Том Эрскин, молодой натальский фермер.
Филип Эрскин, его отец, владелец поместий в Африке.
Эмма Мимприсс, родственница Тома Эрскина.
Линда де Вет, дочь бура.
Черный Стоффель де Вет, ее дядя.
Оума де Вет, ее бабушка.
Коломб Пела (получивший при крещении имя Исайя), рабочий-зулус.
Но-Ингиль, глава клана, дед Коломба.
Коко, его бабушка.
Мьонго, зулус-лесоруб, глава христианской секты.
Люси, его дочь, жена Коломба.
Полковник Драммонд Эльтон, командир частей милиции.
Капитан Клайв Эльтон, его сын.
Миссис О’Нейл, ее дочь.
Мэтью Хемп, судья, в прошлом директор сельской школы.
Майор Атер Хемп, его сын.
Мисс Брокенша, миссионер.
Бамбата, предводитель зулусов (иногда его называют Магаду).
Малаза, знахарь у Бамбаты.
Эбен Филипс, человек смешанной крови, сводный брат Тома.
Мангати, Мгану, Макала — военачальники.
Какьяна, посланник Динузулу.
Умтакати, слуга Филипа Эрскина.
Офени, отец Коломба.
Мбазо, слуга Тома.
Пеяна, предатель.
Сигананда, девяностошестилетний вождь, двоюродный брат Кетчвайо.
Давид, проповедник.
«Поскольку столкновение 1906 года возникло, несомненно, из-за попытки навязать всем народам западную цивилизацию, мы осмеливаемся сказать, что, хотя восстание закончилось, дух его не умер. И объясняется это отнюдь не тем, что Натальское и Южно-Африканское правительства, неоднократно пытавшиеся устранить отдельные причины волнений, не проявили должного упорства, а тем, что главная их причина, или, пользуясь выражение зулусов, уномтебе (королева белых муравьев), все еще оказывает свое действие. Многие туземцы верят, что Бамбата, несмотря на очевиднейшие доказательства его смерти, продолжает жить. Ибо если сам вождь и умер, то, вне всяких сомнений, жив дух Бамбаты, то есть недовольство правлением европейцев или, иными словами, желание вершить свои дела самостоятельно не по европейской указке, а так, как велит коллективная мудрость собственной расы. Дух его живет не только в Натале, но и во всей Южной Африке… Восстание это не имело определенных целей, оно было, пожалуй, лишь протестом, и протестом весьма примитивным, против методов, применяемых не только представителями британской расы, но и всеми пионерами западной цивилизации в варварских странах. Методы, которыми действовали англичане в Натале и вообще в Южной Африке, типичны для отношения к низшим расам и в прочих частях земного шара. Британское правительство заслуживает, естественно, наибольшего осуждения, но на правительства Франции, Германии, Соединенных Штатов, Бельгии, Португалии других государств также падает доля вины. Каждому из них придется когда-то держать ответ за разорение, которое они учинили и учиняют, движимые прежде всего жаждой наживы…»
— В таком случае какая же это любовь?
— Увы, моя любовь была подобна прекрасному дому, воздвигнутому на чужой земле! Я потерял волшебный замок только потому, что построил его не там, где нужно.
Конь попятился и метнулся в сторону. Куст акации слегка задел всадника — на колючках остались зеленые нитки, вырванные из его куртки, а на руке у него появилась царапина. Сдерживая коня, он оглянулся: сердце его дрогнуло. В следующее мгновение ему удалось натянуть поводья; большой серый конь резко остановился, а из-под копыт его полетели комья глины и голыши. Всадник повернул коня, но тот захрапел и взвился на дыбы, Он чуял запах падали и не хотел идти дальше, поэтому Тому Эрскину пришлось спешиться и продолжать свой путь пешком под палящими лучами утреннего солнца. Кое-где в тени еще сверкала роса, но дорога уже просыхала, и глина, трескаясь от жары, превращалась в пыль. Туша лежала наполовину в тени большого валуна, Мухи густым роем облепили рыло свиньи, пятачок, рану и лужу крови. Кровь уже запеклась в блестящий сгусток, но была еще совсем свежей, ярко-красной.
Конь, фыркая, попятился назад; мышцы на его груди дрожали. Том ласково заговорил с ним и свистнул. Он тянул за собой коня еще несколько шагов, пока не приблизился к свинье настолько, что мухи испуганно разлетелись. Теперь он убедился в том, о чем раньше только подозревал и чего страшился. Небольшая белая свинья лежала ка боку оскалив клыки, глаза ее были открыты. Обросшая длинной густой щетиной, с горбатой спиной, низкорослая — одна из тех свиней, что кормятся возле любого зулусского крааля[1] и остаются живы только потому, что зулусы не едят, как они утверждают, вонючего мяса. Рана представляла собой ловко сделанный, аккуратный разрез шириной примерно в два пальца, и ошибки тут быть не могло: она была нанесена обоюдоострым лезвием зулусского ассагая. Том проследил взглядом тянувшийся по дороге кровавый след и увидел, в каком месте свинья вышла из кустов и остановилась, прежде чем, шатаясь, побрела по дороге, упала на колени, свалилась на бок и испустила дух. Он представил себе хрюканье и недоуменный, затихающий визг храброго маленького животного, продиравшегося через кусты к дороге при свете звезд.
За колючим кустарником, скрытый от глаз прохожих, притаился большой крааль — десять-двенадцать хижин из дерна. Том знал, что там живут миролюбивые люди, балагуры и пьяницы. Миролюбивые! Это был один из тех проклятых дурацких обманов, на которых строилась вся их жизнь. Вот и сюда, через долины рек и вершины гор, раскинувшихся по границам страны зулусов, через холмы, саванны, заповедники, кустарники, плантации, фермы, вот и сюда пришел этот новый обычай убивать белых свиней. Он впервые услыхал о нем неделю назад, но своими глазами еще ни разу не видел заколотой свиньи. Теперь он ее увидел. Еще, как он слышал, бьют белую домашнюю птицу, уничтожают европейскую кухонную утварь.
Том чувствовал, что за ним наблюдают, и не спеша сел в седло. Он ласково похлопал коня по шее, сжал каблуками его бока и снова помчался вперед. Он не был вооружен, он не взял с собой даже дробовика и собаки на случай, если попадется дичь.
Небо напоминало раскаленную синюю печь для обжига фарфора, и когда Том сворачивал с дороги, лучи солнца больно жалили его через одежду. На дороге было пустынно, да и на тропинке, куда он свернул, тоже никого не было видно. Ничьи голоса не заглушали резкого, однообразно-назойливого звона цикад. Привязав Урагана — так звали его серого — за длинный повод, чтобы животное могло пастись в тени, Том вытер мокрую от пота спину коня пучком душистой травы. Была весна 1905 года; акация оделась в свой ярко-зеленый убор, сквозь который проглядывали желтые кисти поздних цветов, и, тихо шелестя, тянулась вверх густая трава. Тропинка вела Тома через скалистое ущелье, заросшее тенистыми деревьями млуту, мимо прогалин, очищенных от кустарника и засеянных дуррой. Рыхлая почва в тех местах, где она виднелась между растениями и буйными побегами дынь и тыкв, была темно-красной, глинистой. Большие камни так и остались лежать на возделанных участках, но вокруг них все было засажено. В одном из огородов работала молодая женщина, она разрыхляла землю равномерными ударами мотыги. Побеги маиса доходили ей до бедер, она сбросила с себя одеяло и работала в одной кожаной юбке. Спина ее лоснилась от пота. Том наступил на сухую ветку, чтобы предупредить ее о своем приближении. Она резко обернулась, тотчас бросив испуганный взгляд на куст, в тени которого спал ее младенец, но, узнав Тома, застенчиво поздоровалась с ним; проходя мимо нее по тропинке, он увидел, что из ее набухшей груди каплет молоко. Толстый голый малыш, темный, как глиняный горшок, со сплетенными из белой травы браслетами за запястьях, спал, свернувшись клубочком на циновке, а маленькая девочка размахивала над ним веткой, отгоняя мух.
Удаляясь, он услышал, как женщина что-то крикнула пронзительным голосом, громкость которого была удивительно точно соразмерена с расстоянием, и понял, что в краале его будут ждать. Они встретят его с напускным спокойствием, и лица их превратятся в маски. Он ничего не увидит за добрым взглядом старческих глаз Но-Ингиля, главы семьи, человека, которого он высоко ценил в самых сокровенных тайниках своей души, который наполнил его сердце горячей привязанностью и преданностью и никогда не требовал взамен ничего, кроме права гордиться им, Томом, как своим родным сыном. Его будет ждать старшая жена Но-Ингиля, Коко, которую Том называл бабушкой. Она всегда озадачивала его, — в глубине ее черных смеющихся глаз таилось что-то недосказанное, когда она беседовала с ним на языке добродушного подшучивания и намеков.
Старый Но-Ингиль встал и поздоровался с ним, добавив к его имени слово похвалы, — Том-вимбиндлела — Том — хранитель дороги. Они вместе подошли к загону и остановились возле него, глядя, как низкорослая пестрая корова ласково вылизывает родившегося накануне теленка.
— Я назову его Полуденным Солнцем, потому что в этот час ты пришел порадовать мое сердце. Он вырастет в могучего быка, и жирный подгрудок его будет касаться травы.
Том засмеялся, припомнив счастливые дни своего детства, проверенные в Краю Колючих Акаций. Затем в памяти снова возникло увиденное на дороге, это зловещее предзнаменование — заколотая свинья.
— Не все хорошо, Но-Ингиль, — сказал он.
— Не все хорошо, — беззвучно повторил старик.
Казалось, их разделила стена холода, вырвавшегося откуда-то из-под земли.
— Коко здорова?
Старик повернулся и пошел к хижине. Он расположился на циновке под палящими лучами солнца и усадил Тома рядом с собой на чурбан. Из-за стен куполообразных, крытых соломой хижин выглядывали дети, а в полутемных и невысоких оконных отверстиях видны были головы женщин.
— Старая и мудрая женщина похожа на мужчину, — сказал зулус. — Можешь говорить ей что хочешь — она все поймет. Она сама говорит что ей вздумается и идет куда ей нравится.
— И Коко такая?
— Она потеряла счет своим внукам.
Том ждал, когда же старик сам заговорит о том, что их беспокоило. Но-Ингиль не умел кривить душой; его старость служила ему защитой от оскорблений нового закона. Его воспоминания уходили в далекое прошлое: он помнил времена, когда здесь еще не было белых, когда еще не появлялись «добрые» миссионеры, которые приехали просвещать и заодно посмотреть, нельзя ли прибрать к рукам его землю, когда не было еще ни поездов, ни пароходов, ни пушек, ни насилия. Он помнил великих вождей. Таких, как он, завоевание их страны делает терпеливыми, но не ожесточает. Том Эрскин знал, что старик очень горд и обладает большим чувством собственного достоинства. Он впервые увидел Но-Ингиля восемнадцать лет назад. Тогда Но-Ингиль показался ему свирепым и страшным великаном черным исполином с суровым, изборожденным глубокими морщинами лицом, с коротким крючковатым носом. Однако улыбка совершенно преображала его лицо. В те дни его борода и волосы, украшенные блестящим обручем, еще не были такими белыми, как сейчас.
Раннее детство Том провел в Англии, где его воспитывала тетка с материнской стороны, а когда она умерла, его отправили в Африку к отцу. Ему было тогда пять лет. Зулусы, работавшие на фермах его отца, приходили взглянуть на хозяйского сына; у малыша была молочно-белая кожа, светлые волосы, голубые глаза и румяные, как яблоко, щеки. Почти сразу они обнаружили нечто поразительное — отец не любил своего первенца, свое семя, как величали они продолжателя рода и наследника. И, последовательные в своих верованиях и убеждениях, они сделали то, что считали вполне естественным: они «прикрыли» белого малыша, как они выражались, «уголком своего собственного одеяла». Но-Ингиль, черный управляющий фермами Края Колючих Акаций, принадлежавшими мистеру Филипу Эрскину, отправился в долгий путь к Раштон Грейнджу, усадьбе, расположенной в прохладном нагорье, взяв с собой своего восьмилетнего внука, мать которого тоже умерла. Мальчик — его звали Коломб — тащил циновку деда и деревянный подголовник, а сопровождавшие их две женщины несли на голове кувшины с пивом и еду на дорогу. Но-Ингиль «отдал» своего внука белому мальчику. Это было восемнадцать лет назад. Мальчики выросли на ферме и стали близки друг другу, как братья.
Наконец старик заговорил:
— Коко надела платье. Она старая, но еще не выжила из ума. Нет, по сравнению со мной она еще молодая; три жены, что были у меня до нее, умерли. Теперь она приняла веру и надела платье.
— Кто здесь проповедует? Белый миссионер? — спросил Том.
Старик молчал так долго, что вопрос, казалось, останется без ответа.
— Тут есть один, Давид, он то приходит, то уходит. Приходили и другие, Моисей и Павел, но Коко приняла веру от Давида.
Старик умолк; он неподвижно сидел на корточках, а одеяло его упало с плеч на циновку. У него была прямая, как столб, спина, и солнце сверкало на его старческом, но все еще крепком и чистом черном теле, на сильных руках и ногах. Теперь, когда он уже стоял на краю могилы, ничто глубоко не затрагивало его души; печаль и неверие все еще были ему доступны, но от страстей у него остались только воспоминания. Он уже сказал все, что хотел сказать, и теперь открывал глаза на залитый солнцем мир лишь для того, чтобы откусить от плитки жевательного табака, привезенной ему в подарок Томом, еще одну дольку. Он жевал табак и мастерски сплевывал. Том закурил свою трубку.
— Где Коломб?
Старик покачал головой и сердито сказал!
— Он твой. Что ты с ним сделал?
— Я ищу его и должен найти. Куда бы это ни завело меня, отец, я должен его найти.
— Ничего не знаю. — Старик был уже снова спокоен. — Филип уволил его и прогнал со своей земли, и с тех пор, как он ушел, я его так и не видел.
— И больше тебе нечего сказать?
— Я старик, Том, не принуждай меня. Неверное слово нельзя догнать и вернуть. Оно как камень, что катится по склону горы. Ты вырос сильным и справедливым, и я гляжу на тебя с радостью. Если тебе суждено узнать дурное, сын мой, ты узнаешь это не от меня. До сих пор между нами не текла грязная вода, пусть так будет и впредь. Ты мудрее своих сверстников, поэтому хорошенько прислушивайся ко всему, что говорят вокруг.
Слова с хрипом вылетали из его рта, глаза были опущены, а руки безостановочно двигались. Слушая его, Том почувствовал, что мурашки забегали у него по коже. Так Но-Ингиль еще никогда не говорил. Старый зулус словно прощался с ним и хвалил его в последний раз, как бы предчувствуя нечто неизбежное. Недаром он назвал Тома «хранителем дороги». В маленьком краснощеком мальчике из Англии он угадал, как угадывают первоклассные стати в молодом бычке, сильный, упорный характер, что и выразил в этом прозвище.
Том Эрскин поднес к губам кувшин с пивом, и в ноздри ему ударил терпкий запах живительного напитка. Подняв глаза, он увидел, что по тропинке медленно движется маленькая фигурка в красновато-коричневом шерстяном платье. Это оказалась Коко. Голова ее была обвязана красным платком, и при ходьбе она опиралась на посох: то был крест, обернутый в синий лоскут.
— Теленочек, — сказала она и засмеялась. Приложив руку к груди, она остановилась передохнуть. — Слава Иисусу Христу, я снова вижу тебя собственными глазами.
Из хижины вышла младшая жена Но-Ингиля, чтобы расстелить на солнце циновку для Коко и подать ей напиться из тыквенной бутылки. С тех пор как Коко приняла христианство, она перестала пить пиво. Старуха сняла с себя украшения, платок и поношенную юбку из мягкой кожи, и теперь на ней не было ничего, кроме красновато-коричневого платья, креста и бремени лет. От радости, что видит Тома, она рассмеялась прежним счастливым смехом, но уже не стала поддразнивать его и выпытывать у него, как это всегда бывало прежде, какие-нибудь маленькие секреты и новости. Он не видел ее с тех пор, как она приняла христианство, и теперь она удивила его. Он ожидал какой-то перемены, допуская, что добрая старуха после этого помрачнеет и замкнется в себе, но никак не думал, что она настолько изменится.
— Был ли ты в большом городе, где живет правительство? — спросила она.
— Да, я был в Питермарицбурге.
— Ты его там видел?
— О ком говорит Коко? — спросил Том.
Она улыбнулась и, отвернувшись, стала водить по песку острием своего посоха-креста.
— Я говорю о Младенце.
Он знал, что так называли Динузулу, сына последнего верховного вождя зулусов. Наследник был лишен своих прав, сослан на остров Святой Елены, где он ходил по тропинкам Наполеона и, устремляя взгляд на море, подернутое легкой дымкой тумана, думал не о севере — местах былой славы, а о юге, где погибал его народ. Затем его вернули с острова Святой Елены, чтобы воспользоваться им как марионеткой. Называя его Младенцем, люди напоминали себе о своей беде, об утрате былого величия: они жаждали мужества, мести и справедливости. Том не знал, говорила ли Коко о наследнике или о своей новой религии. Он ждал, не желая перебивать ее.
— А-хе, это правда, — почти пропела она, вздохнув. — Белые солдаты придут в наши дома. Они уведут всех темнокожих красавиц девственниц под крыши белых домов, там их заставят спать с белыми мужчинами, чтобы наш народ не плодился. Они истребят наш народ. Семь бед сразу. Они принесли с собой саранчу и чуму для скота, лихорадку, налоги на собак, на хижины, на скот. Младенец прибыл в Питермарицбург в черном фургоне. У них колени задрожали. Он поднялся на вершину башни, башни с большими часами, и они стреляли в него. Хо! Он превратился в собаку с красными клыками, с огненным языком и лаем, страшным, как гром пушек. Они стреляли в него, и он превратился в быка. Бык ревел, а они глохли. Приехал губернатор, дал ему жирную белую корову и просил его уйти. Гладкое, белое животное. Он заколдовал корову и велел солдатам из форта убить ее. Они выстрелили. А корова щипала и щипала траву. Он засмеялся, взял из их рук винтовку и убил ее одним выстрелом. Он уехал в своем фургоне, а их словно гром поразил.
— Интересная история. Неужели это проповедник Давид учит таким вещам?
— Давид показывает нам сердце Иисуса Христа, агнца божьего. Да будет его детям мир, маис, молоко и дождь. Да будет мир Черному Дому Эфиопии. Пусть жизнь его будет вечной. Отец Иисуса Христа — владыка небес, повелитель грома. Сеятель, собирающий души умерших великих вождей. Его рука пишет на стене Белого Дома. Он опрокидывает и разбивает блюда пирующих.
Старик часто моргал, сидя на солнце. Казалось, он ничего не слышал, как будто слова Коко были лишь аккомпанементом к нескончаемому жужжанию насекомых. Речь ее была сумбурна: какое-то нагромождение слов и фраз. Но в этом беспорядке таилась стремящаяся к ясности человеческая мысль, и все сказанное несло в себе чистое, жаркое пламя большого смысла.
Том Эрскин присел на корточки рядом со старухой и, когда она вопросительно подняла на него глаза, сказал:
— Коко, если ты увидишь моего брата Коломба, скажи ему, что я был здесь. Передай ему, что я ищу его.
Она спокойно кивнула головой.
— Коломба искали, хотели заставить его работать на дороге. Его здесь не было. Мы не видели его с тех пор, как твой отец уволил его и прогнал со своей земли. Но нам не поверили, и полиция приходила его искать.
Она замолчала и сплюнула.
— Где идут работы на дорогах?
— Вон там, — она указала на холмы, спускавшиеся к неровной долине, что служила границей страны зулусов.
Он миновал заставу Ренсбергс Дрифт — беспорядочно разбросанные домики под железными крышами — и, проехав еще две мили, увидел в ущелье, заросшем эвфорбией — первобытными деревьями, подобно гигантским канделябрам, вздымавшими к небу свои могучие ветви, — палатки дорожных рабочих. В том месте над лагерем, откуда просматривалась излучина чистой речушки и дорожная насыпь, положив винтовку на грудь, спал надсмотрщик. Рабочие, размеренно взмахивая кайлами, с трудом вгрызались в твердый синий сланец. Один из них влез на холм и разбудил надсмотрщика. Тот спустился вниз и узнал Тома. В его маленьких, налитых кровью глазках мелькнул страх. От него пахло спиртом, табаком и грязью, а серая щетина на его жирном, круглом лице отрастала, должно быть, добрую неделю.
— Нет, сэр, я не знаю кафра с таким именем. Я и вообще-то не знаю, как их зовут. Их ко мне приводят, а мое дело следить, чтобы они работали и не убегали.
— Ладно, я уезжаю.
— Вы не донесете на меня, сэр?
— Нет.
— Мистер Эрскин, сэр, не окажете ли вы мне услугу? Помогите мне перевестись, заберите меня отсюда. Я больше не могу… Я боюсь говорить об этом с начальством, но я дошел до ручки. Эти черномазые оборванцы и за двенадцать часов не делают того, что можно сделать за час, и я знаю, что будет еще хуже. Они того и гляди превратят меня в отбивную котлету.
— Вот как, Макрей? Неужели они вас не любят?
— Дело не в этом, сэр, тут все сошлось к одному. Внизу, в долине, голландцы нам пакостят. Они, как саранча, надвигаются на фермы Края. Сначала они просто арендуют ферму или дают за нее хороший залог, а затем начинают выжимать пот из кафров. То есть ренту выплачивают кафры. Некоторые арендаторы — не хочу называть их имена, сэр, — подняли за три года ренту с фунта до десяти с каждой хижины. Те самые буры, которых мы колотили во время войны, теперь зарабатывают деньги за наш счет.
— Значит, виноваты голландцы? — засмеялся Том.
— Конечно, они больше всех.
— А шотландцы, англичане, банки, землевладельцы и те, что проживают денежки за границей, и мы сами? Когда этому конец?
— Вы правы, сэр, совершенно правы… Но что касается меня…
— Вы очень хотите убраться отсюда?
— Как вы думаете, сэр, сможете ли вы замолвить за меня словечко нужному человеку и помочь мне получить перевод?
— Куда? Обратно в Шотландию, поближе к дому и к родной земле, Макрей?
Последнее, что Том видел, были голубые, налитые кровью, водянистые глаза и дряблые щеки осклабившегося надсмотрщика. Бесполезная винтовка висела у него на плече.
Том хорошо знал судью с заставы Ренсбергс Дрифт. Именно по этой причине он там и не остановился. Когда-то мистер Мэтью Хемп был директором сельской школы, первого учебного заведения, куда попал Том, носившего название Конистонской академии. Внезапно школу закрыли. Остался только опустевший деревенский дом да четыре больших сарая на заросшем травой пустыре. Но мистеру Хемпу удалось воздвигнуть себе иного рода памятник — неизгладимый след в умах целого поколения белых мальчишек, обитателей близлежащих ферм. Большинство воспитанников академии по ночам молили бога о смерти директора, а в дневные часы мечтали о еде и придумывали Хемпу самую жестокую казнь. Наконец, когда один из мальчиков умер в школе, разразился скандал, погубивший мистера Хемпа. Его вызвали к следователю, и он оставил школу на попечение жены, сына Атера и своего подслеповатого помощника. И вот тогда-то мальчишки подожгли конюшню, где сгорели коляска, упряжь и две лошади, принадлежавшие мистеру Хемпу. Том до сих пор помнил страшную картину пожара; он помнил, как Атер Хемп, искусный стрелок, стрелял из винтовки в окно конюшни, пытаясь прикончить перепуганных лошадей, которые отчаянно ржали и не могли выбраться наружу. Атер решил, что конюшню подожгли зулусы, работавшие на ферме при школе, и, выпустив несколько патронов в сторону их хижин, ранил одного из батраков в плечо. Том Эрскин был тогда вне себя от исступленной радости, граничившей с безумием, но внезапно у него началась рвота, он вынужден был спрятаться за сарай, служивший детям спальней, и там его рвало до тех пор, пока он совсем не обессилел.
Но к тому времени, когда мальчики стали юношами, произошла странная перемена: Хемпы стали весьма известными людьми в пограничных районах, чуть ли не героями, Атер управлял добрым десятком поместий, расположенных в Зулуленде, и собирал ренту для живущих за границей землевладельцев. А мистер Мэтью Хемп был представлен губернатору в клубе стрелков. Губернатор, человек тучный и большой насмешник, предложил ему пост судьи.
— Нам нужны способные люди, — сказал он.
Мэтью Хемп, улыбаясь в усы и в то же время напряженно наблюдая за губернатором единственным глазом, проскрипел своим металлическим голосом:
— Боюсь, у меня нет способностей к юриспруденции, ваше превосходительство.
— Не беда. Если вы не займете эту должность, мне придется назначить на нее еще большего дурака.
Мистер Хемп засмеялся в ответ, но предложенный пост принял. Через пять лет у него уже были деньги, ферма и скот. Том Эрскин не понимал всеобщего уважения к Хемпу и не разделял его. Возможно, что обида, нанесенная ему когда-то, была слишком глубока, а может быть, Том подозревал, что между его отцом и Хемпом существует какой-то сговор. Том, казалось, до сих пор оставался таким же упрямым и непосредственным, как в детстве, и поэтому не умел прощать.
Том не торопился спешиться. Зулус-полицейский отсалютовал ему своим до блеска начищенным ассагаем. В конце двора, заросшего сорной травой, с плетеного шеста при полном безветрии уныло свисал британский национальный флаг. Том все еще не двигался — словно страшный сон, стояло перед ним прошлое… У него были широкие плечи, и в седле он казался грузным; золотисто-рыжие усы его блестели на солнце, а в глазах у него была тревога. Судья вышел из дому и остановился в дверях.
— Добрый день, Эрскин.
Том кивнул ему в ответ так же, как полицейскому, только холоднее. Он не позволит обращаться с собой, как с мальчишкой. Другое дело старый Но-Ингиль — он человек мужественный, достойный, его старшинство и покровительство не грех и принять. Хемп что-то кричал на весь двор, — высокий человек в длинном черном сюртуке, с повязкой, прикрывающей пустую глазницу; его седые волосы торчали дыбом, как будто он только что поднялся с постели. Возможно, он спал не раздеваясь — костюм его был совсем измят. Хемп всегда казался таким: грубым, бесцеремонным, властным.
— Слезай с лошади, парень, и входи в дом. Как твой отец?
Том спешился и бросил поводья полицейскому. Он не подал Хемпу руки и лишь сухо объяснил ему, что ищет зулуса по имени Коломб. Пока он говорил, в единственном глазу Хемпа светилось такое презрение, такая глумливая насмешка, что краска бросилась Тому в лицо.
— Коломб — это, кажется, тот парень, который считался твоим побратимом?
— Он сын Офени и последнее время жил на Уиткранцской ферме моего отца, пока его оттуда не выгнали.
Короткий смешок судьи и весь его вид, как бы говоривший, что ему, Хемпу, известна вся подноготная семейной жизни Эрскинов, взбесили Тома. Он чувствовал, что его ждет новый удар, и приготовился к нему. Возможно, Коломб уже побывал в руках Хемпа, в тюрьме и под плетьми, так что теперь спина его уже исполосована рубцами.
— Этот парень — закоренелый преступник. Зачем он тебе нужен?
— Если он преступник — значит, он нужен вам.
— Не мне, а полиции. Он сбился с пути потому, что его испортили, дали ему образование. Твой отец раскусил его и прогнал со своей земли. Парень в этом ничуть не виноват, и мне даже немного жаль его, Эрскин.
— Жаль?
— Да. Я его все равно поймаю. Он наверняка постарается снова пробраться сюда, и мы уготовим ему ловушку. Тогда я тебя извещу, если хочешь.
Том направился к лошади, но судья пошел за ним следом и встал у стремени, когда Том сел в седло.
— Между прочим, скот твоего Коломба пасется на ферме Мисганст у Стоффеля де Вета. Вот что заставит его вернуться.
— Я съезжу к де Вету.
— Ходят слухи, что вы снижаете арендную плату с хижин. Верно это?
— Я об этом не слыхал.
— Так я и думал: больно это непохоже на твоего отца. Но если бы кто-нибудь так поступил — скажу тебе откровенно, уж я-то знаю кафров, — это сочли бы признаком слабости. Сейчас нужна сила, а не слабость.
Всегда нужна сила, а не слабость. Всегда идти вперед с развернутыми знаменами и держать зулуса в узде твердой рукой. А за всем этим скрывается вечный страх, первая, еще незримая, еще не причиняющая боли клетка злокачественной опухоли. Страх заставлял британских колонистов быть сильными, решительными и смелыми, как буры. Но они совсем недавно оторвались от родины. Они еще не жили целыми поколениями на чужой земле и были подобны плодоносящему растению на скудной почве, которое ради того, чтобы выжить, снова становится бесплодным и горьким, как его предки.
Том спешил. Ему приходилось подгонять себя, ибо ничего приятного не сулил ему предстоящий визит к Стоффелю де Вету, Черному Стоффелю, как его прозвали за смуглую кожу и угрюмый характер. Том хотел добраться до фермы де Вета до захода солнца, чтобы можно было уехать оттуда засветло, не нарушая старинного обычая гостеприимства бурской семьи. И без того будет довольно трудно уехать, не столько от Черного Стоффеля, сколько от его матери. Стоффель был обидчивым человеком, который во всем видел тайное желание его унизить. Но от него можно было кое-что узнать об истреблении животных и пророческих слухах, ползущих по краалям. Даже у молодого человека, к тому же англичанина, могла найтись серьезная причина, чтобы спешить в Мисганст. Ведь мать Стоффеля, Оума, питала особую привязанность к Тому. Мальчиком он жил у нее на ферме. Тогда был еще жив ее муж Кристиаан, и они владели землей, которой потом лишились: тогда еще никто не ведал о страшных бедствиях, выпавших на их долю позднее, во время англо-бурской войны, и закончившихся трагедией в Холькранце, когда был убит Дауид — один из двух оставшихся в живых сыновей де Ветов. И погиб-то он не от руки врага — британского солдата, а от руки зулуса из нейтрального зулусского полка. Оуме было восемьдесят лет.
По обеим сторонам дороги тянулась сплошная стена кустарника, и только просвет в ней указывал поворот к ферме — не было ни ворот, ни ограды, ни дощечки с именем владельца. Том бывал здесь и прежде, всегда для того, чтобы повидать Оуму. Когда входил Стоффель, наступало неловкое молчание, ибо они не знали, о чем говорить: прошлое вставало между ними, прошлое, которого ни один из них не желал, но которое тем не менее было горькой действительностью. Следы от колес фургона заросли травой: ее затаптывал скот, но она снова разрасталась под благотворными весенними ливнями. С холма Том видел плоскую равнину, по которой был разбросан редкий кустарник. По обеим сторонам ее тянулись глубокие овраги, скрытые более густой растительностью; по дну оврагов бежали ручьи. В глубине долины неожиданно возник одинокий, почти не прикрытый деревьями дом. Он был виден с холмов, вздымавшихся за оврагами, а из него открывался широкий вид на холмы. Казалось, царило какое-то тайное взаимное недоверие между притаившимися в долине домиком бура и окружавшей его недружелюбной природой. На крыше лежали камни, чтобы железо не снесло ветром, На таком расстоянии Том не видел никакого движения возле дома. Ничего, кроме низкой, похожей на ящик жилой постройки, нескольких крытых соломой сараев и вьющегося из трубы дыма, который исчезал где-то за вершинами холмов.
Заходящее солнце светило Тому прямо в глаза, поэтому он увидел Стоффеля, только когда заржал его конь. В тени большой мимозы с плоской кроной бур сидел верхом на сильном коротконогом пони. Оба всадника спешились и поздоровались за руку, но только на мгновение острый взгляд Черного Стоффеля встретился с глазами Тома. В его квадратной черной бороде не было ни единого седого волоска, но в уголках глаз уже собрались глубокие морщины, а лицо было желтым от приступов лихорадки.
Пока они ехали рядом, спускаясь к дому, Том задавал обычные вопросы и получал односложные ответы, а иногда вместо ответа бур просто кивал головой. Стоффель пытался отгадать, зачем Том приехал. Он арендовал ферму у Натальского объединенного банка; отец молодого англичанина, Филип Эрскин, был одним из директоров этого банка. Быть может, им стало известно, что он снова увеличил арендную плату с хижин в зулусских поселениях, и теперь в свою очередь банк увеличит его арендную плату. Он ни за что не станет платить ни пенса больше. Пусть выселяют. Матери, конечно, будет нелегко, но он уже накопил почти достаточно денег для первого взноса за ферму возле Уинена и легко может перебраться туда; сложит все свое имущество, включая железо для крыши, в фургон, и пусть Эрскин вместе со своим банком катится ко всем чертям.
— Как Оума? — спросил Том.
— Спасибо, хорошо.
— Я очень люблю ее, — сердечно сказал Том, и Стоффель украдкой покосился на открытое лицо юноши. По-видимому, это была правда — юноша с таким кристально чистым взором не может лгать. Он подумал, что, кажется, сумеет убедить молодого Эрскина: расскажет ему об убытках и затруднениях, о тяжелом положении фермы, о недоброжелательности кафров и об опасности. Да, об опасности. Даже если говорить об этом не очень благоразумно, тем не менее это правда — опасность подстерегала человека за окнами ночью, от нее сохло во рту. Должны же они снизить арендную плату хотя бы ради того, чтобы здесь остался белый человек с винтовкой. Потом он вдруг вспомнил: говорят, между отцом и сыном произошла размолвка. Он еще раз взглянул на молодого англичанина и окончательно отбросил свои опасения. Напрасно он встревожился. В конце концов, положение у него достаточно прочное, и банк не может пожаловаться, что он слишком строг и нетерпим к зулусам. Он берет у них всего по четыре фунта с хижины. А ведь он знает, что землевладельцы-англичане, особенно Атер Хемп и компания, которую он представляет, увеличили плату до двенадцати фунтов. Это очень много при заработках от десяти шиллингов до фунта в месяц, и поэтому все здоровые мужчины и юноши в краалях должны искать приработка на стороне, а иначе они безнадежно влезают в долги и лишаются своего скота. В Мисгансте было тридцать хижин, по четыре фунта с хижины — это сто двадцать фунтов в год. Арендная плата за ферму составляла тридцать пять фунтов, и Стоффелю уже удалось отложить почти сорок фунтов. Когда он взял ферму в аренду, банк требовал по фунту с каждой хижины. Со временем требования возросли, но все же оставались умеренными, и вот теперь англичане-землевладельцы портят все дело своей жадностью и спешкой. Затевается какое-то скверное дело. Глаза Стоффеля недобро сузились — теперь он понял, зачем приехал молодой Эрскин: он высматривает себе землю.
Стоффель сумел скрыть удивление, когда Том спросил о Коломбе. Да, на его земле пасется шесть голов скота, принадлежащего зулусу, — за это приплод остается ему, Стоффелю, но это всего пять телок за два года.
— Он еще не возвращался, — сказал Стоффель.
— Этот человек раньше жил на ферме моего отца в Уиткранце.
Черному Стоффелю не понравилось, что Том назвал зулуса «человеком», но он ничего не сказал.
— Вы от него ничего не получали? — продолжал Том. — Я хочу сказать, быть может, кто-нибудь из его племени передал что-нибудь от него?
— Нет… нет. — Подозрения бура вспыхнули с новой силой. — Он что, должен вам деньги?
— Скорей наоборот. Я кое-чем обязан ему.
— Вот как!
— Мне необходимо срочно видеть его. Ведь мне незачем объяснять вам, оом[2] Стоффель, всю серьезность нынешнего положения.
— Что вы имеете в виду?
Том пристально посмотрел на бура; тот ехал слегка склонив голову, стараясь укрыться от косых лучей заходящего солнца. Изможденный вид, бедная одежда, самодельные башмаки, много раз чиненные седло и уздечка и при этом прекрасная осанка, гордый взгляд и насупленные брови — человек, не согнутый и не сломленный бесчисленными несправедливостями и обидами. Черный Стоффель, казалось, прочитал его мысли, и едва заметная улыбка заиграла на его лице.
— Этот кафр приходил сюда и не говорил по-зулусски, нет, и не на африкаанс[3]. Он говорил по-английски — и лучше, чем я. Он держался не нагло, нет, а вежливо и почтительно. Я так удивился, будто это моя лошадь заговорила. Он не передавал мне поручения, о которых вы спрашиваете. Нет, он прислал мне письмо, настоящее грамотное письмо, написанное хорошим почерком. Если бы мне не довелось слышать, как он говорит, я бы сказал, что это письмо написал белый человек. Никаких дерзостей, никаких вопросов. Только упомянул о своих коровах, не забыл о любезностях: «С искренним уважением Ваш Коломб Пела». — Легкая скептическая улыбка тронула губы Черного Стоффеля. — Единственная с его стороны нескромность — он написал свою фамилию. Чем скорее такого кафра прикончат, тем лучше. До чего мы дожили? Он написал это письмо, чтобы застраховать себя, он, понимаете, не верит моему слову, поэтому ему нужна письменная гарантия.
— Откуда он прислал письмо?
— Вот тут-то в его умном письме была допущена ошибка. На нем не было обратного адреса, но отправлено оно было из Питермарицбурга.
Они подъехали к открытой веранде, пол которой был выложен плоскими речными камнями, и Черный Стоффель привязал свою лошадь к пню акации. Том лихорадочно соображал, какую бы причину придумать, чтобы тотчас же ехать дальше. Он уже узнал от Стоффеля все, что можно, и теперь необходимо уехать прежде, чем Оума увидит его. Бур вопросительно поглядывал на него, ожидая, когда он спешится. Солнце уже село, и красноватый свет освещал из-за облаков бедное жилище и молодого англичанина на породистом скакуне. Дощатая дверь, скрипя, отворилась, и на веранду, вытирая фартуком руки, вышла Оума — прямая, седовласая старуха с глубоко сидящими, еле видными глазками и лицом, почти сплошь — исключение составлял только нос — изборожденным морщинами. На ней было синее ситцевое платье, мешком свисавшее с плеч почти до земли, из-под которого, когда она медленно, но твердо ступала по каменному полу веранды, виднелись ее сандалии из сыромятной кожи и пальцы босых ног.
— Боже мой, — сказала она хрипло, — да ведь это наш маленький Том.
Том спрыгнул на землю и поспешил навстречу Оуме. Он взял ее жесткие руки в свои и поцеловал старуху в щеку. Теперь ему был виден мерцающий огонек в ее глазах. Протянув руки, она прижала его к груди, и когда он поднял голову, в ее глазах стояли слезы — этого он никогда раньше не видел.
— Оума, что…
— Молчи, сынок.
Она отвернулась и смахнула рукавом слезы.
— Просто я рада, рада, мне так приятно видеть тебя, дитя мое. Да, да, и ты тоже рад. Я понимаю, я не должна обижаться на то, что ты теперь так редко навещаешь меня. А знаешь ли ты новость? У меня есть чем порадовать тебя. Как? Ты уже знаешь? Стоффель рассказал тебе?
— Он ничего не рассказывал мне, Оума.
Держа в руках поводья, Черный Стоффель равнодушно наблюдал за ними. Он что-то яростно крикнул, и тотчас же появился запыхавшийся черный мальчишка.
— Где Снаф? — спросил Стоффель на африкаанс и, не дожидаясь ответа, приказал: — Скажи ему, чтобы расседлал коней, почистил их и напоил. Накоси травы для серого жеребца и привяжи его. Слышишь?
— Да, баас.
Они уселись на открытой веранде, наслаждаясь теплым вечерним воздухом, и Оума принесла чашки с крепким черным кофе. Стоффель повесил свою шляпу на гвоздь, и густые темные волосы его упали на воротник куртки. Он не пригласил мать выпить с ними кофе, и она стояла возле двери, улыбаясь Тому всякий раз, когда он поднимал глаза. Она берегла, как сокровище, воспоминания о былом счастье и очень любила этого юношу, хоть он и был англичанином, ибо ей казалось, что частица ее самой и ее мужа Кристиаана, воортреккера[4], вошла в него, сделав его родным и близким: он живет с ними под одним небом, и у них общая, ниспосланная богом судьба.
— Оума, какую же радость припасла ты для меня? — спросил Том.
Она подняла палец, призывая его к молчанию, и до них донеслись голоса из кухни: служанка и еще кто-то говорили на африкаанс. Затем в гостиной раздались легкие шаги, и Том встал, увидев в сумеречном свете через отворенную дверь фигуру женщины.
— Посмотри, кто к нам приехал, — сказала Оума.
На веранду робко выглянула девушка в длинном выцветшем розовом платье. Ее густые пепельные волосы падали на плечи, она сделала шаг вперед и остановилась в нерешительности, а ее большие темные глаза раскрывались все шире и шире, пока не засверкали зрачки, черные и влажные.
— Это… — она бросила быстрый взгляд на бабушку.
— Линда! — воскликнул Том.
Девушка подбежала к нему, обхватила обеими руками его шею и прижалась щекой к его щеке.
— Том, боже мой, это Том.
Она опустила руки и смущенно попятилась. Девушка хотела еще что-то сказать, извиниться, но не могла произнести ни слова. Дойдя до дверей, она быстро повернулась и исчезла. Едва касаясь босыми ногами пола, она легко пробежала через весь дом и выпорхнула из-под навеса, где помещалась кухня. Старая служанка, дочь черной рабыни, проводила взглядом стройную фигурку в светлом платье, исчезнувшую в темнеющей степи.
Том пошел за Оумой де Вет в кухню.
— Куда она убежала, Тосси? — спросила Оума.
— Не знаю; она бежала так, будто за ней гнались духи. Сейчас вернется, ведь в степи страшно оставаться одной.
— Пойди разыщи ее, Тосси.
— Позвольте мне пойти, — сказал Том.
Оума улыбнулась.
— Она спрячется от тебя. Тосси ее приведет, и тогда мы сядем ужинать. Иди поговори со Стоффелем. Ему редко удается с кем-нибудь потолковать.
Беседа не клеилась. Они сидели рядом на деревянной скамье, и оба чувствовали, что их разделяет какое-то третье существо, зловещий призрак, созданный их собственным воображением. Отчаявшись, Том вспомнил, что у него есть пачка сигарет, и, вынув ее из кармана, протянул буру. Но Черный Стоффель тут же достал свой кисет с дешевым табаком и угостил Тома; и только когда Том набил свою трубку, он закурил душистую фабричную сигарету, сделанную в Англии из вирджинского, привезенного из Америки табака. Стоффель глубоко затягивался, с наслаждением вдыхая дым, но ни словом, ни знаком не желал признаться, что сигарета доставляет ему удовольствие.
«Черт возьми, это камень какой-то», — подумал Том, попыхивая своей трубкой и выпуская клубы вонючего дыма.
Потом они сели за стол друг против друга и принялись за ужин. Том с разочарованием увидел, что буры вернулись к древнему обычаю, по которому женщины лишь прислуживают мужчинам во время еды. С подносом в руках вошла Линда. Теперь на ней было затянутое в талии скромное черное платье городского покроя, а на шее — черная бархотка. По звуку ее шагов он понял, что она надела туфли. Волосы ее были гладко зачесаны и блестели при свете лампы, а когда она вошла, держа в руках поднос, шея и лицо ее залились краской смущения. Оума тоже переоделась: она была в темно-синем накрахмаленном платье. Но вид у нее был усталый, и она медленно передвигала обутые в сандалии ноги. Оума наблюдала за тем, как прислуживает за столом Линда, потом придвинула стул и села возле Тома.
