А двадцатый был король!
— Правильно, — сказала мне по телефону Татьяна, когда узнала об этом. — Не вышло стать принцессой — стань королевой. Всем назло!
Я промолчала ей в ответ, потому что она отгадала мои тайные мысли, которыми я, мягко говоря, совсем не гордилась.
Думаю, стоит объяснить то состояние, в котором я дол гое время находилась, получив бандероль от Принца… Я не стала тосковать, убиваться и плакать. Очевидно, девичья тоска вместе со слезами иссякла во мне еще после его первого приезда. Я отчаялась.
Эта проклятая бандероль словно навела на меня порчу.
Прежняя я, трепетная, в чем-то наивная, чувствительная, полная надежд, умерла. Родилась другая. Циничная, желчная, капризная, без всяких надежд на счастливое будущее и оттого живущая одним днем, почти без всяких правил.
Если раньше я многое прощала мужикам, оправдывала все их слабости и недостатки, окутывала их романтическим флером, то теперь словно пелена спала с моих глаз. Я стала смотреть на них как на животных мужского пола, чьи потребности весьма ограничены, давно известны и понятны мне с полу взгляда. И если б в один прекрасный день они все заговорили на языке австралийских аборигенов, то мне для общения с ними не понадобился бы переводчик. Я их вообще перестала слышать. Мне их лживые слова были совсем не нужны.
Если раньше, встречаясь с мужчиной, я невольно прикидывала, каким он будет мужем, то теперь думала лишь о том, что можно получить от него сейчас. И, если он мне хоть чуточку нравился как мужчина, я выжимала из него все, что было можно и чего нельзя… Разуверившись в возможности счастья с мужчинами, я совсем не отказалась от удовольствия, которое при правильном подходе к делу можно извлечь практически из каждого мужика.
Беда была только в том, что никто не нравился мне настолько, чтобы лечь с ним в постель. А ведь к началу описываемых в этой главе событий прошло больше семи месяцев, как у меня никого не было. Последний раз я была близка с Принцем в апреле, а сейчас уже кончался ноябрь, но по прежнему мне никто не нравился.
Я мужественно предпринимала попытки сблизиться с некоторыми соискателями, но в самый последний момент передо мной вставало лицо Принца, и все летело к черту. Душа их не принимала, что, впрочем, не мешало мне принимать их ухаживания.
Не задумываясь, я позволяла им водить меня в ресторан, в театр, покупать цветы, шоколад, всякие красивые безделицы, и когда они мне окончательно надоедали, я не задумываясь, с легкостью необыкновенной посылала их ко всем чертям собачьим.
Кончилось это тем, что мне приснилась Ника. Притом в этом бесконечном и сладостном сне активной стороной была я. Мне снилось, что именно Ника была предметом моей тоски, что какой-то негодяй увел ее от меня, насильно на ней женился и спрятал где-то в дальнем своем имении. Мне снилось, что я повсюду ее ищу, всех расспрашиваю про нее…
Потом мне снилось, что я где-то на великосветском балу пушкинских времен. Гремит мазурка, звякают гусарские шпоры, звучит смех, и только я печальна и гордо отвергаю ухаживания бесчисленных кавалеров с закрученными усами и с зачесанными вперед височками.
Вдруг за какой-то колонной я вижу Нику. Мраморная грудь ее, обнаженная почти до самых сосков, трепетно вздымается, глаза умоляюще смотрят на меня. «Я люблю тебя! — шепчет она. — Никому не верь…» И тут за моей спиной раздается сочный хохот, и здоровенный усач в генеральском мундире (с чего я взяла, что он генеральский?) подходит к нам, неся в руках, затянутых в белые лайковые перчатки, две серебряные вазочки с мороженым.
Меня пронзает мысль, что это же Арбенин в исполнении Мордвинова из лермонтовского «Маскарада», что в мороженом яд, что нужно что-то делать… А он протягивает нам по вазочке и говорит перекрывая музыку: «Угош-щ-шайтесь, mes cheries, угощщайтесь…» И хохочет.
Ника протягивает свою изящную руку к вазочке, и тут я выбиваю мороженое из его рук. Вазочки катятся по полу, оставляя за собой жирные белые следы…
Потом мы с Никой ночью пробираемся каким-то садом.
Гроза, молнии, чьи-то грубые крики, лай собак, мы бежим, взявшись за руки. И меня пронзает мучительное наслаждение от ощущения ее руки…
Потом морской берег с высокими пальмами и белым, как в песочных часах, чистым песком. Почему-то я знаю, что это остров. Мы совершенно обнаженные выходим из воды. Ни ка вдруг срывается с места и бежит по твердой прибрежной кромке, высоко поднимая свои точеные колени. Я бегу за ней, и налитая моя грудь тяжело бьется на бегу, но я знаю, что это хорошо, что эта грудь для Ники… Я догоняю ее. Уворачиваясь от меня, она выбегает на сухой песок и, потеряв равновесие, падает. Я падаю вслед за ней.
Заливаясь счастливым смехом, мы барахтаемся в песке, который покрывает нас с головы до ног… Наконец я за плечи прижимаю Нику к земле. Она смеется и дразнится, показывая мне острый язычок… Вдруг я испытываю такое непреодолимое желание, что у меня все внутри переворачивается… Медленно сползаю вниз по ее крепко сжатым ногам, пытаюсь раздвинуть колени. Сильно давить я не могу, чтобы не причинить ей боль, потому что на моих руках и на ее нежной коже песок. Но вот ноги ее поддаются моим робким усилиям и медленно раздвигаются. Между ногами она также сплошь покрыта белым крупным песком. Я начинаю бережно, дрожащими от желания пальцами счищать песок с ее промежности. Складочку за складочкой, до песчинки. Я вижу, как от моих прикосновений набухают от страсти ее слипшиеся, озябшие в прохладной морской воде губы. В какой-то момент они сами по себе, словно живые, открываются передо мной. Я вижу очень близко их алую, влажную изнанку и спелую черешенку сверху под их сводом. Прямо на моих глазах черешенка эта растет, вытягивается, становится величиной с большой палец и на конце ее сверкает прозрачная тяжелая капля… Я медленно тянусь к этой медовой капле, уже представляя ее вкус на языке, представляя, как буду мучительно медленно продвигаться губами по этой удлинившейся черешенке, чтобы погрузить ее в рот до основания, и в этот момент оглушительно звенит мерзкий будильник…
Я еле удержалась, чтобы не швырнуть его об стену. Все тело ныло и гудело, наполненное нерастраченным желанием. Во рту ощущение потери… Пребывая еще в полусознательном со стоянии, я подняла руку и дотронулась до горящих губ. Мой рот, переполненный слюной, приоткрылся и медленно втянул в себя палец… Бедра мои конвульсивно сжались, и я забилась в сладких судорогах…
За завтраком, заметив на указательном пальце левой руки отметины от зубов, я решила, что необходимо срочно за вести мужика, чтобы не свихнуться окончательно. Мало ли, что никто не нравится, что с души воротит, — надо терпеть! Для здоровья. Лекарство пьют не для удовольствия. И я бесстрашно бросилась на поиски лекарства. Вышла на тропу войны с мужиками.
Той беспросветной апатии, в которой я пребывала, тоскуя о поруганной разбитой любви, теперь и в помине не было. Я обернула всю свою нерастраченную любовь и энергию на себя.
Для того чтобы быть в отличной боевой форме, я начала ежедневно заниматься гимнастикой, ограничила себя в сладком и мучном, набрала много заказов, и, стало быть, у меня опять появились деньги. Сшила бархатные чехлы на сиденья для своей «Волги», стала больше следить за своей внешностью, не выходила на улицу ненакрашенной и с не уложенной головой, что частенько позволяла во время любовного томления…
Одним словом, без любви мне жилось гораздо лучше, чем в самый разгар страстей роковых. Оставалось только найти подходящего мужика. Но вот тут-то словно заклинило… Мне по-прежнему никто не нравился.
От полного отчаяния я сделалась страшной модницей. Если раньше я себе каких-то фасонов просто не позволяла, немножко стесняясь своих форм, то теперь я все это с неслыханной дерзостью выставляла напоказ.
Самой моей любимой одеждой в ту пору был тонкий черный облегающий свитерок, узкая, сильно обтягивающая юбка до половины колена с небольшим разрезом сзади для ходьбы и шпильки высотой 12 сантиметров. Очень любила капрон со швом и черной пяткой.
Можете представить себе картину, открывающуюся алчущим взорам мужиков, если учесть, что объем бедер у меня в то время был сто восемнадцать сантиметров, талия восемьдесят, а грудь сто семнадцать…
Раньше женатые мужчины для меня просто не существовали, а теперь мне доставляло удовольствие морочить им голову. Я тем самым словно говорила их женам: «Ну и где ваше безмятежное счастье, к которому вы стремились всю жизнь… Вот сейчас дуну, и разлетится ваша жизнь, как одуванчик…» Нарочно до скандала я не доводила, но если скандал все же образовывался, не сильно тому огорчалась…
В общем, я стала самой настоящей стервой, если не сказать хуже.
На слово «король» я случайно натолкнулась в своей род ной «Вечерке». Какой-то восторженный журналист назвал его «королем современных шахмат». Он недавно стал самым молодым за всю историю шахмат чемпионом мира.
Я всмотрелась в него повнимательнее. Он как раз участвовал в какой-то телепередаче. А его величество ничего, решила я. А раз так, то я стану королевой раньше, чем мой Принц королем!
А чемпион между тем что-то увлеченно рассказывал, поглядывая на красивую дикторшу с нескрываемым мужским интересом. «Бедняга, — подумала я, — он и не подозревает, что в самом ближайшем будущем ему придется разделить свой трон… Пусть даже на время».
Дело оставалось за малым — найти его, познакомиться, а остальное дело техники, как уже тогда говорил по телевизору спортивный комментатор Озеров, тоже, между прочим, Николай Николаевич.
Прежде всего я пошла в «Некрасовку» и просмотрела все спортивные и прочие газеты времен его матча за звание чем пиона мира с Ботвинником. Из газет выяснилось, что он на год моложе меня, родом из Риги. В 1958 году окончил Латвийский университет, факультет журналистики, с 1959 года международный гроссмейстер, победитель всесоюзных, межзональных и международных турниров.
Потом я позвонила Леке, который подвизался в отделах культуры нескольких московских и центральных газет, давая туда статейки в основном по балету… Я без обиняков спросила у него, сможет ли он мне достать в любой из газет удостоверение внештатного сотрудника. Его удивила моя просьба и он по интересовался, для чего мне понадобилось удостоверение.
Чтобы не вдаваться в излишние подробности, я сказала ему, что влюбилась в чемпиона и хочу познакомиться с ним под видом корреспондента все равно какой газеты. Леку мой план позабавил, и он с удовольствием взялся мне помочь.
Для этого мне пришлось идти с ним в отдел культуры од ной весьма солидной московской газеты и беседовать с очень важным заведующим отделом. Он был молодой муж чина, и удостоверение я получила очень быстро, пообещав всего лишь интервью или творческий портрет Певца, доступ к которому рядовых журналистов был весьма затруднен.
Забегая вперед, скажу, что портрет этот я между делом написала. Певец был не очень удивлен тем, что я занялась творческой деятельностью, и отнесся к этой идее благосклонно. Он, безусловно, приписал это своему благотворному влиянию. Как мне потом сообщил Лека, на редакционной летучке мой материал был признан лучшим и целую неделю висел на какой-то там доске.
Следующим моим шагом был звонок в шахматную федерацию. Там я выяснила, в каком номере гостиницы «Москва» остановился чемпион.
Потом, позвонив в гостиницу, я строгим голосом представилась ответственным секретарем газеты и узнала номер его телефона.
Условиться об интервью было довольно нелегко. Чемпион с нескрываемым раздражением в голосе заявил, что у него нет ни секунды времени, что у него напряженный график жизни, и, к сожалению, он не может уделить мне ни одной минуты.
Я едва не бросила трубку, но в последний момент отчетливо услышала, как женский голос на другом конце провода вульгарно промяукал: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная за дора и огня?» Тут какой-то упрямый бес вселился в меня, и я решила добиться этого интервью во что бы то ни стало. Я начала его умолять. Он предложил мне позвонить через недель ку, когда он более или менее освободится… Я выругалась про себя. В федерации мне точно сказали, что он через пять дней уезжает. Тогда я решила пустить в ход главную артиллерию:
— Очень жаль, — смиренно сказала я и горестно вздохнула.
— Какое имеет значение — сейчас или через неделю? — сказал он и, прикрыв трубку рукой, кому-то сказал вполголоса: — Подожди, неудобно, пресса…
— Для меня имеет значение, — сказала я и еще горестнее вздохнула. — Теперь у меня будут неприятности… Ваше интервью запланировано в воскресный номер. Меня теперь еще полгода не возьмут в штат. Это третье задание, которое я проваливаю… И все три по независящим от меня причинам… Просто я не умею настоять на своем… — под конец я чуть не рыдала взаправду, поражаясь своей сообразительности.
Он дал мне полчаса. Мы договорились встретиться внизу в вестибюле гостиницы.
— Только как я вас узнаю? — забеспокоился он.
— Не беспокойтесь, я сама вас узнаю, — сказала я.
— Ах, да! — рассмеялся он, и я поняла, что он еще не привык к своей славе.
Тем же вечером ровно в шесть часов я была в подъезде гостиницы. На мне было светло-кремовое пальтецо, сильно перетянутое поясом, а под ним моя любимая униформа — черный свитерок, черная же юбка в обтяжку и двенадцати сантиметровые шпильки.
Некоторое время я наблюдала, как он метался по вестибюлю между газетным киоском и рядом кресел, на которых менее темпераментные граждане, очевидно, ждущие своих дам, спокойно читали газеты, лишь изредка поглядывая на дверь. Я улыбнулась такому мальчишеству и смело шагнула мимо тучного швейцара в вестибюль. Швейцар что-то пробубнил за моей спиной, но я, не обращая на него внимания, вполголоса окликнула чемпиона:
— Михаил!
Он оглянулся, с удивлением и явным сожалением скользнул по мне взглядом и стал всматриваться в дверь за моей спиной, ища там журналистку, окликнувшую его.
— Это я вам звонила насчет интервью, — улыбаясь его промаху, сказала я.
— Вы? — округлил глаза он.
— А что вас так удивляет? — спросила я.
— Ничего-ничего, я просто думал… А, ерунда! — Он рассмеялся. — Я почему-то совершенно не такой вас представлял. Здравствуйте!
И он протянул мне руку, видимо, только для того, чтоб удостовериться, что я не видение, а настоящая журналистка.
— Какой же вы меня представляли? — спросила я, крепко отвечая на его рукопожатие.
— Ну, такой маленькой, в очках… — он снова рассмеялся.
— Это что-нибудь меняет? — усмехнулась я.
— Даже наоборот! — воскликнул он.
— Что наоборот? — удивилась я.
— Неважно, — смущенно отмахнулся он. — Пойдемте, пойдемте, — заторопился он и, подхватив меня под руку, энергично повел к лифту.
Он жил в двухкомнатном люксе с белым роялем, как Марион Диксон в моем любимом кинофильме «Цирк», Даже хрустальная ваза с фруктами стояла на большом круглом столе.
Когда я с его помощью сняла пальто, энтузиазм чемпиона перешел в нескрываемый восторг. Я же, прилежно играя роль корреспондента, села в глубокое кресло, закинув ногу на ногу, вынула из сумочки специально купленный по этому случаю блокнот и авторучку, устремила на него пытливый взгляд и сказала:
— Очков, к сожалению у меня нет, а в остальном я готова.
— Вот, угощайтесь, — сказал он, придвигая ко мне вазу с яблоками и апельсинами. — Может быть, рюмку вина? — Он бросился к инкрустированному буфету и достал бутылку легендарного муската «Прасковейский», дефицитного даже по тем временам.
— Нет, сначала работа… — решительно сказала я. Он мгновенно отреагировал на слово «сначала».
— Отлично! А потом мы с вами поужинаем! — воскликнул он. — Давайте быстрее ваши вопросы! Вы, надеюсь, их подготовили?
Я не успела открыть рот, как он бросился к письменному столу, с грохотом выдвинул ящик, вынул оттуда какую-то папку и положил мне на колени, словно случайно прикоснувшись к ним.
— Зачем мы будем терять время? — сказал он, ласково заглядывая в глаза. — Вот тут все, что обо мне написано…
Он присел передо мной на корточки и, развязав тесемочки на папке, раскрыл ее на моих коленях. В ней оказалась целая куча вырезок из газет.
— Ничего нового из своей биографии я сообщить не могу. Потому что другой, запасной жизни у меня нет. А про прошлую здесь все сказано и пересказано… Вы возьмите эту папочку домой и настригите из нее свое интервью, а сейчас мы пойдем ужинать. Договорились?
И он быстро снизу взглянул на меня своими черными глазами, в которых так и плясали чертенята… Свои руки он якобы по рассеянности забыл у меня на коленях.
— Не договорились, — покачала головой я. — Об ужине мы поговорим после того как вы ответите мне на пару вопросов. А это… — Я закрыла папку, завязала тесемочки, положила ее на стол и легким движением, словно крошки со скатерти, смахнула его руки со своих колен. — Если вы не возражаете, я возьму с собой. Собственно говоря, вопрос у меня только один…
— Валяйте! — воскликнул он, весело плюхаясь в кресло напротив меня и заранее улыбаясь глупости моего вопроса.
— Вы еще совсем молодой человек, — начала я, открывая блокнот и краем глаза видя, как он весь напрягся, — у вас впереди вся жизнь… — Я взглянула на него. Глаза у него из игривых сделались настороженными.
— Скажите, пожалуйста, — продолжала я, — собираетесь ли всю свою жизнь посвятить шахматам?
В глазах его мелькнуло удовлетворение. Он даже кивнул мне в ответ, как бы принимая вызов. В одно мгновение он понял, что легкой победы, на которую он рассчитывал минуту назад, не будет, и приготовился к серьезному штурму. Реакция у него была отменной.
— Уточните, пожалуйста, — быстро сказал он, — вы этот вопрос задаете для статьи или для себя лично?
— Если у вас есть два ответа, я с удовольствием выслушаю оба, — сказала я.
Он опять довольно кивнул.
— Первый ответ — для вас… — Он на секунду замолчал, с легкой улыбкой погрузился во все возможные варианты ответа и выбрал, я думаю, самый безобидный. — Очевидно, вы, как и все люди, мало разбирающиеся в шахматах, думаете, что взрослому здоровому мужику не пристало всю жизнь играть в игры, даже такие сложные. Человек должен сеять разумное, доброе, вечное, что-то производить. Но на свете почти все — игра. Или, по-вашему, играть в политику, науку, искусство более прилично? Я так не считаю. А шахматы настолько серьезнее всего перечисленного, что на постижение этой игры и одной жизни мало. Знаете, что такое шахматный чемпион?
Я пожала плечами.
— Это человек, который в данное время сильнее всех своих соперников. В прыжках, например, все по-другому. Брумель недавно взял 2 метра 24 сантиметра. Он чемпион и рекордсмен. Допустим, что на будущий год он будет не в форме и возьмет только третье место, но рекорд его не будет по бит. Там достижение фиксируется. В шахматах рекордов не бывает… Там каждый талантливый гроссмейстер открывает новую страницу шахматной науки, и конца у этой книги нет. Я не знаю, чему учится человечество, изучая шахматы. Но я убежден, что очень многому. Значит, польза от них есть. Значит, для них и всей жизни не жалко. Это первый вариант ответа лично для вас. Вы удовлетворены?
— Почти… Я жду второго ответа для печати.
— Но так как профессионального спорта в СССР нет и я не могу заниматься только шахматами, то приступаем ко второму ответу. Как вы уже наверняка знаете, по образованию и по второму призванию я журналист… Этим делом я и хочу заниматься параллельно с шахматами. Скорее всего, это будет спортивная журналистика… Чтобы быть поближе к шахматам. Тренера из меня все равно не получится. Я нетерпелив и вспыльчив. Никого ничему не могу научить, сразу начинаю кричать и ругаться. А спорт мне придется в свое время бросить. Я слишком рано начал. Есть вероятность, что конец наступит быстрее, чем хотелось бы. И тогда в один прекрасный день я вдруг ста ну не только слабее всех претендентов на шахматную корону, но и молодых, агрессивных перворазрядников. Конечно, с года ми приходит мудрость, — он усмехнулся, — но с ними же она и уходит… Нужно не пропустить этот момент… А проигрыш журналиста не так заметен, как в шахматах. В журналистике ты сражаешься с собой и с начальством, а в шахматах с противником. Вот так-то, коллега… Надеюсь, я исчерпывающе ответил на ваши спецвопросы?
— Да, спасибо, — сказала я, закрывая блокнот. — Все остальное я действительно возьму из этой папки.
— Ну и прекрасно! — воскликнул он, вскакивая и потирая руки. — Теперь — ужинать!
Я взглянула на часы.
— Мы поужинаем как-нибудь в другой раз, а сейчас мне, к сожалению, пора идти…
— Как идти? Вы же сказали, что после того как я отвечу…
— Мы обсудим вопрос об ужине, — закончила я за него. — Вот мы его и обсуждаем…
— Но мы же всего тридцать пять минут беседуем…
— Это уже на пять минут больше, чем вы мне дали.
— Но обстоятельства переменились. У меня весь вечер свободен.
— Да, но я, согласно нашим договоренностям, запланировала уйти от вас ровно через полчаса. Теперь меня ждут…
— Как!? Вы шли брать интервью у самого молодого чемпиона мира и рассчитывали уложиться в полчаса?
— Я знала, что у вас прекрасная реакция и вы умеете сконцентрироваться когда надо… И к тому же вопрос у меня был подготовлен.
— Вы случайно не играете блиц?
— Во что?
— В быстрые шахматы.
— Я и в простые не играю, — сказала я, забирая папку с вырезками и направляясь в маленькую прихожую, где висело мое пальто.
— А когда же мы с вами увидимся? — растерянно спросил чемпион.
— Подержите, пожалуйста. — Я протянула ему сумку и папку и достала из шкафа свое пальто.
— Ох, простите, пожалуйста. — Он бросил папку и сумку на подзеркальную полку, выхватил у меня из рук пальто и подал так, что я никак не могла попасть в рукав. А может, не очень и хотела…
— Так когда же мы увидимся?
— Когда я напишу интервью, то обязательно принесу вам завизировать…
— Но я всего пять дней буду в Москве…
— Я думаю, что успею…
— Может, встретимся раньше?
— Боюсь, что у меня совсем не будет времени… — соврала я.
— Но ведь вы же не все время работаете? Вы еще обедаете, ужинаете… Давайте сделаем это вместе. Я заеду за вами на машине и привезу обратно. Столик нам накроют заранее. У вас это займет совсем немного времени… — с напором говорил он, схватив меня за руку и умоляюще заглядывая в глаза. Очевидно, он очень не любил проигрывать.
— Нет, нет, — засмеялась я. — Нет ничего хуже, чем ужин вдвоем на скорую руку, — я вам позвоню, как только напишу.
— Когда?
— Я же сказала — как только напишу…
— Давайте я вам позвоню, — тут же предложил он.
— Не хочу причинять вам лишние хлопоты… В конце концов, это моя работа… — сказала я и притворно вздохнула. «А вот телефона ты у меня не получишь, подумала я, как и легкой победы. Побудь, голубчик, в неуверенности. Повздрагивай от каждого звонка… Тебе же ведь, наверное, самому надоели легкие победы. Ведь при такой внешности, молодости и славе у тебя должна быть куча поклонниц, которые бегут за тобой по первому зову… Меня в их команду ты не запишешь. Все это мы уже проходили с Певцом…»
— Может быть, вы отдадите мне мою сумочку и папку? — насмешливо спросила я, так как он загородил зеркало спиной.
— Да, да, простите… — смущенно пробормотал он, явно не понимая, что происходит. Вернее, почему все происходит не так как обычно…
Чтобы совсем его добить, я сказала с плохо скрытой насмешкой:
— А вы такой доверчивый…
— Что вы имеете в виду? — тут же собрался он.
— Вы даже не спросили у меня журналистского удостоверения… А вдруг я какая-нибудь авантюристка…
— Зачем же я буду спрашивать, если я и так знаю, что никакого удостоверения у вас нет… — проницательно улыбнулся он.
«Осторожнее, Маня, осторожнее! — приказала я себе. — Чемпионами мира просто так не становятся».
— А почему вы догадались? — Я сделала квадратные глаза.
— Иначе бы вам этот вопрос и в голову не пришел, — снисходительно объяснил он.
— Скажите, — самым невинным голосом начала я, — самоуверенность — это ваше врожденное качество или вы стали таким, получив чемпионский титул?
Пока он искал, что ответить, я достала из сумочки и протянула ему редакционное удостоверение. Он схватил его, хмуря брови, прочитал от корки до корки и, возвращая мне, пробурчал:
— Не может быть, чтобы вы не умели играть в шахматы… — Может быть, и умею… — пожала плечами я, — но ни разу не пробовала… Надеюсь, вы мне расскажете, как ходят фигуры?
Я ушла от него с полной уверенностью, что дебют мой.
Теперь нужно было готовиться к миттельшпилю. Значение этого слова я уже знала из газет.
Я позвонила ему в день отъезда. Мы встретились за четыре часа до поезда. Он снова поджидал меня в вестибюле. Было заметно, как он обрадовался, как загорелись его глаза. Он подбежал ко мне, поцеловал руку и, запинаясь от волнения, предложил сразу пойти в ресторан и поужинать.
— Поверите, целый день во рту крошки не было… — приложив руку к сердцу, сказал он.
«Понятно, — решила я, — это у них называется цейтнот, у него нет времени тащить меня в номер, потом в ресторан, потом снова в номер… Да и нелогично это… Ладно, посмотрим, что он придумает дальше». Во всяком случае, общая схема сегодняшнего вечера мне была ясна. И она нисколько не противоречила моему замыслу, который весь сводился к тому, чтобы не дать ему сегодня ни шанса, поэтому я и назначила ему встречу на самый последний момент…
Он мне нравился, я ничего не имела против близости с ним, но не сегодня… Пусть он уедет в свою Ригу, полный желания и надежд.
Я решила резко выделиться из толпы его поклонниц. Он должен был завоевать меня, приложив к этому определенные усилия. Я чувствовала, что он готов к этому, и не хотела его лишать сладости трудной победы…
— Я, безусловно, не позволю умереть от голода чемпиону мира, — улыбнулась я, — но сможем ли мы в ресторане поработать над статьей?
— А почему нет?! — воскликнул он. — Сколько у вас там страниц?
— Пять.
— Неужели я такой умный, что наговорил пять страниц?
— Нет, это я такая глупая, что не могла коротко написать заход, концовку и собственные вопросы. А ваших мыслей там ровно вполовину меньше…
— Ну, выправить две с половиной страницы — это пять минут. Это я вам как журналист журналисту говорю, — уверенно заявил он.
— А чьи страницы вы собираетесь править? — невинным голосом спросила я.
Он весело взглянул на меня.
— А вы штучка!
— Вы тоже! — сказала я, даже не представляя себе, насколько я права.
Столик был изысканно и очень дорого сервирован.
Шампанское в серебряном ведерке со льдом, армянский коньяк «Отборный», черная и красная икра, янтарный севрюжий балык, слезящаяся ветчина, закрученная кольцами, салат из крабов, чаша с фруктами на длинной граненой ноге, цветы в узкой квадратной вазе топазового цвета…
Дело не в том, что я подобных столиков не видела в своей жизни, — видела и не такие, но этот был особенный, на крытый с особым тщанием и смыслом. Этот стол был рассчитан не столько на ужин, сколько на то, чтобы произвести на меня впечатление.
Михаил осмотрел его с авторской гордостью, и я поняла, что он принимал непосредственное участие в его сооружении. Что ж, я оценила его старания.
Но, как бы я ни была тронута его вниманием, прежде чем официант взялся за бутылку шампанского, я протянула чем пиону свои жалкие листочки. Он сделал официанту знак, чтобы тот повременил, и, сдвинув свои густые, сросшиеся на переносице брови, погрузился в чтение.
Глаза его с неправдоподобной скоростью пробегали по строчкам, и я, признаться, решила, что он читает по диагонали. Но когда он, передав мне листочки, сделал свои точные и толковые замечания, называя страницу и строку, то я про себя поаплодировала ему и снова напомнила себе, что чемпионами мира просто так не становятся…
Впрочем, замечания были столь несущественны, что я тут же за пару минут все исправила и снова протянула текст ему.
Он бегло просмотрел мои поправки, достал из кармана пиджака роскошную толстенную перламутровую ручку с золотым пером и размашисто написал в конце текста: «Маша, вы просто умница! Подписываюсь под каждым Вашим словом». И залихватски расписался.
— А вот теперь спрячьте это и никому не показывайте, — весело сказал он, протянув мне интервью.
— Почему? — опешила я.
— Да потому, что мы с вами тут въезжаем в проблему профессионального спорта, а это абсолютное табу. Об этом не то что нельзя говорить впрямую, это не должно следовать из статьи даже в пятнадцатом знаке после запятой. Спорт — это один из самых охраняемых наших идеологических заповедников. Браконьеру — смерть.
— И что же мне теперь делать? — растерянно спросила я.
— Ужинать! Что же еще?!
И он сделал знак официанту.
Когда шампанское, налитое умелой рукой официанта, отпенилось в высоких хрустальных бокалах, он поднял свой и сказал, проникновенно заглядывая мне в глаза:
— За вашу красоту, женственность и обаяние пили на верняка бесчисленное количество тостов, поэтому я хочу выпить за ваше великое литературное будущее! Я очень рад, что не ошибся в вас, коллега!
Наши бокалы, нежно соприкоснувшись, мелодично зазвенели. Он выпил свой до дна. Я сделала несколько глотков. В мой план не входила утрата контроля над собой.
За ужином он был весел, беззаботен и, вопреки моим ожиданиям, совсем не тороплив, если такое можно сказать о человеке подвижном, как ртуть.
Он спешил жить. Даже наливать шампанское или делать бутерброд с икрой он бросался с такой решимостью и быстротой, будто кто-то мог унести бутылку и икру. Другими словами, он очень быстро и порывисто делал все, что должен делать человек за столом, но заканчивать сам ужин он совсем не спешил.
Мне в голову начали даже закрадываться некоторые сомнения относительно моих расчетов. Неужели он вовсе и не собирается предпринять хотя бы попытку соблазнить меня? А если да, то насколько же нужно быть самоуверенным и не уважать противника, если на все про все он отводит какие-то жалкие полчаса?
Он вел себя совершенно беспечно, весело пил, провозглашая в мою честь замысловатые, остроумные здравицы, с печальным юмором рассказывал о своем тяжелом еврейском детстве, как он отстаивал в неравных битвах свою мальчишескую честь. Рассказал грустную и смешную историю о первой любви, которая подстерегла его в первом классе. Но страсти там полыхали самые взрослые…
Я даже начала беспокоиться за него и, когда нам принес ли еще шкворчащие котлеты по-киевски, спросила, не забыл ли он, что у него в половине двенадцатого отходит поезд?
— Я все прекрасно помню! — беззаботно отмахнулся он. — У меня все рассчитано по минутам…
— Но ведь вам еще нужно собраться, — сказала я, — поймать такси…
— Вещи все собраны, такси заказано, ни о чем не волнуйтесь, все будет хорошо! — сказал он со значением и поднял свою рюмку. — Давайте выпьем за то, чтобы все было хорошо!
Мы выпили. Я посмотрела на часы и с сомнением покачала головой. Было уже без пяти десять.
— Да не смотрите вы все время на часы! — засмеялся он. — Мы действительно никуда не опаздываем… Знаете, что? Если вы уж так переживаете, то возьмите мою отправку в свои руки! Идет?
Он же не знал, что я качала головой вслед своим тающим с каждой минутой шансам. Ведь если он не потащит меня в номер хотя бы за полчаса, значит, он даже не собирается соблазнить меня. Значит, я ему не так уж и нравлюсь. А все его комплименты, здравицы, пламенные взгляды — это просто его обычная манера вести себя с существами противоположного пола…
— Идет! — с трудом подавив вздох разочарования, ответила я. — Только вы должны меня слушаться. — Согласен!
— На сколько у вас заказано такси?
— На двадцать три ноль-ноль.
— Но почему так поздно? — испугалась я. — А если машина задержится? А светофоры?
— Ерунда! До Рижского вокзала езды пятнадцать минут. Со всеми светофорами от силы двадцать. Десять ми нут на посадку. Я успею даже ползком… Только обещайте запихнуть меня в мой поезд, а то еще пару рюмок, и я могу действительно что-то перепутать! Мне почему-то рядом с вами очень хочется пить… Просто нестерпимая жажда какая-то…
— Попробуйте утолить ее «боржоми», — предложила я. Только не хватало мне возиться с пьяным. И на себе тащить его к поезду. К сожалению, оказалось, что он не бабник, как я думала раньше, а алкоголик…
— Вам это совсем не составит труда, — сказал он. — Машина подождет вас у вокзала и доставит прямо домой. Мне так не хочется расставаться с вами… — Он накрыл своей рукой мою руку и слегка сжал, просительно глядя мне в глаза. Когда у него появлялось такое выражение, он сразу становился похож на ребенка. — Мне будет очень приятно, если вы меня проводите. Поверьте, так неуютно и грустно уезжать, когда тебя никто не провожает…
— Конечно, я провожу вас, — сказала я.
— И посадите в мой поезд? — уточнил он.
— Ну конечно! — я пожала плечами, не понимая, чего же он так хлопочет.
— Поклянитесь!
— Чем? — натянуто улыбнулась я. Меня начала слегка раздражать его пьяная настойчивость. — Вашим литературным будущим.
— Ну, этим-то — пожалуйста, этим — сколько угодно. А руку я, очевидно, должна при клятве положить на статью? — Это было бы замечательно.
Я достала из сумочки сложенные пополам листочки, положила на них левую руку, правую прижала к сердцу и торжественно произнесла:
— Клянусь своим великим литературным будущим, что провожу вас до вокзала, посажу в поезд, доведу до вашего места и уйду, только убедившись, что у вас приличные соседи по купе.
— Сразу стало легче на душе. Я не могу не выпить за такое редкое великодушие!
— Я сказала — доведу, а не донесу, — предупредила его я.
— Вы даже не представляете, насколько я трезв! — Он многозначительно поднял вверх палец. — Кстати, а соседей по купе у меня не будет, — заметил он как бы ненароком, наливая мне шампанское, а себе коньяк. — Я еду в спальном вагоне и выкупил второе место… — Он быстро взглянул на меня и тут же отвел взгляд.
«Ах вот оно в чем дело, — с облегчением подумала я. — Вот, значит, какой у вас план, ваше величество… Значит, вы меня хотите каким-то образом уломать поехать с вами… Браво, чемпион! Но ничего не выйдет. Нельзя же все время думать только об атаке. Нужно и планы противника принимать в расчет».
— Зачем же нужно было так тратиться? — еле скрывая насмешку, спросила я.
— Не люблю спать в одном помещении с чужими людьми…
— Да, это уважительная причина, — рассмеялась я.
Уже под самый конец ужина он как бы вскользь спросил:
— Вы бывали в Риге?
— Пока не довелось…
— Хотите поехать?
— Прямо сейчас? — усмехнулась я.
— А что? — пожал плечами он.
— Я легка на подъем, но не настолько…
— А что вам мешает?
— Очень и очень много вещей мне мешают, — сказала я на этот раз серьезно. — И давайте не будем больше об этом говорить… — Я посмотрела на часы. — Вам через пятнадцать минут нужно сесть в машину, а вы еще не расплатились с официантом.
— Ну, это быстро, — беззаботно ответил он. — Вы позволите покинуть вас на две минуты?
Меня неприятно царапнуло, что он так легко отказался от своих тайных намерений. А сколько слов я прочитала в газетах о его невероятной целеустремленности… Вот и верь после этого газетам.
Его не было минут семь. Он вернулся, неся в обеих руках большую картонную коробку, перевязанную шпагатом.
— Мы опаздываем, — тревожно сказала я, поднимаясь к нему навстречу. — Сейчас без пяти одиннадцать.
— Без семи, — уточнил он, взглянув на свои часы. — Мы идем в графике. У шахматистов, особенно тех, кто любит блиц, хорошо развито чувство времени.
А дальше пошло нагромождение нелепиц, как в кошмарном сне. Сперва мы ждали целую минуту гардеробщика, что бы получить мое пальто. Потом очень долго не было лифта. Мы его так и не дождались и бросились к лестнице. Благо, бежать нужно было вниз.
По дороге у него характерно звякнуло в коробке.
— Что у вас там? — спросила я.
— Мое утешение в дороге и завтрак. У меня дома еды никакой нет.
Около его номера мы были уже без одной минуты одиннадцать. Разумеется, по закону жанра замок не открывался! Он бессмысленно пытался повернуть его то в одну, то в другую сторону. Я чувствовала, как от волнения мой лоб покрылся испариной.
— Может, у вас рука легкая? — в отчаянии спросил он и протянул мне ключ. Я нежно вставила его в скважину и, затаив дыхание, осторожно повернула. Потом еще раз. И не почувствовала никакого сопротивления.
— С замками, как с женщинами, нужно обращаться ласково, — произнесла я много раз слышанную фразу и, легонько нажав на ручку, открыла тяжелую дубовую дверь. — Вы мой ангел-спаситель! — вскричал он. — Дайте я вас поцелую!
И не успела я опомниться, как он запечатлел на моих губах сочный, звонкий поцелуй, который только быстротечностью отличался от настоящего…
— Теперь я буду делать добро с оглядкой… — сказала я, помотав головой.
— Люди всю жизнь тяжело расплачивались за свои добрые дела, — прокричал он уже из ванной. Оказалось, что ничего у него не собрано. Его открытый кожаный чемодан лежал на белом рояле, пижама висела рядом на стуле, на другом стуле висела белая рубашка и два галстука. На столе стояла черная лакированная шахматная доска с белыми клетками из перламутра, на которой были расставлены замысловатые шахматные фигуры, искусно выточенные из почти белого со слабым зеленоватым оттенком и темного буро-зеленого нефрита.
— Давайте я сложу вещи в чемодан, — крикнула я.
— Вы рискуете нарваться на еще один благодарный поцелуй! — отозвался он из ванной. — Только чемодан не закрывайте. Здесь еще куча вещей…
— Где наша не пропадала, — пробурчала я, складывая пижаму.
Он прибежал из ванной с целой охапкой туалетных принадлежностей и прямо навалом высыпал их в чемодан.
— Да не складывайте вы эти тряпки, кидайте так… — Он вырвал у меня из рук недосложенную пижаму и, скомкав ее, сунул в чемодан. Такая же участь ожидала рубашку вместе с галстуками, потом он одним движением руки сгреб шахматные фигурки с доски на стол и, перевернув доску, начал их засыпать в бархатное темно-вишневое нутро доски пригоршнями, точно орехи.
Я посмотрела на часы.
— Мы уже на четыре минуты опаздываем…
— Ничего, у нас еще шесть минут резерва! — беспечно отозвался он и, захлопнув доску, швырнул ее в чемодан и закрыл крышку. Потом он надел пальто, черный берет, оглядел номер и облегченно вздохнул. — Ну вот, вроде все! Присядем на дорожку.
Он плюхнулся в кресло, я присела на край стула. Через секунду вскочил с криком:
— По коням!
