом.
— Платок подбросить? — улыбнулась я. Мне хотелось хоть как-то снять напряжение, которое явно ощущалось в воздухе. — Нет, — сказал он, натянуто улыбаясь и пряча саблю в ножны. — Боюсь, что сейчас я промажу… — И добавил по спешно, чтобы я чего не подумала: — Слишком много выпил.
— Ты же практически ничего не пил! Я глаз с тебя не спускала.
— Обычно я пью еще меньше. Но сегодня такой день… — Он опустился в кресло напротив меня.
Я промолчала, потому что не знала, что именно он имел ввиду. На мой взгляд, сегодня уже произошли три грандиозных события и явно готовилось четвертое.
Он долго молчал. Но вот в его глазах сверкнула отчаянная решимость, он судорожно вдохнул и сказал явно не то, что собирался:
— Я хотел, чтобы мы поговорили там, у горящего камина, но там эти официанты… — он снова замолчал.
«Мы можем подождать пока они уйдут», — ответила я про себя, но вслух ничего не сказала, боясь помешать ему приступить к главному.
Он снова набрал воздух, и вновь его отнесло от главного:
— Ты не думай, — вдруг испугался он, — мой подарок тебе ни к чему не обязывает. Это просто знак благодарности за этот чудесный месяц, который ты подарила мне… — Он снова смущенно замолчал, а я невольно подумала: «Что я такое ему подарила? Ведь ничего же не было…»
Он снова встал, зачем-то выглянул за дверь, потом вернулся на диван и забился в самый угол…
Пусть та из вас, мои милые читательницы, которая хоть раз в жизни не испытала упоения своей безраздельной женской властью над сильным, мужественным, умным и гордым мужчиной, бросит в меня камень. Я не скрываю, что наслаждалась его замешательством и не спешила прийти на помощь, хотя могла разрядить ситуацию одним поцелуем, одной фразой: «Дурачок, я все понимаю и хочу того же самого…»
Наконец он, собрав в кулак всю свою волю, произнес внезапно охрипшим голосом:
— Маша! Я очень хотел бы, чтобы мы с тобою были вместе… — Он снова споткнулся, а я, бессовестная, и на этот не помогла ему. Я серьезно и молча смотрела на него.
— Я хочу, чтобы мы никогда не расставались… — с невероятным трудом выдавил из себя он.
«Ну вот оно, наконец-то», — стремительно пронеслось у меня в голове и я приготовилась услышать заключительную, уже известную мне, но совершенно необходимую фразу, без которой подобный разговор был бы просто недействительным, как театральный билет с оторванным контролем. Но вместо того чтобы произнести эти несколько слов, он внезапно с отчаянием закрыл лицо руками и замолчал, качая головой.
— Я не знаю, сможешь ли ты меня правильно понять… И вообще, вправе ли я говорить это, но я не могу молчать. Я люблю тебя! — Все это он говорил, не отнимая рук от лица. — Я полю бил тебя с первой секунды, с первого взгляда… И мне кажется, что ты ко мне тоже хорошо относишься… Я не знаю, любишь ли ты меня, но я уверен, что ты сможешь меня полюбить. Я все для этого сделаю. Я что-то не то говорю, но я говорю такие вещи первый раз в жизни, и меня можно простить…
Он замолчал. Я не знала, что и думать. Ясно было одно — что все не так просто… У него есть другая женщина. Жена. Вот первое, что пришло мне в голову…
Но все оказалось еще сложнее и запутаннее…
Он наконец отнял руки от лица и посмотрел на меня долгим изучающим взглядом, в котором и следа не было от его обычной холодности.
— Скажи… Ты согласилась бы быть моей женой?
Меня поразила эта частица бы, делающая его вопрос совершенно неопределенным. Что значит «согласилась бы»? Когда? При каких условиях? Я решила промолчать и посмотреть, как будут дальше развиваться события. В том, что все будет не просто, я была уже совершенно уверена.
— Дурацкое положение! — воскликнул он и снова принялся метаться по кабинету. — Просто не знаю, как и сказать…
— А ты скажи, как сказал бы старому другу… — предложила я, представив нас с Татьяной на кухне за рюмочкой ликера во время очередной исповеди.
— Умница! Умница! Я совершенно уверен, что ты меня поймешь. Действительно, надо просто и конструктивно, иначе мы никогда не сдвинемся с мертвой точки. Вот в чем проблема… — Он остановился напротив меня и устало потер глаза. — Я люблю тебя и не собираюсь это скрывать. Я хочу быть с тобой! Постоянно! Неразлучно! Начиная с этой минуты и навсегда! Казалось бы, в чем же дело? Делай предложение и, если его примут, — женись. Но вот именно сейчас это и невозможно. Я подчеркиваю, именно сейчас…
— Ты женат? — помимо моей воли вырвалось у меня.
— Если бы это было так просто! — воскликнул он.
— Разве просто разойтись с человеком, с которым был близок и который, возможно, еще любит тебя?
— Да нет же, не в этом дело… А впрочем, конечно, я сморозил глупость! Наверное, это было бы трудно… Но я не женат и никогда не был. Больше того — я не связан никакими обязательствами ни с одной женщиной…
«Боже мой, с ужасом подумала я, неужели Лека не шутил, когда сказал, что отрывает его от сердца?»
— А в чем же дело? — спросила я, облизав внезапно пересохшие губы.
— В моем образе жизни, в работе, в том, что я не принадлежу самому себе…
— Неужели ты думаешь, я этого не понимаю? — немного обиделась я.
— Ты не все понимаешь. Моя работа связана с риском, с постоянными командировками. Я могу пропадать на работе неделями, месяцами. Могу и пропасть совсем… И, кроме того, сейчас, пока не закончится определенный этап, я категорически не могу на тебе жениться. Категорически… — задумчиво повторил он. — А видеть я тебя хочу каждый день… Вот в этом все и дело.
— А разве нам что-нибудь или кто-нибудь, кроме Василия, мешает видеться? — облегченно вздохнув, улыбнулась я. — Ты Хочешь этого?
— Да, очень…
— И ты согласна подождать со свадьбой?
— Сколько понадобится.
— Я все сделаю, чтобы это произошло скорее… Ты веришь мне?
— Как никому на свете…
Сколько раз безрассудная страсть толкала меня в объятия мужчин, а в эту ночь нас соединила нежность.
Я впервые оказалась в его спальне, которую он до сих пор даже не решался мне показывать. Она была очень светлой, просторной, с огромной кроватью.
Это было удивительное совпадение. Мы оба не спешили.
Я не знаю, почему не спешил он, то ли от робости, то ли от нежности, переполнявшей его. Я же как бы специально задерживала себя на пороге чувств, наслаждаясь предчувствием.
Как трепетны и нежны мы были! Как он восхищался моим телом! Он не шептал мне волнующие слова о том, как я прекрасна, но его руки и губы были красноречивее всяких слов. Впрочем, были и слова. Когда мы после пер вой, совершенно не утоляющей близости затихли в объятиях друг друга, откинув ставшее ненужным одеяло, он вдруг спросил:
— Знаешь, что у тебя самое потрясающее?
— Что? — не открывая глаз, спросила я, и десяток вариантов ответа пронесся у меня в голове. — Подколенные впадинки…
От удивления я открыла глаза и даже чуть-чуть отодвинулась.
— Когда же ты их разглядел? Я же все время в длинном. — В первый день. На тебе была юбка с разрезом сзади.
— Вот тебе и рассеянный академик…
— А знаешь, я вовсе не академик… — вдруг сказал он.
— А кто же ты? — от удивления я привстала на локте.
Он помедлил с ответом, словно изучая меня, и потом, улыбнувшись, сказал:
— Академиками, строго говоря, называют действительных членов Академии наук, а я еще только член — корреспондент…
— Все равно академик, — облегченно вздохнула я и неожиданно для самой себя схулиганила: — Даже если ты только член-корреспондент, то о-о-чень действительный…
Он польщено улыбнулся, а я, вытянув ногу и пытаясь через плечо рассмотреть свою подколенную впадинку, пробормотала:
— И чего ты в них нашел? Впадинки и впадинки, как у всех…
— Ты ничего не понимаешь! — вскрикнул он и, перекатывая меня на живот, прильнул губами к левой впадинке. Меня словно током пронзило. Я даже вздрогнула и непроизвольно сжала бедра, готовая в каждую секунду взорваться и улететь.
— Целую вечность об этом мечтал… — прорычал он и прильнул к правой.
— Что же ты сегодня так долго терпел? — спросила я, задыхаясь и стараясь расслабить бедра и ягодицы, потому что волна наслаждения подкатывала неудержимо.
Он оторвался на секунду и совершенно серьезно объяснил:
— Некогда было…
И снова впился в меня. На этот раз я почувствовала его зубы и, уже не владея собой, изо всех сил сжала бедра и со стоном содрогнулась всем телом… Это было впервые в эту ночь. Это было так неожиданно, так сильно, это так меня и его возбудило, что мы, позабыв о всякой неторопливости, набросились друг на друга… И с этого момента то мои, то общие стоны оглашали его огромную дачу, а может, и весь Серебряный бор до самого утра.
Мы провели с ним вместе целый месяц. Это был самый настоящий медовый месяц. Каждый вечер, когда позже, когда раньше, но строго «в час условленный» раздавался звонок в мою дверь. Я открывала. На пороге стоял непреклонный Василий. Если в его руках ничего не было, я спешно накидывала на плечи пальто и спускалась за ним к машине.
Если же в его руках был большой кожаный портфель, он молча перешагивал порог, оглядывал квартиру и вопросительно смотрел на меня. Я ему утвердительно кивала, это означало, что в квартире посторонних нет, и тогда он выглядывал на лестничную площадку, и в квартиру с огромным букетом цветов входил Игорь.
Василий быстро разгружал портфель, где были разные вкусности к ужину, и исчезал.
Игорь у меня никогда не ночевал. За полчаса до своего ухода он звонил по телефону и говорил в трубку только одно слово: «Выезжай». И потом, даже не посмотрев в окошко, выходил на улицу. И не было случая, чтобы Василий опоздал. Я ко всем этим странностям относилась как к должному, не задавая ни ему, ни себе никаких вопросов.
Только один раз мы с ним появились на людях. Ходили в кино. Вместе с Татьяной. Смотрели «Летят журавли» с потрясающей Татьяной Самойловой. Моя Татьяна пошла с на ми на фильм во второй раз. Первый раз она его посмотрела со своим женихом Юрой, серьезным, даже несколько мрачноватым аспирантом биофака МГУ.
Он был высок, жилист, играл в баскетбол и в регби. В компании он все больше молчал, чем, собственно, и покорил Татьяну, «Хватит с меня говорунов, хватит!» — как-то в сердцах сказала она.
Танька нас с Игорем и заставила пойти на этот фильм и сама купила билеты. Она мне все уши прожужжала по телефону о том, какая это гениальная картина, какой там гениальный Баталов и все такое. На самом же деле ей не терпелось взглянуть на моего загадочного Академика.
Я ей совсем не много о нем рассказывала. И то после того, как мы стали фактически помолвлены, как говорили в старину, правда, в старину, кажется, при этом вместе не ночевали…
От Игоря она пришла в бешеный, нескрываемый и не передаваемый восторг. Она весь сеанс смотрела не на своего любимого Баталова, а на моего Академика. Притом с таким видом, с каким дети в зоопарке смотрят на слона. С удивлением, восторгом и страхом.
Я не буду описывать, как я была счастлива в этот месяц. Те из вас, кто испытал это на себе, поймут меня и без слов, а тем, у кого ничего подобного не было, объяснять бесполезно. Это все кончилось 4 ноября того же 1957 года…
Накануне с утра радио сообщило, что запущен второй спутник. На борту его находилась собака Лайка, и он весил уже 508,3 кг.
Игорь молчал об этом запуске до самого последнего момента, и только когда радио сообщило, что полет проходит нормально, а здоровье Лайки хорошее, он позвонил и сказал, что сегодня вечером мы будем отмечать два месяца со дня нашего знакомства.
Я специально сказала, что два месяца наступят завтра и что не принято отмечать даты заранее, что это плохая примета.
Тогда Игорь засмеялся и сказал, что, во-первых, вечеринка плавно перетечет в завтра, а до двенадцати ночи можно будет пить исключительно за здоровье собаки Лайки.
Были все те же люди, за исключением простодушной блондинки с очень толстым и очень важным спутником.
Опять тосты Автандила искрились виртуозными намеками то на успехи в космосе, то на грядущие перемены в личной жизни будущего лауреата Нобелевской премии.
А потом, оставшись одни, мы как следует отметили наши два месяца. Только отмечали мы не вином и не коньяком, а кое-чем покрепче. От чего сильнее кружится голова и душа отлетает в космос…
Утром как обычно Игорь подвез меня домой, а сам по ехал дальше на работу. Едва я открыла дверь, как в пустой квартире прогремел телефонный звонок.
Я, не раздеваясь, подошла к телефону. В трубке раздался медленный и тяжелый голос Николая Николаевича, о котором я совершенно забыла в последнее время. У меня почему-то оборвалось сердце.
— Здравствуй. Это я. Не раздевайся. Спускайся вниз. Машина 24–15, светлая «Волга». Поедешь ко мне в Московское управление.
— Зачем? — еле слышно вымолвила я и опустилась на стул, потому что ноги перестали меня держать. — Так надо.
— Это обязательно?
— Это в твоих интересах.
— Хорошо, — сказала я. — Я спускаюсь.
Шофер серой «Волги» с работающим двигателем даже не посмотрел в мою сторону, когда я подошла к задней дверце его машины. Я села. Сказала «Здравствуйте». В ответ на мое приветствие он взглянул на меня в зеркальце заднего вида и нажал на газ. Машина резко сорвалась с места. Я больше не пыталась с ним общаться.