— Я превратилась в старую курицу, — сказала ома. — С заходом солнца меня клонит ко сну. А теперь, скверный мальчишка, скажи-ка, почему ты так долго не приезжал ко мне?
— Я был в Иоганнесбурге, Оума.
— А, это же Содом и Гоморра, — сказала она покорно.
— Ну, не совсем так, Оума, и, уж конечно, Иоганнесбург не столь знаменит. Но побывать там очень полезно.
— Боже, что он говорит! Тогда это — проклятое место.
Линда засмеялась.
— Оума всегда это твердит, а ведь ни она, ни оом Стоффель ни разу там не были. Это — не Гоморра, это — Эдем.
— Тс-с, дитя!
— Настоящий рай. Там есть чудесные сады, где дети катают обручи, а за ними присматривают белые няни. Там светло и весело, и каждая минута приносит радость. Нигде больше не увидишь так много счастливых людей. Конечно, там есть и несчастные: нищие, бедняки калеки, но и они как-то ухитряются жить. А театры? Театры просто божественны!
— Ты была в театре? — спросил Стоффель.
Он побледнел, но не смотрел в ту сторону, где стояла Линда, прислонившись к сколоченному из простых досок желтому кухонному шкафу. Глаза ее горели, а молочно-белая кожа, казалось, мерцала.
— Да, оом Стоффель.
— Ты не рассказывала нам об этом.
— Я была там три раза. Это было как в сказке, это было…
Черный Стоффель вперил в нее яростный взгляд. Горящие черные глаза дяди и его белое как мел лицо, окаймленное угольно-черной бородой и черными волосами, сразу же заставили ее забыть обо всех радостях большого города. Она запнулась и умолкла.
— И это говорит дочь моего брата Дауида, — сказал Стоффель. — Разве ты уже не помнишь своего отца?
— Перестань, Стоффель, — вмешалась Оума.
— Кто водил тебя в эти… в эти театры?
— Дедушка Клаасенс.
— Что? — Стоффель медленно поднялся на ноги, уронив стул. — Не могу поверить. Он благочестивый человек. Он сражался за республику в двух войнах. Я сам слышал, как он читал проповеди.
— Оом Стоффель, это я виновата. — Девушка тоже побледнела, но не от страха, а от обиды, что он попрекнул ее именем отца.
— Ты виновата? О чем ты говоришь? — грозно спросил Стоффель.
— Успокойся, сыпок, садись и ешь. Не так уж все это страшно. Девочка расскажет нам об этом в другой раз.
— Ну, хорошо, — согласился он.
— Прости меня, оом Стоффель, пожалуйста, прости меня. Но я говорю правду, и я все тебе сейчас расскажу. Дедушка Клаасенс пожалел меня. Я очень просила его, умоляла, и ему стало меня жаль. Он ходил со мной в театр, но, клянусь тебе, он не смотрел на сцену. Он закрыл глаза и не смотрел на актрис. Он там уснул. И кроме того, дедушка все равно не понимает по-английски.
— Ну вот, — сказала Оума. — Праведный человек: закрыл глаза, и ничего плохого не случилось.
— А если ты позволишь ей поехать в Питермарицбург, — злобно фыркнул Стоффель, — она будет проводить все время в театрах, на балах и участвовать в дьявольских развлечениях.
— Ты ведь сам дал согласие, Стоффель, и прекрасно знаешь, что Питермарицбург — хороший, мирный город. Ты же был там.
— Один раз.
— Там много церквей.
— Да, да.
— И Бошоффы — добропорядочная семья. Я знаю их уже пятьдесят лет. Они хорошо сделали, что остались в городе, а вот нам не повезло. И очень приятно, что они так внимательны к Линде. Но если ты считаешь, что ее поездка не приведет ни к чему хорошему, Линда не станет спорить, придется только написать им письмо.
Стоффель поморщился и пожал плечами.
— Я этого не говорил. Пусть едет. Она не моя дочь.
В наступившей тишине Линда на цыпочках подошла к стулу, на котором сидел ее дядя, и встала за его спиной.
— Я теперь твоя дочь, милый оом Стоффель, — мягко сказала она. — Я не сделаю ничего против твоей воли.
Она ласково положила руку ему на плечо. Он был побежден, они перехитрили его, но все мускулы его тела были еще напряжены. Он уже хотел было сказать: «Да, да, безопаснее для нее уехать отсюда», — но заставил себя промолчать. Ведь тут сидит этот парень, англичанин, он преспокойно продолжает ужинать и не принимает никакого участия в разговоре. С виду-то он вежлив, но в глубине души наверняка смеется над ними.
И Стоффель коротко сказал:
— Все уже решено, зачем же менять?
Из-за дядиной спины Линда бросила на Тома торжествующий взгляд, откровенный и радостный. На мгновение ее глаза блеснули, но она тут же опять спряталась за спину дяди.
— Итак, Том, когда мы, старики, пойдем спать — а нам нужно отдохнуть, и мне, и Стоффелю, ведь он встает до рассвета, — ты сможешь поухаживать за Линдой.
— Оума, что ты говоришь? — вспыхнула Линда.
— А что здесь такого? Он не спрашивал разрешения, но я его даю заранее. Мальчики иногда немного застенчивы, а мальчики-англичане и вовсе недогадливы.
— Англичане не ухаживают!
— Вот уж никогда этого не слышала… Быть может, они это называют по-другому? А Том? — Она весело засмеялась.
— Не знаю, Оума. Англичане, пожалуй, немного лицемерят.
— Вот именно. Но это дом буров, и здесь можно ухаживать. Я дам вам хорошую, длинную свечу, не самодельную, а настоящую, купленную, она будет гореть добрых два часа. Ну, что? И потом ты можешь приезжать и ухаживать за Линдой сколько хочешь. В январе она уедет в Питермарицбург, но это всего лишь на месяц.
— Спасибо, Оума. Но что, если Линда укажет мне на дверь?
Оума стукнула ссохшейся старческой рукой по столу, и глаза ее совсем спрятались в морщинках смеха. Стоффель тоже криво улыбнулся.
— Вот так сказал! Я тоже, бывало, указывала кое-кому на дверь, только тогда это была не дверь — просто парусина в палатке или фургоне. Ну, уж это зависит от тебя, мой мальчик.
— Я всегда буду приезжать к тебе, Оума, как и раньше, и к оому Стоффелю. А если и Линда будет здесь, тем лучше.
— Это что еще за глупости? Зачем тебе приезжать ради меня? Ведь не будешь же ты сжимать мою руку под столом или наступать мне на ногу.
— Я тоже не хочу, чтобы на мою ногу наступал здоровенный грязный сапог, — вспыхнула Линда. — Какая ты старомодная, Оума.
Она выскользнула из комнаты; ярость и гнев душили ее: она была так унижена. Откровенность и простота — отличные качества, но Оума, сама того не ведая, грубо попирала самые сокровенные ее чувства. Ее романтические мечты о Томе Эрскине и счастливой беспечной жизни с ним жили в душе ее с детства, когда еще не было войны. Будущее рисовалось ей все заманчивее, а Том представлялся далеким, недостижимым идеалом. К этому примешивалась и смутная мысль, что он англичанин, заклятый враг, и временами ей казалось, что она совершает тяжкий грех, продолжая его любить. Но, увидев Тома, она позабыла все свои печальные думы и сомнения, и сердце ее вновь переполнилось счастьем. Слова Оумы обидели девушку. Ей было стыдно их слышать: как будто она деревенская простушка, которая метит слишком высоко в поисках мужа. Она заставила себя прислуживать у стола до конца ужина, но радостное волнение того вечера уже исчезло.
Оказавшись наедине с Оумой, она заговорила, стараясь казаться спокойной, но губы ее дрожали, а тело трепетало от напряжения. Она так и не притронулась к еде.
— Я знаю, что ты любишь меня, Оума, ты не хотела обидеть меня, но получилось так, что в его глазах я кажусь теперь ничтожной, глупой и просто гадкой.
— Ну, что ты, что ты, — Оума ласково протянула к ней руку, но Линда резко отстранилась. — Он ведь понимает шутки. Он всегда их понимал, он был чудесный мальчик. И если я пошутила и в шутке этой есть что-то приятное, что же в этом плохого?
— Все, все плохо, ты не понимаешь. — Выдержка покинула ее: она уронила голову на руки и заплакала так, как никогда еще в жизни не плакала. Каждое всхлипывание, жестоко раня ее душу, причиняло ей все новую и новую боль. — Мне все равно, понимает он шутки или нет. Меня не интересует Том Эрскин, и я больше не ребенок. Оума, я не хочу, чтобы меня жалели. А если кто-нибудь и презирает меня за то, что я дочь бура, то я лишь горжусь этим.
— Конечно, детка. Я знаю.
— Ты слышала, что он сказал? Прямо мне в лицо он говорит, что не хочет приезжать ради меня. Он будет приезжать к тебе, потому что он англичанин и вежливый джентльмен, а если я буду здесь — что ж, тем лучше! Разве он стал бы говорить такие обидные вещи, если бы не презирал меня?
— Не знаю, детка.
— Ты подумала то же самое?
— Позволь мне сказать тебе кое-что, чего я никогда не говорила прежде. И скажу я это тебе не для того, чтобы пролить бальзам на твои раны. Перестань плакать и слушай.
— Я слушаю.
— Ни один мужчина не будет презирать такую, как ты. У меня есть глаза, и я отлично ими вижу. Я вижу, что ты красивее всех в нашей семье и в семье твоей матери. Да простит меня бог, но мне кажется, что небо подарило тебя нам за все наши лишения и горести. Если ты к тому же и великодушна, Линда, если сердце твое так же прекрасно, как твое лицо, то… Ну вот, ты и перестала плакать, но сперва заставила меня сказать тебе такое, что вскружило бы голову всякой глупой гусыне. Впрочем, ты не гусыня, а каждое мое слово — истинная правда.
— Ты настоящее сокровище, Оума. — Линда кинулась к бабушке и обняла ее. — Я действительно гусыня, но так приятно слышать, когда ты говоришь, что это неправда.
— А теперь иди, вежливо поговори с Томом Эрскином и дай возможность оому Стоффелю лечь спать, не то он заснет в своем кресле и вывалится из него.
— Я боюсь.
— Том чем-то обеспокоен. Я не знаю, в чем дело. Но если ты не поспешишь, он решит, что совсем потерял тебя, и уедет. Ему далеко ехать, он будет дома только на рассвете.
Она сказала:
— Мне было тринадцать лет, когда мы виделись в последний раз, Том.
— Да.
Он смотрел вдаль, на темную линию холмов. Луна всходила прямо перед ними, когда они стояли рядом на открытой веранде уединенного дома, который, как и многие другие бурские дома, фасадом выходил на восток, а задней стеной примыкал к холму, словно особенно сильно ощущая свое одиночество в долгие часы мрака и потому всегда с нетерпением ожидая рассвета.
— Я помню, Линда. Я никогда не забуду ни одной мелочи. Тогда, как и сейчас, степь была зеленой. И говорили: война придет в зеленую степь.
— Не вспоминай об этом.
— Я хотел уехать с тобой, Линда, — вот, что я хотел сказать. Ты спускалась с холма в фургоне оома Стоффеля, а твой отец, оом Дауид, правил лошадьми. Я знал, что вы не вернетесь. Я знал, что вы уходите к Ванреенскому перевалу, где стояли лагерем буры. Я хотел уехать и, если бы оом Стоффель позволил мне, я, наверное, присоединился бы к отрядам буров. В то время я не испытывал к войне ни сочувствия, ни неприязни. Я просто очень мало понимал тогда, но мне очень не хотелось расставаться с тобой.
— Тебя бы сочли за мятежника.
— Но я ведь все-таки не уехал. Правда, я никогда не сражался и на стороне англичан, никогда.
Она почувствовала, как дрожь прошла по его телу. Смущенные, но полные доверия друг к другу, они стояли рядом, и локоть Тома слегка касался локтя Линды. Он взглянул на нее и улыбнулся.
— Я никому не рассказывал, почему я отказался воевать. Я позволил им думать все, что угодно, и они многое преувеличили. Но, если бы снова пришлось все повторить, я бы пешком пошел за фургоном оома Стоффеля, и меня бы уже не вернули обратно. Мысленно я проделывал это уже много раз.
— Не будем говорить о тех временах, Том.
Тон ее был резким, а голос дрожал. Он почувствовал, что пора прекратить этот разговор, ибо понимал особую гордость тех, кто много страдал и кого закалило глубокое чувство ненависти.
— Мы еще поговорим об этом когда-нибудь, если ты не боишься.
— Хорошо.
— Прошлое ушло, но око все равно принадлежит нам, и ни о чем не нужно сожалеть. Я это знаю, Линда.
— Ты не знаешь, что значит жить здесь. Еще не прошло и трех месяцев, и я вздрагиваю при виде любой тени.
— Правда? Может быть, лучше войти в дом?
Минуту спустя она успокоилась, смягчилась и даже взяла его под руку. Он был таким надежным и преданным, и она чувствовала, что в нем нет никакого изъяна — одно только хорошее. Он него пахло свежестью и чем-то мужским… сладким… да, это был он. Оума вдохнула в нее новую веру, и она снова стала надеяться, что он не ушел от нее безвозвратно. Если бы только она, сумасбродная дикарка, оставшаяся сиротой после этой проклятой войны, могла забыть о том, что он англичанин, сын богатого отца, образованный, сдержанный, снисходительный, если бы она могла видеть в нем только мужчину и не робеть!
Он перепрыгнул через перила веранды на землю и помог ей спуститься к нему. Луна, срезанная с одной стороны, ярко светила над холмами, лениво верещали сверчки. Из далеких оврагов доносилось журчанье ручьев, а иногда было слышно, как в ближней канаве шлепнулась в воду лягушка. В кухонной плите все еще тлели твердые, как железо, поленья акации, курясь тонким, приятно щекотавшим ноздри ароматным дымком. Эти знакомые признаки ночи, с которой приходила пугающая тишина, пустота и страх, уже давно начали мучить ее. Приехав в натальский Край Колючих Акаций, она здесь сразу почувствовала себя чужой: ей казалось, что холмы следят за каждым ее шагом и не признают ее своей. Она была так угнетена этим, что сердце ее постоянно трепетало от страха. Она не решалась рассказать об этом ни Оуме, ни оому Стоффелю — они всегда жили одиноко и невозмутимо верили в собственную силу, — ни тем более дочери черной рабыни, Тосси, которая, как думала Линда, не сможет понять ее чувств.
Но этот вечер не казался ей таким страшным, и даже луна улыбалась ласково. Рядом был Том, и ночь превратилась в ручного, огромного красавца зверя. Жилки на шее Линды дрожали. Ей хотелось схватить голову Тома и прижать ее к своей груди так, чтобы он не мог дышать, — тогда его жизнь будет зависеть от нее, от нее одной. Она невольно протянула вперед руки, и ночь, придвинувшись ближе, ласково ее обняла. В то же мгновение она метнулась от него в сторону и побежала прочь. Всего несколько шагов, и она растворилась во мраке. Том двинулся было на звук шагов, потом остановился, прислушиваясь, но ничего не услышал. Обманчивый лунный свет играл камнями, кустами и белой корой дерева млуту. Том звал ее ласково, настойчиво. Она была одна в ночи, она убежала не в дом. А ведь она говорила, что малейшая тень заставляет ее вздрагивать; уходя все дальше и дальше, он звал и искал ее. Один раз на его зов приветливым ржанием отозвался верный Ураган, и Том нашел своего коня на привязи в сарае с обложенными дерном стенами и тлеющим в углу дымным костром. Дым заставил его закашляться. Стоффель был заботлив, он никогда не забывал разложить костер — дым охранял лошадей от москитов и болезней… Том потрепал по шее своего серого и снова пустился на поиски Линды.
Он не нашел ее; она сама появилась перед ним — темная фигура в тени фургона, мимо которого он проходил не один раз. Лунный свет играл в ее волосах, и, приблизившись к ней, он увидел, что лицо ее мокро, а в глазах у нее стоят слезы. Она протянула руку и крепко сжала его пальцы.
— Пожалуйста, пойдем домой, Том. Почему сразу стало так холодно?
— Выпала роса.
Они направились к низкому домику, вызывающе заметному и в то же время жалкому среди бескрайней степи.
— Хорошо бы жизнь была игрой, тогда все было бы настолько проще, — сказала она. — Но я не знаю… я не знаю, что ты можешь подумать обо мне. Ты разговаривал со своим конем — это так похоже на мужчину! Ты всегда так делаешь, Том?
— Мой конь не очень разговорчив, но ему нравится здешняя красная трава, поэтому он очень скоро снова привезет меня сюда.
— Оума припасет свечу, чтобы ты мог подольше ухаживать за мной.
— А ты — метлу, чтобы прогнать меня.
— Нет, — сказала она и засмеялась, словно про себя. — Я не боюсь. Я буду ждать тебя.
Очарованный, он смотрел на нее, вспоминая тот странный жест, которым она, казалось, хотела обнять все небо. Но она отняла у него свою руку и, спокойно сказав «доброй ночи», исчезла за дощатой дверью, со скрежетом закрывшейся за нею. Дверь не запиралась. В ней совсем не было замка. Возможно, в этом таился тонкий намек; не стоит жить за такой дверью, которую следует запирать. Будто несколько растрескавшихся от непогоды сосновых досок могут служить крепостью и защитой от внешнего мира.
Лучи позднего солнца проникли через маленькое квадратное окошко в спальню и разбудили Тома. Ему было жарко, он чувствовал вялость и ломоту во всех суставах и сначала никак не мог понять, почему солнце бьет ему прямо в глаза. Потом, вспомнив вчерашнее, он сел, затем медленно прошелся по комнате, чувствуя под ногами приятный холодок гладкого сланца, которым был выложен пол. Он попытался восстановить в памяти мысли, тревожившие его накануне. Однако теперь они почему-то не казались такими тревожными; его беспокоила только неудавшаяся попытка отыскать Коломба Пела, Лишь с помощью этого молодого зулуса он мог вновь завоевать доверие черных, и вчерашняя поездка укрепила в нем это убеждение множеством не навязчивых, но достаточно ясных примет. В краале старого Но-Ингиля он натолкнулся на невидимую, но глухую стену осторожности, воздвигнутую, чтобы сбить его с толку. Коломба, оказывается, преследовал закон, и старик, его дед, чуть ли не винил в этом Тома. «Он твой — что ты с ним сделал?» — сказал он. Еще старик намекнул, что Коломба ищут потому, что он уклоняется от принудительных работ. Надсмотрщик Макрей только увеличил его тревогу, но ничем не помог ему. И только судья, мистер Мэтью Хемп, дал ему первую нить.
Том сел на край кровати и закурил трубку, не переставая думать о Хемпе. Он назвал Коломба закоренелым преступником только потому, что молодой зулус нарушил существующий порядок, и еще потому, что тот получил образование. Том помогал Коломбу учиться и не видел в этом ничего преступного. Коломб не преступник — в этом Том был совершенно уверен. У Черного Стоффеля де Вета он нашел последнее недостававшее звено — письмо Коломба пришло из столицы, из Питермарицбурга. Придется поискать его там. Но это будет очень трудно. С чего начать и как найти зулуса, который имеет все основания скрываться? Да, это задача не из легких. И в то же время чувство удовлетворения, ощущение простора и свободы заставили Тома забыть то волнение, которое он испытал во время вчерашней поездки. Теперь ему дышалось легко. Ему захотелось еще раз увидеть Линду, прежде чем он отправится в Питермарицбург на фантастические поиски Коломба. Теперь-то он уж не потеряет ее из виду, такую застенчивую и робкую при всем ее совершенстве. В ее выразительных глазах он увидел горечь и детскую кротость, но раз или два ему удалось подсмотреть в них вспышки желания, неузнаваемо преображавшие девушку и заставлявшие замирать его сердце. Он готов был под любым предлогом сегодня же утром снова поехать к Черному Стоффелю, чтобы еще раз увидеть ее, но проспал, и теперь уже было слишком поздно. Лучше он выедет завтра на рассвете и приедет на ферму после обеда. Он подумал, что следует взять с собою ружье, чтобы по дороге подстрелить несколько цесарок для Оумы.
Увидев у себя на руке полоску засохшей крови, Том попытался припомнить, откуда у него эта царапина. И вспомнил: Ураган, внезапно метнувшийся в сторону, прямо на акацию с колючками, и мертвая белая свинья, заколотая ассагаем. Вот в чем дело. Вот почему так необходимо разыскать Коломба, еще более необходимо, чем он думал, когда ехал в Край Колючих Акаций.
Когда Том одевался, ему пришла в голову новая мысль. Он разыщет зулуса совсем иным путем. Он знает человека, которому может довериться и к которому можно обратиться за помощью; он не будет глумиться, как Мэтью Хемп, над его черным «побратимом».
В середине дня, когда на окнах булочной поселка Конистон открыли ставни и работник-зулус выставил на всеобщее обозрение грифельную доску со списком имеющихся в продаже товаров: «Вишневый пирог, бостонский пирог, ячменные лепешки, йоркширские овсяные хлебцы», — Том вылез из своей красной двуколки и постучался в полуотворенную дверь. Он застал хозяйку, миссис О’Нейл, в комнате при пекарне за подсчетом выручки. На носу у нее торчали очки в стальной оправе, а за ухом в растрепанные седые волосы был воткнут карандаш. Кивком головы она указала Тому на стул и продолжала что-то бормотать над колонкой цифр. Это была маленькая, сутулая женщина, с тонким, почти незаметным ртом. Серые глаза ее всегда смотрели открыто и доброжелательно, а кожа была нежной, свежей и блестящей, почти как у молодой девушки. Она еще не оторвалась от своего занятия, когда вошла ее дочь Маргарет. Том приехал именно для того, чтобы повидать Маргарет, и был рад ее приходу.
— Это очень похоже на маму. Ты давно ждешь, Том?
— О нет, не больше получаса.
— Вот вздор, вдвое меньше! — Старуха сурово оглядела его поверх очков и улыбнулась. — Ты прекрасно выглядишь, Том, просто чудесно.
— Это потому, что он молод, мама. — Маргарет ловко двигалась по комнате, приводя ее в порядок. Она смяла в руке опавшие лепестки степного цветка. — Они так быстро осыпаются, — сказала девушка и бросила лепестки в глиняную вазу.
Том уловил слабый аромат засушенных цветов и листьев. По сравнению с сильными, живыми запахами пекарни, ощутимыми даже при остывших печах, от вазы пахло чем-то мертвым и печальным. Маргарет всегда казалась ему олицетворением зрелости и надежности, она была чуть ли не извечной частью его окружения — этакой прекрасной излучиной реки, всегда свежей, изменчивой и все же постоянной. Она была на несколько лет старше его, ей было уже около двадцати шести, и она всегда, с тех пор как он себя помнил, казалась ему взрослой. Пожалуй, дело было не столько в ее внешнем виде, сколько в манере говорить и рассуждать. Умственное развитие большинства колонистов, даже стариков, доходило до определенной точки и потом останавливалось — в их суждениях сквозила хвастливая ограниченность, они давали соседям обидные прозвища и пускали друг другу пыль в глаза. Маргарет не была похожа на них. Она умела думать, у нее были свои идеи. Ее называли «синим чулком», по недоразумению полагая, что так именуется всякая выпускница колледжа. Но, быть может, именно поэтому она и не вышла замуж. Молодые люди, фермеры, биржевики, спортсмены и офицеры из полков милиции чувствовали себя очень неловко, когда на них бывал устремлен ее спокойный взгляд: казалось, она видела их насквозь, словно они сделаны из дешевого стекла. У Тома были голубые глаза того неопределенного серо-голубого цвета, который меняет свои оттенки в зависимости от окружения. Сказать, что у них обоих были голубые глаза, было бы неправильно; они очень отличались друг от друга по цвету глаз. У Маргарет глаза были темные, с синеватым отливом, и забыть их было невозможно. Свои черные вьющиеся волосы она старалась пригладить, уложить в пучок или заплести в косы: у нее были изогнутые брови, тонкие, но совсем темные. Иногда она позволяла себе закурить сигарету, и это считалось оскорблением сильному полу. Но чего еще можно было ждать от «синего чулка»?
— Я зашел пригласить тебя прокатиться со мной, Маргарет, — сказал Том.
Она взглянула на мать, словно сомневаясь, правильно ли она его поняла. Старуха кивнула головой.
— Спасибо, Том, с удовольствием, — сказала Маргарет. Щеки ее порозовели, а глаза потемнели. — День сегодня чудесный.
На улице он увидел, что его охотничий пес, сеттер, прибежал следом за коляской и теперь отдыхает в тени. Том потрепал его за уши, побранил, и сеттер печально повесил голову.
— Какой красавец! — Маргарет погладила шелковистую коричневую шерсть.
— Непослушный пес. А потом из-за этой беготни у него будут болеть лапы. Ты позволишь мне посадить его в коляску?
Он поднял большую собаку и втолкнул ее под сиденье.
— А теперь сидеть тихо, Быстрый.
Пес улегся, радостно повел носом, уловив знакомые запахи, — под сиденьем пахло цесарками, фазанами, зайцами и им самим — и положил голову на вытянутые лапы. Он быстро обнюхал все кругом в поисках ружья и, убедившись в том, что ему придется довольствоваться лишь скучной прогулкой, обиженно засопел, обнюхивая щиколотки Маргарет.
Сначала они ехали медленно, поднимаясь по извилистой дороге, что шла вдоль долины к открытому нагорью. Затем лошади побежали резвей. Ветер дул в лицо, а спереди и слева, врезаясь в небо, стояла стена гор, синих, хрустальных, вздымающих свои отвесные склоны на высоту в одиннадцать-двенадцать тысяч футов. Они ехали по зеленой степи, усеянной розовыми и белыми колокольчиками и большими алыми маками, мимо каучуковой плантации, за которой виднелись серые железные крыши домов. Одна из них провалилась, и на всем здесь лежала печать запустения. Том указал на эти дома.
— Бывшая моя тюрьма. У меня до сих пор еще бывают из-за нее по ночам кошмары. Конистонскую академию мистера Хемпа мы обычно называли работным домом одноглазого Циклопа.
— Я помню, — сказала Маргарет. — А теперь мистер Хемп стал судьей и редко бывает в этих краях.
— Да, но я слишком часто вижу его в Колючих Акациях. — Он натянул вожжи, и лошади перешли на шаг. — Маргарет, до чего же он мне осточертел. Старый Хемп хозяйничает в Ренсбергс Дрифте и поэтому попытается обращаться со мной как равный. Большинство моих домочадцев находится в его власти, и я вынужден все время следить за этим одноглазым дьяволом.
— Твоих домочадцев?
Том улыбнулся.
— Я вижу, мне следует быть более осторожным. Я имею в виду тех, кто живет на фермах моего отца в Колючих Акациях. Я забочусь о них с тех пор, как у отца был удар, и поэтому называю их своими домочадцами. Кроме того, я всегда был близок с ними.
— Я знаю. Я просто не сразу сообразила.
— Я хочу исповедаться тебе кое в чем, Маргарет. Поэтому я и попросил тебя поехать со мной. Мне нужно, чтобы ты мне помогла.
И пока он рассказывал ей о своих розысках Коломба, она слушала и смотрела на солнце, катившееся вниз, в золотистую дымку над горами.
— Да, — сказала она, — я могла бы разыскать его, если он в Питермарицбурге. Я могу написать мисс Брокенша, она знает всех и каждого, а образованных зулусов и подавно. Но что потом? Если он узнает, что о нем наводят справки, он скроется и будет скрываться до тех пор, пока не убедится, что ему ничего не угрожает.
— Я надеюсь, он убедится в этом, как только узнает, что разыскиваю его я.
Но по тону его было ясно, что он и сам в этом не убежден. Казалось, он знал, что при ней можно говорить только святую правду.
— С годами Коломб стал гордым и обидчивым, — продолжал Том. — Я никогда не ссорился с ним. Мы расстались друзьями. Но вот как-то мне довелось узнать нечто известное ему с самого детства, хотя он ни разу не заикался мне об этом. У нас произошел серьезный разговор, и признаюсь, мне было очень больно. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Нет.
— Ну, в общем о том, что у меня есть сводный брат, Эбен Филипс — понимаешь, Филипс, — эта фамилия образована от имени моего отца. Его мать — родственница Коломба, его тетка. — Они ехали медленно, и он заметил, как ее лицо вспыхнуло. — Я думал, что все в округе знают, — сказал он.
— Нет… А какое это имеет значение?
— Это было три года назад. Я уехал. Война только что закончилась, и я поспешил в Матабелеленд, надеясь догнать твоего брата, но так и не догнал его. Потом, когда с отцом случился удар, я вынужден был вернуться домой и узнал, что Коломба прогнали с нашей земли и все переменилось. Отец сделал это еще до болезни. Я дал слово вождю, что Коломб может вернуться, но он так и не пришел. Может быть, я перестал для него существовать как человек, как мужчина и друг. Может быть, он не пришел, потому что его ищет полиция: он должен отработать на строительстве дорог, заплатить налоги, и что-то там еще от него требуется. Хемп называет его преступником только потому, что он получил образование.
— Он, конечно, знает, что ты офицер войск милиции?
— Зулусы обычно это знают.
— Тогда его не убедишь.
Он понял ход ее мыслей. Она безжалостно докапывалась до самых корней вопроса. Она ясно понимала, что милиция — сила, враждебная зулусам, и эта сила мешает примирению Тома и Коломба. И пока Том будет в милиции, хотела она сказать, он не сможет завоевать доверие чернокожего. Но Том не согласился с ней.
— Зачем тебе нужен этот человек, Том? — спросила она.
— Я об этом еще не думал, все зависит от него. Во всяком случае один я много не сделаю. Зулусы что-то затевают, а у людей, ты сама знаешь, начинают стучать зубы от страха.
— Да, но я не знаю почему.
— Вот это я и хочу узнать у Коломба. Пусть он предостережет свой народ и поможет мне составить точную картину того, что происходит, получить надежные, достоверные сведения. Я не собираюсь использовать эти сведения против них, как это сделала бы милиция или полиция: это будут сведения только для меня. Располагая ими, я могу пойти к местным властям и постараться пробить их невежество и чванство. Если они не пожелают принять меры, я поеду в Англию и расскажу обо всем там. Но пока я ничего не могу сделать. Нельзя же ехать, чтобы рассказать британскому правительству о том, что в воздухе пахнет грозой и что по ночам у людей бегают мурашки по коже. Заколотая белая свинья — я видел вчера такую штуку, — но что из этого? Они только посмеются надо мной. А теперь эти идиоты в Питермарицбурге ввели новый подушный налог и заявляют, что это спасет финансовое положение страны. Им придется собирать этот налог с помощью солдат — вот что значит жадность! Они воображают, что из зулусов еще можно кое-что выжать. Что же касается налогов на них самих — боже избави! — подоходный налог будет разорением для страны! И дело не только в подушном налоге, Маргарет. Они должны прекратить это кровожаднее выжимание ренты: они должны отказаться от ростовщических десяти процентов в месяц. Но они не с делают такого шага, пока их как следует не припугнут, потому что они уже по горло завязли во всем этом. Они должны перестать забирать у племен землю под свои поселки. Оли должны отменить порку. У меня сердце разрывается на части, когда я вижу, что у каждого второго рабочего — не спина, а сплошная рана.
— У меня тоже сердце разрывается.
— Маргарет, все эти слова напрасны. Я не знаю, как и чем тут можно помочь, Быть может, зулусы правы и в глубине души знают, что ничего нельзя добиться без кровопролития. Но чью кровь нужно будет пролить? Вот о чем следует подумать. Когда пропадает вера, мы остаемся перед лицом нечеловеческой, ужасающей пустоты. Если кто-нибудь попытается помочь им, они ему не верят. Они с подозрением относятся к мерам по борьбе с чумой, с желтой лихорадкой, с саранчой и совершенно убеждены, что правительство само навлекает на них все бедствия. Почему? Потому что мы заранее знаем об их приближении. Нужны огромное терпение и добрая воля, чтобы рассеять это недоверие, и лишь немногие пытаются их проявить, На деле получается не завоевание доверия, а нечто прямо противоположное. Я могу сказать тебе, ибо тебе я спокойно доверил бы все, вплоть до своей жизни, что наши главные командиры, Эльтоны, Мак-Кензи и другие, только науськивают правительство на зулусов. Им до смерти хочется ездить по стране с карательными отрядами, как прежде. У каждого из них тоже есть фермы и рабочие, и они тоже напуганы. Эльтон так дрожит за свою шкуру, что заставляет повара отведывать пищу в своем присутствии.
Гаснущий свет дня озарил мир зеленоватым отблеском, и вся степь с облегчением вздохнула, избавившись от дневной жары, В высокой траве жалобно перекликались перепела. Том взглянул на Маргарет: она задумчиво смотрела перед собой. Нет, это не та спокойная молодая женщина, какой он всегда считал ее. Как он ошибался! Черты ее лица, ее губы и полузакрытые глаза, казалось, полностью гармонировали со светом, льющимся с неба. Зачем он пытается взвалить на нее свои заботы?
— Я слишком разговорился, — сказал он. — Не побеседовать ли нам о чем-нибудь другом?
Но она лишь удивленно взглянула на него, покачала головой, и ее ровные мелкие зубы блеснули в улыбке.
— Нет, мне нравится слушать тебя.
— Тогда вот еще что. Если я смогу убедить Коломба в моей доброжелательности… Но ты думаешь, что я не смогу…
— Разве я это сказала, Том?
— Ты напомнила мне, что я офицер милиции. Во всяком случае, только через него я смогу предупредить его народ, что их заманивают в ловушку. Возможно, десятки тысяч из нас будут уничтожены в одну ночь, если смерть этой свиньи и белых кур послужит сигналом и если именно для этого их и закалывали. С другой стороны, я чувствую, что Эльтон и компания пользуются отдельными вспышками негодования. Они считают, что пора наконец открыть свои истинные намерения. Они хотят сокрушить зародившуюся было гордость и силу черных, которые подняли голову, увидев слабые стороны белых во время этой нелепой войны. Кто-нибудь должен предупредить их и объяснить, что их просто провоцируют. Ты не считаешь, что это измена, Маргарет?
— Ты сам должен ответить на этот вопрос, дорогой.
— Правильно, и я уже ответил.
— Каково бы ни было твое решение, времени терять нельзя.
— И вот тут-то дело за тобой, Маргарет. Можешь ли ты помочь мне?
— В мелочах — да. Но главное должен сделать ты сам.
— Я боялся, что ты скажешь именно так.
— Ты веришь в это?
— Да, верю. А как же иначе?
Лошади бежали легкой рысью. На дорогу выскочил заяц и игриво помчался впереди. Почуяв его, собака начала выть и царапать когтями пол коляски, требуя, чтобы ее выпустили. Спрыгнув на дорогу, она нашла след и с яростным лаем бросилась за зайцем. Затем, потеряв след, она кинулась в степь, но все время оглядывалась, чтобы не упустить из виду коляску. Уже смеркалось, когда они достигли перевала и перед ними открылась панорама большой реки: над долиной сгущался легкий туман, смешиваясь с надвигающимися сумерками, и поэтому поселок не был виден. Неожиданно Том осадил лошадей, положил кнут и бросил вожжи. Он хотел освободить руки, освободить свой разум и успокоиться, чтобы найти слова, которые тщетно искал.
— В этой стране хватило бы места для всех нас, но некоторых это не устраивает. Если бы мы были детьми, черными, белыми и коричневыми, которые дерутся за каждый лишний дюйм в саду, это было бы отвратительно, но мы взрослые и поведение наше просто преступно. На что мне полдюжины ферм, зачем я держусь за них? Чтобы они не попали в руки Эльтонов, Хемпов и Уинтеров. Значит, я так же связан в своих действиях, как нищий зулус, который отбывает повинность на дорогах. Разница состоит лишь в том, что он, несмотря на всю свою безнадежную нищету, при всем своем жалком существовании сохраняет бодрость и силу. А мы находимся наверху, но прогнили до мозга костей. Что делать, Маргарет, что, что?
— Я не знаю, Том.
Он взял ее руку в свои, и это согрело его.
— О, ты высоконравственный человек, а исправить другого не хочешь.
— Между нами есть разница, и вот какая: ты знаешь своих землевладельцев, офицеров милиции, их общество, и в душе ты не согласен с их действиями. Я их не знаю, но, по-моему, их здесь вообще не должно быть.
— Так, — рассмеялся он, — примерно это же скажет и любой зулус. А как насчет меня? Я тоже вхожу в их число?
— В качестве будущего землевладельца, помещика двадцатого века или в качестве Тома Эрскина?
— Но ведь меня нельзя разрезать на две части, Маргарет.
Том отправился в столицу ночным поездом. Он послал к Линде мальчика с запиской и, глядя ему вслед, когда тот рысцой побежал по дороге, думал о заброшенности Мисганста, о Линде, которая ждет его, Тома, а увидит полуголого мальчишку с письмом, запрятанным в расщепленную палку. Но он знал, что поездка в город неизбежна. Его ботинки скрипели, когда он шагал по платформе маленькой станции. Было уже за полночь; единственный ацетиленовый фонарь шипел на будке стрелочника; телеграфные провода гудели и стонали над головой. В свете подернутой дымкой луны сверкали рельсы, словно серебряные ленты, протянутые по спящей земле. Навстречу ему из зала ожидания вышла Маргарет О’Нейл. От неожиданности он уронил чемодан и, все еще недоумевая, подошел к ней.
— Ты не теряешь времени, — сказала она.
Он заметил, что она курит. Она подняла сигарету с каким-то вызовем, и пальцы ее слегка дрожали.
— Я сам не думал, что успею на ночной поезд, а ты догадалась.
— Нет, я просто принесла рекомендательное письмо, чтобы отправить его с проводником мисс Брокенша. Так гораздо быстрее, чем посылать по почте. Вот оно.
— Спасибо. Это страшно мило с твоей стороны. Я в отчаянии, что заставил тебя выйти из дому в такую пору.
— Пустяки, Том. Сегодня моя очередь печь хлеб, и я все равно не легла бы спать. До свиданья, Том, и желаю успеха.
Ему очень хотелось побежать за ней, но в тоне ее было что-то резкое, какая-то суровая нота, и он позволил ей уйти. У станционной калитки она повернулась и затянутой в перчатку рукой помахала ему быстрым изящным жестом. Он помахал ей в ответ. И тут он услышал отдаленный, тонущий в гуще ночного мрака шум почтового поезда и скрежет стальных колес на повороте в горах.
Чтобы найти мисс Брокенша, Том нанял небольшую двухместную коляску. Городские дома кончились, и теперь узкая немощеная дорога шла еще с милю вдоль реки. Извозчик, ветеран войны, ворчал что-то насчет плохой дороги, глубокие рытвины которой грозили сломать ось его экипажа. Придорожный кустарник был весь порублен, а на склонах холмов были разбросаны сплетенные из прутьев и обмазанные глиной убогие лачуги. В низине, окаймленной ручьем, теснились, налезая друг на друга, ряды самых бедных хибарок. Эти жилища, сделанные из ржавого железа, картона и дерюги, разделялись такими узкими проходами, что казались одной длинной, огромной и низкой лачугой — этакой коростой из обломков и мусора, вздувшейся в центре лишенной растительности долины.
— Это поселок Виктория, — сказал извозчик. — А вы уверены, сэр, что белая леди живет именно здесь?
— Я сейчас спрошу кого-нибудь.
Все тут знали мисс Брокенша. В укромном, прохладном ущелье, затерявшемся среди огромных сосен и синих камедных деревьев, вздымавших свои вершины высоко в небо, они увидели глинобитный дом с железной крышей и широкими верандами, построенный в старом колониальном стиле. С лепных украшений уже сошла краска, решетчатый забор, наполовину прогнив, покосился. Часть веранды и крыша были скрыты за буйным садовым кустарником и ползучими растениями.
Том увидел мисс Брокенша еще издалека: это была худенькая, прямая старушка в соломенной шляпе на снежно-белых волосах. Она сидела на веранде, держа на коленях книгу, и читала или что-то рассказывала, а вокруг нее, на веранде и даже на ступеньках, под жгучими лучами солнца на корточках молча сидели зулусы, мужчины и женщины. Заметив его, она продолжала говорить, но все взгляды украдкой обратились к нему, и он увидел в них враждебность — словно вдруг, раздвинув кусты, очутился перед львицей с детенышами. Он ждал в саду под палящим солнцем. Тучный мужчина в кавалерийских рейтузах и крагах, но босой, спустился с веранды в сад.
— Что нужно?
У него было плохое английское произношение, держался он нагло, а губы его кривились в презрительной усмешке. Словно удар в грудь ощутил Том это явное высокомерие, столь непохожее на чопорную гордость и сдержанность старых зулусов, столь непохожее ни на что, виденное им до сих пор. Он побледнел и ничего не ответил. Человек нервно хихикнул.
— Некоторые люди глухи, как пни, — сказал он громко.
Том повернулся к нему спиной и услышал, как тот, словно грузное животное, тяжело затопал по направлению к дому. Начало было неудачным. Он взглянул на дорогу, где дожидался извозчик, безмятежно попыхивавший своей трубкой, и ему очень захотелось уехать.
Мисс Брокенша заставила его ждать из принципа, из ее жизненного принципа, согласно которому последний должен быть первым. Закончив чтение, она встала на верхнюю ступеньку крыльца и устремила взгляд на непрошеного гостя. Том выразил свое восхищение ее неутомимой миссионерской деятельностью на благо зулусского народа и назвал ее дом Меккой для тех, чье сердце открыто добру. Губы ее непрерывно шевелились, а в храбрых, задумчивых глазах появилось выражение чуть ли не испуга. Казалось, ей впервые пришлось услышать такие слова из уст здорового молодого человека, принадлежащего к числу белых жителей колонии. Она не знала, как вести себя с ним. А все присутствующие не спускали с нее внимательных глаз, ожидая от нее отпора тому, кого они, естественно, считали врагом. Толстяк в рейтузах, кисло ухмыляясь, стоял рядом с ней. Мисс Брокенша нерешительно пригласила Тома в свой кабинет — большую комнату с полукруглыми окнами, выходившими на веранду: кабинет был заполнен реликвиями, книгами, подарками. Это была комната, где жили самые нежные воспоминания об ее деде и об ее отце, но где ничто не говорило о ней самой, ибо жизнь ее была лишь затухающей свечой, горевшей над их могилами в память благородных идеалов служения черному народу. Том сел напротив нее в кресло, затянутое полотняным чехлом. Несколько зулусов пришли с ними и уселись прямо на пол, а женщины кротко и смиренно опустились на колени. Оставшиеся на веранде облепили окна. Из всего этого Тому стало понятно, что они считают эту белую старуху своей. Они видели не ее белую кожу, соломенную шляпу и накрахмаленный кружевной воротник, а ее сердце, вне всякого сомнения целиком принадлежавшее им.
Том вручил ей письмо Маргарет, и она прочла его, не надев очков, но отдалив его от глаз на расстояние вытянутой руки.