И дернул за ручку лежащий на столе чемодан. И тут я, словно в замедленном кино, увидела, как распахивается плохо закрытая крышка и по всему номеру веером разлетаются его вещи: рубашки, галстуки, тапочки, трусы, бритвенные и туалетные принадлежности, как падает на угол шахматная доска, мягко подпрыгивает на ковре, ударяется другим углом и, распахнувшись, изрыгает из себя водопад фигурок, которые, распавшись, шустро разбегаются в разные стороны, прячась под диваном, креслами, стулья ми как мыши, застигнутые хозяйкой в кладовке за веселой пирушкой.
Он на мгновение оцепенел, потом театральным жестом сорвал с головы берет, швырнул его об пол и разразился бранью, которая хоть и состояла из цензурных слов, но по выразительности не уступала самому отборному мату.
Я же тем временем опустилась на колени и стала собирать его вещи. Он тоже принялся ползать, собирать шахматные фигуры, расставляя их на доске так, будто собирался играть.
— Вы что делаете? — испуганно спросила я.
— Нет, я не сошел с ума, — криво усмехнулся он. — Это чтобы знать, чего не хватает… Ну вот, не хватает белого ферзя, — горестно закончил он.
— Королевы? — уточнила я.
— Ее, — чуть не рыдая, кивнул он и сдвинул с места тяжелое кресло. Под ним ничего, кроме грецкого ореха, не было.
— Под диваном смотрели? — спросила я.
Он лег и, прижавшись щекой к полу, попытался заглянуть в узкую темную щель под диваном.
— Ни черта не видно… — плачущим голосом сказал он.
— Надо отодвигать, — решительно приказала я. — Поднимайтесь и беритесь за другой конец…
С диким скрежетом, безбожно царапая паркет, мы отодвинули диван. Белая королева валялась в куче вековой пыли.
Когда мы наконец спустились в вестибюль, большие гостиничные часы показывали пятнадцать минут двенадцатого…
Едва мы выскочили из гостиницы, как раздался низкий мощный гудок, и из огромного, серого, сверкающего хромом и промытыми стеклами ЗиСа-110 навстречу нам выскочил пожилой шофер в кожаной летной куртке и в форменной фуражке. Он выхватил из правой руки чемпиона злополучный чемодан и, задрав крышку багажника, швырнул чемодан в его бездонную черноту.
— Опаздываем, опаздываем, старина, — торопливо сказал Михаил ему как хорошему знакомому.
— Не сомневайтесь, дорогой товарищ, мухой домчим! — скороговорочкой пробормотал шофер и рванул из левой руки чемпиона коробку.
— Это в кабину, в кабину, там стекло! — сказал Михаил и, как мне показалось, подмигнул шоферу.
Когда мы сели сзади на мягчайшие бархатные сиденья и массивная дверца с приятным хлопком затворилась, я спросила:
— Вас все московские шоферы знают?
— Нет-нет, не все, — пробормотал Михаил, вглядываясь в часы и хмурясь. — Но этот знает. Мы с ним уже ездили… Сергеич, поезд через двенадцать минут.
— Поспеем, но штраф с тебя!
— Гони в мою голову! — отчаянно крикнул чемпион.
Как мы с ним совпадали в этом. Только мое отчаяние было безысходным, а его веселым. Он жил отчаянно!
С непрерывным гудком и включенными фарами мы про неслись на три красных светофора, а на четвертом, затормозив перед непрерывным потоком машин, заглохли. Несколько раз с истошным воем, сотрясая машину, прокрутился вхолостую стартер. Сергеич, чертыхаясь, вывалился на улицу и под насмешливые гудки застрявших по его милости машин забежал спереди и вздернул на дыбы капот…
— Что там?! — крикнул, высунувшись из окна, чемпион.
— Сейчас! Не может быть! Сей момент! Мухой домчим! — кричал из-за капота Сергеич.
Когда он, вытирая на ходу черные руки носовым плат ком, плюхнулся на водительское место и сполоборота завел двигатель, я сказала ровным голосом:
— Можете не спешить. Поезд отходит через сорок пять секунд.
— Ничего, Михаил, не боись! Догоним!
Он оглянулся через высокую спинку переднего сидения и подмигнул чемпиону.
— Где догоним, где? Он же до Волоколамска не останавливается…
— В Волоколамске, может, и не догоним, а вот в Великих Луках обязательно догоним. Никуда он не денется в Великих Луках, — весело пообещал шофер и заложил крутой поворот.
— Сколько же ехать до Великих Лук? — растерянно спросила я.
— А черт его знает! — бесшабашно воскликнул чемпион. — Вам-то что беспокоиться? Вас в любом случае доставят до дома… Конечно, мы можем вас завезти прямо сейчас… — осторожно сказал он.
— Я же поклялась! — возмущенно ответила я.
— Ну тогда все в порядке! — весело воскликнул он. — Гони, Сергеич.
Это было восхитительное путешествие. Как только мы вырвались из Москвы и за окнами установилась кромешная темнота, Михаил включил приемник, вделанный в спинку передних кресел. Просторный салон наполнился уютной музыкой. Транслировали концерт Утесова.
Михаил открыл коробку, в которой оказалось заморожен ное шампанское, заботливо укутанное в ресторанные салфетки, два хрустальных стакана, пакеты со всевозможными бутербродами, пирожными, шоколадный набор, виноград, мандарины… Один пакет с бутербродами, бутылку «боржоми» и несколько мандаринов он передал водителю и нажал на неприметную кнопочку. Из спинки переднего сиденья плавно выросло толстое стекло, разделившее водительское место с пассажирским салоном. Михаил задернул занавески из серой плотной материи. Они ходили по специальному пазу в потолке салона.
— Это чтобы наш свет не мешал водителю, — объяснил он мне.
— Это очень разумно, — саркастически улыбнулась я и подумала в который раз: «… Чемпионами мира просто так не становятся…»
Я наконец поняла весь его, надо признать, довольно тонкий замысел. Отметила его актерские способности, вспомнив, как он разыгрывал сцену отчаяния в гостинице. Отдала должное его мастерству, с которым он вытянул из меня клятвенное обещание посадить его в вагон, и знанию психологии, когда он громоздил нелепицу на нелепицу, идя от смешных мелочей к полному обвалу и катастрофе. Оценила его ход с купленным вторым местом в купе… и вторым стаканом в коробке с шампанским. Впрочем, эти деньги были не совсем выброшенными… В конце концов, я ведь могла согласиться доехать с ним и до Риги…
И это все было тщательно подготовлено, рассчитано по минутам и, может быть, даже отрепетировано. И все это делалось для меня! Нет, я явно не была для него одной из толпы его обожательниц. Меня эти доводы вполне удовлетворили… Я решила миттельшпиль отдать ему. В конце концов, это не было легкой победой, что и требовалось доказать…
Теперь главное было не проиграть эндшпиль.
Он был очень нежен, что казалось совершенно неправдоподобным при его совершенно бешеном темпераменте и нетерпеливости, жертвой которой пали мои любимые чулки со швом и черной пяткой… Других потерь, к счастью, не было.
Он попробовал было заговорить о любви, но я так нешуточно зажала ему рот ладонью, что объяснять ничего не пришлось… Он об этом больше не заикнулся, зато столько комплиментов моей груди вообще и соскам в отдельности я не слышала за всю жизнь.
И еще ему очень нравились мои ноги. Оказывается, с самого первого мгновения там, в вестибюле гостиницы, когда он впервые увидел меня, его поразили мои тонкие лодыжки, которые, как он горячо объяснил, являются несомненным признаком породы…
— Я то же самое слышала и о лошадях, — сказала на это я.
— Вот видишь, значит, я прав! — воскликнул он.
И он очень смеялся, когда я называла его сладким ежиком…
Несколько раз мне приходила в голову шальная мысль действительно воспользоваться его вторым билетом и по ехать с ним в Ригу. Но я этого не сделала. По двум соображениям: во-первых, не хотела выглядеть перед ним трепушкой. Ведь я же сказала, что в Москве у меня много серьезных дел. Тогда получится, что я врала. А во-вторых, я очень боялась его в Риге. Боялась, что он станет совершенно другим, и это яркое и необычное путешествие начнет превращаться в рутинную, никому, по чести сказать, не нужную связь. И за качусь я в его жизни под какой-нибудь дальний диван, в пыль, как та нефритовая королева…
Всю обратную дорогу я безмятежно спала, благо ширина и длина сиденья спокойно это позволяли. Сергеич подвез меня к дому утром в половине одиннадцатого. Я могла бы вернуться и раньше, но мы больше часа ждали поезд в Великих Луках.
За эту зиму он несколько раз внезапно обрушивался на меня, как ураган, как цунами, как смерч. Всегда был щедр, стремителен, безрассуден. Все время тащил меня куда-то… Все время спешил. Он был очень занят в своей жизни.
В конце февраля 1961 года за две недели до матча-реванша с Ботвинником он, вместо того чтобы готовиться, увез меня на три дня в Сочи.
Он утверждал, что для него самое страшное — перетренироваться и перегореть до начала матча. Наверное, сочинил это на ходу, чтобы уговорить меня.
В Сочи мы остановились в шикарном закрытом санатории, где был бассейн с морской водой. В это время там тренировались прыгуны в воду. Он заспорил с кем-то из новых знакомых (а он обрастал ими моментально, где бы ни был), что прыгнет с десятиметровой вышки не хуже этих мастеров.
Я его отговаривала изо всех сил, но он прыгнул. Первый раз в жизни. Совершенно трезвый. И сломал себе ребро. И еще неизвестно, что он там внутри себе отбил.
Как он просил санаторского врача и меня, чтобы мы никому не рассказывали…
А 14 марта начался матч-реванш, который он проиграл.
И никто не знал, в каком состоянии он играл.
Он жутко переживал, но был молод и считал, что жизнь на этом проигрыше не кончается…
Я, конечно, понимала, что я не одна у него, что где-то далеко бурлит и пенится его другая жизнь, но он никогда ни чем этого не показывал. Рядом с ним я всегда чувствовала себя королевой.
Постепенно его приезды и звонки сделались реже, а по том как-то незаметно наши отношения переросли в дружеские.
Эндшпиль и всю партию я свела вничью. Не проиграла, как в прошлый раз…
Он умер не так давно. Хотелось бы верить, что тот роковой прыжок, от которого я его так и не смогла отговорить, не был причиной его смерти…
Это было в ЦПКиО имени Горького.
Я его заметила еще в аллее, ведущей от розария к «Зеленому театру». Был жаркий июльский вечер. В центре было совсем душно, а здесь в парке еще можно было дышать, и по этому народу в тот вечер там было больше обыкновенного.
Я пришла сюда специально чтобы посмотреть в «Зеленом театре» фильм «Алые паруса» с Лановым и Анастасией Вертинской. Татьяна мне все уши прожужжала о том, как она хороша в этой картине. А в Ланового она просто влюбилась и пошла бы еще раз, но ей не с кем было оставить дочку Женю.
Билеты у меня были куплены, до начала сеанса достаточно времени, и я не спеша прогуливалась по аллее. В какой-то момент, вероятно, почувствовав его взгляд, я безотчетно оглянулась. Он, наверное, не был к этому готов и потому быстро отвел глаза. Мне же было совершенно очевидно, что он шел и специально глазел на меня сзади… Я к такому привыкла и почти научилась не обращать на это внимания. Его я за помнила потому, что он был очень молод… Да нет же, о нем нельзя было так сказать. Он был просто мальчишкой. Это меня и возмутило.
Я резко замедлила шаги, давая ему возможность обо гнать меня. Он обогнал. Теперь я разглядывала его со спины. Он был невысокого роста, широк в плечах и тонок в талии.
На нем была черная рубашка с закатанными рукавами, узкие черные же брючки и остроносые черные ботинки. Очень короткие волосы зачесаны назад.
Я видела, что ему неудобно идти под моим взглядом. Он да же слегка втянул голову в плечи и, прибавив еще шагу, вскоре скрылся в густеющей перед «Зеленым театром» толпе.
Отыскав свое место, я случайно посмотрела вверх и снова увидела его. Он сидел тремя рядами выше. Мне показалось, что он еле заметно улыбнулся. Я не придала значения этому совпадению…
Фильм мне не понравился. В сказки с благополучным концом я уже не верила. Вертинская действительно была хороша, а Лановой просто красавец — глаз не оторвешь. Но мне как раз такие никогда и не нравились. На мой вкус его лицу не хватало своеобразия.
Пока шел фильм, сделалось чуточку прохладнее, и я решила пройтись пешком, пока не устану, а там взять такси. На мне были удобные босоножки на низком каблуке, идти в которых одно удовольствие.
По парку и дальше по Крымскому мосту я шла в густой толпе, вывалившейся из «Зеленого театра», а когда свернула с Садового кольца на свою любимую Кропоткинскую улицу, то, услышав шаги за спиной, невольно оглянулась.
Это был он, тот самый из парка.
На этот раз я не замедлила ход и не прибавила шагу.
«Черт с тобой, решила я, нравится тебе любоваться моей задницей — любуйся». В тот день я была в легком цветастом платьице, сильно приталенном и расклешенном книзу. Уж чем он мог там любоваться? Все что можно я скрыла в свободных складках. Да и не очень толстая я в то время была.
До самого Дома ученых я шла не оглядываясь, но все время слыша в паузах между проезжающими машинами его отчетливые шаги.
Ни тени страха не закралось мне в душу. Большое — дело юнец преследует. Подумаешь… Мне еще со школьных времен было это знакомо. Они обычно и сами толком не знают зачем это делают. Плетутся следом, словно зачарованные, а спроси — зачем, на что надеются? — ни за что не ответят. Конечно, в мечтах им видится, как предмет их внезапной любви ломает ногу или на нее нападают хулиганы, а они тут как тут — спасители… Это когда они идут за девчонкой-ровесницей, а когда впереди взрослая женщина, то тут уж им мерещится вообще черт знает что. Наверное, они мечтают о том, как женщина, покоренная их… А чем, собственно говоря, по коренная? Ну, не важно, — предположим, покоренная их дурацкой назойливой преданностью, вдруг оглядывается и де лает им тайный знак рукой… И тут начинается такая роман тика… Впрочем, и в том и в другом случае они безопасны.
Я решила ничего не предпринимать. К тому же была возможность, что это действительно совпадение и он, дойдя до нужного переулка, свернет к своему дому. Да и что сделаешь в таком случае? Ну, замедлю я шаг, и он замедлит. Или пройдет мимо и будет маячить впереди. Легче от этого не станет. А если я заскочу в первый попавшийся подъезд, то он, чего доброго, зайдет вслед за мной, чтобы проследить, в какой квартире я живу. Или догадается подождать на улице, пока я выйду снова. Остается, конечно, обратиться к милиционеру, но это уж в самом крайнем случае. А что мне это даст? Он как ни в чем не бывало пройдет мимо. А если его задержат, то скажет, что просто гуляет, а до меня ему нет никакого дела. И вообще, он после фильма замечтался и меня только что заметил…
В общем, положение было хоть и слегка дурацкое, но вполне терпимое. Я решила, что, когда сверну на Гоголевский бульвар, все станет ясно.
Естественно, он свернул следом за мной. Когда рассеялись последние сомнения, я выбрала место поосвещеннее и такое, чтобы все близлежащие скамейки были заняты влюбленными парочками, и резко остановилась. Я увидела, что он, не готовый к такому открытому маневру, запнулся, поколебался мгновенье и деревянной походкой стал приближаться ко мне. Свернуть-то все равно было некуда… Очевидно, он надеялся проскочить мимо и занять хоть и не столь выгодную, но вполне приемлемую позицию впереди шагов за двадцать…
И вот пока он тащился эти двадцать метров, цепляя землю своими остроносыми туфлями, в моей голове возник план: «А какого черта?! — вдруг весело и бесшабашно поду мала я. — В моей жизни ничего не сбывается, так пусть у него хоть одна мечта сбудется…»
Когда он, глядя себе под ноги, проходил мимо, я внезапно шагнула к нему и взяла его под руку так, словно пришла на свидание к своему парню. Он вздрогнул всем телом и испуганно взглянул на меня. Я почувствовала, как напряглась и сделалась каменной его рука. Клянусь, если б я не улыбнулась ему в ответ, он задал бы стрекача.
Некоторое время мы шли молча.
— Ну и чего же ты хочешь? — вполголоса спросила я. Он пожал плечами, не решаясь даже посмотреть в мою сторону.
— Ты думаешь, приятно, когда кто-то тебе в затылок дышит?
Он опять промолчал, а я подумала, что, наверное, погорячилась выступить в роли доброй феи… Если он так и собирается молчать, то мне будет трудно подавать реплики и за себя и за него…
— С чего ты вздумал тащиться за мной? — задала я ему наводящий вопрос.
— Вы мне очень нравитесь, — сказал он и смело, даже с некоторым вызовом посмотрел мне в глаза.
«Hy, это совсем другое дело», — с облегчением подумала я и стала осторожно развивать успех.
— И что же ты все-таки хотел, когда пошел за мной?
— Хотел с вами познакомиться…
— А почему просто не подошел?
— И что бы я сказал? — слабо усмехнулся он, и я подумала что мальчик оживает потихоньку.
— А если б я сама не взяла тебя под руку?
— Я бы узнал, где вы живете, и как-нибудь с вами познакомился бы.
— Познакомился бы… — передразнила я его. — Уже примелькавшись, намозолив глаза, надоев своими преследованиями? Эх ты, чудо морское!
Я заметила, как упрямо шевельнулись желваки на его крепких скулах. Он самолюбиво промолчал. — И потом я гораздо старше тебя…
— Для меня это не имеет значения.
— Но для меня имеет. Ты об этом не подумал? Сколько тебе лет?
Он опять шевельнул желваками, но все-таки ответил:
— Восемнадцать… Но мне дают гораздо больше. А через несколько лет разница вообще не будет заметна…
— Как раз наоборот, — весомо сказала я. — Ладно, про води меня до дома, поболтаем… — Я усмехнулась, — заодно и адрес узнаешь.
— А где вы живете? — встревожился он.
— На Тверском бульваре.
— Так близко!
И столько в его возгласе было мальчишеского разочарования, что я рассмеялась. Он же не знал, что я его сбывающаяся мечта. Будущее для него было по-прежнему скрыто романтическим туманом. Это для меня его будущее было яснее ясного, хотя… Я повнимательнее пригляделась к нему, тем более что из тенистой аллеи бульвара мы вышли к новому памятнику Гоголю, вокруг которого горели большие, якобы старинные фонари.
У него был высокий лоб, прорезанный не глубокими, но вполне заметными, взрослыми морщинами, греческий нос почти без переносицы, густые брови, которые он постоянно сурово хмурил, чтобы казаться старше, большие глаза с чуть опущенными книзу внешними уголками, высокие скулы и по-юношески впалые нежные щеки с едва заметным пушком; небольшой, но крепкий подбородок он явно уже брил. Губы его были крепко сжаты, но их мягкий рисунок выдавал слабость характера. — «Если он отрастит бороду, — подумала я, — то в профиль будет очень похож на Фиделя Кастро». Нечего и говорить, что это сравнение свидетельствовало в его пользу. Фидель мне, как и всем женщинам СССР, в то время очень нравился.
Он тоже воспользовался светом фонарей, чтобы рассмотреть меня повнимательнее.
— Ну и как? — спросила я улыбаясь.
— До вас я был влюблен в Аллу Ларионову. Вы прекраснее!
— Ого, какие мы слова знаем! — весело сказала я.
Он оказался очаровательным мальчиком. Очень начитанным, остроумным, порой до дерзости… Но это оттого, что еще не четко ощущал границы хорошего тона.
Вдруг выяснилось, что он знает наизусть моих любимых Хайяма и Катулла. Кроме того, он прочитал мне незнакомые стихи Максимилиана Волошина, Гумилева, поразил словом «акмеисты». Он мне рассказал, что еще в школе он спас из сетки с макулатурой толстенную книгу «Антология русской поэзии XX века» 1924-го года издания.
Я предположила, что он, наверное, и сам пишет стихи, но он стал смущенно отнекиваться… Потом признался, что писал, но давно уже бросил, потому что стихи были очень плохие. А писать он собирается прозу. Что любимый писатель у него Хемингуэй… Черная одежда на нем — это не просто так. Он носит траур по «папе Хему» который неделю назад застрелился… А раньше его любимый писатель был Ремарк… Лучшая его книга «На Западном фронте без перемен» хотя «Три товарища» конечно, тоже неплохая вещь.
Он жил где-то на Шаболовке, в самом конце. Когда я озаботилась, как же он будет добираться до дома, он на полном серьезе сказал:
— Дойду пешком. Я очень сильный и выносливый, — добавил он совершенно серьезно.
— А как же родители? Они же будут беспокоиться.
— Они спят. Мне не впервой так поздно приходить.
Мне показалось, что он неохотно говорит о родителях.
Я стала его осторожно выспрашивать, и оказалось, что и вправду он не очень с ними ладит и практически только ночует дома.
Он с большим юмором рассказал, как его за хулиганство выгнали из школы, из восьмого класса, как он четырнадцати лет пошел на работу учеником электрика, как учился в вечерней школе, из которой его отчислили за прогулы. Потом отчим, работавший директором типографии в подмосковном Реутове, посоветовал ему поступить в полиграфический техникум имени первопечатника Ивана Федорова.
Он не хотел туда поступать и решил завалить первый же экзамен по литературе, но учительница раскусила его намерения и хитростью вытянула из него блестящий ответ.
Техникум он бросил. Просто перестал туда ходить. И теперь у нет на руках нет никакого документа об образовании…
Когда мы дошли до моего дома, он с такой щенячьей грустью посмотрел на меня, что я сжалилась над ним и сказала, что теперь я его немножко провожу…
Мы спустились по улице Герцена до Манежной площади, оттуда прошли к Библиотеке имени Ленина, постояли там. Уличные часы на углу показывали половину второго. Прошла колонна поливальных машин.
— Мое такси уехало… — вслед колонне усмехнулся он.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Юра… — слегка запнувшись, ответил он. — Дурацкое имя. Юра как-то по-детсадовски, как Вова… А Юрий — слишком официально… А как вас?
— Маша. У тебя есть деньги на такси?
— Конечно, — сказал он. — Только сперва я должен проводить вас, Маша. — Ему было приятно назвать меня по имени. Это означало более высокую степень знакомства.
Около своего подъезда я спросила его:
— Ты есть хочешь, Юра?
— Есть я всегда хочу, — ответил он с усмешкой.
— Голодное военное детство? — спросила я тоже шутливым тоном.
— Нет, в детстве, как мне рассказывают, я лопал черную икру. Жалко, что не помню. А вот сейчас… Я деньги отдаю матери, а она мне выдает на дорогу и на обед, но я эти деньги трачу на сигареты, на кино… Я очень люблю кино… Конечно, дома меня сейчас ждет на столе под салфеткой ужин. Мы живем втроем в одной комнате, и поэтому я съедаю его на кухне, пока соседи спят. Потом я там пью чай, курю, читаю. И обед меня каждый день ждет, но если после работы вернуться сразу домой, то порой бывает сложно уйти…
— Мама тебя не отпускает?
— Нет, что вы! Но она каждый раз спрашивает, куда я иду. Врать я не хочу, а каждый раз отвечать, что идешь гулять с товарищами — постепенно начинаешь чувствовать себя идиотом…
— А на самом деле куда ты ходишь?
— Гулять с товарищами. У меня есть два очень близких друга. Один пишет стихи, а с другим мы три года вместе работаем… Вот с ними я шляюсь каждый вечер… Сейчас их просто нет в Москве.
— А почему ты при мне ни разу не закурил?
— Мои сигареты кончились еще в «Зеленом театре».
— И ты столько терпишь?
— А что делать? — развел руками он. — Был бы один, давно уже полпачки настрелял бы…
— Надо же, какая жертва, — покачала головой я. — Она должна быть вознаграждена. А что ты куришь?
— Днем «Приму», а вечером «KKД».
— А это что за сорт? Я таких не знаю.
— Это Кто Какую Даст, — ответил он, довольный, что хоть чем-то меня удивил.
— Значит, не будешь возражать против «Фемины»?
— Не знаю, ни разу не пробовал… — сказал он. Мне послышался в его голосе какой-то скрытый смысл, но докапываться до истины я не стала.
— Ладно, пошли за куревом, — сказала я.
Он и не подумал отказаться.
У меня было в морозильнике мясо, курица, но размораживать их можно было до утра. Я сварила макароны и заправила их на скорую руку тушенкой. Получилось нечто вроде макарон по-флотски.
Пока я возилась на кухне, он сперва прилип к моим книжным шкафам, а потом, наткнувшись на полку с пластинками, даже забыл о сигарете, которая так и догорала в одиночестве в пепельнице.
— Можно, я что-нибудь поставлю? — крикнул он мне в кухню. — У меня дома радиолы нет…
— Поставь, только потише, а то соседям завтра на работу… — сказала я и загадала, что если он поставит что-нибудь из моих любимых вещей, то тогда… Я не успела додумать, что будет «тогда», как заиграл оркестр Эдди Рознера. Он по ставил пластинку с пятой вещи. Это был «Караван» Стефана Граппелли в обработке Дюка Эллингтона. Я вышла в гостиную.
— А как ты догадался, что это моя самая любимая мелодия из всей джазовой музыки? — спросила я.
— Это моя любимая вещь, — сказал он, пожимая плечами.
Он съел две полные суповые тарелки с верхом макарон по-флотски, которые я накладывала с горкой. Ел он быстро и аппетитно, пристанывая от наслаждения. Я еле сдержалась, чтобы тоже не налопаться, глядя на него. И при этом он успевал сыпать анекдотами и забавными рассказами о своих недавних приключениях с друзьями на пляже в Серебряном бору. Из этих рассказов я поняла, что друзья его такие же беспутные, как и он.
После макарон он выпил две огромные чашки чая со свежим вишневым вареньем. Он намазывал его на белый хлеб. Варенье все время стекало, и он подлизывал его то с одной стороны, то с другой. Я поймала себя на том, что слишком внимательно слежу за его красным от варенья языком, и отвернулась.
Насытившись, он начал маяться. Он боялся, что теперь я выставлю его за дверь. Я была совершенно уверена, что он и представления еще не имел, что будет делать, если останется, но уходить ему явно не хотелось.
— Можно, я еще что-нибудь поставлю? — робко спросил он, кивнув на радиолу.
— Поставь, — сказала я.
Он выбрал сборник танцевальной музыки. И опять попал, хоть я и ничего не загадывала. Он поставил «Маленький цветок». Была такая грустная вещица, которую я тоже очень любила. Увидев по моим глазам, что снова попал, он подошел ко мне и, неловко поклонившись, сказал:
— Разрешите пригласить вас на танец.
— Но я значительно выше вас, — улыбнулась я.
— Это не имеет значения. И потом совсем не значительно, — сказал он без тени улыбки.
— Не думаете же вы, что я буду танцевать в домашних та почках? — сказала я и вышла в прихожую переобуться. Там, надевая свои шпильки, я подумала: «Боже мой, зачем это тебе? Ведь ты как минимум на восемь лет его старше и теперь будешь на все двенадцать сантиметров выше… Что ты делаешь, старая дура? А, ерунда! Не имеет значения!» — ответила я его словами.
Он танцевал плохо. Вернее, даже не танцевал, а так — топтался на одном месте под музыку, прижимая меня к себе. Обе руки он по последней моде держал на моей талии. Они сквозь платье жгли мне поясницу, такие были горячие.
С первых же шагов я почувствовала, как он возбудился.
Он отстранился, стесняясь собственного возбуждения, и даже слегка покраснел. Меня все это страшно забавляло. Я нарочно прижималась к нему и даже слегка выставляла вперед колено, чтобы почувствовать его возбуждение… Надо сказать, что и сама я начала потихоньку заводиться, так что шалость моя была не совсем невинна…
— Тебя действительно не смущает, что я такая большая? — спросила я внезапно осипшим голосом и даже прокашлялась, чтобы вернуть ему нормальное звучание.
— Нет, не смущает, — ответил он точно таким же сиплым голосом. — Наоборот…
— Что наоборот, чудо морское? — хрипло рассмеялась я и подумала с досадой: «Вот прилипло ко мне это „чудо“! Ни кого так раньше не называла!»
— Мне хочется носить вас на руках! — сказал он, глядя мне прямо в глаза, хоть и густо покраснел при этом.
— Хотела бы я на это посмотреть…
Я, наверное, зря хихикнула. Не успела я сообразить что к чему, как он нырнул куда-то вниз, и я взмыла в воздух…
Те из вас, кто смотрел замечательно-трогательный фильм Федерико Феллини «Амаркорд» («Я вспоминаю»), наверное, помнят эпизод, в котором герой фильма, подросток, несколько раз отрывает от пола гигант скую хозяйку табачной лавки, подхватив ее под зад. У него там, у бедняги, чуть глаза не вылезают из орбит, а хозяйку это так распаляет, что она извлекает из кофты свою циклопическую грудь и требует от подростка, что бы тот ее сосал, что он и делает, находясь еще в шоковом состоянии от перенапряжения. Великаншу это, кажется, вполне удовлетворяет…
Я очень люблю «Амаркорд». Мне нравится и этот эпизод, но должна сказать, что наши юноши могут дать итальянским сто очков форы.
Безусловно, Юра был даже на вид крепче героя Феллини, и я тогда еще была поменьше хозяйки табачной лавки, но сделал он все совершенно по-другому…
Он просто взял меня на руки, как ребенка, как муж молодую жену, когда вносит ее после бракосочетания в свой дом, и закружил по гостиной, приговаривая при этом совершенно не натужно:
— И вовсе вы не большая. Не надо себя преувеличивать…
— Отпусти, сумасшедший, у тебя пупок развяжется… — заверещала я, обвивая его шею руками, чтобы хоть чуть-чуть облегчить ему ношу.
— Да вы же совсем не тяжелая, — сказал он, улыбаясь все же с некоторым напряжением, и слегка подбросил меня, чтобы ловчее перехватить…
У меня сердце оборвалось. Я успела испугаться, что он меня не поймает, я грохнусь и проломлю пол.
— Отпусти, надорвешься, сумасшедший… — Я боялась пошевелиться, чтобы не сделать еще хуже, и следила лишь за тем, чтобы своей ножищей, парящей в воздухе, не сбить любимый торшер или хрустальную вазу с флоксами со стола…
Совершенно не представляю, как хозяйка табачной лавки могла завестись от того, что мальчик надрывается…
Он внял моим просьбам и бережно опустил меня на диван. Я сняла руки с его шеи, но он не торопился отстраниться. Он опустился перед диваном на одно колено и оперся руками на диванный валик, как бы заблокировав меня. Его глаза медленно и внимательно скользили по моему лицу.
Я знала, что он ни за что не предпримет прямой атаки, по стесняется, а повода обнимать меня и прижимать к себе, как в танце, у него больше не было. Да и сказать в таком положении ему было особенно нечего, а встать и лишиться столь выгодной позиции он не хотел. Положение его было довольно щекотливое, а я не спешила прийти на помощь. В конце концов, если я и фея, то вполне современная, со стервозинкой…
— Ну и что дальше? — наконец спросила я с некоторым раздражением в голосе.
— А что дальше? — улыбнулся он.
— А дальше детям пора домой, баиньки, — сказала я.
— А кто же здесь ребенок? — притворно удивился он.
— Известно, кто здесь ребенок.
— Конечно, — воскликнул он радостно, — как же я забыл! Ребенка нужно было отнести в спаленку, в кроватку… — И он начал просовывать одну руку мне под голову, а другую под бедра… я поняла, что на этот раз, поднимая меня с дивана в таком неудобном положении, он точно надорвется. И, кроме того, я понимала, что от неловкости, от незнания, как при ступить к делу, он может натворить таких глупостей, что отобьет у меня охоту навсегда.
— Подожди, — серьезным, строгим голосом сказала я, поднимаясь с дивана. — Подожди, давай разберемся в ситуации…
Я знала, что самый надежный способ охладить любой пыл — это назвать вещи своими именами.
Я поднялась с дивана, одернула задравшееся платье, поправила волосы, села на стул и закурила.
— Что ты от меня хочешь? — спросила я его, как старая усталая учительница спрашивает нерадивого ученика.
Он сел напротив, тоже закурил и, гася спичку, как бы между делом уточнил:
— Вы хотите, чтобы я это сказал?
— Да. Я хочу, чтобы ты это сказал, — произнесла я, прибавив еще стали в голосе.
— Я безумно хочу вас… Вы мне так нравитесь, что у меня даже голова временами кружится…
— И по этому случаю ты собираешься таскать меня на руках по всей квартире? — усмехнулась я.
— Но мне этого очень хотелось…
— А чего тебе еще хочется?
— Чуть слышно целовать ваши руки, шею, глаза, губы…
— А что же тебе мешает? — тихо спросила я. Меня поразило это «чуть слышно»…
Он меня просто истерзал своими «чуть слышными» поцелуями. Они были так нежны, так трепетны, так вездесущи и язвительны, что через какое-то время я почувствовала, как у меня течет по ногам…
— Нет, я так не могу, — прохрипела я в отчаянии и убежала в ванную.
Как оказалось, он, дурачок, меня неправильно понял.
Когда я вернулась чистая, слегка влажная, душистая и совершенно голая под небрежно запахнутым халатом, он успел привести себя в порядок и сидел в застегнутой на все пуговицы рубашке, причесанный, с сигаретой в руке и круто заложив ногу на ногу, чтобы не было видно, как у него лопаются штаны.
Я присела перед ним на корточки, отчего полы халата разошлись чуть ли не до пояса.
— Ты что, ежик, обиделся?
— Вы же сами сказали, что не можете, — пожал плечами он.
— И ты из-за этих слов мог отказаться от меня? — изумилась я.
— Почему отказаться… Но раз вы не можете…
— Ах ты, мой сладкий ежик, — сказала я и растрепала его тщательно уложенные короткие и жесткие волосы. — Конечно, я так больше не могу… — шептала я, расстегивая маленькие юркие пуговки на его рубашке и покрывая его гладкую, твердую, горячую грудь поцелуями. — Ты же меня чуть с ума не свел своими губами и руками… Иди же ко мне — что ты сидишь как деревянный…
Он бросил сигарету в пепельницу и поднялся со стула.
Это было волнующее зрелище. Он стоял с растерянной физиономией, все еще боясь поверить, что вот оно все уже про исходит, и с оттопыренными спереди брюками.
Я содрала с него рубашку и, зацепив пальцем за ремень, повела в спальню. Там я одним движением плеч скинула халат, юркнула под одеяло и закрыла глаза, щадя его целомудрие. Но в щелочку между веками я все же видела, как он дрожащими руками расстегивал ширинку, потом, путаясь в штанинах, стаскивал с себя узкие брюки вместе с носками. Оставшись в одних семейных сатиновых трусах он, прежде чем их снять, на мгновение запнулся и посмотрел на меня. Я по-правдашнему плотно сожмурила веки…
Он лег рядом со мной и вытянулся в струнку. Ему опять нужно было что-то преодолевать, как перед первым поцелуем…
Мне надоело быть стервой, и я прошептала:
— Где же ты? Иди ко мне.
Медленно, неловко он повернулся, чиркнув меня по бедру чем-то огненным, и лег на меня. Я медленно развела ноги и слегка приподняла колени, удивляясь, как легко и уютно помещается он у меня между бедер.
Я уже открыла глаза, увидела его ошеломленно-счастливое лицо и закрыла их, готовясь улететь далеко-далеко, но через несколько мгновений снова их открыла… Он, не при бегая к помощи рук, пытался войти в меня, но при этом метил гораздо выше, чем следовало. И при этом был так настойчив и силен, что даже причинял мне боль.
И хоть я была уже в полусознательном состоянии, у меня хватило самообладания понять, что у него совершенно нет опыта в этом деле, что он толком не представляет себе, где что находится, и, скорее всего, не делал этого ни разу в жизни…
Волна необыкновенной нежности прошлась по всему моему телу, я благодарно поцеловала его в шею, прямо в бьющуюся жилку И, опустив руку, которой обнимала его за спину, просунула ее между нашими животами и помогла ему войти. И при этом убедилась, что совершенно напрасно называла его ребенком. Говорить о нем такое нельзя было даже в шутку… Разумеется, у него он был не таких габаритов, как у Николая Николаевича, но даже самая строгая женщина не могла бы предъявить к нему ни одной претензии…
Входил он в меня медленно, чуть слышно, как и целовал. И это было не от боязни, а от нежности. Когда он через сладкую, мучительную бесконечность вошел в меня весь и прижался ко мне что есть силы, я невольно застонала от нестерпимого блаженства… Он резко отстранился, замер и испуганно прошептал:
— Что? Тебе больно?
Сердце мое просто растаяло. Он ни разу не слышал, как стонет женщина в страсти.
— Мне так хорошо, что я схожу с ума… — прошептала я, обхватив ладонями его окаменевшие ягодицы и вжимая его в себя…
Он был совершенно неутомим. В какой-то момент я полностью потеряла контроль и над собой и над ситуацией… Я уже несколько раз и взлетала в поднебесье, и проваливалась в бездну наслаждения, а он все так же молча и упорно, не меняя ни темпа, ни положения, наверное, больше часа продолжал свою работу, которая из безумно приятной сделалась сперва просто приятной, потом чуточку чрезмерной и в конце концов уже почти нестерпимой… Я понимала, что у него могут быть естественные для первого раза затруднения, и потому молчала… Наконец он вытянулся в струнку и надолго затих, не покидая меня. Выждав довольно долго, я осторожно выбралась из-под него и побежала в ванную.
Там меня слегка удивило его обилие… Обычно из меня мало что вытекает, и я даже шучу, что ничего мужского мы с ней не отдаем, но тут из меня просто полилось… И так много. В этом была некая загадка, которая чуть позже объяснилась самым неожиданным образом…
Когда я, естественно, совершенно голая — чего уж тут скрывать — вернулась из ванной и подошла к трюмо, чтобы поправить волосы и вообще поинтересоваться, во что в моем возрасте обходятся такие бессонные ночки, он вдруг сорвался с постели, подскочил ко мне и стал покрывать мои ягодицы пылкими, жадными поцелуями. Я с удивлением посмотрела на него через плечо.
— Ты что, ежик?
— Просто я еще ни разу не видел вас сзади, — сказал он, на секунду оторвавшись от своего занятия, и снова прижался губами к тому месту, где ягодицы начинают раздваиваться.
— Ну и как? — улыбнулась я и с удивлением заметила, что у него стоит. Да так мощно, словно это только начало любовных игр, самые первые поцелуи.
— Великолепно! — воскликнул он и поцеловал половин ку в самую макушку. — Превосходно! — оторвался он от меня, чтобы тут же припасть к складочке под ягодицей. — Потрясающе! — и я ощутила крепкие звучные поцелуи в ямочки на крестце, сперва в левую, потом в правую…
— Может, мы все-таки ляжем?
— Н-нет, — пробурчал он прямо в меня, не отрывая рта от моей кожи.
— Почему? — удивилась я.
— Там вы на все это великолепие ляжете, и оно будет недоступно…
— Глупый… — улыбнулась я. — Как ты скажешь, так я и лягу…
— Почему?
— Ведь я же отдалась тебе…
Он поднялся и требовательно заглянул мне в глаза.
— Навсегда?
— Навсегда бывает только смерть…
Он вздрогнул, и морщины на его лбу стали заметно глубже. Чтобы окончательно не погружать его в философские размышления, я опустила руку и нежно погладила его дружка. Тот вздрогнул и зазвенел от напряжения…
— Я смотрю, ты уже совсем готов?
— Я давно готов, — сказал он, помотав головой, словно стряхивая с себя наваждение. Я не придала значения слову «давно»…
— Так как же мне лечь? Приказывай, мой господин!