Его тоненький неприятный голос я услышала, когда ма шина затормозила около какого-то здания на улице Мархлевского, и я собралась выходить.
— Оставайтесь на своем месте, — не оглядываясь, сказал шофер.
Через несколько минут из неприметного подъезда показался Николай Николаевич. Я его сперва даже не узнала. Он был в военной форме. На его погонах были три полковничьи звезды. Таким я его ни разу не видела. Он сел рядом со мной на заднее сиденье и коротко кинул водителю:
— Поехали.
Мне он не сказал ни слова. Мы долго ехали молча по мокрым и грязным московским улицам. Оказывается, на дворе стояла мерзейшая погода, а я ее и не замечала…
Уже несколько раз выпадал «первый» снег и каждый раз таял, оставляя после себя на улицах черную кашу. Дома стояли облезшие, с затеками от бесконечных дождей. Сизари на Манежной площади ходили нахохленные, мокрые.
— Куда мы едем? — спросила я.
— Лучше тебе самой все увидеть, — сказал, ничего не объясняя, Николай Николаевич.
— Что «все»? — в ужасе спросила я.
На этот вопрос он не ответил. Только посмотрел на меня не то с жалостью, не то с презрением.
Проскочив Большой и Малый Каменные мосты, мы свернули на Якиманку и вскоре оказались на Калужской площади. Проехали мимо больницы, в которой я делала свой первый аборт и чуть не умерла, развернулись на Калужской заставе и выскочили на Старо-Калужское шоссе, которое еще не называлось Профсоюзной улицей.
— Куда мы едем? — снова спросила я.
Шофер, как мне показалось, ухмыльнулся, глянув на меня в зеркальце, а Николай Николаевич даже не посмотрел в мою сторону. Он задумчиво смотрел на убегающие назад строительные заборы, краны, экскаваторы… Полным ходом шло строительство вскоре ставших знаменитыми на всю страну Новых Черемушек.
Мы проехали трамвайное кольцо. Вдоль дороги пошли какие-то склады, сараи, гаражи, среди которых сиротливо ютились одинокие деревенские избы, — все, что осталось от недавно цветущих деревень Черемушки, Зюзино…
Потом машина съехала с асфальта на разбитую грузовыми машинами гравийную дорогу. Впрочем, дорогой это назвать было трудно — сплошные выбоины, наполненные жидкой грязью. В местах, где гравий был особенно глубоко проеден колесами машин, зияли бездонные лужи мутной глиняной воды.
Мы остановились вблизи какого-то небольшого сарайчика, обитого ржавой жестью, и свернули с дороги, потому что сзади уже нетерпеливо сигналили два самосвала, груженых каким-то мусором.
— Приехали, — коротко бросил Николай Николаевич и вышел из машины, смело шагнув начищенным офицерским ботинком прямо в грязь.
«Ну все, промелькнуло в моей непутевой голове, меня сюда привезли на расстрел. Больше здесь делать со мной не чего. Не повалит же он меня в эту грязь…»
Николай Николаевич открыл мою дверцу и протянул мне руку.
— Выходи, — обыденным голосом сказал он.
— Зачем? — Я испуганно вжалась в угол машины. Николай Николаевич, похоже, верно понял причины моего страха и едва заметно усмехнулся:
— Выходи, выходи, — повторил он помягче.
Я вышла и инстинктивно, на ватных от страха ногах отошла в сторону, ближе к дороге, по которой только что про ехали идущие за нами машины. «В крайнем случае буду кричать, — панически подумала я, — кто-нибудь да поможет… Не те времена, чтоб без суда и следствия…»
Николай Николаевич быстро подошел ко мне, схватил меня за рукав и отволок в сторону, ближе к сараю.
— Вот здесь стой, — строго приказал он.
Потом он вернулся к машине и молча протянул руку к прикрытому окошку водителя. Тот ему дал нечто кожаное с ремнем. В животном страхе, охватившем меня, я приняла этот предмет за кобуру маузера, который носили матросы в революционных фильмах, но это оказался мощный полевой бинокль.
Придерживая меня одной рукой, чтобы я по горячке не сбежала, Николай Николаевич, слегка высунувшись из-за ржавого сарая, куда-то долго смотрел, приставив к глазам бинокль.
Я невольно посмотрела в ту же сторону. Перед нами расстилалась странная местность. Она вся была испещрена какими-то оврагами, по краям которых высились конусообразные холмы. Приглядевшись повнимательнее, я поняла, что это горы самого разнообразного мусора. Где-то вдалеке, на краю оврага, вздыбили свои кузова те два самосвала, которые обогнали нас. Совсем вдалеке игрушечный бульдозер медленно вползал на мусорную гору. Недалеко от него трудился экскаватор. Над ним и над свежими кучами мусора, оставшимися после самосвалов, которые, возвращаясь, на ходу укладывали свои кузова, вились тучи белоснежных чаек, таких неуместных на фоне грязного мусора. Их пронзительные крики перекрывали шум машин и бульдозера.
Посередине этого апокалиптического пейзажа стояло приземистое сооружение с покосившимся деревянным крыльцом. Домик этот странным образом был похож на сельмаг или деревенскую почту. Над крыльцом виднелась голубоватая вывеска. Возле домика стояла грузовая машина и суетились какие-то люди. Как я потом узнала, это была знаменитая Зюзинкая свалка.
Николай Николаевич, очень похожий в этот момент на полководца, изучающего поле боя, долго рассматривал эту картину в бинокль, потом удовлетворенно кивнул и, передав бинокль мне, сказал:
— Смотри там, около конторы, перед машиной.
Ничего не понимая, я трясущимися руками взяла у него бинокль и приложила к глазам. Сперва я долго не могла найти контору, постоянно утыкаясь в кучи мусора, который теперь видела во всех омерзительных подробностях. Потом, найдя контору, я никак не могла понять, чего же от меня хо чет Николай Николаевич. Ну, толкутся два мужика перед машиной. В руках у одного какие-то бумаги… Один мужик в резиновых сапогах, в черном, похоже, морском бушлате и в кепке; другой, тот, что с бумагами, тоже в резиновых сапогах, в синем сатиновом халате, поверх которого натянута замасленная телогрейка, и в серой солдатской ушанке, с поднятыми и торчащими в разные стороны ушами.
— Ну и что? — спросила я, отнимая от глаз бинокль.
— Посмотри повнимательнее на того, что в шапке, — со змеиной улыбкой на тонких бескровных губах сказал Николай Николаевич.
Я снова нашла домик, машину, мужиков. Они размахивали руками и очевидно спорили. Бумаги трепетали на мокром ветру у того, что был в шапке. Я вгляделась в его лицо и чуть не выронила бинокль. Это был Игорь. Мой Игорь.
— Не может быть… — прошептала я.
— Может, может, — злорадно сказал Николай Николаевич.
— Как он сюда попал? — требовательно спросила я, подозревая его в очередной какой-то немыслимой инсценировке.
— А он здесь работает, — не сдержал довольной улыбки Николай Николаевич.
— Кем работает?.. — прошептала я, всматриваясь в лицо того, что в шапке.
— Заведующим главным приемным пунктом артели «Пятое декабря» Горвторсырьепромсоюза, — с готовностью объяснил мне Николай Николаевич.
«Все понятно, пронеслось у меня в голове, он нашел человека, похожего на Игоря, и теперь пытается меня спровоцировать. Не выйдет!» Зачем спровоцировать, на что он может рассчитывать, — об этом я в тот момент не думала.
— А кто это? Как его зовут? — требовательно спросила я.
— Это Игорь Алексеевич Исаев, член-корреспондент Академии наук, практически академик, лауреат всех премий и страшно засекреченный человек. А это… — он обвел мусорный ландшафт широким жестом, — это и есть его страшно секретный космический объект…
Он все врет, утвердилась я в своем мнении. Это точно двойник. А где же Игорь? Боже мой, неужели этот гад с ним что-то сделал?!
— А почему мы смотрим на него издалека, в бинокль? — подозрительно спросила я.
— Если он нас заметит, то тут же уйдет. Там у него такие ходы и выходы заготовлены…
— Я вам не верю! — сказала я, не отнимая от глаз бинокля. — Если это и в самом деле он, то я хочу говорить с ним.
— Разве тебе еще не все ясно? — насмешливо спросил Николай Николаевич.
— Пока я сама с ним не поговорю, мне ничего не ясно, — твердо сказала я.
— Хорошо, — сказал он, — ты с ним поговоришь…
— Сейчас, — уточнила я.
— Хорошо, ты с ним поговоришь сейчас… — раздраженно сказал Николай Николаевич. Он не привык, чтобы ему перечили или на чем-то настаивали.
Он затащил меня за сарай и сказал несколько слов своему водителю. Тот вышел из машины на гравийную дорогу и остановил первый попавшийся самосвал. Переговорив с шофером, он махнул нам рукой.
— Пошли, — сказал мне Николай Иванович.
Он подсадил меня на высокую ступеньку, ведущую в кабину, поднялся сам и снял фуражку. Коротко бросил шоферу:
— Дворники выключи.
— Чего? — не понял шофер и опасливо покосился на полковничьи погоны.
— Я говорю: дворники выключи. Подъедешь к конторе, прямо к самому крыльцу.
— Так точно, товарищ полковник! — повеселел шофер, поняв, что ему лично этот десант ничем не грозит.
Он выключил дворники и прибавил скорость.
— Не гони, — сухо сказал Николай Николаевич.
Через несколько секунд изморозь сделала лобовое стекло матовым. Шофер даже опустил стекло на своей дверце и высунувшись высматривал дорогу. Около конторы машина встала.
— Значит так: быстро выходим и без разговоров прямо в контору. Все ясно?
— Да, — сказала я.
— Пошли, — сказал, надевая фуражку, Николай Николаевич.
Он распахнул дверцу, по-военному молодцевато спрыгнул на землю и протянул мне руку. Я оперлась на его руку и осторожно сошла в немыслимую грязь. Мы быстро поднялись на крыльцо, прошли в полутемный коридор, освещенный одной тусклой лампочкой. Из-за полуоткрытой двери впереди слышался крепкий, сочный, но беззлобный мат. Это был голос Игоря. Откуда-то сбоку выросла безмолвная фигура Василия, тоже в ватнике, но без головного убора. Он, расставив руки, попытался преградить нам дорогу, но Николай Николаевич страшно прошипел:
— Стоять!..
Василий вжался в стенку.
Мы прошли мимо него к полуоткрытой двери, откуда несло табачным дымом, перегаром, потом, килькой и луком.
Я вошла первая. Вокруг обшарпанного письменного стола, застеленного мятой газетой, стояли и сидели человек пять образин, одетых кто в чем, но одинаково безобразно. На начальническом месте лицом к двери сидел Игорь.
На газете стояли две бутылки водки, залапанные стаканы, консервные банки с кильками; одна из них, уже пустая, дымилась окурками, разрезанный на четвертинки прямо с кожурой лук, покрытая омерзительным жиром ливерная колбаса, нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Все это запечатлелось в моем мозгу с фотографической точностью после единственного беглого взгляда.
Мое появление было настолько внезапным, что Игорь в первое мгновение или не узнал меня, или оцепенел от неожиданности. Кто-то из его собутыльников успел уважительно воскликнул:
— Ни хуя струя — одни брызги!
Кто-то засмеялся.
Тут вслед за мной вошел Николай Николаевич, и все замолчали. Игорь (теперь, увидев его вблизи, без шапки, я воочию убедилась, что это он), смертельно побледнев, медленно поднялся и попятился к противоположной стене. В последнюю секунду я разглядела, что там есть оклеенная замасленными обоями, сливающаяся со стеной дверь. Игорь рванул ее на себя и скрылся за дверью.
— Пойдем, — бросил мне на ходу Николай Николаевич и направился к двери, за которой скрылся Игорь.
Мы вышли в какое-то помещение, заваленное мотками толстого медного провода, из него в другое, с полками, забитыми всевозможной тряпичной рухлядью, запакованной в гигантские сетки, напоминающие авоськи. Там отвратительно пахло сыростью и плесенью, из этого помещения мы по пали в коридор, в котором только что были. Дверь на крыльцо была открыта.
— Что я тебе говорил? — спросил Николай Николаевич.
Мы вернулись к кабинету заведующего. Прежде чем в него войти, я прочитала табличку, висевшую сбоку на стене: «Заведующий центральным приемным пунктом Исаев И. A.»
Когда мы вошли в кабинет, все лишнее со стола было убрано. Остался лишь тошнотворный запах. На месте заведующего сидел Василий. Остальные работники почтительно стояли вдоль стены. В рукаве одного из них чадила папироска, Все молчали.
— Когда будет заведующий? — неизвестно для чего вдруг спросила я.
— Его сегодня уже не будет, — ответил мне Василий, и от звука его знакомого голоса ситуация обрела окончательную реальность.
Я повернулась и, стараясь не вдыхать в себя липкий воздух, выбежала на крыльцо. Николай Николаевич, не сказав работникам приемного пункта ни одного слова, вышел вслед за мной.
Мы дождались, пока шофер, который подвез нас к конторе, выгрузит свой мусор и поедет обратно. Николай Николаевич подозвал его рукой. Мы сели. Машина тронулась, скрежеща коробкой передач. Только сейчас я заметила, что на солнцезащитном щитке у шофера приклеен портрет министра обороны маршала Жукова. Это была знаменитая фотография. Маршал был на белой лошади. Он принимал парад Победы на Красной площади.
— Дворники-то включи, — добродушно сказал Николай Николаевич шоферу.