— Вы давно знаете мисс О’Нейл?
— С тех пор, как я себя помню.
— Значит, ваш отец тот самый Филип Эрскин? Вы, может быть, знаете, что он регулярно делал пожертвования в наш фонд?
— Нет, я этого не знал.
— Это так. А некий Томас Эрскин был произведен в лейтенанты Уиненского полка легкой кавалерии. Это, стало быть, вы?
— Да.
— Теперь я имею полное представление, — улыбнулась она. — Я слежу за старыми семьями.
Наступила полная тишина: мисс Брокенша еще раз перечитала текст письма, кивая головой и шевеля губами. Том рассматривал реликвии, развешанные по стенам: грубо сколоченный крест из черного дерева, напрестольные пелены, расшитые бисером, портреты миссионеров, отца и сына — высоколобых, с бородатыми лицами аскетов и неестественно широко расставленными глазами.
— Теперь об этом Коломбе Пела. Вы, разумеется, понимаете, как трудно отыскать его. Он не сын вождя?
— Нет, он из простой семьи.
— Да, Пела — довольно заурядная фамилия. Добавьте к этому обычай пользоваться различными титулами и родовыми прозвищами — может быть, здесь его знают не под тем именем, которым вы его называете. Это трудная, почти неразрешимая задача. Я сделаю все, что смогу, но особенно на меня не надейтесь. Где вы остановились?
— В гостинице «Норфолк».
Она повернулась к людям и сказала по-зулусски:
— Этот инкосана[5] ищет некоего Пела по имени Коломб. Кто-нибудь из вас слышал о нем?
— Нет, мы не слышали.
— Мы ничего не знаем! — выразительно сказал толстяк.
Мисс Брокенша кивнула головой и выпрямилась. Она смотрела на этого человека с глубоким уважением, почти с благоговением. Его слова, казалось, укрепили ее в принятом решении.
— Наш общий друг, мисс О’Нейл, говорит в своем письме о «тени, надвинувшейся на нашу землю» и о «признаках гнева». Неизвестно, что она хотела этим сказать. Слова ее непонятны. Она говорила с вами о чем-либо более определенном?
— Нет.
— Вот видите! У этой милой девочки очень хорошие намерения, но она допускает обычную ошибку. Слухи, слухи! Что это за тень? Угрызения ли это совести или безумие тех, кого хотят покарать боги? Эти слухи возникают всегда, когда начинают говорить, что верховный вождь зулусов — предатель, что он раздувает национальный мятеж. Разве не так?
— Мисс Брокенша, я этого не знаю. Я совсем ничего не знаю. Я слышал разговоры о Младенце, но это, как вы говорите, только слухи.
— Ничего не может быть нелепее. Разве способен человек, лишенный величия и славы, поднять на борьбу обреченный народ? Кроме того, Динузулу — государственный деятель и патриот. Может ли он намеренно нарушить клятву верности короне, да еще вдобавок не будучи уверен в победе? Ведь это значило бы навлечь на свой народ разорение и гибель. Ответ на этот вопрос, мистер Эрскин, ясен всякому разумному человеку. Но я знаю больше, я знаю, как легко можно вывести из себя даже самых преданных людей. О да. И я знаю Динузулу как великого страдальца, как человека скорби. Я регулярно переписываюсь с ним.
Мисс Брокенша коснулась священной для нее темы. На ее худых, морщинистых щеках выступили красные пятна, а в храбрых глазах засверкало мужество. Том понял, что защита верного зулуса была для нее таинством, а дружба с ним согревала ее душу. Она забыла о его просьбе.
— Эта тень, этот гнев и страх пройдут, как проходит дурной сон с восходом зари. Я молюсь за то, чтобы мудрость и справедливость восторжествовали на другой стороне. Динузулу не пойдет ни на какие провокации. Я знаю его стойкость и честность. Я своими глазами видела его самоотверженность.
Том поднялся, чтобы уйти.
— Благодарю вас, мисс Брокенша, — сказал он спокойно. — Прощайте.
Губы мисс Брокенша продолжали шевелиться, но она больше не видела его, и он не был уверен, ответила ли ока ему. Он потерпел неудачу, а она превозмогла свою слабость. Том тихо вышел из комнаты, чувствуя за спиной насмешливые и ненавидящие взгляды. Она поклонялась зулусскому народу, а кумиром ее был этот Младенец, Динузулу, низвергнутый сын великих вождей, некогда могучих воинов.
— Я впервые вижу таких сердитых кафров, сэр, — сказал Тому извозчик.
— Вот как?
— Каждый глядит волком. Никто не ломает шапки, и вид у них такой, словно сейчас воткнут тебе нож в спину.
— Быть может, они это и сделают.
Извозчик рассмеялся, стегнув лошадь кнутом.
— Вы шутите, сэр, они на это не способны. Просто они сердиты и обижены. А что тут удивительного?
Оказалось, что северный экспресс уже ушел, и Том почувствовал досаду и раздражение. В полночь он мог сесть на почтовый, так называемый кафрский поезд. Ему было все равно, и он заказал билет. Теперь было достаточно времени для размышлений. Он сел на трамвай, добрался до Ботанического сада, надеясь, что не встретит там знакомых, и сел на скамью в тени. Сад был расположен в такой же прохладной долине, как и старый миссионерский дом, только здесь к запаху ущелья примешивался аромат цветов и распускающихся деревьев. Склоны ущелья были покрыты цветущей азалией, дикой сиренью и высокими магнолиями. Утки в ярком оперенье оживленно плескались и ныряли среди лилий в пруду. Том принял решение: он не спасует перед неудачей и не вернется к Маргарет, чтобы сказать ей, что сбежал при первом же промахе.
На пустом трамвае он вернулся в город и отменил свой заказ на билет. В гостинице он проиграл в биллиард несколько фунтов, и его партнеры решили, что он вполне приличный малый.
Заместитель управляющего Натальским объединенным банком, одним из директоров которого был отец Тома, смотрел на него из-за большого письменного стола.
— Мистер Эрскин, я не имею права назвать вам адрес Эбена Филипса, — сказал он.
— Кто лишил вас такого права?
— Указания вашего отца. Небольшая ежегодная рента выплачивается Эбену Филипсу через миссионерский фонд. Она складывается из регулярных месячных взносов.
— Это я знаю.
— А больше я ничего не могу вам сказать.
— Я думаю, что имею право на ответ. Знаете ли вы, кто такой Эбен Филипс?
Кончики ушей заместителя управляющего порозовели: он упорно не отрывал взгляда от стоявшего на столе пресс-папье.
— Мистер Эрскин, прошу вас, войдите в мое положение. Вы требуете у меня секретных сведений, разглашение которых может стоить мне места.
Том открыто взглянул на него. Педантичный, аккуратный шотландец с прилизанными седыми волосами и вычищенными, хоть и чуть пожелтевшими зубами.
— Вам известно, что Эбен Филипс — мой сводный брат?
Вместо ответа чиновник слегка наклонил голову.
— Мистер Миллар, мне необходимо узнать, где он живет, — сказал Том, подчеркивая каждое слово.
— А я не могу вам этого сказать.
Заместитель управляющего нацарапал адрес на клочке бумаги, сложил его и подтолкнул к Тому. Том прочел написанное и разорвал бумажку. Он улыбнулся, но сердце его замерло. Миллар был мудрым человеком, и его честность, как стальные рельсы, никогда не позволяла ему сбиться с пути. Возможно, в его жизни так ничего и не произойдет и он доплывет до теплой, тихой пристани. Но ведь может случиться и крушение. Том попытался представить себе, как маленький сухощавый шотландец величественно отправится в объятия дьявола.
— Я только вчера видел мисс Маргарет О’Нейл. У вас есть какие-либо известия от ее брата Лайла?
— С тех пор как он несколько лет назад обратился к нам откуда-то с севера с просьбой закрыть его счет, он больше не писал.
— Я пытался найти его в Матабелеленде, но он исчез.
Банковский чиновник пощелкал языком и грустно покачал головой. Нет уж, во второй раз его не проведешь!
Остаток дня Том бездельничал. Он выпил кафе и поболтал со случайным знакомым, потом долго гулял по улицам в нижней части города, где цвели кусты джакаранды и душистого чубучника, осыпая землю розовато-лиловыми лепестками и наполняя воздух приторно-сладким ароматом. Необходимо решиться сходить к Эбену Филипсу, единственному человеку в Питермарицбурге, который может знать что-нибудь о Коломбе. Но он боялся этой встречи. Что, если Эбен ничего не знает о зулусе?
Он вспомнил, какое волнение, растерянность и смущение охватило его, когда он узнал правду об Эбене Филипсе; о том, что у него есть незаконнорожденный единокровный брат, ему впервые стало известно из чьего-то случайного, ядовито-насмешливого замечания. Эта новость привела его в ярость, и он воспринял ее как оскорбление. Он тотчас отправился к Коломбу и вынудил его рассказать ему все, как есть. Зулус очень неохотно подчинился и чрезвычайно сдержанно дал понять Тому, что считает это обстоятельство столь ничтожным, столь незначительным по сравнению с другими серьезными событиями, что в течение десяти лет даже не считал нужным упоминать о нем. Таково было его понятие о деликатности. Том больше так и не сел за один стол с отцом; он собрал свои вещи и уехал на север. В течение трех лет он старался забыть картины, возникавшие в его воображении при мысли о распутстве отца, при воспоминаниях о матери, которую он видел только на старых фотографиях, и о человеке, который был его братом. Он заглядывал в глаза мужчин, женщин и детей смешанной крови — темные глаза, удивительно красивого зеленого цвета или голубые — и старался понять свои чувства. С течением времени он немного успокоился и почти согласился с точкой зрения Коломба; дело то не столь важное, как ему показалось на первый взгляд, когда он обезумел от гнева и ненависти к отцу. Незаконнорожденный брат — не позор, а то, что он цветной, ничуть не меняет положения.
Конечно, сделать такое умозаключение гораздо легче, чем выдержать это испытание, встретившись с братом лицом к лицу. Он знал, что когда-нибудь ему придется с ним встретиться и разобраться в их отношениях. По прошествии трех лет он был готов трезво взглянуть на прошлое своего отца, но теперь последний шаг неожиданно оказался чрезвычайно трудным. Стоило ему только подумать о Линде, как он тотчас же представлял себе, как она в ужасе отшатнется от такого родства. Как бы она ни любила его, хватит ли у нее сил побороть собственные чувства, как это сделал он? Сможет ли она выйти замуж за человека, зная, что в один прекрасный день его брат-полукровка может постучаться к ним в дверь? В унынии направился он обратно к Черч-стрит и, сев на трамвай, доехал до последней остановки, где рельсы просто прекращались, словно рабочие ушли, не достроив линию. И город здесь выглядел по-другому: он тоже казался незаконченным, заброшенным. Беспорядочные ряды домов сменялись небольшими неухоженными участками, в глубине которых ютились, словно прячась от взглядов прохожих, жалкие лачуги. На дощатых воротах Том увидел нужный ему номер дома. Ему казалось, будто он не идет, а парит над землей, как лунатик, не чувствуя и не слыша собственных шагов. Молодая женщина с темными кругами вокруг черных глаз и кожей цвета черного хлеба отворила дверь на его стук. Она была беременна, и все линии ее тела были расплывчаты.
— Здесь живет мистер Эбен Филипс?
Она кивнула головой, и он заметил, как она тотчас насторожилась, а в темных ее глазах появились смятение и тревога.
— Он дома?
— Сейчас узнаю, сэр. — Она затворила дверь, но тотчас же снова отворила ее и вышла. — Какая-нибудь дурная весть для него, сэр?
— Нет, совсем не то. Вы миссис Филипс?
Она снова кивнула и, глубоко вздохнув, пыталась догадаться, кто он такой. Но спросить его об этом она не решалась — она цветная, а с таким гостем, как белый молодой человек, нужно быть настороже. Она ввела Тома в маленькую темную гостиную, где пахло плесенью и парафином. Занавески на окнах были задернуты, и Том не сразу освоился с полумраком и спертым, душным воздухом. Как только женщина вышла, он раздвинул занавески, а когда повернулся, то увидел, что в дверях стоит человек. Это был высокий, но сутулый мужчина, лицо у него было красное, морщинистое, кожа висела глубокими складками, словно он никогда не был молод и круглолиц. А ведь он вовсе не был стар, ему было не более тридцати лет. Тугие завитки волос, словно шапка, плотно облегали его голову. Только глаза его были красивы — большие, зеленые, хотя и мутноватые.
— Добрый день, сэр. Прошу вас присесть и чувствовать себя как дома, вот лучший стул. Вы ищете хорошего мастера? — Он улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы.
— Нет, я ищу человека, которого мы оба хорошо знаем. И мне, и ему вы окажете большую услугу, сказав мне, где он. Его зовут Коломб Пела.
Филипс бросил на него взгляд, который убедил Тома в правильности избранного им пути.
— Я не знаю, где он, сэр. Я с ним не встречаюсь. Я не видел его уже много лет.
— Вы меня знаете?
— Нет, сэр.
— Передайте Коломбу, чтобы он разыскал меня в гостинице «Норфолк». Я буду там сегодня вечером и пробуду еще завтра. Вы можете передать ему то, что я сказал вам, и он поймет, кто я. Возможно, он сообщит это и вам.
— А почему вы сами не хотите сказать мне этого, сэр?
Том внимательно заглянул в красивые зеленые глаза и прочел в них обиду, но не вызов. Сердце у него сжалось, и ему стало трудно дышать. Почему? Почему не сказать ему? Ведь хотел же он открыто сказать с самого начала: «Я твой брат. Я счастливчик, а тебе не повезло. А может быть, нам обоим не повезло. Я Эрскин, а ты только Филипс. Стыд сделал из меня труса, а из тебя раба».
— Вы передадите ему? — спросил он. — Это все, зачем я пришел.
— Это все?
— Да… Вы не забудете?
Том пил редко, да и то только в компании. Но сейчас, когда он был предоставлен самому себе, он выпил две двойные порции виски и сидел под пальмами во дворе гостиницы, близ журчащей струйки фонтанчика. Хорошо бы обсудить положение вещей с человеком, который разделяет твои чувства. Но такого человека не было. Мисс Брокенша жила в своем собственном мире, где ему не было места. Маргарет могла бы понять его, но теперь, после того как она так возбужденно говорила с ним на станционной платформе, он думал о ней с какой-то робостью и отчужденностью.
Когда-нибудь он расскажет обо всем Линде, подумал он, хотя разговор этот будет нелегким. Но с этим спешить нечего. Он расскажет ей по-своему и в свое время и постарается смягчить удар, но узнать об этом она должна от него, а не от какого-нибудь недоброжелателя. Теперь, когда он повидал Эбена Филипса, часть бремени спала с него. На смену тени, угнездившейся было в его мозгу, пришел живой человек, большой смирный человек, который, казалось, покорно принимает нравственное клеймо, без всякой подавленности, но и без малейшего сопротивления. Было бы так просто публично признать Эбена своим братом, и все же он не сумел сделать этого, не сумел сделать такого пустяка. Чего же ему ожидать от Линды?
Едва Том закончил обед, как над его стулом склонился старший официант — великолепный индиец в желтой чалме и красном шарфе.
— В чем дело? — спросил Том.
Индиец закатил свои темные глаза и многозначительно покачал головой.
— Вас спрашивает какой-то зулус, — извиняющимся тоном сказал он.
Том спустился по лестнице и на заднем дворе увидел Коломба. По спине у него пробежал холодок, когда зулус сжал его пальцы крепкой как сталь рукой. Коломб был одет, как все городские рабочие, в потрепанный, залатанный костюм, а в руках он держал черную кепку с блестящим козырьком. Медленно отчеканивая каждый слог, он произнес:
— Том-вимбиндлела! — Глаза его сверкали в неверном, мерцающем свете электрического фонаря.
— Как хорошо, что это ты! И ты тоже действительно рад мне?
— Да. Эбен сказал: «Белый человек хочет видеть тебя», и я сразу понял кто. Это мог быть кто угодно, но я знал, что это ты.
Они пошли по улице рядом, плечо к плечу, и около вокзала свернули вниз за железный забор, ограждавший запасные пути и железнодорожные мастерские. Том слышал лязг и скрип товарных вагонов, пыхтенье паровозов, мерный гул механизмов, работавших в большом, ярко освещенном депо. Он не замечал ничего вокруг и не думал о том, куда они идут. Зулус двигался неуклюжей походкой, волоча ноги и шаркая башмаками по земле. В его движениях было что-то медвежье, свойственное многим сильным людям, и при ходьбе он слегка покачивал плечами.
— Я работаю вон там, — сказал он и кивком показал где. — В кузнечном цехе. Я молотобоец.
— Тяжелая работа?
— Приходится попотеть, но эта работа мне по душе.
Том думал, что зулус при его образовании станет школьным учителем, торговцем или помощником адвоката, но никак не простым рабочим, занимающимся тяжелым физическим трудом. Остановившись возле уличного фонаря, он принялся рассказывать Коломбу, зачем он его разыскивал. Том говорил страстно, настойчиво, то по-английски, то вдруг переходя на зулусский язык в поисках более точного и более острого выражения. Коломб стоял, наклонив голову и засунув руки глубоко в карманы брюк. Черный, засунувший руки в карманы или не снявший кепку в присутствии белого, наносил этому белому чудовищное оскорбление — так считали в их стране. Но они оба не замечали этого. Время от времени Коломб что-то бормотал, а глаза его начинали сверкать, и только. Сердце его бешено колотилось — воспоминания об их давней дружбе и теплое сочувствие Тома притягивали его как магнит. И забывая о своей огромной, почти страшной ненависти к белым, правящим его страной, он восхищался тем, что этот юноша, несгибаемый и прямой, как прекрасный речной тростник, не отшатнулся от него. Он уговаривал себя, что это хитрость, ловкий трюк со стороны правительственной разведки, которая использует таких людей, как Том Эрскин, чтобы выведать мысли зулусов. Но поверить этому он не мог. Зулус представлял себе поездку Тома в долину реки, его визит к деду Коломба Но-Ингилю и его разговор с Коко, которая стала теперь христианкой.
— Что ты скажешь на это? — спросил его Том.
— Я слышал все, что ты говорил, Том, но я ничего не знаю.
— Вернешься ли ты в страну твоих отцов, чтобы работать вместе со мной и сообщать мне все, что нужно для того, чтобы вместе противостоять безумию правительства?
— Я не могу вернуться туда.
— Я позабочусь о том, чтобы Мэтью Хемп и полиция не тронули тебя.
— Разве ты — правительство?
Коломб поднял на Тома свои черные проницательные глаза, и белый понял, что все его доводы разбиваются о несокрушимую стену.
— Теперь я понял… — Он говорил медленно, с трудом. — Я понял твои мысли. Это твое последнее слово, Коломб?
— Я не сделаю ничего такого, что может обернуться против моего народа, — вот мое последнее слово.
— Я прошу тебя помочь твоему народу, а не действовать против него.
В ответ раздалось какое-то ворчанье, затем наступила тишина.
— Коломб, есть ли такой белый, которому ты веришь?
— Есть ли такой черный, которому веришь ты?
— Я верю тебе.
Зулус откинул голову и коротко рассмеялся.
— Ах, Том… Хранитель дороги, ты остаешься, когда все остальные убежали! Как можно заглянуть в человеческое сердце? Разве это книга, которую ты открываешь на первой странице и спокойно прочитываешь до конца? Нет. Аи! Вот если я буду сидеть с тобой в гостинице за столом, на котором стоит вкусная еда — мясо, хлеб и другое, — и перед каждым из нас — по полному стакану виски, а потом мы вместе выйдем на улицу с деньгами в кармане, выкурим по сигарете с губернатором и расскажем ему, сколько у нас земли и сколько денег в банке, вот тогда мы можем говорить о доверии. Ты не трогаешь моих денег, потому что боишься, как бы я не тронул твоих. Вот что ты называешь доверием. А когда у меня ничего нет, а у тебя все, какое же тут доверие?
— Выше всего этого простая вера человека в человека.
— Но ты же видишь: вот мы два человека, и где мы можем встречаться? Нам негде встретиться, Том. Мы вынуждены разговаривать под открытым небом, словно воры. Когда мой дед отдал меня тебе, ты, верно, подумал: это, мол, то же самое, что отдать бычка или козленка?
— Я знал и знаю до сих пор, что он хотел, чтобы мы стали настоящими братьями. Тот, кто дает, — тоже получает, иначе это бесчестно.
Они пошли дальше, укрытые мягким, теплым мраком, который время от времени прорезали потоки искр или вспышки света из железнодорожного депо. Зулус был доволен разговором. Оба они честно высказали все, что думали, и он не сердился на своего друга.
— Ты хорошо говоришь, Том. Почему ты так долго не женишься?
— Но ведь и ты не женат.
— У меня только шесть коров, а за невесту нужно заплатить одиннадцать.
— А где твоя девушка?
— Я отдам моего первенца твоему, — Коломб снова засмеялся, но теперь более спокойно, словно про себя. — Может быть, моя девушка придет ко мне и без выкупа.
— Я думал, этот обычай никогда не нарушается, даже теми, кто принял христианство.
— С обычаем может случиться то же, что и со старым одеялом. Когда от него остаются одни лохмотья, которые цепляются за ноги и за шею и не согревают тело, пора его выбросить.
На обратном пути они увидели, как из ворот резиденции губернатора, сверкая штыками, вышел на площадь отряд часовых в синих мундирах. Экипаж, запряженный четверкой лошадей в сверкающей медью сбруе, пронесся мимо них в сторону Черч-стрит, и на мгновение в окошке показались два белых лица.
— Удачи тебе, Том, — по-зулусски сказал Коломб и пошел по улице, шаркая подошвами и покачивая плечами.
Коломб не оглядывался. Он шел мерной ритмичной походкой, и подбитые железом каблуки отчеканивали каждый его шаг. Пройдя два квартала, он свернул в сторону у перекрестка, проворно наклонившись, снял башмаки и быстро пошел дальше. Он снова ожил, вечерняя усталость, казалось, покинула его. Коломб знал, где стоят полицейские патрули, и обходил их проулками, а иногда и перелезая через заборы или шагая напрямик через пустыри. Лай собак словно преследовал его, но стоило лишь прислушаться повнимательнее, как становилось ясно, что этот лай, покрывая грохот колес и отдаленный лязг трамвая, доносился со всех сторон, словно город был на краю гибели и собакам передалось волнение их хозяев. Сигнал, приказывающий погасить огни, уже прозвучал, и пребывание чернокожего на улице считалось преступлением.
Коломб подошел к дому Эбена Филипса совсем не той улицей, что Том, и бесшумно, как ему казалось, вошел в кухню. Однако в узком коридоре показался свет, и в кухне появилась миссис Филипс со свечой в дрожащей руке.
— Почему ты так тяжело дышишь? Тебе пришлось бежать?
— Да, я спешил.
Коломб сел и обулся.
— За тобой кто-нибудь гнался?
— Нет… А кому нужно гнаться за мной?
— Я просто боюсь за тебя, вот и все.
— Бояться нечего, Джози. Я ухожу. Я беру свои вещи. Если я вам понадоблюсь, сообщите Мейм из поселка Виктория. Ты знаешь Мейм?
— Я ее знаю.
Жена Эбена бессильно опустилась на стул у кухонного стола, и в глазах ее, окаймленных темными кругами, появилось выражение отчаяния и страха.
— Значит, ты ни с того ни с сего берешь свои вещи и уходишь? Я знаю, я знаю, что-то случилось.
— Ничего не случилось, Джози.
— Кто этот человек, который приходил сюда?
— Именно тот, кого я и предполагал увидеть: скототорговец, барышник.
— А Эбен метался, как муха в бутылке. Он сказал, что это какой-то важный господин, он не поверил тебе. Эбен ревнует тебя. Иногда он доходит до отчаяния и почти готов убить тебя. Сегодня он опять напился. Он сказал, что ты лжешь, скрываешь от него что-то. Я боюсь, когда ты уходишь. Когда ты здесь, Эбен всегда трезв, потому что ему нельзя терять голову.
— Эбен — молодец.
Коломб расплатился с ней за жилье.
— А вот это для Джозефа и маленькой Марти.
Он положил на стол еще две шестипенсовые монеты. Затем, вспомнив о чем-то, он на цыпочках, прикрыв ладонью пламя свечи, прошел в комнаты. Дети спали в маленькой каморке, где у стены громоздились ящики, доски, мешки и инструменты Эбена. Коломб поставил свечу на пол, чтобы не разбудить детей, и долго стоял возле кровати, сколоченной из простых досок. Его тень на стене и потолке казалась тенью великана, склонившегося над двумя детьми. Дети опали обнявшись. Он ощущал их теплый молочный запах и слышал их дыхание. Два поколения назад, после очередной женитьбы его деда Но-Ингиля, кровь Коломба смешалась с их кровью. Тыльной стороной ладони он дотронулся до их шелковистых щечек — ладонь и пальцы его были слишком грубы, чтобы касаться ими чего-либо столь нежного. Мужчина не знает, что сказать в таком случае, и у него не нашлось нужных слов — только тяжкая грусть сдавила его горло и не отпускала до тех пор, пока не выдавила у него вздоха.
После встречи с Томом он больше не хотел рисковать и провел ночь в степи. На следующее утро, проходя мимо охранника у входа в железнодорожные мастерские, он почувствовал огромное нервное напряжение, вызвавшее спазмы в желудке. В углу кузницы вполголоса разговаривали между собой рабочие-зулусы; обнажившись до пояса, они плескались под краном, прежде чем приступить к очистке наковален и разведению огня. Когда пришли белые кузнецы, огонь уже был разведен и горны ровно гудели.
Джордж Олдхем, великан кузнец, приехавший с севера Англии, подошел к горну и наковальне и, заглянув в карту нарядов, хриплым голосом поздоровался со своими подручными.
— Доброе утро, Исайя, доброе утро, Бен, доброе утро, Буллер.
Он звал Коломба Исайей, не зная его зулусского имени. Они хором ответили «Инкоси!»[6] и улыбнулись привычной улыбкой, глядя в серые глаза, затемненные густыми, рыжеватыми бровями. Он им нравился, им приятно было работать с таким человеком, как Джордж, потому что они могли по праву гордиться им, — ведь лучшего кузнеца во всей стране не сыщешь. Они называли его «Повелитель железа», ибо самый упругий металл покорно повиновался его рукам. На нем был большой кожаный фартук, а лицо его и руки до локтей были густо испещрены татуировкой. Нос у него был синевато-багрового цвета, он умел крепко браниться, извергая поток проклятий, которых его молотобойцы не понимали и которые вызывали у них холодное отчаяние, столь обычное у людей, беспомощных перед неизвестностью. Он редко ругался по их адресу и относился к ним в общем по-дружески; угощал табаком, когда чувствовал, что они не в духе, и всегда подговаривал их постоять за себя, как полагается мужчинам.
— Почему вы спешите посторониться — хоть в канаву, — когда мимо проходит белый человек? Почему вы снимаете перед ним шапку, если даже понятия не имеете, кто он такой?
— Мы не хотим неприятностей, — обычно отвечал Коломб.
— Вот, вот! Подставляете другую щеку? Тебя, Исайя, значит, напичкали всем этим? Иисус Христос плакал… что касается меня, то я бы отправил их ко всем чертям. Вы были здесь еще до них, но вы такие покорные, смирные, вы не смеете даже голову поднять перед ними. Клянусь богом, вы заслужили того, чтобы вас тыкали носом в грязь. Если в следующий раз, когда встретите меня на Черч-стрит, вы не спрыгнете с дороги в канаву, я вас изобью.
— Да, инкоси! — сказал, смеясь, Бен.
— Не смей мне поддакивать. Я говорю истинную правду. В такой поддакивающей стране невозможно жить. Самым лучшим днем для меня будет тот день, когда я уберусь отсюда.
Тридцать лет он обещал себе убраться из этой страны. Тридцать лет он посылал на голову генерального директора Управления железных дорог — «кровавого пса сэра Дэвида» изощреннейшие проклятия, похожие на какую-то злобную, безбожную молитву о мести. Вопреки существующим правилам он учил рабочих-зулусов своему ремеслу, и самые способные молотобойцы становились настоящими кузнецами.
Более молодых кузнецов пугало это жадное стремление учеников к мастерству, и он говорил им, подмигивая:
— Пусть учатся тяжелой работе и выполняют ее. К чему вам беспокоиться из-за этого?
Джордж Олдхем пленял и одновременно изумлял Коломба. Этот англичанин не походил на других: на первый взгляд он не производил впечатления серьезного человека, а между тем за его шутливой бранью, за резкой сменой настроений старого пьяницы скрывалась какая-то своеобразная серьезность. Коломб сразу заметил, что его товарищи никогда не говорят о Джордже пренебрежительно, как о других мастерах. Если они прямо спрашивали его совета, ответ часто представлял собой грубую насмешку. Они переставали спрашивать, но слушали его со странно счастливым выражением в глазах и, работая с ним рядом, сами становились как-то солиднее и старше.
В то утро, когда Коломб с угрюмым ожесточением бил своим молотом, он заметил, что насмешливые серые глаза Джорджа украдкой следят за ним из-под мохнатых бровей.
— Ну-ка, выкладывай, Исайя, — сказал Джордж во время передышки.
— У меня очень болен отец. Я должен вернуться домой, пока он не умер.
— Черт возьми, — свирепо усмехнулся Джордж, — у вас у всех отцы умирают медленной смертью. Ладно, убирайся, и черт с тобой!
Они оба помрачнели и работали всю смену порывисто и торопливо: белый отдавал короткие приказания, горны шипели и стонали, а раскаленный добела металл плясал под молотами. В душе Коломб знал, что между ним и Джорджем нет ненависти, а гнев старого кузнеца казался ему гневом божьим на Моисея — добрым и справедливым.
В конце смены Джордж Олдхем выдал ему нужные бумаги и проследил, чтобы он был уволен по всем правилам.
— Тебя ищет полиция? — спросил он, когда Коломб подошел к нему попрощаться.
— Мой отец… — опустив глаза, начал было Коломб.
— Не рассказывай мне сказки, Исайя. — Кузнец что-то жевал, энергично шевеля языком и высасывая застрявшую в зубах пищу. — Ладно, забудем это. Возвращайся, я позабочусь о работе для тебя.
— Инкоси!
— Нечего меня величать. Я не какой-нибудь кровавый пес, сэр Дэвид.
Оба улыбнулись, и зулус, шаркая тяжелыми, подбитыми железом башмаками, отправился за своими одеялами и маленьким узелком с вещами.
Над лачугами поселка Виктория висело облако дыма — в глиняных очагах, а то и просто в открытых жаровнях у порога горели дрова, сухой навоз или уголь, украденный из товарных вагонов. К запаху дыма примешивалось зловоние гнили и человеческих испражнений. Сквозь густой мрак, покрывавший лощину, словно сырая воловья шкура, доносились голоса людей. Смех, обрывок песни, сердитый крик, и казалось, будто голоса — это искры и языки пламени, вырывающиеся из костра то тут, то там, а глухой гул — это шелест золы, медленно угасающей по мере того, как на поселок спускаются ночь и тишина.
Коломб остановился на холме, возвышавшемся над темной долиной. Внизу находилась лачуга, куда он направлялся. Эта лачуга принадлежала Мейм, негласно игравшей в жизни обитателей поселка довольно большую роль. Он познакомился с ней в церкви, которая носила название Сионской и во главе которой стоял епископ Зингели. Сначала Коломб отправился в миссию, где и принял христианство и где белые миссионеры дали ему новое имя — Исайя. Позже он с ними порвал и, чтобы отделаться от белых, перешел к епископу Зингели. Мейм была весьма значительной фигурой в Сионской церкви, хотя она и не занимала там никакого официального поста. Она читала проповеди и, впадая в экстаз, умела своими пылкими речами собирать деньги и вербовать новых прихожан. В глубине души Коломб ставил Мейм гораздо выше, чем самого епископа Зингели.
Он перебрался через ручей и зашагал вверх по оврагу к широко раскинувшемуся «городу лачуг». Тропинка была гладко утоптана прохожими. С одной стороны ее шла крутая насыпь, а с другой, внизу, слабо мерцала вонючая грязная жижа, стекавшая в ручей из жилищ. Приближаясь к лачугам, он снова стал шаркать ногами по земле, боясь споткнуться в темноте. Начал накрапывать дождь, и все, кто сидел под открытым небом, чтобы подышать воздухом, устало поднялись на ноги. Отодвигались листы жести и куски мешковины, служившие дверями, и слабые лучи света, мелькнув на дороге, тотчас же исчезали. На тропинке стояла молодая женщина, и Коломб столкнулся с ней, на мгновение ощутив ее мягкое тело.
— Аи, отец, — сказала она и захихикала.
Она, по-видимому, или выпила, или нанюхалась наркотиков. Локтем он оттолкнул ее в сторону и пошел дальше, чувствуя, что она идет следом, как голодная кошка. Он повернулся и прошипел:
— Уходи! Оставь меня в покое. Кому ты нужна?
— Дай мне пенни, отец. Я не ела сегодня.
Он бросил ей монету и ушел, пока она ползала на коленях, разыскивая деньги среди отбросов. Пенни — вот предел ее желаний. Коломб весь напрягся от ярости, и руки его задрожали от страстного желания уничтожить все эти лачуги, кишевшие людьми, которые жили хуже животных. И лачуга Мейм ничем не отличалась от остальных; она была зажата с двух сторон такими же лачугами, стоявшими на столь узкой улочке, что и двоим здесь трудно было бы пройти рядом. Коломб откинул висевшую над входом мешковину и очутился перед высокой, полной женщиной. Как огромный черный идол, восседала она у очага, ее силуэт четко вырисовывался на фоне угасающих углей.
— Мейм, это я, Исайя, — сказал он, назвавшись своим христианским именем.
— Исайя пришел, — повторила она сонным голосом. — Да будет с тобой бог. Входи.
Молодая девушка зажгла от тлеющих угольков масляную коптилку и поставила ее на ящик. В лачуге было еще четверо детей: двое малышей спали, а двое старших смотрели на него большими, удивленными глазами. Все они копошились в какой-то куче тряпья, кроватью им служила крышка ящика, лежавшая на сложенных кирпичах. Напротив стояла настоящая железная кровать, застланная ярким лоскутным одеялом, на которой спала Мейм, а если она желала уединения, то к ее услугам была кисейная занавеска.
— Могу я спать здесь несколько дней? — тихо спросил он.
— Пожалуйста, Исайя, раскидывай свою постель, где хочешь.
Он говорил с ней о семейных делах, о церкви, и самый ее голос успокаивал его. Двое детей, поначалу разглядывавших его, теперь улеглись спать, а старшая, которой было лет пятнадцать, повинуясь взгляду матери, забралась в постель и зарылась в ворох рваных одеял. У Мейм было крупное плоское лицо цвета светлой меди, с ямочками на щеках, маленькие, но умные глаза и крупный, решительный, почти жестокий рот.
В положенный час она сказала «спокойной ночи», спустила кисейную занавеску с вбитых в стропила гвоздей и влезла на скрипучую кровать. Коломб расстелил свои одеяла на глиняном, выпачканном навозом полу и улегся между матерью и детьми. Дверь загораживал лист жести, укрепленный засовом. Огонь, тлевший у его ног, тихо шелестел, когда опадали угли. Люди кашляли, храпели и беспокойно ворочались в своих лачугах, прижимавшихся друг к другу в поисках опоры. По полу шныряли крысы, а по железной крыше мягко накрапывал теплый дождь.
В воскресенье Сионская церковь была полна. Это было большое здание с высокими глиняными стенами и не заделанной изнутри бревенчатой крышей, покрытой сверху настилом из травы тамбути. Окна были застеклены, а во фронтоне над алтарем зияло отверстие в виде креста. Напротив этого отверстия, пропускавшего яркий солнечный свет, висело искусно сделанное из дерева распятие. Фигура Христа, казалось, растворялась в солнечном блеске, и молящимся чудилось, будто сам бог в сострадании своем протянул сверкающую десницу, чтобы выхватить из жестоких объятий смерти своего сына.
Коломб вошел в церковь одним из последних. Свежий и аккуратный, в одежде, которую Мейм почистила и выгладила ему, он стоял возле двери и перебрасывался словами со знакомыми. Старшая дочь Мейм осталась на улице; при крещении ей дали имя Роза Сарона, но люди называли ее Лозаной. Она знала, что ей достанется от матери за то, что она замешкалась у дверей, и все же она никак не могла оторвать глаз от Коломба. Она пойдет за ним хоть на край света, как за настоящим святым.
Зажиточного вида мужчина в добротном длиннополом черном сюртуке подошел к Сионской церкви со стороны дороги. На нем были ботинки, рубашка, украшенная спереди большой запонкой, и широкополая шляпа с высокой тульей. Рядом с ним шла его дочь в платье секты эфиопов, на красном корсаже которого был вышит широкий белый крест. Коломб хорошо знал их. Умея владеть собой, он поздоровался с ними сдержанно, но маленькая Лозана заметила, как просветлело его лицо. Он пожал руку отцу, Мьонго, и легко коснулся ладони дочери, сказав: «Как поживаешь, Люси?» Она подняла глаза, и радостная улыбка сверкнула на ее лице, но уже через мгновенье она почтительно опустила голову — ведь перед нею была дверь церкви.
Они вошли внутрь, женщины встали слева от прохода, мужчины справа. Лозана последовала за Люси и встала рядом с ней. Она знала, что эту девушку любит Коломб, и все же втайне была счастлива оттого, что стояла рядом с ней, такой красивой и такой благочестивой. Коломб вместе с Мьонго остановился неподалеку от входа. Люди оборачивались, чтобы взглянуть на человека с широкими плечами и красивой квадратной бородой, и удовлетворенно кивали головами. Вошел еще один человек, высокий и сутулый, и встал слева от Коломба. Это был Эбен Филипс. Коломб был почти уверен, что Эбен придет, и они молча пожали друг другу руки.
Эбен был методистом и не принадлежал к прихожанам Сионской церкви, которая давно стала самостоятельной. Он не был членом секты эфиопов; не был он и зулусом. Но до одиннадцати лет он воспитывался в маленьком зулусском краале, находившемся в шести часах ходьбы от хижины Но-Ингиля, среди густого кустарника, где его называли Узаной, что значит Ничье Дитя. Иногда мальчик думал, что кожа его так бледна потому, что он альбинос, и он напряженно вглядывался в зеркала горных заводей, чтобы выяснить, действительно ли глаза его так красны, как у знакомых ему альбиносов. Позже ему сказали, что он полукровка, навсегда забрали из долины и отправили в миссию. Там его нарекли Эбеном, потому что бог бросил его в мир, как камень, и он получил фамилию Филипс по имени своего белого отца. Миссионеры не позволили ему называть себя Эрскином. Они всегда помогали ему и ставили его на ноги, если дела его шли плохо. Они помогли ему жениться на уважаемой Джози Маккензи, у которой тоже с одной стороны были белые, правда очень далекие, предки; однако она так не тянулась к черным, как он. Эбен бывал счастлив, когда встречал своего сородича из племени зонди из Края Колючих Акаций, но первым чистокровным зулусом, ставшим его другом, был Коломб Пела. Коломб был для него не просто другом, он был его вторым «я», человеком, каким Эбен мечтал стать, независимо от цвета кожи. В миссии Эбен научился играть на фисгармонии; он любил посещать Сионскую церковь и иногда играл для епископа Зингели.
Церковный староста вызвал Коломба на улицу и, положив руку на плетеный столб, на котором висел колокол, тихо спросил:
— Ты привел этого цветного человека?
— Нет, он пришел сам.
— Что ты скажешь, брат Исайя? Можно ли ему доверять? Проповедь касается будущего эфиопов.
— Попросите Эбена сыграть. Он надежный человек.
Эбен Филипс испытывал гордость, сидя перед клавиатурой фисгармонии. Музыка имела такую же власть над молящимися, как вихрь над деревьями в большом лесу: она заставляла их одновременно склоняться единым гармоничным движением. Эбен знал, что они любят слушать гимн — им нравилось целиком отдаваться чувству ритма, словно сердца их начинали биться по-новому. Эбен играл вступление так, как ведущий тенор начинает новый и волнующий речитатив, а когда он нажимал на басы, вся церковь гудела вибрирующими звуками. На улице неверующие язычники останавливались, заслышав, как наполняется музыкой вся долина, и возводили глаза к небу, а дети раскрывали рот, дабы насладиться ею полнее. Певцы начинали раскачиваться в такт музыке; ноги отбивали ритм. Фигура Христа дрожала от игры солнечных лучей, и закрывшим глаза казалось, будто он снова вернулся и парит над ними, как легкая черная птица.
Епископ Зингели очень сердился, когда от шарканья и постукиванья человеческих ног поднималась пыль. Его густой бас направлял поющих; некоторое время он позволял им петь, а затем знаком останавливал Эбена и простирал вперед руки. Гимн замирал на губах; люди опускались на колени и начинали молиться.
Епископ неторопливо руководил молитвой, в которой прежде всего воздавалась хвала Всевышнему. Простым языком он описывал блаженное состояние святых и награды за истинно христианскую жизнь. Слушатели безмолвствовали. Когда он называл имя Иисуса, они отзывались «Иисусе Христе!»
— Послал ли ты своего сына на новые страдания, о господи?
Люди застонали.
— Угнетают ли враги Сиона твоих детей? Удалился ли ты от нас, о господи, когда мы истекаем кровью, когда мы погибаем?
— Покинул ли ты нас, всевышний?
— Оставил ли ты нас на произвол кнута и бича в Египте? Ты ли вложил в руки фараона плеть, подушный налог и принудительный труд, ты ли обрек своих детей на семижды семь бед?
Люди, безмолвно внимавшие описаниям блаженства, теперь яростно зашевелились, а лица их озарились удовлетворением, когда они услыхали о своих страданиях и муках с амвона. Епископ превратил этот поток жалоб в длинное и довольно нудное молебствие, и когда у прихожан в том или ином месте вырывался особенно громкий взрыв гнева или стон, он еще и еще раз повторял те же слова.
Коломбу стало скучно. Эта часть службы епископа ему не понравилась. Словно собака у всех на глазах зализывает свои раны. И все это неизменно заканчивалось обещанием, что бог накажет своих врагов и развеет их по ветру, как мякину. Но обещание это звучало неубедительно, и люди оставались равнодушными и удрученными. Ему хотелось послушать проповедника Давида, сородича и близкого друга Мьонго и Люси. Давид и Мьонго привели с собой Люси из Энонского леса, находившегося на расстоянии дня ходьбы от Питермарицбурга. Оба они были мастерами-лесорубами и подрядчиками белых владельцев леса. Это были люди с сильным характером, успешно выступавшие против вождя своего племени Мвели; они даже добились у правительства разрешения выйти из-под власти Мвели, чтобы исповедовать христианскую веру и распространять слово божие. Именно благодаря встрече с Мьонго Коломб перешел от белых методистов в секту эфиопов. Мьонго высказал простую мысль, столь простую, что, казалось, не знать этого было невозможно, и все же, когда Коломб услышал об этом впервые, ему почудилось, будто гром грянул среди ясного неба. «Африка для африканцев!» Эти слова заставляли сердце биться так сильно, что оно готово было вырваться из груди. За этими словами таились бескрайние дали Черного Дома, простирающегося далеко за горизонт, куда уже не могла ступить нога человеческая, леса, пустыни и моря. Мысленно Коломб не раз проделывал это путешествие; ему нравилось слово «Африка», слово, ставшее для него новым, когда Мьонго вложил в него великую идею. Африка — Черный Дом, в этом сомнений не было. Когда земля будет принадлежать африканцам, они будут гостеприимны. Каждый черный человек, мужчина или женщина, гостеприимен, радушие было частью его воспитания. Нашлось бы у них место и для Эбена с Джози и для всех им подобных; нашлось бы оно и для добрых умных индийцев; нашлось бы место и для старой мисс Брокенша, белая кожа которой была просто ошибкой всевышнего, и для Тома, если он захочет, и для нескольких миссионеров, если они этого пожелают. Но до тех пор, пока африканцам ничего не принадлежит на их собственной земле, о радушии нечего и думать.