— На живот, — сказал он, делая свирепые глаза.
Я легла, как он хотел, замирая от предвкушения, так как не только он, но и я уже была снова готова…
Никто ни до ни после него не относился так к моей заднице. Она для него была не просто источником удовольствия. С одной стороны, он ей поклонялся, как поклонялись древние греки Афродите, а с другой, она вызывала в нем совершенно неутолимые желания и страсти.
— Самое лучшее было бы ее съесть, — сказал он однажды. — Но и это не выход, потому что через полчаса я умру без нее…
Он мог часами целовать ее, гладить, покусывать, похлопывать, порой весьма чувствительно, разговаривать с ней, играть. Вкладывая член или нос между двух половинок, он просил меня неожиданно сжать их. Он назвал это путешествием Одиссея между Сциллой и Харибдой.
Потом, двумя днями позже, он придумал другую игру: я вставала спиной к нему, а он брал новенькую рублевку или пятерку и держал ее двумя пальцами так, что часть бумажки находилась между расслабленных половинок я же внимательно следила за его рукой в зеркало трюмо, поставленное под специальным углом. В какой-то момент он разжимал пальцы, а моя задача была сжать ягодицы и поймать ускользающую рублевку. Иногда мне это удавалось. Чаще всего нет. Но это было очень мило, и мы хохотали вовсю…
Я не считаю, что грудь у меня менее привлекательна и сексуальна, но к груди он относился совершенно по-другому — с бесконечной нежностью и сыновней почтительностью. Из этого я невольно сделала вывод, что в детстве ему не хватало материнской ласки. Немного позже я начала думать, что не хватает и сейчас…
После долгой и весьма продолжительной атаки с тыла в течение которой он так и не позволил мне повернуться на спину, он скатился с меня, тяжело дыша и вздрагивая всем те лом, а я так и осталась лежать на животе, проваливаясь в сладостную дремоту. Когда я очнулась (не думаю, чтобы я отключилась больше чем на пять минут) и повернулась на бок, он лежал рядом на спине, вытянувшись в струнку поверх одеяла, совершенно голый, закинув обе руки за голову и не мигая смотрел в потолок.
— Что с тобой? — слегка даже испугалась я.
— Выходи за меня замуж, — сказал он не моргнув.
— Прямо сейчас? — поинтересовалась я и, невольно покосившись вниз, чуть не ойкнула вслух. У него стоял, как в самом начале, будто ничего и не было… И меня это нисколько не испугало… — Ну что ж… Я совсем не против…
Много позже, когда он до конца доверился мне, оказалось, что действительно в этом не было ничего страшного, никакой патологии… Он не был сексуальным маньяком. Тем ранним утром, когда он лежал и, глядя в потолок, переживал свое счастье, он уже не так сильно хотел меня — просто, как у других мужчин, бывает, не сразу и трудно встает, так у него долго ложился, причиняя ему тем самым множество неудобств. Особенно когда ему вдруг остро хотелось помочиться, а дружок, не поддаваясь никаким уговорам, не желал ложиться… И чем больше Юра уделял ему внимания, тем дольше и мучительнее был этот процесс. Его дружок благодарно отзывался непроизвольным содроганием на каждую мысль о себе. Получался заколдованный круг.
В этом и была отгадка его обилия. Оказывается, что в самую первую нашу близость он кончил три раза кряду, не останавливаясь, и во мне скопились три его порции… Поэтому я и протекла.
Как он мне потом признался, это было действительно впервые в жизни и потому сперва, как я и почувствовала, у него были некоторые затруднения с завершением, но когда все наконец произошло, ему стало жаль меня покидать… Он подумал, что побудет еще немножко… Просто так… И вдруг снова завелся, почувствовал, что на этот раз кончить ему будет гораздо легче, и решил закрепить успех… Потом все повторилось еще раз. В принципе, он мог бы каждый раз делать это по два-три раза, не покидая меня, но потом в этом для него уже не было столь острой необходимости… Да и мне всего хватало, и он выходил из меня практически таким же, каким и входил.
Зато у него очень быстро и порой совершенно некстати вставал, порой от одного только слова или мысли, не говоря уж о прикосновении к женщине.
За то время, которое мы провели с ним вместе, у него ложился по-настоящему только тогда, когда он начинал говорить о литературе. А о литературе он говорил много. Он еще ничего толком не написал, не считая уничтоженных им самим детских стихов, но в нем уже роились тысячи образов, сюжетов, замыслов. Он, рассказав мне очередную историю, со спокойной уверенностью говорил:
— Но эту вещь я буду писать, когда у меня уже будет имя.
— Почему? — спрашивала я.
— Кому интересны откровения какого-то Тютькина? А вот что думает по этому поводу известный писатель, властитель дум, интересно знать всем.
— Но сперва ты должен кончить Литературный институт.
— Когда Горький приносил рукопись в редакцию, то у него никто не спрашивал диплома. Рукопись говорила сама за себя… А Хемингуэй вместо университета поехал санитаром в Европу на Первую мировую войну и писал репортажи с фронта в маленькие газеты…
Но все это выяснилось гораздо позже, а тогда утром, в ответ на его предложение, я пробормотала: «Я совсем не против…» И стала медленно сползать по его груди вниз, чтобы наконец познакомиться с таким молодцом поближе.
Мы не расставались с ним ни на одну минуту целых пять суток. Это было какое-то сумасшествие. Мы почти не спали и расхаживали по квартире голыми. На телефонные звонки я просто не отвечала… Дверь открыла только Надежде Ивановне, накинув наспех халат. Но дальше прихожей я ее не пустила. Наплела ей что-то невразумительное, всучила сумку кроя и наметанных полуготовых вещей и стала потихоньку вытеснять из квартиры… Но она почему-то не шла и пыталась хоть одним глазком заглянуть в гостиную. Когда я на конец выдавила ее из квартиры, она сделала укоризненные глаза и со значением показала пальцем мне на грудь.
— Что? — спросила я почему-то шепотом.
— Ты надела халат наизнанку… Смотри, быть тебе битой…
Я только распутно хихикнула ей в ответ, заперла дверь на все замки и цепочки и осторожно заглянула в гостиную. Его нигде не было видно. Я шагнула по направлению к спальне и тут же почувствовала, как в мои ягодицы уперлось нечто твердое, как пистолет, только огненно-горячее и желанное.
— Руки вверх! — раздался у меня над ухом шепот.
— А может быть, лучше ноги?
— Все вверх! — приказал он.
На вторые сутки у нас начисто кончились продукты. Мы с ним пошли в соседний магазин на Никитских воротах. Знакомый мясник выволок для меня из своей подсобки заднюю баранью ногу.
— У вас день рождения? — с улыбкой спросил он.
— С чего вы взяли?
— Видно, когда у человека праздник, — довольный своей догадливостью, сказал мясник и, легонько хукнув, отсек и отбросил голяшку.
В очереди заволновались и потребовали тоже заднюю ногу.
— Больше задних ног нет, — хмуро сказал мясник.
— Это был баран-инвалид, — серьезно подтвердил Юра.
Эту трехкилограммовую ногу, нашпигованную молодым чесноком и зажаренную целиком в духовке, мы съели в два приема, запивая ее «мукузани». Надо ли объяснять, чем мы занимались в перерывах между едой?
Все продукты и вино этот упрямец покупал сам. Хоть я ему и не поверила тогда ночью, но у него действительно были деньги на такси. В тот день он получил зарплату на стройке, где работал электромонтажником. Правда, он их ни за что бы не потратил на такси, предпочтя добираться до дому пешком, но это уже совсем другой разговор.
Мы с ним встретились в четверг, а в субботу, часов в одиннадцать, он предложил пойти на Маяковку.
— И что же мы там будем делать? — спросила я.
— А ты не знаешь? — удивился он.
Мы пошли. Я очень удивилась, увидев у недавно открытого памятника Маяковскому толпу народа. Мы подошли. Какой-то симпатичный молодой человек, встав за спиной Владимира Владимировича на цоколь памятника, сердито читал стихи. Человек двести народа, в основном молодежи, толпились перед памятником почти до театра «Современник», который тогда находился еще там.
Молодой человек кончил читать и, не дожидаясь аплодисментов, которые все же прозвучали, спустился с цоколя, а его место тут же занял другой чтец.
— Они читают свои стихи? — шепотом спросила я.
— Не обязательно… — так же шепотом ответил Юра и вдруг начал пробираться к гранитной трибуне и добрался до нее как раз когда сошел предыдущий поэт.
Юра прочитал что-то очень грустное и практически безысходное о невозможности любви в этом лживом и бездушном мире. Ему хлопали. И в основном юноши-одиночки. Влюбленные парочки реагировали на его горькие признания гораздо сдержаннее…
— Ты что — и теперь не веришь в любовь? — спросила я его, когда он вернулся ко мне.
— Это стихи моего друга Женьки, — сказал он.
А на Юрином месте уже был другой оратор и кричал на всю площадь о том, как он «сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана…».
С другой, лицевой стороны памятника, ближе к улице Горького народ не теснился общей толпой, а группировался небольшими кучками. В середине каждой такой кучки стояли два или три человека, один из которых был непременно бородат, и что то яростно доказывали друг другу… Оттуда доносились слова «Бердяев… Экзистенциализм… Диалектика… Гегель… Отрицание отрицания… Гаради… Жан-Поль Сартр».
Потом со стороны Белорусского вокзала показалась не большая, но сплоченная группа молодых людей с короткой стрижкой и маленькими значками с изображением Ф. Э. Дзержинского на лацканах аккуратных серых пиджаков. Молодые люди смело вклинились в толпу, произведя в ней некоторое замешательство, и потом стали по одному выдирать из нее самых активных спорщиков и чтецов и быстро уводить их куда-то за угол здания, в котором располагался кинотеатр «Москва».
Юра хотел вмешаться на стороне любителей поэзии и философии, но мне удалось оттащить от толпы и увести домой.
На третьи сутки нашего заточения в квартиру начала ломиться Татьяна — я узнала ее по звонку, но в это время мы были в дедушкином кресле в совершенно немыслимой позе, и от крыть не было никакой возможности. Выждав некоторое время, я сама позвонила ей и сказала, что я дома, что у меня все в порядке — и даже больше того — и что я перезвоню ей сама как только освобожусь, но не сегодня и не завтра…
— А чем же ты там так долго занята? — блудливо хихикнула Танька. У нее на эти вещи всегда была нечеловеческая интуиция.
— Пытаюсь не выйти замуж… — усмехнулась я.
— Да ладно, я же серьезно спрашиваю.
— А я серьезно отвечаю, — сказала я.
Дело в том, что когда он в первый раз предложил мне выйти за него замуж, я отнеслась к его предложению несерьезно, но с таким жаром, что он тут же забыл об ответе… Но все оказалось не так просто. Едва придя в себя от столь новых и необычных ощущений, он прикрылся одеялом, закурил и спросил:
— Ты действительно согласна?
— С чем? — томно потягиваясь, спросила я.
— Выйти за меня замуж.
— Ах ты, ежик мой сладкий… Тебе уже давно домой пора, а ты жениться собрался…
— Пожалуйста, — нахмурился он, — не зови меня больше ежиком, тем более сладким.
— А кто же ты… — еще раз сладко потянулась я и задремала.
Я проснулась от запаха кофе. Он в одном переднике стоял около кровати. Передник смешно оттопыривался впереди. В руках его был поднос с дымящейся чашкой кофе.
— Ты осуществил самую главную мечту моей жизни! — воскликнула я, принимая чашку.
— Теперь эта сказка станет для тебя былью. Ты будешь получать кофе в постель каждый день…
— А не надоест? — с сомнением спросила я.
— Кому?
— Всем, — тактично ответила я.
— Говори только за себя, — сказал он. — В себе я уверен!
И с этого момента наше общение сделалось чередой не прерывных атак с его стороны и все ослабевающей обороной — с моей.
Он был совершенно уверен, что убедит меня стать его же ной, и вопрос только во времени. Причем это время он считал не годами, не месяцами, а сутками. Он считал, что такая гармония, как у нас — это чудо, дар богов, и пренебрегать им грех.
Я не решалась ему объяснить, что не очень сильно отличаюсь от всех остальных женщин на свете и что, возможно, он встретит чудо еще чудеснее, что все зависит от любви, а вот полюбить-то по-настоящему ему было просто некогда. Когда бушуют такие мавританские страсти, любовь сиротливо жмется в передней… И уж тем более я не могла ему рассказать, что испытывала гармонию и до него. А без этого главного аргумента все остальные не были убедительны. Я, например, говорила:
— Тебе же через полгода идти в армию!
— Я закошу! — невозмутимо отвечал он. — Притворюсь сумасшедшим.
— Ты не патриот.
— Я патриот тебя. Нельзя быть патриотом всего.
— А твои родители? Они наверняка будут против. Я ведь старше тебя на восемь лет.
— Молодость — это недостаток, который с годами проходит, — беззаботно отвечал он. — Угадай, кто это сказал?
— Но тебе нужно идти на работу. Тебя же уволят.
— Меня уже уволили.
— Зачем же мне безработный муж?
— Каждая следующая работа бывает более высокооплачиваемой, чем предыдущая. Это закон природы… Я не понимаю, почему ты сопротивляешься? Это доставляет тебе удовольствие? Ведь все равно в конце концов ты согласишься. Мы только зря время теряем.
— Но я же еще плохо тебя знаю, — внезапно спохватывалась я. — А вдруг ты скрытый алкоголик.
— Во мне есть и другие недостатки…
— Тем более.
— Людей без недостатков не бывает. Но у меня их значительно меньше, чем достоинств.
— Какие же у тебя достоинства?
— Я молод, а это значит, что у меня все еще впереди. Я силен, смел, умен, талантлив и очень сильно люблю тебя. Скажи, у тебя много знакомых с таким набором достоинств?
— Но для того чтобы быть мужем, этого мало.
— А что же еще нужно?
— Ответственность, надежность, способность прокормить семью…
— Ты рассуждаешь как самая обыкновенная мещанка. Неужели для тебя все упирается в деньги?
— Для меня деньги вообще не имеют значения, я их сама прекрасно зарабатываю, но если я все время буду зарабатывать больше тебя, — это испортит тебе жизнь.
— Ошибаешься, — снисходительно возразил он. — Вот если бы ты стала писать прозу лучше, чем я — это действительно могло бы испортить мне жизнь…
— А если вдруг стану?
— Ты что — уже пробовала? — подозрительно спросил он.
— Пока нет, но кто знает, что нас ждет в будущем?
— А чего там неясного? — небрежно, как о само собой разумеющемся, сказал он. — Меня ждет Нобелевская премия по литературе, а тебя — приятная поездка в Швецию на церемонию вручения премии, в качестве жены лауреата.
— Нет уж, спасибо, — сказала я. — В Швецию я никогда в жизни не поеду.
— А что ты имеешь против Швеции?
— У меня к ней врожденная неприязнь… — сказала я. Не станешь же ему рассказывать о том, как я уже однажды пыталась попасть в эту страну.
— Мы ее сообща преодолеем, — заверил меня он.
— Ты странный тип, — сказала я. — Мужчины обычно обещают жениться для того, чтобы соблазнить женщину, а ты соблазнил, чтоб жениться…
— Я вообще оригинальный тип.
— Нет, ты все-таки скажи, чего тебе так приспичило жениться? Мы что — не можем, как все влюбленные, назначать свидания, встречаться, ходить в кино, в кафе. Мы получше узнаем друг друга. Ты будешь иногда оставаться у меня…
— Ага, — подхватил он, — потом я заведу здесь собственные домашние тапочки и зубную щетку, потом однажды мне будет лень ехать домой и я останусь только по этой причине, потом мне не захочется уезжать, и через некоторое время окажется, что мы живем нормальной семейной жизнью, вот только в загс заглянуть никак не соберемся. Раз мы все равно к этому придем, то я предпочитаю действовать сознательно.
— Но большинство мужчин на земле берегут свою холостяцкую свободу, а ты так рвешься ее потерять. Почему?
Это походило на навязчивую идею. Мы целыми днями думали только об этом и спорили так, словно от того, кто победит в этом странном споре, зависит, будем или не будем мы женаты. Когда все его аргументы и все мои возражения иссякали, мы ненадолго замолкали на эту тему. Но стоило кому-то из нас наткнуться на новые соображения, как тут же все начиналось сначала:
— Но ведь ты хочешь стать писателем. Это самое трудное дело на свете, как сказал твой любимый Хемингуэй. Тебе предстоят долгие годы ученичества, борьбы. Я тебе буду обузой.
— Ты будешь мне помощницей, моей музой! Ведь ты же не из тех, кто любит приходить на все готовенькое?
Мне нечего было ему возразить, и он, торжествуя, принимался меня целовать или, присев передо мной на корточки с хитрющим видом, крался горячей чуткой рукой под по дол платья или халата…
Потом мы с ним куда-то ехали в троллейбусе. Мы проезжали мимо Дома журналистов, и меня кольнули воспоминания, связанные с этим домом…
Юра в это время увлеченно говорил о чем-то. Скорее всего, о литературе, о своем будущем…
«Хороший мальчик… — грустно подумала я. — Он же ничегошеньки про меня не знает… А если узнает хотя бы часть? Что с ним будет? Где его искать?»
— Ты же ничего обо мне не знаешь… — сказала я, когда через остановку мы вышли из троллейбуса.
— Ты добрая, умная, тонкая, красивая. Что мне еще нужно о тебе знать?
— А вдруг я какая-нибудь воровка или шпионка… Или распутная женщина?
— Еще более распутная? — с надеждой переспросил он.
— Перестань дурачиться. Ты знаешь, о чем я говорю.
— Мартти Ларни в «Четвертом позвонке» сказал, что мужчина интересен, когда у него есть будущее, а женщина, когда у нее есть прошлое…
— А если это прошлое нас догонит?
— Я буду к этому готов.
— И не будешь ревновать?
— Я и сейчас ревную… Так когда мы пойдем подавать за явление? Ты знаешь, я не хочу пышной свадьбы… Давай распишемся и тут же уедем в свадебное путешествие…
Временами на меня словно затмение находило. Я начинала думать, что так пылко меня больше никто не по любит, что он хороший парень, что разница в возрасте не так уж и заметна, а если ему, скажем, отпустить усы или бородку, как у Хемингуэя, то вообще он будет выглядеть старше меня.
Характером мы с ним сходимся: оба с чувством юмора и умеем вовремя посмеяться над собой. А на людскую молву наплевать, да и где она, эта молва. Я же не работаю на швей ной фабрике, где меня обсуждали бы всем цехом… Друзья поймут. Татьяне он понравится. Тоже Юрик… А от добра добра не ищут… И я действительно сделаю из него великого писателя. У него есть для этого все задатки. Важно, чтобы он не промотал свой талант…
Так мало-помалу я начала склоняться к мысли, что не так уж он и неправ… И совершенно неизвестно, чем бы все кончилось, если бы он сам не перечеркнул все свои старания…
Как-то в постели, разомлев после очередной любовной схватки, он как обычно заговорил о литературе, о том, что слова обладают необыкновенной, таинственной силой…
— Вот представляешь, я год назад шуткой сказал ребятам, что верю в судьбу настолько, что с сегодняшнего дня каждой девушке, с которой познакомлюсь, в первый же день буду делать предложение… И женюсь на первой же, которая согласится… Я уже давно забыл об этом, да и новых девушек за это время почти что не было, но вот видишь, как верну лось выпущенное наугад слово…
«Боже мой! — в ужасе подумала я. — Я чуть не стала жертвой дурацкого мальчишеского эксперимента…»
В эту ночь я не заснула ни на секунду. Я смотрела на него, безмятежно спящего, и проживала всю нашу будущую жизнь до самого обязательно печального конца. На другой день утром я ему сказала:
— Мне очень хорошо с тобой! Так хорошо, что я не хочу это терять. Пусть навсегда наша встреча останется сказкой, а я буду в твоей памяти доброй феей… Ведь все, что произойдет с нами дальше, хорошо известно: я креп ко-накрепко, по-бабьи привяжусь к тебе, а ты ко мне охладеешь. Я буду бешено ревновать тебя к каждой юбке и держать взаперти, а ты будешь убегать от меня, как убегаешь от матери, которую пытаешься заменить мною. По том ты начнешь тихо ненавидеть меня и будешь продолжать жить со мной из жалости… Потом, когда ты действительно станешь знаменитым — в этом я ни секунды не сомневаюсь, — то уйдешь за первой же восторженной поклонницей твоего таланта. Я не хочу, чтобы ты хоть одну секунду ненавидел меня.
Он выслушал меня очень серьезно.
— Неужели в этой жизни нет выхода? — отрешенно спросил он.
— С этой жизнью нельзя экспериментировать. А выход для тебя есть. Найди девушку, к которой ты будешь относиться, как к дочери — опекать, оберегать ее, заботиться о ней. Вот она будет прекрасной женой. Но это произойдет нескоро.
— Когда?
— Когда ты повзрослеешь…
— Но я люблю тебя.
— И я люблю тебя. На этом давай и остановимся.
Он мне поверил. В то же утро он ушел и больше ни разу мне не позвонил. Я тоже его не искала. Постепенно в журналах начали появляться его рассказы. Потом я видела фильмы по его сценариям. Все было вполне пристойно, местами даже талантливо. Но лауреатом Нобелевской премии он пока не стал.
Разыскать его оказалось совсем легко. Его телефон был в справочнике Союза писателей СССР. Я зашла в Центральный дом литераторов, попросила у администратора справочник, и в тот же день мы с ним увиделись.
Он женат, я видела фотографию его жены и дочки. У него все хорошо. Вот только материально… Все писатели, кроме бульварных, сейчас бедствуют. Но я думаю, у него в конце концов все наладится. Он этого вполне заслуживает.
Встреча с Юрой тогда, в июле 1961 года, не прошла для меня бесследно. Остался после нее какой-то горький осадок и сознание своей неправоты. Меня начали мучить сомнения, правильно ли я живу. Чтобы поделиться ими, я приехала к Татьяне в Валентиновку. Не помню, говорила ли я, но их дача была в поселке политкаторжан рядом с дачей знаменитой народоволки Веры Фигнер.
Мы положили Женьку в коляску со скрипучими колесами и пошли ее прогуливать.
— Ну давай выкладывай… — с жадным предвкушением приказала Татьяна.
И я выложила ей всю историю с Юрой. Даже подробнее, чем хотела. Татьяна вытянула из меня гораздо больше, чем я собиралась ей рассказать…
— Ну и правильно сделала… — сказала Татьяна.
— Что ты имеешь в виду? Начало или конец?
— И то и другое.
— Ты так думаешь?
— А в чем ты сомневаешься? В начале или в конце?
— Мне начинает казаться, что я должна была выйти за него замуж…
— Ага — и дожидаться, пока он сам сбежит, а потом рыдать на моей слабой груди…
— Нет, что-то не так… — вздохнула я. — Как-то неправильно я живу, безыдейно, по-мещански…
Я горестно замолчала. Татьяна, прищурившись, подозрительно посмотрела на меня.
— Ну, ну, продолжай… — с ласковой угрозой в голосе поощрила она меня.
— Я все время думаю только о своем счастье…
— А о чем же ты должна думать? — от удивления Татьяна даже остановилась. Женька, утратив ощущение блажен ной тряски, заворочалась в коляске и закряхтела. Татьяна снова покатила коляску, мелко покачивая на ходу.
— Я, как и каждый человек, должна думать о счастье всего человечества…
— Ты это серьезно? — Танька посмотрела на меня подозрительно.
— Вполне.
— Это он тебе объяснил? — деловито уточнила она.
— Это и без него давно известно… Все писатели и философы об этом говорят.
— Ну, хорошо, — сказала Татьяна, — а кто же подумает о твоем личном счастье?
— Как кто? — возмутилась я ее непонятливости. — Оно и подумает…
— Кто оно-то?
— Человечество, вот кто! Общество! Страна! Родина, наконец!
— Когда же она подумает? Когда станет сама счастливой? А если не станет? Смотри, сколько прогрессивных умов непрерывно думают о ее счастье, а она все так и остается великой и многострадальной… А пока она многострадальная, ей совсем не до тебя…
— По-твоему, человек должен жить только для себя? По закону джунглей: сильный пожирает слабого, слабый пожирает более слабого, более слабый пожирает еще более слабого и так до бесконечности…
— Заумь все это! — решительно перебила меня Татьяна. — На самом деле все давно известно. Как говорит моя матушка, Иисус Христос учил: «Возлюби ближнего, как самого себя». Вот тебе и вся наука. Ближнего, а не человечество…
— Ты же знаешь, что каждого из них я любила по-своему… — вздохнула я. — А что в результате? Опять одна…
— Да не в любовном же смысле Христос учил!
— И всех остальных я любила… Только и их уже никого нет… Кроме тебя…
Я подумала, что хорошо бы сейчас заплакать и отвернуться, скрывая непрошеные слезы, чтобы Татьяна обняла меня за талию, уткнулась мне в грудь и стала бы утешать, ругаясь и плача вместе со мной одновременно. Но глаза мои были сухи, желанный и комок к горлу не подступал и только что-то ощутимо щемило под сердцем.
— Так что же ты хочешь? — спросила ни о чем не подозревающая Татьяна.
— Я и сама толком не знаю… Но раз личной жизни у меня все равно не получается, как я ни стараюсь, значит, нужно заняться каким-нибудь общественно-полезным трудом…
— А ты чем занимаешься, дуреха? Разве быть отличной портнихой — это не полезное для общества дело?
— Это совсем не то… — поморщилась я ее непониманию. — Мне хочется на люди, в коллектив, где жизнь бы кипела… Мне надоело жить затворницей.
— Ну хорошо, — сказала Татьяна, — иди в ателье. А еще лучше на швейную фабрику. Вот где тебе будет не скучно…
— Тебе легко издеваться, — обиделась я. — У тебя все в порядке. Муж, ребенок, на кооператив собираете… Жизнь! А я ничего, кроме вздорных заказчиц, не вижу…
— Ну, Маня, не гневи Бога… Живешь в трехкомнатной квартире, ездишь на машине «Волга», одеваешься лучше всех в Москве, любовников было больше, чем у меня… — Она запнулась, посчитала про себя и продолжала: — в три раза. И сейчас очередь, только выбирай, а ты еще жалуешься…
— А счастья-то нет, как и не было… — печально сказала я.
— Неужели тебе ни с кем не было хорошо?! — искренне возмутилась Татьяна. — Ни за что не поверю!
— Я говорю не о любовных утехах, а о счастье.
— А разве это не одно и то же? — хихикнула Татьяна.
Ну что я могла ответить этой дурочке, которая даже сама не осознавала, насколько она счастлива?
Вернувшись от Татьяны в Москву, я в тот же вечер по звонила Николаю Николаевичу и сказала ему, что хотела бы работать переводчицей…
— Но ты же не согласишься водить иностранные экскурсии, — сказал он. — И что тебе дома не сидится? Ни начальства над головой, ни графика, ни дисциплины, — красота.
— Надоела мне эта красота, — сказала я.
— Ладно, что-нибудь придумаем, — сказал он. — Вот тут Томуська спрашивает, когда в гости придешь?
— Как на работу устроишь, так и приду, — сказала я.
Николай Николаевич направил меня к своему старому подопечному, который не без помощи органов дослужился до больших комсомольских чинов и теперь имел некоторое отношение к Бюро международного молодежного туризма «Спутник». Но тогда я всего этого не знала. Мне просто было сказано записаться на прием к такому-то, и я записалась… Это был один из секретарей ЦК ВЛКСМ.
Но прежде чем попасть к нему, мне пришлось съездить в иняз, где до сих пор лежала моя учетная карточка члена ВЛКСМ, и заплатить членские взносы за последние два года. Хорошо, что хоть с меня взяли там всего по 20 копеек на новые деньги… И то пришлось выложить пятерку — это целых полсотни на старые. Раньше я платила секретарю первичной организации, а теперь пришлось платить секретарю института.
Новым освобожденным секретарем комсомольской организации иняза был незнакомый мне молодой человек с идеальным пробором и в безукоризненном темно-сером костюме, на лацкане которого скромно поблескивал комсомольский значок.
Когда я вошла в его довольно просторный кабинет с длинным столом для совещаний, устеленным зеленым сукном, он сидел, погрузившись в какие-то бумаги. Он кивнул мне, буркнул: «Садись» и снова углубился в изучение бумаг.
Я села с края стола для совещаний, метрах в пяти от секретаря.
Минуты через две он поднял голову от бумаг и сделал удивленное лицо, точно не видел, куда я сажусь.
— Ты что там приютилась, как казанская сирота? Давай сюда. — Он энергично махнул рукой.
Я передвинулась поближе, к самому его столу. За его спиной под большим портретом Ленина висели несколько больших фотографий, отображающих кипучую жизнь комсомольцев иняза. Тут были ребята и девчонки в телогрейках на фоне какой-то недостроенной плотины, другая группа студентов, одетая полегче и понаряднее, на фоне Эйфелевой башни, третья группа с совершенно восторженными лицами окружила Юрия Гагарина. Ближе всех к улыбающемуся герою космоса стоял секретарь. Гагарин по-дружески обнимал его за плечо. Это была великолепная жизнь, которая вся прошла мимо меня. Мне стало грустно…
Выждав, пока я рассмотрю фото и узнаю его в объятиях национального героя, секретарь сурово, по-товарищески сдвинул брови и сказал:
— Нехорошо!
Он так долго и укоризненно молчал после этих слов, что я начала поеживаться от неловкости и стыда неизвестно за что…
Чтобы окончательно сровнять меня с землей, секретарь через целую вечность добавил:
— Не по-комсомольски, — сокрушенно покачал головой он. — Я знаю, что у тебя были большие сложности в личной жизни, но вот как раз в эти моменты и нужно приходить к своим товарищам. Неужели мы бы не поняли? Не поддержали бы в трудную минуту?
Он вопросительно смотрел на меня, и я печально кивнула ему в ответ. Выяснять, что он знает о моей личной жизни и в какую именно минуту он мог бы меня поддержать, я не стала.
— А уж заплатить членские взносы можно в любом со стоянии, я думаю… — вдруг обиделся он. — Это вообще твой долг… Люди, прикованные к постели, умудряются платить. Ты что, была прикована к постели?
— Совсем наоборот… — брякнула я.
— Что «наоборот»? — сдвинул брови секретарь.
— Я была здорова.
— Вот то-то и оно — с упреком сказал он. — Могла бы выбрать минутку… Тебе до двадцати семи лет осталось почти полгода полноценной комсомольской жизни, а ты на грани автоматического выбытия по неуплате членских взносов… Вот от нас требуется дать тебе характеристику… — Он помахал тоненькой папочкой, на которой я разглядела свою фамилию. — Да, ты прекрасно закончила институт, выполняла ответственные поручения… Даже с Ивом Монтаном ра ботала… Во время фестиваля проявила себя с лучшей стороны… Это все хорошо! Но как я могу не отразить этого печального факта? Раньше за такие дела комсомольский билет на стол клали!
— А вы не отражайте — и все, — робко предложила я.
— Во-первых, не вы, а ты. Ты же еще в комсомоле! А во-вторых, почему я должен брать на себя такую ответственность? Случись что с тобой, мне это неотражение так припомнят…
— Тогда отражайте, — обреченно вздохнула я.
— И как же будет выглядеть наша организация? Выходит, что мы даем положительную характеристику злостному неплательщику?
— Тогда вы не давайте положительную характеристику, — смиренно предложила я.
— Как же я могу не дать, когда с меня ее требуют, — снова обиделся секретарь.
— Вы дайте неположительную.
— Неположительных мы не даем.
— А как же вы поступаете, когда не можете рекомендовать человека?
— Мы не даем ему положительной характеристики.
— А кто от вас требует характеристики на меня? — догадалась спросить я.
Секретарь многозначительно поднял указательный палец вверх.
Положительную характеристику он мне все-таки дал.
Не знаю уж, как он там выкручивался. Я ее не видела. Она пошла сразу наверх, туда, куда он указывал почтительно пальцем.
В приемной того самого начальника, к которому меня направил Николай Николаевич, я сидела минут сорок. «Hy вот, ты этого сама хотела, — грустно размышляла я, разглядывая картинки в журнале „Смена“. — Другой общественной жизни, наверное, не бывает…»
Сорокалетняя секретарша с черненными карандашом тонкими бровями и пергидрольными волосами, начесанными в высоченную «бабетту», поглядывала на меня с любопытством, словно давно обо мне все знала, а увидела впервые.
Наконец из его кабинета выскочили два распаренных и взъерошенных комсомольца и по селектору раздался раздраженно-усталый голос:
— Ольга Дмитриевна, зайдите.
Секретарша зашла к нему и плотно притворила за собой дверь. Ее не было минут пять.
— Прошу вас, — сказала она, вернувшись. — У вас есть пять минут.
Его огромный кабинет был обшит дубом. Старинный массивный письменный стол, украшенный малахитовым письменным прибором, был пуст. На нем, кроме перекидного календаря на малахитовой же подставке, не было ни од ной бумажки. За столом никого не было. Хозяин кабинета стоял в стороне у окна, засунув руки в карманы брюк, и внимательно глядел вниз на улицу.
Не решаясь его окликнуть, я тихонько кашлянула. Он вздрогнул и резко оглянулся.
— Да, да, — сказал он, шагнув мне навстречу, — здравствуй, Мария. Мне звонили… Садись.
Он обошел вокруг меня и пододвинул мне тяжелый дубовый стул. Потом сам устало рухнул в свое рабочее кресло, вынул из малахитовой карандашницы толстый красный, остро отточенный карандаш и начал медленно крутить его в пальцах.
— В твоих профессиональных качествах никто не сомневается, — весомо сказал он, пристукивая тупым концом карандаша по зеленому сукну стола, — но этого мало. Нужна самоотверженность! Готовность отдать себя всю! Мы тут находимся на самом переднем крае идеологического фронта. Мы — интернациональные борцы за светлое коммунистическое будущее всего человечества! Надеюсь, ты это понимаешь?
Я кивнула. Он посмотрел на меня с сомнением.
— У нас здесь работают лучшие из лучших. Мы, в определенном смысле, лицо нашей великой страны. И лицо это должно быть идеологически выдержанным и достойным. Это ты понимаешь?
Я заверила его, что готова отдать себя всю за дело коммунизма и не жалеть ни сил, ни знаний. Он величественно по кивал мне в ответ и предложил мне на выбор преподавание русского языка для зарубежной молодежи, приезжающей к нам для учебы по обмену, или сопровождение молодежных зарубежных делегаций на общеознакомительных и специализированных маршрутах. Я остановилась на работе с делегациями…
Он удовлетворенно кивнул, одобрив мой выбор, и начал рассказывать мне о моей будущей работе.
Пять минут, отведенные мне секретаршей, прошли, но комсомольский вождь — назовем его Геной — и не думал заканчивать свою устало-снисходительную лекцию. Он заученно перечислял мне, сколько за три года существования осуществлено туристских поездок по нашей стране для зарубежной молодежи, сколько сотен тысяч наших юношей и девушек совершили поездки за рубеж и по нашей стране. Сколько построено международных молодежных лагерей на Черноморском побережье, на Кавказе и на Волге…
При этом он так странно разглядывал меня, что я даже начала теряться. При явно неслужебной заинтересованности это не был восхищенный взгляд. Не похож он был и на похотливый, таких я много видела и уже привыкла не реагировать на них. Не был он и деланно-презрительным, как у лисицы из басни, которая смотрит на недоступный для нее виноград и сама себя уговаривает, что ей совсем не хочется этого незрелого и кислого винограда, и ужасно злится при этом на весь белый свет. И к таким взглядам я за свою жизнь притерпелась. Он смотрел на меня оценивающе. Так, словно меня ему продавали, причем продавали на мясо. Для за боя. Так, должно быть, каннибалы осматривали своих пленных, решая, кого зажарить целиком, кого пустить на похлебку, а кого следует еще подкормить до кондиции… Он даже вышел во время лекции из-за стола и несколько раз обошел меня вокруг, оглядывая с ног до головы.
Когда мы прощались, он крепко, не как даме, пожал мою ладонь, а левой рукой неожиданно помял мою руку повыше локтя, словно проверяя ее силу.
— Ты поняла, какая от тебя потребуется самоотдача? — спросил он, в последний раз окидывая меня с ног до головы. — Надеюсь, что мы с тобой еще поборемся за наше светлое будущее… — сказал он и скверно улыбнулся при этом.
«Но вот это уж дудки! — весело подумала я. — Черта с два ты меня получишь! Ни за какое светлое будущее я с тобой в постель не лягу, хоть ты и уверен в противоположном…»
Уж очень он мне не понравился. Я еще не знала, что не в постели тут дело…
Так я начала свою бурную общественную деятельность.
Несколько франкоязычных групп я сопровождала в поездках по Союзу в качестве переводчицы, а потом мне как оправдавшей доверие дали самостоятельные маршруты. Там я была и руководительницей и переводчицей одновременно.
Так продолжалось полгода. Работа мне нравилась. Я благополучно по возрасту выбыла из рядов ВЛКСМ, но тут меня вдруг перевели в аппарат ЦК комсомола для приема все возможных делегаций по линии Всемирной федерации демократической молодежи и Международной конференции студенческого туризма.
Это было значительное повышение, но работа мне нравилась меньше, потому что приходилось иметь дело со сплошными молодежными вождями. А они все были на одно лицо. Вернее, на два. Одни — рангом пониже — были похожи на секретаря комитета комсомола иняза, а те, что повыше рангом, ничем не отличались от Гены.
И к тому же секретарь нашей первичной партийной организации начал обхаживать меня с предложением подать заявление в партию. Иначе следующего повышения мне придется ждать до самой пенсии. Я ему объяснила, что еще не совсем готова к такому ответственному шагу, но в ближайшее время все же, наверное, решусь и подам заявление. На этом он и успокоился.
Однако при всем хорошем ко мне отношении за границу меня не пускали. Когда я попыталась поговорить на эту тему с Николаем Николаевичем, он мне посоветовал сходить в церковь и поставить благодарственную свечу Николаю Угоднику за ту работу, которую имею.
Комсомольский вождь Гена меня, вопреки моим ожиданиям, не преследовал и не домогался, что было даже слегка обидно. Получалось, что я ошиблась в своих умозаключениях. Мы с ним частенько встречались по работе, и всегда он был со мной сдержанно-приветлив. Похваливая мою работу и напоминая об ответственности перед мировым молодежным движением, он всякий раз окидывал меня с ног до головы хозяйским взглядом, и глаза его на мгновения затуманивались, словно он решал, пора меня в печку или нужно еще немного откормить, как рождественскую индейку.
Мои коллеги-переводчицы были все как на подбор рослые и дородные, будто их подбирали по упитанности. Они посматривали на меня с каким-то тайным интересом. Мы редко виделись, потому что все время были в разъездах, а когда случалось собраться всем вместе, то придумывали различные поводы, чтобы устроить в нашем бюро дружеское чаепитие с тортом, принесенными из дома пирогами и вареньем, с бутылочкой коньячку или ликера, которую прятали в стенном шкафу и разливали прямо в чайные чашки…
На одной из таких посиделок я как-то спросила, почему наш шеф (так все звали Гену) до сих пор холостой? Неужели он не попытался завести романчик хоть с одной из переводчиц? Как он, окруженный такими красавицами, не влюбился ни в одну?