Тот послушно включил дворники. От этого не сделалось лучше. Стала больше видна разбитая дорога и горы мусора по обочинам. И мокрые чайки, сидящие на этом мусоре.
— Фронтовик? — коротко спросил Николай Николаевич, показывая на портрет.
— С сорок третьего года на передовой.
— Баранку крутил? — по-свойски спросил Николай Николаевич, и я вспомнила, что он сам тоже из шоферов.
— А как же! — довольно кивнул шофер.
— А маршала лучше с ними, — посоветовал Николай Николаевич.
— Это еще почему? — вскинулся шофер.
— Ты что, радио не слушаешь?
— Да когда же мне его слушать, если я с семи часов на работе. А что случилось-то?
— Освободили сегодня твоего маршала от должности… И из Президиума, и из ЦК вывели. Так что с сегодняшнего дня он пенсионер союзного значения…
— Да ты что?! — нажал на тормоза шофер, и я чуть не клюнула в стекло носом. — Кто посмел?
— Пленум Центрального Комитета Коммунистической Партии Советского Союза посмел, — четко произнес Николай Николаевич и насмешливо взглянул на шофера: мол, «а что ты теперь скажешь?»
— За что же? — растерянно спросил шофер.
— За недостаточную партийность, за раздувание своей роли в войне и насаждение культа личности…
— Чьей личности? — обалдело спросил шофер.
— Своей, чьей же еще? — усмехнулся Николай Николаевич. — Остальные уже на том свете…
Шофер так резко тронул с места, что я слегка ударилась затылком о заднюю стенку кабины.
Дальше мы ехали молча. Около сарая шофер со злостью резко остановил машину.
Николай Николаевич вышел, подал мне руку, помогая сойти, кивком показал шоферу самосвала, что тот может быть свободен, и захлопнул дверцу.
— Поедем ко мне на Мархлевского или к тебе? — спросил он.
— Лучше ко мне, — сказала я.
Через час мы сидели у меня на кухне. Я разогревала грибную лапшу, которая была в холодильнике по случаю, и жарила «микояновские» котлеты, — Николай Николаевич почему-то предпочитал их домашним. По дороге мы купи ли и бутылку армянского коньяка.
Он пил коньяк, закусывая его лимоном, и неторопливо, наслаждаясь и своей абсолютной осведомленностью и той болью, которую причинял мне каждым словом, рассказывал об Игоре.
— Он был, буквально, самый молодой и самый талантливый на курсе… Поступил в школу сразу во второй класс, так как к семи годам умел свободно читать и писать. Родился он в городе Шклове в Белоруссии. Мать работала учительницей литературы в той же школе, поэтому для него сделали исключение.
В Институте стали и сплавов с самого начала был старостой курса. Потом стал председателем студенческого научного общества. За время учебы зарегистрировал четыре авторских свидетельства. Одно изобретение. Что-то там по очистке редкоземельных металлов. Оно успешно внедрено в производство. Принимал участие в научных симпозиумах. Тогда же познакомился с академиком Бреславским, на чьей даче в Серебряном бору ты бывала…
— Значит, и дача не его?
— Это сложный вопрос… Об этом позже. Когда он еще учился на четвертом курсе, Бреславский дал на него заявку в свой академический институт. Его дипломная работа была оценена на уровне кандидатской диссертации. Ему предлагали быстро сдать кандидатский минимум и защититься. Он отказался. Его уже интересовала совершенно другая тема. Он поступил в заочную аспирантуру и начал работать простым лаборантом. Бреславский разрешил ему заниматься исключительно своей темой. Она была новым шагом в металловедении. Речь шла о материалах будущего. Темой заинтересовались военные. Были выделены немалые деньги. Вчерашнего выпускника назначили временно исполняющим обязанности заведующего лаборатории с полным окладом. Бреславский не выходил из его лаборатории… Исаев начал писать диссертацию, которая, по мнению специалистов, спокойно тянула на докторскую…
— Так что же ему помешало? — не утерпела я от вопроса.
— Деньги, — коротко ответил Николай Николаевич и отпил глоток коньяку.
— Не понимаю, — сказала я.
Мне еще казалось, что не все потеряно, что вдруг всплывет какой-нибудь факт, который перечеркнет, закроет ту страшную картину, которая все время стояла перед глазами так отчетливо, что я как наяву чувствовала запах, вернее, непереносимую вонь этой конторы, и начинала натурально задыхаться…
Меня до сих пор тошнит от запаха баночных килек пряного посола. А ведь когда-то я их любила…
— Тут, буквально, нечего понимать, — сказал Николай Николаевич. — Его сгубили деньги. Очень большие деньги. А началось все очень просто… Ему понадобились какие-то детали, из магния, кажется. На складе в институте не нашлось. Нужно было заказывать через отдел снабжения Академии наук, ждать… А он нетерпелив. Кто-то посоветовал съездить на Зюзинскую свалку, мол, там можно найти все, от духов «Красная Москва» и шоколадных наборов до деталей, из которых можно собрать телевизор. Он съездил, покопался в горах металлической стружки, бракованных деталей и прочих производственных отбросах. Нашел то, что было нужно. Даже с избытком.
Приехал еще раз, еще. Посмотрел, как принимаются металлы, почем. Обошел все филиалы артели. Только в Москве артель «Пятое декабря» имеет полтора десятка приемных пунктов вторсырья. И столько же их в области.
Кстати, в области расположены крупнейшие заводы Минсредмаша. К области у него возник особый интерес.
Он все просчитал, придумал и через неделю пришел к председателю артели, инвалиду Отечественной войны, потерявшему на фронте руку, Герою Советского Союза, бывшему летчику, честнейшему человеку, с некоторыми конкретными предложениями.
Тот его выгнал из кабинета. Исаев ушел, но бумажку со своими выкладками и расчетами оставил на столе. Через неделю летчик позвонил ему сам.
Еще через неделю Исаев подал заявление об уходе.
— А что же он сказал академику?
— Академику он сказал, что уходит на три-четыре года в закрытый институт. Что на этом настаивают в компетентных органах. Второго вопроса тот ему не задал. Вопросы у нас задавать не принято. Погоревал, погоревал академик и смирился. Тем более что тему ему Исаев подарил. Просто оставил за ненадобностью. Бреславский ее законсервировал, в надежде, что любимый ученик в скором времени вернется и продолжит… Но не дождался. Умер.
— Значит, он предал академика? — не то спросила, не то ответила я.
— Он предал не только академика, — деловито уточнил Николай Николаевич.
— Откуда вы знаете все подробности? — спросила я.
— А вот это уж к делу не относится.
— И когда же вы за ним начали следить? — вложив в вопрос все свое презрение, спросила я.
— В тот день, когда этот педераст Лекочка познакомил тебя с ним в Большом театре, — ответил Николай Николаевич, никак не реагируя на мой презрительный тон.
«Слава Богу, хоть о моей безумной попытке вернуть Леку в лоно естественной любви он не знает, — с некоторым облегчением подумала я. И все же не зря я тогда опасалась. Он был в тот день в театре. Остается только выяснить, откуда он узнал, что Лека достал контрамарки…»
— А почему? Разве уже никто не может со мной познакомиться, не рискуя попасть под слежку?
— Должен же кто-то за тобой присматривать. А за тобой нужен глаз да глаз. Тебя же так и тянет на всяких проходимцев.
— Что же я теперь, всю жизнь буду под контролем ваших славных органов?
— Все под контролем. Даже сами контролеры. Только одни знают об этом, а другие нет. Хочешь — ты тоже знать не будешь…
— Ладно, — вздохнула я. — Давайте обедать.
— Интересно, — сказал он, выпив рюмку коньяка и закусывая лапшой, — кто твою бабушку учил готовить грибную лапшу? Это же самое деревенское блюдо. Такому в Смольном институте вряд ли учили.
— Обидно чего-то не знать, да? — язвительно спросила я.
— А ты не нарывайся, — благодушно посоветовал он.
Я подумала, что он выглядит вполне удовлетворенным.
Похоже, ему доставило большое удовольствие извозить в дерьме и переломать всю мою жизнь.
— А почему это я не пью коньяк? — с истерическим оживлением спросила я, набухала себе половину фужера и махнула одним духом прежде, чем он успел что-то сказать. — Еще интереснее знать, кто меня научил есть лимон с солью, — сказала я, посыпав дольку солью и перцем и отправив ее в рот.
— Подумаешь, загадка, — равнодушно пожал плечами Николай Николаевич. — Твой педераст и научил. Так любил закусывать один советник мексиканского посольства по культуре. Он, после наших рекомендаций, закусывает теперь свой кактусовый самогон на родине. Вдали от московских педерастов. Говорят, он теперь работает экскурсоводом в ка ком-то заштатном музее…
— Кто говорит? — спросила я, чувствуя, как теплеет в желудке от коньяка.
— Люди говорят… — улыбнулся Николай Николаевич.
Я вдруг подумала, что он совершенно уверен в том, что я к нему вернусь. Прямо сегодня. «Черта с два!» — сказала я про себя.
— Люди говорят, что он жутко сохнет по старым русским друзьям… Хотя Марика Могилевского я русским бы не назвал. «Черта с два ты меня получишь!» — прокричала я внутри себя и сказала:
— А почему мы не пьем?
Обычно он косо смотрел, когда я пыталась не отставать от него. Я делала это крайне редко, только в последние наши встречи, но сейчас он с охотой налил.
«Ага! Споить хочешь, скотина!» — злорадно подумала я и не стала пить. Потом все-таки выпила, потому что чувствовала, что шок, перенесенный на свалке, проходит, и наваливается непереносимая боль и тоска, с которой нужно что-то делать…
Потом он мне рассказал, что около десяти процентов всех цветных и редкоземельных металлов, включая техническое серебро и платину, вращающихся в Москве и области, проходили через руки Игоря и его дружков. Посмаковал фантастические суммы денег, которые клал себе в карман Игорь. Рассказал, что Василий был его первым заместителем и занимался кадрами. Что с людьми, которые начина ли неправильно себя вести, утаивали доходы или пытались отойти от дел, он расправлялся очень жестоко.
Кроме того, контора Игоря занималась антиквариатом, обманывая бедных старушек и ребятишек, которые тащили старьевщикам всякие старинные вещи и продавали их по цене металлолома, не подозревая об их подлинной цене.
Для этого дела Игорь принял на работу специального старичка, которого все звали Егорыч. Он был пенсионер, а до пенсии работал вахтером в министерстве культуры. Во времена НЭПа он держал антикварный магазин на Кузнецком мосту.
Как только в каком-нибудь из приемных пунктов появлялась интересная вещь, за Егорычем присылали машину.
Не брезговал Егорыч и ювелиркой, особенно старинной, и камушками… И мебелью. Постепенно мне стало ясно, откуда у Игоря роскошная коллекция оружия и все остальное.
Потом Николай Николаевич сходил еще раз в магазин за коньяком. Потом меня прорвало.
— Ну зачем, зачем, — кричала я, — вся эта комедия, этот идиотский маскарад?!
— Что же ему при знакомстве говорить? — Со смаком рассуждал Николай Николаевич. — Здравствуйте, я на городской свалке ворую металлы, приходите ко мне в гости, я вас чаем угощу из серебряного самовара. Так, что ли, ему нужно было говорить? А хорошее общество он любит. Ему приятно, когда все пьют за его здоровье и поглядывают на небо, где пикает спутник…
— Но почему он мне все не рассказал?
— А ты осталась бы с ним, если б узнала все? Если б не увидела своими глазами? Если б понюхала, как все это пахнет?
— Не знаю… — я пожала плечами. — Может быть.
— Только не ври самой себе.
— А дача?
— Дача формально принадлежит вдове академика Бреглавского. У него на руках только договор об аренде этой дачи. А фактически он купил ее у вдовы. Заплатил за все сполна, перестроил по своему вкусу. Купил вдове маленький уютный домик в Салтыковке, перевез ее и нанял ей компаньонку. Ей одной все равно прежняя дача была великовата. Она не успевала там убираться. Детей у нее нет, помогать некому. Да и жить она привыкла на широкую ногу, а на пенсию за мужа не разбежишься. Так что денежки твоего мусорщика ей очень пригодились. А за это вдова написала завещание на его имя. Так что теперь и отобрать у него нечего… Он большой хитрец, твой мусорщик… — Николай Николаевич с огромным удовольствием повторил это слово.
— Что же, теперь ты посадишь его в тюрьму?
— За что? — удивился Николай Николаевич.
— За металлы, за все, что ты о нем знаешь…
— Знать — это одна профессия, а доказать в суде его вину — это другая и совершенно не моя.
— Так, значит, ты его отпустишь?
— Если ты за него похлопочешь, может, и отпущу.
— Что значит — похлопочешь?
— А то ты сама не знаешь, что это значит… — ухмыльнулся он.
— А если не похлопочу?
— Тогда я передам ориентировку в ОБХСС. Пусть эти бездельники порастрясут свои толстые жопы. Так что посоветуешь? Передавать?
— Хоть сразу в трибунал! — злобно сказала я.
После этого мы снова пили, и он пытался меня поцеловать. Я плакала, хохотала, кидалась в него рюмками. Потом он оттащил меня на руках в спальню и начал раздевать. Я кусалась, царапала его, даже схватила портновские ножницы и пыталась ударить. Он только смеялся. Так отвратительно, так торжествующе. И полосками рвал мою одежду. Было очень больно, когда он своим твердым коленом разжимал мои судорожно стиснутые ноги. У меня две недели после этого вся внутренняя поверхность бедер была сплошным синяком. Потом я локтем разбила ему нос и он залил и меня, и всю кровать кровью, но и не вздумал меня выпускать. Он был всегда жилистый, сухой и страшно здоровый. Силища была в нем нечеловеческая.