Не вслушиваясь в монотонный перечень горестей, Коломб огляделся по сторонам. Он не любил стоять на коленях в пыли. В этом есть что-то недостойное мужчины, хотя он знал, почему это делается, и вид солидного, величественного Мьонго, который с закрытыми глазами склонился рядом, призывал его к терпению. Он обернулся и через отворенную дверь церкви взглянул на улицу. В тени, припав лицом к земле, лежала молодая женщина. Ей, как и другим, кто не мог уплатить за пребывание в храме, не разрешалось входить в церковь. Он вспомнил слова встреченной им накануне женщины: «Дай мне пенни, отец. Я не ела сегодня». Конечно, это была она. Она приподнялась, и он увидел, что лицо ее залито слезами. Лохмотья не совсем прикрывали ее тело, и виднелась одна полная грудь. Коломб медленно повторил про себя: «Африка для африканцев», и ноздри его задрожали.
Из первого ряда мужчин вышел Давид, чтобы прочитать свою проповедь. Он был на голову ниже епископа, худощавый и гибкий. На нем была черная ряса с красным крестом на груди, а распущенная борода и широко раскрытые глаза придавали ему вид фанатика. У него была привычка улыбаться с закрытыми глазами, и тогда он казался невинным, добрым ребенком.
Сначала Давид говорил о семейной жизни. Он знал, что эти люди, с корнем вырванные из родных мест и брошенные в кучу отбросов за пределы города, мечтали о том, чтобы выращивать урожай, об охоте и звероловстве, о ребятишках и ягнятах в зеленой степи, о том, чтобы в краалях доили коров, о том, чтобы девушки выходили замуж и нянчили здоровых младенцев. Он говорил об этих вещах очень просто, но слова его звучали как надрывная песня. Епископ Зингели, проповедовавший высоким стилем и заставлявший своих слушателей трепетать и изумляться, был невысокого мнения о проповеди Давида, но ждал, что будет дальше.
— Бог дает, и бог отнимает, — продолжал Давид. — Некоторые дары его слишком тяжелы и падают из наших рук. Некоторые дары малы, как зерно, и мы презираем их. Бог дал черным людям богатую землю. Он одарил их такой землей, которую даже солнце устает обходить. Он дал им силу, законы, мир, право управлять. Что же осталось нам из этих даров отца небесного?
— Увы, ничего, — тихо ответили люди.
— Вы неправы, братья и сестры мои. Нам осталось писание божие. Он начертал завет в ваших сердцах. Он поместил радугу в небе, как завет, который нельзя уничтожить. Люди Черного Дома никогда не умрут. Они будут размножаться и обретут милосердие господа. Конец века близок. Бог отнимает, но он и вознаграждает. Черная раса выпустила из своих рук права, дарованные ей свыше. Она не научилась искусству управлять своей собственной страной. И этот дар был отнят у нее.
— Теперь наступило время, когда век смуты близится к концу. Дар возвращается тем, кто первый обладал им, — черной расе. Этот дар — право на управление. Вся власть будет дарована вам, останется только взять ее. Черная раса вознесется над белой. Каждая долина будет вознесена, а все возвышенности опустятся. Бог вновь вручит вам копье, и оно всегда будет висеть над чужеземцами. Если придет война, даже тогда сердца ваши не дрогнут, а правая рука будет удерживать власть. Так говорится издавна во всех землях и за морем. Бог в гневе своем сойдет на поле битвы и встанет среди войск.
Поднимите головы! Вам, вашим детям и детям ваших детей дано увидеть конец века и славу господню; бог справедлив, и у него на счету каждая несправедливость, и каждое горе, и каждая слеза, упавшая на песок.
Единый вздох пронесся по толпе, словно глубокий вздох великана. Слезы текли по щекам Люси, губы ее приоткрылись, и она в экстазе закатила потускневшие глаза.
— Аминь! — провозгласил епископ.
Ответ донесся из глубины груди человеческой и вознесся вверх как боевой клич, как неистовая хвала спасителю и властителю рати небесной.
— Аллилуйя! Аллилуйя!
— Боже, выведи нас из Египта, — гремел епископ.
— Мы идем! — пели люди.
— Всевышний, отвори воды.
— Мы идем!
— Боже, дай нам хлеб и воду в пустыне.
— Мы идем!
— Боже, даруй нам новый век, второе пришествие. Боже, верни нам Африку.
Когда служба окончилась, люди вышли на солнечный свет. Они молчали, лица их сияли — как сияло лицо Моисея, подумал Коломб, когда тот спустился с горы Синай. Затем все заговорили и стали расходиться, и Эбен тоже пошел по дороге, махнув на прощанье рукой.
— Сколько? — спросил Мьонго, глава секты эфиопов, обладатель квадратной бороды.
— Восемь, — ответил Коломб. — Восемь, но три из них не годятся. Остальные в хорошем состоянии, и ко всем подходят патроны армейского образца.
Он вынул из кармана патрон от винтовки образца «Марка IV. 303», заряженный пулей с никелевой оболочкой. Мьонго взял патрон, осмотрел его и снова положил на мозолистую ладонь молодого человека.
— У меня пять ящиков патронов, но только не все полны, — сказал Коломб.
Они сидели на солнце, скинув пиджаки. Гладкая песчаная насыпь спускалась к берегу ручья, испещренного синевато-белыми пятнами мыла, В будни сюда ходили женщины стирать белье белых жителей города, а по воскресеньям на плоских камнях, выступавших из ручья, часто усаживались мужчины, чтобы почистить пемзой ноги, поболтать и пошутить, словно они по-прежнему жили в родных краях и ничто не изменилось.
— Ты можешь достать еще?
— Да, могу, но не очень много, не столько, сколько нужно.
Мьонго покачал головой.
— Повсюду снует полиция. Белые прячут свои ружья, а некоторые вынимают из них затворы. Оружейные лавки охраняются, да и часовые в форту тоже не дремлют. Доставить оружие — дело опасное. Постарайся не попасться, сын мой, слишком мало у нас таких, как ты. Я возьму эти восемь ружей и спрячу их в Энонском лесу. Когда ты достанешь их, их можно будет переправить в Мпанзу. Их отнесет Люси.
— А если ее поймают?
— Нет, она для этого достаточно умна.
Коломб молчал. Он ковырял травинкой в зубах и, сощурив глаза, пристально смотрел на стрекоз, порхавших над поверхностью воды.
— Чем все это кончится? — спросил он.
— Один бог ведает.
— А мне кажется, что бог помогает белым не меньше, чем нам. Я не хочу надеяться на бога.
— Если мы нанесем удар, сын мой, этот удар должен быть сокрушительным. Как ты думаешь, нужны нам ружья?
— Нужны. Но нужны тысячи.
— Верно. Но если мы сразу нанесем сокрушительный удар, мы сможем забрать ружья у наших врагов. Пусть они нас снабжают.
— Понятно.
— Храни оружие у себя, не отдавай его вождям. Ни одному вождю нельзя верить.
— Хорошо. Но люди не поднимутся. Они будут сражаться только в импи[7], если их поведут их руководители и индуны[8]. Сначала их должен заговорить и направить на борьбу знахарь. Другого пути они не знают, они ведь не христиане. Они не пойдут за простым человеком. Они не знают бога и не последуют за Христом.
Но Мьонго трудно было переубедить. Ничто, казалось, не могло поколебать его страстной уверенности. Он засучил рукава рубашки и растирал руки, подставляя их под горячие лучи солнца. Его лицо с высокими скулами и впалыми щеками было почти совсем черным, подбородок украшала густая борода. Он мрачно посмотрел на молодого христианина.
— Одни прислушиваются к призыву Эфиопии — Черного Дома. Они знают, что Африка должна быть возвращена африканцам, и они — лучше всех, их больше всех любит всевышний. Они знают, что не могут умереть, ибо души их вознесутся на небо. Они знают, что, согласно завету божьему, черная раса не может умереть. Другие снова ведут разговоры о Младенце, который должен сплотить все племена и сделать этих собак-вождей настоящими людьми. Говорят, что Америка протянет нам руку, ибо именно Америка дала нам учение об Эфиопии, о Черном Доме, точно так же, как Израиль дал нам Иисуса. Некоторые говорят о цветном народе японцах, сбросивших господство белой расы. Кое-кто обращается к духам предков и к знахарям, которые уверяют, что их снадобья превратят пули белых солдат в воду.
Мьонго окунул руку в ручей и разбросал сверкающие брызги.
— Теперь, Исайя, мы видим все, как оно есть. Пусть воины говорят, что им вздумается, лишь бы они выступили против врага. Они будут драться лучше с оружием в руках и будут умирать легче, веруя в бога. Мы должны опираться на нашу молодежь и отнять ее у вождей. Пусть вождям останутся не племена, а лишь пустые краали.
— Понятно. А как с образованными — вроде, например, Мативаны? — Мьонго повернулся и сплюнул на камень.
— Значит, ты его знаешь? — спросил Коломб.
— Однажды я встретился лицом к лицу с этим ученым Мативаной. Клянусь богом, если бы он был один, я бы согрешил и убил его.
— Он многому научился, и у него есть деньги.
— Верно, но научился он не тому, чему нужно. Он много говорит людям, но о чем? Вот о чем: когда каждый черный станет таким образованным, как он, а это будет через сто, нет, через тысячу лет, тогда все вместе мы пойдем к белым и попросим у них свободы. У Мативаны бычий язык и шакалье сердце. От него и воняет, как от шакала. Фу!
Коломб засмеялся. Ему приятно было видеть, как сразу рассердился суровый дровосек, как он с отвращением сплюнул, сморщил нос и нахмурил брови. И странно, что весь свой гнев он направил на этого вдумчивого, но осторожного ученого. «Он научился не тому, чему нужно». Значит, на свете есть столько знаний, что можно учиться всю жизнь и только потом узнать, что ты пошел по неверному пути? Вот и Мьонго тоже. Прав ли он? Он говорит: учись в борьбе; он говорит: человек борется лучше с оружием в руках и умирает легче, веруя в бога. Уверенность этого человека заставляет прислушиваться к его словам. Он взял эти мысли у Давида, но использует их по-своему.
Они возвращались, накинув пиджаки на одно плечо. Рубашка Мьонго была расстегнута на груди. Он, казалось, забыл о том, что сегодня воскресенье, и думал только об одном: как убедить этого юношу в своей правоте. Исайя был способным учеником и схватывал каждую новую истину на лету, как хватает добычу сильный и ловкий зверь. Он не задумывался над пустяками, почти не испытывал колебаний и не спорил о религии. По-настоящему религиозный человек никогда не заходит в размышлениях слишком далеко: он предпочитает оглядываться и прятаться за своими верованиями. Как гусеница, которая прядет свой кокон, он прячется в них все глубже и глубже, пока внешний мир не окажется далеко-далеко. Но для такого человека, как Исайя, религия — что крылья для орла; она уносит его из болота невежества, глаз его становится более зорким, а жажда знаний все растет и растет.
Утоптанной тропинкой они поднялись от ручья к зловонному водостоку и вошли в «город лачуг». Мьонго надел пиджак и застегнул рубашку. Встречные почтительно их приветствовали. Некоторые из них оставались язычниками: в воскресенье они надевали одежду своего племени, чтобы хоть один раз в неделю почувствовать свою связь с прошлым. У разложенных под открытым небом костров в жестянках из-под керосина или в чугунных горшках на треногах стряпали женщины. Коломб заметил женщину, которая утром плакала у церковных дверей: она скорчилась на куче тряпья. Рядом с ней сидел серый от грязи и коросты ребенок с вздувшимся животом; он обгладывал кость, покрытую лениво гудящими мухами. Когда они проходили мимо, женщина приподнялась каким-то змеиным движением и с отчаянием взглянула на Коломба.
Они пообедали вместе с Мейм. На пороге лачуги положили большую доску и поставили на нее горшок со сьинги — похлебкой из тыквы с кусочками мяса и жира. Мейм, Люси и маленькая Лозана уселись на циновках внутри лачуги, а Мьонго и Коломб расположились снаружи, прямо на солнце. Четверо младших детей, тихие, как мыши, протиснувшись между взрослыми, протягивали ручонки к еде и не сводили с нее глаз. Коломб ел железной ложкой, которую всегда носил с собой в кармане. У Люси была ложка красивой формы, сделанная из красного лесного дерева и украшенная выжженным узором, а отец ее был обладателем ложки из белого металла, как у европейцев, прикрепленной к его поясу тонкой цепочкой. Он ел медленно, не торопясь, иногда выбирал кусочек мяса получше и клал его перед жадной маленькой ручонкой. Еда была важным, серьезным делом. И лишь тихий вздох нарушил тишину, когда на доске осталось несколько маленьких кусочков, ибо дети, истекавшие слюной при виде еды, стеснялись их взять. Глаза Мейм блеснули. Ворча, она достала из-за спины второй чугунный горшок и неожиданно поставила его на доску. Четыре сияющих коричневых личика следили за каждым ее движением с открытыми ртами.
— Берите! — сказала Мейм.
Руки снова протянулись.
— Это просто чудо, Мейм, — радостно усмехнулся Мьонго. — Не хлеб, не рыба, а настоящее вкусное сьинги. А почему мы не едим рыбу? Чем мы, зулусы, лучше апостолов?
— Я ела рыбу, — ответила Мейм, — но мой желудок не переварил ее.
Смеясь, Мьонго встал, потянулся и стал полоскать рот.
— Да, Мейм, некоторые вещи не переваривает наш желудок, а кое-что — наша голова. Это пройдет. Все, что даровано нам богом, — это благо, а время когда мы сможем пользоваться его дарами, близко. Нам не достигнуть Сиона в один день, но когда мы придем туда, солнце будет сиять нам вечно.
Коломб подумал, что Мьонго повторяет слова проповедника Давида, но произносит их лишь по привычке, не от души.
— Что такое Сион? — спросил он с вызовом.
Мьонго взглянул на него смеющимися глазами, но продолжал полоскать рот.
— Когда ты говоришь «Африка для африканцев», я понимаю, что ты думаешь, но когда ты говоришь о Сионе, у меня на душе неспокойно, — продолжал Коломб.
— Это не одно и то же, Исайя.
— Нет.
— Сын мой, одно из этих понятий предназначено для тела, а второе — для духа. Африку ты ощущаешь под ногами своими, а Сион — это город Давида, это новый Иерусалим, который построим мы или наши дети после того, как покончим с белыми.
В узком проулке было тесно. Одни еще продолжали есть, а другие уже отвернулись от горячих горшков и досок. Незаметно они подвигались ближе, чтобы послушать Мьонго. Солнце проникало в щели между лачугами, а в воздухе стоял запах пищи, дыма, измазанной дегтем дерюги и человеческого пота. Вдруг по толпе пронеслось какое-то слово, и проулок мгновенно опустел. Люди не бросились врассыпную и не побежали. Их поглотила жаркая пасть лачуг. Дети исчезли так, как исчезает вода в сухой почве.
Зазвенели уздечки лошадей конной полиции; из-под черных островерхих касок кавалеристы бросали во все стороны быстрые взгляды. Каждый ехал, держа повод в обтянутой перчаткой руке и положив другую руку на кобуру револьвера. Через плечо, пересекая темно-синий мундир, висел патронташ. Они рассыпались и поодиночке объехали все проулки «города лачуг» и, чтобы избежать проезда через овраг с нечистотами, миновали их вторично, после чего вновь выстроились на дороге. Люди, не успевшие спрятаться, кланялись и говорили: «Инкоси!» Кавалеристы отвечали кивком головы. Они выехали в долину, а спустя десять минут рысью вернулись оттуда, и люди, высыпавшие на улицу, снова провожали их каменным взглядом, тихо переговариваясь между собой. Никто не знал, зачем приезжает патруль: то ли чтобы лишний раз напомнить о себе, то ли чтобы не застаивались жирные, лоснящиеся лошади. Всадники появлялись и исчезали неожиданно, и кто-нибудь всегда говорил: «Это едут собирать подушный налог».
Давид отправился читать проповедь населению в низовье реки Умгени, в сторону моря. В ту ночь Коломб вместе с Мьонго, Люси и еще одной женщиной постарше принявшей христианство, расположился на ночлег в чаще густого кустарника позади дома мисс Брокенша. Светила луна, и камни казались белыми, а кусты — сине-фиолетовыми. Ползучие растения напоминали змей, что свисают с деревьев, ожидая, когда мимо пролетит птичка. Женщины собрали хворост, а Коломб соскреб с земли листья и выкопал зарытые под ними восемь винтовок. Оружие было густо смазано колесной мазью и завернуто в лоскуты мешковины. Они спрятали его в две вязанки хвороста — такие вязанки часто можно увидеть на голове зулусских женщин. Люси пошла поискать еще хворосту, и Коломб последовал за ней. Они прижались друг к другу, она положила голову ему на плечо, и он почувствовал, как дрожит ее тело. Он расстегнул корсаж ее платья и, коснувшись ее груди, испытал чувство, какое испытывает доярка, когда ее пальцы влажны от молока, теплого, как сама жизнь, и нежного, как занимающийся день.
— Когда ты придешь ко мне? — прошептал он.
— Попроси моего отца, и он отдаст меня тебе.
— Заплатить лоболу[9] у меня не хватит коров, а если я попрошу отдать тебя без выкупа, он будет презирать меня.
— Мой отец не признает лоболы.
— Я знаю, но разве можно переделать человеческое сердце?
— Ведь ты знаешь, у отца долги. Сколько бы он ни работал, он никак не может их выплатить. В нем поддерживают жизнь только для того, чтобы выжимать из него последние соки, и караулят меня, чтобы не упустить выкуп, который за меня дадут. Если ты отдашь отцу своих коров, на следующий же день явятся белые и заберут их. Исайя, возьми меня без выкупа, и мы посмеемся над белыми.
Он взял ее лицо в свои руки и смотрел на белые зубы и сияющие под луной глаза. Вдруг он почувствовал в ее словах что-то обидное и пристально взглянул на нее — не глумится ли она над ним. Она заметила, как задрожали его крепкие, как железо, руки. Улыбка замерла на ее губах, она, задыхаясь, смотрела на него. Ей стало страшно.
— Что случилось, сын Офени? — прошептала она, забывая об его христианском имени.
— Ты не смеешься?
— Мне страшно, когда ты так держишь меня. Не делай мне больно.
Он смягчился и погладил ее по руке.
— Хорошо. Я поговорю с твоим отцом, и мы обвенчаемся в церкви. Я ничего не скажу о лоболе, но в душе и я и он будем знать, что мой скот принадлежит ему.
— У тебя мало веры, Исайя, — улыбнулась она и принялась собирать хворост.
Он провожал ее взглядом, раздумывая о том, как внимательно нужно следить за каждым поворотом, если сворачиваешь на незнакомую тропу.
Коломб застал Мьонго одного; тот затягивал узлы на обвязанной жгутами из волокнистых стеблей охапке хвороста. Он задал вопрос лесорубу с места в карьер. Мьонго выпрямился, лицо его потемнело, он нахмурил лоб и насупил брови.
— Ты быстро действуешь, — сказал он.
— Отец, я спросил ее, и она хочет этого.
— Что ж, тогда пусть так и будет. Ты услышишь, как вожди и старики будут клеветать на нас, верующих. Они скажут, что мы растлители и развращаем собственных дочерей. Я же говорю тебе, что она чиста и невинна, она — девственница. Я говорю это тебе и знаю, что тебе отдала она свою любовь, сын мой. Ты ждешь, что я потребую у тебя коров? Зачем они мне? Принадлежат ли они твоему отцу, тебе или мне, все равно в конце концов они попадут в руки белых. И потом, о лоболе ничего не говорится в евангелии. Ты это понимаешь?
— Понимаю.
— Аи, ты мудрый человек. Святой Павел говорит: «Пусть каждый мужчина имеет жену, а каждая женщина — мужа». Быть по сему.
Они переночевали в лесу под деревьями, и Мьонго разбудил их, когда в небе появились первые отблески ложной зари, отчего вокруг стало еще темнее.
Коломб немного проводил женщин и лесоруба. Впереди босиком, в старой рабочей одежде шагал Мьонго; он связал шнурки своих башмаков и перекинул ношу через плечо. За ним шли Люси и женщина-христианка, неся на голове винтовки — тяжелая ноша, казалось, не стоила особого напряжения их гибким телам и сильным, грациозным шеям. Им придется идти два-три дня; возможно, что какой-нибудь попутный фургон и подвезет их, но недалеко, ибо вязанку хвороста обычно не несут дальше, чем на расстояние в полдня ходьбы. На вершине длинного холма, откуда открывался вид на далекие окрестности Энонского леса, они остановились на отдых. Потом Коломб помог женщинам поднять вязанки и коснулся розовой ладони Люси. Еще долго на дороге слышались певучие слова прощания. В утренней прохладе, когда в ущельях причудливо клубился туман, а на горизонте прорезывался мутный, зловеще красный свет, Коломб почувствовал себя одиноким. У него появилась потребность увидеть своего отца и деда Но-Ингиля; ему хотелось бы повидать и Тома. Теперь его мысли об этом белом были ясны и просты, все подозрения исчезли. Коломб понимал, что его собственные поступки затемнили его рассудок, заставив видеть в Томе шпиона. Что бы он потерял, если бы пошел к нему и сообщил ему, что зулусы выбрали своей невестой смерть? Как затравленный дикий зверь, прижатый к краю пропасти, они не могут больше сделать ни шагу — это означало бы смерть, и им остается только самим броситься на преследователей. То, что происходит, — это примирение со смертью. Люди любят жизнь, им не хочется умирать; они смотрят в глаза своих детей, и их собственные обиды становятся маленькими, как давно пройденный холм.
Коломб почувствовал легкое головокружение и пошел медленнее, наблюдая, как сверкают первые лучи солнца в росистой траве. Он старался ни о чем не думать. Сердцебиение звоном отдавалось в ушах, и казалось, что сердце вот-вот выскочит из груди. Он страстно желал Люси. Ее отец… Почему Мьонго отдал ее, не потребовав выкупа? Все его объяснения правильны, но за ними скрывается что-то еще. Мьонго несет в себе раскаленное добела пламя, всегда готовое охватить все вокруг. Мьонго — мужчина до мозга костей, непокорный и гордый; он хотел, чтобы все люди и его собственная дочь разделяли его мечту о восстании, мечту, ставшую для него новым Иерусалимом.
Коломб слонялся по поселку Виктория. По вечерам он сидел с мужчинами и курил, не говоря ни слова. Они не спеша беседовали, как будто ожидали, когда упадет звезда или произойдет землетрясение. Верующие толковали о втором пришествии. Тучный, грузный человек в галифе, который проводил много времени у мисс Брокенша и был братом вождя племени, населявшего нижнее течение реки Буффало, рассказывал о Младенце. Он говорил, что ничего нельзя делать до тех пор, пока Динузулу не убьет первого буйвола. Он говорил, что Динузулу прибегнул к помощи самых могущественных колдунов в Басутоленде и наслал на Наталь ливень с градом, после чего вся провинция от океана до гор была покрыта льдом. Он рассказывал еще, что саранча, явившаяся неизвестно откуда и столь же таинственно исчезнувшая, была изгнана только потому, что Младенец подарил десять белых буйволов колдунье Мабелемейд из края буров. Это он с помощью какого-то сильного снадобья заставил колосья злаков лосниться жиром на солнце, напоминая тем самым, что люди должны быть наготове.
Этого человека звали Пеяна. Вид у него был напыщенный, и говорил он хриплым шепотом, от которого у всех со страху останавливалось дыхание. Люди знали, что часть его рассказа — сущая правда; град, исчезновение саранчи, зерно, лоснящееся от жира, — а остальное приходилось принимать на веру. Те, кто не верил ему, боялись сказать об этом. Но Коломб сказал:
— Ты христианин и идешь за дочерью Манчеба (так называли мисс Брокенша).
Пеяна повернулся к нему, и в горле у него заклокотало.
— Это она рассказывала тебе о черном снадобье? — спросил Коломб.
— В доме бога нашего много комнат, — прошептал Пеяна. — Светлые комнаты и темные комнаты. Евангелие и сильные снадобья — все в руках божьих. Но берегитесь творящего зло, который гладко говорит. Сатана — белый.
Люди слушали его, содрогаясь, страшась последствий гнева Пеяны. Коломб встал и пошел сквозь мерцающий мрак к дому Мейм.
Он ничего не делал целую неделю. На рассвете он взбирался на холм, откуда открывался вид на железнодорожные мастерские, и смотрел на дым, поднимавшийся из высоких труб. Он скучал по работе, по шуму в мастерских, по друзьям. Его руки становились мягче и начали шелушиться. По вечерам он пил, но не слабое, кисловатое домашнее пиво, а тайком сваренную шимияну[10], которая валила человека с ног, как удар лошадиного копыта. Однажды ночью после очередной попойки его избили и ограбили, и он лишился всех своих сбережений, за исключением нескольких мелких монет и того фунта, что был отдан Мейм на хранение. Два дня он не выходил из лачуги и не поднимался с одеял между очагом и задней стеной. Мейм сердито поглядывала на него, приходя и уходя, и бормотала какие-то язвительные замечания по его адресу.
Потом он собрал все свои вещи и пошел к ручью. На том большом камне, где он когда-то разговаривал с Мьонго, стирали Мейм и другие женщины, поэтому он прошел дальше и нашел себе другое место. Целый день он стирал, чистил и чинил свои вещи. Одежду и одеяла он разложил на траве для просушки. Он взбил мыльную пену на своих тугих, кудрявых волосах и сидел обнаженный на солнце, оттирая пемзой руки и ноги. Он оглядел себя со всех сторон в осколок зеркала и улыбнулся. После мытья у него было хорошо и легко на сердце. Он тщательно почистил зубы щепоткой оставшегося от костра белого пепла, с удовольствием ощущая на языке его вяжущий привкус.
На обратном пути его все время сопровождал резкий запах мыла, а рубашка и штаны шуршали. Одеяла и пиджак были аккуратно свернуты в узел.
В тот день за вечерней едой Мейм была весела и ласково поглядывала на Коломба. Дети любили его; они ссорились из-за того, кто будет сидеть с ним рядом. Младший, Питер, почти совсем голый трехлетний малыш с тонкими ножками и вздутым животиком, с блаженным видом уселся между ног Коломба. Остальные прижались к нему, а Лозана, протягивая руку к еде, старалась как можно чаще дотронуться до его руки; ей была невыразимо приятна его близость.
Огонь погас, и в лачуге стало совсем темно; лишь отсветы тлеющих углей мерцали на закопченных балках потолка и на журнальных страницах, которыми были оклеены стены лачуги. Кровать Мейм больше не скрипела, а ее дыхание за кисейной занавеской стало коротким и прерывистым. Дети тоже не двигались. Уже засыпая, когда тело его как бы поднялось над циновкой и сделалось невесомым, Коломб вдруг ощутил сбоку странную теплоту. Сразу очнувшись, он зашевелился и снова почувствовал под собой циновку. Он протянул руку. Под его одеялом лежала, прижимаясь к нему упругой грудью, обнаженная Лозана. Стараясь прийти в себя и успокоиться, он почувствовал, как тело девушки охватила дрожь. Он высунул руку из-под одеяла и ощупью нашел свой пояс у изголовья. Вынув оттуда нож, он медленно просунул руку снова под одеяло. Оба не двигались и, казалось, перестали дышать. Прижав пальцем лезвие близ острия, он сделал резкое движение рукой. Кончик ножа вонзился в ее бедро быстрым, коротким уколом.
Разбуженная приглушенным вскриком, Мейм повернулась и села на своей постели.
— Что такое? Это ты, Лозана?
Слышно было только, как дышали, храпели и двигались усталые люди в соседних лачугах.
— Лозана, ты кричала?
— Я испугалась, Мейм, — всхлипнула девушка, — мне приснился дурной сон.
— Тсс. Ты слишком долго лежишь на одном боку. Повернись. Ты помолилась?
— Да, Мейм.
— Помолись еще раз и спи.
В лачугах люди просыпались в полутьме, задолго до рассвета. Утренний ветерок, дувший с холмов, рассеивал дым. Люди, все еще завернутые в одеяла, спускались в овраг к ручью, чтобы прополоскать рот и помочиться. Голоса их, если они что-нибудь говорили, были сиплыми и сердитыми. Большинство так и уходили голодными по дороге, ведущей в город, и запах еды, которая готовилась для тех, кто вставал позже, и для детей, еще больше раздражал их. Коломб заглядывал в унылые, воспаленные глаза. Люди, казалось, ни о чем не думали и двигались неуверенной походкой лунатиков. Один закричал; «Проклятие!» Он наткнулся на собаку и пинком отбросил ее в сторону. Маленький, юркий человечек тихо напевал что-то, и шаги его невольно подчинялись ритму песни. Грубые, отвратительные слова этой песни рассказывали о краснозадом павиане. Ни он сам, ни его товарищи не прислушивались к словам — это была песня, а петь можно что кому вздумается.
— Мейм, я хочу, чтобы Роза Сарона донесла мои вещи до форта, — сказал Коломб.
Мейм улыбнулась, — ей было приятно, что он правильно назвал имя девушки. Она не спрашивала его, почему он уходит, но ей нравилось мериться с ним силами, противопоставляя собственную хитрость его большому уму. Она знала, что он делает, и незачем было расспрашивать его о подробностях. Пусть придет полиция, пусть ее изобьют до смерти — ей нечего сказать. Она вынула из-за пазухи тряпицу и достала из нее золотую монету.
— Она принадлежит тебе, Мейм, — сказал он. — Пусть греется на твоей груди.
— Хаи! Лозана, иди сюда! Отнеси вещи христианина!
Они шли, как того требовал старинный обычай; впереди, как всегда вразвалку, шагал Коломб, а за ним, слегка покачивая бедрами, стройная, как тополь, маленькая Лозана несла на голове узел с его вещами.
— Мне тоже этой ночью приснился сон, — сказал он, не поворачивая головы.
— Ах, сын Офени, — жалобно вздохнула она.
— Дитя, я отказался от старых обычаев. Христианин не убивает женщин.
— Ты сделал мне больно, Исайя.
— Кровь шла из ранки?
— Да.
Они продолжали свой путь, и она время от времени поднимала глаза, чтобы посмотреть на него. Голову, покрытую рабочей кепкой, он втянул в воротник старого пальто. У него не было палки, он держал руки в карманах, и поэтому его походка казалась неуклюжей.
— Значит, ты не должна жаловаться, — усмехнулся он. — Ты умеешь читать и писать?
— Меня учили.
— Я пришлю мисс Брокенша книгу для тебя. Через два воскресенья пойди к ней и возьми книгу.
У стены форта Коломб взял узел и велел Розе Сарона идти домой.
— Ты долго будешь идти, Исайя? — едва слышно спросила она.
— Я буду идти много дней, — ответил он.
Она вздохнула и опустила голову.
— Я опозорила себя перед тобой, христианин, — сказала она.
— Нет, ты слишком молода, чтобы опозорить себя, и в глубине души ты девушка скромная. Да будет с тобой бог.
Теперь, когда он покинул своих друзей и один ступил на новый путь, Коломб больше не испытывал чувства одиночества и полной безнадежности, терзавшего его всю прошлую неделю. Он выбирал наиболее глухие улицы; волоча ноги, проходил под тенистыми деревьями и держался подальше от тротуаров, чтобы не привлекать внимания. На одном из главных перекрестков с ревом появился большой зеленый автомобиль. В этих краях редко встречались такие чудовища, и Коломб любил смотреть, как легко их колеса преодолевают ухабы и колдобины на дороге. Он не испытывал страха перед автомобилем, но кучера колясок всегда останавливались, когда мимо проезжала машина, и провожали ее злобными взглядами, спрыгнув с сиденья, чтобы взять лошадей под уздцы; машина же двигалась дальше, извергая голубоватые облачки дыма.
Коломб нашел место разносчика в молочной. Это место его вполне устраивало. Молочная находилась за поселком коттеджей белых, который назывался Горный Склон и выходил на незастроенную холмистую местность, покрытую темными полосами лесопосадок. Он жил в бараке из прессованного шлака, а рабочий день его начинался с заходом солнца.
К тому времени, когда он возвращался домой, солнце уже с добрый час освещало холмы и плантации. Вдали, словно часовой, охраняющий Долину Тысячи Холмов, возвышалась гора с плоской вершиной, а за ней, скрытый восточными туманами, лежал океан, враждебный и могущественный; океан, который принес сюда белых. Разносчики ездили в город в запряженных мулами тележках, нагруженных бидонами с молоком. У склада на Чейпел-стрит они обычно расходились в разные стороны и каждый катил ручную тележку с двумя десятигаллоновыми жбанами и несколькими бидонами, емкостью в пинту и кварту. Они появлялись на улицах города к тому часу, когда из здания полиции раздавался сигнал гасить огни. Весь город, казалось, вздыхал, стихал, и глаза домов закрывались один за другим. Искра жизни теплилась лишь в театрах, кафе и ночных барах. Коляски, ландо и кабриолеты увозили свой драгоценный груз; иногда, изрыгая из выхлопной трубы синее пламя и вонючий дым и светя желтыми глазами-фарами, проезжал автомобиль, похожий на чудовищ из зулусских сказок. Ночь принадлежала пьяницам, полицейским патрулям, уличным подметалам и разносчикам молока. Коломб считал часы, когда их отбивали куранты на здании городского управления. Около двух часов ночи на улицы выползали колонны ассенизационных телег, похожие на отвратительных гусениц, сплошь увешанных красными фонарями. Он часто появлялся во дворе одновременно с такой телегой и наливал молоко в кувшин, приготовленный на заднем крыльце, как раз в тот момент, когда возле уборной, стуча своими грязными ведрами, возился ассенизатор. Зловоние вызывало у Коломба тошноту. Вывозкой нечистот занимались баки, южное племя, которое зулусы считали низшей кастой. Эти рослые люди с медлительной речью не выпускали изо рта набитых дешевым табаком трубок, чтобы заглушить запах нечистот. Табачный дым, деготь и зловонные ведра — вот запахи, которые остались в памяти Коломба от ночей, проведенных в городе. Он заговаривал с баками, подружился с ними и обнаружил, что их гложут те же самые обиды, что и его.
— Вот все, что оставляют нам белые, — сказал один из баков, указывая на ведро. — Другого нам от них никогда не дождаться.
— Там внутри есть кое-что другое, — ответил Коломб, касаясь двери дома.
— Но не для таких, как мы, друг мой.
— Почему же? Теплые одеяла, вкусная еда, огонь и знания в книгах.
— Зачем нам это нужно?
— Раз об этом пишут в книгах, им этого от нас не скрыть. Они не могут это спрятать. Мы возьмем их знания и станем такими же сильными, как они.
— А, ты пьян, зулус!
— Да, я пьян. В этих домах есть винтовки, а в форте и на плацу пушки. Для чего они нужны нам?
Глаза бака сверкнули, и он тихо свистнул сквозь зубы.
— Ты слишком многого хочешь, зулус, так ты скоро захочешь и белых женщин.
На это ответить было нечего; ведь это было все равно что сказать: «Ты хочешь достать луну с неба». Человеку не нужна луна, хотя она постоянно висит у него над головой, иногда невидимая и холодная среди далеких звезд, а иногда такая большая и близкая среди ветвей деревьев в летний вечер. Человек живет своей собственной жизнью, греется у своего очага и никогда не говорит обо всем, что приходит ему в голову, точно так же, как белая женщина может спать со своим слугой, но никому не говорить об этом.
Позднее, в темные часы ночи, он часто разговаривал со слугами из этих домов. У каждой белой семьи были слуги: повара, садовники, конюхи. Иногда среди них попадались индийцы, но больше всего было мужчин-зулусов. Мужчины, в прошлом воины, которые легко могли свернуть шею волу, теперь разжигали в кухне огонь для белых женщин, прислуживали им за столом, выносили за ними помои и ночные горшки. Они вставали до зари, и Коломб иногда встречал их и мог перекинуться с ними несколькими словами. Они угощали его куском холодного пирога или ломтем хлеба с мясом, и он жевал все это по дороге. Он умел читать записки, оставляемые в кувшинах хозяевами домов, а неграмотные разносчики молока работали только по памяти, и любая перемена всегда сбивала их с толку.
Владелец молочной, выдавая ему его первое жалованье, с минуту смотрел на него, подняв одну бровь, как бы желая сказать: «Не знаю, что думать о тебе, парень, но смотри не попади в беду».
— Ты мне подходишь, — рявкнул он и начал бранить и поучать следующего разносчика, урезая за что-то его жалованье.
Коломб отправился в город, где за полкроны купил красивую книгу в черном переплете с золотым крестом на обложке. Это было Евангелие, переведенное на зулусский язык епископом Коленсо. Он попросил продавца отправить книгу мисс Брокенша для Розы Сарона.
Изучив каждое дерево и каждый камень на своем пути, Коломб приступил к переговорам с прислугой в домах. Сначала ему лишь изредка удавалось раздобыть отдельный патрон или ржавый карабин времен прошлых войн, незаметно вынесенный из чулана. Следовало соблюдать осторожность — никто не должен был заметить пропажу оружия. Ружье поновее запихивали в угол и заваливали зонтиками и тростями, затем в одну прекрасную ночь оно исчезало. Коломб увозил со двора свою тележку с молоком, а снизу, под кузовом, двумя рядами проволоки была привязана винтовка. Он прятал ее среди досок, принадлежавших какому-то старику строителю, на пустыре возле реки, и потом забирал ее оттуда в свободную от работы ночь. Он носил комбинезон разносчика молока; на спине синими буквами было написано название молочной. Иногда его останавливал полицейский патруль, и полицейские бесплатно отпивали несколько глотков молока. Это казалось ему забавным. Они утверждали, что пробуют молоко, желая убедиться, не разбавлено ли оно водой, а владелец молочной возмещал нанесенный ему убыток тем, что на следующий вечер добавлял в молоко вдвое больше воды.
Приближалась середина лета. Предстояло собрать подушный налог за год, и дата сбора уже дважды откладывалась. Власти некоторых районов стали просить о пополнении местных отрядов конной полиции, но министерство не могло распылять свою ударную силу. Газеты публиковали слухи о пропаже нескольких тысяч ружей с ферм и из городских домов, поэтому в течение нескольких дней Коломб ничего не мог собрать. Ни одного патрона. Отряд конной полиции расположился в здании женской школы вблизи рыночной площади, и на улицах появлялись то полицейские патрули, то отряды кавалеристов. Затем Коломб обнаружил, что некоторые слуги из числа тех, что помогали ему добывать оружие в домах их хозяев, сбежали. Это был крайне необдуманный поступок. Он ведь советовал им прикидываться дурачками и все отрицать, если их спросят. Но два-три человека убежали, и белые метались, как ошпаренные кошки. Разносчики молока продолжали свою работу, по-прежнему плелись за своими уродливыми, горбатыми телегами баки, все так же появлялись на рассвете уличные подметалы и мусорщики, а за ними разносчики газет, нагруженные пахнущими типографской краской газетами. Белые доверяли слугам, но на незнакомых зулусов смотрели с подозрением. В памяти вновь возникала война с зулусами, страшная резня тех времен, и белыми невольно овладевали смутный страх, сознание своей малочисленности по сравнению с черной массой, боязнь, что их всех могут убить в одну ночь. И люди рассуждали так: «Что бы ни случилось, на старика Сикспенса, Джима или Чарли можно положиться. Он был предан нашей семье пятнадцать лет. Нельзя доверять только испорченным кафрам, всяким там выскочкам из миссий». У Таун-хилла производились дорожные работы, и люди слышали взрывы. Они говорили: «Динамит — это дорожные работы. Похоже на пушки». Они смотрели друг на друга отсутствующим взглядом, и смутная тревога не проходила.
В удушливо-жаркую ночь после грозы Коломб развозил молоко по Уэст-стрит, в противоположных концах которой находились форт и городская тюрьма. У одного старомодного дома, сложенного из сланцевых блоков, он остановился и вкатил свою тележку во двор. Слуга проживавшей здесь семьи буров ночевал в сарае во дворе. Он спал, когда Коломб тихонько стукнул в дверь. Изнутри донесся испуганный шепот.
— Молоко, — сказал Коломб.
Дверь отворилась, и вышел закутанный в одеяло человек. Из-за вершин западных гор донесся раскат грома, и слуга посмотрел на небо широко раскрытыми, испуганными глазами.
— Опять дождь, — заметил он.
— Что ты достал?
Слуга вздрогнул. Внезапно над городом разнесся звон колоколов, потом он утих, и зазвонил один колокол; звуки были более низкие и сильные, чем обычный сигнал гасить огни.
— Чего ты ждешь? — спросил Коломб. — Не обращай внимания на этот звон.
Слуга пошарил среди мешков, на которых он спал, и вытащил ружье.
— Что это? — спросил Коломб. — Дробовик? Аи, ты мог бы достать кое-что получше, брат. У бура есть винтовки, охотничьи ружья. Какой толк от этого дробовика?
— Они следят за мной, они следят за каждым моим шагом, как змея, что притаилась на дереве.
Он вдруг умолк, так и не закрыв рта, и оба они услышали, как поднялась паника, быстро распространившаяся по сонному городу. Кричали люди — белые люди, и хлопали двери. Колокол перестал звонить, но шум все нарастал: бешено лаяли собаки, слышались голоса и какие-то другие звуки. Белые были в панике, и Коломб почувствовал, что по коже у него побежали мурашки.
— Ложись и спи, брат, — прошептал он.
Дверь сарая закрылась. Из окна над кухней выглянуло дуло ружья.
— Кто там? Что вы тут делаете? — прогремел голос.
— Молоко, инкоси, это разносчик принес молоко из молочной.
Коломб сдвинул все бидоны и, держа дробовик за спиной, ждал, когда человек выстрелит. Он почувствовал, как все тело его покрылось испариной.
— Стой на месте, — сказал человек и отошел от окна.
Коломб сломал дробовик и сунул ствол и приклад в один из молочных бидонов. С заднего крыльца спустились двое мужчин с ружьями. Один из них, тучный, седовласый человек, был в халате и ночных туфлях. Второй успел натянуть на себя какую-то одежду и сапоги, как старый служака. Коломб узнал в нем Черного Стоффеля де Вета. Молодая белая девушка, которой Коломб никогда прежде не видал, появилась в дверях, держа в руке керосиновую лампу.
— Застрелите его, застрелите! Что делает здесь эта черная тварь? — закричала она задыхающимся голосом. — Они пришли, чтобы зарезать нас прямо в постелях.