В ответ на мои вопросы возникла странная тишина. Все засуетились, стали собирать чашки, конфетные фантики. А самая боевая из всех, высокая яркая брюнетка с профилем Нефертити, переводчица с испанского Алла Лосева, усмехнулась своим чувственным ртом, над которым пробивался нежнейший темный пушок, и сказала:
— Только этого нам еще и не хватало…
В ее словах определенно был какой-то скрытый для меня смысл. Девочки при этом многозначительно переглянулись. Раздались сдавленные смешки, но выяснять, что Алла имела в виду, я не стала. Время покажет, о чем они хихикают, решила я. Так оно все и получилось…
Вскоре после того памятного чаепития состоялся Международный молодежный форум «За мир во всем мире», куда съехались делегации со всего мира.
Сам форум проходил в Москве, а культурная программа была разбросана по городам «Золотого кольца», хотя такого названия тогда еще, пожалуй, не было.
Нашу группу, в которой были французы, кубинцы, болгары и венгры, неожиданно возглавил сам шеф.
Отправились мы пароходом по Волге. Был конец августа, погода стояла отличная, и путешествовать на пароходе было одно удовольствие. Посетив несколько живописнейших волжских городков, мы высадились в Костроме, в которой должны были провести два дня и две ночи, совершая автобусные экскурсии по окрестностям и встречаясь с костромской молодежью.
Мы остановились в лучшей костромской гостинице. Меня поселили в одном номере с Аллой Лосевой. Я была этому рада, потому что мы с ней явно симпатизировали друг другу.
В первый же вечер после нескольких митингов, на которых молодежь овациями сопровождала пламенные и яркие речи шефа о мире, после торжественного обеда с отцами города и посещения села Красного, знаменитого своими ювелирами, когда мы, смертельно уставшие, вернулись в свой номер и я замертво рухнула на свою кровать прямо в одежде, Алла сказала:
— Ты не очень-то разлеживайся. Через полчаса выезжаем. Нас ждет еще культурная программа…
— А что мы делали целый день? — удивилась я.
— Это была официальная программа… Ты купальник не забыла?
О купальнике она меня настойчиво предупреждала перед отъездом. Я взяла его, но пока он еще не пригодился.
— А мы что — ночью купаться будем?
— Будем и купаться… — неопределенно сказала Алла.
На трех черных «Волгах» мы долго куда-то ехали. Мы — это шеф, три местных комсомольских вождя, Алла, Лера — переводчица с венгерского, и я.
Мы с Аллой ехали в одной машине. Шеф сидел впереди.
— Куда мы едем? — шепотом спросила я.
— В охотничий домик, — так же шепотом ответила Алла. — Все будет хорошо, не переживай. Я там уже была…
Машины остановились. На берегу большого озера, окруженный стеной глухого высокого леса с остальных трех сторон, стоял двухэтажный, показавшийся мне огромным островерхий дом. Перед домом полыхал костер и пахло шашлыком. Сновали люди. Окна дома, задернутые сплошными оранжевыми занавесками, приветливо светились.
Шеф вышел первым, открыл нам дверцу и сказал, потирая руки:
— С прибытием, девочки.
У меня почему-то мороз пробежал по коже от его оживленного тона.
Но в дом нас не повели. Мы гуськом прошли к приземистой постройке с маленькими окошками, стоящей несколько в стороне на самом берегу. Прямо от постройки в озеро уходил деревянный помост. Я поняла, что это баня. Из ее высокой трубы вылетали тучи искр и отражались в черной воде.
На пороге бани нас встретила необъятных размеров тет ка в белоснежном халате. Рядом с ней я сама себе показалась девочкой. Ее разрумянившееся от банного жара лицо было приветливо и красиво. Толстенная русая коса была уложена вокруг головы и походила на золотую корону…
— Здорова, Никитична? — приветствовал ее шеф.
— Здорова, батюшка! — нараспев ответила Никитична, кланяясь в пояс. — Пожалуйте, гости дорогие. Парок сегодня знаменитый…
Никитична провела нас в женскую раздевалку. Показала нам высокую стопку свежих теплых простынок.
— Мы что — вместе будем париться? — поинтересовалась я.
— А тебя это смущает? — спросила Алла и изучающе посмотрела на меня.
— Нисколько! — ответила я. Меня действительно это не смущало. В то время я была в хорошей форме. Гимнастика и диета делали свое дело. На талии у меня ничего не висело, живот подтянулся, сколько это было возможно, а за все остальное я не беспокоилась…
— Мы будем в купальниках, — пояснила Алла.
— Почему?
— Шеф не любит раздеваться.
Парная была великолепна. Поддавали и кваском, и пивком, и настоем эвкалипта. Под потолком и на стенах висели для духа пучки полыни. Печка была так раскалена, что, когда поддавали, вода, попадая на камни, не шипела, а взрывалась…
Местные комсомольские вожди были все как один упитанные, с намечающимися брюшками. Наш шеф был весьма субтилен и безволос, как юноша. Незаметно покосившись на его мужские достоинства, выступающие еле заметным бугорком, я, кажется, догадалась, почему он предпочитает париться в плавках…
Прямо из парной мы веселой компанией побежали по деревянным мосткам в озеро и с визгом и гуканьем посыпались в гладкую черную воду, разбив на тысячи кусков лунную дорожку… Вода была прохладная от ключей, и это было очень приятно.
В комнате отдыха хлопотала Никитична, шумел самовар, пахло чаем и мятой, на деревянном столе стояли запотевшие стеклянные кувшины с золотистой медовухой и темным квасом, большие глиняные миски с яблоками и грушами.
Мы сидели за этим столом, закутавшись в промокающие простыни, как древнеримские аристократы в тоги.
— Медовушки, медовушки, гости дорогие, — пропела Никитична, наливая пенной медовухи в большие стеклянные кружки.
Я залпом выпила почти полкружки этого божественного, слегка газированного напитка. Алла предпочла квас. Расслабившиеся мужики начали травить безобидные анекдоты…
Потом мы пошли еще раз в парную, а когда вернулись в свою раздевалку, чтобы сбросить простыни, Алла сказала мне вполголоса:
— Медовухой не увлекайся…
— Она же как ситро, — сказала я.
— Кружечку-другую выпьешь — и с места не сойдешь, — усмехнулась Алла.
— А мне кажется, там вообще нет градусов.
— Смотри, я тебя предупредила.
И снова после парной мы плавали в черной, приятно обжигающей воде. И снова я пила медовуху. И ничего мне не делалось, только вдруг заметила за собой, что стала громче смеяться над анекдотами и байками. Ну и пусть, отмахнулась я сама от себя. Можно раз в жизни и повеселиться! Хорошо!
Потом вдруг шеф заговорил о своей бурной молодости, о том, как он занимался греко-римской или, как ее еще называют, классической борьбой. Потом всей гурьбой мы вошли в какую-то дверь, за которой оказался небольшой тренировочный зал, устланный гимнастическими матами. Там висели подвязанные к потолку кольца, выступала из стены на специальных кронштейнах перекладина, лежала в углу штанга, с одной стороны была «шведская стенка».
Мужики, тоже хлебнувшие медовушки по кружечке-другой, затеялись хвалиться силой и ловкостью. А главный местный вождь очень уж хотел показаться мне. Он такими печальными глазами смотрел на меня все время, что я даже ободрительно ему подмигнула, но он поспешил отвести глаза и опасливо покосился на шефа. Я еще подумала про шефа: «Вот змей! Ни себе ни людям!»
Шеф начал показывать борцовские приемы. Он вызвал на ковер самого крупного мужика, кажется, второго секретаря об кома комсомола, и несколько раз лихо, со страшным шумом бросил его на маты. Потом заставил встать в партер, то есть в нижнюю стойку, когда один борец становится на колени и на локти, а другой пытается его из этого положения уложить на лопатки или просто провести несколько эффектных приемов, чтобы заработать очки. Все это так легко и ловко у него получалось, что я не сдержала восхищенного возгласа.
Шеф, будто только и ждал моей реакции, сразу же предложил мне:
— Хочешь, научу? Никакой силы тут не требуется. Толь ко знание и некоторый навык. Я такие приемы знаю, что ты через десять минут научишься и сможешь бросить любого, кто на тебя нападет. Девушке совершенно необходимо знать эти приемы. Давай, давай, не бойся, здесь мягко. Да сбрось ты эту дурацкую простыню! Она же тебе мешает.
Он за руку вытащил меня на середину матов и уже показывал, как делать правильный захват, как перемещать центр тяжести при броске через бедро, как делать «мельницу».
— «Мельница» — это уже не из классической борьбы, это из самбо. Секретный прием! — часто дыша, пояснял он. Я заметила, что он при этом сильно возбудился… Мне стало неудобно, и я оглянулась… В тренировочном зале никого не было… Я да же не заметила, когда все ушли. «Ага, вот оно как задумано! — пронеслось у меня в голове. — Ну ничего, насильно ты меня не возьмешь, даже и с помощью своих приемчиков…»
А он продолжал увлеченно показывать мне приемы борьбы и, когда я повторяла за ним, от восторга бил в ладоши. Мы оба были распаренные, скользкие от пота, тела наши скользили, и создавалось совершенно необычное ощущение, довольно приятное…
На то, что у него встал, я старалась не обращать внимания. А он, похоже, даже не замечал этого, так увлекла его борьба. Во всяком случае, он ни разу не прижался ко мне специально этим местом…
— Ну, все! Ты теперь просто мастер спорта! — дрожащим голосом сказал он. — Тебя можно заявлять на соревнования. Ты такая сильная… И ноги и руки…
И он с восхищением ощупал мою руку, как тогда, при знакомстве в кабинете.
— Ну, все! Теперь проводим одну схватку по всем правилам…
— Я устала, — сказала я и сделала шаг к двери.
— Ничего, — сказал он умоляюще и преградил мне дорогу, — только одну схватку… Только одну! Это быстро…
— Но там нас ждут… — сказала я. — Что они подумают?.
— Подождут, подождут… Ничего они не подумают! Кто они такие, чтобы думать! Давай, давай, вставай в стойку… Я тебя все равно не выпущу без схватки…
Его глаза лихорадочно блестели, руки тряслись от напряжения. «A черт с ним, — весело решила я. — Когда еще мне удастся побороться с мужиком».
— Ну держись, Геночка! — сказала я и неожиданным движением обхватила его рукой за шею и сделала, как он учил, бросок через бедро… От неожиданности он рухнул как подкошенный, Навалившись на него всем телом, я попыталась перевернуть его на лопатки, но он ужом выскользнул из моих объятий.
— Умница, умница, давай, еще немножко давай… — бормотал он. Рот у него прыгал. В глазах было нечто такое, что бывает у ошалевших от страсти мужиков, которые, не видя ничего перед собой, прут напропалую и которым лучше не сопротивляться… Я видела такие глаза всего лишь раз, когда Николай Николаевич практически изнасиловал меня, но это выражение запомнила на всю жизнь…
А между тем он стремительно подныривал под мои не такие уж расторопные руки и пытался обхватить за талию. Наконец ему это удалось, и он, с трудом оторвав меня от пола, бросил на маты. В запальчивости я даже не почувствовала удара и, быстро перевернувшись, встала в партерную стойку, как он и учил. Навалившись на меня сверху, он сделал под ряд два переворота, после чего я вырвалась из его объятий… Мне бы не удалось сделать это, не будь я такая скользкая.
Мы схватились снова. На меня напал азарт борьбы, тем более что я чувствовала, что могу его повалить. Он, безусловно, в сто раз лучше меня владел приемами, но я была явно сильнее и килограммов на тридцать тяжелее…
Теперь мне удалось удачно обхватить его двумя руками за талию и я, легко приподняв, перевернула его в воздухе, после чего мы вместе рухнули на маты. Причем я сверху. До чистой победы мне оставалось только додавить одно его плечо и прижать к матам, но тут в его глазах я увидела такой ужас и отчаяние, что невольно ослабила нажим и позволила ему выскользнуть из-под меня…
Пусть он победит и отвяжется от меня, решила я. Мне это было совершенно безразлично, а для него, очевидно, эта победа значила больше, чем победа. Я подумала, что если он проиграет женщине, то ужасно пострадает его мужское самолюбие…
И я оказалась права, но только отчасти…
Сопротивляясь только для вида, я ему позволила чисто про нести бросок через бедро и прижать мои лопатки к мату. Сколько восторга и удовлетворения было в его глазах в этот миг. Он даже вскрикнул, как кричат мужики от любви, и, расслабив объятия, некоторое время лежал на мне пластом, мелко подергиваясь всем телом. Потом медленно сполз с меня и протянул мне неверную руку, чтобы помочь встать. И сам чуть снова не упал, когда я на нее оперлась, поднимаясь с пола.
Мы были такие извозюканные в пыли, что отправились сразу в душевую. Потом так же вместе пошли в парную. Он заметно пошатывался…
Случайно взглянув на его плавки, я увидела, что там снова маленький бугорок. Даже меньше, чем был сначала. И еле заметное мокрое пятнышко… На меня он смотреть почему то избегал.
Потом в парной собрался весь народ, и мы снова всей гурьбой побежали купаться в озере. Алла подплыла ко мне вплотную и со значением спросила:
— Ну, что, поборолись?
— Поборолись… — смущенно сказала я. Мне почему-то стало стыдно своего внезапно проснувшегося спортивного азарта.
— Он положил тебя на лопатки?
— Положил, но только потому, что я сама поддалась… не сдержалась и похвалилась я.
— Значит, он и тебя выеб, — удовлетворенно ухмыльнулась Алла. — Я почему-то была уверена, что с тобой у него этот номер не пройдет… — Она повернулась и поплыла к берегу.
— Постой, постой… — я двумя сильными гребками догнала ее. — Я что-то не поняла.
— А чего тут понимать Он в детстве, еще в Доме пионеров, занимался борьбой, и что-то у него там произошло… С тех пор он возбуждается исключительно от борьбы, а кончает только когда кладет кого-нибудь на лопатки…
— И с тобой это было?
— Со всеми это было, даже с Никитичной… Он как-то по пьянке мне признался, что самая большая его мечта — положить на лопатки колхозницу из мухинской скульптуры «Рабочий и колхозница». Он и переводчиц подбирает по весу…
— Но я же не знала этого! — вырвалось у меня.
— Поначалу никто этого не знает…
— А что же ты не предупредила? Подруга называется…
— Если бы ты знала, то не стала бы с ним вообще бороться, и он понял бы, что тебя предупредили… И тогда все мы пошли бы под увольнение… А если б ты знала и согласилась бы бороться, то тебе самой было бы противнее…
— Значит, он меня просто изнасиловал?
— Выходит, так, — сказала Алла.
— Ладно, поплыли к берегу… — сказала я.
И видно, что-то такое прозвучало в моем голосе, что Алла с тревогой спросила:
— Машка, что ты задумала?
— Ничего, ничего… — успокоила ее я.
— Смотри, он всех уволит!
— Никого он не уволит, — сказала я и улыбнулась. Но в темноте Алла не увидела моей улыбки.
После этого купания мы еще разок сходили в парную, но купаться больше не стали, а сразу заглянули в душ. После этого вся компания, не сговариваясь, начала торопливо одеватъся. Уже не в шутку захотелось есть.
Ориентируясь больше по запаху шашлыка, мы прошли в дом. Там было весело, празднично, играла музыка, хлопотали девушки, которых я до этого момента не видела, и все хо ром приветствовали вошедших:
— С легким паром!
Внутри стены дома были обиты деревом и увешены разнокалиберными рогами, кабаньими мордами, медвежьими и волчьими шкурами. Посередине большой гостиной с камином и купеческим резным буфетом стоял огромный стол из гладко оструганных светлых досок, уставленный всевозможными бутылками и разными кушаньями. Вокруг стола стояли светлые деревянные стулья с высоки ми спинками. С торца стола под головой лося с массивны ми рогами стояло председательское кресло, похожее на трон.
Шеф прошел сразу к председательскому креслу, сел, жестом указал остальным на стулья, без всякой паузы, без раскачки, налил себе большую рюмку коньяку и встал.
Все последовали его примеру, но не так расторопно, по тому что главный местный комсомольский вождь открывал шампанское для дам.
Шеф дождался, пока всем нальют, и торжественно, без тени юмора, произнес:
— За мир во всем мире!
И хлопнул свою рюмку. Его примеру последовали все остальные.
А дальше началась безудержная и безрадостная попойка, которыми так прославился комсомол позже, в семидесятые и восьмидесятые годы. Но тогда я о таком еще и не слыхала. Тогда впервые я присутствовала на «отдыхе» — так застенчиво называли эту вакханалию сами ее участники.
Нет никакой охоты расписывать, что там ели и пили… Запомнились только отличные шашлыки и соленые крошечные рыжики, которые готовила сама Никитична.
В середине пирушки, пока шеф не дошел до кондиции, что с ним, как я знала, происходило довольно быстро, я пересела к нему на соседний стул и распутно шепнула на ушко:
— Мне так понравилось бороться…
Глазки у него замаслились.
— Я готов быть твоим тренером… — сказал он и несколько раз сжал расставленные ноги.
— Нужно вообще ввести женскую борьбу, — сказала я. — Я в «Иностранной кинохронике» видела, как на прогнившем Западе продажные женщины борются в какой-то специальной грязи… Очень сексуальное зрелище, между прочим… Ну, а у нас это будет чистый спорт! Без всякого секса…
— Зачем же женская борьба… — непроизвольно хихикнул он, — лучше смешанная. Брать большую женщину, как ты, и среднего веса мужчину.
— Как ты, — продолжила я. — Это даже интереснее, — как бы слегка задыхаясь от возбуждения, прерывистым голосом сказала я.
— Решено, — сказал он, ощупывая под столом мою ляжку. Я поиграла ею под его рукой — несколько раз напрягла и расслабила мышцы… — Какая ты сильная, — натурально задыхаясь, прохрипел он. — Когда начнем тренировки?
— Да хоть сейчас… Только неудобно уходить…
— Со мной все удобно…
Никитична встретила нас удивленным взглядом, но ничего не сказала.
— Иди, иди, Никитична, покушай, — торопливо сказал шеф, — потом уберешься, потом…
Мы прошли сразу в тренировочный зал и молча разделись. У него так тряслись руки, что смотреть было неудобно…
— А во времена древних греков и римлян были плавки? — с той еще улыбочкой спросила я.
— Нет… — просипел он и облизал пересохшие губы. — Не было тогда плавок. Они боролись голыми…
— А чем мы хуже? — спросила я, поворачиваясь к нему спиной. — Расстегни, Геночка…
Он холодными руками долго возился, прежде чем рас стегнуть крючки. Я скинула лифчик и растерла ладонями следы от косточек. Потом медленно, глядя прямо ему в глаза, спустила с себя трусы…
— Ну а ты что стоишь?
В его глазах была паника. Наверное, он смущался того, что у него уже стоял…
— Смелей, смелей, Геночка! Девку хуем не напугаешь… — Я нагнулась и сдернула с него трусы. Он словно оцепенел. Он никак не ожидал от меня такой прыти. Пользуясь его замешательством, я взяла его за руку и потянула на середину мата; он послушно шагнул за мной… Потом я потянула его резче и, присев, глубоко просунула руку между его ног резко встала на своих сильных ногах и швырнула его через плечо.
Не знаю уж, какой прием применила я к нему в своем гневе и насколько правильно, только рухнул он со страшным стуком, головой вниз на пыльный мат. Как львица, я кинулась на него и, оседлав, схватила правой рукой за горло, а левой, нащупав его все еще стоящий член, со всего маху села на него…
Наверное, я сделала ему больно. Он вскрикнул и попытался отстраниться. Но я крепче сжала его горло и надвинулась на него до основания, испытав при этом ни на что не похожее сладостное чувство, в котором мести было больше, чем секса.
Я размашисто двигалась, не щадя его. Несколько раз он выскакивал, но я безжалостно ловила его и наезжала на него снова и снова, пока не кончила два раза… Один раз — это была бы только ничья…
После этого я поднялась и постояла, глядя на него, жал ко ворочающегося у меня между ног. Я вспомнила, как у Апулея в «Золотом осле» две ведьмы мочатся на лицо бедному Аристомену…
Надо признаться, что я с трудом отогнала от себя эту игривую мыслишку и, перешагнув через него, стала спокойно одеваться.
Вам никогда не угадать, как на все это среагировал этот засранец. Когда я оделась и взялась за ручку двери, он сел на мате и, глядя на свой болезненно и неудовлетворенно стоячий, красный, ободранный член, сказал растерянно:
— А как же я?
— А ты в другой раз, Геночка, — с облегчением вздохнув, сказала я.
Я никому ничего не сказала. Он никого не уволил. Я сама подала заявление об уходе, как только мы вернулись в Москву.
Алла все время меня утешала, говорила, что это произошло и происходит со всеми, и совершенно не понимала почему я веселюсь в ответ на ее утешения.
С тех пор я ни разу даже не попыталась обрести счастье в общественной деятельности. В этом смысле Гена оказал на меня определенное влияние.
Он жив и сейчас. И даже всплыл не так давно в мутном политическом водовороте последних лет. Так порой неожиданно всплывает дерьмо по весне…
Разумеется, этого засранца я ни разу не назвала сладким ежиком, а вспомнила только для того, чтобы не сбиться со счета.
Не зря говорится: «Из песни слова не выкинешь».
Я встретила его в начале января 1963 года, совершенно пьяного, в кафе «Молодежное» на улице Горького, между площадью Маяковского и Белорусским вокзалом, напротив моего любимого антикварного магазина.
Это кафе было открыто года два назад по инициативе молодежи Академии наук СССР. Тогда как раз пошла мода на разговоры о физиках и лириках, и вот физикам при шло в голову, что не мешало бы им почаще общаться с лириками.
«Молодежное» отличалось от всех остальных точек московского общепита тем, что там существовал общественный совет кафе во главе с председателем и вход был в основном по пригласительным билетам, которые распространялись совершенно неведомым способом среди московской центровой молодежи. Был такой термин. Сейчас эту категорию молодежи назвали бы модной тусовкой.
Кафе часто снимали всевозможные НИИ и КБ. Если же вечер был открытый, то дежурный член совета организовывал какую-то художественную программу. Приглашал известных поэтов, студентов театральных вузов, молодых певцов, чтецов… Почти каждый вечер в кафе играл джаз, причем состав оркестра порой менялся в вечер по нескольку раз. Кроме того, там подавали замечательные легкие коктейли. Самый знаменитый и дешевый был «молодежный».
Я очень любила джаз и ходила туда специально послушать знакомых ребят. До сих пор сохранились в памяти имена: Боря Рычков, Леша Козлов, Толя Кащеев, Боря Фрумкин (каким пай-мальчиком он тогда выглядел, а как играл!), Игорь Кантюков, Костя-тромбонист… О Косте я расскажу попозже…
Само собой разумеется, что каждый член совета, пользуясь случаем, на свой вечер приглашал всех своих знакомых и кучу нужных людей. Попасть тогда в «Молодежное» было так же трудно, как в соседний «Современник» на новый спектакль.
Перед кафе каждый день допоздна томилась терпеливая очередь. И с пригласительным билетом приходилось пробиваться через подозрительных активистов из очереди, долго стучаться в стеклянную дверь, подзывая дежурного члена совета или кого-нибудь из его помощников, распластывать билет по стеклу и ждать, пока там, внутри, в тепле, убедятся, что подпись дежурного подлинная, и пропустят тебя, грудью преграждая дорогу очереди.
Некоторые хитрые дежурные, чтобы не воевать каждый раз с очередью, выпускали посетителей через кухню и служебный вход во двор. Самые же хитрые — к ним относился и Лекочка, состоявший в совете с самого открытия кафе, — и впускали знакомых через двор.
Человек подходил к центральной двери, стучал, его видели, незаметно ему кивали, и он спокойно шел во двор, под арку на улице Фучика.
В «Молодежном» у меня было два любимых места. Это первая оконная ниша справа от низенькой эстрады, где стоял столик, за которым сидели музыканты. Он был всегда переполнен, так как в кафе постоянно находились два-три состава оркестра и музыканты порой менялись даже во время исполнения одной композиции… Одним словом, там шел бесконечный, растянутый на месяцы, прелестный сейшен. Но мне всегда там находилось место, потому что считалось, что я девушка Кости Бахолдина.
Любила я сидеть и в следующей нише. Это было удиви тельное ощущение. Плотные кремовые занавески всегда немножко расходились, и через узкую щель в кафе проникала улица Горького бесконечной вереницей красных огоньков, убегающих к Маяковке…
В тот вечер я сидела с музыкантами. В глубине кафе слева от эстрады бушевала компания каких-то уже крепко поддатых мужиков, по виду художников, — во всяком случае, у половины из них были бороды… Один, кстати, безбородый привлек мое внимание. Его плотная круглая голова, особенно манера держать ее слегка набыченно, показалась мне знакомой. А когда я встретилась с его колючим цепким взглядом, то сразу вспомнила.
Это был скульптор — тот самый, у которого я много лет назад была в мастерской с Ильей и который собирался лепить меня. Он еще говорил, что я больше женщина, чем Илья мужчина. Мне это тогда очень не понравилось. Надо признать, что он оказался прав…
— Я тебя еще не вылепил! — крикнул он через все кафе, перекрывая оркестр.
Я пожала плечами и произнесла беззвучно, одними губами:
— Не судьба…
— Херня все это! Все равно я тебя вылеплю!
Эта фраза попала на соло контрабаса и была услышана Лекочкиными мальчиками в вестибюле. Нечего говорить, что вся интеллигентная публика возмущенно оглянулась на эту реплику. Дежурные мальчики устремились к столику скульптора. Музыканты переглянулись. Они ничего не имели против гульбы и мата, но очень не любили, когда им мешают играть.
Скульптор при виде подбегающего сердитого мальчика с повязкой с самой дружеской улыбкой, как старому знакомому, протянул короткопалую руку с толстым медным браслетом на запястье.
Мальчик поддался на эту уловку, доверчиво протянул свою хрупкую длинную ладонь, но тут же без всякого перехода присел от боли и заверещал, как раненый заяц. Никогда не слышала, как верещат зайцы, но тогда именно это сравнение пришло мне в голову.
Рослый пышноволосый красавец контрабасист Игорюшка Кантюков, игравший, как всегда во время исполнения соло, с закрытыми глазами, открыл их. Оркестр, по-моему, раньше времени свел композицию на коду и смолк. В зале был слышен лишь визг извивающегося на полусогнутых ногах бедного мальчика.
— Чувачок, ты отпусти его… — слегка побледнев, но еще спокойно сказал Игорек. — Если тебе так приспичило здороваться, то иди сюда, поручкаемся…
В оркестре довольно гмыкнули. Музыканты знали, что у Игорька очень сильные, как у всех басистов, кисти.
— Ты лабай, лабай на своей балалайке, сынок, — беззлобно посоветовал ему скульптор через весь зал, отпуская, впрочем, дежурного. — Тебе еще руки пригодятся…
— Ты, папаша, за меня не переживай… — сказал Игорек, весьма иронично оглядывая скульптора, его завернутые во круг ножек стула коротенькие ноги. — А то разволнуешься, ручки начнут трястись, браслетик соскочит…
Я видела, как скульптор весь напружинился, готовый в следующую секунду кинуться в драку, как развернулись к оркестру его друзья. Взгляды их не предвещали ничего хорошего…
Тогда я встала и подошла к его столику, внеся определенное волнение в ряды изготовившихся к атаке художников. Один из них тут же освободил и подвинул мне свой стул.
— Ну и когда же вы будете меня лепить? — спросила я, садясь и улыбаясь скульптору своей самой лучезарной улыбкой.
— Сегодня, — хмуро сказал скульптор, продолжая с пьяным упорством сверлить Игорька своими круглыми желты ми глазами.
— Эй, лабух, — крикнул он отвернувшемуся Игорьку и взял в руку тяжелый, тупой столовский нож с толстым лезвием и плоской ручкой, сделанный из одного куска нержавеющей стали.
Посетители, с опасливым интересом наблюдавшие за перебранкой, перестали греметь приборами. В кафе сделалась тревожная тишина. Игорек оглянулся…
— Я вижу, ты моему браслету позавидовал… — С этими словами скульптор взял нож двумя руками и без видимых усилий согнул его вместе с ручкой в кольцо. По кафе пронесся вздох облегчения, смешанного с удивлением и восторгом. Я была потрясена.
— Держи браслетик, — сказал скульптор и кинул нож Кантюкову. Тот ловко поймал его. — Носи и помни, на кого можно прыгать, а на кого нельзя…
Тут появилась милиция — два молоденьких сержанта, часто заходивших в кафе погреться и помогавших справляться с очередью в особо напряженные дни.
С помощью Лекочки я уладила конфликт и заплатила за испорченный нож. Мне удалось увести скульптора из кафе, твердо пообещав ему, что он немедленно начнет меня лепить. К счастью, он крепко стоял на ногах, так что особых не удобств я с ним не испытывала.
Честно говоря, я не придала никакого значения этому обещанию. И уж меньше всего я собиралась немедленно идти к нему в мастерскую и позировать. У него, похоже, были совершенно противоположные намерения.
Было тепло. Шел неправдоподобно крупный, липкий снег. До моего дома было не больше получаса ходьбы. Мы медленно шли по направлению к центру, а стало быть, и к моему дому, и поэтому я пока не поднимала вопроса о лепке. Я надеялась, что он сам забудет об этом. Но мои надежды оказались напрасными…
— А ты изменилась, — мрачно сказал он.
— В худшую сторону?
— В лучшую. Раньше у тебя было только тело, а теперь появилось лицо. Ты страдала?
Я внимательно посмотрела ему в глаза. Они были совершенно трезвые.
— А вы? — спросила я.
— А у меня все хорошо… — совсем невесело ответил он.
— Насколько хорошо?
— Я на днях с хозяином сцепился…
— С хозяином чего?
— Хозяином всего! — усмехнулся он.
— Я не понимаю… — пожала плечами я.
— Счастливая, — с завистью сказал он, — газет не читаешь… Он мне рассказал, что на днях на открытие выставки МОСХа в Манеже пришел Хрущев и, увидев там несколько полотен, выполненных не в близком его сердцу реалистическом стиле, устроил жуткий разнос, плевался, топал ногами, ругался… Вот с ним-то скульптор и сцепился. Они крупно поскандалили, сказали друг другу непрощаемые слова… Скульптор ожидал, что его возьмут прямо там, в Манеже, но пронесло. Очевидно, охрана была в шоке от такой наглости.
Теперь он в ожидании неминуемого ареста ночевал по друзьям. Жизнь потеряла для него всякий смысл, так как явиться в мастерскую или домой он не мог, а значит, не мог и работать. Он с утра до вечера пил водку и уговаривал себя, что пьян. Но ничего кроме свинцовой тяжести в голове и черного безысходного бешенства он от водки не получал. Он боялся, что сердце его лопнет от такого количества алкоголя и злости.
Выяснилось, что лепить меня он собирался у меня же дома, раз уж я разлучила его с друзьями, обещавшими ему ночлег. «Из пластилина, что ли, он собирается меня лепить? — подумала я. — Это же сколько пластилина потребуется?»
Дома, пока я варила ему кофе, он выгреб из карманов кучу газетных вырезок с гневными статьями о художниках-абстракционистах. Вернее, я даже не знаю, как правильно на звать эти мятые бумажные клочки, небрежно вырванные из газет. Он тогда забыл их у меня, а я сохранила как память о том вечере.
— Слушай, — читал он мне, перебирая эти газетные пор тянки, — вот что пишет некто И. Адов (ничего себе фамилия, да?) в статье под названием «Картина должна радовать»:
«Вот результаты поисков собственных путей в искусстве: полностью утрачен колорит, композиция и рисунок…» И это он о лучших вещах, которые там были — об «Обнаженной» Фалька, о «Парашютистах» Древина и о штеренбергов ской «Аниське». Нежнее, трогательнее я давно ничего не видел… Ну разве не сука?
Он взял другой клочок.
— А вот как наш классик, великий исторический писатель Лев Никулин старается половчее подлизнуть хозяйскую задницу: «… болезненный вывих, лженоваторство, увлекшее некоторых молодых. Доморощенные абстракционисты погнались за дешевой славой, выдавая бессмыслицу и уродство за новаторство, за искания в искусстве. Люди, вставшие на путь абстракционизма, должны понимать, что он забудется, исчезнет, как кубизм, супрематизм и прочие измы. Единственно верный путь — служение народу — строителю коммунизма и Партии, которая ведет нас к счастливому будущему!» Как тебе?
Он сверкнул на меня глазами и машинально отхлебнул огненного кофе, которой я подала ему в большой чайной чашке.
— А вот мнение большого знатока искусства, крановщицы чугунолитейного завода имени Войкова, ударницы коммунистического труда Таисии Никифоровой: «Когда худож ник воплощает в картине подлинную жизнь, это хорошо, а вся абстракционистская мазня, по-моему, никому не нужна и просто чужда нам», во, какие она слова там на своем кране употребляет. Это тебе не ебена мать!
А фрезеровщик Ю. Захаров, тоже, между прочим, ударник кому-нести-чего-куда, со свойственной простому народу мудростью и с лукавым прищуром по-доброму журит горе-художников: «Никита Сергеевич сказал о некоторых абстракционистах, что смотришь на их картины — и кажется, что это осел хвостом намалевал. Правильно сказано! Неужели художники-формалисты не видят, как прекрасна наша жизнь, люди, окружающая нас природа? Неужели все это не просится на полотно? И зачем же замечательных советских людей изображать как не что бесформенное, уродливое и мрачное?»
А ведь они с дорогим Никитой Сергеевичем совершен о правы! Зачем? Зачем все это? — Он замолчал, глядя сквозь меня.
— Но ведь то, что я видела у вас в мастерской, все это понятно и, по-моему, совершенно не абстрактно… Чего он к вам-то прицепился…
— Мало реализма! Народу не нужно то, что я делаю.
— Мне нужно. Что я — не народ?
— Ты гнилая интеллигенция! Художник не может равняться на таких, как ты…
Столько горького сарказма было в его словах, что у меня просто сердце сжалось, хоть я и зареклась в последнее время жалеть мужиков…
— Ну ничего, вот вылеплю тебя, и ты всех примиришь! И правых и левых, и верхних, и нижних. Только вот вылепить будет трудновато…
— Почему?
— В тебе слишком много женского. Тут не на что намекать! Все слишком явно и сильно, а искусство любит намеки… Но ничего! Попробовать, я думаю, стоит? Попробуем?
— Попробуем! — отважно согласилась я.
— Тогда раздевайся.
— Прямо сейчас? — мне стало немножко не по себе.
— А чего время зря терять? — удивился он.
— Прямо здесь? — осторожно спросила я, напряженно соображая, где же он прячет нужное количество пластилина или глины?
— Мне твой стриптиз не нужен, раздевайся где хочешь. Только дай мне бумаги. У тебя есть бумага?
— Только оберточная.
Весь ватман, если вы помните, использовал Гений, и у меня в доме остался только довольно толстый рулон крафт бумаги цвета луковой шелухи, подаренной мне директором магазина. Я ее использовала для моделирования и кройки одежды.
— Покажи, — приказал он.
Я отвела его в прихожую, где за вешалкой в углу стоял рулон.
— Пойдет, — деловито сказал он. Было заметно, что его настроение улучшается с каждой минутой. — Дай нож.
— А вы из него браслет делать не будете? — улыбнулась я.
— И есть же охота острить, — нахмурился он. — Дай нож.
Я принесла ему длинный кухонный нож. Он стал разматывать бумагу и точными уверенными ударами ножа отсекать нужные куски. Я невольно залюбовалась его работой. Обожаю, когда кто-то красиво работает!
— Чего тянешь резину? — буркнул он, быстро взглянув на меня. — Иди раздевайся.
Я приняла душ и сперва хотела выйти к нему в халате, а уж при нем сбросить, но подумала; что в этом все-таки будет какой-то элемент стриптиза, и отказалась от халата. Я вспомнила натурщиц, которых видела в мастерской у Ильи, и скрепя сердце вышла из ванной.
Оказалось, что, пока я мылась, он углядел на кухне за столиком бабушкину большую фанерную доску с бортиками, на которой она разделывала тесто на пироги, и превратил ее в импровизированный планшет, заложив внутрь стоп ку нарезанной крафт-бумаги шершавой стороной вверх. Теперь он сидел в гостиной, поставив доску на колени и придерживая ее левой рукой, правой уже что-то чиркал по бумаге толстенным цанговым карандашом.
Не успела я перешагнуть порог в гостиную, как он остановил меня:
— Подожди. Встань в дверях. Прислонись правым плечом к косяку, задумайся.
Я выполнила. Через несколько секунд он бросил на пол первый эскиз, на котором я увидела себя, изображенную не сколькими точными меткими и сильными линиями.
— Хорошо, прислонись левым плечом, руки скрести на груди.
Я сделала и это. И новый эскиз полетел на пол.
— Теперь возьмись двумя руками за косяки… Нет, нет, повыше руки, а сама немного назад… Так, словно ты на вершине горы и собираешься оттолкнуться от двери и полететь, Вот так, хорошо. — Он кивнул на полку с пластинками. — У тебя Скрябин есть?
— Только одна пластинка.
— Что?
— «Поэма экстаза».
— Пойдет! — кивнул он, не отрываясь от рисунка. — Хорошо! — Эскиз полетел на пол. — Поставь Скрябина, — сказал он, хищно сощурив глаза и ловя каждое мое движение, пока я ставила.
— Прекрасно! — воскликнул он при первых звуках музыки. — Теперь сядь на стул.
Я неловко села, положив руки на колени.
— Не так, не так! — словно от зубной боли, весь перекосился он. Верхом на него сядь, лицом к спинке, а ко мне задом.
Представив картину, которая при этом откроется его взору, я немного замешкалась.
— Да что ты жмешься! Поворачивайся! Ты прекрасна со всех сторон! — сердито крикнул он.
Я села как он велел. Потом он заставил меня перевернуться вместе со стулом лицом к нему. Я засмущалась еще больше, ведь ноги у меня были сильно разведены, а спинка стула не была сплошной… Но его, казалось, ничего не смущало в моих позах. Он делал эскиз за эскизом со скоростью фотоаппарата. Его толстый карандаш порой не шуршал, а как то подвизгивал от скорости штрихов.
Потом он велел мне сесть на корточки.
— Как? — не поняла я.
— Как будто мочишься в кустах у дороги, — усмехнулся моей непонятливости он.
— Лицом к вам?
— Сперва лицом, потом боком, потом спиной… Не бойся, я долго не буду, ноги не затекут…
— А я и не боюсь, — неверным голосом ответила я. Меня начинала бить мелкая дрожь…
— А мне кажется, немножко побаиваешься… Ты раньше-то позировала?
— Да, Илье. Но это уже было после…
— После того как вы переспали?
— Да.
— Это не интересно. Не тот накал! Не та энергетика! Первый раз надо до. Только тогда видишь истину! Истина в желании. Ну все, вставай и подойди ко мне. Ты щекотки боишься?
— Нет, а впрочем, не знаю. А почему вы спрашиваете?
— Я сейчас буду тебя щупать.
У меня округлились глаза.
— Да ты не бойся, я чисто профессионально.
— А я и не боюсь, — сказала я и с замирающим сердцем шагнула к нему.
Он поставил свой планшет на пол и положил обе руки мне на бедра, там где кончалась талия. Я невольно вздрогнула всем телом.
— Да не дергайся ты! — проворчал он. — Я же должен тебя почувствовать, узнать, как у тебя там внутри все устроено… Где косточки проходят, где они крепятся…
Приговаривая таким образом, он скользил своими мог чими руками по моему телу. Он ни в коем случае не ласкал меня, не гладил, — он знакомился с моим телом, пытался увидеть его на ощупь, как слепой. Прощупывал его, действительно, будто доставая, будто прикасаясь к косточкам… Местами он крепко мял его и словно лепил, как воск, а я под его огненными, такими чуткими и умными руками таяла как воск. Потом он мне велел лечь на диван.