В конце концов я смертельно устала и в какой-то момент спросила сама у себя: а что я защищаю? Прекрасную жизнь в блистательном и таинственном мире? Так ее уже нет. И никогда не будет! Что еще? Свое тело? А для чего мне его теперь беречь? Для кого? Свою поруганную душу? А ее, выходит, как ни защищай, все равно в нее плюнут. Так черт с ними со всеми! Пусть будет что будет! Пусть они мной подавятся! Все равно я уже никому принадлежать не буду. Не поверю я теперь никому, решила я и расслабила сведенные судорогой ноги…
От неожиданности он даже опешил и, немного отстранившись от меня, удивленно всмотрелся в мое перепачканное его кровью лицо. Он, по своему разумению, ждал от меня какой-нибудь подлости.
«Пусть, отчаянно решила я, пусть подавится. Мне наплевать. Я даже не буду его рукой придерживать. Пусть он войдет в меня с размаху. Пусть изувечит меня своим дрыном».
Пока шла борьба, я все время ощущала его горячую, каменную тяжесть на своем животе, в самом низу. И еще со злостью подумала, что, видно, застоялся жеребец, что не больно-то ему дают, несмотря на его власть. Видать, не нашлась еще такая дура, как я! И еще я подумала, что пусть он меня проткнет насквозь! «Пусть я истеку кровью и умру, а он останется на всю жизнь убийцей. Пусть он мучается не только из-за жены, которую задолбал до смерти, но и из-за меня! Я ему буду ночами сниться. А по ногам, в его снах, у меня будет медленно течь кровь…»
В общем, с пьяной решимостью постановила я, это будет не половой акт, а скорее акт самоубийства.
Но он не спешил меня убивать, а осторожненько двигался с самого краю. Он даже специально сперва раздвинул мои ноги, вошел, потом сдвинул опять, чтобы таким образом хоть как-то регулировать его длину.
Ну уж нет, гадина, насильник, помирать — так с музы кой, решила я и снова широко расставила ноги, приподняв колени. От неожиданности он провалился в меня глубже, чем намеревался, но никакого ощутимого вреда при этом не причинил. До разрывов было еще явно далеко. Тогда я обхватила его руками за твердый волосатый зад и глубоко во гнала в себя, как он ни сопротивлялся. Кое-какую боль при этом я, безусловно, ощутила, но, стыдно в этом признаться, это была сладкая боль.
Убедившись, что таким образом мы летального исхода не добьемся, я совсем подняла ноги, чуть ли не вывернулась вся наизнанку, и при этом руками вжимала его в себя что есть силы. Сперва он сопротивлялся и был весь зажатый, потом постепенно осмелел и вскоре разошелся не на шутку. Я все ждала смерти и даже сама не заметила этого момента. Опомнилась я от нестерпимого наслаждения, когда он уже молотил меня со всего маха на полную длину и прижимался так, что лобку было больно. Вот уж правильно говорят, что пьяному море по колено…
«Чего же мы раньше, дураки, боялись?» — рассеянно по думала я и в ту же секунду потеряла всякую возможность соображать…
А дальше было что-то невероятное. Смерть подкралась с другого конца. Я вдруг забилась в конвульсиях, но не от боли, а от наслаждения. Я начала кончать. Притом не один раз, а от каждого его удара. Я кричала, кусалась, царапалась, но делала это не от боли, а от страсти. Потом я почувствовала, что и он кончил и пытался выйти из меня. Но не тут-то было. Я оплела его руками и ногами и вдавила в себя с такой силой, что на какое-то мгновение мы превратились в одно целое, в котором все переплелось неразделимо. Моя поруганная плоть и его торжествующая, убийца и его жертва.
На другой день у меня все-таки открылось легкое кровотечение. Все болело так, что я целый день провалялась в постели. Кровотечение меня страшно напугало, но к вечеру выяснилось, что это просто начались месячные. На два дня раньше.
Николай Николаевич позвонил в тот же вечер. Он с игривым смешком рассказал, что для объяснения разбитого и опухшего носа сплел на работе целую историю о нападении на какую-то женщину хулиганов и о том, как он ее храбро защищал. Хулиганы, по его версии, обратились в бегство и бесследно скрылись.
Он собирался после работы зайти ко мне «с портфелем», как раньше… Он никак не хотел понять, что между нами ничего, совсем ничего не может быть. Что вчерашний случай только усугубил наш разрыв. Что он вел себя как животное. Что он меня просто изнасиловал и если до этого я к нему ни чего не испытывала, кроме страха, то теперь я его ненавижу.
Игорь мне больше не звонил. Я ему тоже. Лека до тех пор мучил меня расспросами, что я была вынуждена рассказать ему все. Рассказывать мне было очень тяжело. Меня все время преследовал запах килек пряного посола и окурков, раскисших в килечном рассоле…
После этого случая я возненавидела и запах одеколона «Русский лес», которым всегда во время наших встреч благоухал Игорь.
Через полгода — это было уже весной 1958 года — мне снова позвонил Николай Николаевич и сообщил, что Игорю дали четырнадцать лет с конфискацией всего имущества. Правда, конфисковывать, как он и предполагал, оказалось особенно нечего.
— Слишком умным оказался твой мусорщик, — с невольным почтением закончил он.
— Для чего вы мне все это рассказываете? — спросила я.
— Просто так, — ответил он и повесил трубку.
А через несколько дней я в своей родной «Вечерке» на последней странице прочитала объявление:
Артель «Пятое декабря» Горвторсырьепромсоюза ликвидируется. Организациям и лицам, имеющим претензии к артели, предъявить их до 10 июня 1958 года по адресу: М. Строченовский пер., дом 7.
После указанною срока претензии приниматься не будут.
Лично я в ликвидком с претензиями не обращалась.
Конечно, я называла Академика сладким ежиком, но, вспомнив его в ряду всех остальных, постаралась тут же забыть.
Много в моей жизни было всего — и счастья и страданий, но самым большим разочарованием наградил меня он. За что?
Меня очень долго мучил этот вопрос.
История с блестящим ученым, практически академиком, который в одну секунду превратился в вонючего мусорщика, повергла меня в пучину трагических размышлений. Что то было не так в моей жизни.
Бесстрашный разведчик, связавшись со мной, застрелился за бочкой с красной икрой из-за страха перед своей скандальной женой.
Нежно и сильно влюбленный Илья, любовь которого была самой романтичной и утонченной, с легкостью отказывается от меня, хотя его к этому никто не понуждает.
Железный Нарком, перед чьими суровыми портрета ми я трепетала, танцует в серебристом трико адажио из «Лебединого озера». Оказывается, это и было его самой большой мечтой. А до близкого знакомства с ним я была убеждена, что цель его жизни — защитить нашу Родину от врагов. Внутренних и внешних.
Гуляка Сидор оказывается робким влюбленным, но не в меня.
Мальчишка, моя первая и самая чистая любовь с пяти лет, является ко мне среди ночи беглым раненым зеком с шариком в члене и «шкворит» меня, не заглядывая в лицо.
Учитель французского языка, человек, бывший для меня безусловным авторитетом, воплощенная респектабельность и надежность, проигрывает вещи из дома и валяется у меня в ногах, выпрашивая десятку.
Великий (вне всякого сомнения) Певец, мировая знаменитость, роскошный мужчина, не интересующийся, к сожалению, ничем, кроме успеха, один-единственный раз проявив ко мне свое барское расположение, чуть не убивает меня и награждает бесплодием.
Мальчишечка, медбрат, скрасивший мои кошмарно-тоскливые ночи, в больнице признается, что я не в его вкусе…
Возненавидев после всего этого мужиков, я влюбилась в умницу и красавицу Нику. Я преклонялась перед ней как перед старшей подругой или сестрой и была совершенно счастлива оттого, что нашла в своей сиротской жизни духовную опору. А великолепная Ника оказывается лесбиянкой и вульгарно имеет меня, заставляя сомневаться в собственной сущности…
Единственный человек, оказавшийся тем, кем и казался, был Сценарист. Но я с ним не связывала никаких надежд. Эта встреча действительно была яркой и волнующей, как короткий росчерк падающей звезды…
Автандил. Он взялся быть моим рыцарем, охранять меня, а оказался вором, постыдно укравшим то, что охраняет.
И только Ив Монтан дал мне больше, чем я от него ждала. Но где он? Не специально ли кто-то так подстроил, чтобы я влюбилась в человека, которого больше не увижу.
Николай Николаевич — безмолвный и непроницаемый шофер Наркома, большой мастер инсценировок и провокаций, достойный ученик своего великого учителя, как выяснилось был влюблен в меня с первой встречи и терпеливо ждал своего часа… И дождался. И выясняется, что он всю жизнь страдает от величины своего члена, боится женщин, а на самом деле больше всего любит есть с моей груди и пить из моего пупка… И за то, чтобы продлить это удовольствие, готов поставить на службу своим прихотям всю Госбезопасность Москвы.
А Гений? В каком-нибудь кошмарном, больничном бреду мне могло присниться, что я пересплю с таким, несмотря на всю его гениальность и мировую славу? Да никогда в жизни! Но меня заставляют это сделать. И я потом всю жизнь не могу избавиться от сального привкуса на губах после этой вынужденной измены. Хотя от этого случая хоть какая-то польза да есть. Я на всю жизнь зареклась нарушать собственные принципы.
Потом старинный дружок, которого я всю жизнь принимала за тайного поклонника, оказывается гомосексуалистом, и я терплю полное фиаско в деле его обращения на путь истинный…
И вот Академик! Самые пылкие, безудержные мечтания оборачиваются вонючей городской свалкой. Эта последняя шутка, которую сотворила со мной жизнь, была, пожалуй, самой талантливой из всех…
Но почему, почему? За что мне все это? Что я не так делаю в этой жизни? В чем я неправа? В чем мой грех, за который я каждый раз так жестоко наказана?
Татьяна, которой я (разумеется, частично) все это выложила, задумчиво сказала:
— Я как только его увидела, так сразу поняла, что он слишком хорош, чтобы быть настоящим.
Мы сидели у меня, но не на кухне, как обычно, а в гости ной у телевизора и монотонно пили рислинг, так как после последнего распития коньяка с полковником у меня появилась на него временная аллергия. Я имею в виду коньяк, а не полковника, на которого у меня аллергия постоянная. Татьяна же не могла пить ничего крепкого, потому что вечером она шла на праздник к своему биологу.
— Что же ты сразу мне об этом не сказала? — обиженно спросила я.
— Боялась спугнуть. А вдруг он все-таки настоящий… Да и бесполезно уже было. Поздно ты мне его показала… И по том ты мне в любом случае не поверила бы.
А в окно било яркое солнце, вышедшее наконец из-за низких свинцовых туч. Из репродукторов неслась музыка. И по Тверскому бульвару шли отбывшие демонстрацию люди с красными бантами на лацканах демисезонных пальто. В их руках были огромные красные гвоздики из жатой папиросной бумаги на длинных проволочных стеблях. Их счастливые дети несли разноцветные шарики, рвущиеся ввысь.
Троллейбусы были украшены красными флажками. С улицы Горького доносилось бодрое буханье барабана из духового оркестра, хотя самого оркестра не было слышно. На дворе было «седьмое ноября — красный день календаря». Сорокалетие Октябрьской Социалистической революции.
Всесоюзное телевидение с самого утра вело праздничный репортаж с Красной площади.
У Татьяны дома телевизора не было, и поэтому она прибежала ко мне без пятнадцати девять, чтобы не пропустить военный парад на Красной площади.
Парад принимал новоиспеченный, назначенный всего три дня назад министр обороны Родион Яковлевич Малиновский.
Мы с Татьяной пожалели о маршале Жукове. Он нам очень нравился. Особенно его необыкновенно прямая кавалеристская посадка и то, как он невидимо, но точно управлял своею белой лошадью. И лошадь нам очень нравилась…
В тот день впервые по Красной площади провезли ракеты. Наверное, такими ракетами и были запущены оба спутника земли. Мне стало совсем грустно. Ведь по экрану проплывала моя несбывшаяся судьба. Ведь это я могла стоять сейчас на гостевых трибунах возле мавзолея и с тайной гордостью слушать испуганно-изумленные возгласы заморских военных атташе, торопливо щелкающих своими фотоаппаратами. И чувствовать себя причастной к этой могуществен ной и грозной технике.
На трибунах мавзолея цвет мирового коммунистического движения: Янош Кадар, Пальмиро Тольятти, Антонин Новотный, Тодор Живков, Жак Дюкло, Хо Ши Мин, Отто Гротеволь, Вальтер Ульбрихт, Климент Ефремович Вороши лов, Никита Сергеевич Хрущев, Родион Яковлевич Малиновский, Мао Цзедун (самый почетный иностранный гость), Николай Александрович Булганин, Анастас Иванович Микоян, Михаил Андреевич Суслов, Ким Ир Сен, Вильям Широкий, Энвер Ходжа, Леонид Ильич Брежнев, Екатерина Алексеевна Фурцева, Владислав Гомулка, Юзеф Циранке вич, Александр Завадский (председатель Государственного совета Польской Народной Республики), Алексей Никола евич Косыгин, Николай Михайлович Шверник, Аверкий Борисович Аристов, Михаил Георгиевич Первухин, Отто Вильгельмович Куусинен, Юмжагийн Цеденбал. [1]
Когда Юрий Левитан назвал имя Мао Цзедуна, я толкнула Татьяну локтем.
— Смотри, твой.
— Боже мой! — сказала Татьяна. — Тут столько всего прошло, а он совсем не изменился.
Мы выпили за его здоровье.
— А хорошо бы встретиться с ним, напомнить ему о былом и напроситься к нему в гости… — задумчиво сказала Татьяна. — А как же Юрик, твой биолог? — спросила я.