— Откуда мне знать, что ты разносчик молока, а не убийца? — спросил тучный мужчина.
— Инкоси, вот моя тележка и бидоны. Я налил молока в твой кувшин.
— Зачем ты прошел в глубь двора?
— Инкоси, я прошел, чтобы спросить твоего слугу, не нужно ли вам еще молока. Он мне сказал, что у тебя гости.
— Застрели его, он лжет, — прошипела девушка.
— Успокойся, дитя. Оставь лампу и иди в дом!
— Оом, ты отпустишь эту черную тварь…
— Ты сама не знаешь, что говоришь, Линда. Мы не убийцы. Кто бы он ни был, так нельзя поступать. Ты же видишь, это бедный запуганный разносчик молока.
— Я не запуганный, инкоси Стоффель.
Бур уставился на него.
— Значит, это ты! Я знаю этого кафра — его скот пасется на моем пастбище. Один из этих образованных молодых людей. Вези свое молоко дальше. Твое счастье, что я тебя знаю.
Эти слова Стоффель произнес угрожающим тоном. Бедного, запуганного юношу он мог отпустить со спокойной душой, но образованный кафр — это совсем другое дело.
— Ладно, кафр, можешь убираться, — сказал старик.
Коломб взвалил свои бидоны на тележку и покатил ее со двора. Дуло и приклад дробовика стучали в бидоне, но они все не спускали с зулуса глаз и поэтому ничего не замечали. По улице пробежали белые, вооруженные карабинами и револьверами, а по мосту через реку галопом проскакал всадник. Они что-то крикнули друг другу. Коломб вышел на улицу, но сразу же вернулся. Находиться на улице во время такой паники — значило рисковать жизнью. Он вернулся и увидел, что кухонная дверь немного приоткрыта.
— Ну? — удивился Черный Стоффель.
— Инкоси, ты знаешь меня. На улице меня не знают. Позволь мне переждать здесь, пока все успокоится.
— Ты боишься?
— Они боятся, инкоси. Они бегают по улицам с оружием. И они заставляют меня бояться, потому что я не хочу, чтобы в меня попала пуля.
У Стоффеля в сердце никогда не угасала злоба, и он презирал населявших город англичан за их трусость. По поведению этого зулуса он чувствовал, что тревога была ложной. Но все же нечто неуловимое насторожило его. Он вспомнил об Оуме, которая осталась на ферме почти одна, если не считать Тосси и восемнадцатилетнего парня, присматривавшего за хозяйством в отсутствие Стоффеля. Он был рад, что завтра вернется туда, рад и тому, что Линда в городе. Он неожиданно обнаружил в ее характере такую черту, о которой никогда не подозревал, кроме того, она влюблена в этого молодого англичанина, так пусть же лучше остается здесь. Но больше всего его тревожили несправедливости, чинимые англичанами. Все, что они делали, было достойно презрения, изобличало их жадность и бессердечие. Неудивительно, что кафры волнуются, подумал он. Буры, к которым англичане относились примерно так же, понимали зулусов и, запутавшись в этом лабиринте мыслей, терзались противоречивыми чувствами. С Линдой дело обстояло иначе: она испытывала только слепой страх, только слепой ужас при мысли, что огромный и гордый народ всегда может поднять нож на маленькую кучку белых, сражаясь со все растущим ожесточением обреченных. Холькранц испортил всю ее жизнь. Она знала только, что ее отец убит ассагаями бакулузи[11]. Она не понимала, что даже в этом кровопролитии виновны англичане. Когда громадные колонны солдат по приказу Потгитера стирали все вокруг с лица земли, племенам велели охранять съестные припасы англичан от буров. Как дикие псы на раненого буйвола, набросились зулусы на отца Линды и разорвали его на куски. Его ранили англичане, и кровь его падет на их головы. Линда не понимает этого, она ни о чем не думает. Она не способна задуматься над этим. Он знал это теперь, и, когда она потребовала, чтобы он убил «черную тварь», он побледнел от ужаса.
— Инкоси, колокола начали звонить. Это было первое, что я услышал, а потом весь город проснулся.
— Слышал ли ты выстрелы?
— Выстрелов я не слышал, но наверху на Зварткопе гремел гром.
Коломб указал на горы. Ему нравился этот разговор с буром. Они не доверяли друг другу, но оба знали это, и поэтому между ними не было обмана.
— Значит, вы не собираетесь начать это сегодня ночью? — спросил Стоффель, и в его темных, настороженных глазах блеснул огонек.
— Что начать, инкоси?
— Пожирать белых людей.
Услышав это старинное выражение, Коломб усмехнулся и отрицательно покачал головой.
— Хаи, инкоси! Такими баснями пугают маленьких детей.
— Ja, ja[12], — отрывисто сказал Стоффель. — Я ложусь спать.
Кухонная дверь захлопнулась, и желтый луч света исчез. В замке повернулся ключ. Коломб уселся на порог, прислушиваясь к тревожным звукам ночи. Молоко скиснет, подумал он, покупатели будут жаловаться.
Венчание происходило в Сионской церкви. Был пасмурный день; низкий туман лежал на вершинах холмов, и в долине стояла тишина. Мягкий свет проникал через крестообразное окно над алтарем; фигура на распятье приблизилась и, казалось, склонилась к людям. Одежду для церемонии Коломб взял напрокат у торговца подержанными вещами: темный сюртук с длинными до колен фалдами и с двумя пуговицами сзади на талии и брюки, которые тесно обтягивали его мускулистые икры. На нем были ярко начищенные ботинки, такие легкие по сравнению с его подкованными железом рабочими башмаками, что он их почти не ощущал, галстук-бабочка — первый в его жизни — и белая рубашка, выглаженная Мейм. Он чувствовал себя очень неловко и напряженно, но люди, собравшиеся рано утром посмотреть, как он будет выходить из лачуги Мейм, были изумлены и удовлетворены его видом. На его квадратном плоском лице с красиво очерченными губами и коротким прямым носом было выражение достоинства, которое отчетливо говорило: все, что у нас есть, — наше, и все нам на пользу. Коломб шагал в сопровождении своего товарища по железнодорожным мастерским, Буллера, который в этот день не пошел в кузницу, надел свой лучший, залатанный и заштопанный пиджак и постарался навести блеск на рабочие башмаки. У Буллера не было галстука, но это не имело значения. Он заплел себе волосы в косички, уложив их на одну сторону, а в ухе у него болталась большая роговая серьга. На дороге они встретили Эбена и Джози Филипсов и их двоих детей, Джозефа и маленькую Марти, — вид у всех был опрятный и счастливый. Беременность Джози теперь была уже заметна. На паперти церкви они увидели епископа Зингели: он обсуждал какие-то дела с несколькими самыми рьяными прихожанками. Среди них была и Мейм. Она прошла вперед и остановилась у двери возле столба с колоколом, не спуская Прищуренных глаз с епископа. Понемногу собирался народ, главным образом женщины, ибо день был не воскресный; в церковь разрешалось входить только тем, кто заплатил входной взнос. В ожидании невесты Коломб вошел в церковь, чтобы помолиться. Когда он стоял на коленях, Эбен начал тихо играть на фисгармонии. Коломб не знал, о чем молиться. С его губ не слетело ни одного слова. Он думал о своих коровах, что пасутся на ферме Черного Стоффеля, и о Томе Эрскине; он думал о своем полушутливом обещании отдать своего первого ребенка первенцу Тома. Давая это обещание, он представлял себе дружбу этих ребят, такую же, как его дружба с Томом в детстве. Все прошло. Растаял снег на вершинах гор, и река навсегда унесла его со своими водами. Они навсегда распрощались с прежними днями. Дети, которых родит от него Люси, войдут в мир, такой же неприкрашенно-обнаженный, как и они сами. Пусть так и будет. Они увидят жизнь такой, какова она есть.
С холма позади церкви донеслось пение. Люди бросились к окнам и увидели, как по открытой зеленой степи движется процессия невесты. Женщины и девушки в алых кофтах с белыми крестами на груди издалека походили на цветы, что вырастают на обуглившейся земле после степных пожаров и называются огненными лилиями. За ними темной толпой двигались мужчины, словно олицетворявшие басовые ноты псалма, который они пели. Когда они подошли ближе, можно было различить Мьонго, а рядом с ним, в черной рясе проповедника, украшенной алым крестом, видна была щуплая фигурка Давида. Женщины из секты эфиопов несли сплетенные из тонких прутьев и обернутые в белую ткань кресты, которые они раскачивали в руках, как танцовщицы — бутафорские ассагаи.
В толпе женщин Коломб увидел Люси: она была во всем белом, и только на груди ее горел алый крест. Белая фата скрывала ее лицо, а длинная юбка волочилась при ходьбе по земле. Она шла босиком, но, когда процессия приблизилась к церкви, Люси остановилась и надела белые туфли.
Церемония венчания длилась более двух часов, и пению, казалось, не будет конца. Сначала пели обитатели Энонских лесов, и прихожанки Сионской церкви ответили им гимном собственного сочинения. Потом запели все вместе, иногда хлопая в ладоши в такт мелодии. Люси откинула фату, и звуки псалма свободно лились из ее полуоткрытого рта. У нее был короткий нос и широко расставленные, раскосые глаза. Она чуть-чуть повернула голову, чтобы видеть своего жениха, и тут впервые в жизни сердце ее познало истинную радость. Когда она хлопала в ладоши, она смотрела на позолоченное кольцо, блестевшее у нее на пальце — достояние новобрачной, безгрешной и чистой. Маленькая Роза Сарона стояла вместе с Мейм в первом ряду женщин и плакала; сердце ее разрывалось от горя, но вместе с болью она ощущала и странную сладость, и горячие слезы легко бежали по ее щекам.
Мисс Брокенша сидела в первом ряду на стуле, специально приготовленном для нее самим епископом. Она не одобряла это новомодное движение членов секты эфиопов; такая необычная служба казалась ей нелепой. Но она приняла приглашение, ибо ее собственный фанатизм не позволял ей ни обсуждать, ни порицать никаких обычаев такого родного и близкого ей по духу народа. Два часа просидела она, слушая наскучившую ей службу, и ни разу не согнула свою по-солдатски прямую спину.
Свадьба Коломба и Люси происходила на склоне холма, между Сионской церковью и дорогой. Епископ не разрешил танцевать возле церкви, но внизу у дороги пение незаметно перешло в танцы. Молодые люди, возвращавшиеся с работы, присоединялись к своим соплеменникам и танцевали в рваной рабочей одежде, и звуки мелодии и топот ног не прекращались до поздней ночи.
Церемония окончилась, и Коломб с Люси в темноте спустились в город. Когда их озарил блеск огней большого вокзала, они уже ничем не отличались от других зулусских супружеских пар, уезжавших из города. Он нес на плече жестяную коробку, а у нее на голове был символ домашнего уюта — большая вязанка хвороста, перетянутая так называемым инкомфом; из этого растения делаются веревки, которыми привязывают к хижине соломенную или тростниковую крышу. Внутри каждой охапки лежала винтовка, а четыре толстые охапки были аккуратно связаны в вязанку, закрученную и подрезанную на концах. Они целый час искали билетную кассу, несколько раз пересчитали сдачу и громко восторгались ездой по железной дороге. Оба они, конечно, не впервые пользовались поездом: они уже совсем привыкли к нему, но им казалось, что куда безопаснее прикинуться неопытными простаками. Вязанка была оставлена в багажном вагоне почтового поезда — Коломб сам отнес ее туда по указанию проводника. Они заняли свои места на деревянной скамье открытого вагона третьего класса, заполненного едущими на север людьми, которые надеялись найти работу в страшных ямах золотых рудников Трансвааля. Наступила ночь. Люди, закутавшись в одеяла, лежали на верхних и нижних полках и на полу. Одни храпели, другие сонно разговаривали между собой или смотрели в окно на огни столицы. Здесь были представители пондо, коса и других южных народов; их вагоны пришли раньше и были прицеплены к поезду прямого сообщения. Они освободили место молодой зулусской паре с таким видом, будто оказывали гостеприимство путникам в собственном доме; для Люси у них нашлись учтивые и звучные слова похвалы. Некоторые улыбались — им нравились ее зулусская речь и мягкая манера говорить. Раздался паровозный гудок, и вагоны дернулись. Коломб и Люси прижались друг к другу. Поезд медленно двинулся вперед, в темную, беззвездную ночь, оставляя позади свет и суматоху вокзала. Пять задних вагонов, в которых ехали белые пассажиры, были ярко освещены, но в вагонах третьего класса, мчавшихся в темноту, царил мрак.
В доме губернатора не было комнаты, достаточно большой, чтобы служить залом для бала, и в саду выстроили деревянный павильон, разрисованный внутри, как храм Дианы. В саду были развешаны разноцветные фонарики, а в павильоне военный оркестр играл модный венский вальс. Бал, первый в новом, тысяча девятьсот шестом году, давался в честь офицеров колониальной милиции. Добровольцы походили на райских птиц в своих ослепительно сверкавших мундирах. Молодые фермеры, подтянув животы и выпятив грудь, с бравым видом разгуливали по залу. Черные шнуры на красном фоне, сочетания золотого и синего, серебряного и зеленого, широкие алые лампасы на узких брюках, серебряные шпоры, блестящие лакированные ботинки, золотые эполеты, звезды, ленты, дубовые листья и медали сверкали в мерцающем свете электрических ламп. От фермеров несло то нафталином, то запахами нового платья, то помадой для волос, то потом. Несколько офицеров Британской имперской армии во главе с губернатором бродили среди гостей, не выдавая своего презрения к ним.
У женщин в волосах торчали высокие гребни, а их платья с пышными, до пола юбками и даже шлейфами были низко декольтированы. Они помахивали голубыми программками, прикрепленными к веерам, болтали, смеялись, пили маленькими глотками разнообразные напитки, которые разносили на серебряных подносах черные лакеи губернатора, и ждали, когда молодые офицеры пригласят их на танец. В саду и на лужайках теплый воздух был насыщен запахом гелиотропа и еще каких-то цветов. В павильоне музыканты, наполовину скрытые от публики пальмами в кадках, раздували щеки и потели.
Том танцевал с Линдой де Вет. Глаза его не отрывались от ее лица, и он почти не различал плывущих им навстречу стен павильона, оркестра и туалетов кружащихся пар. Временами Линда, казалось, уносилась в страну грез. Ее волосы, падавшие блестящими светлыми волнами, были заколоты гребнем из слоновой кости, а белое платье с воздушной юбкой, усыпанной голубыми незабудками, так и плыло по воздуху, когда она кружилась. Он следил за выражением ее лица — вот она увидела знакомых, и в глубине ее больших темных глаз вспыхнул огонек. Потом она взглянула на него и улыбнулась. Она вся светилась счастьем и излучала радость, словно горькое одиночество и печаль внезапно покинули ее и никогда не вернутся вновь. Тело ее было мягким и податливым, а руки касались Тома естественными, бессознательно ласковыми движениями. Безмятежная и уверенная, она, казалось, не замечала блестящей позолоты офицерских мундиров. Но она бездумно включилась в эту игру воображения — эфемерную, как деревянные стены павильона, украшенные фальшивыми греческими пилястрами и расписанными под мрамор фризами, в то время как снаружи был все тот же мрак, а сверху смотрели все те же равнодушные звезды, которым все равно — убивают ли друг друга целые народы или какое-то одно сердце ликует от счастья.
Оркестр замолк. Том оглядел море лиц; пожилые женщины внезапно показались ему усталыми — краска на их щеках была слишком яркой, а губы посинели. Молодые люди раскраснелись от жары и напряжения, и фермеров можно было отличить по белой, оставшейся от шляпы полоске на лбу. Генерал имперской армии разглядывал толпу в монокль.
— На кого ты так смотришь? — шепнула Линда.
— На генерала Стефенсона. Клянусь богом, он и за людей нас не считает.
— Том, пожалуйста, не горячась!
— Я и не собираюсь. Я так счастлив и так люблю тебя.
Он повел ее по покрытой ковром аллее через сад в одну из гостиных с витыми, резного дерева колоннами, ярко раскрашенным лепным потолком и сверкающими люстрами. Желтый свет падал на алые с золотом мундиры, на украшенные драгоценными камнями булавки и гребни в волосах женщин, на лысые головы и раскрасневшиеся лица чиновников, членов законодательного собрания и местных магнатов. Губернатор, бывший офицер инженерно-сапёрных войск, стоял у стены, рассказывая что-то низким, ленивым голосом. Это был дородный мужчина с лицом, испещренным красными жилками, тяжелой челюстью и с пышными седыми усами, закрученными вверх, как рога буйвола. Когда говорили его чиновники, он слушал, не глядя на них, а затем, изливая поток банальностей, заставлял их умолкнуть.
— До процветания рукой подать, но все-таки еще нужно протянуть эту самую руку, — услышал Том его слова.
— У нас, возможно, будут и щекотливые моменты, — сказал достопочтенный мистер Уинтер, министр внутренних дел. Остролицый, с хитрыми глазами и маленькой бородкой, он напоминал лису.
— Слава дьяволу, я не боюсь щекотки. А вы? — фыркнул губернатор и жестом подозвал лакея с напитками.
Линда быстро стала центром внимания смеющихся молодых офицеров. Тому она казалась прекрасной белой птицей, окруженной темными и яркими пятнами театрально-декоративных джунглей, — она держалась чуть поодаль, как будто для того, чтобы ее легче было разглядывать со всех сторон. Адъютант из свиты губернатора пересек комнату и поклонился Линде. Он попросил ее подойти к губернатору, и она внезапно смутилась.
— Не покидай меня, Том, — шепнула она.
Губернатор принял ее с лестным вниманием и, понизив свой рокочущий бас, спросил Тома:
— Что поделывает ваш отец?
— Благодарю вас, ваше превосходительство, он принимает горячее участие во всех делах, — ответил Том, я его собственный голос показался ему фальшивым.
— Мисс де Вет, позвольте мне сказать вам без лести, — хриплым голосом обратился губернатор к Линде, — что вы тут всех покорили. Нет, в самом деле, вы царица бала, дорогая, и мы очень счастливы, что вы здесь, очень счастливы.
— Вы очень добры, — сказала она с изумлением.
— Вы явились сюда, чтобы покорить нас, и победа ваша — счастливое предзнаменование. В такие времена, как нынче, мисс де Вет, — славная у вас фамилия, — мы ценим дружбу, которая способна похоронить прошлое и с надеждой смотреть в будущее. — Он поднял бокал. — Позвольте мне предложить тост за царицу бала, за нашего дружественного противника и завоевателя, мисс де Вет.
Все выпили, сэр Генри посмотрел на нее своими покрасневшими глазками, улыбаясь поверх бокала, и его длинные седые брови метнулись вверх, как крылья, готовые к полету. Линда вспыхнула и не нашлась, что ответить. Губернатор поставил бокал и пригласил ее на очередной танец.
Том чувствовал себя зрителем, наблюдающим успех Линды со стороны. Возле него остановился полковник Эльтон, командир милиционной кавалерии. Тому Эльтон никогда не нравился, их беседы всегда ограничивались двумя-тремя фразами, но сейчас он был зажат в углу между креслом и окном-фонарем и не мог оттуда выбраться. У Эльтона были маленькие голубые глазки, жестокие и неумолимые. Он был опасным противником, и его боялись все подчиненные. Щеки у него были бледные, жесткие и неподвижные, как бока замороженного окорока, а губы его, когда он говорил, почти не двигались.
— Мы рады видеть вас с нами, Эрскин. Да. Мы никогда не могли понять, почему вы уклонились от участия в последней войне. Это вызвало недоумение. Может быть, сегодня вы объясните нам, в чем дело?
Он растянул губы в неприятной улыбке. Тому не хотелось отвечать, чтобы не сказать лишнего, и он молча пожал плечами, поэтому Эльтон продолжал:
— Сейчас главное — хорошенько подготовиться и распознать истинного врага. Я рад, что вы уловили дух времени и вернулись в офицерский корпус. Мы нуждаемся в людях талантливых и с положением. Буры все еще не забыли своих обид, и это для нас — сигнал опасности. Сегодня любой контакт, любое сотрудничество с ними не менее ценны, чем лишний кавалерийский отряд; вы понимаете, о чем я говорю. Малейшая размолвка может обойтись нам очень дорого, мы не можем себе этого позволить. Мы должны подготовиться заранее. И вы и я, мы оба знаем, что должно произойти, поэтому…
— Вы ошибаетесь, сэр. Я совершенно не знаю, что должно произойти.
— Ну, конечно, мы это представляем себе только в общих чертах.
— Я всячески старался выяснить, но все еще ничего не понял.
— Разумеется, до некоторой степени это только догадка, и я рад, что вы стараетесь проверить факты. Эрскин, я слышал хорошие отзывы о вашей службе в Конистонском взводе и хочу, чтобы вы поразмыслили о новом назначении. Мы слишком полагаемся на департамент внутренних дел в вопросах разведки. Судьи, комиссары и местная полиция работают неплохо, но они слишком ограничены в своих действиях, чтобы видеть всю картину целиком. Нужно немедленно наладить военную разведку как параллельно действующую, независимую систему. Вам понятно, о чем я говорю? Офицеры разведки должны быть людьми, имеющими контакт с местным населением и владеющими его языком; они должны быть освобождены от повседневных обязанностей, числясь в то же время за своими полками. Вы получите звание капитана. Подумайте об этом, Эрскин.
— Хорошо, сэр, я подумаю, но полагаю, что откажусь.
— Никогда не нужно спешить с ответом.
Он снова улыбнулся и отошел, квадратный в плечах, кривоногий, шаркая каблуками, походкой прирожденного кавалериста.
— Хелло, Эрскин, что там наговорил тебе отец? С чего это у тебя такой мрачный вид?
Капитан Клайв Эльтон, высокий и картинно красивый, но с маленькими миндалевидными глазками, хлопнул его по плечу.
— Ничего, — ответил Том. — Я вовсе не мрачен, скорее наоборот!
— И неудивительно. Теперь все только и говорят, что о тебе да об этой хорошенькой малышке, мисс де Вет. О, она произвела фурор, Эрскин, тебе придется быть начеку. Как ужасно: ее отца убили бакулузи в Холькранце! Все ей сочувствуют, и все от нее в восхищении. Говорят, на днях она требовала, чтобы пристрелили какого-то кафра. Это верно? Черт побери, какой темперамент! Все наши девушки должны брать с нее пример.
Том отвернулся, сжимая и разжимая кулаки.
— Послушай, Атер, — Эльтон взял под руку проходившего мимо офицера, — Том Эрскин сердится из-за того, что его превосходительство увел у него партнершу, героиню сегодняшнего вечера.
Атер Хемп, сын судьи и капитан карабинеров, протянул Тому руку.
— Надеюсь, я не должен поздравлять тебя, Том, сообщение о помолвке разрушило бы все надежды.
— Если будут какие-нибудь новости, я постараюсь, чтобы ты узнал о них первым, — ответил Том, пытаясь говорить весело.
— Пока нет ничего официального, старина, не мешай другим, пусть будет честное соперничество.
Капитан Хемп затрясся в беззвучном смехе, а потом со свистом втянул в себя воздух, обнажив мелкие, острые зубы. Его длинная физиономия со вздернутым носом была покрыта загаром, веснушками и прыщами. Жизнь его в основном проходила вне дома, в седле, и поэтому он не боялся яростного африканского климата. Веки его всегда были воспалены, но глаза зорки, как у орла-стервятника, и он великолепно стрелял из любого оружия.
— Пойдем, Атер, не надо объявлять войну, — сказал капитан Эльтон.
— Войну без медалей, — добавил Хемп. Он похлопал Тома по груди. У обоих офицеров мундиры были украшены миниатюрными медалями времен бурской войны и восстания в Матабелеленде, а у Клайва Эльтона был, кроме того, нагрудный знак добровольца — над этим орденом всегда подшучивали, но Клайв относился к нему серьезно. У Тома ленточек не было, и он знал, что хочет сказать Атер. В Конистонской академии Мэтью Хемпа Атер был помощником учителя, а Эльтон старостой, и они вместе выработали целую систему утонченных пыток и оскорблений для младших школьников. Том ясно, до боли ясно помнил эти дни. Он видел, что люди, стоявшие сейчас перед ним в блестящих мундирах, ничуть не изменились. Они так и не возмужали, и в них навсегда останется что-то незрелое, ущербное и уродливое.
Том вышел из зала и направился в гостиную, где за партией виста сидела миссис Бошофф, в чьем доме остановилась Линда и которая привела ее сегодня на бал. Это была седовласая, хорошо одетая дама, которую вполне можно было принять за англичанку, если бы не ее мягкий, приятный голландский акцент. Она протянула ему украшенную кольцами руку.
— Вы знаете, кто это? — спросила она своих пожилых партнеров.
Те любезно поздоровались с юношей.
— О, я вижу, вы не знаете. Должна вам сказать — и совсем не потому, что он мой любимец, и не потому, что я слышала о нем от бабушки Линды, а потому, что это так и есть, — он лучше всех здесь присутствующих, это настоящий бриллиант среди камней.
— Счастлив тот, кто находит бриллиант, — заметил один из игроков.
— О нет, мой дорогой, бриллианты — примета мира, а вот лунный камень действительно означает счастье.
— Именно это я и хотела сказать, — заметила миссис Бошофф, вставая. Она повела Тома к окну, говоря ему шепотом: — Что с тобой, Том Эрскин? Не отрицай, у тебя на лице написано отчаяние. Я вижу ты улыбаешься, но в душе… Это секрет?
— У меня нет никаких секретов. Просто с самого начала, как только я пришел, меня вывели из себя мои старые школьные приятели.
— Удивительно, как они испорчены. А Линда произвела прямо-таки сенсацию. Милое дитя! Я надеюсь, что ее не особенно огорчают эти разговоры. Почему все говорят о Холькранце? Это просто ужасно, пожалуйста, объясни мне. Все говорят о том, что ее отец был убит зулусами в Холькранце, и это делает ее героиней.
— Танте[13] Анна, здесь все офицеры носят медали за войну с бурами.
Она посмотрела на его мундир, туда, где могли бы быть ленточки.
— О чем ты говоришь?
— Любой из них мог тогда убить отца Линды, а теперь, я уверен, они рады, что не сделали этого. Но это еще не все. Они, по-видимому, счастливы, что вождь Скибобо и его импи опередили англичан в этом деле. Это дает им возможность проявлять к Линде и бурам такое трогательное участие. Видите ли, танте, они не знают, что Линда целый год просидела за колючей проволокой и что ее двоюродная сестра и жена оома Стоффеля — обе умерли в Вентвортском концентрационном лагере. Лучше, пожалуй, как говорит его превосходительство, похоронить прошлое. Только пусть они, ради бога, дадут Линде возможность оправиться от Холькранца.
— Стоффель говорил со мной об этом: она никак не может забыть Холькранц, и ферма — совсем не место для нее. У нее по ночам кошмары, и она во сне кричит, что на дороге, под деревом или в тени стены ее подстерегает кафр. Я теперь всегда заставляю ее выпить перед сном чашку горячего молока с бромом. Она начала спать гораздо лучше, а тут — эта тревога.
— Только не говорите ей об этом, танте, прошу вас.
— Конечно, но я хотела бы, если можно, еще кое-что сказать тебе.
— Пожалуйста, танте, я слушаю вас.
— Она забыла бы все это, если бы съездила в Европу, в Голландию и Англию. Там — корень и ветви нашего дерева, здорового, живого ствола. Я всегда говорю, что, если мы в один прекрасный день не вернемся туда, мы превратимся в кислые дички, вот как на больном апельсиновом дереве.
— Да, — подтвердил Том.
— Я вижу, что наговорила слишком много. Не принимай все это близко к сердцу.
— Танте, в ваших словах очень много правды, но как объяснить это Линде?
— Это ты сам должен решить, Том.
— Я верю в нее, я верю, что у нее есть воля и страстное стремление преодолеть все на своем пути.
— Дай-то бог, чтобы ты был прав, Том, но ей нужно помочь. А теперь иди, присмотри за ней.
В большой столовой был накрыт легкий ужин, и гости толпой хлынули туда. Вдоль стены выстроились черные лакеи; они поочередно подходили к буфету, где бармен, одетый в короткий красный пиджак, быстро разливал по бокалам шампанское. Линда тоже оказалась в этой медленно движущейся толпе в обществе Клайва Эльтона и Атера Хемпа. В дальнем конце комнаты она наконец увидела Тома. Как долго он не подходил к ней!
Весь вечер, как только удалялся Том, около нее немедленно оказывался Атер. Линда познакомилась с ним несколько недель назад в Ренсбергс Дрифте, куда она приехала в старой коляске вместе с оомом Стоффелем, — тот явился к судье. Атер пытался объясниться ей в любви там же, на месте, опершись локтями на поручни коляски и улыбаясь ей, в то время как солнце било ему прямо в глаза. Он был так уродлив, что она лишь расхохоталась, когда он заявил, что влюбился в нее с первого взгляда. Он тоже рассмеялся, а затем спросил как бы в шутку, не разрешит ли она ему навестить ее и поухаживать за ней. Линда только собиралась обидеться, как в дверях конторы появился дядя, и разговор сразу прекратился. В следующий раз она увидела его, когда вернулась в город. Она ехала через Александровский парк с тетушкой Анной Бошофф. Атер в своем синем капитанском мундире подскакал к их коляске, чтобы поздороваться, а затем присоединился к ним, когда они пили чай в павильоне. Он успел узнать о ее привязанности к Тому и назвал его «славным малым». И тут же, не спуская своих маленьких, колючих глаз с тетушки Анны, Атер посетовал на то, что Том филантроп, хотя, вероятно, он выглядел бы очаровательно среди зулусов в рясе проповедника. Тетушка Анна приняла его слова холодно. Он проводил их до коляски и, подсаживая Линду, шепнул ей: «Я всегда буду вас любить». В мундире он выглядел совсем по-другому, а в седле казался даже ловким и стройным. На балу он при каждом удобном случае говорил комплименты по ее адресу, а его приятель, капитан Клайв Эльтон, передавал их ей. Линду это приятно волновало, и она ничего не рассказала Тому. Внимание и восхищение окружали ее со всех сторон, и все это было похоже на сон, в котором улыбающееся лицо Атера как-то расплывалось и становилось мягче. Губернатор тоже говорил ей ласковые слова и даже назвал ее «остроумной маленькой женщиной», потому что она смеялась его шуткам.
Линда протянула Тому руку, когда ему наконец удалось пробраться сквозь толпу. Капитан Хемп демонстративно удалился, и она сейчас же сказала:
— А где Атер?
Том, очевидно, почувствовал какие-то новые нотки в ее голосе, краска постепенно залила его лицо, а вены на висках вздулись.
— А, вот и лейтенант Эрскин. — Клайв Эльтон шутливо подтолкнул его вперед. — Пожалуйста, развесели нас. Линда так удручена, что мы не в состоянии вынести этого.
Линда, улыбаясь, взглянула на Клайза. «Никому не удастся вывести меня из себя», — казалось, говорила она и взяла Тома под руку. Они вышли в освещенный фонариками сад, где Линда, вертя в пальцах бокал с шампанским, уселась в плетеное кресло, а Том стал рядом.
— Не знаю, за кого они меня принимают, — сказала она спокойно, но неожиданно горько. — Как будто я не вижу, что написано на их лицах и как они гордятся своими наградами за битвы при Коленсо, Ледисмите, Мафекинге. Почему они не надевают орденов за остров Святой Елены и Вентвортский концентрационный лагерь? Том, мне стыдно. Мне было так весело, я была так счастлива, я закрыла глаза на все это, но забыть я не могу. Просто не могу.
— Такая уж это страна, Линда. Ты не должна забывать. Сделанного не воротишь, и в конце концов для победителей все оборачивается в десять раз хуже, чем для побежденных.
— Ты не веришь в борьбу?
— Я не верю в то, за что борется сильнейшая сторона.
Она отпила из бокала.
— Знаешь, губернатор очень мил. Он просил меня называть его оомом Генри. Как тебе это нравится? Он произносит «Ум-Генри», как будто это имя кафра.
— Ум-Таки — Человек, Застигнутый Врасплох. Так, наверно, его и прозвали зулусы.
— Хорошо, что здесь нет оома Стоффеля. Если бы он сейчас увидел меня, у него был бы разрыв сердца.
— Шестнадцать быков не смогли бы затащить его сюда. Он, должно быть, в Мисгансте с Оумой.
— Поставь на стол, Том, — попросила она, передавая ему бокал. — Я чувствую себя виноватой перед ним. Хотя мне все равно придется все рассказать Оуме.
Она встала, и они медленно пошли по лужайке. В темноте она повернулась к нему, и во взгляде ее ясных глаз было что-то необычное, вызывающее.
— Если ты такой, Том, то почему же ты надел мундир, почему стал офицером?
— Ты хочешь сказать: если я отнюдь не жажду начать драку?
— Нет, Том, я имею в виду твои мысли, как у миссионера.
Он помолчал минуту, задетый ее сравнением.
— Видишь ли, — начал он, словно она и не произносила этого слова, — у меня есть взвод легкой кавалерии. Это все ребята из Конистона. Они верят мне, и я знаю, что они все скромные, хорошие парни и пойдут за мной в огонь и воду. Если бы не я был их командиром, то, возможно, ими стал бы командовать какой-нибудь негодяй, вроде… Ладно, это не имеет значения. Одним словом, какой-нибудь мерзавец.
— Твой Конистонский взвод — настоящая маленькая армия. Странный ты, Том. Извини меня за то, что я сравнила тебя с миссионером. Ты хорошо стреляешь?
— Средне, — ответил он.
— Но ведь ты получил серебряную медаль за стрельбу.
— Это не такая уж большая заслуга. В конце каждой недели нас всех непременно заставляют тренироваться на стрельбищах. В Натале нет ни одного человека, который не сумел бы попасть в один из трех стогов сена на расстоянии в пятьдесят ярдов.
— Это хорошо, — мрачно заметила она. — Но говорят, что капитан Хемп — искусный стрелок.
— Верно. Он просто сверхъестественно меткий стрелок.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что это так и есть. Он не способен промахнуться. Он может в шутку срезать из винтовки поля со шляпы. Он никогда не выстрелит в птицу просто, а непременно собьет ее с каким-нибудь фокусом. Я видел однажды, как он на пари, скача галопом по неровной дороге, всадил шесть пуль из револьвера в четыре лежавшие на земле дыни. Вот что можно услышать о нем, и все это чистая правда.
— Тебе это, кажется, не нравится.
— Я не люблю ничего сверхъестественного.
— Ты просто не хочешь признать, что в таком таланте есть нечто прекрасное.
Он почувствовал, что снова краснеет, дышать стало труднее, и он даже еле слышно засопел носом.
— Ты боишься признать это, — повторила она.
— В нем есть что-то нездоровое. Он просто с ума сходит по пушкам и стрельбе. Давай лучше поговорим о чем-нибудь другом.
Она рассмеялась ему в лицо.
— Ты забываешь, Линда, что этот талант, которым ты восхищаешься, уже нашел себе применение. Им пользовались в Коленсо, Ледисмите и Иоганнесбурге.
— Как низко с твоей стороны говорить так! Ты бросаешь мне в лицо эти слова нарочно, чтобы обидеть меня и заставить страдать.
— Линда, как ты могла даже подумать об этом?
Он схватил ее руку, но она вырвала ее.
— Ты делаешь мне больно. Ты гордишься тем, что не участвовал в войне, и я должна, по-видимому, преклоняться перед тобой. Но что, если я не стану преклоняться? Возможно, было бы лучше, если бы ты дрался — хотя бы и на стороне англичан, даже против нас. Неужели ты думаешь, что мы намерены простить тех буров, которые бежали или отсиживались дома, как шакалы в своих норах?
— Так, — сказал он, — значит, я шакал.
— О боже мой!
Она разразилась слезами. Гости, расположившиеся на лужайках, услышав ее подавленные рыдания, уставились было на нее, но затем вежливо отошли подальше. В дальнем конце сада, в деревянном павильоне для танцев, оркестр заиграл веселую польку. Гости поспешили туда, и Том с Линдой остались одни.
— Уйди, Том. Пожалуйста, уходи. Я не знаю, что говорю. Я ненавижу себя, и ты никогда не простишь мне этих слов.
— Я пошлю к тебе тетушку Анну, Линда.
— Как хочешь.
Он оглянулся на грациозную белую фигурку на фоне темной листвы кустов. Фонарики тихонько покачивались на весу, и легкий ветерок играл листьями. Том пошел к дому.
Линда бегом пересекла лужайку и прошла в гардеробную. Через минуту ее окликнул стоявший у окна капитан Клайв Эльтон.
— А, вот вы где, Линда. Вы обещали этот танец мне. Я думал, вы уже забыли.
Обмахиваясь веером, она с быстрой, нервной улыбкой взяла его под руку. Эльтон танцевал четко, но как-то натянуто, и это отпугивало ее. Да и танец был незнакомый: она плохо знала фигуры и часто ошибалась. Эльтон побагровел. Оба они чувствовали себя неловко, и люди невольно обращали на них внимание.
— Я плохо себя чувствую, капитан Эльтон, — сказала она, внезапно останавливаясь.
Гости видели, как она почти побежала к двери, а высокий офицер последовал за ней. В саду он догнал ее.
— Линда, что случилось? Может быть, я могу чем-нибудь помочь?
— Передайте, пожалуйста, Атеру, что у меня есть к нему просьба.
Она быстрыми шагами пошла по аллее, не зная, куда идет. У ворот ее остановил часовой.
— Вы хотите уйти, мисс?
— Да.
— Подождите, пожалуйста, одну минуту. Я позову моего товарища, чтобы он проводил вас.
— Спасибо, но я передумала.
Она быстро пошла назад. Дойдя до более темного места, она остановилась, стараясь успокоиться, но сердце ее отчаянно билось, словно стремилось выпрыгнуть из груди. Она не могла сосредоточиться. В ушах у нее звучал голос Тома: «Такая уж это страна, Линда… Сделанного не воротишь… Он сверхъестественно меткий стрелок… Я счастлив и люблю тебя…» Как может он любить ее теперь? Она оскорбила его просто из желания как можно сильней обидеть, и теперь ничего нельзя исправить, и если она недостойна его, если не способна покорить его целиком, — ну что ж, пусть будет так, это даже лучше. Лучше покончить с этим навсегда. У него тоже есть недостатки, а уж если один видит недостатки другого — значит, все кончено. Его недостатки не так уж велики — он просто слишком мягок и терпелив. У других тоже есть недостатки, но их можно простить: эти недостатки делают их даже великими, героями. Оом Стоффель скуп, упрям, вспыльчив, нетерпим, но он герой. Атер неестествен, так сказал Том. У него глаза, как у кошки, маленькие и равнодушные, и в них таится какая-то игривая, беспощадная жестокость. Он забияка и собственник. Что, если он негодяй? Ведь он не стыдится даже своего уродства, чего люди обычно стыдятся. В его некрасивом лице, до безобразия опаленном и обветренном, есть что-то животное. Он воплощает собою все то, чего нет в Томе. Том ненавидит его и немного боится. Она тоже боится. В голове у нее мелькнула мысль послать слугу-зулуса за тетушкой Анной, которая, ни о чем не расспрашивая, уведет ее, закутает в накидку, тихонько усадит в экипаж, и никто не увидит, как она уедет. Потом она вспомнила, что тетушка Анна, наверное, ищет ее, она, должно быть, обижена и шокирована. Почему она так дорожит условностями, ведет себя так по-английски? На сельском празднике у буров люди просто танцуют, смеются и веселятся дотемна. Пожилые люди смотрят сквозь пальцы на парочки, исчезающие в темноте. Правда, ей самой не приходилось участвовать в этом; сначала она была слишком молода, а потом началась война. Но она не раз видела, как молодые люди обнимали девушек и прижимались к ним. Ей становилось стыдно, хотя она знала, что это такое, и в груди у нее что-то сладко замирало. У англичан все это обставляется более романтично, более благопристойно, хотя и немного чопорно: за девушками обычно присматривают пожилые дамы, которые тоже, наверное, смотрят сквозь пальцы на их поступки. Стоя здесь во тьме, Линда вдруг почувствовала себя безнадежно одинокой и никому не нужной. Позади нее мерной поступью шагал часовой. Затем она услышала шаги; быстрые, легкие шаги приближались к ней.
— Клайв сказал мне, что я вам нужен.
Она стояла опустив голову, и в ушах у нее гудело.
— Да, капитан Хемп. — Она подняла голову. — Не проводите ли вы меня домой, если, конечно, вы не заняты?
— Разумеется, Линда. Сейчас я разыщу миссис Бошофф.
— Не нужно.
— Я к вашим услугам, — он улыбнулся, и она увидела, как в темноте сверкнули его зубы.
— Я хочу поехать в Ренсбергс Дрифт сейчас же.
— Восемьдесят миль! — Он тихонько свистнул. — Вы говорите серьезно?
— Да, Атер.
— Вы удивительная и прекрасная. Вы все продумали?
Он стоял рядом, и рука его обвилась вокруг ее талии. Она придвинулась к нему.
— Да, продумала. Я хочу уехать отсюда, я хочу в Ренсбергс Дрифт, если вы отвезете меня.
Его рука коснулась ее груди, но она не шелохнулась. Ей казалось, что сердце ее перестало биться, а руки, вцепившиеся одна в другую, были холодны как лед. Он наклонился, чтобы поцеловать ее, но она не двигалась, и он поцеловал ее волосы. Она склонила голову ему на грудь, и щека ее ощутила холодное прикосновение медалек на его мундире.
— Я возьму экипаж Клайва и его лошадей — у него превосходные скакуны. Подождите меня здесь, Линда. Можете меня пристрелить, если я не вернусь через десять минут.
— Я подожду.
— Если вы передумаете, то отсюда до дома губернатора всего лишь минута ходьбы. Миссис Бошофф ищет вас.
— Я не передумаю.
Над крышами уснувшего города поплыл звон курантов, отбивавших каждые четверть часа, четыре холодных далеких удара, похожих на крик ржанки, парящей над фермой в ночном мраке. Теперь ей нет спасения, если только Том не найдет ее здесь. Весь город, кроме гостей на балу, разумеется, давно спит. Четверть которого часа? В железнодорожном депо загудел и запыхтел маневровый паровоз. Она подумала, что может убежать, пересечь площадь и уехать с ночным поездом, кафрским почтовым, в Конистон. Он уходит около полуночи. Наступила ли уже полночь? Часовой остановит ее, кроме того, у нее нет денег, и не может же она уехать в декольтированном бальном платье.
Приближался экипаж: она слышала стук копыт и шуршанье колес по хрустящему гравию аллеи. Линда стояла на краю дороги. Она не могла двинуться с места, колени ее дрожали. Свет фонаря упал прямо на нее, и лошади шарахнулись в сторону, так что колеса противоположной стороны экипажа попали в канаву. Это был большой закрытый экипаж с кучером-гриквой[14]. Кучер натянул вожжи, тормоза завизжали; из экипажа высунулись головы, и на нее устремились любопытные взгляды. Раздались голоса. Линда отпрянула в кусты, и через минуту экипаж проехал мимо.