— Зачем? — спросила я.
— Чтобы твои мышцы на ногах, на пояснице и на спине расслабились…
— А художник должен хотеть свою модель, когда работает? — спросила я прерывающимся голосом.
— А как же! — воскликнул он. — Еще как! И чем больше хочет, тем гениальнее будет произведение. Все изобразительное искусство — это воплощенная эротика.
— А «Черный квадрат» Малевича? — спросила я, чтобы, закрыв глаза, не сжать бедра и не застонать под его руками.
— «Черный квадрат» — это просто крик души! Весенний рев марала, призывающего самку! Это мольба о любви, которой нет.
— А модель должна хотеть художника? — спросила я, уже сама не соображая, что говорю.
— Лучше чтоб хотела. Только так раскрывается ее суть. А ты хочешь? — спросил он, положив руку на внутреннюю поверхность моего расслабленного изо всех сил бедра. И, не дожидаясь моего ответа, скользнул рукой туда, где я давно уже истекала желанием.
— Хочешь — хрипло сказал он и потянулся губами к моим коленям…
Он ушел рано утром, даже не позавтракав. Только выпил большую чашку кофе. Все свои эскизы он, к моему огромному сожалению, унес с собой. Они мне так нравились!
Больше я ему не позировала.
Через несколько лет он уехал в Америку, где живет и до сих пор, приезжая и подолгу работая в России. В некоторых работах я узнаю свои черты. Но полностью он меня еще не вылепил… Я жду. Мы с ним друзья, правда, не очень близкие. Изредка он мне звонит и просит сохранять себя для его будущей гениальной скульптуры, которая, как он говорит, должна примирить и правых и левых, и черных и белых, и богатых и бедных, и старых и молодых.
Автором письма, подтолкнувшего меня к этим воспоминаниям, он, конечно же, не был. При его нетерпении он не стал бы ждать так долго и давно бы уже украл меня.
Но сладким ежиком я его, помнится, называла. Он еще смеялся и спрашивал:
— Что же во мне, круглом, ты нашла колючее?
— Глаза, — отвечала я.
После истории с комсомольским вождем Геной я снова плотно вернулась к шитью. По сути дела, я его и не бросала совсем. Во время моей переводческой одиссеи Надежда Ивановна продолжала шить по моим старым выкройкам, которые для ее круга заказчиц были последним писком моды. Я помогала ей, когда было время. Иной раз спихивала ей своих старых заказчиц — тех, кто был попокладистее и для кого было важно само платье, а не возможность сказать своим подругам, что она сшила его у портнихи, которая обшивает тех-то и тех-то…
Раз и навсегда распростившись с государственной службой, я организовала нечто вроде цеха швей-надомниц. Это произошло как-то помимо моей воли. Когда я вернулась к шитью, мои старые заказчицы, узнав об этом, на радостях словно с цепи сорвались. Каждая из них вдруг собралась полностью обновить свой гардероб.
Да и мода стала динамичнее и начала радикально меняться чуть ли не каждые полгода, к тому же появились новые, более дешевые и практичные ткани с синтетическими добавками. Лавсан произвел самую настоящую революцию в моде. И вот в результате всех этих совпадений я начала вдруг задыхаться от заказов.
Моя верная Надежда Ивановна сидела у меня в бабушкиной спальне, не разгибаясь с утра и до вечера, лишая меня тем самым личной жизни. Мы перестали справляться. Постепенно четверть полезного времени у меня начала уходить на телефонные переговоры. Я стала настоящим дипломатом и научилась назначать первую примерку через два месяца, и чтобы клиентка при этом была счастлива.
Конечно, такой ажиотаж вокруг нас и длиннющая очередь создавали нам определенное реноме, но было трудно. И вот однажды мы заперлись с Надеждой Ивановной у меня на кухне, отключили телефон и хорошенько наклюкались. В результате этих сладких бабьих посиделок мы решили расширяться.
У Надежды Ивановны были на примете две хорошие девочки из ателье. Мы решили уволить их с работы, оформить им с помощью Николая Николаевича патенты на индивидуальную трудовую деятельность и взять оплату этих патентов на себя.
Они, по нашей задумке, должны быть чистыми исполнительницами. Не думать ни о заказчицах, ни о примерках, ни о материале. У нас они должны были получать зарплату, которая была ровно в два раза больше, чем в их заштатном ателье на Большой Грузинской.
Девочек звали Валя и Галя. Им было лет по тридцать.
Но, говоря о них, мы с Надеждой Ивановной еще лет двадцать называли их девочками. Теперь половина рабочего времени у Надежды Ивановны уходила на развозку заказов, материалов, приклада и прочего… Но все равно это было выгодно. Мы значительно увеличили нашу производительность.
Теперь у меня в квартире вообще никогда не стрекотала машинка. Все, что я даже себе придумывала нового, шила Надежда Ивановна. Я только принимала клиенток. То есть исполняла роль модельера, приемщицы, директора, бухгалтера и начальника отдела снабжения. Надо сказать, что я и зарабатывала столько, сколько все перечисленные мною люди вместе взятые. Я была очень дорогая портниха. Иначе было нельзя — сбавь я цену, сразу уменьшилось бы число заказов, потому что отпали бы самые важные клиентки.
Моя квартира превратилась в нечто вроде закрытого дамского клуба. Иногда у меня одновременно сталкивались по три-четыре клиентки. Они все равно друг друга знали и потому никаких конфликтов не возникало. Даже наоборот — все под чашечку кофе, а то и под рюмочку коньячка принимали живейшее участие в подборе фасонов и в изобретении новых, еще не виданных моделей. Ни одна из них не повторила бы фасон подруги даже под страхом смертной казни. И притом каждая, обсуждая платье подруги, втайне считала, что у нее будет не в пример лучше, так как у нее-то со вкусом все в порядке…
Весна в том году была очень неровная и долгая, и я в конце концов заболела, хотя времени на это совершенно не было. Я пробовала лечиться самостоятельно, но, услышав мой глухой лающий кашель по телефону, Славка, который к этому времени уже защитил кандидатскую диссертацию и руководил целым отделением в клинике, немедленно приехал ко мне со своим галчонком. Они в два стетоскопа прослушали меня, обнаружили бронхит и сами отвели в нашу районную поликлинику, так как меня, по их словам, было необходимо «проколоть пенициллином».
Там я его впервые и увидела. Мы сидели вместе в одной очереди в процедурный кабинет к знаменитой на всю округу процедурной сестре Лере, которая делала уколы так виртуозно, что ее не боялись даже дети.
Сперва он сидел через стул от меня, и я, честно говоря, его не видела. Потом подошла какая-то бабуля, он с готовностью уступил ей место и встал около стенки почти напротив меня. Я чувствовала, что он смотрит на меня во все глаза, но якобы не замечала этого, занятая разговором о погоде и ревматизме с бабулей. Потом бабуля начала на него как-то странно посматривать и спросила на весь коридор, нимало не смущаясь:
— Дочк, ктой-то там стоит, вроде знакомый, а никак не признаю? Артист, что ли?
Я была вынуждена на него посмотреть и встретилась с ним взглядом. И столько в его взгляде было затаенного восторга, грусти, сожаления о том, чему уже не суждено никогда сбыться… Я его узнала и поняла. Да, он был артист. Исполнитель цыганских песен, входивший в ту пору в большую моду. Неизменный участник всех «голубых огоньков» и «правительственных» концертов. Он был цыган, но мало похож на цыгана. И, кажется, стремился быть еще менее похожим. На нем был прилично сшитый коричневый костюм, со вкусом подобранный галстук, дорогие ботинки. Прическа была не по-цыгански короткая.
Я тихонько сказала бабульке его фамилию. Она же опять на весь коридор объяснила:
— А я смотрю — знакомая личность, а кто — не припомню. Памяти-то уж совсем нет.
Я посмотрела на него с извиняющейся улыбкой. Он улыбнулся мне в ответ… Улыбка у него была просто обворожительная. Навстречу его улыбке открывалась душа. Тут из процедурного вышла тетка с перевязанной шалью поясницей и настала моя очередь.
Когда я вышла после укола, он встретил меня как знакомую и даже слегка кивнул головой. И я ему кивнула и пошла в гардероб. Прежде чем завернуть на лестницу, я оглянулась. Какая печальная была у него улыбка. Я прощально кивнула ему и скрылась за поворотом.
Мне было понятно его состояние. Не мог же он, известный на весь Союз артист, броситься за мной и на глазах у томящейся от болезней и безделья очереди пытаться со мной познакомиться. «Ну что ж, не судьба, — подумала я. — А жаль…»
Из всех, кто в последнее время бросал на меня такие не двусмысленные взгляды, он был самый привлекательный. И к тому же цыган…
А через две недели я вдруг увидела его у себя дома…
Хоть это и не поощрялось, но бывало, что заказчицы приходили ко мне с мужьями. Так получилось и в этот раз…
О ней я знала только ее имя. Мне ее порекомендовала одна из моих постоянных клиенток. То ли специально, то ли по забывчивости она не сказала мне, кто она. Вернее, чья она жена, потому что, кто она сама, особого значения не имело.
У нее был срочный заказ. Платье ей нужно было сделать за два дня, к двадцать девятому апреля. Она должна была в нем пойти в Кремль на прием в честь приезда в Москву Фи деля Кастро. Я решила, что она жена какого-то большого начальника или дипломата.
Она позвонила мне двадцать девятого около пяти часов и попросила разрешения зайти за платьем вместе с мужем, так как на прием они отправятся прямо от меня…
Открыла им Надежда Ивановна. Когда он вслед за своей женой вошел в гостиную, где я уже отпускала другую клиентку, то потерял дар речи. Ему потребовалось много времени, чтобы сказать: «Здравствуйте».
Я тоже была удивлена и взволнована, чего уж тут скрывать… Наверное, с каждой из вас случались «эскалаторные» романы, когда издалека заметишь чей-то горящий взгляд, ответишь на него загадочной полуулыбкой, повернешься и посмотришь вниз на то, как он задирает голову, высматривая тебя в высоте. Целая бурная жизнь проживается в эти мгновения… А теперь представьте себе, что герой вашего мимолетного романа заявляется прямо к вам домой…
Жена представила его мне. Мы пожали друг другу руки так, словно виделись впервые. Так, не успев еще толком познакомиться, мы уже заимели нашу общую тайну.
Все разъяснилось довольно просто. Он должен был петь на этом приеме для Фиделя Кастро. Как известно, для таких мероприятий собирали целые бригады артистов — приглашали, естественно, самых популярных.
Он мне позвонил через три или четыре дня, в один из этих майских сумасшедших праздников. Он сказал, что украл мой телефон у жены.
— Зачем? — спросила я, отчетливо понимая, что таких вопросов задавать не следует…
Раньше у меня были принципы, от которых я, после и вестных событий, старалась освободиться, но, очевидно, все же безуспешно. Остатки этих принципов, вдолбленных в мою голову еще бабулечкой, основательно портили мне жизнь… Я ждала его звонка и не знала, что ему ответить. Ведь он был женат, и я была знакома с его женой. Причем так близко, как может быть знакома с женщиной ее портниха. А при моем воображении я все это время видела их в постели. Честно говоря, его жена мне активно не понравилась. На мой взгляд, она была слишком худа и невзрачна для мужика с такой ослепляющей улыбкой.
В общем, во мне проснулась самая настоящая стерва, чего уж тут греха таить.
— Не знаю зачем — честно ответил он. Потом вдруг нашелся и с надеждой сказал: — Можно вас пригласить на концерт? Правда, у меня там один выход…
— Очень не люблю праздничных концертов… — безжалостно сказала я. Принципы на время победили, но стерва во мне тут же прибавила: — Когда будет у вас сольный концерт — позвоните, я с удовольствием вас послушаю…
Он начал названивать мне каждый день. У нас начался странный, совершенно безысходный телефонный роман. Мы жили с ним в семи минутах ходу друг от друга, но встретились только через несколько месяцев.
Для того чтобы иметь возможность звонить мне, он за вел себе чудную собачку — длинношерстного такса по имени Рыжик, и каждый вечер, иногда поздно, уже после спектакля или концерта, выходил с ним гулять. Другого повода выйти из дома у него не было. Жена его была болезненно ревнива.
Рыжик изучил углы всех телефонных будок, а его хозяин — особенности всех автоматов в округе, узнал по именам всех газетных и табачных киоскеров, у которых постоянно менял двушки.
В конце концов я подумала, что у него никогда уже не будет такой здоровенной русской бабы, а у меня — самого настоящего цыгана, и сдалась.
Встречались мы с ним у меня и очень редко. Это было действительно трудно при его занятости, полной подконтрольности и невероятной популярности. Его каждый человек узнавал на улице и риск, что кто-то что-то расскажет о наших встречах его жене, был очень велик. А причинять ей боль мы не хотели.
Чего только он не изобретал, чтобы заскочить ко мне хоть на минутку. Иной раз прибегал даже с Рыжиком, за счет его прогулки…
Это тянулось месяца полтора. Потом его жена уехала на неделю к матери в другой город, и было решено, что вечером я приду к нему в гости.
Он очень любил свой дом и гордился им, преодолевая тем самым комплекс цыгана; недавно сделал ремонт в квартире, все переоборудовал на свой лад и много рассказывал мне об этом. Ему не терпелось похвастаться новым домом, показать, какой он настоящий европеец и как далеко ушел от своих соплеменников, промышляющих по вокзалам и поездам…
Когда стемнело, предупредив его по телефону, что выхожу, я поднялась к нему на лифте и без звонка открыла дверь.
Рыжик встретил меня приветственным лаем и бросился целоваться. Цыган, прежде чем закрыть за мной дверь, выглянул на лестничную клетку и убедился, что меня никто не видел. Дома он был совершенно другим человеком, каким-то суетливым, неловким, напуганным и надутым одновременно. Он с невероятной гордостью показывал мне свою квартиру, модную мебель, бесконечные статуи лошадей, новый паркет с плинтусами, выкрашенными золотой краской…
Эти золотые плинтуса меня добили… Потом он по-семейному хлопотал насчет ужина, уговаривая меня остаться ночевать, но я, посмотрев на их новенькое семейное ложе, наотрез отказалась даже на время прилечь на него и вскоре с чувством большого облегчения ушла домой.
После этого как-то само собой получилось, что мы больше не виделись. Но он еще долго по инерции мне звонил, гуляя с Рыжиком по вечерам. Наверное, до сих пор, пока не кончились двушки, настрелянные им впрок в самом разгаре телефонного романа.
Может, и называла я его сладким ежиком, может, и нет, я не помню. Как не помню никаких подробностей наших встреч…
Вряд ли он был автором того письма. Случись что, он не стал бы писать, а, скорее всего, позвонил бы по старой привычке…
Его звали Виктором, ему было тридцать три года, и он ни разу не был женат.
Татьяна считала, что лучшего мужа мне не найти. Это был человек без недостатков. Он не курил, не пил, занимался горными лыжами, был заботлив и нежен. При этом он очень неплохо зарабатывал и был согласен усыновить ребенка, так как я по-прежнему была бесплодна, хоть и регулярно проходила курсы лечения в специальных санаториях. Я очень хотела ребенка. И не нужен мне был никакой муж при этом, но одинокой женщине ребеночка никто не дал бы…
Чтобы лучше узнать друг друга, мы решили сойтись и пожить немного вместе до свадьбы. Он был готов к немедленному бракосочетанию, но я с некоторых пор побаивалась замужества и оттягивала этот момент как могла…
И все бы было ничего, но я вдруг стала замечать, что мы с ним никуда не ходим и проводим все вечера или в постели, или около телевизора. Мне это показалось странным, и я попыталась несколько раз вытащить его в кино, в театр, в гости… Это оказалось не так-то просто… Он не шел ни в ка кую, изобретая тысячи предлогов, чтобы остаться…
Да и к нам перестали ходить все, кроме клиенток и Татьяны. Даже когда она приходила со своим Юриком, Виктор мрачнел и чернее тучи сидел за столом, не произнося ни слова и следя за Юриком настороженными глазами.
Такое положение дел меня совершенно не устраивало, и я вызвала его на откровенный разговор. И выяснилось, что он дико ревнует меня. Впрочем, обычной человеческой ревностью назвать те чувства, что испытывал он, было бы несправедливо.
Он, например, утверждал, что не может со мной даже по улице идти, потому что на меня смотрят…
— Ну и что? И на тебя смотрят.
— А тебе это приятно.
— Каждой женщине приятно, когда на нее смотрят.
— Но мне это неприятно.
— Почему?
— Представь себе, что ты где-то принимаешь душ, я стою рядом, а мимо идут мужики и на тебя смотрят…
— Постой, постой, но в душе я, наверное, голая стою, а хожу-то одетая.
— Когда ты идешь даже в шубе, то сзади все так колышется и ходит, будто ты совсем голая или еще даже хуже… — упрямо сказал он.
— Почему же хуже? — возопила я.
— Потому что видно не все, а представить себе можно еще ярче, чем есть на самом деле…
Вот тут-то я и вспомнила слова скульптора, что искусство живет намеками…
— А когда ты в платье, — угрюмо продолжил он, — или в костюме, то вообще вся видна, как будто материя прозрачная.
— Хорошо, я сошью себе платья и костюмы свободного покроя.
— Да тебя по одним кистям рук можно представить всю.
А уж когда ты в вечернем платье без рукавов, то вообще караул! У тебя рука, как у другой ляжка… И это большое, белое, прохладное движется на глазах у всех мужиков… С ума сойти можно. А уж про подмышки я вообще молчу…
И что вы про это скажете? Я не знала, как ноги унести! Он оказался просто маньяком. И если я его и называла сладким ежиком, что называется, по запарке, то решительно беру все свои слова обратно.
Даже если на мгновение представить себе, что это он на писал, и то дрожь охватывает. Из письма выходит, что этот маньяк всю жизнь тайно наблюдал за мной? Брр-ррр! Мурашки с палец величиной по спине бегут. За все сокровища мира не соглашусь еще хотя бы раз с ним встретиться…
Его жену я помню лучше, чем его самого. Она была в темно-синем бостоновом костюме с белой блузкой, заколотой огромной камеей, изображающей женскую головку. Камея была из слоновой кости и оправлена в тонкое червонное золото. Вещица старинная — из тех, что передаются по наследству от бабушки к матери, от матери к дочери.
Мы столкнулись с ней на новогоднем балу для молодежи и студентов, в гардеробе Большого Кремлевского дворца — одновременно протянули наши шубы, но маленький седенький гардеробщик взял мою.
— Хоть здесь-то могли бы не лезть без очереди!.. — углом рта прошипела она, гневно сверкнув на меня очками в тяжелой роговой оправе.
— Но ведь никакой очереди нет, — машинально ответила я. И действительно, к этому гардеробщику нас было только двое.
— Тем более, — голосом нелюбимой учительницы отчеканила она. И оглянулась за поддержкой. Я оглянулась вслед за ней. От группы военных, стоящих в сторонке, отделился офицер в расстегнутой светлой шинели летчика и рысцой потрусил к стойке.
В это время гардеробщик, вернувшись с номерком для меня, забрал ее шубу.
— Ну, зачем же ты сама, — вполголоса виновато пробор мотал он, одной рукой принимая номерок у гардеробщика, а другой стряхивая с себя рукав шинели. — Ты извини, мы там с ребятами договаривались, кто первым будет выступать, кто вторым.
Я вгляделась в его лицо. Это был космонавт. Ни имени, ни номера его я, естественно, не назову, так как встреча наша была случайна, быстротечна и он в ней виноват меньше всего. Я допускаю, что он вскоре или тут же пожалел о том, что произошло, но очень уж она меня разозлила…
На этот бал меня пригласили мои друзья — джазовые музыканты. Они должны были играть в фойе, в дальнем конце, потому что ближе к центру, где стояла великолепная елка, играл оркестр русских народных инструментов. Все оркестранты были в вышитых рубахах.
Всю эту осень и начало зимы я прокрутилась с моими любимыми лабухами. Они и сами себя так называли, но не очень любили, когда кто-нибудь посторонний так к ним обращался. Право называть их так, даже в шутку, нужно было заслужить…
Джаз я любила всегда. Благодаря верному Лекочке, для которого я в последнее время сделалась кем-то вроде матери, старшей сестры и закадычного дружка одновременно, у меня собралась достаточно внушительная коллекция джазовых пластинок, в основном импортных.
А когда настоящий импровизационный джаз начал в Москве выходить из подполья, то, конечно же, он обрел в моем лице самую преданную и горячую поклонницу. Я люблю и большие оркестры, биг-бенды, но по-настоящему мое сердце принадлежит джазовым трио, квартетам, секстетам… До сих пор обожаю «Модерн джаз-квартет». Полюбила его с первой же пластинки. С первых звуков их волшебного виброфона…
Кстати, именно этому и удивлялись во мне лабухи. Даже са мые умные из них были совершенно уверенны, что джаз — это дело в основном мужское, а девочки, которые вокруг них крутятся, любят больше самих джазистов, чем то, что они играют…
— А как же Элла Фицджеральд, Билли Холидей, Мехалия Джексон? — как-то возразила им я.
— Вокал — это другое дело… — парировал мои доводы контрабасист и композитор Игорь Кантюков, большой балагур и умница. — Вокал — дело чувственное… Рот, губы, глотка — это все инструменты для получения сексуального удовольствия… А музыка — это удовольствие другого порядка.
— А я, в конце концов? — возмущалась я.
— С тобой другая история. Ты большая и чувствительная, как женщина…
— Ну и что?
— У тебя большая поверхность. А кожа нежная и тонкая, она играет роль своеобразной мембраны и передает акустические вибрации, особенно басовые, внутрь на все остальные органы, на их нервные окончания. А как мы знаем, любовь — в ее конечном проявлении — есть ничто иное, как сочетание вибраций с различными амплитудами колебания…
— Дурак! — сказала я, а довольные лабухи заржали, как табун диких жеребцов.
Обижаться всерьез на них было невозможно. Они были как дети. Смешливые, хулиганистые, ежесекундно готовые на розыгрыш, на едкую подначку, на дурацкий спор…
Однажды где-то на гастролях, после концерта, крепко и весело поддавши, что они делали аккуратно каждый вечер, эти хулиганы заспорили, кто из них дольше пронесет чайник с водой на своем стоячем дружке…
Они пробрались на черный ход и таскали этот чайник вверх по лестнице. Совершенно не представляю, чем или кем они при этом вдохновлялись… Впрочем, может быть, предмет вдохновения, и даже не один, присутствовал при этом соревновании, а может быть, даже входил в состав судейской коллегии, но мне об этом рассказано не было…
Кстати, выиграл тот самый Костя, о котором я собиралась рассказать вам попозже. По преданию, он отнес чайник на пятый этаж. Ближайший соперник — только до третьего… В это трудно поверить…
Можете представить себе, насколько они считали меня за свою, если позволяли себе при мне травить подобные байки.
И простодушны они были как дети… Например, один из них — классный, между прочим, трубач, один из лучших и до сих пор — мог с самым серьезным видом рассказывать, что его жена утверждает, будто никто лучше него ее не любил… и при этом не понимать, почему эти коблы катаются от хохота…
Всерьез они относились только к музыке. Многие из них работали в больших государственных оркестрах, но когда представлялась возможность устроить сейшн в «Молодежном» или где-нибудь в «Птичке», то есть в «Синей птице», джазовом кафе на улице Чехова, или в «Аэлите», потом в кафе на Миусской площади, потом, много позже, в ДК «Москворечье» или в каком-нибудь ведомственном клубе, где директор был любителем джаза, они съезжались туда со всей Москвы.
Сейчас они собираются в двух шагах от меня, в Доме медработника на Большой Никитской, бывшей улице Герце на. Я там часто бываю.
Тогда в их компании я почему-то считалась подружкой Кости. Наверное, потому, что он был самым отчаянным ходоком из всей джазовой братии. Но между нами до определенного момента ничего, кроме очень теплой и веселой дружбы, не было. Да и после этого момента тоже.
Он не возражал против звания моего кавалера, чаще всех провожал меня до дома и частенько забегал днем. Но интересовала его не я, а мои бесчисленные заказчицы…
Он был чрезвычайно остроумным и каким-то очень живым, притом глубоко образованным человеком. И при всем внешнем легкомыслии имел достаточно твердые принципы, которым никогда не изменял. Свои легендарные бачки он начал носить задолго до того, как на них пошла мода, и не сбривал до самой смерти…
Я увлеклась… Вернемся в гардероб Большого Кремлевского дворца.
— У тебя всегда найдется причина… — прошипела жена космонавта в ответ на его извинения. — Пошли, наконец! Или ты хочешь весь вечер продержать меня в гардеробе? Она повернулась и пошла, не глядя на мужа, торопливо засовывающего скользкий белый шелковый шарфик в карман шинели. Два раза шарфик падал на пол, и тот принимался складывать его заново. Гардеробщик сочувственно и терпеливо поджидал с протянутой рукой.
Я наблюдала эту сценку в зеркало, поправляя прическу и подкрашивая губы.
Космонавт, наконец справившись с шарфиком, пихнул шинель гардеробщику, схватил номерок, достал на ходу расческу, поискал глазами зеркало и, естественно, уперся взглядом в мою спину…
Это был молодежный бал, и я была в закрытом платье.
Даже наоборот — воротник я сделала стоечкой. Зато руки и плечи были совершенно открыты. Платье было в талию и слегка зауженное книзу. На мысль о таком платье навел меня увиденный в комиссионке кусок французской черной материи с нашитыми на него черными же блестками.
Конструируя это платье, я вспомнила высказывания моего неудачного кандидата в мужья Виктора насчет моих рук и решила похулиганить… Судя по реакции жены Космонавта, у меня это вполне получилось.
Увидев меня, Космонавт слегка остолбенел. А встретившись со мной взглядом в зеркале, попытался вымученно улыбнуться и набрал было воздуха, чтобы что-то сказать, как раздался тяжелый, как шаги командора в «Каменном госте», стук каблуков. Это его супруга, вовремя спохватившись и преодолев собственную вспыльчивость, решила не оставлять его один на один с этой… Не знаю уж, как она меня про себя назвала.
Космонавт отвел глаза в сторону, втянул голову в плечи, пару раз провел по ней расческой и поспешил к супруге, на ходу делая руку крендельком. Она смерила меня с ног до головы победным взглядом, который говорил: мол, какая бы ты ни была, а он все равно по одному только моему взгляду бежит за мной как собачонка…
Перед тем как свернуть за угол, он умудрился незаметно оглянуться. Мы снова встретились с ним взглядом. И черт меня дернул улыбнуться ему…
После концерта в отдельном зале был банкет для почетных гостей и артистов. Наши места оказались напротив, только за разными столами. Причем мы сидели так, что его супруга меня не видела. Меня загораживал плечистый генерал.
И начался наш безмолвный диалог. Сколько же всего он мне сказал глазами. И даже спросил, где же я была раньше? И почему мы не встретились, когда он был свободен? Значит, не судьба, ответила глазами я. Еще он спросил, кто это рядом со мной, и покосился на Костю. Это просто друг, ответила я. Неужели мы так никогда больше и не увидимся, спросил он. Кто знает, загадочно ответила я.
— Кажется, космонавт тебя кадрит, — сообщил мне Костя.
— Кажется, успешно, — сказала я.
— Но он же с женой, — сказал Костя. С его места прекрасно просматривалась супруга космонавта.
— В том-то и дело, — сказала я. — Возьми супругу на себя…
— Да ты что? Это же политическое дело!
— А еще друг называется…
— Но мы же, как только выйдем из-за стола, сразу начнем играть.
— Тем более. С тромбоном ты совершенно неотразим. Ты его так сексуально двигаешь туда-сюда…
— Отвлечь попытаюсь, но всерьез на эту лажу не пойду… И потом, я не люблю очкастых…
— Не ври, ты всех любишь, — сказала я.
— Это правда, — ухмыльнулся Костя и, посмотрев на нее призывным взглядом, поднял свой бокал как бы в честь нее. — Так, крючок заброшен, — весело прошептал он. — У нее чуть очки не упали от удивления… Теперь нужно сделать так, чтобы они мне морду не набили всем отрядом.
— Отряд я беру на себя, — сказала я и, приподняв свой бокал с шампанским, как бы чокнулась с обалдевшим от счастья Космонавтом.
— Вы где раздевались, Константин? — спросила я, не отводя загадочного взгляда от Космонавта.
— Ну, ты бандитка! — восхищенно сказал Костя.
— Там, кроме вас, кто-то раздевался?
— Нет. Только мы.
— Комната закрывается?
— Конечно! Там же инструменты!
— Когда возьмете инструменты, дашь мне ключ?
— А еще что? — с издевкой спросил Костя.
— А еще пригласи ее танцевать…
— Но я же играть буду…
— Что они — один танец без тебя не сыграют?
— Ну ты даешь, чувиха! Я, конечно, все сделаю, но при одном условии: следующим буду я.
— А как же наша дружба? — удивилась я.
— Любовь дружбе не помеха, — довольно осклабился Костя.
— Запиши этот афоризм, — сказала я.
Все вышло, как мы и рассчитывали. Когда заметно повеселевшая публика вышла из-за столов, отряд космонавтов, конечно же, оказался в том месте фойе, где играл джаз. Костя так явно кокетничал с его супругой, так заманчиво двигал тромбоном туда-сюда, что она раскраснелась, помолодела и даже забыла время от времени окатывать меня презрительным взглядом.
Потом все снова вернулись к столам. Тогда-то Костя и показал мне комнату, где они переодевались. Когда все снова вышли танцевать, Костя пригласил супругу Космонавта на медленный танец. Сделал он это так безупречно вежливо и так церемонно, что она не смогла ему отказать. Ручаюсь, что она этого и не хотела, но прежде чем согласиться, несколько раз вопросительно посмотрела на супруга. Тот великодушно разрешил…
Едва она положила руку на плечо Косте, как Космонавт начал искать взглядом меня. Я стояла около колонны и отбивалась от здоровенного парня, который с упорством пьяного муравья тащил меня танцевать. Космонавт, воровато оглянувшись на супругу, проскользнул между танцующими пирами ко мне.
— Извините, товарищ, но дама обещала этот танец мне! — строго сказал Космонавт.
Парень тут же узнал его и, по-дурацки отдав честь, втянулся в струнку, расплываясь в обожающей улыбке.
— Вы меня спасли, как Печорин княжну Мэри от пьяного капитана, — улыбнулась я.
— Это была моя любимая книга в детстве, — сказал Космонавт. — А вас, случайно, зовут не Мэри? — спросил он, с беспокойством поглядывая на танцующую супругу, которую хитрован Костя постоянно разворачивал спиной к нам.
— Именно так меня и зовут…
— Значит, это судьба… Мы обязательно должны снова увидеться. Когда, где? Вам можно позвонить? Скажите ваш номер, и я запомню его на всю жизнь. Говорите же, говорите, пока танец не кончился…
— Этот танец не скоро кончится, — улыбнулась я. Костя предупредил, что ребята будут играть минут двадцать нон стоп, танец за танцем без передышки.
— Так когда мы встретимся?
— Хотите сейчас?
— То есть?
— Прямо сейчас. Здесь.
— Не понимаю… Что вы имеете в виду? — смутился Космонавт. Я его понимаю — должно быть, я выглядела сумасшедшей…
— Ни о чем не спрашивайте. Только «да» или «нет»? Он украдкой посмотрел на спину своей жены и, облизав губы, сказал:
— Да.
— Я сейчас выйду в ту дверь, — сказала я, показывая ему на неприметную дверь, — а вы через пару минут идите туда же. За дверью я буду вас ждать.
— Да, но… — Он снова посмотрел на супругу.
— Никто и не заметит… — усмехнулась я. — В крайнем случае скажете, что вам стало плохо и вы выходили в туалет…
В коридоре он было набросился на меня с торопливыми, жадными поцелуями, но я прошептала:
— Не здесь… Пойдемте!
Вот тут-то он по-настоящему удивился и даже слегка испугался. Он понял, что дело гораздо серьезнее, чем то, на которое он сгоряча согласился.
— Куда? — не удержался от вопроса он.
— В космос… — улыбнулась я. — Ну что, поехали?
Отступать ему было некуда.
По дороге мы, к счастью, никого не встретили. Когда я открыла комнатку ключом, в глазах его снова мелькнул страх. Думаю, что перед настоящим полетом в космос он боялся меньше. Впрочем, он быстро взял себя в руки. Но когда я заперла за нами дверь, первый поцелуй мне пришлось сделать самой. И тут он словно с цепи сорвался.
Все было молча, быстро, яростно и восхитительно…
Прежде чем выпустить его из комнаты, я поправила ему галстук, пригладила взъерошенные волосы и сказала ласково: — Храбрый, сладкий ежик…
— Почему сладкий? — спросил он.
— Потому что с елки. Сверху блестящий, а внутри шоколадный…
— Забавно, — сказал он.
Он выглянул в коридор, убедился, что там никого нет, и вышел из комнаты, забыв взять у меня телефон. А я ему не напомнила…
С тех пор я его видела только в киножурналах и по телевизору.
Смешно было бы думать, что это он написал то загадочное письмо, Какие сегодня у космонавтов дома, яхты? Их звездное время прошло. Мне думается, что это несправедливо.
Но кто сказал, что Россия — родина справедливости?
Двадцать седьмым был Костя. Он так долго в шутку на поминал мне, что я ему должна разок, что когда однажды после концерта и дружеской пирушки мы оказались у меня дома, все и состоялось.
И как бы мы с ним ни храбрились, и ему и мне пришлось преодолевать некоторую неловкость. Все-таки нельзя это делать с друзьями, которых слишком хорошо знаешь.
Костю я сладким ежиком называла еще задолго до этой ночи. Но оттуда, где он вот уже несколько печальных лет, письма не доходят, даже если кому-то и вздумается порадовать друга весточкой…
Я даже толком не помнила, кто из ребят привел его ко мне на день рождения. То ли это были лабухи, то ли медики, то ли мои девочки-переводчицы. Или он работал вместе с Танькиным Юриком. Помню точно, что гитару принес не он, потому что кто-то радостно завопил: «A вот и гитара. Кто заказывал гитару?» К этому времени он уже был.
Он был в светло-сером тонком пуловере, надетом прямо на голое тело. Это было ужасно модно после фильма «Девушка из банка». Там так ходил Збигнев Цыбульский. Больше ничего в нем выдающегося не было, пока он не запел… До этого я даже не помнила, как его зовут.
Народу набежало человек тридцать. Наш фамильный круглый стол, приобретенный еще дедушкой, по мере пребывания незапланированных гостей пришлось два раза расставлять, и он удлинился на все шесть секций, которые мирно пылились за буфетом последние двадцать лет.
В то время было принято ходить в гости без приглашения и тащить за собой большую компанию. Люди не особенно озадачивались подарками, и пластинка за 1 рубль 45 копеек или книга считались хорошим подарком. Но и гости, в свою очередь, не очень-то переживали, если на столе не было икры и рябчиков с брусничным вареньем…
Незнакомых в этот раз было трое — две девушки и один мужчина. Девушек, понятно, привели заядлые холостяки Костя и Андрюшка Резвицкий, а вот кто привел этого незнакомца, я как-то пропустила. Получилось так, что одновременно ввалилась огромная толпа гостей, среди которой и был он. Он, естественно, вручил мне какие-то цветы, коробку конфет, как-то назвался, но его имени я не за помнила.
Я почему-то подумала, что он пришел с Лекочкой. Как вы понимаете, это характеризовало его определенным образом. Но свитерок на голое, загорелое тело я отметила и тут же забыла о незнакомце… Попробуйте принять дома тридцать человек. Хорошо, что Татьяна и Надежда Ивановна помогали мне готовить и накрывать.
Мы накупили на Палашевском рынке свежих огурцов, помидоров, редиски, много листового салата, свежей зелени. И все это лежало грудами на широких блюдах и подносах.
Тетя Клава, Танькина мама, приготовила свою коронную треску под маринадом. От студня я категорически отказалась. Было много сыра, в том числе армянский с травками, рокфор, швейцарский. Вместо хлеба я в магазине «Армения» купила тонкого лаваша и, разумеется, бастурмы, которую так хорошо заворачивать вместе с зеленью в этот самый лаваш.
Девчонки приготовили салат оливье, помогли нарезать окорок, колбасу, разделали дунайскую селедочку. Конечно же, не обошлось без маленькой, величиной с грецкий орех, молодой картошки со сливочным маслом, укропом и чесноком, поданной горкой в специальной глиняной обливной миске. На горячее у нас жарились с самого утра две бараньи ноги, нашпигованные чесноком, морковью и зеленой петрушкой. В общем, стол был неплохой. А главное, что все тридцать человек вместо пятнадцати, которых я ожидала, были сыты и пьяны.
Когда пошла обычная застольная чересполосица, полови на гостей вышла на лестничную клетку курить, а другая половина, расчистив от стульев площадку, начала твистовать под радиолу. Потом все опять уселись и принялись выпивать и закусывать. Потом Костя с Игорем начали хулиганить на пианино, то есть составлять самые немыслимые композиции из известных мелодий, например, из «Лунной сонаты» переходить в похоронный марш, из похоронного марша — в самый развязный канкан, потом в сороковую симфонию Моцарта, а из нее в «Мурку»… Или они играли сразу две вещи, одновременно. Например, Костя играл на левой стороне клавиатуры отрывок из «Маленькой ночной серенады» Моцарта, а Игорек справа смешно подчирикивал бессмертным «Чижиком — Пыжиком»…
Я обожаю подобное озорство. Но когда ребята вдруг перешли на «Подмосковные вечера» в сочетании с 6-й симфонией Бетховена, то публика сломалась и запела хором: «Не слышны в саду даже шорохи…»
После этого запели «Если я заболею», потом «Последний троллейбус» Окуджавы, потом его же «Ваньку Морозова», потом натуральную, без всякого хулиганства «Мурку» и как-то сразу, без перехода, «Геолога». Костя виртуозно подыгрывал. Незнакомец в свитере пел вместе со всеми, но, как я ни прислушивалась, отличить его голос от всех остальных я не могла.
Он, наверное, геолог, почему-то решила я. Улучшив момент, я спросила у Лекочки.
— А как зовут этого мужика в свитере?
— Не знаю, — пожал плечами Лека.
— Разве не ты его привел?
— Да ты что? — обиженно сказал Лека. — Он же законченный натурал — это за версту видно.
— Извини, — сказала я и больше ни у кого не спрашивала. Мне пришло в голову, что этого человека привели специально для меня, так как у меня в тот вечер кавалера не было. Если не считать, конечно, Костю, который пришел с девушкой и с которым мы по молчаливому договору не вспоминали наш грешок. Как-то так получилось, что в то лето у меня никого не было. Наверное, после Виктора я остерегалась мужчин, особенно положительных.
Я невольно начала наблюдать за незнакомцем и отметила про себя, что он посматривает в мою сторону более чем заинтересованно. Впрочем, когда мы встречались взглядами, он почему-то тут же отводил глаза и никаких шагов для развития нашего знакомства не предпринимал.