— Ты с ума сошла? Я же с познавательными целями. Конечно, я поехала бы только с Юриком. Знаешь, что я подумала… — Татьяна замолчала и изучающе посмотрела на меня, словно не решаясь продолжать.
Я подождала немного, но так как она упорно молчала и отводила глаза, я подбодрила ее:
— Давай-давай, говори! После того что случилось, мне ничего не страшно.
— Понимаешь, Маня, мне очень жалко…
— Чего тебе жалко?
— Мне жалко, что я не девушка…
— В каком смысле? — весело удивилась я.
— В самом обыкновенном. Мне жалко, что я не подарю свою невинность и чистоту Юрику на свадьбу…
На ее глаза вдруг навернулись самые неподдельные слезы.
— Да Господь с тобой, девочка моя, ты же сама мне говорила, что внушила Юрику, будто именно он лишил тебя невинности! — возмутилась такому ханжеству я.
— Но ведь это неправда, — всхлипнула Татьяна, — ты же знаешь…
— Но я ему никогда не скажу.
— Ну и что? Я-то сама это знаю. И Бог знает…
— Это что-то новенькое…
— Я вчера в церкви была, — сказала Татьяна и заревела в голос.
— Ну, ладно, ладно… — Я подошла к ней и прижала к себе ее бедовую кудрявую головку. — Как же ты там оказалась?
— К нам бабушка из Мытищ приехала.
— Ну и что?
— Она пошла в церковь на улице Неждановой, а я за ней увязалась. Сперва думала, что просто так иду, из любопытства, а как пришла туда, так страшно стало…
— Ну чего ты испугалась, глупенькая? — улыбнулась я, поглаживая ее по головке. — Разве в церкви страшно?
— Я испугалась потерять Юрика… — Татьяна заревела с новой силой, и я почувствовала, как от ее слез промокает платье на моем животе.
— А ну-ка, выкладывай, — приказала я, вытирая ей слезы чистой салфеткой, которой накрывала хлеб.
— Ну, когда мы пришли, там шла служба… Бабушка тихонечко подала записочки, купила и поставила кому на до свечки…
— Я не о церкви, я о Юрике тебя спрашиваю, — перебила ее я.
— А я о ком? — удивилась Татьяна. — И я о нем же. Значит, поставила бабуля свечки и начала молиться… И тут я подумала, что раньше, до революции, прежде чем парень девку поцелует, он ходит за ней месяцами и любуется ею издалека. Потом они знакомятся, потом объявляют помолвку. Он дарит ей колечко, и все люди знают, что они теперь жених и невеста. Им теперь прилично появляться везде вдвоем. На них все смотрят и улыбаются, потому что всем приятно видеть жениха и невесту. Потом они венчаются в церкви. Над ними держат венцы, я в «Огоньке» на картинке видела… Красиво. Потом живут, деток воспитывают… А сейчас что? Бабы как взбесились. Сами к мужикам пристают. Невинность никому не нужна… Знаешь, что Юрик сказал, когда якобы лишил меня невинности?
— Что? — рассеяно спросила я. До меня начало доходить, что Танькины слова относятся больше ко мне, чем к ней самой. — Он спросил, и чего ты до сих пор терпела?
— В каком смысле?
— В том самом. В том смысле, что ему всегда достается черная работа.
— Так что — он был бы рад, если б ты уже была не девочкой?
— Выходит, так. Он еще сказал, что с биологической точки зрения невинность абсурд, шутка природы, и не несет ни одной полезной функции, даже наоборот — случаются заражения после дефлорации, потому что прежде всего это травма. Не столько душевная, сколько физическая. Он сказал, что девственная плева есть только у людей. Ни у одного из многих миллионов видов животных ее нет. И заметь, говорит, никто от этого не страдает. Он сказал, что в Америке девочек при рождении хирургическим путем лишают невинности и вырезают аппендицит…
— А ты что?
— А я, как дура, заревела…
— Из-за чего? У тебя же ее давно не было?
— А я представила, что было бы со мной, если б я действительно ее сберегла для него, а он бы мне заявил такое… И потом, было обидно… Я так долго подгадывала, чтобы был самый конец месячных… Все время не получалось, не совпадало. То он не мог, то я…
— Ничего не понимаю. Так чего же ты испугалась в церкви?
— Я подумала, что не зря все это придумано…
— Что?
— Ну там помолвка, венчание, белая фата, невинность… А мы все нарушаем с самого конца и до самого начала… Вот мне и страшно стало. А что если я его потеряю за то, что не соблюла себя…
— А что, уже есть какие-то признаки? — встревожилась я.
— Пока нет… — снова зарыдала Татьяна.
— Так что же ты плачешь?
— А у тебя были признаки? И все в одну минуту развалилось?
— Ну ладно, прекрати хныкать. Значит, у вас все нормально?
— Ага… — сказала Татьяна, вытирая слезы и делая над собой усилие. — Весной, когда он защитит диплом, пойдем расписываться. И то это я оттягиваю, а то пошли бы завтра…
Татьяна снова заревела в голос.
— Ну слушай, это уже черт знает что! — возмутилась я и сделала телевизор на полную громкость. — Чего ты теперь-то ревешь белугой, если все так хорошо.
— А ему, паразиту, все равно, что завтра пойти расписываться, что через год, что никогда… Он считает все эти расписки пережитками феодального общества и вообще мещанством… Он говорит, что если люди любят друг друга, то им не обязательно расписываться в этом на казенных бумагах…
— Ну, твой Юрик и дает! — сказала я.
Через полчаса Татьяна, вся в волнении, убежала к своему Юрику на семейный праздник знакомиться с его родителями, а я осталась одна со своими грустными мыслями.
Танька, сама того не подозревая, была у меня чем-то вроде локатора, как у летучей мыши… Даже не так. Она была скорее предметом, отражающим мои мысли. Вот, например, летит совершенно слепая летучая мышка в кромешной темноте, очень хочет кушать и посылает в ночь свой неслышимый звуковой сигнал. А получает его уже принявшим очертания или съедобного мотылька, или ветки дерева, о которую можно поломать крылья.
Так же и я посылала вперед свои неясные сомнения, а она их чутко улавливала и возвращала в виде вполне оформленных проблем. Она всегда говорила вслух то, в чем я боялась себе признаться… Она первая назвала грехом то, что я в лицемерии своем называла искренностью, естественностью, отсутствием кокетства и расчета.
Все, решила я, с прошлым покончено! Теперь все будет правильно. Как это было у бабушки, у ее бабушки, как это было положено на Руси.
Я — разведенная женщина, соломенная вдова, значит, мне не нужно будет подгадывать, притворяться и изображать из себя невинность, но никто на свете теперь не получит меня до замужества. Как бы ему этого ни хотелось. Как бы мне этого ни хотелось!
Ничего! Можно перетерпеть! Больше внимания уделять учебе, работе. Взять новые заказы, заработать много денег и купить нового «Москвича». А еще лучше «Волгу». Сдать на права, путешествовать, заниматься спортом. Нужно быть самостоятельной женщиной и не рыскать по этой жизни, как по глухому лесу, в поисках жалкого бабьего счастья. Если оно мне суждено, оно само меня найдет! А я буду гордой и независимой.
И тут раздался телефонный звонок. Это был Эдик. Футболист.
— С праздником вас, Маша, — сказал он.
— Спасибо, — растерялась я. Вот уж чьего звонка я не ждала… Честно говоря, за последними событиями я совсем забыла о его существовании.
— Вы меня простите, но я ваш телефон взял у Леонида…
— Ничего, ничего… — сказала я, с трудом догадываясь, что он имеет в виду Лекочку.
— Я несколько дней звоню на дачу к Игорю Алексеевичу, но там никто не подходит…
— Игорь Алексеевич, возможно, уехал в очень длительную командировку… — осторожно сказала я.
— Жалко… — вздохнул Эдик.
— А в чем дело?
— У нас завтра решающая игра… Я бы хотел, чтобы он пришел посмотреть… Вместе с вами, — добавил он. — Кстати, вы были на той игре?
— Да, была.
— Вам понравилось?
— Я первый раз была на футболе и не все поняла в игре, но под конец очень смеялась…
— Это когда Валька забил последний гол?
— Да.
— Значит, вы все поняли в футболе, — серьезно сказал Эдик.
— А часто бывает так смешно?
— Нет, что вы… Футбол — тяжелая игра…
— Почему?
— Играть умеют единицы, а бегают и суетятся все. Это очень мешает… Может быть, придете завтра? С Леонидом? Я думаю, Игорь Алексеевич не обидится. Когда он приедет, вы ему расскажете, как все было. А я постараюсь еще раз вас рассмешить…
— Я не смогу ему все рассказать… — вдруг сказала я. Мне вдруг показалось несправедливым, что я одна несу всю тяжесть разочарования.
— Почему? — насторожился он, сразу уловив странность в моем ответе.
— Потому что он вернется через несколько лет, а через сколько — определит суд.
Эдик помолчал. Потом, осторожно подыскивая слова, спросил:
— А что произошло?
— Его накрыли… — со всей злостью, скопившейся во мне за эти дни, сказала я, и из моих глаз побежали горячие непрерывные слезы…
Эдик, словно увидев мои слезы, выждал паузу, пока я справлюсь с голосом, и тихо спросил:
— Вы можете рассказать, в чем его обвиняют?
— В спекуляции цветными и редкоземельными металлами в особо крупных размерах… Очевидно, скоро на него будет заведено уголовное дело…
— Я слышал, что он занимается металлами…
— Вот именно! Только не в Академии наук, а на Зюзинской свалке. Вы что думаете, он действительно академик? Он заведующий приемным пунктом вторсырья на свалке…
Эдик долго молчал, укладывая в голове эту ошеломительную новость, потом спросил: — Вы в этом уверены?
— В чем?
— Во всем.
— Собственными глазами видела его на рабочем месте…
— А он казался таким хорошим парнем… — с сожалением сказал Эдик.
— Он казался тем, кем хотел казаться, — жестко сказала я. — А хорошим парнем можно быть и без карнавала.
— Я понимаю, что сейчас вам не до футбола… — грустно сказал Эдик.
«Нет, отчего же?» — хотела назло судьбе ответить я, но, вспомнив о своей последней доктрине, промолчала.
— Знаете что, — сказал Эдик. — Если вы вдруг решите пойти, то два билета на лучшие места будут вас ждать около метро.
— Они будут стоять у выхода, а я их узнаю по номеру серии? — невесело пошутила я.
— Они будут у моего приятеля Леши… — сказал Эдик.
— А как я узнаю вашего приятеля? Как я найду его в толпе?
— Очень просто… — Мне показалось, что он улыбнулся, — у него рост два метра семь сантиметров, а на голове клетчатая шотландская шапочка с красным помпоном. Он баскетболист. Его будет далеко видно… — Эдик помолчал и сказал проникновенным голосом: — Приходите, пожалуйста… А я для вас по стараюсь что-нибудь смешное сделать… Например, гол забью…
— А если я не приду, то стараться не будете? — спросила я.
— Все равно буду, — вздохнул Эдик.
— А как же вы меня увидите среди семидесяти тысяч зрителей?
— Во-первых, я знаю, где вы будете сидеть, а во-вторых, третий билет будет у Леши и он будет сидеть рядом с вами, а его видно с любой точки поля. Проверено на практике. Вы придете?
— Пока еще не знаю… — сказала я.
Я пришла. Лека с удовольствием вызвался меня сопровождать. Я заметила, что он любит мужские игры.
Эдик заметил меня и даже умудрился незаметно помахать рукой. В тот день он был просто великолепен. Стадион как будто сошел с ума. Даже Лека свистел и вопил до хрипа. Эдик за бил решающий гол и, как мне объяснил его друг баскетболист Леша, отвлекал на себя троих игроков противника, так что его команда своей победой обязана прежде всего ему. Я, правда, не заметила, как он их отвлекал, но поверила Леше на слово.
После матча мы с Лекой направились в раздевалку к футболистам, но, увидев огромную толпу перед дверью, да же не попытались туда прорваться. Поздравлять Эдика остался один Леша.
Поздно вечером Эдик позвонил мне домой.
— Спасибо, что пришли, — сказал он. — Я этот гол посвятил вам…
— Это как же? — спросила я. — Написали посвящение на мяче?
— Да нет, просто я ребятам показал вас еще до начала игры и сказал, что первый же гол, который я забью, посвящаю этой девушке…
— А что сказали на это ваши товарищи?
— Они сказали, кому хочешь посвящай, только забей… А я все равно задумал, что если забью, то все будет хорошо.
— Так все и получилось, — сказала я. — Вы забили, и все хорошо. Вас все поздравляют. Ваш друг баскетболист предположил, что вам за это подарят легковушку.
— Да нет же, все совсем не так… — сказал Эдик, и мне по казалось, что он улыбнулся, прекрасно понимая мое якобы непонимание. Скорее наоборот…
— Что наоборот?
— Сезон кончается, и больше ни одной игры у нас в Москве не будет…
— Что же в этом плохого? — продолжала не понимать я. — Будете играть в тепле, на зеленой травке…
— Но там не будет вас… Кому я буду посвящать свои голы?
— А кому вы их посвящали до сих пор?
— Никому.
— Это странно… — сказала я, почему-то не сомневаясь в искренности его ответа.
— Я вообще мало думал о девушках. Футбол — это очень серьезный спорт, если им заниматься по-настоящему. Он отнимает слишком много времени. Почти ничего не остается на личную жизнь…
— И что же — все футболисты монахи?
— А кто вам сказал, что все занимаются футболом всерьез?
В этот раз он так и не решился назначить мне свидание.
А я ему решила не помогать.
Он позвонил мне через день.