Хоть бы пошел дождь, подумала она, тогда ей придется волей-неволей войти в дом; нужна лишь одна минута, чтобы добежать до него. Она взглянула на черное небо, и звезды, казалось, приблизились к ней. Никогда прежде звезды не казались ей такими теплыми, как слезы. Внезапно она стала беззвучно плакать и жалеть себя. «О господи, уведи меня отсюда, какое я ничтожество, — шептала она. — Пусть разверзнется земля, и я могу уйти». Теперь она знала, что и Атер Хемп презирает ее. Хоть бы пришел Том, схватил ее своими сильными руками и разорвал пополам. Она не имела даже права надеяться на это. Часы на башне пробили полчаса. Прошло пятнадцать минут, а его все нет. Он не придет. Она вдруг почувствовала легкость и свободу. Когда она успокоится, слезы ее высохнут и лицо остынет, она тихонько подойдет к дому, скользнет в плетеное кресло на лужайке и сделает вид, будто она все время сидела там. Она почувствовала, что ее охватила сильная дрожь и что она не в силах больше стоять на ногах. Если она сейчас же не сядет, то упадет в обморок. Она опустилась на землю — маленький комок на краю дороги. Под покровом подстриженных кустов было тихо и тепло. Здесь можно оставаться долго, ее никто не увидит.
Вдруг она испугалась, что в саду прячется кто-нибудь еще, какой-нибудь черный — ему-то легко укрыться во мраке, он сам часть этой тьмы. Она встала, поспешно отряхивая юбку. Часы пробили три четверти. Время летело быстро. Она услышала, как снова приближается экипаж, и пошла вперед, чтобы окликнуть кучера. Она скажет, что ей внезапно стало дурно.
Экипаж медленно приближался, и когда свет фонаря упал на нее, остановился, и из него выпрыгнул Атер. В руках у него была шинель, которой он окутал ее плечи.
— Скорее, скорее, — сказал он. — Меня задержали.
Он был бледен и взволнован. Линда ничего не ответила и не двинулась с места.
— Поедемте, Линда, уже очень поздно.
Внезапно он поднял ее на руки и усадил на пледы и подушки, разбросанные в легком, с хорошими рессорами ландо Эльтона. Верх экипажа был опущен, и она лежала неподвижно, глядя в небо. У нее не было ни желания, ни силы поднять руку. Она почувствовала, как экипаж тронулся, а затем снова остановился.
— Что случилось? — прошептала она.
— Ворота заперты, черт побери.
Захрустел гравий под ногами начальника караула.
— Разрешите мне проехать, — хладнокровно заявил Атер. — Я капитан Хемп из отряда Натальских карабинеров.
— Да, сэр, а дама?
— Какое вам дело до нее?
— Есть приказание, сэр. Его превосходительство желает видеть некую мисс де Вет.
Линда сразу поднялась с подушек и села, а затем, дрожа, выпрыгнула из экипажа. Тут она увидела, что рядом стоит бледный и запыхавшийся Клайв Эльтон.
— Ты поезжай, Хемп. Я позабочусь о мисс де Вет, — сказал он. — Мне очень жаль, Линда, что так получилось. Разрешите проводить вас?
Она ничего не ответила. Он обошел экипаж и подошел к Атеру; она услышала, как они о чем-то шепчутся, но не могла разобрать слов.
— Ну? — грубо спросил Атер.
— Вмешался мой отец, а не его превосходительство. Нельзя терять ни минуты.
— Это ты проговорился.
— Ничего не поделаешь, пришлось. Ты что, спятил? Делай с ней все, что угодно, но не здесь, в доме губернатора. Подумай о том, какой может вспыхнуть скандал! И меня незачем вмешивать. Черт возьми, я думал, ты просто дурака валяешь.
— Ты так думал? Я тоже. — Он засмеялся.
— Поезжай, экипаж оставишь в Плау. Убирайся в Трансвааль, пока тут все не рассосется. Если отец встретит тебя, он с тебя заживо сдерет шкуру.
— Сэр! — крикнул начальник караула. — Скорее сюда!
Стоя на одном колене, он поддерживал потерявшую сознание Линду. Капитан Эльтон поднял ее на руки и понес к дому губернатора.
Том сидел в чистом комфортабельном купе вагона первого класса дневного экспресса. Пахло душистым мылом и кожей, а временами доносился острый, сернистый запах дыма от двух локомотивов, которые хрипло гудели, поднимаясь по извилистым склонам в горную часть страны. Он купил книгу, чтобы спрятать за ней лицо, и упорно отгораживался ею от других пассажиров. В купе вместе с ним ехали два явно преуспевающих господина со стоячими воротничками и тщательно подстриженными усами, следовавшие в Иоганнесбург. Вскоре они стали заглядывать в другие купе в поисках подходящей дамы, а затем отправились в роскошный салон-вагон. Том вдруг подумал, что Атер Хемп, возможно, тоже едет в этом поезде. Он разыскал кондуктора и просмотрел список пассажиров, но Хемпа среди них не было. Том снова забился в угол купе.
В то утро в старом сланцевом доме на Уэст-стрит тетушка Анна сказала ему, что Линда слишком больна, чтобы кого-нибудь принять. Быть может, это было скорее ее собственное решение, чем предписание доктора, но тетушка сказала:
— Она оправится, как только почувствует себя в безопасности и окажется в привычной обстановке. Каждой девушке необходима какая-то мерка, по которой она оценивает свои силы и проникается уверенностью в себе. Иначе она то парит в облаках, то проваливается в пекло, да, в пекло. Как жаль, что мы находимся так далеко от Голландии. Если бы она могла хоть немножко пожить там в простой крестьянской семье! Вот тогда бы… Не только сыр, яблоки и утренний морозец зимой вдыхают в человека жизнь. Нет, это земля, работа и здоровый, простой быт. Линда — крестьянка, вот в чем дело. Посмотрите на нее, когда на ней бальное платье — самая настоящая Золушка. Напряжение оказалось ей не под силу.
И она продолжала свои нравоучения, которые могли убедить кого угодно, кроме нее самой, и наблюдала за ним хитрым, насмешливым взглядом.
— Ты не крестьянин, Том Эрскин. Английских крестьян не существует уже сотни лет, и, конечно, ты кое-что утратил. У тебя нет ни терпения, ни веры.
— Танте Анна, я верю в Линду. Передайте ей это. Скажите ей, что я верю ей и люблю ее. Телеграфируйте мне, когда я смогу ее видеть, то есть когда она захочет, чтобы я приехал.
— Хорошо, но наберись терпения.
Маленький зулус — почтальон из Раштон Грейнджа дожидался Тома на станции с его конем Ураганом. Зулус лежал в душистой траве под плакучей ивой, а конь усердно щипал траву и отгонял слепней длинным серебристым хвостом. Когда поезд двинулся дальше, поселок снова погрузился в спячку. Под огромными ивами еле слышно шелестела река, преодолевая пороги на свое пути. На берегу была только одна молодая зулуска, она раскладывала на траве под лучами солнца выстиранное белье. Работник вносил в дом сделанную из классной доски вывеску пекарни миссис О’Нейл. Том спешился и привязал коня к дереву. Подъезжая к Конистону, он думал о встрече с Маргарет, но потом заставил себя забыть об этом. Такова была его натура: он умел сдерживать свои чувства и бороться с самим собой. Но сейчас он невольно остановился, вспомнив ясные внимательные глаза, такие глубокие и временами омраченные какой-то печалью. Он хотел увидеть ее ради нее самой. И все же он оставался в нерешительности и стоял, упершись локтем в седло и прислушиваясь к шуму реки.
С зонтиком в руках из дома вышла Маргарет. На ней были перчатки и маленькая соломенная шляпа, украшенная цветами.
— Том! — воскликнула она.
Для обоих встреча была неожиданной.
— Ты уходишь? — спросил он наконец.
— Я иду только навестить миссис Уилер. У нее беда: заболели все трое ребятишек. Пойдем со мной, если хочешь.
Они пошли по единственной широкой улице, совершенно пустынной, если не считать срезавшего траву черного мальчика. Под палящими лучами солнца возле своих корзин сидел на корточках индиец, торговец фруктами.
— Как прошел бал?
— С большим успехом во всех отношениях.
Она взглянула на него, и он продолжал:
— Шпион… как тебе нравится эта деятельность? Не нравится? Но, может быть, это только само слово непривлекательно. Полковник Эльтон оказал мне честь, предложив стать шпионом.
— Так вот что тебя беспокоит, Том! — сказала она с сомнением.
Он кивнул. Они подошли к запыленному домику, сделанному из железа и дерева; к домику примыкала открытая мастерская с горном, где кузнец Уилер проводил большую часть дня в болтовне. Горн был холодный, а сам Уилер был в армии: он подковывал запасных лошадей для милиции.
Оттуда они направились за лекарствами к навесу, где находилась аптека окружного хирурга, а на обратном пути Маргарет купила у торговца фруктами пакет апельсинов для больных детей.
— Это такие безнадежно беспомощные, добродушные люди, — сказала она. — Старого мистера Уилера так забавляют дети, все дети вообще, как будто это белые мыши или морские свинки. Вероятно, именно поэтому он женился вторично — я уверена, что это единственная причина. Но стоит детям подрасти, как они ему надоедают.
— Зато он никогда им не надоест, — сказал Том, вспомнив задорных петушков, кроликов и красных морских свинок, которых дарил ему, еще мальчишке, старый кузнец. Ему нравилось быть с Маргарет и говорить с ней. Ему нравились ее голос, ее осанка и движения. От нее слегка пахло фиалками — просто удивительно, почему он до сих пор не замечал, как хорошо ему рядом с ней.
— Я тебе еще не все рассказала, хочу, чтобы ты сам увидел, — сказала она, когда они подошли к булочной.
— Что-нибудь серьезное?
— Не знаю, Том, не уверена.
Они вошли во двор через заднюю калитку. У стены под лучами послеполуденного солнца прикорнул зулус. Он спал, прикрыв лицо черной кепкой, которая показалась Тому знакомой. Это был Коломб, Когда они подошли ближе, он испуганно вскочил, подпрыгнув, как дикая кошка. При виде Тома он улыбнулся и поздоровался, как прежде, назвав его зулусским именем. Коломб был какой-то вялый и сонный, а в глазах у него появилась умиротворенность, которой не было во время их последней встречи.
— Ты возвратился, чтобы поохотиться в родных местах? — спросил Том.
— Я пришел, чтобы построить здесь дом.
— Значит, ты женился! — Только сейчас Том увидел большую вязанку инкомфа, на которой Коломб спал. — Где твоя жена?
— Стирает на реке.
— А, значит, это ее я видел. Она христианка?
— Она тоже христианка.
Они спокойно глядели друг на друга. На солнце кожа зулуса казалась светло-коричневой; посадка головы, мускулистая шея и свободные движения рук свидетельствовали о большой силе. Его широкие ноздри слегка шевелились в такт дыханию.
— Я рад, — сказал Том.
Он хотел сказать больше. Он чувствовал, что Коломб счастлив, хотя жизнь у него была нелегкой и даже суровой. А он, Том, отвергнут и лишен счастья навсегда. Он опустил глаза.
— Том, я вижу, что на сердце у тебя тяжело, — по-зулусски сказал Коломб.
— Да, но это не из-за тебя. Сердце мое радуется, что ты вернулся и привел жену.
— Тебе уже сказали?
— Ты сам скажи ему, — ответила Маргарет.
Коломб помолчал, а затем, нахмурившись, сказал:
— Коко в тюрьме.
Том побледнел, и внутри у него все похолодело. Он знал, что это значит; если даже старухи вмешались в дело, значит, затронуты самые глубокие и сокровенные человеческие чувства. Коко безоговорочно приняла христианство, а теперь она в тюрьме.
— Ты знаешь еще что-нибудь?
— Нет, только это. Я сошел с поезда ночью, то есть вчера. У Коко много детей и внуков. Они сказали мне, что она в тюрьме. Для меня безопасней было оставаться здесь — полиции здесь нет. Все ушли вниз по реке. Если я пойду туда, меня тоже схватят и посадят под замок.
— Я поеду, — сказал Том. — Я поеду сейчас же.
Когда он уходил, Маргарет спросила:
— Том, ты согласился на это новое назначение?
— Стать офицером разведки, если выражаться красиво? Нет, но отделаться от него будет трудно.
— Я думаю, это не имеет значения, раз ты в милиции.
Он понимал, почему она так говорит. Новоприбывшие горожане и некоторые миссионеры не доверяли кавалерийским отрядам, состоявшим из вооруженных землевладельцев. Они видели в них лишь прикрытие для самовольных действий толпы и требовали роспуска милиции. Но Маргарет смотрела на вещи по-своему и гораздо проще: ей не нравились офицеры милиции.
— Это будет трудно, — повторил Том, наклоняясь, чтобы поцеловать ее на прощание.
Это был их первый поцелуй; он казался неизбежным, как встреча во сне. На мгновение руки ее сплелись вокруг его шеи, а глаза закрылись. Он снова ощутил слабый запах ее духов. А в следующее мгновение он был уже в седле, и конь, цокая копытами, летел по дороге. Стоя на крыльце перед домом, она махала рукой ему вслед. Из комнаты вышла ее мать и сдвинула на лоб очки.
— Это Том Эрскин! Я видела здесь его коня. Почему же он не зашел?
— Должно быть, очень спешил.
— Ты внесла пироги в счет миссис Гаспар?
— Да, мама.
Она не решилась повернуться, чтобы не выдать своих чувств.
Том приехал в Раштон Грейндж еще до захода солнца и застал своего слугу Мбазо за работой на клочке земли, примыкавшем к дверям его комнаты. Он послал за другой лошадью и приготовил себе седельный вьюк и узел с постельными принадлежностями. Двухэтажный каменный дом его отца, массивное здание с портиком, находился на расстоянии полумили от фермы среди густых насаждений сосны, кедра и камедного дерева. Из коттеджа, где жил Том, была видна только крыша большого дома, да и то с каждым годом она все больше и больше пряталась за верхушками деревьев и скоро, по-видимому, должна была вовсе скрыться за ними. Коттедж появился лет на пятьдесят раньше, чем большой дом. Много таких простых хижин было построено первыми голландскими поселенцами и брошено ими, когда англичане превратили страну в свою колонию. Воортреккер, который выстроил эту хижину и ферму и поселился там, назвал свое владение «парадизом», то есть «раем». Его изгнали из этого рая не ангелы, а сверкающие клинки, и теперь британский национальный флаг не позволял ему туда вернуться. Многолетний жизненный опыт белого поселенца под жарким африканским солнцем воплотился в простой постройке. У нее были толстые, побеленные известкой стены и двускатная, крытая тростником крыша. В одном конце дома в стену была вмазана духовка для выпечки хлеба, похожая на круглую печурку для обжига извести. В другом конце помещалась лестница, которая вела на антресоли. Перед фасадом дома была открытая терраса с настланным полом и двумя боковыми стенами. Том отремонтировал старую хижину и поселился там, желая быть подальше от отца. Он жил и питался так же просто, как когда-то жили и питались воортреккеры; спал, как и они, на самодельной деревянной кровати, в то время как его отец, наполовину парализованный после случившегося с ним удара, медленно умирал среди роскоши, тяжелой мебели и огромных садов усадьбы, которую он сам выстроил и назвал Раштон Грейндж.
В кухне Том нашел свежий хлеб, который Мбазо испек утром, и холодную жареную курицу. Он почти кончил есть, когда Мбазо привел уже оседланную лошадь.
— Ты слышал, что Коко в тюрьме? — спросил Том.
— Слышал, инкосана.
— Ты знаешь почему?
— Не знаю.
— Я сейчас еду в Ренсбергс Дрифт, чтобы узнать. Скажи это в большом доме, если я им понадоблюсь.
— Они посылали за тобой, инкосана.
— Я зайду туда, когда вернусь, — сказал он, затягивая подпругу.
У коня, длинноногого черного жеребца, была неровная, но уверенная поступь, и он проходил милю за милей легким галопом. Том вспомнил свою поездку в Край Колючих Акаций ранней весной и попытался представить себе свои тогдашние чувства. Та поездка казалась теперь такой бесконечно далекой, как пятнышко света в конце длинного туннеля. Тогда он был полон надежд, деятелен и бодр. Тогда он еще размышлял о том, как остановить поток, но ему так ничего и не удалось сделать. Нельзя сказать, что он потерпел неудачу, нет, просто он утратил потребность действовать. Какая это сила — способность забывать! Все хотят все забыть и ни о чем не знать. И вот он снова скачет в темноту для того, чтобы постараться уладить хотя бы одно небольшое дело, но и это бесполезно. Он шевельнет лишь одну песчинку, в то время как надвигается буря, такая буря, которая переворошит целые пустыни. Он вспомнил слова, услышанные им еще в школе: «Иди, пока видишь свет, ибо идущий в темноте не знает, куда идет». Ночная поездка встревожила его, и мрачные силуэты холмов и притаившихся кустов вереницей бежали у него перед глазами. Он попытался ни о чем не думать и снова увидел перед собой Линду, бледную как смерть, распростертую без сознания на зеленой кушетке в доме губернатора. Это видение вновь потрясло его, и он почувствовал, что задыхается и коченеет.
В маленькой гостинице Ренсбергс Дрифта еще горел свет, и люди со стаканами в руках столпились у дверей бара, чтобы посмотреть, кто приехал. Это были полицейские. Они скинули свои куртки и остались в одних рубашках и галифе, заправленных в краги. Хозяин гостиницы, толстый, пучеглазый человек, тоже вышел на улицу. Его черные волосы были зачесаны на косой пробор, чтобы скрыть плешивую макушку, и смазаны каким-то жиром. Он с тревогой взглянул на Тома и пососал свой ус.
— Извините, мистер Эрскин, но все занято. Ни одного свободного местечка.
Том привязал лошадь к коновязи.
— Что вы так уставились на меня? Случилось тут что-нибудь? — спросил он.
— Вы плохо выглядите… Мне бы хотелось устроить вас, но…
— Вам так и придется сделать, мистер Джардайн.
Том протиснулся мимо него в бар, где было полно полицейских. На грязном полу валялись бумага, пепел, апельсинные корки, а в воздухе висели густые клубы дыма.
— Где мистер Хемп? — спросил он.
Полицейские засмеялись.
— Мы доставили его домой, — ответил один из них.
— Его здесь нет уже с полчаса, — уточнил хозяин гостиницы, стоя у дверей.
Все с любопытством уставились на Тома, и разговор смолк. Он чувствовал, что они говорили о нем. Быть может, Мэтью Хемп уже прослышал о подвиге своего сына и распустил об этом глупые сплетни. Том выпил в компании нескольких знакомых ему конистонских полицейских и отправился на поиски судьи.
Миссис Хемп когда-то была хозяйкой в Конистонской академии. С тех пор она постарела, а волосы и лицо ее приобрели пепельно-серый оттенок. Но для Тома она по-прежнему оставалась жестоким, неумолимым тираном, который властвовал в школе до тех пор, пока оттуда не убрали ее мужа и пока мальчики не подожгли конюшни. Ее глаза сидели глубоко в темных впадинах, а тонкие губы были крепко сжаты в отчаянной попытке сдержать судорогу. Это походило на подавленное, истерическое всхлипывание, и она старалась говорить как можно меньше.
Миссис Хемп отрицательно качнула головой, когда Том спросил, где судья. Но до его слуха донесся храп, и он попросил ее разбудить мужа.
— Нет, ему это не понравится.
— Я должен видеть его немедленно по очень важному делу.
— Неужели у вас нет уважения… — завизжала она. — Он никого не принимает в такой поздний час.
Том поставил ногу на порог и не двигался с места, поэтому она не могла затворить дверь. Внезапно, со вздохом, похожим на стон, она метнулась прочь, и он услышал, как хлопнула дверь в глубине дома. Он зажег спичку и вошел. На кровати в большой неубранной комнате спал Мэтью Хемп. Он был в одежде и грязных сапогах, а сверху укрыт пледом. Мерцала свеча в подсвечнике, и лицо спящего казалось восковым. Веки его были опущены, и незаметно было, что он слеп на один глаз; седая борода лежала на груди. Он дышал носом глубоко и ровно, и Тому странно было видеть этого пьяного старика красивым, безмятежным и даже величественным, как бюст Дарвина. Он сел и несколько минут смотрел на судью, думая о том, как хорошо было бы, если бы старик умер, и внезапно вспомнил, как он однажды, мучась угрызениями совести, просил у бога смерти директора школы.
— Какого черта вам нужно? — с трудом ворочая языком, спросил Хемп.
Теперь он сидел на кровати с мокрым полотенцем на голове, а Том старался влить ему в рот стакан воды.
— Тьфу! Что это за дрянь? — сплюнул он.
Его голова качалась до тех пор, пока он не обхватил ее обеими руками. Веки его дрогнули, и из слепого глаза в бороду тоненькой струйкой побежали слезы. Том медленно повторил полное имя Коко и спросил, где она.
— Какое это имеет значение? — пробормотал себе под нос судья. — О господи, как у меня болит голова! Не нужно было пить. — Затем он выпрямился и узнал Тома. — Эрскин? — фыркнул он. — Что вы здесь делаете, сэр? Вон отсюда!
— Хорошо, я уйду, но вы пойдете со мной. — Он поставил Мэтью Хемпа на ноги и вывел его на прохладный ночной воздух. — Имейте в виду, мистер Хемп, — продолжал он, — я обжалую это дело во всех судах, если нужно, дойду до Тайного совета. Если старуха умрет из-за вашего приговора, то день ее смерти будет черным днем для правосудия в этой стране.
— Ты угрожаешь мне?
— Я предупреждаю вас.
— Это пристало адвокату на заседании суда.
— Я экономлю время, — сказал Том.
Теперь судья протрезвел. Он встряхнулся, расправил плечи и более твердо зашагал к полицейскому участку, рядом с которым находилось приземистое каменное здание тюрьмы. Он был напуган. Какие-то фигуры смутно двигались во тьме, а он никак не мог понять, кто это. Бар был уже закрыт, и полицейские расходились по домам. Судья тревожно озирался и был почти рад, что рядом находится Эрскин. Он никогда в жизни не видел таких неистовых людей.
В полицейском участке Хемп подписал ордер на освобождение арестованной, которую до пересмотра дела берет на поруки Том. Он подписал бы все что угодно. Сержант, вызванный дежурным констеблем, взглянув на них, сразу почуял неладное. После того как мистер Хемп ушел, он сказал Тому:
— Возьмете ее утром.
— Нет, сейчас сержант.
— Сэр, я вам советую…
— Я увижу ее сейчас же.
Тюрьма представляла собой маленький, низкий барак. Стены были глухие, и наружу выходила только обитая железом дверь. Камеры сообщались с внутренним двором, в каждой имелась дверь и вентиляционная решетка. Белый сержант, тюремщик-зулус в холщовой одежде и Том стояли на узком дворе. В этих камерах никогда не содержались белые. Откуда-то доносился тихий, полный отчаяния плач. В другой камере заключенный быстро говорил о чем-то сам с собой, задыхаясь в конце каждой фразы. Спина его была иссечена плеткой-девятихвосткой. Сержант покачивал фонарем, и тени плясали на выбеленных известкой стенах и черных дверях.
— Чего вы ждете? — спросил Том.
Вонь от человеческих испражнений была невыносима, он почувствовал тошноту.
— Отопри номер шесть, — приказал сержант, и тюремщик начал возиться с ключами. Он был неграмотен, и ему пришлось отсчитать шестой ключ от деревяшки на кольце. Сержант поднял фонарь и осветил камеру. Они увидели бесформенные груды одеял и тряпья на темном, сыром цементном полу. Отвратительный запах испражнений, раздавленных насекомых и гнили заставил Тома отпрянуть и стиснуть зубы. Ни одной человеческой фигуры невозможно было разглядеть. Это была женская камера окружной тюрьмы, но в ней, казалось, находились только давно забытые груды падали. Потом он вдруг увидел ступню, ногу и на фоне стены черную руку, похожую на клешню, которая протянулась за чем-то, да так и застыла.
— Которая из них Коко? — прошептал Том.
Он дрожал, чувствуя, как его охватывает слепая ярость. За что попала она сюда? Он об этом не спрашивал, но знал, что, какова бы ни была ее вина, она не заслуживала такого адского наказания.
— Вставайте! Вставайте, вы, свиньи! — заорал тюремщик.
— Заткнись, скотина!
Том с силой оттолкнул его.
— Успокойтесь, сэр, — сказал сержант.
Том взял фонарь у полицейского и вошел в камеру, ступая так осторожно, словно мог поскользнуться и полететь в пропасть.
— Коко… Коко, — звал он, наклоняясь над женщинами и открывая их лица.
Одна была совсем молодая, с высокой прической невесты. Женщины пугливо съеживались и укутывались в свои лохмотья. В одном углу он увидел скорченную фигуру: женщина сидела на корточках, опустив голову на колени. Том приподнял черное засаленное одеяло и увидел, что это Коко. Он медленно поднял ее голову и тихонько заговорил с нею, чтобы звук его голоса дошел до ее сознания. Она поглядела сначала на свет, потом на него. Суровые линии старческого лица, тупой взгляд тотчас опущенных глаз, губы, растянутые в свирепой усмешке, были воплощением такой ярости, что он ужаснулся. Казалось, она впала в полную дикость.
— Свиньи, — пробормотала она. — Пришли опять бить меня?
Том снова заговорил медленно, настойчиво:
— Коко, это я. Послушай меня, это я, Том, сын Филипа, твой белый теленок. Я пришел увести тебя отсюда. Ты вернешься к Но-Ингилю, твоему мужу, и будешь сидеть на солнце со своим крестом.
Она закрыла глаза и застонала.
— Коко, ты помнишь Тома?
— Я помню этого мальчика, — медленно кивнула она, и лицо ее смягчилось.
— Он здесь, он говорит с тобой.
Она осторожно огляделась, и взгляд ее снова вернулся к нему; потом она подняла свою узловатую руку, и слезы хлынули из ее глаз.
— Иисусе Христе, агнец божий, — сказала она невнятно и снова начала что-то бормотать. Наконец она глубоко вздохнула и проговорила отчетливо: — Аи, Том, они меня били.
Он поднялся, чувствуя головокружение.
— Это правда? — спросил он.
— Что, сэр?
— Старуха говорит, что ее били.
Наступило молчание. Сержант полиции, стоявший во дворе, пожал плечами.
— Да, — сказал он. — Она получила шесть ударов за оскорбление суда.
Во дворе Том жадно глотал свежий воздух. Он схватил сержанта за руку, и у того закачался фонарь в другой руке.
— Как вы можете так говорить?.. Что это значит, черт побери? Оскорбление суда! Ей семьдесят или восемьдесят лет!
— Но, мистер Эрскин, я ведь только рассказываю вам. Я к этому непричастен. У меня тут есть свидетель, и вы не имеете права меня трогать, кто бы вы ни были.
— Чем она оскорбила суд?
— Вы добиваетесь пересмотра дела… Я думал, вы знаете, в чем ее обвиняют.
— Не рассуждайте. Отвечайте на мой вопрос.
— Ее обвинили в оскорбительном поведении, в подстрекательстве арестованных к бегству, в неповиновении полиции и приговорили к десяти фунтам штрафа или трехмесячному заключению в тюрьме.
— А били за что?
— Она плюнула судье в лицо и назвала его антихристом. За это она получила шесть ударов палкой, не плеткой.
— Палкой?.. Кто это приказал?
Сержант молчал. Том пошел обратно в камеру и вывел оттуда Коко. Она шла нетвердым шагом, опираясь на его руку. При виде полицейского она, задыхаясь, стала осыпать его проклятьями. Том поспешно потащил ее прочь, и она, как слепая, заковыляла рядом с ним, извергая поток чудовищных ругательств. Во дворе Том кое-как успокоил ее и обратился к полицейскому:
— Сержант Райли, я ничего не имею против вас и благодарю вас за выполнение моей просьбы. Видите ли, я знаю эту женщину с тех пор, как я себя помню, и она не может быть опасной преступницей.
— Как вам угодно, сэр.
— Ради вашего собственного блага я потребую инспекторского осмотра тюрьмы, в том числе и медицинской экспертизы.
— Медицинской экспертизы быть не может; здесь нет врача. Мистер Эрскин, вы возмущены этим случаем, и я полагаю, у вас есть на то основания. Но времена сейчас тяжелые, и у нас трудная работа. Если вы доставите нам неприятности, это ничего не изменит и никому не поможет.
— Необходимо изменить хоть что-нибудь.
Во дворе гостиницы Том увидел Но-Ингиля и Офени, отца Коломба. Они уже два дня слонялись возле Ренсбергс Дрифта и каким-то образом прослышали о его приезде. В темноте позади них виднелись фигуры других зулусов: они молча входили во двор и усаживались вдоль стены. Коко была матерью многих, и семья Но-Ингиля с уважением относилась к старухе. Хозяин гостиницы наблюдал за ними из окна, медленно поглаживая рукой лысую голову. Ему не хотелось задумываться над тем, что происходит или может произойти, но его не покидало предчувствие, что в одну прекрасную ночь весь Ренсбергс Дрифт вспыхнет ярким пламенем и он будет разорен.
У него и так было полно неприятностей — в гостинице кишмя кишели полицейские, а между тем весь барыш состоял в продаже запрещенных товаров, и его приходные книги были поддельными от начала до конца. Не хотелось ему держать у себя и Эрскина — слишком уж он прямолинеен и упрям и поднимает шум из-за всяких пустяков, вроде ростовщичества и торговли спиртными напитками. Когда Том позвал его, он вышел с оскорбленным и обиженным видом. Однако он тотчас же разыскал дезинфицирующее средство, вазелин и бинты, чтобы перевязать раны старухе.
— Не следовало бы давать ей спиртного, это против закона, — сказал он.
Но Том так взглянул на него, оторвавшись на мгновенье от дела, что тот, перепуганный, тотчас принес полбутылки бренди. Коко, кашляя и брызгая слюной, выпила рюмку и заявила, что от огня у нее согрелся желудок. Но-Ингиль тоже выпил рюмку, а за ним Офени и молчаливые люди, что сидели вдоль стены; они подходили один за другим, чувствуя, что и их желудки не прочь получить порцию жидкого огня. Они брали рюмку у Тома обеими руками и осушали ее одним духом, так что внутренности у них обжигало, а на глазах выступали слезы. Хозяин гостиницы только покачивал головой.
— Не волнуйтесь, — сказал Том, — ваши гости сами все отупели от вина. Они не будут вас беспокоить.
— Удивительный вы человек, — заметил хозяин.
— Вы отвели мне постель?
— Да, мне удалось кое-что сделать.
— Спасибо, Джардайн, но я уезжаю, и она мне не понадобится. Впрочем, я могу за нее заплатить.
— Не стоит, — ответил хозяин гостиницы.
Он был счастлив, что сам может лечь спать спокойно. Он видел, как они уезжали, когда над черными вершинами гор Нкандла показалась выплывшая из-за моря луна. Эрскин посадил старуху в седло позади себя. Она закуталась в одно из его одеял и обхватила Тома своими черными костлявыми руками. Ее муж, старый и сгорбленный, с блестящим обручем на голове, тускло поблескивавшим в лунном свете, ехал верхом на жирном черном воле. Впереди шел человек, который вел вола за кольцо в носу, а за ними темной, молчаливой толпой следовали остальные. Как странно, что кафры ведут себя так тихо, подумал Джардайн, особенно после того, как они вырвали из рук полиции свою соплеменницу. Тем же медленным шагом шли они по извилистой дороге, пока кусты не поглотили их и не наступила снова мертвая тишина.
После часа ходьбы люди запели монотонную песню. Приближался восход солнца, и перистые облака на небосводе сначала посветлели, а потом приняли сиреневый оттенок. Воздух был сухой и теплый. Люди пели тихо, и Том не мог различить слов. Коко чуть раскачивалась в такт мелодии. Но-Ингиль, похожий на старую, сморщенную мангусту, некоторое время дремал на спине вола под присмотром Офени, затем он очнулся и огляделся вокруг, пытаясь определить, где они находятся. Увидев Тома и старуху, он подергал себя за седую бороду, потом откашлялся, прочищая горло.
— О-хо, — пропел он старческим голосом, — вот каков Том-хранитель дороги. Тот, Перед Кем Отступает Преступник.
Люди повторили это новое прозвище. Они всегда будут помнить его, рассказывая об этих летних днях.
Свет заполнял долины как морской прилив, и только одна утренняя звезда, словно маленькая трещинка, виднелась на спокойном бледном небосводе. В акациях свистели и перекликались птицы. Первый луч солнца позолотил верхушки деревьев, и почти тотчас раздался тонкий металлический звон цикады — словно из тепла, света и звука родилась заря нового дня.
Жара заставила птиц умолкнуть; воздух, напоенный солнечными лучами, дрожал, и опаленная зноем степь лишилась своих красок, они слились в один тусклый, серо-зеленый цвет — цвет пыли на листьях. Том возвращался из крааля Но-Ингиля, предоставив коню идти как ему заблагорассудится. Спешить было некуда, и Тому совсем не хотелось вновь приниматься за дела. Пока он двигался и видел все вокруг своими глазами, а в ушах его сливались в единый гул разнообразные звуки, присущие Краю Колючих Акаций, он чувствовал, что у него есть место на земле и что он не просто пылинка на дороге.
Отношение людей из краалей к нему изменилось — в этом нет никакого сомнения. Но-Ингиль хвалил его. Коко и другие женщины были ему благодарны. Но за всем этим он видел и нечто другое — их смущало то, что он белый, и какая-то смутная враждебность ослабляла веру в него как в человека и друга. Он понимал, что для справедливого, без ярости и кровопролития, разрешения всех проблем страны нужна большая беспристрастная сила, которая возвысится над мелкими, будничными делами. Люди обращались к богу и высшему правосудию, но бог был их собственной силой, страстью и гневом. Он вспомнил, как изменилось его личное отношение к гражданской войне в Англии. Он привык с детства восхищаться веселыми, благородными рыцарями — в принце Руперте он видел героя. Его заставляли учить наизусть рыцарские стихи и считать, что Ловлас был по-настоящему благороден, когда пел: «Ты оттого мне дорога, что честь дороже мне».
Но это длилось недолго. Бунт против школы в Раштон Грейндже заставил его переоценить ценности. Позднее у него выработался более спокойный взгляд на вещи, и он сам смеялся над тем, с какой страстностью принял сторону Кромвеля и его «железнобоких». В его учебнике истории была картинка, изображавшая битву при Нейсби, где «железнобокие» мчались в атаку, низко пригнув головы в стальных шлемах с опущенными забралами и изготовив к удару тяжелые мечи. Ом, несомненно, видел в этой картинке гораздо больше того, что на ней было изображено. Он видел славную, неодолимую когорту честных людей, простых и бесхитростных, воодушевленных богом и справедливостью.
Впервые он познал воинский быт, когда вступил в ряды милиции. Свой полуразбойничий поначалу отряд он никогда не отождествлял со своим юношеским идеалом — «железнобокими». Он старался привить Конистонскому взводу понятие о честности и дисциплине, и потому солдаты этого взвода получили прозвище «пуритан». Но все это шло не от них, а от него одного, и вот теперь он получил за это весьма сомнительное вознаграждение — его усилия привлекли внимание полковника Эльтона. Мысль об уходе из милиции стала его навязчивой идеей. Линда может не понять, почему он покидает свой пост в такой, казалось бы, опасный момент. Но он последует совету тетушки Анны и увезет ее в Европу, если, конечно, она станет его женой.
Она просила его подождать. Она всегда говорила одно и то же: «Подожди, Том, подожди, пока я сама пойму себя». Однажды она сказала напряженным, полным страсти голосом: «О боже, я так боюсь. Если я сделаю тебя несчастным, Том, ты покинешь меня? Тогда я умру». Ей нравилось унижать себя перед ним; она целовала его руки, плакала и шептала: «Наверно, это очень безнравственно любить тебя так? Ты мой бог!» Он поднимал ее голову, целовал ее в губы, а она смотрела на него горящими глазами, в которых, казалось, отражалась вся ее душа. И снова ее страх, страх перед самой собой, становился между ними, и она вырывалась из его объятий, говоря: «О, как тебе жаль меня!» Она терзалась целых два месяца. Когда он в последний раз уезжал с фермы Мисганст, она шла рядом с лошадью, держась за стремя. Он остановился, но она сказала: «Дальше!» Она была босиком, но не замечала камней. У реки он слез с лошади, чтобы попрощаться, но Линда отстранилась от него; ее прекрасные темные глаза были широко раскрыты и глядели тревожно. Он еще раз попрощался с ней, но она пробежала брод вслед за ним и снова пошла рядом. Она не хотела взять его за руку, но подняла глаза и сказала: «Когда-нибудь мы будем счастливы, Том». Повернувшись, она побежала по дороге, ведущей к ферме, и вскоре скрылась за кустами. В следующий раз он увидел ее в Питермарицбурге. И, наконец, она лежала, словно мертвая, в своем белом бальном платье с разбросанными по нему голубыми незабудками. Ее лицо казалось таким маленьким и измученным.
Конь энергично перебирал ногами и позвякивал удилами; жара и непрерывное жужжанье насекомых вконец одолели Тома, и он двигался как во сне. Его быстро догоняли коляска и всадники. Сначала он услышал шум и, оглянувшись, увидел, как она спускается в лощину на изгибе дороги. Копыта лошадей подняли облако пыли, которое и повисло над лощиной, скрывшей коляску. Том пришпорил коня и освободил путь. Впереди дорога выравнивалась и поднималась по склону холма. По одну сторону ее тянулся высокий вал из желтой глины, заросший кустами акации; по другую — цепь больших камней, за которыми шла насыпь, а дальше — крутой, поросший чахлым кустарником склон к реке. На защищенных от ветра холмах лепились краали, и вид у них был совсем мирный, но Том вспомнил, что совсем недавно видел здесь лежавшую в луже крови маленькую белую свинью. На дороге появилась молодая зулуска с тяжелой вязанкой хвороста на голове; женщина эта показалась Тому знакомой. Когда коляска перевалила через холм, он разглядел, что лошадьми правит судья Мэтью Хемп. Рядом с ним сидел белый сержант, а на заднем сиденье — два полицейских-зулуса. Двое полицейских скакали по обеим сторонам коляски. Не за ним ли они едут? Вчера вечером он поступил своевольно и, пожалуй, даже незаконно, получив от этого какое-то злобное удовлетворение. Возможно, Хемп пытается нанести ответный удар. Но они поздоровались и проехали мимо него, не останавливаясь. Он тоже нехотя поднял руку в знак приветствия. Зулуска заметила их приближение и остановилась в нерешительности. Потом она отошла к той стороне дороги, за которой поднимался глиняный вал, но и Хемп свернул лошадей ближе к краю дороги и, казалось, намерен был попугать ее. Полицейские, ехавшие верхом, поскакали вслед за коляской. Проезжие часто потешаются так над робкими пешеходами. Когда между Хемпом и женщиной оставалось шагов пятьдесят, она решила перейти дорогу. Том видел, что она вовремя перебежала на другую сторону, но Хемп снова повернул лошадей прямо на нее. Она вскрикнула, и сквозь облако пыли Том увидел, как ее вязанка покатилась по насыпи. Коляска проехала, но зулуски нигде не было видно. Она или упала, или спрыгнула вниз с дороги. От изумления Том буквально оцепенел. Хемп, по-видимому, сделал это нарочно, но он не был пьян, и, значит, это была глупая и жестокая шутка, хотя ее, очевидно, одобряли и его спутники; во всяком случае, никто из них даже не оглянулся.
Том окликнул женщину, но она исчезла. Карабкаясь по валунам и камням насыпи, он боялся, что вот-вот увидит ее всю израненную или даже мертвую. Вязанка разлетелась, и среди камней валялся хворост, но его владелицы нигде не было видно.
— Женщина, ты ушиблась? Где ты? Полиция уехала, я не полиция.
От беспрерывного гула степи ему казалось, что шумит у него в голове; никаких других звуков, даже хруста веток, не было слышно. Он стал собирать охапки хвороста из рассыпавшейся вязанки. Эти охапки показались ему странно тяжелыми. Одна из них выскользнула у него из рук, ударилась об острый камень, и он увидел в ней промасленный сверток. Даже не разворачивая дерюги, он понял, чтό в ней завернуто, и убедился в верности своей догадки, нащупав армейский карабин старого образца. Он сел на большой растрескавшийся валун и весь мгновенно покрылся потом — тело, лицо, ладони сразу сделались липкими. Вот доказательство более убедительное и страшное, чем заколотая свинья, но обе эти приметы означают одно и то же. Власти могли не принимать всерьез истребление свиней и домашней птицы. Но что сделали бы они, увидев это оружие? Он знал что. Округа кишела бы полицейскими и отрядами милиции. Они обыскивали бы краали, взламывали бы полы и сжигали бы хижины. По одному подозрению были бы арестованы сотни людей, начались бы насилия над женщинами и резня скота. И все-таки его долг был ясен ему: он должен задержать эту женщину и передать ее в руки властей для допроса. Он вспомнил о Коко в тюрьме Ренсбергс Дрифта. Допрос означает и что-то другое. Кто эта женщина? Возможно, даже она работает у него на ферме, ведь он определенно где-то видел ее, она показалась ему знакомой. Он сотни раз, с самого детства, видел зулусок с точно такими же вязанками хвороста на голове. В последний раз — он вдруг вспомнил — Коломб сидел на такой же вязанке, и эта женщина, возможно, его жена. Не ее ли застал он на берегу реки за стиркой белья? Он чувствовал, что догадка его верна, но не хотел признаться себе в этом. Жена ли это Коломба или нет, но он сделал такое открытие, от которого кровь застывает в жилах.
Том связал все четыре винтовки вместе и привязал их позади седла вместе со свертком с постелью. Время от времени он оглядывался, надеясь увидеть следящие за ним темные глаза или услышать шорох в кустах.
На следующее утро, проснувшись, он сразу оглядел комнату в поисках винтовок, но их нигде не было видно. Его собственные карабин, нарезное ружье и дробовик лежали на полке возле двери. Вошел Мбазо с чашкой чая в руках.
— Мбазо, ты не видел… вещей, которые я привез вчера?
— Нет, инкосана.
Том сидел, потирая заросший щетиной подбородок, и старался припомнить, куда он их дел.
— Под твоей кроватью лежат какие-то вещи, — сказал зулус и, нагнувшись, вытащил винтовки. Дерюга разорвалась, и они оба увидели черный, покрытый маслом металл и ремни от патронташей. Мбазо в испуге отпрянул, словно наступив на змею. В его темных добрых глазах вспыхнул страх, и он, ахнув, прикрыл рукой рот и на цыпочках вышел из комнаты.
Значит, Мбазо знал, чтό происходит, или инстинктивно чувствовал это, он был слишком молод и слишком честен, чтобы скрыть удивление. Если ему дать время, то тогда уж он не скажет ни слова и будет упрям как осел. А что сделает с ним полиция во время допроса? Проговорится ли парень?.. Или они будут бить его до тех пор, пока он не выболтает что-нибудь… имя или какие-нибудь сведения? От этого не застрахован ни один человек в долине. Нет, этого он не допустит. Он это предотвратит, уничтожив винтовки, и никому не скажет о них ни слова. Но все равно нельзя уничтожить того, что волнует народ, — нельзя охладить тот скрытый пыл, который все чувствуют, но не могут определить словами.