Потом кто-то из медиков вспомнил о гитаре, и все за пели туристкие и студенческие песни. Потом незнакомец в свитере попросил гитару, слегка подстроив, дождался относительной тишины и заиграл. После первых же изящных переборов разговоры за столом окончательно смолкли, и он запел…
Сказать, что он хорошо пел, — ничего не сказать. Ни до ни после него я не слышала, чтобы так пели. У него был негромкий, но очень глубокий и, я бы даже сказала, тяжелый баритон, которым он владел виртуозно. С музыкальной фразой он обращался как хотел. Где хотел, ломал ритм, где хо тел — отставал, где хотел — догонял, и все получалось замечательно складно. Он был воплощенной музыкальностью. Слова он выговаривал с особым молодечеством, очень по московски. Спел он сперва булаховский романс «И нет в ми ре очей», написанный, как известно, для женского голоса. Тогда этот романс был основательно забыт и прозвучал как открытие…
Он спел еще несколько романсов, потом какую-то шутливую песенку, потом еще… Потом замолчал и отложил гитару и, сколько его ни просили, только улыбался и качал головой, приговаривая:
— Ребята, честное слово, больше ничего не умею…
— Родион, ну пожалуйста, я прошу тебя! — взмолилась Татьяна. — Ну хоть что-нибудь!
— Что-нибудь я не пою, — впервые за весь вечер улыбнулся Родион.
Значит, его зовут Родион и пришел он с Танькиным Юриком, решила я. Они, наверное, вместе работают. Татьяна крутилась у меня с утра, а Юрка заявился как раз с этой толпой гостей. Стало быть, это Танькины происки. Она спала и видела, как быстрее выдать меня замуж.
Я повнимательнее к нему пригляделась. На вид ему было лет тридцать пять — тридцать семь. У него была крепкая, начинающая лысеть голова, но прическу он носил короткую, не скрывающую лысину. Терпеть не могу эти стыдливые зачесы сбоку через всю голову.
Лицо у него было с правильными чертами, но маловыразительное… Мимо таких проходишь, не обращая внимания. Но когда он говорил или пел, лицо преображалось и ос вещалось каким-то внутренним огнем. Когда он смеялся — а делал он это довольно редко, то становился похож на большого озорного ребенка. В его темно-серых глазах начинали прыгать чертенята.
Он был чуть повыше меня, но высоким почему-то не казался. Он не выглядел и здоровяком, но был широк в плечах, крепок и надежен.
Когда я закрыла за последней компанией дверь, то услышала на кухне характерное позвякивание посуды. Я подумала, что это Надежда Ивановна осталась, и собралась сделать ей выговор, но на кухне у раковины стоял Родион и, засучив свой свитерок по локоть, ловко мыл посуду. Через плечо у него висело кухонное полотенце.
— Вы?
— Так точно! — улыбнулся он. — Не беспокойтесь, я сейчас домою и уйду.
— Зачем вы? Я бы утром все прекрасно помыла…
— Я слышал, вы это говорили своей подруге… Но когда я представил, как вы проснетесь утром и увидите этот бардак, мне стало нехорошо…
— Вы и дома сами моете посуду? — спросила я.
— Когда бываю дома, то да, — улыбнулся он.
— Из этого следует, что дома вы бываете нечасто?
— Да, довольно редко, — согласился он.
Я оказалась права — он геолог, решила я и вдруг ни с того ни с сего брякнула:
— А почему вы за весь вечер ни разу ко мне не подошли?
— Простите, не понял? — Он замер с намыленной тарелкой в руках.
— Я ведь вам понравилась…
— Бессмысленно скрывать, — сказал он, споласкивая тарелку. Он стряхнул ее, поставил в сушку и принялся за следующую.
— Так почему же вы ничего не предприняли?
— Я не очень предприимчив в этом смысле… — глядя на тарелку, сказал он. — И потом — не люблю что-либо делать наспех…
— Почему наспех?
— Я завтра уезжаю.
— Далеко?
— Очень… — усмехнулся он.
— Навсегда?
— Не навсегда, но надолго, — сказал он.
— Но до завтра бездна времени… Я хочу, чтобы вы мне еще раз спели «И нет в мире очей»…
Зачем я это сказала? До сих пор не понимаю. Ведь я смертельно устала и мечтала только о кровати. Будто кто меня за язык дернул…
Он поставил тарелку в сушку, внимательно посмотрел на меня. Я удачно скрыла зевок.
— Я обязательно вам спою как только домою посуду — он улыбнулся, — если вы к тому времени не заснете.
«Неужели он заметил, как я зевнула?» — вяло подумала я. — Тогда я пока приму душ, — сказала я, — это меня взбодрит.
И никакой романтики…
Стоя под горячим душем, я сонно подумала: «Да ладно… Он, в общем-то, ничего… И, похоже, не маньяк. Пусть он будет мне личным подарком на день рождения. В конце концов его специально для этого и привели… Надо будет Юрику спасибо сказать. Не засыпать же мне, такой красивой, одной в холодной постели…»
После горячего душа я разомлела еще больше. Когда я в купальном халате вышла на кухню, там все сияло. В гостиной был собран стол.
— Приборка закончена, — сказал он, пристально посмотрев на меня. — Теперь вам будет не так противно просыпаться. Спокойной ночи… Я ухожу…
— Но ведь вы обещали мне спеть, — зевая в открытую, сказала я.
— Но вы же еле на ногах стоите, — сказал он.
— Тогда я лягу, и это будет моя колыбельная…
Он в сомнении покачал головой…
— Стоит ли?
— Я просто не засну без колыбельной — сказала я. — Подождите здесь, я вас позову, когда лягу.
Он снова покачал головой, но ничего не сказал.
Я ушла в спальню, скинула халат, взяла было ночную сорочку, но, повесив ее на стул, юркнула под одеяло и крикнула ему:
— Заходите.
Он пришел с гитарой.
«Вот дурачок», — подумала я и, блаженно потянувшись, зажмурила глаза.
Он действительно запел. От неожиданности я открыла глаза. Как же он пел… У меня внутри что-то отзывалось на этот голос… И все же, когда он снова заиграл какое-то бравурное вступление, я положила ладонь на гриф гитары.
— Ну что вы дурака валяете? Идите сюда…
Он был очень мил. Впрочем, я отчетливо помню только самое начало. Кажется, я потом позорно заснула на самом интересном месте…
Утром на грифе гитары я нашла записку, засунутую под струны.
«Вы так прекрасны во сне!.. Мы встретимся, как только я вернусь…»
— Конечно… — зевая, сказала я. — Обязательно встретимся.
Первое, что я сделала наутро после своего дня рождения — это позвонила Татьяне.
— Юрик дома? — спросила я.
— Нет, конечно, а зачем он тебе? — насторожилась Татьяна.
— Хотела поблагодарить его за подарок…
— Тебе действительно баба понравилась?
Они с Юриком подарили мне роскошную румяную бабу накрывать заварной чайник. Она была в красной необъятной юбке на вате и в белой расшитой сорочке.
— Мне и мужик понравился… Всю посуду мне перемыл…
— Какой мужик?
— Ваш. Родион.
— Тот, что на гитаре играл? — деловито уточнила Татьяна.
— И пел… — подтвердила я.
— А почему он наш?
— Это ведь Юрик его привел?
— Юрик? — удивилась Татьяна. — А почему же он мне ничего не сказал?
— Ты же сама ему кричала: Родион, Родион…
— Ну и что? Мы у тебя и познакомились… А у Юрика ни одного знакомого с таким именем отродясь не было. Уж я бы запомнила… А что, ты его оставила?
— Но кто-то должен был помыть посуду.
— Ну ты, Маня, даешь! — восхищенно сказала Татьяна.
— И поблагодари еще раз тетю Клаву за треску под маринадом. Скажи, что ее смели в первые полчаса…
— Уже сказала, — задумчиво ответила Татьяна. — Кто же его привел?
— Вот и я об этом думаю… — сказала я.
Правда, думала об этом я недолго. Позвонив медикам, я выяснила, что и они видели Родиона впервые. Игорь Кантюков и Костя уехали с оркестром на гастроли, но это были явно не они. Игорек был с женой, а Костя с девушкой. Он да же отводил меня в сторону и тихонько спрашивал, нельзя ли ему с ней у меня остаться? Я сказала: «Костя, пожалей меня. Я с утра кручусь…» «Ладно, чувиха, отдыхай. Мы где-нибудь пристроимся…»
Девочкам-переводчицам я и звонить не стала. Они все были парами — кто с мужем, кто с кавалером. И ушли тем же составом, это я отчетливо помнила. К тому же и пришли они позже, когда он уже был.
Закончив свои бесплодные поиски, я сказала Татьяне:
— А что я, собственно говоря, переживаю? Ну пришел и пришел. Ну остался! Мало ли кто у меня оставался… Посуду помыл! Спасибо! Ну так и я к нему по-человечески отнеслась… Еще неизвестно, кому большее спасибо… Если ему у меня понравилось, то напишет, где бы он ни был… Или по звонит. Везде есть почта и телефон. Даже с Северного полюса письма доходят. У одной моей клиентки муж полярник, на льдине дрейфует, так она от него раз в месяц регулярно письма получает…
Татьяна, прилежно склонившись над машинкой, строчила летнее платьице для Женьки и хотела непременно все сделать сама, с начала и до конца, только под моим руководством. Она оторвалась от шитья и, задумчиво посмотрев на меня, осторожно спросила:
— А телефон он у тебя взял?
— Когда? Ночью вроде не до того было, а утром он ушел, когда я еще спала…
— Ты мне об этом не говорила… — еще осторожнее и вкрадчивее сказала Татьяна, впиваясь в меня глазами.
— А чего тут говорить?! — возмутилась я.
— О том, что он ушел не попрощавшись…
— Слушай, перестань накручивать! Он записку оставил…
— Можно взглянуть? — с преувеличенной вежливостью, противным следовательским говорком попросила она.
— Да я уж не помню, куда ее дела… — отмахнулась я.
— А ты вспомни, пожалуйста…
Я швырнула ей записку, которая была у меня в кармане моего любимого китайского шелкового халата, багрово-красного в золотых драконах.
Татьяна внимательно прочитала записку, зачем-то посмотрела ее на свет.
— Болтуном его не назовешь… — вздохнула она.
— Краткость — сестра таланта, — невесело пошутила я.
— Слушай… — начала Татьяна и запнулась. — А когда он ушел… Ты все проверила? У тебя все на месте?
— Что ты имеешь в виду? — нахмурилась я.
— Ходют здесь всякие, — дурачась, голосом тети Клавы проворчала она, — а потом вещички пропадают! Пустили тут намедни старушку воды напиться, хватились — пианина нет!
— Думай, что говоришь!
— А что — есть люди, которые только тем и промышляют…
— Чем? Горе ты мое!
— Они из домовых книг узнают, у кого день рождения, и втираются потихоньку с гостями… А спросить, кто он такой, никто не решается… Вот они и гужуются на дармовщинку, да еще и с собой прихватывают…
— Только что придумала?
— Только про домовую книгу. А в ресторанах на больших свадьбах такие пасутся, я точно знаю… Хорошо, что у тебя ничего не пропало.
— Дура ты, Танька!
— Посмотрим, какой ты умной окажешься…
Честно говоря, первые недели две-три я ждала какой-то весточки от Родиона. Было что-то оскорбительное в этой ситуации. Мог бы хоть открыточку чиркнуть, в самом деле, или позвонить… Не на Северный же полюс он уехал…
«И поделом тебе, старой корове, решила я. Теперь десять раз подумаешь, прежде чем тащить незнакомого человека к себе в постель. Хорошо, что действительно ничего не пропало и ничем не наградил…»
С Олжасом я встретилась в «Пльзеньском» — был такой очень популярный среди молодежи пивной ресторан на на бережной в ЦПКиО имени Горького. Меня туда затащили мои ребята-медики. Они все давно закончили институт и работали по разным лечебным и научным учреждениям, но студенческая их компания не распалась.
Когда они объявляли «плановый пивной путч», то народу в «Пльзене» набиралось человек до пятнадцати. Сдвигались столы. Знакомый официант бегом носил подносы, в три этажа уставленные запотевшими кружками золотистого «праздроя» или дегтярно-черного «сенатора» с твердой, долго не гаснущей пеной, в которую какой-нибудь эксперт обязательно вставлял обглоданный воблиный хвост, и тот, на радость пытливому и пытателю, не тонул добрые десять минут.
Кроме обязательных шкворчащих шпикачек, крестообразно разрезанных по концам, с зеленым горошком, пахучих, слегка раскисших креветок, сваренных, по пльзеньской легенде, с добавлением пива, и соленых сушек, ребята приносили с собой кто чем был богат.
А так как съехались они в свое время со всех концов необьятной нашей родины, то на столе появлялось все: и вяленая сахалинская корюшка, пахнущая огурцом, и камчатская крупная икра домашнего посола, и байкальский омуль, чудом довезенный до Москвы, и вяленая оленина из Заполярья, красная на просвет, и перченый суджук из солнечной Армении, и соленые абрикосовые косточки, запеченные в золе, из Узбекистана. Янтарные балыки и твердая паюсная икра, которую нарезали, как колбасу, из Астрахани, и уже упомянутая вобла. Я же на общий стол всегда готовила тонкие и длинные сухарики из «бородинского» хлеба, натертые чесноком и посыпанные солью.
Пива под такую роскошную закуску выпивалось страшное количество. Даже я осиливала три-четыре кружки. Рекордсмены же выпивали до двадцати кружек. За показателя ми следили строго. Существовал даже некий судейский ли сток, куда заносились показатели каждого соревнующегося. Правда, происходило это в течение почти целого дня, но все равно цифры впечатляли.
В тот день мы с Танькой и Юриком были около «Пльзеньского» ровно в двенадцать. Юрик, большой любитель пива и к тому же микробиолог, был безоговорочно принят в эту пивную компанию.
Был обыкновенный рабочий день, но все равно хвост около ресторана был метров на пятнадцать. Когда мы проходили вдоль томящейся на июльской жаре очереди, она пришла в некоторое волнение, понимая, что мы-то идем без очереди.
Вслед нам послышались какие-то выкрики. А один из страждущих даже приподнял соломенную шляпу и вежливо, но с некоторой иронией поклонился мне. Я пожала плечами — мол, сама буду прорываться с боем… Но у меня осталось ощущение, что этого человека я где-то видела…
Основная компания медиков пришла сюда в половине одиннадцатого и вошла в ресторан с открытием, в числе пер вой сотни жаждущих. А нас встречать отправили Мишку Галкина как самого представительного. Он перешел служить в армию и ходил в капитанской форме.
— Мужики! — басил он, обращаясь к волнующейся очереди, — на них уже заказано, шпикачки стынут, пиво выдыхается…
Очередь недоверчиво утеснилась и пропустила нас.
Швейцар, как следует задобренный Галкиным, гостеприимно улыбался, обнажая ряд крепких стальных зубов. Чем-то он мне напомнил Евгения Кондратьевича.
Уже проходя мимо швейцара, я вспомнила, где видела человека в соломенной шляпе, как его зовут, и даже сама удивилась своей памяти. Это был Наум, поэт-переводчик, которого я только один раз больше десяти лет назад видела в мастерской у Ильи.
— Слушай, Галкин, — я отвела Мишу в сторону. — Там, в очереди, ты увидишь человека в шляпе. Это мой хороший знакомый, зовут его Наум, попроси швейцара пропустить его.
— Чего?! — взревел уже махнувший с полдюжины кружек Галкин. — Да я его так зарядил, что всю очередь можно без очереди пропустить!
Он выглянул за дверь.
— Наум! Чего вы там стоите, мы без вас не начинаем… — зычно соврал Галкин. — Давай, Нема, быстрее. — И, обращаясь к очереди: — Да ладно, ребята, все пройдете! На них же заказано! Вы же видите: гнилая интеллигенция — себя не по мнит! — осклабился Мишка и, вызвав этой немудрящей шуткой сочувствие очереди, погасил ее возмущение.
Вместе с Наумом в ресторан вошел высокий красавец восточного типа.
— Здравствуйте. Спасибо вам огромное… — Наум галантно наклонился к моей руке. — Совершенно не рассчитывал, что вы меня узнаете… А я вот, к своему стыду, совершенно не помню, как вас зовут…
— Меня зовут Маша.
— Маша, позвольте вам представить моего друга Олжаса… — Он назвал его фамилию. — Олжас блистательный поэт, и если вы его еще не читали, то вам предстоит открытие…
— Очень приятно, — сказала я, протягивая руку Олжасу. Тот не поцеловал ее, как Наум, а крепко пожал. — Галкин, у нас найдется еще два места для двух поэтов?
— Это Олжас поэт, а я переводчик, — скромно сказал Наум. Так я познакомилась с Олжасом.
Тот день мы закончили в пестром зале Центрального дома литераторов, куда не без труда, в несколько приемов, провел нас Олжас. Правда, до ЦДЛа добрались самые стойкие бойцы во главе с несгибаемым Мишкой Галкиным. Татьяна с Юриком давно ушли домой. Славку вслед за ними утащила его законная, Нему мы потеряли где-то по дороге, но все равно народу набралось столько, что пришлось сдвигать два столика.
Пили почему-то «Фетяску» и закусывали бутербродами с сыром, и это после — Пльзеньского с его пивным и рыбным великолепием… Но все равно было весело и за соседним столиком сидел Окуджава.
— Хотите, я вам покажу самое любимое место в Москве? — шепнул мне Олжас.
— А это далеко?
— Нет. Совсем рядом.
— Тогда хочу.
Он привел меня на Тверской бульвар.
— Вот место, с которым у меня связано очень много… — сказал он и пристально посмотрел на меня, не понимая, почему я улыбаюсь…
— Вам это неинтересно?
— Что вы, совсем наоборот…
— Но вы так иронично улыбаетесь…
— Это я о своем, продолжайте, пожалуйста.
С некоторой неуверенностью в голосе он рассказал о Литературном институте, который закончил недавно, о студенческих проделках, о знаменитых руководителях семинаров. Показал, на каких лавочках выпито особенно много портвейна. Назвал имена известных молодых литераторов, которые учились вместе с ним…
Потом он читал свои стихи. Они поразили меня своей необычностью, совершенно незнакомыми ритмами, экспрессией и каким-то мальчишеским хулиганством, соседствующим со взрослой восточной мудростью, от которой веяло тысячелетиями…
Потом рассказал о себе, об Алма-Ате, где жил постоянно, о бесконечных казахских степях, о ночной охоте на сайгаков, о своих московских друзьях, которым он не дает забывать о себе частыми набегами.
Оказывается, он был только наполовину казах, а на другую половину русский…
Потом мы с ним снова прошли по всему бульвару от Пушкинской площади до памятника Тимирязеву, и он увлеченно рассказывал мне о местных достопримечательностях, показывал «эффект Тимирязева», заключающийся в том, что если подойти под определенным углом, то будет казаться, что великий ученый мочится…
— Но почему вы все время улыбаетесь? — снова подозрительно спросил он.
— Вы сами рассказываете забавные вещи и спрашиваете, почему я улыбаюсь…
— Нет, вы не так улыбаетесь… Вы с тайным смыслом улыбаетесь.
— Ну хорошо, — сказала я. — Хотите, я тоже покажу вам свое любимое место?
— Конечно, хочу! — с пылкостью поэта воскликнул он.
— Тогда смотрите…
— Не понял, — нахмурился поэт.
— Смотрите, — я обвела рукой окрестности, — это и есть мое самое любимое место в Москве. Я здесь живу. Вон видите серый дом с узкими окнами в эркерах?
— Вижу, — растерянно сказал поэт.
— Видите, на третьем этаже четыре окна не горят? — Вижу.
— Это моя квартира…
— А я-то, дурак, распинался, про Тимирязева рассказывал… И с кем же вы там живете? — осторожно спросил Олжас.
— Одна.
— Тогда пойдемте к вам, и я сварю вам кофе, — оживился он, и в его раскосых глазах сверкнули хищные огоньки.
— Только не сегодня, — мягко сказала я.
— Но почему?
— Нет, нет, — сказала я. — Сегодня ко мне нельзя.
— Да вы не бойтесь, это только с виду я дикий кочевник, а на самом деле я смирный и воспитанный.
— Это особенно заметно по вашим хулиганским стихам.
И вообще, где вы видели благовоспитанного поэта? — рассмеялась я.
— Честное слово — я исключение. Меня даже в детском садике всем в пример ставили… Хотите, я вам на деле докажу…
— Нет, серьезно, как-нибудь в другой раз, — твердо сказала я. — Спасибо, что проводили.
— Но почему, почему? — взмолился он.
— Потому, — усмехнулась своим мыслям я. Не могла же я ему в самом деле сказать, что кто-то подорвал мою веру в мужскую половину человечества тем, что, переспав со мной, ушел, даже не разбудив и не взяв у меня ни адреса, ни телефона и до сих пор, вот уже целый месяц, не дает о себе знать…
Олжас телефон у меня взял, на другой же день позвонил и вообще устроил правильную осаду: приглашал в театры, водил по творческим домам, по друзьям. Один из них — прозаик Боря, его земляк, был удивительно похож на Ленина времен Цюриха. Ему только бородки не хватало…
Забегая вперед, скажу, что в зрелом возрасте Боря бород ку — именно ленинскую, клинышком — отпустил. А так как он прожил намного дольше вождя мирового пролетариата и бородка у него стала сплошь седая, то теперь очень странно смотреть на него и видеть состарившегося Ленина…
Олжас был настойчив и последователен, но я сопротивлялась с несвойственной мне стойкостью. Мы с ним даже не целовались… Ну, может быть, всего пару раз… Домой он ко мне, правда, приходил, но ночевать я его не оставляла.
Я сама не понимала, в чем тут дело. Ладно бы он мне не нравился. Но ведь нравился. И восточная загадочность его меня не пугала, а влекла, но что-то в моей душе не складывалось поначалу… Какая-то неопределенность затаилась в самом дальнем ее уголке. Чего-то мне не хватало… Вернее, от чего-то хотелось избавиться… Как сказала бы умная Ника, у меня был синдром незавершенного действия… И виновником его был Родион. Не так уж часто меня бросали в этой жизни, чтобы это скоро забылось.
А потом мне стало ни до кого — у меня начались серьезные неприятности со здоровьем…
После неудачного аборта и болезни я постоянно страдала от дисфункции яичников. Сколько несбывшихся надежд, сколько разочарований принесла мне эта коварная болезнь. Каждый раз, когда случалась задержка, я горячо надеялась, что она по настоящей, желанной причине, что небо услышало мои мольбы и я беременна… Все мои знакомые женщины всегда пугались задержек, а я им робко радовалась. Потом, когда у них начинались месячные, они радовались, а я, когда они у меня начинались, впадала в глухое отчаяние. Все у меня было наоборот…
Так вот, летом 1964 года у меня случилась самая серьезная задержка. Первые две недели я не обращала на нее внимания, чтобы не бередить лишний раз душу. Две недели было делом обычным. Потом, когда закончилась третья неделя, я позвонила Татьяне и пожаловалась.
— Значит, тебе пора на курорт, — сказала деловая Татьяна. — Это тебе предупредительный звонок. А кроме задержки, никаких неприятных ощущений нет?
— Вроде нет, — прислушавшись к себе, сказала я.
— Как бы нового обострения не было…
— С чего? Я не переохлаждалась, давно не ем острого, не предаюсь излишествам, веду примерный образ жизни…
— А может, это у тебя от примерного образа жизни? — предположила Татьяна.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Мужика тебе надо! — отрезала Татьяна. — Постоянного. Сразу все расстройства и дисфункции пройдут… И может, еще и ребеночка ему родишь… Может, он тебя пробьет, если регулярно… Капля камень долбит.
— Хорошо, — разозлилась я. — Я не против. Давай. Только не такого маньяка, как ваш Виктор…
— Причем тут Виктор?
— Это была твоя кандидатура.
— И на старуху бывает проруха, — сказала Татьяна.
— Только хорошо бы не за мой счет…
— Слушай, Маня, а ты помнишь Алика?
— Какого?
— К которому мы за грибами в Алабино ездили, когда ты с Принцем в лесу познакомилась?
— Разве такое можно забыть? — усмехнулась я.
— Он еще не женат…
— На тебе, Боже, что нам негоже, — сказала я.
— И чем тебе Алик не нравится?
— Тем же, чем и тебе.
На это ей возразить было нечего.
— И что же ты собираешься делать?
— Подожду пока, а потом действительно поеду или в Куяльник, или в Саки…
— А может, тебе сперва поехать, а потом подождать? — спросила Татьяна.
— Я посоветуюсь с Ольгой Николаевной, а потом решу, как быть. Но все это очень некстати. Мы с Надеждой Ивановной расширяться задумали и нахватали заказов выше головы…
Ольга Николаевна была, если вы помните, заведующей гинекологическим отделением во Второй градской больнице, где мне сделали тот проклятый аборт, после которого я чуть не загнулась…
Так прошла еще неделя. Каждое утро Татьяна мне звонила и спрашивала:
— Ну и где твои месячные?
— Где, где… Сама знаешь где! — раздраженно отвечала я.
— Надо что-то делать! — твердила Татьяна. — Это не шутки. Что-то у тебя не так… Хочешь опять с воспалением свалиться?
— Не каркай, — обрывала ее я.
На пятой неделе задержки я позвонила Ольге Николаевне. Она оказалась в отпуске.
— Иди в свою консультацию, — сказала Татьяна, когда я ей пожаловалась на судьбу.
— Ну и что это даст? Мне скажут, что у меня дисфункция. Я знаю, что у меня дисфункция. Мне скажут, что мне нужно грязелечение. Я знаю, что мне нужно грязелечение. Мне нужен врач, который наблюдает меня постоянно, который может определить динамику болезни.
— Иди в районную консультацию, — упрямо повторила Татьяна.
— У тебя тяжелый характер. Там у меня даже истории болезни нет.
— Иди в консультацию…
Я пошла в консультацию. Только для того чтобы доставить удовольствие Татьяне. Там очень удивились, узнав о моем существовании. По их разумению, я должна была у них появиться лет десять назад.
Молодая врачиха, не старше меня, посмотрела меня, раз решила мне одеться, сняла перчатки, что-то глубокомысленно написала на листочке и протянула его мне.
— Что это?
— Направление на анализы. Получите результаты анализов и приходите. А так я пока ничего сказать не могу… Может, и действительно у вас дисфункция, хотя… Нет, ничего пока не могу сказать.
— Я так и думала… — не удержалась от реплики я.
— Что вы так и думали? — насторожилась врачиха…
— Что придется сдавать анализы… — сказала я.
Странно устроены эти врачи. Я ей минут двадцать наизусть рассказывала историю моей болезни, называла фамилию Ольги Николаевны, которую она прекрасно знала, так как та вела у них в институте гинекологию, и все равно, все выслушав и записав, она направила меня на анализы…
На следующее утро я добросовестно сдала анализы. Это было в субботу. А в понедельник я пришла на прием к врачихе. Кстати, ее звали, как следовало из таблички на двери, Роза Андреевна.
Когда я, отсидев положенную очередь, вошла к ней в кабинет, она встретила меня озабоченным взглядом и, даже не предложив присесть, попросила раздеться…
Осматривала она меня дольше, чем в прошлый раз. Я вообще-то не очень люблю эту процедуру, а тут у меня даже сердце защемило от тяжелого предчувствия. Значит, действительно плохи мои дела, решила я.
Когда я оделась, она пригласила меня присесть к своему рабочему столу и, нервно покрутив авторучку, наконец сообщила:
— У вас, Мария Львовна, восьмая неделя беременности…
Я бы это могла сказать и в прошлый раз, но вы мне заморочили голову своим бесплодием и своей дисфункцией…
— Так что — мне через месяц рожать? — ничего не соображая, спросила я.
— У вас не восемь месяцев, а восемь недель. А рожать, если все будет хорошо, вам придется через семь месяцев…
Мы некоторое время посидели молча… В голове у меня был полный сумбур, мысли мелькали с такой скоростью, что я не могла из себя извлечь ни одного слова. Но вдруг меня точно ледяной водой окатили.
— Роза Андреевна, — сказала я, взяв ее за руку и глядя ей в глаза, — вы представляете, что будет со мной, если это окажется ошибкой?
Она положила свою руку поверх моей, слегка сжала и ободряюще улыбнулась:
— Я думала об этом перед тем, как сказать вам о беременности. Я отвечаю за свои слова… Теперь все зависит от нас… Мы не должны потерять этого ребенка.
— Девочку! — сказала я.
— Хорошо, — сказала Роза Андреевна, — пусть будет девочка.
Прямо из консультации я пошла к Татьяне.
— А кто тебя, дуру, послал в консультацию?!!! — завопила она и повисла у меня на шее.
Я осторожно разжала ее руки.
— Полегче, полегче, а то рожу раньше времени…
— Да ты что, ты знаешь, какой он сейчас? — замахала на меня руками Татьяна.
— Не он, а она. Девочка.
— Это в консультации определили? — удивилась Татьяна. — В восемь недель?
— Это я определила.
— Почему?
— Потому что я так хочу!
Танькино лицо скривилось и она заревела, уткнувшись в мою грудь.
— Манька, дура, я так рада за тебя, так рада…
— А почему меня не тошнит? — спохватилась я.
— Еще натошнишься… — блаженно улыбаясь, пообещала Татьяна. — Коляску и кроватку не покупай… А что мы с отцом будем делать? — вдруг озабоченно спросила она, отстраняясь от меня.
— А ничего… — махнула рукой я. — Да и при чем тут отец? Он же не виноват… Я сама его в кровать затащила…
— Ты думаешь, это тот самый гитарист?
— А кому же еще быть? После него у меня никого не было. С Олжасом у нас до этого не дошло…
— Это не дело, — нахмурилась Татьяна. — Надо найти отца!
— Если сам не объявится, то где его найдешь? — вздохнула я.
— Да я его из-под земли достану! — сурово сдвинула свои круглые бровки Татьяна. — Ты же и не искала его как следует. Если он не профессионал, то мы его найдем!
— В каком смысле «профессионал»?
— Ну, если он не зарабатывает таким образом… — слегка смутившись под моим взглядом, пояснила Татьяна. — Кто-то же из твоих друзей его привел…
Мы взялись за телефон. На этот раз позвонили даже моим переводчицам. Именно этот звонок и оказался продуктивным. Алла Лосева, вникнув в суть дела, сказала, что видела, как этот Родион о чем-то очень по-свойски разговаривал со вторым музыкантом — не с тем, у которого бачки, а с другим, пышноволосым красавчиком. И, кажется, кто-то кому-то передал ключи. Понятно, что она говорила об Игоре Кантюкове.
Найти того было сложно. Он был из Тулы, жил в Москве недавно и еще не имел собственный квартиры. Постоянно снимал. И, как правило, без телефона. Обычно он сам мне звонил.
Мы подумали, что Костя наверняка знает, где тот живет, и стали искать Костю. Его мама нам сказала, что после гастролей он улетел в Сочи в дом отдыха «Актер». Через полчаса мы узнали сочинский телефон и разговаривали с дежурным администратором. Вернее, разговаривала Татьяна. Она взяла дело поисков в свои руки, дабы мне лишний раз не волноваться в моем положении…
Кости, разумеется, на месте не оказалось. Да и какой дурак будет сидеть в номере в одиннадцать часов? Татьяна сказала, что позвонит в половине третьего, когда Костя закончит обедать, и попросила, чтобы он подождал у телефона.
Автоматической связи по коду еще не было и мы звони ли через телефонистку. Когда нас соединили, было уже пятнадцать минут четвертого.
Трубку схватил сразу Костя.
— Алло, Костя, — сказала Татьяна, — это Таня… Машина знакомая… Маши… — Она назвала мою фамилию. — Сейчас с вами будет говорить Маша…
Она передала мне трубку. — Костя!
— Алло! Алло! — испуганно кричал в трубке Костя. — Кто говорит?
— Ну это я, Маша.
Он наконец меня узнал.
— А кто говорил до этого?
— Это моя подруга, Татьяна… Маленькая такая, ты ее знаешь…
— Что случилось? — замогильным голосом спросил Костя.
— Ты случайно не знаешь последний адрес Игоря Кантюкова?
— А что случилось, что?
— Ничего не случилось, просто нам нужен адрес Игоря Кантюкова.
— И только из-за этого весь хипеш?
— Ну да…
— Ну вы, блядь, девки, даете! — в сердцах сказал Костя и повесил трубку.
Правда, вечером он позвонил сам и, подробно обо всем выспросив, сказал, что Родион — двоюродный брат жены Игоря. Он морской офицер и служит где-то на Севере. В Москве он был проездом. Игорь же снимает квартиру в Тринадцатом проезде Марьиной рощи, третий или четвертый дом от конца, по правой стороне. Точного адреса Костя не помнил, но подробно объяснил, что в глубине двора у них дощатый туалет, на котором нарисована мелом Спасская башня Кремля, а на ее курантах пятнадцать минут первого. Справа от этого Кремля железная лестница на второй этаж. Там и живет Кантюков.
В тот же день мы нашли и Кремль, и лестницу. Не нашли только Кантюкова. Словоохотливая хозяйка нам объяснила, что они вместе с женой два дня назад уехали отдыхать на Байкал, потому что Ирина, жена Игоря Васильевича, родом из Иркутска. Когда они приедут, она не знает, но заплачено у них до Нового года.
Когда мы покинули этот двор, Танька упрямо сказала:
— Штаб Военно-морского флота находится в Большом Козловском переулке.
— А ты откуда знаешь?
— Там Павлик, Зинкин хахаль, работает завстоловой.
— Ты с ума сошла, — сказала я. — Мы ведь даже фамилии его не знаем.
— Зато у него редкое имя — Родион.
— Кто тебе по имени будет его искать?
— Павлик и будет…
— Позорище-то какое! Мать-одноночка разыскивает отца своему ребенку. Да ни за что!
— Ты не о себе думай, ты о ребенке думай! Вырастет ребенок, протянет к тебе свои тонкие ручонки и спросит: где мой папа? Что ты ему ответишь?
— Не ему, а ей, — автоматически поправила ее я. — Тем более девочке, ранимой и беззащитной. — Что-нибудь отвечу… — сказала я.
Не знаю, предпринимала ли Татьяна, вопреки моему категорическому запрету, какие-либо шаги для отыскания Родиона, но мне она ничего по этому поводу не говорила. Но даже если и предпринимала, У нее, судя по всему, ничего не получилось. Хотя я готова с ней согласиться, что не так уж и много среди флотских офицеров Родионов.
Надо ли говорить, что я была самой прилежной и исполнительной пациенткой у Розы Андреевны. Я выполняла все ее предписания. Соблюдала специальную диету, делала гимнастику для беременных, много гуляла, ходила по музеям, слушала прекрасную музыку, старалась не нервничать…
Мы с ней быстро подружились. Я, конечно же, пошила ей пару вещичек и стала называть ее Розочкой. Она была старше меня только на два года. Оказалось, что она прекрасно знает Славкину жену. Они учились на параллельных потоках. Она даже знала некоторые работы моего деда.
Она была замужем, и мы несколько раз собирались впятером. Они пили коньячок, а я яблочный сок, потому что от виноградного может пучить, объясняла мне Розочка.
Я решила назвать девочку в честь бабушки Аней. И очень мучилась по этому поводу. Конечно, если б у меня были две дочери, то я назвала бы одну в честь бабушки, а другую в честь мамы Лизой.
Я так далеко уносилась в своих мечтаниях… Ведь если я рожу один раз, значит, он действительно меня пробил… Значит, я смогу родить и еще… Много детей я не хотела, но два, а еще лучше три ребенка — это было бы полным счастьем.
К Родиону я чувствовала огромную благодарность и да же нежность… Я с удовольствием вспоминала, как чарующе он поет, какой он весь из себя складный, крепкий, надежный, какие правильные у него черты лица. Девочка должна получиться красивая. То, что он слегка лысоват, — это неважно. Волосы Анечка возьмет у меня… А то, что он так ушел, почти не попрощавшись, и не дал о себе знать — это я сама виновата. Не надо искушать человека без любви, из пустого каприза, чтобы скрасить одиночество…
И правильно сделал, что убежал от меня, как от огня. Ко му нужна такая жена, которая сама тянет мужика в постель в первый же вечер. Может, он вовсе не такой. Может, он, как настоящий советский морской офицер, имеет высокие моральные принципы. А то, что согласился лечь… Не отбиваться же ему от пьяной бабы, тем более от именинницы…
То, что я была немножко пьяна в тот вечер, сильно меня беспокоило. Я очень долго не могла заговорить с Розочкой на эту тему, но наконец решилась и высказала ей свои сомнения.
— А много ты выпила? — озабоченно спросила она.
— Не помню, но прилично… Бокала три или четыре вина…
— Какого?
— «Мукузани».
— А он… — она запнулась, не решаясь назвать Родиона по имени.
— Я за ним не следила.
— Но он был пьяный?
— По-моему, нет… Всю посуду мне перемыл…
— Тогда ничего страшного. Вы же с ним не алкоголики во втором поколении. А случайная выпивка большого значения не имеет. Ты даже не представляешь, какая у тебя в организме защита от подобных случайностей…
У меня просто руки чесались пошить Анечке всякие там распашонки, ползунки, пинеточки, связать рукавички… Но Розочка и Танька в один голос запретили мне это делать. Нельзя, сказали они, что-то заранее готовить, пока ребенок не родился.
Но мечтать-то было можно. Сколько ночей я провела в сладких грезах о том, как я буду учить Анечку всему, что знаю и умею. С грудного возраста обязательно французский язык. Обязательно шитье. Нужно будет купить ей игрушечную прямострочную машинку. Пусть одевает своих кукол. Так с игрой и научится. А я ей все покажу.
Научу ее играть на фортепьяно. Это нетрудно. Всегда будет себя легко чувствовать в любой компании. И пусть с детства много рисует. Это развивает воображение и вкус. Мы будем ходить с ней по музеям. Я буду ей все рассказывать, объяснять. Она будет воспитанной девочкой и мне будет не стыдно пойти с ней в любую компанию.
Я научу ее хорошим манерам, и она будет чувствовать себя свободно на людях.
А книги! Господи, сколько ей предстоит прочитать прекрасных книг. Сперва я буду ей читать, потом вместе, потом она начнет читать сама…
Какое счастье, что у меня сохранились все мои детские книги. Хорошо бы, чтобы первая ее книжка была, как и у меня, «Кукла». Это дивная история из «Отверженных» Виктора Гюго, изданная отдельной книжкой. Там Жан Вальжан дарит сиротке Козетте куклу и забирает ее от злых приемных родителей, которые обращались с ней как с маленькой рабыней… я помню, как я плакала от жалости и от счастья одновременно, когда читала эту тоненькую книжку… Я научу ее готовить и вести домашнее хозяйство. Я научу ее всему, чему научила меня бабушка…
В жизни каждого человека бывают какие-то роковые числа, дни недели, месяцы… Для меня таким роковым месяцем всегда был октябрь. 4 октября 1957 года, в день запуска первого спутника, я впервые осталась у «академика», и вы знаете к чему это привело…
В октябре в первый раз уехал Принц, и я валялась две недели в слезах. В октябре же в туманную холодную ночь я пыталась переплыть Финский залив на рыбацкой лодке…
21 октября 1964 года я получила заказную бандероль с уведомлением о вручении.
Она и внешне была похожа на ту, что я получила от Принца со своими письмами. Только адрес на ней стоял другой, совершенно незнакомый:
«Мурманская обл. Пос. Полярный, Зарубину Р. М.»
С замирающим сердцем я содрала оберточную бумагу, под которой оказалась картонная коробка из-под ботинок ленинградской фабрики «Скороход». В коробке лежали перевязанные шпагатом три пачки писем. На каждом был аккуратно выведен мой адрес, имя и фамилия.
Конверты были заклеены. Они были без марок и почтовых штемпелей. Зато в том месте, где обычно клеют марку, в правом верхнем углу стоял номер в кружке. От 1-го до 98-го. Под тремя перевязанными шпагатом пачками писем лежал сложенный пополам листок бумаги, на котором значилось: № 0.