— Мне почему-то кажется, что вам грустно, — сказал он.
— И вы знаете, как меня развеселить? — спросила я.
— Как развеселить — не знаю, а немного отвлечь, наверное, смог бы.
— Каким образом?
— У меня есть два билета в «Ударник» на «Тихий Дон».
Он удивительно умел попадать в самую точку. И на поле и в жизни. «Тихий Дон» я как раз не смотрела. Премьера была перед самыми праздниками, Татьянин жених Юра отстоял в очереди и купил билеты и на мою долю. Но это было, как на грех, пятого ноября. Я тогда не пошла с ними. Мне, как вы уже знаете, было совсем не до кино…
— Попробуем отвлечься… — сказала я.
Мы встретились около кинотеатра за полчаса до сеанса.
Зрителей только-только начали пускать, и мы спустились в нижнее кафе, где странное двойное эхо повторяет каждый шаг. Я с детства люблю это кафе и всегда хожу в «Ударник» заранее, чтобы посидеть в нем.
Эдик был очень внимателен и предупредителен. Мы пили пиво «Двойное золотое» и ели бутерброды с семгой, всегда свежие и вкусные в этом кафе. Он не задал мне ни одного вопроса об Игоре. С одной стороны я, конечно, оценила его такт, но с другой — мне самой было необходимо высказать все, что у меня накопилось за эти дни. Тем более что передо мной сидел не посредственный участник событий. Наконец, я не выдержала и без всяких предисловий спросила его прямо в лоб:
— А как вы с Игорем познакомились?
— К нему на дачу меня привез мой товарищ по сборной Союза Миша. Меня как раз только-только включили в основной состав. Миша сказал, что Игорь Алексеевич мой большой поклонник, не пропускает ни одной моей игры и очень просил как-нибудь меня привезти. У нас были сборы на базе под Москвой, и нам дали выходной. Я согласился. Мишка долго уговаривал меня, говорил, что там интересно, что Игорь Алексеевич засекреченный крупный ученый, что у него на даче бывает много известных людей, что там отлично кормят. Я согласился. Миша позвонил, и за нами прислали ЗиМ. Это было приятно. Мы доехали с ветерком минут за двадцать…
— Василий хорошо водит, — кивнула я. — И вам тоже сказали, что он личный телохранитель академика?
— Да, Миша сообщил под страшным секретом. Я до сих пор не понимаю, кто он на самом деле, потому что вел он себя как настоящий телохранитель.
— Он и был его телохранителем. Только не от органов, а вольнонаемный. Заодно и заместителем заведующего приемным пунктом вторсырья… Он был как Малюта Скуратов при Иване Грозном. Карал отступников, выбивал долги, нанимал на работу…
— И много они зарабатывали? — спросил Эдик.
— Деньги там были бешеные. Он зарабатывал в день столько, сколько настоящий академик в месяц.
— А как вы об этом узнали?
— Нашлись доброхоты. Открыли глаза…
— И все-таки я не понимаю, зачем ему понадобилось ломать всю эту комедию?
— Скажите, Эдик, только честно, вы бы поехали в гости, скажем, к директору артели «Пятое декабря»?
— Не знаю… — пожал плечами Эдик.
— А к засекреченному академику поехали. Ведь это так романтично! Космос, атомная энергия, новое оружие. Я сама поддалась на эту удочку.
— Неужели он не боялся разоблачения? А если бы кто нибудь увидел его на рабочем месте?
— Знаменитости по свалкам не ходят, — сказала я, сама поражаясь своей сообразительности. — Он был гарантирован от случайной встречи. К тому же он всегда мог уклониться от любых расспросов. Даже его научный руководитель, настоящий академик, не решился выяснять подробности его новой работы. А знаете, в чем самое печальное?
— В чем? — серьезно спросил Эдик.
— В том, что он действительно талантливый ученый и мог бы быть если не академиком, то доктором наук спокойно. И был бы жутко засекречен. Его работой в области новых материалов очень интересовались военные… Но он предал свое призвание и свое будущее ради денег. Ради грязных денег…
Мы помолчали. Эдик покачал в раздумье головой.
— Он действительно оказался моим поклонником, сказал Эдик. — Он помнил все мои голы еще с юношеской сборной. Меня это страшно подкупило… Не то, что он именно мои голы помнит, а то, что так любит и знает футбол. Тут мы с ним сошлись…
— Этот хамелеон мог казаться кем угодно! — раздраженно перебила его я. Вовсе не для того я затевала этот разговор, чтобы петь дифирамбы этому лгуну.
Больше мы к этой теме не возвращались.
Фильм мне очень понравился. Особенно Быстрицкая в роли Аксиньи. Эдику тоже.
Домой мы возвращались пешком. Эдик рассказывал об истории футбола, о великих игроках, о разных странах и городах, в которых ему уже приходилось играть. Оказывается, этот мальчик уже объездил полмира сперва с юношеской сборной, потом уже со взрослой.
— Вот здесь я живу, — сказала я, указывая на свои темные окна.
Он выжидательно взглянул на меня. Я протянула ему руку.
— Спасибо вам. Вы действительно меня отвлекли…
— Вы позволите еще как-нибудь позвонить вам? Когда вам снова будет грустно…
— А как вы об этом узнаете?
— Почувствую. Так же, как и сегодня…
— Звоните, — безразлично сказала я и попыталась освободить свою ладонь, которую он удерживал в своей руке.
— Если вам будет плохо, позвоните мне, — сказал он и достал из кармана пальто заранее приготовленную, сложенную вчетверо бумажку. После этого он отпустил мою руку и ушел не оглядываясь…
Домой я вернулась чрезвычайно гордая собой. Тем, что даже не пригласила его на чашку чая, тем, что даже не позволила поцеловать мне руку, не говоря уже о поцелуе в щечку. Впрочем, он даже и не пытался.
Первое, что я сделала, когда разделась, — это прошла в гостиную и набрала заветный помер. Суровый дядька профессионально неразборчиво буркнул: «Коммутатор». Я назвала номер Игоря.
— Вас слушают, — радостно ответил сладкий, совершенно не знакомый мне мужской голос.
Это было совсем не то, на что я настроилась, и поэтому я чуть помедлила, прежде чем ответить.
— Будьте добры Игоря Алексеевича.
— Вы знаете, а его сейчас нет, — сокрушенно ответил мужчина. — А что ему передать, когда он придет?
— Спасибо, ничего… — сказала я и собралась уже повесить трубку, но мужчина на том конце провода в самое последнее мгновение каким-то чудом смог удержать меня от этого, зацепив за бабушкино воспитание. Она всегда учила меня быть вежливой по телефону.
— А кто говорит? — услужливо заторопился мужчина. — Назовите, пожалуйста, ваше имя. У вас что-нибудь срочное? Давайте я запишу ваш номер телефона, и, как только Игорь Алексеевич появится, он вам тут же перезвонит.
По инерции я уже было открыла рот, чтобы назвать себя, но в последний момент у меня мелькнула озорная мысль, и вместо ответа я спросила самым строгим голосом:
— Простите, а с кем я разговариваю?
— Это его знакомый… — с совсем крошечной заминкой ответил незнакомец, но елея из его голоса слегка поубавилось.
— Как вас зовут? — спросила я еще строже и добавила: — я всех его товарищей знаю.
Заминка была еще дольше.
— Меня зовут Олег Иванович. Я его товарищ по работе… — Мёд в его голосе начал уступать место раздражению.
— По какой работе? — подозрительно спросила я.
— Вы разве не знаете, где он работает? — почти зло спросил он.
— Я — то знаю, я у вас об этом спрашиваю… Потому что он ни о каких Олегах Ивановичах мне не говорил.
— Кто вы, почему я должен вам все докладывать?
— Хорошенькое дело, — возмутилась я. — Он сидит на чужой даче, называется мифическим товарищем по работе и не может ответить ни на один вопрос. Немедленно называйте место работы или позовите кого-нибудь из домашних Игоря Алексеевича! В противном случае я вызываю милицию. Может быть, вы жулик какой-нибудь!
Все это я произносила с несвойственными мне базарными интонациями, с удовольствием подражая Зинаиде, Танькиной сестре. И он не выдержал моего напора (спасибо Зинаиде), дал слабину и затараторил, делая вид, что произошло какое-то повреждение на линии:
— Алло! Алло! Говорите! — Для вящей убедительности он даже подул в трубку. — Девушка, вас не слышно, перезвоните, — сказал он и повесил трубку.
— Ну, хорошо, паразит, я сейчас тебе перезвоню!.. — бормотала я в бешенстве. — Я тебе все скажу!
Но когда дядька на коммутаторе соединил меня с дачей, там уже никто не брал трубку. Я упорно слушала длинные гудки до тех пор, пока телефонист мне не сказал:
— Абонент не отвечает.
— Товарищ, товарищ, — заторопилась теперь я, но он уже повесил трубку.
Я еще раз набрала коммутатор, назвала номер тому же сонному дядьке.
— Я же сказал — не отвечает, — недовольно буркнул он.
— Товарищ, минуточку, товарищ! Вы позвоните подольше. Я только что разговаривала с абонентом.
— Ну и что? Значит, вышел, — сказал телефонист и отключился.
Сама не зная для чего, я набрала номер Николая Николаевича. Он подошел сразу. Я тут же повесила трубку.
А что, собственно говоря, я надеялась услышать от Николая Николаевича? Арестован Игорь или нет? А какое это имеет теперь значение. Разве можно что-нибудь вернуть, если он не арестован? А этот Олег Иванович? Чего я обозлилась на несчастного лейтенанта или кто он там? Он ведь только выполнял свой профессиональный долг. Ради чего я запиралась с ним, как партизанка? Если уж Игоря арестовали, то знают и обо мне. На верняка я есть в «ориентировке», которую полковник передал в милицию. Значит, они знают, что к махинациям с металлами я не имею никакого отношения.
Да и что я хотела услышать от Игоря? Объяснение? Мотивы его поступков? Они мне не нужны. И без того я все знаю. Извинения? Они бесполезны. Мало того что он причинил мне боль, он смертельно оскорбил меня своим враньем. Этого я простить не могла.
Я так и постановила, что была увлечена другим, честным, талантливым, великодушным человеком, бескорыстно служащим науке и нашей Родине. И вот его не стало… Его убил из шкурных интересов лживый негодяй, трус, человек с мелкой, грязной душонкой. Мало того, что убил, он еще и пытается занять его место в моем сердце! Ну уж нет! Этого не будет никогда! И все! И хватит об этом! Хватит! Все!
Эдик? Пусть будет Эдик. Ничего, что он моложе меня. Выглядим мы с ним отлично! Пусть звонит. Пусть добьется своего! Пусть завоюет меня. Сопротивляться я, конечно, не буду, но и навстречу не сделаю ни шагу.
Да, он хорош собой, сложен, как Бог, знаменит (по-настоящему, а не как этот лжеакадемик) и, безусловно, талантлив в своей области. Совсем не глуп, порой даже глубок и тонок. Но это все еще не поводы для чего-то большего, чем просто дружба.
Конечно, если он разбудит мое сердце, выведет меня из глубокого шока, в котором я пребывала последние дни, можно будет пересмотреть мое к нему отношение, но все равно — первый поцелуй — только после официальной помолвки, хотя я ее совершенно себе не представляла. А первая брачная ночь, как это и положено, после свадьбы. И никаких исключений! Хватит Бога гневить!
Так все и случилось. Только свадьбы не было…
Мы встречались нечасто, потому что Эдик действительно очень серьезно относился к футболу.
Всю зиму мы с ним ходили в кино или гуляли по улицам. Эдику очень понравилось наше любимое с Татьяной кафе мороженое на Арбате. То самое, где происходили наши исторические встречи с бедолагой Митечкой.
Эдику я, разумеется, об этом не рассказывала. Он знал, что я была замужем, и этого было достаточно.
Публика там сидела не такая пижонистая, как в коктейль-холле на улице Горького. Стиляг почти не было. Там он чувствовал себя спокойно. Тем более что в этом кафе его почти не узнавали и не приставали с пьяными разговорами. Он этого очень не любил. Поэтому и избегал ресторанов.
Татьяна вышла замуж за своего Юрика. Свадьбу они справляли в «Праге». Народа было немного, только родственники и мы с Эдиком. Всего набралось человек пятнадцать. Эдик был свидетелем со стороны жениха, а я — со стороны невесты. Эдик и Юра очень быстро сошлись. Оба были спортсмены и отлично понимали друг друга.
Внезапно выяснилось, что наш скромный биолог в свободное от аспирантуры время играет в регби за одну из самых известных московских команд.
Несмотря на то что сидели мы в отдельном ореховом зале, по всему ресторану мгновенно разнесся слух об Эдике, и в наш зал начали заглядывать разные подвыпившие личности.
Кончилось дело тем, что Юре и Эдику пришлось выносить на руках одного футбольного болельщика, который пришел с целью пригласить Эдика за свой столик в соседний зал, обещая порядочное общество, веселых девушек и море коньяка, но в процессе долгой и бессмысленно-настойчивой дискуссии вы пал в осадок за нашим столом и начал делать Татьяне недвусмысленные предложения.
Только его ребята вынесли, как в зал прокрался другой поклонник, лысеющий брюнет с тоненькими усиками, назвавшийся Гогой, и начал мучительно вспоминать какого-то Митяя, у которого на Шаболовке они встречались в одной компании в 1955 году. Причем встреча эта носила явно не протокольный характер, на что и намекал Гога, подмигивая всем лицом.
Вскоре мы ушли, чтобы не портить ребятам свадьбу…
Так продолжалось всю зиму. За это время я к нему при вязалась. Таких слов, как люблю, жить без него не могу, я не произносила даже про себя, но скучала, когда он уезжал на свои бесконечные сборы или выездные игры.