Том сложил винтовки в высокий голландский шкаф в ногах кровати и запер дверцу. Час спустя он отправился в путь в легкой коляске вместе с Мбазо. Дорога к большому дому была окаймлена молодыми платанами и дубами; когда-нибудь они образуют огромную, величественную аллею, но в это жаркое летнее утро, когда далекое небо казалось хрустальным и прозрачно-голубым, деревья были частью юного, полного надежд мира, дышащего здоровьем и жизненной силой. Удивительно, что, несмотря на подавленное настроение, мысли его постоянно возвращались к чему-то радостному и счастливому. Но он заставил себя снова задуматься над неприятным открытием, о котором лучше было бы забыть. Он вылез из коляски и пошел пешком, наслаждаясь прелестью утра и гадая, какие мысли наполняют в эту минуту голову Мбазо. За поворотом дороги перед ним предстал во всем величии Раштон Грейндж. Он вновь увидел тяжелое, приземистое здание, толстые, безобразные колонны портика и нелепые спиральные дымовые трубы. Его отец, человек недалекий, отличался от невежественных жителей краалей лишь тем, что ни во что не верил. Он был высокомерен и сдержан и в прошлом любил разглагольствовать о судьбах британской нации, ибо это был единственный миф, на который можно было опираться в сумбурной Африке. Теперь он уже не говорил об этом, но не потому, что отказался от своих прежних мыслей; он, собственно, и в них никогда не верил. Он говорил меньше просто потому, что случившийся с ним удар повлиял на его органы речи, и если он волновался, то из угла рта у него текла слюна и тогда он становился совсем жалким. А ему не нравилось казаться жалким. Его тяжелые челюсти были всегда крепко сжаты, и он злобно глядел вокруг жестокими светлыми глазами, веки которых иногда дергались — трудно сказать, от смеха или от гнева. Он хвастался тем, что еще никому не удалось убедить его в чем-либо. Его двоюродная сестра, миссис Эмма Мимприсс, вдова лет сорока, которая жила в Раштон Грейндже и вела там хозяйство, вот уже двадцать лет пыталась уговорить его обеспечить ежегодную ренту ей самой и ее осиротевшему сыну Яну. Она очень искусно всякий раз заводила об этом разговор, но он неизменно отвечал:
— Ты-то ведь не умрешь с голоду, моя дорогая Эм. Что же касается Яна, то ему недостает только одного, чтобы окончательно угробить себя, — денег. Поэтому я бы уж лучше дал ему яд.
Ян учился в Оксфорде и посылал матери письма, полные циничных замечаний по адресу мистера Филипа Эрскина.
В Раштон Грейндже были огромные сады, заросшие густой травой лужайки, великолепные розовые кусты, громадные клумбы и большая оранжерея, защищенная проволочной сеткой от летних ливней. В доме всегда бывали гости — компаньоны отца, друзья семьи или скотоводы, интересовавшиеся племенным скотом, который пасся на землях Эрскина. Управляющий и два белых надсмотрщика жили в коттеджах, недалеко от современных строений фермы, скрытой от главного здания зеленой стеной деревьев.
Отец сидел на террасе в кресле-каталке и завтракал. На его щеках играл здоровый, яркий румянец. Свою аппетитную трапезу он прервал только для того, чтобы кивнуть Тому и указать ему рукой на стул. Высокий слуга-зулус с лицом патриарха и убеленной сединами бородой стоял за креслом отца. Это был Умтакати, дядя Коломба, человек, перед которым Том благоговел с раннего детства.
— Я слышал, ты огорчаешь Хемпа, — заметил мистер Эрскин.
— Такого негодяя не огорчишь, он слишком толстокож для этого, — ответил Том.
— Ты не соображаешь, что говоришь.
— Нет, отец, я соображаю, и чем скорее он уберется отсюда, тем лучше.
Эрскин-старший продолжал свой завтрак, проворно двигая челюстями и руками, — он хотел показать, что успешно преодолевает свою немощь. Взгляд его был полон презрения, а брови сердито поднимались и опускались.
— Не примешиваются ли тут личные мотивы? Что ты имеешь против Хемпа?
Том почувствовал, как лицо его заливается краской.
— Значит, вы об этом хотели со мной говорить?
— С тобой нельзя говорить, ты становишься диким зверем.
Том кисло улыбнулся.
— Извините меня, — сказал он. — Я немного расстроен. Не будем говорить о Хемпах.
Филип Эрскин кивнул головой. Он любил лаконичную речь и сам говорил кратко, хотя привыкнуть к этому ему было нелегко.
— Видел ли ты миссис О’Нейл? Она прислала тебе записку.
— Мисс О’Нейл. Да, я ее видел.
— Отличная молодая женщина! Ей нет равной. Не могу понять, почему ее не приберет к рукам какой-нибудь парень.
Том сразу почувствовал себя неловко и был недоволен тем, что отец перевел разговор на женщин. Он поднялся, чтобы уйти.
— Я заказал для тебя в Спидейл Стад абердинского быка и двух телок. Их вышлют из Англии через два-три месяца.
— Чудесно, отец. Я очень вам благодарен.
— Почему тебе не нравятся девонцы?
— Они слишком нежны для степи — кожа да кости и никакого мяса. Абердинцы же — одно мясо, да и выносливы они очень, а если скрестить их с местной породой, то получится прекрасное стадо.
— Не нравится мне эта твоя затея со скрещиванием. Что станет с племенными производителями, если ты случишь их с тощими коровами из зарослей?
— Тощие коровы! Да ведь их родословная берет начало от времен фараонов. Вот уже пять или шесть тысяч лет Африка губит их, и все же они живут. Вот что мне в них нравится. Абердинцы добавят им мяса и молока и сохранят их выносливость. Я собираюсь влить абердинскую кровь в стада всех краалей в долине.
— Какая глупость!
Он сидел нахмурившись и пытался сдержать слюну, скопившуюся у него во рту. Внезапно он хрипло закричал на слугу-зулуса, и великан, ласково улыбнувшись Тому, покатил Филипа Эрскина в дом. Через окна, начинавшиеся у самого пола, до Тома доносились голоса и звон посуды. Миссис Эмма Мимприсс, хозяйничавшая в Раштон Грейндже большую часть года, держала дом гостеприимно открытым. Но, кто бы ни были ее гости, Том не хотел их видеть. Они обычно бесцельно бродили по комнатам, перелистывали газеты и английские журналы, пили чай на террасе, играли в теннис или крокет, меж тем как отец сидел в кресле у окна своего кабинета, презрительно нахмурив широкое морщинистое лицо. Том взял свою шляпу и быстро зашагал по лужайке. Если отец и намеревался что-то сказать ему, он все равно ничего не сказал, и нечего больше ждать. Они никогда не делились друг с другом своими сокровенными заботами и ни о чем не могли говорить больше пяти минут, кроме как о ферме. Первое время, когда он возвратился домой, узнав о болезни отца, он был не в силах стоять у постели больного и смотреть в охваченные ужасом глаза. О чем думал тогда отец? Вспоминал ли о своей жене, матери Тома? О детстве ли сына? Или все эти годы представлялись ему только сроком, в который он удвоил, утроил свое состояние? Придя к нему в спальню, Том нетерпеливо ждал кивка сиделки, означавшего, что уже можно незаметно выскользнуть из комнаты. Тогда он убедился, что они с отцом никогда не поймут друг друга. И по мере того, как отец поправлялся, оба старались нащупать какую-то возможность компромисса, полуправды, горькой для Тома, истощавшей его терпение и силы.
Том дернул за поводья, и экипаж помчался по аллее. Он снова взглянул на деревья; небо чуть побледнело, и в его синеву врезался почти прозрачный осколок убывающей луны. Радостное настроение исчезло, как пороховой дымок, и Том чувствовал какую-то подавленность и злость. Приближаясь к своему коттеджу, он увидел, как с дорожной насыпи кто-то соскочил в высокую, доходившую до колен траву. Это был Коломб. Том придержал лошадь и остановился.
— Отправляйся домой и распрягай, — сказал он Мбазо, передавая ему вожжи. — Я не поеду в поселок.
Коломб подошел к нему, и они вместе пошли по дороге. Том шел быстрее обычного, не говоря ни слова, а зулус с башмаками через плечо шагал следом, с тревогой поглядывая на него.
— Где ты строишься? — резко спросил Том.
— На земле моего отца. Потом я построю новый крааль.
— Так. А полиция?
— Они оставят меня в покое. Том, ты ведь сказал, что они не тронут меня.
— Разве я это сказал?
У старых резного дерева ворот, по обеим сторонам которых тянулась каменная ограда, они свернули с аллеи; это был участок земли, заросший огромными старыми камедными деревьями со стволами толщиной в восемь футов, а за ними в небольшой лощине под тенью листвы расположилась хижина с тростниковой крышей. Детьми они часто играли в этой хижине, где тогда пахло мышами и пылью. Они влезали и вылезали через разбитые окна, а в старой плите, бывало, хранили персики и гранаты, инжир и сладкие полосатые яблоки, что росли возле пересохшей канавы. Плодовые деревья были в то время старые, кривые и безнадежно запущенные. Их посадил человек, который выстроил Парадиз. Но он не успел насладиться фруктами и уехал, и одному богу известно, что с ним сталось.
— Какое хорошее место, — тихо и задумчиво заметил Коломб, припомнив прошлое.
— Я не могу защитить тебя от полиции, — раздраженно сказал Том. — Коко дома, но против нее поднимут судебное дело с адвокатами и всяческими неприятностями. Полиции все это не нравится, ты понимаешь? Если они смогут отомстить, месть будет жестокая. Что им от тебя нужно?
— Налог и принудительный труд.
— И больше ничего?
— Может быть, и еще что-нибудь, я не знаю.
— Я бы этому не удивился.
Резкий тон Тома заставил зулуса прищурить глаза, Коломб почуял опасность. Том поднялся на веранду и прошел через переднюю в свою комнату. Он жестом велел Коломбу следовать за собой и, видя, что тот остановился на пороге, сказал:
— Чего ты боишься? Ты же бывал здесь раньше.
— Я боюсь, Том. У тебя какой-то странный вид.
— Входи.
Коломб положил башмаки и кепку на пол и, неловко, неуклюже озираясь, остановился у порога. Взгляд его на секунду задержался на полке с оружием и затем скользнул в сторону.
— Ты мне лжешь, — сказал Том, и зулус медленно повернул голову, как противник, выгадывающий время.
Этот осторожный, затравленный взгляд внезапно потряс Тома. Если им действительно суждено быть противниками, то пусть бы они лучше никогда не встречались. Пусть бы водоворот событий никогда не столкнул их.
— В чем я солгал тебе?
— Когда мы говорили об истреблении белых свиней и кур, ты сказал, что ничего не знаешь.
— Я слышал об этом, но разве я сам убивал?
— Ты делал кое-что другое.
— Ты не спрашивал о том, что я делаю. Я ни в чем не солгал тебе.
— Все равно, ты что-то скрывал от меня.
Коломб сделал шаг вперед.
— Что? — спросил он.
Том чувствовал, что перед ним человек более осторожный, более сильный и более быстрый, чем он сам. Но он нарочно отвернулся и начал медленно отпирать высокий шкаф. Он вытащил винтовки, все еще связанные вместе, и положил их на пол между собой и Коломбом.
— Ты видел их раньше?
Том заставлял себя волноваться и негодовать, борясь с воспоминаниями о своей былой мужской дружбе с Коломбом. Лучше сразу покончить с этим — оба они дошли до предела в своей ярости. И он увидел: события назревают. Глаза зулуса налились кровью, а лицо его, казалось, вздулось, потемнело. Он облизнул губы, прежде чем ответить.
— Я видел их раньше, Том.
— Ну?
— Они принадлежат мне.
— Клянусь богом, ты просто сошел с ума. Значит, ты послал свою жену одну с этим грузом?
— Где она? — с трудом выговорил Коломб. Он присел на карточки и положил дрожавшую от напряжения руку на винтовки. — Где она?
— Я не знаю.
На мгновенье Коломб отвел взгляд и закрыл глаза: потом встал и выпрямился во весь рост, ожидая, что будет делать Том.
— Вчера, — сказал Том, — твой дед дал мне новое прозвище: Тот, Перед Кем Отступает Преступник.
Он повторил слова, выразительные и звучные, по-зулусски. Они подействовали на Коломба, как удар по лицу. Лоб его сморщился, словно от боли, а ноздри раздулись.
— Отец моего отца, — хрипло сказал он.
— Но-Ингиль или Коко знают, что ты делаешь?
— Они не знают.
Том взглянул на него. Что это — новая ложь? Разве не все они участвуют в этом, исступленно пытаясь вытащить из соломы ассагай или достать из-под пола спрятанные там топор и мушкет? Но этим они только обрушат смерть на свои мирные долины.
— Том, я не преступник, это плохое слово, мне тяжело его слышать.
— Что же, ты сеешь добро при помощи этих винтовок?
— Я оплакиваю свою жену, — сказал он, не отвечая на вопрос Тома. — Я плачу по ней, если она в опасности.
— Она вне опасности… — Том умолк, осознав смысл своих слов, и тихо добавил — Во всяком случае, в такой же степени, как все мы.
Эти слова немного успокоили зулуса и, казалось, вернули Тому его доверие. Он всегда был таким — слова и тон речи производили на него сильное впечатление, как будто в обычной человеческой речи скрыта чудесная, чуть ли не волшебная сила. Услышав невольно вырвавшиеся у Тома слова «она вне опасности», он как бы заглянул ясновидящим оком в душу друга и убедился, что оба они таят в себе обет, который никогда не будет нарушен. Он снова отошел в конец комнаты, к двери, и присел на корточки. Том понял, что теперь он поведет разговор так, как нужно ему, с тонкой, столь любимой зулусами дипломатией.
— Ты надеешься, что выйдешь сухим из воды в этом деле? — спросил он, толкнув ногой винтовки.
— Аи, Том, сейчас все в опасности. Идешь по тропинке, а у ног твоих появляется змея. Молния может ударить в запряженного вола. Я знаю, ты солдат, Том, и оружие твоей армии направлено против нас.
— Ты это знал, но забыл.
— Я забывал это только тогда, когда видел тебя. Тогда я говорил себе: не может быть, чтобы белые люди хотели вырвать сердце у нас из груди.
— Я такой же белый, как и все остальные.
— Я рос вместе с тобой с тех самых пор, когда ты был во-от такой. — Он сладко улыбнулся, но глаза его были все еще налиты кровью. — Я знаю. Если бы все белые были такие же, как ты, то ни один черный в этой стране и не думал бы о крови. Мы любим мир, мы люди мира. Но, если нам суждено умереть, мы умрем по-своему.
— К чему этот разговор о крови и смерти?
— Нас уничтожают, Том. Ты это знаешь.
— Значит, вы намерены сражаться?
— Мы бы предпочли умереть, сражаясь, а человеку легче сражаться, имея в руках винтовку, а не ассагай, и он умирает спокойнее, если верит в бога.
С отчаянием в душе Том опустился на край кровати. Все эти мысли были так не свойственны Коломбу, но теперь он сжился с ними, и это особенно пугало Тома. Том вспомнил, как он вспылил, когда Маргарет помогла ему увидеть события в их истинном свете. Самый нищий черный раб, отбывающий принудительные работы, сохраняет в себе силу и свежесть, а те, кто стоит над ним, насквозь прогнили. Том имел в виду не какое-то определенное лицо, а законы, правительство и силу оружия вообще. Теперь он услышал свои же мысли, но из уст человека, охваченного смертельным отчаянием, С черными поступали так глубоко несправедливо, что они прибегли к последнему источнику мужества — возможности умереть без надежды на спасение, но глядя в лицо врагу.
— Как зовут твою жену? — спросил он.
— Люси.
— Как ты можешь подвергать ее такой опасности? Неужели ты думаешь, что полицейские отпустят ее живой и невредимой, если она угодит к ним в руки?
— В этих делах у нас нет разницы между мужчиной и женщиной.
Том вспомнил ярость, бушевавшую в груди старой Коко, и не стал спорить. Он сказал спокойно:
— Некоторые из тех, кто разжигает восстание, верят в него, не то что ты. Некоторые убеждены, что Черный Дом победит. Они видят, что многие из нас охвачены паникой, и черпают в этом силу. Но люди, охваченные паникой, опасны; если же у них в руках есть оружие, они невероятно опасны. Я хотел предупредить тебя и всех, кого я знаю, чтобы вы не попались в западню. Но ты уже попался. Чего ты добьешься? Ничего. Тебя уничтожат. Ты накличешь смерть на головы своих родных, своего племени и других племен.
— Том, мы не хотим смерти.
— Но вы мужчины. Вы знаете, к чему это приведет. Вы знаете, что сделал Эльтон с хлуби, вы знаете об уничтожении матабеле[15].
— Да, мы знаем.
— Ну, так что же?
— Ты родился в Англии. Я видел тебя, когда ты приехал сюда, — белый, а губы и щеки у тебя были красные. Это было странно, и я сказал себе: вот мальчик, такой же, как я, но родиться англичанином — значит родиться великим. Том, если бы твоя мать была зулуской, что бы ты делал?
— Не знаю, не могу представить себе, чтобы у меня была черная кожа.
— Значит, мы думаем нашей кожей?
Том поразмыслил, а затем сказал медленно:
— Да. Большинство людей в этой стране думают кожей, а не головой.
— И ты тоже?
— Иногда и я.
Коломб встал. С откинутой назад головой и полузакрытыми глазами он был похож на своего деда. Именно такую позу принимал Но-Ингиль, когда говорил самые значительные свои слова.
— Что ты сделаешь со мной? — спросил он, но Том неподвижно сидел на кровати, опустив голову и глядя в пол, и Коломб продолжал: — Аи, Том, неужели все кончено между нами? Я этого не хочу, не хочешь и ты — путь труден для каждого из нас. Мой путь — с людьми моей крови, а ты говоришь, что нас уничтожат. Белые, наверное, хотят, чтобы мы пали ниц, чтобы они могли прижать нас к земле ногой? Тогда уж мы никогда не поднимемся, и наш народ превратится в безымянный прах. Пусть ветер развеет его. Нет, говорят люди, Черный Дом слишком велик, чтобы его можно было сокрушить. Африка будет нашей, говорят они.
— Африка? — удивленно спросил Том.
Мысль эта, впервые услышанная из уст человека с черной кожей, казалась нелепой. Люди, для которых предел расстояния — однодневный переход, которые знали в своей округе имя каждого человека, каждого ребенка и кличку каждого вола и каждой коровы, начинали мечтать о возрождении могучего черного континента. В этой мечте жило мужество и глубокое сострадание к людям.
— Я ухожу, — сказал Коломб.
— Иди.
Они медлили, но других слов у них не нашлось. Коломб неторопливо поднял свои башмаки и кепку и вышел. Рыжий сеттер встретил его у двери и обнюхал, когда он проходил. Посредине комнаты все еще лежали четыре винтовки. Том смотрел мимо них в окно. Он видел как Коломб быстро пошел, почти побежал по направлению к воротам, скрытым среди камедных деревьев, и ни разу не оглянулся.
Из дома с хриплым лаем выбежала собака. Том чистил свой дробовик и увидел в окно, что они подъезжают. Он медленно вышел и остановился на веранде под слепящими лучами солнца, глядя на поворот ржавой дороги, туда, где росли большие камедные деревья.
Был полдень, неподвижный воздух опьянял жарким, смолистым запахом кадров и елей. Они ехали в неуклюжей коляске, запряженной двумя мулами: старуха в синем полосатом платье и накрахмаленном чепце, а рядом с ней юноша в желтовато-серой одежде фермера. Это были буры, и Том, еще не видя отчетливо лица женщины, знал, что это Оума де Вет. Сердце его сильно забилось, а во рту пересохло. Уже четыре дня он ничего не получал от тетушки Анны. Она собиралась увезти Линду на неделю к морю, и больше он ничего не знал. Линда не решалась писать. День за днем ездил он в поселок и с письмом в руках задерживался в маленькой комнатке, где помещалось почтовое отделение, прислушиваясь к неровному стуку аппарата Морзе, словно надеялся, что провода наконец передадут ему долгожданное сообщение. У него так и стоял перед глазами маис, зреющий на полях: остроконечные, осыпавшие пыльцу цветы и пурпурно-золотистые кисти побегов, мимо которых он проезжал. Капуста, просо и картофель боролись с душившими их сорняками и осокой на запущенных полях у реки. Затянувшееся лето покрыло степь темно-синими и красными красками, и скот утопал по колено в траве, а шкуры коров были испещрены присосавшимися к ним клещами.
Коляска подъехала ближе, и он вышел навстречу Оуме. Она казалась взволнованной, глаза ее мягко светились на морщинистом лице, затененном чепцом.
— Так вот где ты живешь, дитя мое, — сказала она со вздохом, обнимая его. — Ах, ах, ах! Какой хорошенький домик! Его, кажется, выстроил Дютуа?
Утвердительно кивнув головой, Том повел ее через веранду в дом; там было прохладно. Молодой человек, оказавшийся одним из сыновей Ломбардов, отказался войти. Неуклюжий и упрямый, он сидел на своем месте в коляске и с недовольной гримасой на красивом белом лице заявил, что ему там «вполне удобно». Коляска была нагружена корзинками с провизией, подушками, одеялами и запасной упряжью, как будто Оума пустилась в далекое путешествие. Том знал эту странность за бурами, которые с беспредельным радушием принимали любого гостя, но не могли заставить себя переступить порог английского дома, и он сказал об этом Оуме.
— Вот негодник! — засмеялась она. — Посмотрел бы ты на него, когда он бегает за девушками!
Затем она снова стала серьезной, развязала ленты своего чепца и пригладила редкие пряди седых волос, бросая на него добрые, но тревожные взгляды.
— Том, моя маленькая внучка вернулась домой, — сказала она. — Стоффель привез ее из Грейтауна два дня назад. Дитя мое, мне больно смотреть на нее. Она думает, что погубила свою жизнь и что теперь ей незачем жить. Я ничего не понимаю, Том, дорогой, но я должна была приехать и повидать тебя, даже если это оказалось бы моим последним путешествием.
— Оума, я тоже не понимаю ее. Разрешит ли она мне навестить ее?
— Нет… Но ты хочешь этого?
— Всем сердцем, — ответил он.
— Быть может, тебе просто жаль ее, Том?
— Боже мой, неужели она так думает?
— Она этого боится. Вспомни горе и страдания этой бедной сиротки. Том, она так боится, что даже не вскрывала твоих писем. Нет, послушай, мой дорогой мальчик. Она собирается уехать обратно к своему деду Клаасенсу в Трансвааль и думает, что я отправилась в Уинен, чтобы все устроить. Но я сказала Дирку Ломбарду: «Поезжай в Парадиз», и вот мы здесь, как видишь.
— Если она хочет уехать, Оума…
— Она не хочет. Она страдает, говорю я тебе. Никогда в жизни я не видела ничего подобного. Она ходит как потерянная. И ты один можешь задержать ее здесь. Но только если ты пожелаешь этого всем сердцем, Том, всем сердцем.
— Я хочу этого всем сердцем.
Ему хотелось сказать больше. Ему хотелось сказать ей, что собирается страшная гроза и, когда грянет гром, разразятся неслыханные бедствия. Он сделал нечто такое, чего никогда не поймут ни Линда, ни Оума, — он не донес на Коломба и Люси; а улика, которая у него есть против них, — винтовки, взятые ими у белых, чтобы обратить их против белых же, заперты в шкафу. В кармане у него лежит прошение об отставке из Уиненского полка легкой кавалерии. Каждый день он переписывал его заново, ставил новую дату, но не отсылал. Ожидая в маленькой почтовой конторе известий от Линды, он нащупывал в кармане жесткий конверт, говоря себе: это — моя отставка, мой отъезд из Наталя, это — прощай мои лучшие годы, прощай Линда де Вет. Он думал о своем отце и втайне надеялся, что старик цинично посмеется над всеми условностями и примет его сторону. Но он не чувствовал в этом уверенности, и тревога не покидала его. Только в одной Маргарет О’Нейл он был совершенно уверен. Ему приснился сон, будто на закате солнца он и Маргарет очутились на какой-то равнине, разделенные бесконечным пространством, но тень ее удлинялась до тех пор, пока не коснулась его ног. Он оглядывался в поисках кого-то другого, в то время как ее тень окутывала его, и они очутились вместе в тусклом сиянии неба. Он не мог отправить письмо, не будучи уверен в Линде, и мечтал только о том, чтобы увезти ее из этой страны.
Вдруг он увидел, что Оума в отчаянии ломает руки. Затем он услышал подавленные рыдания и быстро подошел к ней.
— О чем вы плачете, дорогая Оума?
— Бедные вы мои дети, что заставляет вас обоих так страдать? Скажи мне, не смогу ли я, старуха, горькая пьяница, помочь вам?
— Вы уже помогли мне. Я еду к Линде.
— Когда, дитя мое?
— Сегодня.
Она заставила его сесть рядом с ней и начала составлять план. Она любила все делать по плану, начиная от заготовки варений и джемов и кончая подшучиванием над теми, кто ей нравился.
— Сегодня не нужно, Том. Я и сама не вернусь сегодня, разве что поздно вечером, если Дирк Ломбард заставит мулов пошевеливаться. Завтра, слышишь? Приезжай точно на заходе солнца. Оставишь свою лошадь или экипаж на дороге, войдешь и поклонишься нам у дверей. Мы будем ужинать. Войди и скажи: «Наанд[16], Оума», «Наанд, оом Стоффель», «Наанд, Линда». И я приглашу тебя сесть, как будто ты приезжаешь каждый день и ничего не случилось. Это будет отлично. Я попрошу Дирка, чтобы он молчал, а Линде скажу, что заказала билет от Уинена до Потгитерсраста. — Она с минуту смотрела в окно и затем добавила: — Да, мой дорогой, это будет отлично. Линда похудела, но, клянусь небом, она прекрасна, как роза. Какой у тебя славный домик, Том. Мне здесь так хорошо! Совсем как дома. Иначе этого и не выразишь. Боже мой!
Глаза ее затуманились, и она приложила к ним платок. Они вместе прошли по комнатам, и она была тронута, увидев, что в них сохранилась простая, громоздкая, а частью и просто грубая мебель прежних владельцев — буров; можно было подумать, что всю эту утварь делали только с помощью топора и складного ножа.
По дороге домой Оума так и сияла от удовольствия. Чистосердечие Тома и его образ жизни произвели на нее большое впечатление. Повернувшись к сидевшему с ней рядом юноше, она сказала:
— Можешь думать все, что тебе угодно, Дирк, но этот молодой человек в душе почти настоящий бур.
Дирк ухмыльнулся про себя и остался при своем мнении.
План Оумы начал рушиться со второй половины следующего дня. Предполагалось, что Том появится в дверях на закате и удивит своим приездом всю семью. Но получилось так, что никому не суждено было увидеть заход солнца. Начавшаяся буря нагнала тьму, и такая тревога наполнила сердце старухи, что она не в силах была скрыть ее. Над степью ревел и свистел ветер, неожиданно подувший с северо-востока. Том ехал в маленькой двухместной коляске. Лошади вскидывали головы и ржали, почуяв приносимые ветром запахи выжженной солнцем травы, похожие на запах, стоящий в воздухе после горного обвала. Сплетаясь воедино, окутывая горы и заволакивая мрачной пеленой все небо, поднимались ввысь облака. То тут, то там в небе вспыхивали зеленоватые искры, а над нагорьем насыщенный грозой воздух, казалось, шевелился и стонал от напряжения. Грома еще не было слышно, но Тому казалось, что он находится внутри огромного барабана, где все натянуто, скрипит и вот-вот разорвется и рухнет со страшной силой. Высоко в небе носились стаи птиц, вытягивая шеи и изо всех сил борясь с ветром.
Сначала в буре был слышен низкий рев, похожий на стук копыт миллионов лошадей, обращенных в паническое бегство. Град! Широкой пеленой он пронесется через степь, и каждый фермер, прислушиваясь к его грохоту, будет молить бога, чтобы град миновал его посевы. Град удалялся, рев постепенно утихал, когда дождь полил на Тома как из ведра. Ехать стало трудно, и он уже не надеялся засветло добраться до фермы Стоффеля. На плохо дренированной дороге вода поднялась на целый фут; она потоком мчалась со склонов, выдалбливая все новые и новые русла. Лошади едва плелись, и Том смотрел поверх их дымящихся спин. Они медленно продвигались вперед, и все это время ливень обдавал степь тяжелыми потоками. Сделалось совсем темно.
Лошади стали у въезда в Мисганст, и Том повернул их на проселок в кустарнике, ведущий в потемневшую долину. Возле ущелья он остановился и был поражен силой и быстротой несущихся вод. Вместо маленького журчащего ручейка путь ему преграждала широкая река. Блеск далекой молнии отражался на поверхности черного волнующегося потока. С вершины холма он еще видел слабое мерцание света на ферме, но потом потерял его за кустарником.
Ниже в долине потоки сливались в одну стремнину, которая с грохотом перекатывалась через гранитные пороги и ревела, как огромный водопад. Дождь не прекращался. Том еще раз окинул взглядом поток и решился. У него не было никакой надежды переправить коляску, однако он не собирался сидеть здесь всю ночь, ожидая, пока спадет вода. Он распряг лошадей и отпустил их; потом проверил глубину и скорость течения. Он рассчитал, что сможет переплыть поток; изгиб в ущелье замедлял течение, и нужно было проплыть всего каких-нибудь десять-пятнадцать ярдов, чтобы уцепиться за кустарник на противоположном берегу реки. Правда, там берег спускается более отлого, и ему придется преодолеть вброд ярдов двадцать, а то и больше. Он привязал пиджак, ботинки и рубашку тугим узлом к спине и осторожно вошел в воду немного выше по течению. Камни кололи его ноги, но он упорно шел вперед, следя за течением, чтобы его не ударило плывущим бревном или тушей погибшего животного. Новая вспышка молнии осветила воду, и он тотчас же оттолкнулся и с силой поплыл вперед.
Скоро он обнаружил, что по всем расчетам он уже дважды проплыл нужное расстояние. Внезапно его охватил страх, и он повернулся боком против течения, напрягая все силы, чтобы удержаться в таком положении, и пытаясь в то же время двигаться дальше. Сотни острых иголок неожиданно впились ему в грудь. Его пронесло над верхушкой уаг-н-биетьи — акации с колючками вместо листьев. Он отчаянно рванулся вперед и ухватился за ветки — куст выдержал.
Теперь, как только он сумел встать на ноги, ему стало легче, он почувствовал себя увереннее. Вода доходила ему до плеч, но под ногами у него была дорога, и он начал ощупью пробираться вперед, цепляясь за кусты до тех пор, пока не выбрался из стремнины. На свежем воздухе царапины на теле причиняли острую боль, и он подумал, что вид у него, должно быть, совершенно нелепый; весь израненный, полуголый, он тащился наверх, как выброшенный на берег Гулливер, навстречу новым приключениям. Мысль перебраться вброд в конце концов оказалась не такой уж удачной. Но отступать было поздно, даже если Линда, Оума и Стоффель теперь уже в постели. Он надел ботинки и выжимал мокрую рубашку, когда услышал чьи-то стремительные шаги, А в следующее мгновение он уже держал Линду в своих объятиях. Она плакала, и он чувствовал на своей груди ее теплые слезы.
— Я знала, что ты приедешь. Я знала, что ты здесь, слава всевышнему, — сказала она на африкаанс. — О, слава всевышнему.
Она шептала бессвязную молитву радости и благодарности, а он обнимал ее, всем существом впитывая ее теплоту и свежесть.
— Не плачь, любимая, — сказал он.
— Том, я просила господа бога простить меня, я просила Иисуса. Зачем я мучаю себя и зачем приношу тебе горе? Том, зачем я это делаю?
— Ты доставляешь мне только счастье, Линда.
Она провела руками по его телу и ахнула:
— Том, ты весь в шишках и ссадинах, а это… это кровь!
— Царапины, — сказал он, смеясь. — Меня поймала уаг-н-биетья.
Она наклонила к себе его голову и поцеловала его.
— Бедный мальчик, если бы я поймала тебя в свои руки, я была бы гораздо добрее. Но что сталось с твоей лошадью?
— Я ехал не верхом. Коляска стоит на том берегу. Я приехал в ней, чтобы увезти тебя, Линда.
— Я счастлива. Я никогда еще не была так счастлива. Никогда, никогда. И полчаса назад… Не давай мне вспоминать об этом! Знаешь, я заставила Оуму рассказать мне все и знала, что ты здесь мокнешь под ливнем. Я так боялась, что ты погиб. Ты не можешь себе представить. Если бы тебе суждено было умереть, Том, то и я не стала бы жить.
Он надел мокрую рубашку, накинул на одно плечо пиджак, и они стали медленно подниматься по каменистой тропинке к ферме. Дождь почти перестал. Когда они умолкали, она пела про себя благодарственный псалом или «Песнь песней» — она сама не знала, что именно.
По тропинке с фонарем в руках спускался Стоффель. Мгновение он как-то странно смотрел на Тома, а потом протянул ему руку.
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, оом.
— Плохая погода для поездки.
— Да, оом, очень неприятная.
Линда сжала его руку и рассмеялась.
На следующее утро они отправились за коляской. Вода спáла, и они легко перешли поток, который был теперь заключен в прочные песчаные берега. Том искоса взглянул на разрушения, учиненные водой: на деревья, вырванные с корнем, на сдвинутые с места валуны, — и ничего не сказал. Но он увидел, что накануне в темноте неверно рассчитал расстояние. Линда угадала его мысли.
— Здесь ты переплывал? — спросила она.
Он утвердительно кивнул головой. Как она ошибалась в нем, подумала она. Когда он вот так, молча, смотрел на нее, она чувствовала себя в тепле и безопасности, и сердце ее радостно билось в груди; такие же чувства испытывала она, когда он говорил своим низким ровным голосом, многое скрывая от нее, ибо такова уж его натура — он всегда застенчив и сдержан. Возможно, он будет всегда скрывать от нее что-нибудь, и ей придется примириться с этим, ибо у настоящего мужчины постоянно должна быть своя таинственная жизнь, как у леопарда, и опасно следовать за ним в его тайны. Том был настоящим мужчиной, и когда она обняла его ночью и ощутила мокрую кожу и тугие округлые мускулы его рук, груди и спины, это ощущение опьянило ее, как вино.
В тени возле коляски сидел мальчик-зулус, наблюдая за лошадьми, которые звучно щипали сладкую красную траву. Упряжь уже сушилась на солнце, и он помог Тому запрячь лошадей, прежде чем перекинуть кнут через плечо и отправиться пасти своих коз. Тому понравилось его красивое удлиненное лицо. Он узнал мальчика — это был сын Мгомбаны; его отец, помощник вождя Бамбаты, слыл забиякой.
— Прощай, инкосана, — сказал мальчик.
— Прощай, да будет большой приплод у твоих коз.
Мальчик ответил быстрой благодарной улыбкой, опустив свои пушистые ресницы.
— Мальчик очень вежливый, но в его отце сидит сам дьявол, — заметила Линда.
— Да, я знаю. С ним трудно иметь дело.
Они медленно поехали назад, и Том заметил, что с Линдой происходит что-то необыкновенное. Сидя рядом с ним, она, казалось, распускалась, как цветок, у которого сама жизнь раскрыла чашечку и который может расправлять свои смятые лепестки до тех пор, пока они не станут удивительно большими и совершенными, чтобы, переливаясь всеми цветами радуги, источать благоухание и свежесть каждой своей частицей. Глаза ее потемнели; вся степь, воздавая хвалу омытому дождем утру, приобрела более пышные и более сочные краски, а воздух еще полнее насытился ароматом камедных деревьев и диких трав.
— Мы поженимся, Линда?
Она ответила не словами, а легким наклоном головы. Ее глаза наполнились слезами, а рот был похож на рот ребенка, который только что перестал смеяться, но ждет новых радостей.
На Конистонской дороге они встретили больше народу, чем обычно. Люди шли молча, не останавливаясь, в одиночку или группами. Оума сидела сзади, окруженная ящиками, узлами и свертками. Верх коляски был поднят и давал широкую полосу тени, поэтому она откинула назад огромный чепец, защищавший ее от солнца, и наслаждалась свежим утренним ветерком. Линда сидела рядом с Томом. Она о чем-то мечтала, дыхание ее было еле слышно. Том часто поглядывал на нее, и ее темные глаза улыбались ему, а временами отвечали тревожным, томительным взглядом.
Он начал считать встречных, которые проходили, не здороваясь с ними. В большинстве это были молодые люди; они шагали по дороге, поддерживая руками палку, переброшенную через плечо. Некоторые сторонились, чтобы дать коляске проехать, но большинство продолжало свой путь, не останавливаясь. Более пожилые люди ехали верхом на лошадях или волах. Почти все они были вежливы, здоровались, но Том, отвечая на их приветствия, чувствовал за этой вежливостью холодок. Проходил сбор первого подушного налога, вновь начавшийся после двух неудачных попыток. Стоффель понимал всю напряженность положения, и Том чувствовал, что он рад отъезду Оумы и Линды из Края Колючих Акаций. Он согласился со всеми их планами, одобрив их коротким кивком головы. Он поцеловал Линду в лоб и пожал руку Тому, сказав: «Да благословит вас бог». Несколько долгих секунд он смотрел молодому англичанину прямо в глаза, и Том увидел в его решительном взгляде не искру привязанности, а как бы признание того, что Стоффель считает его мужчиной и ровней себе. А это кое-что значило. Стоффель остался в Мисгансте и, стоя на веранде, провожал их глазами. Позади него, горько плача и уткнувшись лицом в передник, стояла Тосси, дочь цветной рабыни.
— Только на неделю, — сказала Оума. — Только на неделю.
Но Тосси продолжала плакать.
Навстречу двигался небольшой отряд конной полиции. Солдаты лишь утром освободились от учений и поэтому были усталые и небритые. У них были бескозырки цвета хаки, патронташи с ремнями крест-накрест, кобуры с револьверами и притороченные к седлу карабины с короткими, перекинутыми через локоть лямками. Том знал этот тип людей: молодые англичане или ирландцы, жители городов, готовые когда угодно спустить курок, но еще не превратившиеся в настоящих колонистов. Старший спросил, далеко ли до Ренсбергс Дрифта. Том объяснил ему.
— Благодарю вас, до свидания, — сказал он.
Они поскакали дальше, и пыль, поднятая ими, улеглась. Оума пристально глядела им вслед.
— Солнце все-таки припекает им шеи! — сказала она. — Какие смешные у них шапочки!
Оума и Линда остановились в старом доме Парадиза, а Том устроил себе удобную спальню в южном углу антресолей. Он хотел было перебраться к одному из надсмотрщиков, но Оума боялась оставаться в доме без мужчины. Она мало видела его: только на рассвете, когда он вставал, да на закате, когда кончались работы на ферме. Работники уходили один за другим, и ничто не могло остановить их. У Тома служили Дональдсон, управляющий поместьем, Тимми Малкэй, надсмотрщик, и Шоу, ученик Малкэя, и они быстро нашли способы предельно сократить работы. Дональдсон, бывший кавалерист имперской армии, был сержантом Конистонского взвода, а Малкэй был личным ординарцем Тома. Шоу не раз просил разрешения вступить в действующие части милиции, но Том вынужден был ему отказывать.
— Ты очень нужен в усадьбе, — говорил Том ему в утешение. — Побудь годик в Первом запасном полку, а там посмотрим.
Ему нравились закаленный ветеран Дональдсон и оба молодых человека. Ему нравилось, как они отнеслись к Линде, — искренне и душевно, чуть ли не благоговейно. Она не умела сидеть в седле боком, как англичанки, и ездила с ним повсюду в мужских брюках цвета хаки. Во время работы, еды, разговоров он чувствовал, что нервы людей взвинчены до предела. Они знали, что «местные волнения» принимают угрожающие размеры. Иногда он так пристально всматривался в их глаза, что им становилось неловко. Они доверяли ему, но он не мог предполагать, что они разделяют его взгляды, — ведь это означало бы признать, что в отношениях между расами далеко не все правильно, справедливо, и, конечно, легче было просто не думать об этом. Они могли сказать: если ты не за нас сердцем и душой, значит, ты против нас. Почему же ты не переходишь на сторону врага? На этот логичный вопрос он не нашел бы ответа.
Том много думал о своем взводе легкой кавалерии. Как они отнесутся к его отставке и отъезду? Они, конечно, пожелают ему счастья, преподнесут какой-нибудь свадебный подарок — часы или что-нибудь другое. Дональдсон будет следить за их воинской выучкой, впрочем, по правде говоря, ему, Тому, совершенно безразлично, будут они обучены или нет. Он заботился только о том, чтобы из них не получился отряд бандитов, охотников за зулусами, гоняющихся по долине за теми, с кем он вместе вырос. Как долго сохранится его влияние? Как скоро исчезнет пуританский дух? Он отклонил предложение полковника Эльтона о лестном для него переводе на службу в разведку и теперь беспокоился о том, как на это посмотрит министерство обороны. Они могут отказать ему в разрешении покинуть страну. Тогда, возможно, ему придется поехать в столицу на прием к самому министру, мягкому, посредственному адвокату по фамилии Уатт, который знал семью Тома. Но это привело бы к объяснениям и неприятной сцене.
Том решил, соблюдая субординацию, вручить прошение об отставке своему эскадронному командиру, капитану Клайву Эльтону, чтобы все пошло надлежащим порядком. Он скажет Клайву, что женится и едет в Европу, больше ничего. Через четыре недели он покинет пределы Южной Африки, и если любая сторона начнет драку, его совесть будет чиста по крайней мере в одном отношении: он выступал против этого до тех пор, пока не убедился, что, находясь в безбрежном море подозрительности, ненависти и подавляемых страстей, один человек бессилен что-либо предпринять.
В коттедже он обсудил с Линдой все свои планы, скрывая от нее многое в надежде, что ее любовь и проницательность через некоторое время помогут ей понять его. Он написал новое прошение на имя капитана Эльтона, не рассказывая ей, как часто он уже писал и переписывал это письмо. Она сидела на ручке его кресла, положив руку ему на плечо, и он дал ей прочитать написанное.
— Это непременно нужно сделать? — спросила она.
— Да, непременно нужно, — ответил он, краснея. — Я увижу Клайва в субботу и вручу ему мое прошение.
— Я не хочу быть причиной всего этого, Том. Ты будешь скучать по своим друзьям и по прежней жизни.
— Я не буду скучать по ним, честное слово.
Он убрал бумаги в ящик, оставив прошение об отставке незапечатанным.
— Пойдем.
Оума была уже на веранде. На голове у нее красовался жесткий, накрахмаленный чепец, и она казалась свежей, как молодая девушка. Юбки ее приятно шуршали при ходьбе, плечи словно бы распрямились, а ее старушечье, морщинистое лицо было как-то по-новому спокойно, хотя Тому показалось, что оно бледнее обычного. Мбазо привел из Раштон Грейнджа четверку серых лошадей, запряженных в открытое ландо; грациозный и гибкий, он стоял в ожидании, держа под уздцы передних, а голова и руки его блестели, как седельная кожа, на фоне белой одежды.