Прежде всего я развернула его.
«ДОРОГАЯ МАШЕНЬКА!
Простите, что я так панибратски обращаюсь к Вам, но за эти четыре месяца бесконечных разговоров с Вами я так свыкся с мыслью, что Вы есть в моей жизни… Вы мне так дороги и близки, что я позволю себе называть Вас именно так…
Все эти четыре месяца я находился там, откуда нельзя ни написать, ни позвонить, ни даже дать радиограмму.
Но не разговаривать с Вами я не мог. Я начал писать Вам. Я понимал, что, возможно, вы эти письма получите слишком поздно… Но я не мог молчать. Чувство, которое вы посеяли во мне, бурно росло и требовало выхода. Оно как та трава, что весной пробивает асфальт. Простите мою высокопарность, но точнее не скажешь…»
В первом письме он писал:
«Простите, что не разбудил Вас. Было жалко и побоялся. Вы были так очаровательно безрассудны ночью, что мне стало страшно увидеть в ваших глазах сожаление о том, что случилось…
…Я понимаю: то, что произошло, — это „еще не повод для знакомства“, как говорится в известном анекдоте, но я очень хотел бы, чтобы наше знакомство продолжилось. Может быть, узнав меня получше из этих писем, вы захотите меня снова увидеть…
…С вами что-то происходит. Я понимаю, что вовсе не я причина вашего безрассудства… Как бы мне хотелось успокоить Вас, убаюкать, заставить улыбаться не нервно, а радостно…»
Он меня дважды пробил. Я читала все его девяносто во семь писем и ревела… Сладостно, успокоенно, облегченно…
Как раз в это время позвонила Татьяна, а я не могла ей толком слова сказать по телефону.
Она тут же вихрем примчалась. Единственное, что я ей смогла сказать:
— Читай…
Она читала и тоже ревела… Потом она высморкалась, подняла свои глаза с размазанными ресницами к потолку и, крепко сжав маленькие кулачки, сказала:
— Бог есть!
В последнем, девяносто восьмом письме он писал:
«Возможно, у меня никогда в жизни не будет столько времени, чтобы высказать все это вслух — глаза в глаза — но бумага все же имеет некоторое преимущество перед устной речью. Пишешь медленнее, чем говоришь, а, значит, успеваешь обдумать каждое слово… Я прошу Вас стать моей женой. Это самое обдуманное предложение в моей жизни. Я люблю Вас. Я хочу, чтобы Вы были счастливы. Я хочу, что бы Вы были матерью моих детей.
Страшно подумать, через несколько дней Вы получите мою посылку и узнаете все…
Судьба поставила нас в жесткие условия. Я не смог объясниться с Вами в то утро, хотя уже провидел все, что произойдет с моим сердцем. Я побоялся и не захотел Вас будить. Да и бесполезно было это. Вы бы не поверили ни одному моему слову… Может быть, из-за этого я уже потерял Вас. Но это означает, что Вы нашли свое счастье… Не хочу сказать, что меня это утешит, но все же…
Я еще некоторое время по долгу службы должен оставаться в расположении своей части. Но я смогу позвонить Вам. Ваш телефон мне дал без Вашего разрешения Игорь, Вы уж не сердитось на него за это. А также за то, что он привел меня. Ему просто было некуда девать меня в мой последний вечер в Москве… В конце концов, это может стать моим единственным звонком… Если, как говорится, поезд ушел… или вообще по этой дороге поезда не ходят, я Вас не буду беспокоить ни звонками, ни письмами.
Надеюсь, что к тому времени Вы уже прочтете все, что я Вам написал, а я буду уверен, что вы получили посылки, так как мне уже вернется уведомление о вручении…
Я буду звонить из нашей тъмутаракани, связь, как обычно, будет плохая, я буду вынужден разговаривать под прицельными взглядами телефонистки и целой очереди ждущих своего звонка людей. Будет очень трудно говорить о чем-то важном, главном, да мне и не нужно от Вас много слов. Вы мне скажите — да или нет? Все остальное не имеет значения. Если Вы скажете да, то у нас еще будет время посмотреть друг другу в глаза. Я смогу вырваться в Москву суток через двадцать пять. Если нет, то причины отказа мне лучше не знать. Значит, ДА или НЕТ. Эти два слова я отличу при самой плохой связи…»
P. S. «Мне очень понравилось, как Вы называли меня в ту ночь, хотя до сих пор не могу понять, как Вам пришло это в голову при моей лысине. Будет очень грустно, если я никогда больше этого не услышу».
Я считаю, что это Бог не допустил никакого двадцать девятого. Какое счастье! Я слышала, что люди, попадая в беду, начинают верить в Бога. Я же поверила в Него, когда стала счастливой.
Не было у меня двадцать девятого, а был только единственный…
Он позвонил через несколько дней. Я чуть не сорвала голос.
— Алло, алло, — исступленно кричала я, — ты меня слышишь?
— Слышу. Хорошо слышу! — отвечал он таким испуганным, таким родным голосом.
— Я говорю ДА. Ты слышишь меня? Почему ты молчишь?
— Я слышу тебя.
— Ты понял, что я сказала?
— Да.
— Повтори, что ты понял.
— Я понял, что ты говоришь ДА. Я правильно тебя понял?
— Да, да, да! Очень правильно! Приезжай скорее! Как только сможешь!
— Как только смогу… — ответил он. Вот и весь разговор.
Он прилетел в Москву через месяц после этого звонка.
Он еще много раз звонил. Наши разговоры по телефону мало отличались от первого. Но главное мы слышали…
Когда он пришел ко мне, то живота у меня еще почти не было видно… И вообще я мало изменилась. У меня на лице не было характерных пигментных пятен, губы и нос не опухли, как это бывает у беременных.
Он пришел в форме капитана первого ранга, совершенно не похожий на того Родиона в свитерке на голое тело, которого я помнила. В форме он выглядел старше, монументальнее и еще надежнее…
Мы не бросились друг другу в объятия в первое же мгновение. Мы не были к этому готовы. Хоть у нас и было ощущение, что мы знаем друг друга всю жизнь, кое в чем нам пришлось начинать заново, с нуля…
Мы пообедали вдвоем по-семейному, словно это уже мой муж вернулся из дальнего похода, и я уложила его отдыхать и села на стул рядом с ним, и мы молчали, молчали, никак не могли намолчаться друг с другом…
Потом я взяла его руку, положила себе на живот и сказала:
— Там твоя дочь. Она вчера шевелилась… Как знала, что ты прилетишь… Странное ощущение… Ты когда-нибудь держал в руках цыпленка, когда он еще золотой, пушистый… Он сперва замирает от страха, потом так робко шевелит крылышками и головкой…
— Когда она появится? — встревоженно спросил он.
— Посчитай сам, — сказала я.
Он стал считать, загибая пальцы.
— В середине марта — сказал он и блаженно улыбнулся. — Я еще буду на острове…
— Где?
— На земле, на земле, — поспешил успокоить меня он. — Это мы так называем любую сушу.
— Почему?
— Так кругом же вода…
Как это выяснилось постепенно, Родион был командиром атомной подводной лодки, капитаном первого ранга, одним из самых блестящих офицеров советского Военно-морского флота. Служба его была страшно засекречена, и он о многом не имел права говорить даже жене… Единственное, что я узнала о нем сразу, — это его чин и то, что служит он недалеко от Мурманска на Северном флоте.
Только некоторое время спустя я узнала, что наутро после моего дня рождения он улетел в Мурманск и через день ушел на четыре месяца в «автономку», то есть в автономное плавание. Задача его атомного ракетоносца была нести боевое дежурство «в любой точке мирового океана». В каких местах они несли это боевое дежурство, я не знаю до сих пор.
Когда я возмущенно говорила, что и с дрейфующей льдины регулярно приходят письма и радиограммы, то и подумать не могла, что Родя может находиться не на этих пресловутых льдинах, а под ними…
Первым условием автономного плавания была его анонимность. Сами подплавы могли время от времени принимать короткие шифрованные радиограммы, но ответить на них не могли даже комариным писком, чтобы не обнаружить себя.
И не могли вернуться домой раньше строго обозначенного времени… В их служебных инструкциях не была предусмотрена ситуация, в которой они могли бы прекратить боевое дежурство. А получить на это особое разрешение командования они не могли, потому что не могли выйти с ним на связь и запросить разрешение на возвращение.
Их, правда, могли по каким-либо причинам отозвать, но история автономных плаваний не помнит такого случая.
После возвращения в родной порт командир корабля должен был составить подробнейший отчет о плавании. Поэтому Родион не мог прилететь сразу же по возвращении.
После того как командир сдавал отчет, его помещали на месяц-полтора в закрытый санаторий, расположенный где-нибудь подальше от моря.
В день моего рождения он утром как снег на голову свалился на Игоря и Ирину. Это была уже традиция. Каждый раз, возвращаясь из подмосковного санатория в свою часть, он на день или два заезжал к двоюродной сестре.
Я потому так подробно описываю сложные обстоятельства его жизни, что буквально с того момента, как он позвонил ко мне в дверь, они стали моими обстоятельствами.
В тот месяц, что Родион обязан был провести в специализированном санатории ВМФ, мы сумели расписаться и почти весь этот месяц провели у меня. Родион сумел уговорить главврача санатория, и тот отпускал его, требуя толь ко, чтобы Родя прошел обязательные процедуры и обследования.
Вот когда по-настоящему пригодилась моя «Волга». Мы ездили в санаторий через день как на работу. Вел машину обычно Родион. Там в поселке Полярный у него был «Москвич», на котором там некуда было ездить, а Родион очень любил водить машину и скучал по рулю.
— Неужели тебе на море не надоело рулить на своем корабле? — как-то спросила его я. Тогда я еще не знала, что это подводная лодка.
Он рассмеялся:
— Неужели ты думаешь, что командовать кораблем — это крутить штурвал? Там мне в руки ничего кроме микрофона и авторучки брать не приходится…
После этого плавания его корабль, как я это поняла, становился на ремонт. Может быть, я поняла все неправильно. Одно лишь было точно — в следующее плавание он должен был уйти лишь в апреле будущего года. Поэтому он облегченно вздохнул, когда подсчитал сроки рождения ребенка.
Но после санатория он, естественно, должен был вернуться в свою часть. Служба его не останавливалась, пока корабль был в порту…
Разумеется, я решила ехать с ним.
Даже практичная и скептическая Татьяна, узнав о моем решении, тяжело вздохнула и сказала:
— Конечно! За таким и я бы поехала… Княгиня ты наша Волконская… Кстати, она тоже была Мария.
— Не стоит над всем на свете смеяться, — обиделась я. — Но, если разобраться, там не так уж и холодно. Это не Забайкалье — Гольфстрим греет. Да и Родя не каторжанин на Петровском заводе, а капитан первого ранга.
— Да, — мечтательно сказала Татьяна. — Родя у тебя сказка! Но все равно это не Сочи…
И действительно, климат в поселке Полярный меньше всего был похож на сочинский. Там и в самом деле было теплее, чем это можно было ожидать, и Кольский залив, как и все Баренцево море, зимой не замерзал, но ветры, снежные бури…
Поселок Полярный (наверное, сейчас это уже город) тогда, в 1964 году был в основном деревянный. Сотни серых от мокрых ветров домишек, окруженные слепленными из чего Бог пошлет кособокими заборчиками, карабкались по сопкам верх, и потому пологие склоны сопок, обращенные к проливу, были словно укрыты лоскутным одеялом. Только одеяло это было составлено не из разноцветных, а из серых лоскутков самых различных оттенков.
Вообще серый и белый цвета в Заполярье, как я заметила, были преобладающими…
Военный городок располагался несколько на отшибе и был огорожен бетонным забором с большими железными воротами, на которых были приварены металлические якоря со звездами. По якорю на каждую створку.
В центре городка стояли несколько трехэтажных домов из серого силикатного кирпича. В одном доме был штаб, в остальных жил высший комсостав. В этом доме и была одно комнатная квартирка Родиона.
Когда я ехала, то немножко опасалась застать обычный холостяцкий беспорядок, прикрытый торопливой уборкой и оттого еще более вопиющий, но его жилище меня поразило своей основательной, уютной приспособленностью к житью. Все было разумно, все было под рукой…
Меня порадовало количество моих любимых книг, уместившихся в этом скромном пространстве. Открытые книжные стеллажи шли по всем стенам. В них были оставлено углубление для двух кресел и треугольного журнального столика на изящных стройных ножках.
Письменный стол украшала бронзовая лампа под зеленым стеклянным абажуром и два бронзовых же подсвечника. Платяной шкаф стоял в углу и был совершенно незаметен. На отдельной тумбочке — радиола «Эстония», мечта радиолюбителя, а вся тумбочка была забита пластинками, среди которых я тоже встретила много старых знакомых.
Перед просторной софой стоял так же вписанный в книжную стенку телевизор «Рубин» самой последней модели.
На кухне был образцовый, «флотский» порядок, которому могла позавидовать любая рачительная хозяйка. Я даже задним числом постыдилась за свою кухню.
Так что мой переезд мало чем походил на подвиг княгини Марии Волконской. Я попала в почти привычную среду. Не было в его квартире только швейной машинки, которую он строжайшим образом запретил мне брать. Он вслед за Розочкой говорил, что беременным сидеть, согнувшись за швейной машинкой, вредно. А у девочки от постоянного стрекота может развиться нервный тик.
Так что дело мне пришлось передать в надежные руки Надежды Ивановны. Она в голос плакала, расставаясь со мной, и обещала откладывать мою долю прибыли от нашего швейного предприятия. «Машины, оверлоки — наши общие, — говорила она, — модели и лекала ваши, клиентки ваши, голова и имя ваши, только ноги мои. Я как бегала, так и буду бегать… А если что, то вы в письме мне все напишете и ваши новые модели пришлете. А я их выполню. Вы же доверяете мне?»
Да, я доверяла ей. У нас уже выработалось такое взаимопонимание, что я могла ей на ресторанной салфетке набросать общую идею платья, и она была способна самостоятельно довести ее до ума.
В общем, я ей сказала, что деньги пусть она откладывает, они не портятся (счастливые времена, когда можно было сказать такое), в крайнем случае пустим их на развитие. Я же в деньгах совершенно не нуждалась. Родион зарабатывал более чем достаточно.
Квартиру я временно оставила на Надежду Ивановну. То есть квартира оставалась моей, я и не думала оттуда выписываться, но пока меня не было в Москве, в ней жила и работала Надежда Ивановна, так как у нее с жильем тогда еще было туго.
Сперва я думала поселить в квартире Татьяну с Юриком и Женькой, но у них весной 1965 года достраивалась кооперативная квартира в Кузьминках.
Мужское общество военного городка приняло меня с восторгом, а женщины — сперва настороженно… Но потом, когда я с помощью Тасиного «веригаса» внесла большое разнообразие в гардероб всего городка и они убедились, что, кроме Родиона, для меня никого не существует, они горячо меня полюбили.
Тася работала заведующей офицерской столовой и была вольнонаемной. Она развелась со спившимся и уволенным по этой причине мужем мичманом и три года жила од на. Мы с ней сошлись в первые же дни. Она была миниатюрная и чем-то напоминала Татьяну. Только слишком много курила, причем папиросы «Беломорканал», и обесцвечивала волосы перекисью водорода.
Жила она в собственном крошечном домике рядом с военным городком. Она была лихая деваха. Бывало, потянется, выгнется всей спиной, как кошка, сладко зажмурится и скажет:
— Ох, скорее бы Первое мая…
— А я больше Новый Год люблю, — в первый раз простодушно возразила ей я.
— Нет, Маруся, Первомай — мой праздник. В мае все жены с детьми на юг отправляются… А мужики все — мои. Я все лето живу как в гареме… Могу хоть каждый день нового выбирать…
Увидев округлившиеся мои глаза, она тут же заверила меня:
— Твой не в счет. Он был круглый год свободен… — и, ломая папиросный окурок в пепельнице, закашлялась сочным мужицким кашлем.
В первый раз я прожила в Полярном всего три месяца, но самых тяжелых, темных, зимних.
Потом, случалось, я жила там и по полгода. Это зависело от того, где был Родион. Когда он уходил в «автономку», я уезжала в Москву или куда-нибудь на юг.
В последних числах февраля Родион привез меня рожать в Москву.
Спустя ровно девять месяцев, после моего дня рождения и, стало быть, зачатия, день в день, 14 марта 1965 года я родила мальчика. Мы назвали его Львом в честь моего папы.
Так решил Родион.
— У тебя так мало сохранилось материальных свидетельств его существования, — сказал он. — Пусть сын каждый день напоминает тебе о нем.
Когда в родильном доме Второй градской больницы Ольга Николаевна, лично принимавшая у меня роды, пока зала мне мальчика, я чуть не лишилась сознания.
Если вся жизнь с девочкой, ее воспитание были десять раз мною спланированы и уже пережиты в уме, то с мальчиком я решительно не знала, что делать… Чему его учить? Ведь не шитью же и кулинарии?
Положим, французский язык и мальчику не повредит знать, а заниматься музыкой ему сам Бог велел, имея такого потрясающе музыкального отца. А все остальное? Таким образом почти все мои планы на будущее рухнули.
Зато планы Родиона осуществились. Как потом он мне по неосторожности признался, ему всегда хотелось мальчика, с той первой минуты, когда я положила его руку на мой живот. Он только виду не подавал, зная, как я мечтаю о дочери.
Ну и я виду не подала, что разочарована… Да и какое там разочарование! Когда его в первый раз поднесли к моей груди, когда он розовыми крошечными губками поймал мой лопающийся от молока сосок, такое огромное, ослепительное счастье переполнило меня, что слезы брызнули из глаз и я испытала нестерпимое блаженство, сравнимое лишь с самыми яркими мгновениями любви. В одну секунду Левушка стал самым близким, самым неотъемлемым существом. Самой лучшей, большей и радостной частью меня.
Вы наверняка знаете термин «сумасшедшая мать». Так вот, в эту первую же секунду я стала целым сумасшедшим домом.
Когда мы с ним были уже дома, я ежесекундно подбегала к кроватке. При малейшем шорохе, вздохе или кряхтении. Когда, скажем, у него не сразу получалось пукнуть и он по этому поводу ревел, как пароходная труба, басом, то меня только силой можно было удержать от вызова врача.
А когда все было тихо, то я с замирающим от страха сердцем на цыпочках подкрадывалась к нему и подолгу вглядывалась в его блаженную мордочку, чтобы определить, дышит ли он…
Левушка рос замечательный, ласковый, улыбчивый, спокойный, но при этом тихо упрямый. Когда он чего-то хотел, он не требовал, не кричал, не закатывал истерик, падая на пол и дрыгая ногами, как некоторые дети, он молча этого добивался… Чаще всего он добивался свободы.
Он всегда выглядел старше своего возраста. В полтора месяца я относилась к нему как к трехмесячному. В три месяца я начала заглядывать ему в ротик, высматривая зубки, хотя до них было еще никак не меньше полугода.
Он раньше других детей начал держать головку, переворачиваться на живот, сидеть, ползать, потом стоять, держась за мои указательные пальцы. И все он делал старательно, как будто выполнял ответственное жизненное задание. Он был очень похож на Родиона…
Боже! Как же я любила их! Какой радостной, спокойной, счастливой любовью! Как мне было приятно любить их, заботиться о них, прощать их… Да-да, они оба были не такими, как я. Они оба были упрямы, сосредоточены на чем-то своем, куда мне доступа не было. И хоть я не особенно и рвалась в их мужские дела и тайны, но мне было порой неприятно на какой-нибудь обычный, самый про стой вопрос вдруг видеть виноватую улыбку и знать, что он на этот вопрос не ответит никогда, даже под пыткой. Чувство долга было в них превыше всего.
Все, что я узнала о его службе, о его подлодке, о режиме дежурства, об условиях плавания, это я узнала от словоохотливой Таськи. А она — понятно от кого… Информаторов у нее, судя по всему, был полон городок. Особенно летом.
Однажды я не выдержала и рассказала Родиону все, что знала о его службе. Судя по каменному выражению его лица, я знала довольно много. Молча выслушав меня, он сказал только одну фразу:
— Чьи-то чужие недостатки не должны служить нам оправданием собственных.
Больше я с ним на эту тему не заговаривала. Я довольствовалась лишь тем, что сообщал он сам. А сообщал он немного: дату выхода в плавание и дату возвращения. Впрочем, последняя была всегда приблизительной.
Из разговоров в городке я уяснила, что подводные атомные ракетоносцы — основная ударная сила страны, но легче мне от этого не было…
Но, в конце концов, я умудрялась любить его даже за это.
А уж гордилась я им безмерно. Правда, любовь моя вызывала во мне противоречивые желания. С одной стороны, мне хотелось прижаться к нему, как к скале, как к могучему дубу, а с другой стороны, мне хотелось прижать его к груди, как Левушку… Взять одного на правую руку, другого на левую и баюкать, баюкать… Из этого я сделала вывод, что мое настоящее земное предназначение — быть матерью!
Кстати, я с такой жалостью отрывала Левушку от груди…
Будь моя воля, я бы его кормила до школы. Благо, молока хватало еще на двоих детей. Я с утра до вечера сцеживалась и ко мне за молоком ходили две женщины. Одна, совсем молоденькая девочка лет девятнадцати, пришла всего один раз, потом приходил ее муж, а вторая — одинокая женщина, которая вдруг в тридцать восемь лет надумала родить первого ребенка. Она всегда приходила сама, оставляла коляску внизу и поднималась со своей малышкой на руках. Ее дочку звали Маргарита.
Восхищаясь ее мужеством, я невольно примеривала ее судьбу на себя… Ведь это было именно то, к чему я себя готовила, то, что должно было со мной быть, не будь на свете Родиона.
Я была ему так благодарна за то, что он такой, какой есть, появился в моей жизни. В роддоме я как молитву, как заклинание, бесконечно повторяла его имя. Родион, Родион, Роди-он, Родил-он… И именно из этой благодарности и выросла моя любовь.
Странно… В моей жизни были две бандероли. Одна чуть не убила меня, а вторая возродила… Первая была от человека, которого я бесконечно любила, а вторая… Конечно же, я не любила Родиона так, как Принца. Там была романтическая любовь, яркая, сжигающая, может быть, чуть-чуть придуманная, чуть-чуть книжная, а эта… Та была самым главным в моей жизни, ее целью, а эта была самой жизнью. Одновременно и ее целью и ее способом… Та была ударом молнии извне, а эта была продуктом моей души. Она зародилась во мне. Я ее вырастила и сберегла сама…
Наверное, я что-то не так объясняю. Из меня плохой философ. Женщины-математики есть, физики, химики, биологи, поэты, драматурги, живописцы, скульпторы, пилоты, министры, асфальтоукладчицы, грузчицы, снайперы, даже космонавты уже есть, а вот женщины-философа я не помню. Татьяне я по-нашему, по-бабьи пыталась объяснить это так:
— Понимаешь, он для меня и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг…
— Скажи еще — и подруга… — обиженно проворчала Татьяна.
— В каком-то смысле да… Но не такая, как ты, — подольстила ей я. — Я все же не могу с ним быть настолько откровенной, как с тобой. Я ему почти ничего из своей прежней жизни не рассказала…
— Ну и правильно, — решительно одобрила Татьяна, — как моя матушка говорит: мужу-псу не заголяй жопу всю! В том смысле, что вовсе не обязательно ему знать все! Ему же самому от этого хуже будет…
— Так-то оно так, но это меня угнетает… Я не хотела бы, чтоб у меня от него были тайны…
— У него же они есть?
— Это не его, это военные тайны. Хранить их — его офицерский и гражданский долг.
— Ну ладно, Бог с ними, с его тайнами, — заторопилась Татьяна, — но если ты со мной такая уж откровенная, то скажи, как он?
— Что «как»?
— Да ладно тебе придуриваться. Как он в постели?
— Он неисчерпаем!
— В каком смысле?
— Во всех! — с гордостью сказала я.
С Татьяной мы теперь виделись редко. Ей очень далеко было ко мне ездить. От Павелецкого вокзала до своей Жигулевской улицы она добиралась на 145-м автобусе около часа. И притом в жуткой толкучке. Но зато телефон им поста вили довольно быстро, примерно через год после новоселья. И вот таким образом мы отводили душу по телефону…
Образ жизни я теперь вела полуоседлый, если можно так выразится. Когда Родя был на берегу, я с Левушкой приезжала в Полярный, когда он уходил в поход, я жила или в Москве, или на юге.
На таком образе жизни настоял сам Родион. Я хотела постоянно, даже во время его «автономок» жить в Полярном. Когда мы об этом заговорили, он подошел к карте мира, которая висела у нас на кухне, постоял около нее, покачиваясь с носка на пятку и засунув руки в карманы, и спросил:
— Для тебя существенно быть ко мне на 15 процентов ближе?
— Что ты имеешь в виду? — не поняла я.
— Если ты будешь здесь, в Полярном, а не в Москве, то ты будешь ближе ко мне примерно на 15 процентов. По-моему, это никак не меняет сути дела.
У него было замечательное чувство юмора. Оно так помогало нам, особенно потом, когда настали тяжелые времена…
Левушке уже было полных пять лет, когда вся моя налаженная, абсолютно счастливая жизнь в один день сделалась адом…
Лева очень сильно любил отца, буквально бредил им.
Все его игрушки были связаны с морем. Это были бесконечные модели кораблей, подводных лодок, катеров, яхт. Он еще не знал, что папа подводник. Это еще была тайна… Когда Родион был дома, они могли часами возиться со своими игрушками, клеить, строгать, пилить. В Левушкиной комнате (бывшей бабушкиной) постоянно стоял запах клея и дерева…
Обычно мы ехали в Полярный после звонка Родиона, зная, что он уже вернулся из плавания. На этот раз Левушка настоял на том, чтобы мы встретили его там. Он особенно и не настаивал, но примерно за месяц до возвращения отца (дату, как я и говорила, мы всегда знали приблизительно) он начал рассказывать, как было бы хорошо, если б папа подошел к дому, посмотрел на свои окна, а там везде горит теплый свет. Он так и говорил — теплый… Или: как хорошо бы, если б папка открыл дверь своим ключом, а там мы, с цветами и с пирогами с капустой… Или: идет папка по улице, ничего не думает, и вдруг навстречу я один… А ты спрячешься за углом и потом как выскочишь, и мы как засмеемся на всю улицу…
Разумеется, после такой правильной и упорной осады мы оказались в Полярном за неделю до его предполагаемого прихода…
Я узнала, что пришла его лодка, наверное, через полчаса после ее швартовки в порту. Сам он появился только через сутки.
Мы устали его ждать. Я несколько раз порывалась бежать в штаб, но меня остановила Таська. Она сказала, что его видели живым и здоровым, только очень мрачным… И вообще, по поселку поползли тревожащие душу слова: авария, радиация, трупы…
Родион явился на другой день утром. Ему уже, конечно, успели сообщить, что мы приехали, и никакого сюрприза у нас не получилось. Пироги остыли.
Когда он позвонил в дверь, я даже не сразу решилась броситься к нему с объятиями… У него ввалились и как-то потемнели глаза, на лбу появились незнакомые морщины, резче прорезались носогубные складки… А главное, изменился его взгляд, словно он заглянул туда, куда людям заглядывать не следует.
Он, подхватив одной рукой вырвавшегося из-за меня Левушку, другой рукой обнял меня, прижал к себе и слегка похлопал по плечу, словно успокаивал, словно хотел сказать: ничего, ничего, и не такое случается… Переживем.
Встреча у нас была безрадостная. Впрочем, Родион взял себя в руки и улыбался настолько естественно, что Левушка почти ничего не заметил. Он только спросил:
— Папка, ты чего такой?
— Какой?
— Грустный.
— Устал очень, — ответил Родион.
— Почему?
— Был трудный поход.
— Почему?
— Корабль в море сломался… — Он быстро взглянул на меня, понимая, что до меня уже дошли слухи.
— Насовсем? — сдвинул бровки Левушка.
— К счастью, нет. Починили…
— А если б не починили?
— Тогда было бы очень плохо…
— А вы починили?
— Да, починили, — улыбнулся Родион. Я видела, чего ему стоила эта улыбка.
— А вы бы утонули, если б не починили? — вдруг спросил Лева.
— Мы же моряки! Мы же все умеем плавать! — воскликнул Родион. — Как же мы могли утонуть?
— А если до родного берега далеко? — серьезно спросил Лева.
— Далеко от родных берегов мы не плаваем, — сказал Родион.
— Это хорошо! — облегченно вздохнул Левушка.
В этом месте я выскочила на кухню, потому что не могла сдержать слез. И это я еще ничего не знала…
Ночью я осторожно спросила Родю:
— Ты можешь рассказать, что произошло?
— Я уже все рассказал, — ответил он.
Больше я его не спрашивала.
Весь месяц он уходил на службу рано утром, а возвращался около двенадцати ночи, измотанный до предела. Они с Левушкой почти не виделись. Я, как могла, стремилась облегчить ему жизнь. Но трудно помочь больному, если не знаешь, от чего его нужно лечить.
Вечером 22 декабря 1970 года ко мне прибежала залепленная снегом Тася и сказала, что Родя в госпитале…
В госпиталь я побежала одна, Тася осталась с Левушкой.
На улице был ад кромешный. Я пробиралась вслепую, держась за стены домов. Пурга была такая, что горящие фонари были едва видны, как бледные пятна, но никакого света вокруг себя не распространяли.
К нему меня не пустили. У него был тяжелейший инсульт. Обширное кровоизлияние в области темени и затылка. Он был в бессознательном состоянии.
То, что произошло на самом деле, я узнала от Таси через несколько дней. От кого она сама это узнала, мне не известно, но много лет спустя оказалось, что ее информаторы были точны.
На втором месяце «автономки», когда лодка находилась в режиме боевого дежурства и лежала на грунте на глубине двухсот метров в территориальных водах некого государства, случилось серьезное ЧП, произошел заброс температуры реактора и нарушение в системе охлаждения.
Мало того что они, находясь в водах предполагаемого противника, лишались силовой установки, но и промедление грозило взрывом типа того, что шестнадцать лет спустя прогремел в Чернобыле. Там от взрыва и от борьбы с его по следствиями пострадало много людей, а здесь погибли бы все. Кроме того, неизвестно как среагировали бы на взрыв ракеты, начиненные ядерным оружием. Трагедия под водой могла бы обернуться чем угодно, а при определенном стечении обстоятельств и третьей мировой войной.
Командиру предстояло принять решение. Собственно, у него и альтернативы не было. Он вынужден был послать людей в реакторный отсек на верную гибель. Нужны были добровольцы.
Это только в фильмах в таких обстоятельствах вся команда дружно делает шаг вперед. Вызвались идти в ядерный отсек не так уж и много, но гораздо больше, чем было нужно… Командиру самому пришлось отбирать троих. Он выбрал самых лучших.
Они провели в реакторном отсеке 12 часов и исправили систему охлаждения. Когда они вышли оттуда, то светились, как стрелки командирских часов. Через неделю не стало двоих, а спустя еще четыре дня умер третий.
Корабль свое задание выполнил. Пролежали на грунте еще два месяца. Изредка, когда акустики гарантировали, что в зоне видимости нет кораблей, высовывали кончик антенны, чтобы принять короткую шифровку с возможной корректировкой первоначального задания. Корректировка не поступила. Они вернулись в порт день в день, как и было намечено.
И все эти два с половиной месяца в холодильнике у них лежали три трупа.
В штабе о трагедии узнали, только когда лодка отдала швартовы.
Месяц шла разборка ситуации. Приехала высокая ко миссия из Москвы. Действия командира были признаны правильными и единственно возможными. И весь этот месяц Родион приходил домой, молча ужинал, если Левушка, который его подстерегал и изо всех сил старался не заснуть, все же засыпал. Если же нет, то он возился с сыном, шутил, смеялся. А у меня от его смеха мурашки бежали по коже. Я чувствовала, что над ним и над всеми нами висит беда…
Тела погибших все это время лежали в холодильнике, но уже на берегу. Дав заключение по аварии, комиссия ни как не могла решить, что же делать с телами. Высказывалось предположение сообщить родственникам, что матросы и руководивший ими старший лейтенант утонули при выполнении специального задания, чтобы не выдавать родственникам облученные трупы и чтобы те не везли их через всю страну…
Но от этой идеи отказались. Тогда решили провести похороны со всеми воинскими почестями в специальных освинцованных запаянных гробах и вызвать на похороны родственников, объяснив им все, что можно объяснить. Разговаривать с родственниками должен был Родион.
Они приехали не одновременно, так как одни добирались из Минска, другие из Пензы, третьи из Душанбе. Поселили их в гостинице. Родители одного из матросов, самого молоденького из них, весельчака и общего любимца, на шли Родиона в штабе. Отец накануне выпивал с кем-то из подплавов и, очевидно, от него узнал подробности трагедии. Он, и когда пришел в штаб, был выпивши. Он поймал Родиона в коридоре.
— Я все понимаю, каперанг! — сказал он, до скрипа стискивая зубы после каждого слова. — Ты поступил правильно, и Валька поступил правильно… Ты хоть знаешь, что его звали Валькой? Знаешь! Мне сказали, что ты хороший командир. И ты поступил как должен был поступить… А Валька поступил как герой… Но ты мне скажи, каперанг, почему ты из всех выбрал именно его?
Мать Валентина не сказала ни одного слова. Она стояла и смотрела на Родиона сухими безумными глазами.
— Потому, что никто лучше его не сделал бы… — ответил Родион и прошел в кабинет к командиру соединения. В приемной он вдруг замер и упал, обрушив на себя круглую вешалку с тяжелыми черными шинелями…
Когда звучали залпы салюта на похоронах, Родион их не слышал. Он был без сознания. Их слышала я…
В течение десяти дней он был на грани жизни и смерти. На третий день меня пустили к нему. Всю эту страшную неделю я просидела около него. Я сидела и держала его за руку. Я боялась упустить момент, когда он откроет глаза… Я почему-то верила, что если он откроет глаза и увидит меня, то все с ним будет хорошо… Я сама себя назначила ему как лекарство.
Когда я начинала валиться со стула, врачи уводили меня в дежурку, где я засыпала часа на два-три. Потом, словно у меня над ухом гремел похоронный залп, внезапно просыпалась и бежала в его палату.
Не знаю почему, но меня еще долго преследовали эти залпы. Это была самая настоящая звуковая галлюцинация. Возникала она обычно по ночам. Я вздрагивала, просыпалась и после этого уже не спала до утра.
Заботу о Левушке в эти дни полностью взяла на себя Тася. Он все время спрашивал, когда папа придет. Мы ему сказали, что папа опять ушел в плавание. Он привык к этому слову за пять лет своей жизни. Мы не стали пугать его словом болезнь…
Потом, когда я начала ходить в госпиталь как на работу, каждый день, я была вынуждена отдать его в детский садик. И сказала, что устроилась на работу. Он пошел в садик без всякой охоты, но и не высказывал своего неудовольствия.
Словно все чувствовал…
Родион открыл глаза на одиннадцатый день и не узнал меня. Единственное слово, которое он начал выговаривать месяц спустя, было слово: «вода». И врачи не знали, то ли он хочет пить, то ли имеет в виду ту воду, которая окружает всю сушу и делает ее островом. Но ему всегда давали пить из кружки с носиком. Если он не хотел пить, то сжимал губы. Это единственное, что он умел в первый месяц.
Я приходила в госпиталь каждый день. Это была моя работа. Я помогала ему облегчиться, мыла его, каждый день меняла под ним простыни, кормила его с ложечки, слегка приподняв верхнюю половину кровати.
Много раз я вспоминала свои пророческие слова, сказанные Татьяне, что Родя для меня все: и отец, и мать, и сын, и муж, и любовник, и возлюбленный, и поклонник, и начальник, и друг… Да, теперь он для меня был месячным сынком, только очень тяжелым…
И как самой большой наградой любой матери служит первая осмысленная улыбка этого маленького комочка жи вой, дорогой, но еще бессмысленной плоти, так же и я ждала себе в награду его первый осмысленный взгляд. Но он еще долго не узнавал меня… Вернее, узнавал и даже выражал глазами радость и нетерпение. Но я для него была только источником питания.
Когда же соседи по палате говорили ему: «Родион, твоя жена пришла, посмотри, какая она сегодня красивая», он не реагировал. Но на слово «обед» он обязательно скашивал зрачки в сторону двери. Ему было все равно, кто принес пищу, я или матросик-санитар.
Кормить его было трудно. Это был мучительно долгий процесс. Он очень медленно жевал, несмотря на то, что вся пища, которую я ему давала, была тщательно перемолота и протерта. Сперва я мучилась с ситом, часами протирая разваренное и перемолотое два раза куриное мясо, но потом Тася надоумила меня купить гедеэровский кухонный комбайн, в котором был мощный миксер, и одной проблемой у меня стало меньше…
Отсутствием аппетита он, слава Богу, не страдал, и кормление иной раз растягивалось на целый час. Это в обычные дни, а когда ему становилось хуже, то он забывал глотать… Наберет пищи в рот, пожует, пожует ее несколько раз и замирает с полным ртом… Уж как я его уговаривала: «Родечка, миленький, ну проглоти, ну нельзя же так, ты заснешь и подавишься…» Иной раз до слез… Доходило до того, что я маленькой ложечкой аккуратно начинала выковыривать из его рта все обратно… А что поделаешь?
Зато когда он был в нормальном состоянии, то насытившись, сжимал губы. В первые два месяца единственное, что он умел делать — это открывать рот, жевать, глотать и закрывать рот. Единственное слово, на которое он реагировал, было слово «обед», единственное слово, которое он выговаривал, было слово «вода».
Через два месяца он меня узнал. Когда я пришла, чтобы покормить его в обед, он еще спал. Я не стала его будить.
Обед у меня все равно был в термосах и остыть не мог.
Я сидела на своем обычном месте около его кровати и смотрела на него. Какое счастье, что у него не было пареза, то есть наполовину парализованного лица с отвисшей, мокрой губой. Лицо его, если не считать выражения глаз, осталось прежним. Это единственное, что мне осталось. А когда он спал его ничего не выражающие глаза были закрыты, то это был мой прежний, только похудевший и побледневший Родя…
Когда он открыл веки, я была далеко в своих мыслях и не сразу заметила перемены в его глазах. Когда я очнулась от своих мечтаний, то увидела в его глазах смятение… Зрачки быстро бегали, обшаривая потолок, стены, штатив капельницы, окно со свинцовым мартовским небом… Кажется, он си лился понять, где он. Потом я заметила, как дрогнули и еле заметно шевельнулись пальцы на его правой руке. Потом его глаза остановились и сфокусировались на мне. Снова дрогнула правая рука, словно он хотел потянуться ко мне. Губы сомкнулись, и он отчетливо произнес:
— Ма… Ма-а… Ма-ха…
Я разревелась. Это была первая моя победа. Я добилась того, чего хотела. Все вышло как я загадала. Первым человеком, которого он узнал по-настоящему, была я.
Забегая вперед, скажу, что вся моя остальная жизнь с ним была борьба. С его отчаянием, с пролежнями, с запорами, с анемией, с простудой, с собственной физиологией, которая не хотела считаться ни с какими обстоятельствами жизни. И не так уж много было побед в этой борьбе… А прибавьте сюда Левушку… Со всеми его неизбежными детски ми проблемами… Но отчаяннее всего я боролась с судьбой. За себя, за свою женскую долю и достоинство…
Месяца через три к себе в кабинет для разговора меня при гласил главврач госпиталя Марк Ефимович Улицкий, которого мы все на наших веселых пирушках звали просто Мариком.