Конечно, он мне нравился как мужчина, но интуитивно я никак не связывала с ним свое будущее даже в самых отдаленных планах.
Сезон набирал силу. Ему все труднее было выбраться на свидание, и наши встречи сделались чуточку потеплее… Он начал захаживать ко мне домой…
Все произошло из-за танцев. Я уже говорила, что он великолепно танцевал. У него было абсолютное чувство партнера, я очень любила с ним танцевать.
Однажды мы с ним, спасаясь от весеннего дождя, который застал нас в ЦПКиО имени Горького, забежали в танцевальный зал «Шестигранник». Там играл неплохой эстрадный оркестр и народу в связи с дождем набилось как сельдей в бочке. Поневоле приходилось потеснее прижиматься к партнеру…
И тут я впервые задумалась, а правильно ли я с ним поступаю? Эдик был так возбужден, что я это чувствовала да же на расстоянии, отстраняясь от него настолько, насколько это позволяла теснота в зале. Больше того, его возбуждение распространялось по всему телу. Каждая его частичка была возбуждена и напряжена до звона. Я чувствовала это, чем бы он меня ни касался — рукой, коленом, грудью. Надо ли говорить, что все это передалось и мне, и буквально через несколько танцев мы были с ним наэлектризованы, как две пластмассовые расчески, которыми сильно потерли о шерсть. В какой-то момент мне показалось, что между нами с треском проскакивают искры, несмотря на то что мы еще не просохли после дождя.
Хорошо еще, что оркестр гремел так, что разговаривать не было никакой возможности, а то я бы своим хриплым, как у старого курильщика, голосом выдала бы все что со мной происходит. Я все время пыталась проглотить взбухший в горле ком, но у меня ничего не получалось.
Наконец в музыке настал перерыв, мы протиснулись в какой-то угол, за квадратную колонну, и я, понимая, что от моего лица можно прикуривать, сказала, стараясь брать тоном повыше:
— Здесь жутко душно, может быть, пойдем отсюда?
— Боюсь, что дождь еще не кончился, — сказал он, изучающе взглянув на меня. Голову могу дать на отсечение, что он все прекрасно понял. Я еще гуще покраснела. Даже уши начали гореть.
— Уж лучше промокнуть, чем задохнуться, — сказала я и решительно начала пробиваться к выходу. Тем более со спины он не мог видеть моего нездорового румянца. А уши у меня были прикрыты волосами.
Дождь сделался тише, но, как оказалось, временно. Стоило нам немного отойти от «Шестигранника», как он припустил с новой силой. Мы еле добежали до ближайшей телефонной будки, которая стояла на пересечении двух аллей.
Заскочив в стеклянную будку, мы прикрыли за собой дверь, такие разгоряченные, что окна моментально запотели, и вжались каждый в свой угол, но все равно расстояние между нами было близко к критическому. Я открытой грудью (у меня был довольно низкий вырез) явственно чувствовала тепло, исходившее от Эдика. Даже не тепло, а какой-то обжигающий огонь. Кожа горела, как под солнцем, когда перезагораешь. Плюс ко всему меня вдруг начало трясти.
— К-кому бы п-позвонить? — с жалкой улыбочкой произнесла я. Меня била такая крупная дрожь, что зуб на зуб не попадал. Колотило меня вовсе не от холода.
— Д-давай в бюро п-прогнозов… У т-тебя есть п-пятнашка?
— Ты же п-простудишься, — притворно испугалась я, — а у тебя п-послезавтра игра.
Я прекрасно понимала, что он, так же как и я, дрожит не от холода.
— А ты? Ты тоже вся дрожишь, — включился в игру Эдик.
Он был в шелковой тенниске с короткими рукавами, а на мне поверх открытого летнего платья с расклешенной юбочкой была тонкая шерстяная кофта на пуговичках. Вечера еще были прохладные. Только-только отцвела черемуха, и поэтому без кофты я не выходила. Быстро расстегнув все пуговицы, я распахнула ее, как наседка растопыривает крылья, подзывая к себе цыплят.
— А ну-ка, быстро иди сюда. Не хватало еще, чтобы ты воспаление легких схватил.
Его качнуло ко мне, и я обхватила его полами кофты… «Не надолго же тебя хватило…», — с вялой усмешкой подумала я о себе, проваливаясь в какую-то горячую, сладко обволакивающую трясину…
Надо ли говорить, что дрожь наша от этого вовсе не прошла, а, наоборот, только усилилась. Он нежно и сильно обнял меня. Я закрыла глаза и потянулась к нему губами…
Вокруг нас бушевал усилившийся ливень и озлобленно лупил по крыше будки, плыли по асфальтовым рекам отражения фонарей, в треснутое стекло неслась водяная пыль, где-то был парк, «Шестигранник», Москва, а мы целовались в самом чреве дождя, отделенные от него четырьмя миллиметрами стекла, запотевшего от нашего любовного жара.
Грешна! Дважды грешна. До сих пор стыдно об этом вспоминать…
Эдик каким-то звериным чутьем понял мое состояние.
Правда, он целовал мои плечи, грудь — то, что было открыто, но когда его голова опустилась ниже, чем было дозволено, и он попытался спустить с плеча платье, я так резко его отстранила, что он посмотрел на меня с удивлением и тревогой. Я прямо и серьезно глядя в его глаза помотала голо вой. «Почему?» — спросили его глаза. Я еще раз умоляюще мотнула головой, и он мне грустно кивнул в ответ.
После этого он не предпринял ни одной попытки нарушить наш безмолвный уговор. Его руки ни разу даже не спустились ниже талии… Словом, мы целовались, как школьники, хотя лично я, будучи школьницей, целовалась уже сов сем не так…
Но как он это делал! Убедившись, что он будет скромным, доверившись ему, я окончательно отпустила себя и за была обо всем на свете.
Наша будка, словно подводная лодка, погрузилась в грохочущие волны дождя. Где-то рядом сверкнула молния, увиденная мною сквозь закрытые веки, и почти тут же раздался резкий оглушительный гром. Мы инстинктивно отпрянули друг от друга, открыли глаза и дышали так, словно поднялись на поверхность воды после затяжного нырка.
Сообразив, в чем дело, мы засмеялись и снова приникли друг к другу. И тут началось. Молнии с грохотом лупили, словно целили в нас, отвечая на каждый наш поцелуй, а мы целовались между вспышками молний и смеялись в перерывах между поцелуями и ловили открытыми ртами воздух. Но вскоре нам сделалось не до смеха… Эдик возбудился до такой степени, что, когда он прижимался, мне было больно, словно у него там все было из кости.
Когда мы еще только начали целоваться, я слегка расставила ноги, чтобы не было соблазна их свести, и мужественно сопротивлялась этому желанию до самого конца. И не нарушила запрета, но… Со мной это произошло впервые в жизни. Я вдруг почувствовала, что волна наслаждения, зародившись где-то вверху от его настойчивого сильного языка, жадных упругих губ, водопадом обвалилась вниз, и я, ничего не понимая, вдруг ощутила, что улетаю, туда, где нет дождя, нет ничего кроме острого, непереносимого наслаждения. Очевидно, я застонала и содрогнулась всем телом, потому что, очнувшись и открыв глаза, я встретилась с вопросительным взглядом Эдика и от стыда тут же смежила веки.
Впрочем, стыдно мне было недолго. Вскоре я снова забылась и со мной произошло то же самое. Я согрешила и во второй раз…
Конечно, большого греха в этом не было, но Эдику не до сталось ничего из того, что испытала я, и это было несправедливо. Я чувствовала себя виноватой перед ним. У меня, конечно, возникали мысли как-то помочь и ему, но я с гневом эти мысли отгоняла.
Наверное, будь мы в более подходящей обстановке, скажем, у меня дома, давно рухнули бы мои принципы, но в телефонной будке я устояла. К тому же после двух моих внезапных оргазмов для меня это уже было не так актуально, как для него. Я еще невесело подумала, что люди вспоминают о нравственности, когда грешить уже не хочется…
Почему я говорю, что это случилось со мной впервые в жизни? Да потому, что в этот раз я не сжимала в блаженной истоме бедра и ягодицы. Это произошло помимо моей воли, почти без моего участия, так, как это происходит во время самой настоящей близости.
Таким образом, мы промучились с ним еще целый месяц. Правда, я уже старалась не попадать под дождь и не позволяла себе забываться так глубоко, как в телефонной будке, а потом вдруг он перестал звонить, и по Москве по ползли скандальные слухи о том, что его арестовали за из изнасилование.
Лека, который обычно был в курсе всех последних сплетен, не знал ничего, и я скрепя сердце была вынуждена позвонить Николаю Николаевичу.
Мой звонок доставил ему большое удовольствие.
— С приличными людьми ты принципиально не знакомишься… — злорадно сказал он.
— Я сейчас повешу трубку, — предупредила я его.
— Вешай, — хладнокровно отозвался полковник. — Это ведь, ты звонишь…
— Он очень хороший парень, и я убеждена, что произошло какое-то недоразумение… Ты в курсе дела?
— А почему ты мне звонишь по этому вопросу? Неужели ты думаешь, что Госбезопасность стережет чужие целки?
— Ну, я посчитала, что вы там все знаете… — промямлила я, понимая, что разговор предстоит трудный, что полковник, пользуясь моментом и моим положением, отыграется за все… В какой-то момент мне даже показалось, что и эта ситуация спланирована и организована им, но впоследствии мне пришлось отказаться от этих мыслей.
— Это ты правильно посчитала, — самодовольно заметил он. — Мы действительно знаем все. Знаем, где ты с ним познакомилась, при каких обстоятельствах, знаем, где ты с ним встречалась, сколько раз, знаем даже, что ты с ним не спала… Знаем, что у вас с ним были серьезные отношения, но вот кавалер-то тебе опять попался несерьезный. Подвел тебя твой кавалер. И не только тебя, но и Родину, весь народ, который на него надеялся…
Я хотела возразить, но не стала, чтобы не нарываться на еще большее злорадство и хамство. Что-что, а тонко прочувствовать ситуацию Николай Николаевич мог всегда. Он понимал, что наконец он мне нужен, и я стерплю от него все.
— Как все произошло? — по возможности мягче спросила я.
— Ты же сама знаешь, что все последнее время сборная СССР была на сборах под Москвой…
— Да, они готовились к чемпионату мира в Швеции.
— Вот именно! Родина, партия и правительство оказали ему и его дружкам самое высокое доверие, а как он им распорядился? Он поступил как предатель. И если бы я его судил, то судил бы не только за изнасилование, но и за предательство…
Он замолчал, явно ожидая моей реакции. Так конферансье делает паузу после удачной остроты, чтобы дать людям отсмеяться. Но я решила нести этот крест до конца и не под даваться ни на какие провокации. Он даже не поверил в мою выдержку и спросил:
— Алло? Ты здесь?
— Да, да, я слушаю, — покорно сказала я.
— Мне показалось, что нас разъединили, — пояснил он. — Так вот, в самом разгаре тренировок, когда до чемпионата остаются считаные недели, когда государство уже потратило на них кучу денег, когда налажены уже все игровые связи, разработан план и рисунок игры, тренер дает им как приличным людям выходной. Пусть, мол, ребята побывают дома, повидают родителей, отдохнут… И специально предупреждает, чтобы они ни в коем случае не нарушали режим… Ты слушаешь меня?
— Да, да, конечно, слушаю, — торопливо сказала я и по думала, вот оно, где вранье начинается. Эдик ведь почти не пьет. На моих глазах он ни разу не выпил больше бокала сухого вина или бутылки пива. Да и то никогда не допивал до конца.
— Значит, всю команду развезли по домам, к папам и мамам, а всего через пару часов на улице Горького около магазина «Российские вина» твой ухажер якобы совершенно случайно встречает своих закадычных дружков по сборной Андрюшу и Мишу. Ты можешь этому поверить? Причем живут они все в разных концах.
— Да, я знаю и того и другого, — осторожно сказала я, чтобы не провоцировать его на новый ушат грязи. — Они могли случайно встретиться, могли и не случайно, какая разница. В чем тут преступление?
— Разница в том, что у них все было намечено заранее, и никакой случайности в их встрече не было. А это значит, что они, наплевав на тренера, на режим, на ответственность, решили поразвлечься вечерком и совсем не с родителями. Ладно, допустим, это были девчонки тех двоих, но куда твой-то поперся? Зачем? Мог бы позвонить тебе и сходили бы вы с ним в кино, допустим, или в цирк. Посидели бы в кафе «Мороженое» на Арбате… И ничего бы не было — ни следствия, ни суда, ни очень возможного срока… Ты здесь?
— Да, я здесь… — сказала я, проглотив вдруг ставшую вязкой слюну. До меня только что дошло, что грязные слухи эти имеют под собой какую-то реальную почву, а это значит, что он мне изменил… Или пытался изменить… От таких мыслей меня бросило в жар.
— Так вот. Они встретились, набрали вина, коньяка и по ехали на самый настоящий бардачок на дачу, где их ждали три девицы. Заметь, тоже совершенно случайно там собравшиеся…
Я просто увидела, как он растягивает в ехидной улыбке свои сухие и жесткие губы.
— Правда, оказалось, что твой действительно не был раньше знаком ни с одной из этих трех девиц. Но что это меняет? Как это говорит в его пользу? Это отрицательно говорит в его пользу. Ты здесь?
— Да, — сказала я.