— Все, что мы могли сделать, мы сделали, — сказал он. — Уколы и массаж может делать и приходящая сестра… Давайте подумаем, как быть дальше…
Ему было лет тридцать с небольшим, он был блестящим хирургом, удачлив в чинах и недурен собой. Разговаривал он со мной не только как главврач флотского госпиталя, но и как молодой мужчина с молодой женщиной, притом хорошо и давно знакомой.
— Что вы имеете в виду? — спросила я.
— Я хоть и патриот своего госпиталя, но должен при знать, что дома ему будет гораздо лучше… И вы перестанете разрываться между сыном и мужем…
— Но вы же знаете, что у нас однокомнатная квартира…
Дело в том, что с возвращением памяти к Родиону ему не стало легче. Даже наоборот, это усугубило его положение. Он болезненно стеснялся тех процедур, которые мне, а в мое отсутствие медсестре или медбрату, приходилось с ним проделывать. Ведь он по-прежнему оставался недвижим. Ему удавалось уже выговаривать некоторые слова и шевелить пальцами правой руки, но все остальное ему было не под силу…
— Понимаю, — сказал Марк Ефимович и побарабанил пальцами по стеклу своего стола. — Да, это усложняет ситуацию… При ребенке многие процедуры просто нельзя делать, чтобы не травмировать его психику… Но нужно как-то выходить из положения… Может, как-то отгородить его кровать, сделать какую-то временную перегородку? — Он с тоской посмотрел на меня, прекрасно понимая, что именно он мне предлагает. — Можно попросить командование, и вам пришлют плотников, дадут пиломатериалы… — Без всякой уверенности предложил он.
— А что я скажу Левушке? Ведь он до сих пор думает, что папа в плавании…
— Но ведь когда-нибудь ему придется это сказать… Или вы думаете, что ваш муж скоро поправится?
— А что, это полностью исключено?
— История медицины знает подобные случаи… Но при таком обширном кровоизлиянии… Вы хоть понимаете, что вам предстоит?
— Догадываюсь, — сказала я.
— Боюсь, что даже не догадываетесь… Инсульт инсульту рознь. Бывают более легкие случаи, а бывают такие, как ваш… Тут возможны лишь некоторые улучшения…
Он изучающе посмотрел на меня и отрицательно покачал головой.
— Вряд ли они вас устроят… Например, он сможет сидеть, потом, может быть, вставать и делать несколько шагов по дому… Но при этом скорее всего он будет приволакивать левую ногу. Левая рука у него, вероятнее всего, так и останется обездвиженной… Разумеется, и речи никакой не может быть, чтобы он вернулся на флот. Инвалидом первой группы он останется на всю жизнь при любом раскладе… А это значит, что вам предстоит жить только на его пенсию, которая не будет столь велика, как этого хотелось бы…
— И что вы мне предлагаете? — спросила я.
— Я не могу вам ничего предлагать — это ваша жизнь и вы вольны распоряжаться ею как захотите… Я понимаю, что могу вас обидеть, но мой врачебный долг проинформировать вас, что существуют специальные лечебные заведения, где такие больные, как ваш муж, могут находиться до самого конца…
— Это значит, что вы ему отказываете в малейшем шансе на выздоровление? — спросила я, стараясь не повышать тона.
— Я не Господь Бог, чтобы кому-то что-то давать или в чем-то отказывать. Я делаю что могу. В данном случае я говорю только о вас.
— Что обо мне говорить, я здорова, — перебила его я.
— Это сейчас вы здоровы! — Он повысил тон. — Сейчас вам кажется, что вы справитесь. И сына вырастите и мужа на ноги поставите. Дай вам Бог. А если не поставите? Если про мучаетесь несколько лет, а он не поднимется? Вы подумали, что с вами будет? Если он не оправдает ни одной вашей надежды? А если вы на нервной почве свалитесь? Кто будет вас кормить? Левушка?
— Зачем вы меня запугиваете?
— Я просто хочу, чтоб вы знали, на что идете…
— И все-таки — есть у него шанс или нет?
— То есть сможет ли он в один прекрасный день встать, отряхнуться и стать прежним Родькой, блестящим офицером, великолепным гитаристом и душой компании? Такого шанса у него нет, если, конечно, Господь не явит чуда…
— А если чудо произойдет?
— Это уже не по моему ведомству, Мария Львовна, — развел руками главврач.
Так мы с ним в тот день ничего не решили. Родион оставался в госпитале. Я не знала, что предпринять…
Через несколько дней я позвонила в Москву, Татьяне.
Больше посоветоваться мне было не с кем. Она была в курсе моих печальных дел. Я ей часто писала письма.
— Возвращайся, — сказала Татьяна, выслушав меня. — Перевози его в Москву. Врачи, я думаю, здесь не хуже…
— Танька, — всхлипнула я. — Ты одна меня понимаешь…
Дело в том, что за день до этого мы поссорились с Тасей.
Мы сидели у меня на кухне, пили коньяк, принесенный ею из офицерского буфета, и обсуждали мою безрадостную жизнь…
— Да я по себе знаю, как это быть при муже и без мужи ка, — сочувственно сказала Тася, выпуская тугую струю дыма в приоткрытую форточку.
— Откуда же ты знаешь? — удивилась я.
— Да когда мой начал хорошо пить, ты думаешь, он хоть на что-нибудь был способен?
— Ну и как же ты обходилась?
— Да вот обходилась… — усмехнулась Тася. — Перешла на самообслуживание… Целый год так жила…
Она с вызовом посмотрела на меня, готовая дать отпор на любую мою неправильную реакцию. Я в ответ понимающе покачала головой.
— Что же ты его раньше не бросила?
— А что ты своего не бросаешь? — недобро прищурилась Тася. — Дурой была, потому и не бросила. Все надеялась, что он завяжет… Он ведь каждое утро обещал, что все, в последний раз, вот только здоровье поправит — и шабаш, на всю жизнь… Только здоровье. Ведь если не опохмелиться, то и умереть можно… А я, как девочка, каждый раз ему верила… Дура, просто дура! Но все-таки была надежда… А у тебя?.
Мы печально выпили еще по одной. Тася, достав из трех литровой банки, принесенной ею же, соленый огурец и, смачно откусив половину, с громким хрустом принялась жевать. Остатки огурца она плюхнула обратно в банку.
— Знаешь медицинские частушки? — спросила она с набитым ртом.
— Таська… — осуждающе покачала головой я.
— А чего? Жизнь есть жизнь! Что же нам теперь, и рта раскрыть нельзя? Что, твоему Родечке — дай Бог ему поправиться — легче станет, если мы будем молчать, как рыбы об лед?..
Похоже было, что Тася клюкнула где-то и до меня. Я не стала с ней препираться. В конце концов, она не со зла, решила я. А без нее мне было бы во сто раз тяжелее…
— Ты слушай, слушай. Частушки прямо про нас с тобой:
Подружка моя,
передай по рации,
третий месяц у меня
нету менструации…
Она икнула.
— Ой это еще не про нас. А вот про нас. Значит, одна поет:
Подружка моя,
не снесу я факта,
мой миленочек вчера
умер от инфаркта!
— Ой!
Таська снова икнула, глотнула огуречного рассола прямо из банки и продолжила:
— А другая ей отвечает:
Подружка, из беды
ты не делай культа,
твой миленок от — инфаркта,
а мой — от инсульта…
Очевидно, по моему лицу она все же поняла, что не то сморозила, и пробормотала, как бы извиняясь:
— Не бери в голову, Маруся. Жизнь есть жизнь, а из песни слова не выкинешь! Давай еще по граммулечке!
Она налила, выпила, не дожидаясь меня, и зажевала своим надкушенным огурцом, выловив его из банки.
— А вот у нас в деревне, — сказала она, — у одной боевой бабочки тоже мужика парализовало…
— Ну и что?
— А ничего? Жила в свое удовольствие. Ни одного не пропускала…
— Да… Да как же она могла? — от возмущения у меня перехватило дыхание.
— А вот так и могла! — с неожиданной злостью отрезала Тася. — С него, говорит, хватит того, что я его кормлю да каждый день из-под него убираю… А мою молодую жизнь за едать я ему не позволю. И потом, говорит, ему же все равно не нужно… Не пропадать же добру!
— Знаешь что, — по возможности спокойно сказала я, — чтобы я об этой суке больше не слышала!
— Понимаю, мы чистенькие и благородненькие! — скривила в пьяной ухмылке рот Таська. — Знаем мы эти песни, в школе проходили: «Но я другому отдана и буду век ему верна!» Ну и застрелись со своей верностью. А я этим кобелям изменяла, изменяю и изменять буду!
— Уходи! — тихо сказала я и испугалась, что Таська затеет сейчас скандал с визгом и битьем посуды и разбудит Левушку.
Но она вдруг молча поднялась и пошла к двери. Потом вернулась, взяла свои папиросы, допила прямо из горлышка коньяк, схватила в охапку свою цигейковую шубку и ушла, сильно хлопнув дверью.
Через некоторое время с улицы донеслось ее пьяное пение:
Я, бывало, всем давала
По четыре раза в день,
А теперь моя давалка
Запросила бюллетень.
Я горько заплакала. Я ведь тоже была немножко пьяненькая.
Через неделю я перевезла его в Москву. Командование Северного флота очень мне помогло. Нам подарили новенькую шведскую инвалидную коляску, посадили на поезд, вы делили отдельное купе и дали сопровождающего, медбрата из госпиталя, хорошего доброго паренька, который обеспечивал меня по дороге всем необходимым и гулял с Левушкой по поезду или по перрону в то время, когда я обрабатывала Родю. Господи, какие у него каждый раз были при этом глаза. Как много в них было всего! И благодарность, и стыд, и отчаяние…
Я же пыталась быть бодрой и во время этих процедур говорила, говорила:
— Ты скоро поднимешься на ноги и мы будем ходить гулять на Тверской бульвар, по улице Горького… К тому времени уже, наверное, достроят новый МХАТ, и мы будем смотреть все спектакли подряд, а в «Пушкинский» ходить только на самые хорошие… Ты будешь работать при штабе, — говорила я, — это совсем недалеко от дома, у Красных ворот. В море я тебя теперь ни за что не пущу… Но с твоим опытом ты будешь в штабе незаменим… Правильно я говорю?
Он моргал. Так мы с ним договорились. Когда он моргает один раз это означает да, когда два раза — нет.
Самым трудным для меня было рассказать все Левушке… Я оттягивала этот разговор сколько было можно. Когда же я ему, мучительно подбирая слова, рассказала все, он сосредоточенно, по-родионовски сдвинув свои еще прозрачные бровки, кивнул:
— Я знаю, — сказал он.
— Откуда?
— Пацаны во дворе рассказали. И когда вы с Тасей на кухне говорили, я слышал…
— А почему ты молчал?
— Я боялся…
— Чего ты боялся?
— Я боялся, что ты заплачешь, когда я скажу, и мне тоже захочется плакать… А моряки не плачут.
Я прижала его к груди. Один Бог знает, чего мне стоило самой не разреветься в эту минуту…
В Москве нас встретили военврач и два матросика. Они внесли Родиона прямо в коляске в специальный автобус и потом занесли в квартиру, которую Надежда Ивановна, как всегда перед моим приездом, вылизала до полной стерильности.
Моряки привезли мне из своего госпиталя так называемую функциональную кровать. Ей можно было придать практически любое положение, поднять верхнюю половину туловища лежащего человека и сделать из нее полукресло или, наоборот, поднять ноги, хотя именно это нам было категорически не нужно.
Теперь я могла сделать так, что Родион полусидел в кровати. Это было очень важно для борьбы с пролежня ми в первые полгода, когда сам он не мог еще садиться. И потом, сидя ему было гораздо легче облегчаться. Борьба с запорами — это был наш второй фронт, как и предсказывал Марик Улицкий.
Комиссовался из армии Родя по инвалидности, но вы слуга лет у него была с большим запасом… Когда с ним случилось это несчастье, ему было сорок два года. В армии он был с девятнадцати лет. Служба на Крайнем Севере засчитывалась как полтора года за год, а когда он находился в своих «автономках», то там вообще один день шел за три. Так что любой из его четырехмесячных походов считался за год службы. Поэтому он получал полную военную пенсию 250 рублей.
Но этих денег, вполне приличных по тем временам, все равно не хватило бы, потому что я стремилась кормить моих мальчиков только с Палашевского или с Центрального рынков, всем свеженьким и самым лучшим…
Поэтому я снова включилась в работу. Тем более что для этого мне практически не требовалось выходить из дома. Больше того — мы на отложенные Надеждой Ивановной деньги купили еще швейного оборудования и решительно расширили производство. Буквально через полгода после моего возвращения в нашей системе работало одиннадцать надомниц.
Это позволяло мне заказывать через знакомых дипломатов и гастролирующих артистов самые дорогие и эффективные лекарства за границей.
Бесплатная массажистка из специальной поликлиники ВМФ была положена Роде один раз в год, но в его состоянии для того чтобы содержать мышцы в тонусе, массаж был необходим постоянно.
Сперва я выучилась массажу по книгам и делала ему массаж сама, но потом пришла к выводу, что если я то же самое время, которое трачу на свой дилетантский, в сущности, массаж, буду уделять своей работе, где я уже стала профессионалкой высокого класса, то на деньги, заработанные за тот же час, смогу нанять четырех самых лучших массажисток.
Так я и сделала.
Не зря говорят, что чем больше беда, тем больше надежды… Я только этими надеждами и жила.
Но лет через шесть-семь я поняла, что надеждам моим не суждено сбыться. Состояние его медленно, почти незаметно для глаза, как движение часовой стрелки, улучшалось, пока не остановилось на определенном уровне.
Он начал подниматься с постели, с палочкой, приволакивая левую ногу, доходить до туалета… Для меня это было огромным облегчением. Но для него это было еще важнее… Он ведь очень комплексовал от своей беспомощности, от того, что я была вынуждена ухаживать за ним как за грудным младенцем…
Ведь согласитесь — одно дело, когда это маленький живой комочек, который и ходит-то твоим молоком и манной кашкой, а другое дело, когда это взрослый мужчина со взрослыми потребностями в пище, со взрослым пищеварением…
Я долго думала, что он не осознает жалкости своего положения, но потом оказалось, что осознает он многое, если не все, и только не может выразить своих чувств или что-то изменить. Убедилась я в этом так…
Он плохо спал по ночам, потому что днем от усталости часто проваливался в короткий, болезненный, не дающий бодрости сон. А может, горестные мысли не давали ему спать.
Его лечащий врач выписал ему снотворное. Кажется, это был «элениум» который я давала ему по одной таблетке в день. До сих пор не знаю, куда он их прятал и как умудрился сохранять так, что я не заметила…
Я тогда уже спала в гостиной на диване — перешла туда по его просьбе, потому что он стеснялся звуков, сопутствующих пищеварению, которые издавал по ночам. А когда он пытался сдерживать эти звуки, у него начинались сильные колики, и он очень страдал.
Так вот, когда однажды утром я вошла к нему, он как-то странно спал, неловко подвернув голову, а изо рта у него стекала странно белесая слюна. Перед его кроватью на полу я заметила несколько зелененьких таблеток «элениума». Тут же около кровати валялся темный аптечный пузырек из-под витаминов. На дне пузырька я обнаружила прилипшую зеленую таблетку…
Я кинулась к нему, попыталась нащупать пульс и от волнения не нашла его. Тогда я приложила голову к его груди. Сердце билось еле слышно, с какими-то перебоями…
В центре отравлений Института имени Склифосовского мне сказали, что он принял больше сорока таблеток…
Его еле откачали. Эта попытка покончить с собой отбросила его далеко назад. Из центра отравлений его прямым хо дом перевели в госпиталь ВМФ, где начали заново учить есть, говорить, ходить… Он очень медленно восстанавливался. Боже мой, что я тогда пережила…
Я обмывала и обтирала его тело, которое когда-то было предметом неизбывного желания и источником неиссякаемого наслаждения, и сердце мое сжималось словно тисками от жалости и боли, когда я видела, как становятся дряблыми его великолепные мышцы, как заплывает жиром и становится рыхлым живот. И лишь щетина и ногти на руках и ногах росли неудержимо, еще быстрее, чем прежде… А может быть, мне это казалось — ведь прежде, когда он был здоров, я ему их не стригла.
Так что когда он впервые смог самостоятельно добраться до туалета, то это было его огромной победой. Потом он приспособился даже мыться одной правой рукой. Не в ванной, конечно. Ванная комната у нас, слава Богу, была просторной, еще старинной постройки, и поэтому я там оборудовала душевую кабину и поставила биде. Его для меня наши сантехники уперли со строительства какой-то гостиницы.
А с каким упорством он учился заново разговаривать.
Иной раз я неслышно входила в комнату и видела, как он напряженно шевелит губами. Особенно трудно почему-то ему давались шипящие. Он очень долго, года два или три, выговаривал не Маша, а Маха. Причем буква «х» у него звучала не отчетливо, а как какой-то горловой клекот.
Разговаривал он короткими фразами. С трудом подбирал несколько слов из тех, что выучил заново… Это нельзя было назвать разговором.
Судьба отняла у него все, кроме мужества и воли.
Трудно себе представить, но он научился даже мыть посуду и подметать. И делал это с таким серьезным видом, словно от этих его действий и вправду зависела чистота в нашем доме.
Это уже было в конце семидесятых, и я сама почти не убиралась, потому что было много работы. Каждый день ровно в десять часов, пока еще не было клиенток, которые к тому времени начинали только просыпаться, ко мне приходила Евдокия Степановна, подруга Таниной мамы тети Клавы.
Она обладала удивительным свойством: после нее ничего не нужно было искать. Все вещи оставались на своих местах, только становились чистыми и аккуратно сложенны ми. Единственное, что она не умела делать, это управляться с «Эврикой», полуавтоматической стиральной машиной, и поэтому все время норовила устроить ручную стирку с кипячением. Я боролась с ней как могла.
С Родионом у них отношения не заладились сразу. Он мрачнел, когда появлялась она, и запирался в своей комнате. Я долго не могла понять, в чем дело.
Мы все вставали по-разному. Левушка рос очень самостоятельным мальчиком. Он просыпался без будильника ровно в семь, застилал свою кровать, умывался, сам варил себе яйцо всмятку или сосиски, делал бутерброды с сыром, собирал портфель и в десять минут девятого уходил в школу.
После той попытки отравления никаких снотворных таблеток я в доме больше не держала. Родион теперь на ночь пил успокаивающий травяной чай с настоем валерианы или специальную микстуру для сна, которую под язык не спрячешь. Но, несмотря на это, он все равно просыпался раньше всех в доме, и старался не выходить из своей комнаты до того как Левушка уйдет в школу. Не хотел путаться под ногами. И вообще не мешать нашему существованию, не быть обузой ни в чем было теперь его центральной жизненной задачей.
Я же вставала около десяти в обычный рабочий день, а в выходные и в праздники любила поваляться в постели подольше. Я понимала, что это разврат, но ничего не могла с собой поделать. Единственное, что могло меня оправдать, — это то, что я часов до двух-трех сидела над моими выкройками и над новыми моделями. Днем же этой своей основной работой я заниматься не могла, потому что принимала кли енток. Они все без исключения считали, что за такие деньги (я помнила заветы бабушки и всегда была очень дорогой портнихой) они имеют полное право всласть поморочить голову модельеру.
Однажды, проснувшись раньше обычного, часов в семь, я застала Родиона на кухне с веником в руках. Он, передвигаясь как-то боком, медленно, но очень тщательно подметал пол. От напряжения на лбу его выступил пот.
У меня перехватило дыхание и в горле взбух комок. Едва справившись с ним и усилием воли удержав слезы, я сказала дрогнувшим все-таки голосом:
— Родечка, дорогой, тебе же трудно… Не надо этого делать. Ты же знаешь, что все равно придет Евдокия Степановна и начнет заново подметать…
— А ты скажи: уже…
— Ты же ее знаешь — ее не преупрямить, она все равно будет подметать…
— Маха, — медленно сказал он, — я очень прошу, по-ха-лста, не забирай у меня эту работу…
Наверное, все эти слова он выучил специально для этого разговора — раньше я их от него не слышала, да они и не требовались. И такие глаза у него были при этом…
— По-хал-ста… — умоляюще повторил он.
Я молча кивнула и убежала к себе, чтобы отреветься…
В тот же день я серьезно поговорила с Евдокией Степановной, она в конце концов поняла, о чем идет речь, и с трудом согласилась оставить подметание полов и мытье посуды Родиону.
Мы вместе с ней торжественно ему об этом объявили. В его глазах была гордость.
Но упрямая Евдокия Степановна каждый раз, улучив минутку, когда Родя спал или смотрел телевизор и не слышал, быстро перемывала всю посуду с горчичным порошком и ставила на место.
Когда он заставал ее за этим занятием, она, не моргнув глазом, заявляла:
— Это я за собой, Родион Михалыч, за собой…
Но ни читать, ни писать он не мог. Единственное, что он мог и любил делать — это смотреть телевизор, хотя врачи и не разрешали смотреть подолгу… Это его однажды чуть не сгубило…
Не стоит и говорить о том, что с тех пор как он заболел, мы с ним ни разу не были на море. Может быть, я как-нибудь и умудрилась бы вывезти его на юг, но врачи не разрешили ему покидать среднюю полосу. И потом я, по известным причинам, была совершенно не уверена, что вид моря, пусть да же теплого, Черного, благотворно скажется на его психическом состоянии…
Но Родиону тем не менее был совершенно необходим свежий воздух. Может быть, я находила бы время и в Москве, чтобы вывозить его на прогулку в инвалидной коляске, но, во-первых, она не входила в лифт, а во-вторых, от входной двери к лифту вел целый лестничный пролет в одиннадцать довольно крутых ступеней, по которым спустить коляску с Родей я, естественно, не могла. Сам же он категорически не умел ни спускаться, ни подниматься по лестнице. Нанимать специально для этого сильного мужчину было как-то нелепо…
Купить дачу я не могла. Собственная дача, чтобы содержать ее в порядке, требует постоянного внимания и огромного времени… У меня его просто не было. Работа, и не просто работа, а как теперь принято говорить, собственное дело съедало его дочиста.
Поэтому мы постоянно снимали дачу в Салтыковке по Горьковскому направлению железной дороги.
Это было в шести километрах от кольцевой дороги. В хорошие дни мне удавалось доехать туда на машине за тридцать пять минут.
Мы снимали уютный трехкомнатный флигелек с просторной верандой и пристроенной кухонькой, где уютно пахло керосинкой, хоть мы и давно готовили на электроплитке. Видно, этот запах навсегда въелся в ее стены от прежних хозяев из прежней жизни.
Почти все окна на веранде открывались. Родя сидел там в удобном плетеном кресле, купленном мною по случаю, и, опершись на свою палочку, поставленную между ног, смотрел в открытые окна на сосны, по которым деловито сновали синички, и на бледных щеках его появлялся румянец.
Когда он уставал сидеть на веранде, то шел в гостиную и смотрел телевизор. Я перевозила туда на лето наш большой цветной «Рубин», а сама смотрела в Москве маленькую черно-белую «Юность», которая стояла у нас на кухне. Собственно говоря, смотрела ее больше Евдокия Степановна, пока мыла посуду и готовила обед, а я целый день работала.
На даче за Родионом присматривала Шура, наша хозяйка, замечательная женщина, разговаривающая со всеми с напускной строгостью, но очень добрая и участливая. Заядлая банщица, она не пропускала ни одной банной пятницы и обливалась холодной водой и зимой и летом. Она потеряла мужа на войне и с тех пор жила одна. Мы за эти несколько лет стали для нее практически родственниками.
Собственно говоря, и присматривать ей особенно было нечего. Обеды, приготовленные Евдокией Степановной, я привозила из Москвы в термосах с широким горлом. Шуре оставалось только проследить, на всякий случай, как Роди он перельет суп в маленькую кастрюльку с длинной ручкой, подогреет и нальет в тарелку. Мыл за собой посуду он сам. Я видела, как он радуется тому, что может полностью себя обслужить.
А ужином его кормила я. Как бы я ни задерживалась, он никогда не садился ужинать без меня. Правда, я старалась не задерживаться.
Левушку я каждое лето отправляла в пионерские лагеря на море. Или в «Артек», или в «Орленок», или в ведомственный лагерь в Анапу. У него были слабые легкие, и если он за лето не прожаривался как следует на солнышке и не просаливался в целебной морской воде, то всю зиму кашлял и сопливился.
Это случилось в 1980 году во время Московской Олимпиады. Родион целыми днями просиживал перед телевизором. Он очень любил смотреть спорт.
Еще подъезжая к нашей даче на Садовой улице, я почувствовала характерный запах дыма. Так пахнет горящая изоляция. С тяжелым предчувствием, не открывая ворот и не заезжая во двор, бросив незапертую машину прямо на улице, я побежала в наш флигель. Шурино жилье было закрыто, так как была пятница и она еще не вернулась из бани.
На веранде запах усилился. Я рванула на себя дверь, и в лицо мне полыхнуло дымом и пламенем. Источая удушающий, ядовитый запах, горел наш «Рубин». По счастью, он стоял на ножках посередине комнаты напротив дивана, так чтобы Роде было удобнее смотреть и сидя и лежа. Рядом с ним не было ни занавесок, ни обоев, и поэтому он горел в одиночестве, но высокое, грязное от копоти пламя уже лизало обитый фанерой и оклеенный белой бумагой потолок.
Двери двух других комнат выходили в гостиную. Я, стараясь не дышать, бросилась в комнату Родиона. Там было пусто. Я рванула на себя дверь в мою спальню, и у меня по холодела спина — она была заперта… Сперва я как сумасшедшая заколотила в нее кулаками и тут увидела, что черное пятно на потолке подернулось по краям голубыми огоньками…
Двумя руками с нечеловеческой силой я рванула на себя дверную ручку, и она осталась у меня в руках. Я отчетливо увидела старинный, еще кованый засов, на который испокон веков запиралась эта дверь. С Родиной двери я на всякий случай точно такой же засов сняла много лет назад, как только мы сюда приехали в первый раз, а вот про свой не сообразила…
Никогда в жизни не подозревала в себе такой холодной рассудочности. В одну секунду осознав всю катастрофичность положения, я схватила в Родиной комнате шерстяной плед и набросила его на телевизор, выиграв тем самым не сколько мгновений. Одеяло было нетолстое и должно было прогореть. Но пламя перестало бить в потолок.
Я выбежала на улицу, прихватив с веранды табуретку, и подбежала к своему окну, которое было наглухо закрыто, хотя я помнила, что не закрывала его. Я схватила валявшуюся неподалеку железную садовую лейку и разбила окно.
Табуретка никак не хотела становиться. Тонкие ее ножки проваливались в землю, и два раза я падала. На третий раз мне удалось просунуть руку сквозь разбитое стекло и от крыть нижний шпингалет. Если б был закрыт и верхний, то не знаю, чем кончилось бы дело. Но, на мое счастье, он плохо запирался, и окно на него не закрывали. Я распахнула створки рамы.
Сбросив с подоконника крупные стекла, я кое-как подтянулась на руках и, чувствуя, как острый осколок несильно впивается в меня, навалилась животом на подоконник, перевесилась внутрь и нелепо, перебирая по полу руками, вползла в комнату.
Родя лежал без чувств лицом вниз около запертой на засов двери. Около его головы расплылось по полу кровавое пятно.
В гостиной раздался громкий хлопок. Я поняла, что это взорвалась трубка телевизора. Когда я осторожно открыла дверь и выглянула в гостиную, там горело под стеной отброшенное взрывом одеяло и занимались обои. Отвратительно пахло паленой шерстью. Но пройти через гостиную на веранду и дальше на улицу было еще можно.
Я перевернула Родиона и, не размышляя над тем, что с ним, подхватила его под мышки и поволокла в гостиную. Вернее, хотела поволочь, но это у меня не очень-то получи лось. Располневший Родя, я думаю, весил к тому времени не меньше ста килограммов, и тащить бесчувственное тело согнувшись было невозможно. В моих руках не хватало силы, и они все время выскальзывали…
На какое-то время меня охватила паника. Я поняла, что не вытащу его из огня и не успею позвать на помощь, потому что через минуту-другую обитые фанерой под обоями стены вспыхнут, как береста… И тут меня словно осенило… Я схватила с кровати простыню, скрутила ее жгутом, подсунула ему под спину, вывела концы под мышки, намотала их на руку и потянула его волоком по полу, не разбирая дороги, опрокидывая стулья.
С деревянной в три ступеньки лесенки, ведущей на крыльцо, он съехал легко… Я успокоилась, только оттащив его на безопасное расстояние от дома.
Не знаю, что было бы с нами, если б не эта простыня. Конечно же, я бы его не бросила и пыталась вытащить до тех пор, пока сама не потеряла сознание от удушья… Так оба и сгорели бы…
Это моя заступница, Божественная тезка моя, Пресвятая Богородица меня надоумила и спасла. Самой бы мне это и в голову не пришло…
Флигель удалось потушить по счастливой случайности.
Увидев дым, прибежал сосед с огнетушителем и сбил огонь с потолка и стен, а костер на полу залили водой.
Родион был без сознания, но жив. Кровь на полу была из носа. Он разбил его, когда упал плашмя, потеряв сознание. В себя он пришел очень не скоро… Он открыл глаза только после уколов врача скорой помощи, но еще долго не мог произнести ни слова.
После пережитого шока у него опять наступило резкое ухудшение. Он снова не узнавал меня и не выговаривал даже слово «вода».
Судьба погнала меня по второму кругу… Родион опять лежал в госпитале, а я снова каждый день ходила к нему, как на работу. Опять кормила его с ложечки, помогала облегчаться, обмывала, боролась с пролежнями… В общем, как говорится в детской поговорке: «Лыко — мочало, начинаем игру сначала…»
С той лишь разницей, что на этот раз я таила в своем сердце обиду на Родю. За то, что он повторил попытку покончить с собой… Допустим, телевизор загорелся сам по себе, я о таких случаях слышала, но зачем он заперся в моей комнате? Зачем закрыл на щеколду окно? Во всех этих действиях был явный умысел. Ведь если допустить, что он сделал это бессознательно, от страха, спасаясь от огня, то не логичнее ли ему было спасаться на веранде или в своей комнате, к которой он привык за много лет. Но там не было запоров, и потому он заперся в моей. Чтобы уже наверняка его не смогли спасти…
То, что все было не так, объяснил мне Марик Утицкий. Он возвращался через Москву из отпуска, который провел на юге, в Североморск, куда перебрался из Полярного, став главным хирургом всего Северного флота.
У него было свободных три дня, и я предложила остановиться у меня, тем более, что жила в тот момент одна. Левушка должен был приехать из пионерского лагеря только через неделю, Родион лежал в госпитале, и я проводила там по полдня…
В первый же вечер, когда мы по-свойски сидели на кухне за бутылочкой коньяка, Марик, выслушав историю с пожаром, снял камень с моей души.
— Нет, это была не попытка самоубийства, — решительно сказал он. — Просто память и подсознание сыграли с ним злую шутку. Этот пожар, дым и особенно характерный запах горящей изоляции ввели его в состояние шока и снова перенесли на подводную лодку. Ведь и там неполадки в системе охлаждения реактора возникли в результате короткого замыкания электропроводки и пожара… И он, как старый подплав, сделал то, что необходимо делать на лодке в подобной ситуации — задраил все переборки, ведущие в горящий отсек. А на всплытие он не имел права ни при каких обстоятельствах…
У меня отлегло от сердца после таких слов.
Мы славно поболтали за бутылочкой. Марик рассказал об общих знакомых, о том, кого повысили, кто ушел на пенсию, кого перевели в другое место. Оказывается, Тася вышла замуж за штатского — прораба на строительстве Дома культуры. Военный городок в последнее время начал бурно расти и развиваться, и поэтому в него понаехало много строителей, в основном вербованных.
Потом Марик стал сетовать на свою одинокую жизнь, на то, что даже в Североморске трудно найти достойную девушку.
— Если и есть стоящие, то они давно разобраны, — сказал он, со значением глядя мне в глаза. — Ты же сама знаешь, что хорошенькие и умненькие сами по себе до нас не доплывают, их расхватывают по пути… А к нашему острову, как говорится, если что и прибьет, то не дерьмо, так щепку…
— А ты бы привез себе жену с юга, — смеясь, предложила я. — Там невест — пруд пруди.
— Если б нашел такую, как ты, то ни на секунду не задумывался бы… — глаза его затуманились. — Ты же знаешь, что ты мне всегда нравилась…
— Да ладно тебе, — отмахнулась я. — Мы же с тобой друзья…
Однажды в Полярном на какой-то вечеринке, не обращая внимания на Родиона и на остальных гостей, крепко поддавший Марик вдруг начал признаваться мне в любви: «Я такую ждал всю жизнь, — кричал он, — и буду ждать! Что бы ни случилось — знай, что я тебя жду…» Его быстренько увели дюжие офицеры и даже собирались поколотить, «чтоб не каркал», и не сделали это только из уважения к нему как к специалисту.
Присутствующие на вечеринке дамы знали Марика как выдающегося ходока, и поэтому его пьяное признание (а известно — что у трезвого на уме, то у пьяного на языке) произвело большое впечатление…
— А чему мешает наша дружба? — спросил он, положив руку мне на плечо.
— Ну, ладно, ладно… — Я осторожно сняла его руку с плеча и поднялась, — так хорошо говорили… Не стоит перескакивать в другую тональность…
Я подошла к раковине, куда сгрузила всю грязную посуду от нашего ужина, и начала ее мыть.
Он неслышно приблизился и обнял меня сзади, прижимаясь всем телом.
— Чувствуешь, как я хочу тебя? — жарко прошептал он, касаясь моей шеи губами. Я дернулась, словно ко мне прикоснулись горящей сигаретой. Он еще крепче прижался, припирая меня к раковине с грязной посудой. Одна его рука скользнула в вырез моей кофточки и стала нежно сжимать и обшаривать грудь, нащупывая сосок… Горячая волна пробежала у меня от груди вниз…
— Пожалуйста, отпусти меня… — почему-то хриплым шепотом попросила я.
Очевидно, он неправильно истолковал мой шепот и впился в мою шею горячими губами.
На какое-то мгновение я словно потеряла сознание, провалившись в какую-то блаженную нирвану. Очевидно, нечто подобное испытывают курильщики опиума, сделав первую хорошую затяжку после очень долгого перерыва. Ведь у меня почти десять лет никого не было…
Очнулась я, когда он, развернув меня к себе лицом, целовал в губы… Я легко оттолкнула его.
— Не заставляй меня жалеть о том, что я тебя пригласила, — сказала я, злясь на себя больше, чем на него.
— Но почему? Я тебе не нравлюсь?
— Да, не нравишься.
— Почему?
— Потому что пытаешься быть скотиной. Родион твой товарищ…
— Был, был мой товарищ! — горячо перебил меня Марк. — Был у меня замечательный друг Родя Зарубин. Мы с ним славно выпивали, пели песни под гитару, философствовали, говорили о литературе, о музыке, играли в преферанс по три копейки за вист, ходили по девочкам задолго до тебя, но его больше нет. Я страшно переживал и переживаю этот горестный факт, но изменить я его не могу. Его нет! А то существо, которое на него уже и внешне, наверное, мало похоже, меня даже не помнит. Я его просто не интересую, если его хоть что-то интересует… И не надо меня презирать за эти слова. Это правда, с которой ты не хочешь считаться. Не ужели ты думаешь, что если отвернуться от правды, то она исчезнет?
— Только не надо под самый примитивный кобеляж подводить философскую базу, — сказала я.
— Но ты не нужна ему ни как женщина, ни как жена! По думай сама, кто ты при нем.
— Но он мне нужен как муж. И он останется моим мужем до самого конца… Если я с тобой или еще с кем пересплю, то превращусь в простую сиделку при нем, и моя жизнь станет адом…
— Слушай… — в глубокой растерянности сказал Марк. — Ты хочешь сказать, что с тех самых пор ты ни-ни?..
Я смущенно кивнула.
— Выходит, что ты уже десять лет живешь без мужика? Как же ты смогла?
— Да вот смогла… — Я чуть ли не виновато пожала плечами.
— Но это же черт знает что! — воскликнул Марик. — Господь так оснастил тебя для жизни и любви, а ты себя закопала. Это же грех! Читала притчу о закопанном таланте?
— А что делать? — вздохнула я. — Из двух грехов этот мне показался меньшим…
— Я не знал, что ты сумасшедшая, а то и близко бы не по дошел… — попытался пошутить Марик. — И все-таки я не понимаю, как ты это выдержала?
Что я могла ему ответить? Я и сама не знала — как… Поначалу, когда жизнь Роди висела на волоске, и потом, когда я каждый день надеялась, что завтра, ну в крайнем случае послезавтра Родя, назло всем пророкам в белых халатах, поднимется, мне, естественно, было ни до чего, но когда надежды умерли…
Сколько раз по ночам лукавый мне нашептывал: «Ну, что ты мучаешься? Разве от этого ему станет хуже? Ты не сделаешь ему больно, потому что он ничего не почувствует. У него давно уже нет этих чувств. Для него слова „честь“, „гордость“, „достоинство“ — такой же пустой звук, как слово „экзистенциализм“ для грудного младенца. Ты любишь его — ну и люби нормальной материнской любовью. Он сыт, сух, поспал хорошо — ты и довольна. Вот твои материнские радости. Но ведь матери не перестают быть женщинами… Сколько любви, ласки, нежности ты сжигаешь внутри себя совершенно впустую… Еще несколько лет, и тебе самой уже будет ничего не нужно… Не проклянешь ли ты его за это?»
«Но он дал мне счастье, сделал меня полноценной женщиной, поймал меня буквально на лету в моем падении на самое дно», — отвечала я лукавому.
«А разве твое самоотверженное служение ему не есть уже достаточная расплата за это? Почему ты должна отказываться от того, что ему недоступно и совершено не нужно?»
И я уже почти склонялась согласиться с ним, но как представляла себе кучу вранья и грязи, которая непременно будет сопутствовать даже самой легкой интрижке, то с омерзением содрогалась и успокаивалась на какое-то время.
Но над снами я была не властна… Порой мне снилось такое, что я потом целый день краснела и поеживалась… Наутро после такого сна я обычно чувствовала значительное облегчение и легкую боль в мышцах… Предохранительный клапан срабатывал, не спросясь у меня…
От этого последнего удара в 1980 году Родион так и не оправился. Он уже практически не разговаривал, не мыл посуду и не подметал, так как правая рука у него работала теперь значительно хуже, а левая по-прежнему не двигалась совсем. Он теперь с большим трудом доходил до туалета…
Но больше всего я огорчалась тому, что насовсем погасла его тихая улыбка, с которой он меня встречал всякий раз, когда я входила к нему по утрам. Это была последняя ниточка, связывающая меня с прежним Родей…
Он тихо умер 21 июня 1985 года. Я зашла к нему, проводив последнюю заказчицу, в шесть часов вечера. Он лежал на спине с открытыми светлыми глазами, глядящими куда-то вверх, сквозь потолок… По выражению его глаз я и поняла, что что-то не так. Оно было осмысленным, освобожденным, удовлетворенным. Я положила руку ему на лоб. Он был уже почти холодный. Я закрыла ему глаза. Плакать мне не хотелось…
Левушка, учившийся в Ленинграде в военно-морском училище, приехал на похороны в морской форме.
После смерти Роди у меня были мужчины, но никого из них сладким ежиком я не называла.
Расчет окончен, как любил говорить Родион, завершив какое-нибудь дело…