— Ну а дальше все произошло как по-писаному. Все напиваются, потом разбредаются по комнатам и… Парень с девкой — музыки не надо, сама понимаешь. В общем, как я понимаю, дело для них для всех привычное… И все бы кончилось как всегда, то есть ничем, но вдруг оказалось, что хозяйка дачи, та, которая досталась твоему Эдику, не совершеннолетняя. Ей восемнадцать будет только через полгода. К тому же она дочка влиятельного генерала, работающего в Министерстве обороны. К тому же папаша намеревался выдать ее замуж за сынка своего начальника… В общем, все осложнилось и запуталось…
— Ну и что же между ними было? — спросила я. — Не мог же Эдик действительно ее изнасиловать. Это не тот человек. И вообще, он не мог с ней лечь… — непроизвольно вырвалось у меня, и я тут же об этом пожалела.
— Да? Ты так думаешь? — весело переспросил Николай Николаевич. — Ну, ну. Блажен, кто верует… А зачем же он, по-твоему, туда ехал? Воздухом подышать? Соловьев послушать? Так воздуха и соловьев у них на базе достаточно… Лег. Как миленький лег. И девица ему с большим удовольствием дала. А утром, поразмыслив на трезвую голову, забрала обратно…
— Но почему?
— По моим данным, несмотря на ее юный возраст, на девице буквально пробу ставить негде. Но тут она решила убить сразу трех зайцев… — И Николай Николаевич тихонько хохотнул, довольный своей прозорливостью.
— Ничего не понимаю, — сказала я.
— А все очень просто, — с готовностью принялся разъяснять ситуацию он. — Во-первых, Эдик, наверное, ей больше понравился, чем жених. Вы липнете на славу, как мухи на дерьмо. И, по моим данным, ее будущий муженек — рахитичный недоносок. А Эдик — сама знаешь… Во вторых, если ничего не получится с Эдиком, у нее возникает железное алиби перед женихом. Тот наверняка поинтересовался бы в первую брачную ночь, где его молодая жена потеряла свою невинность. Тем более что молва о ее поведении до него наверняка докатилась. А тут все складывается. Стала, буквально, жертвой насилия. И в-треть их, если в крайнем случае не получится ни с тем, ни с другим, всякое бывает в этой жизни, то она становится героиней всесоюзного скандала. Причем невинной герои ней, А это не может не привлечь к ней массу новых соискателей ее руки. Потому что, с одной стороны, дело, конечно, щекотливое, но с другой стороны, если такой красавец и молодец как Эдик, за которым увиваются толпы поклонниц, обратил на нее свое внимание, значит, в ней есть что-то стоящее… Правильно я рассуждаю? Как говорят наши враги: «Реклама — двигатель торговли». Алле, ты здесь?
— Да… И что же теперь будет? — спросила я, изо всех сил стараясь не выдавать ему своих чувств.
— Теперь у него только один выход — жениться на генеральской дочке. Тем более что пострадавшая сама спит и видит, как бы с ним снова в постель завалиться… Наверное, он ей очень в постели понравился. И потом, как честный человек, он просто обязан это сделать. Я бы на его месте женился не задумываясь, тем более что девчонка что надо! Все при ней… — Он снова хохотнул, довольный на этот раз тем, что сделал мне побольнее.
— А если он не женится?
— То загремит под суд. Дело заведено. Его закрыть может только сама пострадавшая, забрав свое заявление. Ничего сделать нельзя. Уже пробовали. Генерал закусил удила и не допустит никакого послабления.
— И что он? — еле слышно спросила я.
— Кто он? Генерал? — переспросил, чтобы продлить удовольствие, Николай Николаевич.
— Эдик, — сухо уточнила я.
— Да уперся твой Эдик. Ни в какую. Лучше, говорит, в тюрьму, чем под венец…
— Я серьезно спрашиваю.
— И я серьезно, — в его голосе послышалось раздражение, и я поняла, что он говорит правду. — Тренер, не из сбор ной, а тот, что ему как отец родной, из той команды, где он вырос, говорит: женись, дурак, она заявление заберет, а ты через две недели разведешься, и кончено будет. А он ни в какую. Это, говорит, все ложь. Я, говорит, не люблю ее и жениться не буду. А что же ты к ней, дурак, в постель лез, раз не любишь? Что ж, говорит, если б я взял на вокзале проститутку, а она наутро на меня заявление написала, то меня то же судили бы? Твой Эдик мало того что дурак, он еще и правдоискатель… Ты здесь?
— Куда я денусь, — с тяжелым вздохом сказала я. Картина для меня окончательно прояснилась, но легче мне от этого не стало. Мне от этого стало еще хуже. — И что, действительно ничего нельзя сделать?
— В каком смысле? — насторожился Николай Николаевич, потому что, паразит, расслышал-таки в моем вопросе кое-какие для себя перспективы.
— Ну ты же такой всемогущий… — неопределенно промурлыкала я тем самым тоном, каким мы с ним разговаривали в постели во время наших долгих ужинов.
— Можно было бы подумать… — ответил он, и я почувствовала, как у него участилось дыхание.
— Ну так подумай…
— А какой мне резон? — почти игриво спросил он.
— А честь страны? — спросила я низким приглушенным голосом, от которого, думаю, у него мурашки по спине побежали.
— Так его уже все равно в сборную не возьмут…
— Это почему же? — промурлыкала я.
— Да потому, что если его, дурака, и не посадят, то все равно режим-то они нарушили, и это теперь известно на всю страну. Хороши спортсмены, которые накануне ответственнейших соревнований устраивают бардачок с пьянкой и девицами. Нет, такое общественность не прощает. И начальство тоже. Ведь если они проиграют, что скажут тренеру? Конечно, скажут, как может выиграть команда, в которой отсутствует элементарная дисциплина. Так что честь страны тут ни при чем… — Его голос замаслился: — Вот если бы речь шла о твоей чести или о чем-нибудь другом… Тогда можно было бы подумать…
— Ну так подумай… — хрипло выдохнула я.
— А какой мне смысл выручать твоего ухажера, моего прямого конкурента? — внезапно деловым тоном спросил он.
— Какой же он мне ухажер после того, как изменил мне, растоптал мою честь. Я такого не прощаю. И потом, как я могу теперь с ним на людях появиться? Это с кем она, спросят люди, не с тем ли Эдиком, который генеральскую дочку изнасиловал?
— Тогда чего же ты за него хлопочешь?
— Да жалко дурака. И уж лучше иметь в своей биографии изменника, чем насильника.
— Ну хорошо, с этим ясно, но для себя лично я все равно не вижу никакого смысла ввязываться в эту историю.
— Может, мы его вместе поищем? — многозначительно спросила я.
— Как в прошлый раз?
— Ты, Коленька, не должен на меня обижаться… — Я впервые назвала его так и сделала это от полного отчаяния. — Ты же видел, в каком я была состоянии? У нас с Игорем были серьезные отношения, он практически сделал мне предложение… А с этим мы просто в кино ходили…
— А ты не врешь? — вдруг жестко спросил он.
— Зачем? — в моем голосе прозвучало неподдельное удивление. — Ведь я же не говорю, что все у нас с тобой все будет по-прежнему… Битые горшки долго не живут и в одну реку нельзя войти дважды. Я совсем другая, да и ты изменился… Но разве старые друзья не могут хоть изредка скоротать вечерок?. Особенно если кому-то грустно и одиноко… Ведь если ты вдруг женишься, а я буду в очередной трагедии и позвоню тебе, разве ты не приедешь меня утешить?
— Приеду… — ошеломленно сказал он и наверняка при этом подумал: ничего, коготок увязнет, а там и всей птичке пропасть…
— Ведь не зря говорится: «Старый друг — лучше новых двух». — Я решила добить его народной мудростью. — Ведь когда ты со старым другом, из чистого человеколюбия — это и изменой-то не считается… Как ты думаешь?
— Конечно! — воскликнул он, явно уже прикидывая самые радужные перспективы. — И если ты выйдешь замуж, а мне будет плохо, ты тоже придешь мне на помощь…
— Разумеется, — убежденно соврала я, — хотя ты сам всегда говорил, что это совершенно различные вещи.
— А что я такого говорил?
— Когда муж изменяет — это мы… говорил, а когда жена изменяет, то это нас… Помнишь?
— Ну это шутка была, буквально…
— С любовью не шутят… — с идиотской многозначительностью сказала я. — Так поможешь этому дурачку?
— Там видно будет… — осторожно сказал он. — Нужно будет посмотреть, что у нас на этого генерала есть… А когда мы увидимся?
— Когда покончим с этим делом, — твердо сказала я. — А до этого у меня не то настроение.
— Я сегодня же прикину, что можно сделать, — сказал он и повесил трубку.
Я закрыла глаза, откинулась в своем любимом кресле и тоскливо подумала, что судьба раз от раза становится все изощреннее и изощреннее… Я понимала, что Эдик влип в эту историю из-за меня. Не должна была я его мариновать столько времени. Он же взрослый мужчина. Не должна я была его держать в таком постоянном напряжении. Сама-то вон устраивалась несколько раз, спускала пар, а ему что оставалось? Онанировать? Или идти к другой женщине, более сговорчивой. Что он и сделал.
Если уж я решила терпеть до свадьбы, то не нужно было позволять ничего. Даже поцелуев.
И все-таки, как бы там ни было, но он мне изменил. Уж лучше бы действительно взял девку на вокзале, мне бы не было обидно, а то хорошенькая, все при ней и к тому же генеральская дочь…
Не рвалась бы она за него замуж, если он действительно взял ее силой, вопреки ее желанию. Значит, как-то любезничал с ней, ухаживал, покорял, рассказывал ей о футболе те ми же словами, что и мне… Это было очень противно. Невыносимо.
Уверяю вас, девочки, что мы, бабы, переносим измену ку да тяжелее, чем мужики. Я просто бесилась, несмотря на то, что считала себя виновной в этой истории. Вот такое женское противоречие. И с этим ничего нельзя сделать…
Странно устроен человек, особенно женщина. Еще сов сем недавно, вспоминая о Николае Николаевиче, я называла его скотиной, насильником, извращенцем. Но тут, когда я поняла, что за его услуги придется действительно расплачиваться, эта мысль не вызвала у меня содрогания… И размеры его мне не представлялись уже такими ужасными, и странные его привычки не выглядели отвратительными. В конце концов я ведь получала удовольствие от всего этого. Особенно сначала, когда все было на новенького, когда я к нему хорошо относилась… Это потом все пошло наперекосяк, и все в нем начало меня раздражать, а поначалу я включилась в эти игры с большой охотой. И ждала его прихода, и с нетерпением заглядывала в его портфель… Да и потом, когда мы расстались, иной раз проскальзывала шальная мыслишка, что хорошо бы еще с кем-нибудь попробовать… Я ее, конечно, сразу же отгоняла, понимая, что никогда в жизни не решусь кому-нибудь предложить такое… Но все же, но все же…
Вот тогда-то я и поняла: что бы ни вытворяли любящие друг друга люди в постели с обоюдного согласия — все хорошо и здорово. А извращение — это когда один человек использует другого для удовлетворения своих страстей.
Сегодня мы все ужасно продвинутые в сексе, а в 1958 году, когда даже минет считался страшным извращением, а за мужеложство давали срок, согласитесь, это была смелая, можно сказать, революционная идея. Настолько смелая, что я даже Татьяне ее не высказала. Мы с ней вообще не обменивались чересчур пикантными подробностями, хотя, конечно, делились многим…
Николай Николаевич ничего не смог сделать. Даже он.
Генерал уперся как бык. И оказалось, что на него в органах практически ничего нет. Чистым, как младенец, оказался старый служака.
Николай Николаевич долго рассказывал мне, какие шаги он предпринял, какую огромную проделал работу. Как я понимаю, говорил он это, чтобы набить себе цену и подчеркнуть, что со своей стороны он условия договора выполнил. Под конец разговора он осторожно спросил:
— А когда мы увидимся?
— До суда, сам понимаешь, у меня не то настроение, — вероломно сказала я. — Мы все-таки с Эдиком встречались, а я была в него влюблена. Давай подождем, пока я остыну от него окончательно…
— Давай подождем… — вздохнул он.
Я даже не предполагала, как долго он сможет ждать…
Эдик так и не женился на генеральской дочке. Его судили. Я точно не помню, какой ему дали срок. Помню, что от сидел он года три или четыре… Рассказывали, что и на зоне он играл в футбол, что все его там очень любили и уважали, несмотря на то, что на зоне насильников не любят. Мне это рассказывал непосредственный свидетель Леха, который у меня появился как обычно в самый неожиданный момент, уже после того, как Эдика выпустили…
Писем мы с Эдиком друг другу не писали.
Мы с ним встречались несколько раз. Не в известном смысле, а просто случайно. Один раз в «Пльзеньском», пивном ресторане в Парке Горького, один раз в одной компании, один — просто на улице. Он вызвался меня проводить.
Как сейчас помню — была солнечная красивая осень, Тверской бульвар весь устлан багряно-золотой листвой. Играли дети, радуясь листьям и солнышку…
— Ты меня прости за ту историю, — вдруг ни с того ни с сего сказал он.
— Это ты меня прости, — сказала я. — Я не должна была тебя так долго мариновать…
— В драке всегда виноват тот, кто сильнее… — грустно улыбнулся Эдик.
Больше мы с ним не встречались. Разумеется, я много раз видела его по телевизору. Он много и хорошо играл. Но подлинным гением он был до суда. Если б не эта история, то наверняка его имя для футбольного мира звучало бы не тише, чем имя Пеле. Но в свои самые звездные годы он носил не футбольную форму, а телогрейку зека…
На стадион я с тех пор больше ни разу не ходила. А по телевизору ничего смешного в футболе не видела…
Эдик, пожалуй, единственный, кого я не называла сладким ежиком. Да и не мог он написать этого письма, потому что к 1995 году его уже не стало.
Но и не вспомнить его я не могла. Вернее, как и миллионы его поклонников, я его никогда не забывала.