Оума и Линда удобно устроились на подушках, а Том уселся на облучке рядом с зулусом, который должен был открыть ворота. Было раннее февральское утро; прохладный, чистый воздух мягко напоминал о том, что лето проходит. Несколько миль они ехали по нижней дороге, в долине, а затем повернули на юг, в высокую холмистую местность, к деревне Блувлей, где находилась маленькая, крытая железом голландская реформатская церковь. Школьный учитель время от времени устраивал там службу и согласился приехать из Грейтауна, чтобы встретить их и приготовить все для обручения.
У перекрестка, где им предстояло свернуть на Блувлей, они увидели старую, заброшенную плантацию высохших камедных деревьев. Когда-то здесь бушевал пожар: множество огромных деревьев погибло; голые и побелевшие, они могли служить только насестом для аистов и ворон.
Из-за придорожного дерева, расщепленного, гнилого, с большими полосами коры, свисавшей с него, как лохмотья с пугала, за экипажем, который свернул направо, в сторону нагорья, следил Коломб. Он сидел, опираясь ка локоть: голова его была повязана красным платком, а брюки разорваны на коленях. Он не пытался спрятаться, но свисавшая кора, ветки и растущий у подножия дерева кустарник оказались прекрасным укрытием, и четверо, сидевшие в экипаже, не заметили зулуса. Когда они проехали, он вышел на дорогу и долго глядел им вслед. Пыли было немного, и он увидел, как коляска все уменьшалась и уменьшалась, удаляясь по прямой полосе бурой дороги. В эту минуту он думал только об одном: ему хотелось бы быть на месте Мбазо, рядом с Томом. Странное чувство наполнило его сердце; то была не зависть, не обида, даже не печаль; нет, это была просто приязнь, которая всегда влекла его к Тому, как влечет человека отражение его руки, когда он, мучимый жаждой, приходит к горному озеру, чтобы зачерпнуть воды.
— Ты видела этого белого? — спросил он, не оборачиваясь.
— Это он забрал винтовки.
Женщина оставалась неподвижна, как лань, и теперь, когда она заговорила, в ее голосе послышались резкие нотки. Он вздохнул, пожал плечами и вернулся на свое прежнее место. С рассвета они сидели на дороге, ожидая появления запасных полицейских частей, и теперь он был уверен, что они не приедут, по крайней мере не из Конистона и не по главной дороге. А появление Тома убедило его в том, что и милиция не нагрянет. Племена, жившие в бассейне Тугелы и дальше в сторону плантаций сахарного тростника и широкого жаркого приморского пояса страны, уже скалили зубы в первом грозном рычанье. В племени вождя Ндабулы судья Хемп созвал индабу[17], для сбора подушного налога. Люди Ндабулы считались покорными закону, поэтому Хемп начал с них. Бамбату и племя зонди он оставлял напоследок. От них всегда можно было ожидать чего угодно; Бамбата сам был в беде; ему угрожали низложение из-за долгов и ссоры внутри племени. Бамбата послал двух человек посмотреть, что делается в племени Ндабулы, и теперь вся долина, вся округа в радиусе дня ходьбы знала, что там произошло. Белые хранили случившееся в тайне, но черные все знали и ждали, что будет дальше.
Мистер Хемп созвал индабу возле лавки на перекрестке двух пустынных дорог, где башнеобразный холм с плоской верхушкой стоял, как часовой, над долиной, спускавшейся позади него гигантскими складками к устью реки Тугела. Лавочник вышел к судье и сразу сказал:
— У вас мало полицейских.
Хемп взглянул на шестнадцать вооруженных людей — число их вдвое превышало обычную охрану — и чуть побледнел.
— Я знаю зулусов, — ответил он.
Лавочник заявил, что у него неотложное дело в Ренсбергс Дрифте, запер дверь и уехал в тележке, запряженной мулом, прежде чем началась индаба. Вождь Ндабула держался с достоинством и был вежлив той официальной вежливостью, которую зулус способен сделать ледяной, как лезвие ножа, лежавшего на морозе. В руке у него была тонкая палка с набалдашником, а на затылке висел пучок черных птичьих перьев. Быстро и сердито созывал он людей к месту сбора. Справа и слева от него уселись подошедшие старейшины. Полицейские, почуяв, что назревает что-то неладное, сгрудились вокруг Хемпа, так крепко стиснув свои карабины, что у них побелели костяшки пальцев. Человек двести, скрывавшиеся до тех пор в кустах, вышли и молча расселись кругом. У многих на голове были обручи воинов. Они принесли с собой боевые щиты и палицы — это был один из способов нанести оскорбление незваным гостям. Хемп понял угрозу; он вытаращил свой единственный глаз и провел языком по пересохшим губам, прежде чем начать свою речь на плохом, хотя и довольно беглом зулусском языке. Когда он дошел до слов «подушный налог», мужчины с грохотом ударили о землю своими щитами и дружно крикнули в ответ:
— Никогда! Платить мы не будем!
Вождь угрожающе поднял свой жезл, и тогда с плоской вершины холма донеслись первые звуки боевой песни. Грозно звучала она с холма; теперь вступили басы, вторя мелодии, как гремящие удары барабана. Это была новая песня о чем-то не названном, о чем-то огромном, простиравшемся от земли до самого неба, подобном чудовищному змею, который пожирает принадлежащих белым овец.
Байи купа, йа банйава;
Байи донса амаланга мабили, мтату;
Байи нкума нго месе!
(Они поставили ловушки и поймали его; они полосовали его день за днем; они резали его ножами на куски! Но он взмывал ввысь, как вдохновенье, как бессмертье. Он поднялся из волшебного пруда, все вокруг обжигая и воспламеняя всю землю.)
Это была песня о зулусской армии, об импи. Судья и полицейские обернулись и увидели, как с холма к лавке стремительным потоком хлынули юноши Ндабулы; потом они разделились и устремились в обход магазина к месту сборища. Белые не разобрали слов песни, но в этом и не было нужды. Одного тона было достаточно. Юноши шли вперед, покачивая своими гибкими коричневыми телами. Некоторые из них остановились позади отряда Хемпа, единым движением воткнув в землю длинные заостренные палки.
— Ии! — грозно кричали они, вскидывая вверх перья, украшавшие их головы. Следующие ряды образовали круг и остановились перед вождем и судьей. Ндабула важно вышел вперед; он махал руками, бранился и брызгал слюной. Юноши перестали петь.
— Что это такое, дети псов? Почему вы не приветствуете правительство? — крикнул Ндабула.
— Почему мы должны его приветствовать? — зашумели кругом. — Это не наше правительство.
— Садитесь! Садитесь и успокойтесь!
Они швырнули свои щиты на землю почти у ног судьи и полицейских и уселись самым непочтительным образом. Те, на ком были головные уборы, и не подумали их снять. Окаймленное бакенбардами лицо мистера Хемпа стало серым, и здоровые, загорелые физиономии теснившихся вокруг него полицейских тоже побледнели.
— Я пришел к вам как ваш друг и отец, — начал снова Хемп. — Вы проявили неуважение к правительству, но это объясняется вашей молодостью и неопытностью; вы еще не стали взрослыми, не набрались ума-разума и мужества. Поэтому вы не поняли, о чем я приехал говорить с вашим вождем и старейшинами. Подушный налог…
— Ха! Мы поняли. Мы платить не будем!
Хемп поднял руку, призывая к молчанию. Но толпа вскочила на ноги, потрясая щитами и палицами.
— Молчи! Не видать вам наших денег, — ревели они, подступая к нему.
— Плюем мы на правительство! — звонко выкрикнул один из юношей.
Услышав это дерзкое оскорбление, Хемп не поверил своим ушам и повернулся к полицейским. Они уже поднимали карабины и расстегивали подсумки с патронами.
— Спокойно, ребята, опустить оружие, — скомандовал сержант.
Горящими, подозрительными взглядами следили зулусы за каждым жестом, каждым движением непрошеных гостей и с удовлетворением увидели, что полицейские опустили свои карабины. Они отхлынули назад и снова приблизились, испуская безумные, дикие вопли, в которых звучали неповиновение и гордость. Иные подпрыгивали на несколько футов и с глухим шумом падали на колени. Белые смотрели на все это застывшими глазами и облизывали пересохшие губы. Кругом бушевал вихрь черных рук и ног, белых и красных щитов из воловьих шкур, украшенных разноцветными лентами, палок с кисточками, обитых медными гвоздями. Белые ждали только одного: когда блеснет в лучах солнца лезвие ассагая. У зулусов не было в руках оружия для убийства, воины еще не прошли обряд заговоров, но разве можно было поручиться, что в такую минуту, когда кровь кипит в жилах, они поодиночке или даже группами не побегут за смертоносными копьями? Они начали танцевать, раскачиваясь и отбивая такт ногами в пугающем согласии — сотни людей тесными рядами двигались как один человек.
Птицы поют, пели они. Птицы не спят. О чем поют птицы? Они велят людям сбросить цепи. Они говорят, что этот день близок.
Ндабула и его старейшины, воспользовавшись танцем, постарались оттеснить юных храбрецов подальше от судьи. Белые вздохнули свободнее. Вождь вернулся и встал рядом с Хемпом, свирепо нахмурившись. Глаз его почти не было видно, а короткий крючковатый нос блестел от пота и грязи.
— Больше ничего нельзя сделать, — сказал он. — Они будут танцевать до захода солнца.
— Хорош танец! Какой же ты вождь, если даже эти мальчишки не уважают тебя?
— Скажи правительству, что оно разоряет нас. Оно уничтожает наших вождей и целые семьи. Оно прижимает Нас так, что наши ребра трещат. Молодые люди работают ради денег, а вы забираете у них эти деньги. Они не уважают ни вас, ни нас, потому что мы посылаем их работать. Молодой человек, не почитающий своего отца и свою мать, проклят. Скажи правительству, что они обрекают весь наш народ на проклятье. Скажи им, Мэтью!
— Ты поплатишься за это, Ндабула.
— Какое это имеет значение? Мы все страдаем.
Танцующие услышали последние слова судьи.
— Хо! Они заставят нас поплатиться за это! Бери нас! Хватай нас! Стреляй в нас!
Издевки и насмешки слились в нарастающий вопль. То подступая, то столь же внезапно отступая, зулусы вносили смятение в ряды врага старым как мир способом. Нервы полицейских сдавали. Один выстрел — и весь отряд Хемпа будет растерзан.
— Вели полицейским опустить оружие, — крикнул Ндабула сержанту.
— Идите… Берите наши деньги… Сдирайте с нас шкуру… Грабьте нас, разбойники… Дерите с нас шкуру, пока мы не пролили вашу кровь.
Сквозь весь этот гул до ушей белых представителей власти доносились обрывки проклятий. За спиной судьи молодые воины издали боевой клич, от которого кровь стыла в жилах. Наиболее возбужденные вырвались вперед и начали свирепый гийя, военный танец, призывающий к смерти и победе. Ндабула понял, чтό сейчас произойдет, и вместе со старейшинами бросился им навстречу. Старики изо всех сил стали колотить палками молодых воинов. Кровь сочилась из ран. Ударить вождя или старейшину было невозможно, поэтому ряды молодых дрогнули и отступили. Ндабула образовал широкую брешь в их кольце.
— Индаба окончена, — сказал он Хемпу. — Пусть светит тебе солнце на твоем обратном пути.
С высоко поднятой головой судья прошел по узкому коридору, образованному старейшинами. За ним, сохраняя образцовый порядок, двинулись полицейские. Зулусы смотрели, как они удаляются: квадратная спина и черная шляпа Мэтью Хемпа над высоким сиденьем коляски, блестящие на солнце хвосты лошадей, карабины, свисающие с седел. Люди запели:
Байи купа, йа банйава…
За конда изве лонке, ла вута!
И пусть земля будет в пламени.
Все это произошло несколько дней назад, и всем были известны не только подлинные события, но и присочиненные подвиги, рассказов о которых хватало на полвечера у костра. Кто-то сказал, что Ндабула обратился к судье с вопросом: «Послушай, Мэтью, чем это воняет? Не наложил ли ты в штаны?» Другой рассказывал, что полицейские плакали кровавыми слезами — слезы у них были красного цвета. Люди ждали, что огонь и меч обрушатся на бассейн Тугела. Но дни шли за днями, и высланные на разведку дозорные не замечали никакого движения. Коломбу стала ясна обстановка. Юноши оказали открытое неповиновение Хемпу. Но это был не первый случай. Неповиновение проявлялось и в других местах — в Краю Железа, в Умвоти, в поясе сахарного тростника. Не раз судей оскорбляли, и они вынуждены были возвращаться домой с пустыми руками. Подушный налог нигде не выплачивался полностью. Четыре или пять тысяч фунтов золотом, завязанные и опечатанные в небольших холщовых мешках, — вот и все, что правительству до сих пор удалось выколотить. Однако даже за это правительство тяжко поплатилось. Оно дало людям то, что на их языке называлось убудода — мужество. Зулус чувствовал себя в эти дни сильнее, чище. Ему легче дышалось, воздух свободнее проникал в его легкие, и сердце его ширилось. Хорошо чувствовать себя снова человеком, и если суждено умереть, то и смерть уже не так горька. Покамест не хватало полицейских, чтобы расправиться с непокорными племенами. Некоторые говорили: «Хорошая штука этот подушный налог. Сразу все прояснил». Напоминая человека, который, задавшись целью найти крепкую палку для топорища, отбрасывает в сторону гнилье, правительство продолжало созывать индабы.
Коломб, как и многие другие, ждал и наблюдал. До зимы, до того, как снимут урожай, ничего не произойдет, думал он; значит, еще пять месяцев. Люси ночью побывала в Конистоне и узнала там все новости. Стоя на кучах шлака, далеко от освещенных газом станционных платформ, она говорила с пассажирами кафрского почтового поезда. Ее племя, люди Мвели, были созваны на индабу. В Энонском лесу утверждали, что вождь Мвели готов уплатить налог. Этого и следовало ожидать. Он заплатит и прикажет непокорным христианам, чтобы они тоже платили, поэтому правительство выступит против них, на его защиту.
— Что будут делать христиане? — спросил Коломб.
Он ждал ответа, но она сидела, опустив свои кроткие глаза в землю. Он подумал об ее отце Мьонго, о проповеднике Давиде и о Мейм, живущей в ужасной жестяной хибарке, о Розе Сарона, о ее братьях и сестрах.
— Что может сделать один человек? — сказал он тихо, и она бросила на него быстрый взгляд; он лежал растянувшись, в небрежной позе, на траве среди деревьев, через листву которых на него падали горячие лучи солнца. У нее не было времени чинить его одежду, а у него не было времени построить хижину. Сначала у них будет одна маленькая хижина из блестящей новой соломы, спрятанная глубоко в кустарнике. На берегу ручья она разобьет сад, а Исайя вспашет его весной, но не тогда, когда Плеяды зовут пахаря, как говорят старики, а в надлежащий день, указанный в календаре. Она родит ему сыновей, которые продолжат его работу, когда он устанет, ибо путь долог и женщина сердцем знает то, в чем мужчина часто не хочет признаться.
Когда коляска ехала обратно, они все еще были на заброшенной плантации. Они лежали рядом, прижавшись друг к другу. Солнце, достигнув зенита, уже начало спускаться по изгибу хрустальной чаши, как называлось небо в преданиях. Коломб приподнялся и поглядел на дорогу, притаившись за молодым кустарником и лохмотьями коры, свисавшей с придорожного дерева. Он увидел, что Мбазо сам правит лошадьми. Том сидел в открытом экипаже вместе с девушкой и старухой, и они о чем-то весело разговаривали. В руках у Тома были белые цветы, которые он сплел цепочкой и пытался связать ею руки девушки, но она, смеясь, вырвалась и сделала из цветов букет. Мбазо натянул вожжи, осторожно повернул, и экипаж вскоре скрылся из виду.
Том подъехал к большому дому и отвел лошадей в конюшню. Отец сидел на террасе в кресле-каталке. На его широкое выразительное лицо падала тень от полей шляпы-панамы. На сей раз Умтакати не было на его обычном месте — за спинкой кресла хозяина, но зато на террасе сидели, склонившись друг к другу и о чем-то беседуя, три посетителя. Отец кивком подозвал Тома к себе. Подойдя ближе, Том узнал полковника Эльтона и министра обороны мистера Томаса Уатта. Третьего гостя, коренастого человека с жирным красным лицом, свиными глазками и белой козлиной бородкой, он тоже где-то видел. Это был полковник Брю-де-Уолд, шеф милиции. При виде отца, поглощенного беседой с главными армейскими командирами, Том вздрогнул, как от удара. Он сразу же догадался, что они обсуждают финансовые дела. Сощурив глаза от ярких лучей солнца, он нарочито медленно пересек лужайку. Финансовые дела, он знал, были тучей, нависшей над некогда спокойной и плодородной зулусской землей. В прежние годы его отец был в числе «пиратов», умевших загребать деньги ловкими спекуляциями. Он и его компаньоны сидели в питермарицбургских кафе, подписывая по требованию общественности банкноты Кредитного банка. В последовавшем затем крахе три новых банка лопнули, а Кредитный банк уцелел благодаря «чудодейственной» поддержке из Лондона. С тех пор он стал силой и действовал таинственными методами, ибо у него был мозг, но не было совести. Он стал высшей силой. Подушный налог должен был выкачать из зулусов пятьдесят — шестьдесят тысяч фунтов. Его отец мог подписать чек на всю эту сумму, а если нужно, то и на сумму в десять раз большую. Но банк удвоил процент на краткосрочные займы. Если министры снова возьмут деньги в долг, процент опять поднимется. Закон высшей силы гласит: чем меньше ты имеешь, тем больше должен платить. Меньше всех имел Черный Дом, а поэтому и платить ему приходилось больше всех. Министры не станут занимать пятьдесят тысяч фунтов для того, чтобы отсрочить сбор подоходного налога. По их мнению, последняя капля пота еще не была выжата из народа. Но они возьмут взаймы целый миллион, два миллиона, десять миллионов, чтобы подавить сопротивление. А Кредитному банку, о котором тоже позаботился закон высшей силы, всякое перемещение и всякое расходование капитала было на руку. В прошлом году во время сбора подушного налога Том спросил отца, почему тот не даст правительству ссуды и не покончит с этой бедой. Старик, усмехнувшись, сказал: «Деньги им не нужны» — и тотчас заговорил о чем-то другом.
Тому почудилось что-то зловещее в этих четырех людях, склонивших друг к другу головы. Но он ничем не выдал себя, спокойно пожал всем руки, холодно глядя им в глаза. Министр обороны обменялся с Томом дружеским рукопожатием. Он казался встревоженным, что совсем не подходило ему по его должности.
— Как там черные? — невзначай спросил отец.
— Так себе, — ответил Том.
— Это зонди, — пояснил отец и добавил с улыбкой: — Ненавистники.
— Почему вы сказали «так себе»? Хотите сказать, что дела обстоят неважно? — спросил Уатт.
— Они взволнованы, сэр. Они взволнованы сбором налога.
— И намерены оказать сопротивление?
— Не знаю. Думаю, что когда-нибудь они все-таки окажут сопротивление. Но мне об этом известно меньше, чем вам.
— Я хотел, чтобы вы занялись этим, Эрскин, — сказал полковник Эльтон. — Очень печально, что вы не послушались моего совета. У нас нет настоящей системы разведки вне полиции. Но, очевидно, у вас есть основательные причины для отказа.
— Одна из причин заключается в том, что я уезжаю за границу. Я подаю в отставку.
Он совсем не собирался говорить им об этом и сейчас выпалил свое сообщение, как школьник. В наступившей тишине он почувствовал, что краснеет.
— Это уже излишне, Эрскин, — спокойно и миролюбиво сказал министр. — В отставку уходить незачем. Я позабочусь, чтобы вам дали отпуск, но мне нужно, чтобы вы возвратились; вы понадобитесь мне к началу июня.
— То есть через пять месяцев. Почему именно в июне, сэр, разрешите спросить?
— В июне мы из предосторожности прекращаем все отпуска. Этот месяц, так сказать, самый напряженный.
Том был озадачен. Он взглянул на двух других гостей, но они, казалось, и не прислушивались к разговору. Отец прижимал к губам носовой платок, а это, как Том знал, был плохой признак. Тут в разговор вмешался полковник Брю-де-Уолд, который подготовил и вручил министру обороны подробные мобилизационные планы, рассчитанные на июнь, если возникнет необходимость воспользоваться ими. Полковник быстро поднялся и сказал:
— Ну, джентльмены, мы не можем задерживать почтовый поезд.
Министр обороны положил руку на плечо мистера Эрскина.
— Au revoir[18], старина. Можно заглянуть к тебе ненадолго на обратном пути? Это будет примерно через неделю.
Все еще прижимая к губам носовой платок, мистер Эрскин нетерпеливо кивнул. В глазах его горела ярость. Том позвал Умтакати, чтобы тот увез отца.
Провожая взглядом экипаж Эльтона, в котором сидели гости, он вдруг почувствовал, как его охватила безрассудная надежда. Впереди было пять месяцев свободы. Он был почти уверен, что правительство провоцирует волнения, но доказать это пока было нечем. Министр обороны дал ему все, что нужно, — дату и пять драгоценных месяцев. Он помешает осуществлению любых заранее подготовленных планов и придаст этим планам широкую гласность. Июнь — месяц сбора урожая: зерно запечатывают в подземных складах и дощатых амбарах; рекой льется пиво; под тростниковыми навесами громоздятся горы простой и крапчатой тыквы, жиреет скот… Традиционный месяц столкновений между зулусскими племенами. Но зулусов нужно предупредить о подстерегающей их опасности.
Через три недели он будет женат, и к тому времени, когда он в апреле возвратится вместе с Линдой, будет уже ясно, как идут дела. К тому времени будет пересмотрено дело Коко, которое, как полагал Том, заставит Мэтью Хемпа убраться из округа. Это послужит лучшим средством успокоения и умиротворения жителей долины среднего течения Тугелы, где волнения и недовольство приобрели особую остроту. И чтобы руки его были совершенно развязаны, когда приблизится зловещая дата, он еще тверже, чем раньше, решил выйти в отставку.
В тот вечер предстоял ежегодный бал в честь спортивных игр; этот бал всегда являлся самым выдающимся событием в общественной жизни Конистона. Отправляясь туда, Том перед уходом заглянул в ящик стола, чтобы достать свое прошение об отставке. Он положил его поверх всех бумаг, но теперь его там не было. Он перерыл все свои письма, а затем сел и стал напряженно думать. Из-за двери, ведущей в спальню, до него доносился шелест юбок Линды и Оумы. Он тихо запер стол, почти радуясь тому, что ему помешали принять решение сейчас же. Позднее он спросит Линду о пропавшем прошении; но сегодня вечером они будут счастливы. И вдруг он увидел свое письмо, оно было вложено в книгу, которую она читала. Книга оказалась «Ярмаркой тщеславия». Он понял, что произошло, представил себе, как она одна боролась с одолевавшими ее сомнениями и одиночеством. Как она вертела в руках его прошение и, конечно, была совершенно сбита с толку: мужчина складывает оружие как раз в тот момент, когда на тропу выходит извечный враг и когда острый слух уже улавливает в ночной тьме чужое дыхание. Что нашла она в этой книге? Еще одну одинокую душу в холодном, бессердечном мире, который создали себе англичане? Думать о счастье, когда между ними осталось так много недоговоренного и неясного! Счастье — только мечта, только мираж, который одна их любовь может превратить в действительность. Он должен стоять на этом и не терять ее снова. Он вспомнил, как она уезжала со своим отцом и оомом Стоффелем весной, когда зеленела степь; она сидела в фургоне, болтая босыми ногами, а платье, из которого она выросла, облегало ее округлые формы. Она поцеловала его на прощанье. Ему было тогда всего шестнадцать лет, и он вернулся на ферму де Ветов и плакал там, прячась от Оумы и ее мужа Кристиана. Ее отец, Дауид, был золотобородым геркулесом с медлительной речью, и пролитая им кровь не давала ей покоя.
Том встал и прошел в переднюю. В замке обитого железом матросского сундука, который стоял у задней стены, торчал ключ. Он намеревался хранить там винтовки, пока не решит, что с ними делать. Тяжким грузом лежали они на его совести, и было бы безрассудством в суматохе отъезда оставить замок незапертым. Он приподнял крышку и заглянул внутрь. Винтовок в сундуке не было. Том пытался припомнить, куда он их дел, но только лишний раз убедился, что оставил их именно здесь.
— Черт побери! — пробормотал он.
Если винтовки снова украдены — значит, на нем лежит двойная вина, кроме того, теперь серьезное подозрение падает на Мбазо. Он бесшумно подошел к двери и заглянул в кухню. Зулус стоял к нему спиной и тихо напевал, делая что-то у стола. Том вошел.
— Мбазо, ты не видел винтовок, которые были у меня в сундуке.
— Я спрятал их, — избегая взгляда Тома, ответил молодой зулус, вид у него был озабоченный.
Он наклонился и вытащил четыре винтовки из-под плиты. Они были обернуты в ту же промасленную дерюгу и так же связаны, как прежде.
«Боже мой! — подумал Том. — Неужели этот человек так невероятно честен?»
— Хорошо, положи их обратно, — сказал он громко и повернулся, чтобы выйти из кухни.
— Инкосана! — позвал зулус.
— Что тебе?
— Отдай эти винтовки.
— Почему? В чем дело?
— Коломб говорил со мной. Он сказал: позаботься о них. А теперь, если они пропадут, ты будешь винить меня, инкосана.
— Предоставь это мне, Мбазо.
Войдя в переднюю, он глубоко вздохнул и направился в комнату. Он невольно вздрогнул, когда из спальни вышла Линда. На ней было черное платье из тафты, туго затянутое в талии, с пышной юбкой. Щеки ее горели, но, когда она подошла к нему, во взгляде ее мелькнула тревога.
— Том, в чем я провинилась?
— А что?
— Ты так странно смотришь на меня.
Он не спеша положил книгу, которую все время держал в руках, и взял обе ее руки в свои.
— Я смотрю на чудо. Каждый раз, когда я вижу тебя, ты мне кажешься новой и все более удивительной. Не странно ли это?
Она глядела на него, улыбаясь.
— О, ты говоришь, как настоящий английский лорд. Не знаю, как мне называть тебя… Лорд Том… Это что-то не очень хорошо звучит.
— Нет, замечательно. Лорд Том из Парадиза. Завтра я пошлю чек премьер-министру и попрошу его прислать мои ордена и звезду.
— И что ты будешь делать с ними?
— Повешу их на шею. Как говорит старый Уилер, кузнец: «Обезьяне к лицу побрякушки».
Она поцеловала его и сказала:
— Я думаю, Оума права: ты не настоящий англичанин. В тебе есть что-то другое, и вот за это другое, не считая всего остального, я и люблю тебя, Том.
Оркестр играл «Боже, храни короля». Все неуклюже застыли с серьезными лицами, словно стараясь произвести благоприятное впечатление. Три молодых бура в черных воскресных костюмах стыдливо уставились в пол. Затем заиграли вальс, и полковник Эльтон пригласил родственницу Тома, миссис Эмму Мимприсс, которая была одета в элегантное шелковое платье золотистого цвета и несла свой шлейф, как герцогиня, оказывающая честь беднякам. Мел, которым был густо усыпан наспех сколоченный из досок пол — иначе на нем невозможно было бы танцевать, — вскоре уже летал в воздухе, когда пары закружились и поплыли по залу. Золотые, красные, белые и синие флаги лениво хлопали по стенам, как паруса корабля. На фоне медных басов оркестра выделялись журчащие и щебечущие голоса. Двигались по полу стулья, сходились и расходились группы людей. Линда не танцевала. Взяв Тома под руку, она смеялась лукавым шуткам, отпускаемым в ее честь на африкаанс. Тимми Малкэй, надсмотрщик с фермы, одетый в синий плисовый костюм, прислонившись к стене и не сводя с Линды глаз, мечтал о каком-нибудь невероятном подвиге, который помог бы ему завоевать ее вечную признательность. У него не было вечернего костюма, поэтому он не мог танцевать, но ему было достаточно присутствовать в зале в качестве распорядителя. Том повсюду искал глазами Маргарет. С тех пор как он вернулся из Питермарицбурга, он видел ее только один раз, когда рассказал ей о Коко. Он не надеялся встретить ее на спортивном балу, и все же, не видя ее, почувствовал легкую тревогу и решил сходить к ней. Он должен рассказать ей все, что узнал, и попросить ее передать эти сведения мисс Брокенша, которая переписывалась со многими благотворительными организациями в Англии.
Капитан Клайв Эльтон отозвал Тома в сторону и сказал ему, что располагает интересными и достоверными сведениями.
— В чем дело? Вид у тебя довольный, — сказал Том.
— Воздушный шар взовьется примерно в июне.
— А кто же пустит его?
— Не задавай глупых вопросов, Том. Никогда не мешает быть начеку. Через пять месяцев волнения зулусов достигнут высшей точки. Тогда или никогда.
— Как жаль, что мне не придется быть свидетелем этого зрелища. — И он подал Эльтону свое прошение об отставке. — Я собирался вручить тебе это при первом удобном случае. Я говорил с твоим отцом и мистером Уаттом; он хотел, чтобы я подал прошение об отпуске, но я не могу этого сделать. Возможно, я не вернусь, а если вернусь, то вступлю в армию как рядовой…
— Это невозможно. Ты не можешь уйти в отставку, Том. Независимо от того, где ты находишься, ты должен быть или в действующих частях, или в резерве.
— Я знаю, Клайв. Я подаю прошение об отставке, чтобы, не теряя времени, можно было назначить нового командира взвода. Я вовсе не собираюсь умереть или исчезнуть навсегда. Это само собой разумеется. Через пять месяцев ты снова сможешь поговорить со мной.
— Твой отец знает?
— Да. Сказать по правде, ему это решительно безразлично.
— Хорошо. Но я душу вытрясу из старика за то, что он согласился.
— Скажи ему, что для меня это дороже миллиона.
Эльтон недоуменно взглянул на него и вдруг рассмеялся:
— Ты на седьмом небе, и я тебя понимаю. Не болтай о том, что я тебе рассказал. Сведения совершенно точные.
К ним подошла Линда. Увидев в руках капитана Эльтона бумагу, она побледнела, нахмурилась, и сердце ее стало биться сильнее. Эльтон протянул ей бумагу и улыбнулся.
— Вы теряете вновь расцветшего лейтенанта, — сказал он, — и вам не жаль?
Она покачала головой.
— О да, я вижу, вам жаль.
— Нет, капитан Эльтон, я, быть может, и теряю лейтенанта, зато взамен я приобретаю лорда с орденами и звездой.
Серые, пустые глаза Эльтона быстро перебегали от Линды к Тому.
— Ха-ха, это здорово, — сказал он.
Тимми Малкэй скользнул в дверь и вышел на улицу. Ночь была ясная, и луна направлялась к краю гор. Под звездами было не так одиноко, как в танцевальном зале, и он решил пойти узнать, почему Ферфилд, взводный связист, не пришел поскучать с ним вместе на балу. Ферфилд жил позади почтовой конторы, размещавшейся в одной комнате, и был телеграфистом — помощником почтмейстера. В почтовой конторе горел свет. Малкэй заглянул в окно и увидел, что Ферфилд без пиджака, в жилете, сидит на стуле и курит трубку. На столе стоит поднос с тарелками и чайником — Ферфилд, по-видимому, расположился там на всю ночь.
Телеграфист впустил его и снова запер дверь. Вместо объяснения он бросил ему бланки телеграмм, где карандашом было написано:
«Всем учреждениям освободить линии. Ожидать дальнейших приказаний. Повторить. Важно. Повторить 5.35. Повторить 8.05».
— Что происходит?
— Не знаю.
— Ты не можешь уйти?
— Я должен быть здесь до двенадцати, а потом меня сменит старик. Об этом никому нельзя говорить, Тимми, так что попридержи язык.
— Ладно.
— Прихвати для меня бутылку пива, когда зайдешь еще раз.
Тимми стоял, наблюдая за тем, как, повинуясь внезапным импульсам, дергалась игла телеграфного аппарата. Ферфилд начал работать ключом, и Тимми казалось, будто тысячи миль проводов покрыли всю страну и в них живет и вибрирует нечто просящееся наружу. Он возвратился в зал и увидел, что танцы немного оживились. Мазурку решились танцевать и немолодые уже танцоры, которые бодро подпрыгивали, выделывая самые замысловатые па. С мужчин лил пот в три ручья, когда они самозабвенно кружились с развевавшимися по воздуху фалдами фраков. Окончив танец, они громко разговаривали и смеялись. Женщин обмахивали веерами разгоряченные лица, сверкая фальшивыми бриллиантами, украшавшими их прически. Ряды танцоров, приготовившихся к лансье, были весьма внушительны; послышались шутливые замечания, вызвавшие взрывы смеха. Прогремела дробь барабана, запела труба — сигнал приготовиться. Тимми Малкэй следил за Линдой и Томом; те стояли рядом, и глаза их горели в желтом свете ламп. Фрак Тома подчеркивал его широкие плечи и мускулистые ноги; голова его была откинута, и широкий лоб, твердый подбородок и кавалерийские усы придавали его лицу какое-то благородство. Его визави, капитан Клайв Эльтон, был выше ростом и более красив, но в нем была та же чопорная холодность, что и в его отце. Постукивая ногой в такт музыке, Тимми следил за Линдой и Томом. Даже если бы у него не нашлось для нее нужных слов, выражение его лица, если она удосужится его заметить, красноречиво скажет ей о том, как она хороша в этот вечер. Над низким вырезом бального платья возвышались белые плечи и шея, а блеск ее волос напомнил ему о розе, именуемой «Золотая заря», у которой сердцевина похожа на луч солнца. Внезапно он вспомнил, что Ферфилд сидит один в душной маленькой конторе, и пошел в буфет взять бутылку пива.
Он постучал, но Ферфилд долго не открывал. Наконец, он отпер дверь. Лицо его было бело как мел, а в зубах торчала погасшая трубка.
— Началось, — сказал он.
— Что? Боже, ты меня пугаешь.
— Восстание зулусов.
Тимми тихонько свистнул.
— Черт побери! Где?
— Где-то на юге… за Питермарицбургом. Скорей помоги мне снять копии. Тебе придется отнести их, Тимми!
Тимми принялся разбирать каракули в блокноте, а Ферфилд снова сел за аппарат, и стук возобновился.
«Срочно, капитану Эльтону, лейтенантам Эрскину, Малрою, Роби, Гаспару, эскадрон А, правое крыло. Все районы объявляются на военном положении. Немедленная мобилизация, выступить к Торнвилю через Питермарицбург. Получена санкция на реквизицию железнодорожных вагонов. Подтвердите готовность командира запаса к обороне на месте. На подготовку 36 часов. Подтверждение эскадронам В. С. Адъютант Кэвелл».
Была еще одна, более длинная телеграмма полковнику Эльтону от командующего — он освобождался от должности командира Уиненского полка легкой кавалерии и назначался командиром пехотной части; этой части предстояло во взаимодействии с двумя другими очистить районы, занятые черными. Телеграмма Джеку Гаспару, майору в отставке, приказывала держать наготове резервы; телеграммы судье и полиции сообщали код. Все колеса машины пришли в движение.
Тимми переписал первые телеграммы и побежал в танцевальный зал. «Ну, теперь эта чертова вечеринка полетит вверх тормашками», — сказал он себе, даже немного радуясь в душе, как человек, наблюдающий за дымом большого пожара. С важным видом он прошел через зал, сдвинув на ухо свою бескозырку, и пушистые каштановые волосы торчали у него на макушке, как клок сена, выхваченный ветром из стога. Полковник Эльтон пробежал глазами все телеграммы, и выражение его лица испугало Малкэя. Тимми хотел спросить, будут ли у полковника какие-либо приказания, но стоял, онемев, облизывая пересохшие губы, пока этот рослый человек со взглядом кобры не оттолкнул его в сторону и не взбежал на подмостки. Оркестр умолк.
— Прошу сохранять спокойствие, леди и джентльмены, — хриплым, резким голосом отрывисто произнес Эльтон. — К сожалению, с сегодняшнего вечера мы становимся военным лагерем. Введено военное положение, но все в наших руках, и причин для тревоги нет. Офицеров прошу собраться через десять минут в гостинице.
В полном безмолвии следили присутствующие за тем, как он спустился с подмостков и тяжелой поступью, стуча каблуками, пошел через зал. Выражение его лица заставляло женщин содрогаться, и когда он, выходя, задержался в дверях, чтобы передать телеграмму своему сыну, тишину нарушил одинокий вопль. Какая-то женщина упала в обморок. Люди хлынули к дверям. Клайв Эльтон поднял руку и что-то прокричал, но во внезапно поднявшейся панике слов его не было слышно.
Том стоял возле подмостков под поникшим английским флагом. Он почувствовал, как рука Линды скользнула в его руку, и он так сжал ее пальцы, что суставы их хрустнули.
— Пять месяцев, — сказал он. — Пять месяцев. Ты видела лицо полковника? Боже мой, наконец-то он дождался. Теперь настал его час.
— Для всех настал час, Том. О, я так боюсь за оома Стоффеля, ведь он совсем один с Тосси, там на ферме.
— Никто не сказал, что фермы в опасности, дорогая.
— Нет… О, я надеюсь, ты прав. Как не стыдно людям впадать в панику! А на холмах, наверно, полно черных дикарей. Все собираются удрать?
В ее голосе слышалась какая-то монотонная напевность. Она едва двигала губами, и поэтому окончания слов звучали нечетко. Она не думала. Она была слепа и непоколебима, как инстинкт, поэтому он не стал ее убеждать. Бесполезно было говорить ей, что непосредственной опасности нет. Перед ним была преобразившаяся Линда.
— Они всегда этого хотели, — сказала она, — всегда хотели перерезать всех нас за одну ночь.
— Не поддавайся панике, Линда. Ради бога, возьми себя в руки.
Глаза ее наполнились слезами. Она прижалась щекой к его плечу, и тело ее ослабело.
— Том, не сердись на меня. Ты — это все, что у меня есть на свете. Если бы только я могла помочь тебе, мой дорогой. Я боролась бы за тебя голыми руками, Том, если бы это понадобилось.
— Слава богу, этого не понадобится.
— Ты так странно говоришь это. Ты мне не веришь. Но я внучка воортреккеров. Разве моя Оума не заряжала винтовки и не раздавала их мужчинам у колес фургона?
— Да, Оума это делала.
— А я?
— Об этом нечего и думать, Линда. Тебе или моей родственнице Эмме Мимприсс не придется раздавать порох или свинец. Нам не нужно заряжать ружья — в нашем распоряжении пулеметы, плети и виселицы. Мы не воортреккеры, мы не пионеры. Мы принадлежим к другому поколению. Когда лев убивает свою добычу и насыщается ею, он уходит и бросает остатки на съедение гиенам и шакалам, а когда насытятся и они, наступает очередь стервятников.
— Это звучит очень зло, но люди не меняются. Разве я сделана не из того же теста, что и мои предки?
— Конечно, у тебя есть все, что было у них, Линда.
— В один прекрасный день я докажу это, и, бог мне свидетель, я не подведу тебя.
— Ты не подведешь, только я уверен, что тебе не придется ничего доказывать. Я хотел сказать, Линда, что времена меняются, становятся хуже и хуже. Мы родились слишком поздно, чтобы стать героями.
Несколько человек вернулись и быстро ходили по залу, собирая куртки, накидки, боа из перьев и другие вещи, брошенные их владельцами на стульях и на полу, среди программок. Оркестранты укладывали свои инструменты, а тромбонист с шипеньем продувал тромбон, очищая его от слюны.
— А вот и Клайв, — сказала Линда, с тревогой взглянув на Тома.
К ним медленно подходил капитан Эльтон. Лицо его было серьезным, значительным. Он был похож на старшего брата, готовящегося прочитать нравоучение младшему.
— Я думал… — начал он.
— Верни мне прошение, — сказал Том и, взяв из рук Эльтона бумагу, разорвал ее на клочки.
— Правильно, Том.
— Ты позволишь мне не являться сейчас к твоему отцу?
Эльтон удивился, но сказал:
— Конечно, — и задумчиво кивнул головой. — Ты знаешь свой долг.
— Да, я знаю свой долг.
— Я в этом уверен, Том.
Мобилизация с одновременным движением вперед, к пунктам назначения — тактика колонистов, ополчившихся на миллионы черных, — напоминала пожарную тревогу. Люди хватали винтовки и патронташи, прыгали в седло и застегивали походные мешки уже по дороге на станцию. На каждой остановке, по мере того как длинные смешанные составы, трясясь, продвигались к столице, Том наблюдал паническое бегство вооруженных людей и напуганных штатских. В Конистоне царили суматоха и беспорядок, Майор Гаспар приказал превратить поселок в укрепленный лагерь, и утром, на рассвете резервисты взялись за дело, подгоняя и своих слуг-зулусов. Строился крепостной вал, главными опорными пунктами которого были зал фермерского собрания и англиканская церковь. Две стороны кладбищенской стены укреплялись при помощи мешков с песком, а позади них было воздвигнуто заграждение из колючей проволоки. Семьи, которые провели ночь в зале и церкви, сидели, разбившись на группы; вид у них был заспанный и подавленный. Когда в сопровождении сержанта Дональдсона и Малкэя появился Том, его приветствовали радостными криками. Дальше по линии железной дороги повторялась та же картина, но первый испуг уже прошел, и теперь люди пытались выяснить, где вспыхнуло восстание.
В Питермарицбурге вся привокзальная площадь кишела солдатами и обезумевшими от страха штатскими. Был полдень, и жара достигала температуры свыше ста градусов[19]. Составы, которые везли Уиненский полк легкой кавалерии, карабинеров, черных стрелков с востока и из центральных районов, были переведены на запасный путь, чтобы пропустить с севера два состава с солдатами шотландских полков, отозванных из имперского гарнизона Трансвааля. Толпа ждала их. Год назад, когда из Питермарицбурга был отозван последний имперский полк, горожане испытывали гордость и некоторое смущение. Теперь шотландцы вернулись, и возгласы «Независимость!» были забыты. Теперь кричали: «Боже, спаси отчизну!», «Троекратное ура в честь солдат королевы!» Том стоял на балюстраде вокзала, глядя на площадь перед домом губернатора. Шотландские стрелки, пунцовые от жары, толкались и теснились среди обезумевших от радости жителей города. Им была дана команда «вольно». Когда они двинулись вперед под ревущие звуки труб, у них под касками были мокрые платки, а мундиры висели на остриях штыков. Женщины бросали цветы, которые тотчас же увядали, а потом, сухие и пыльные, валялись на выжженных зноем мостовых.
Поезда весь день двигались к сборным пунктам. На подготовку было дано тридцать шесть часов, и уже на следующее утро солдатам было предписано выступить в поход. Том узнал, что произошло. Никакого мятежа, никакого восстания не было. Десятка два недовольных христиан отказались платить налог и ушли в Энонский лес. Полиция арестовала их руководителя по имени Мьонго. Друзья поспешили ему на выручку, и в схватке двое полицейских были зарезаны. Факты этим исчерпывались. В ту ночь Том увидел, что люди устали и были разочарованы. Им хотелось иметь дело с чем-то более значительным.
Том ехал впереди своего взвода в длинной колонне. Эскадрон за эскадроном двигались запыленные конники, поднимая столбы пыли на тихих проселках и возвещая тем самым о своем прибытии. За ними следовали фермеры, ранее укрывавшиеся в укреплениях. Конники рассредоточились и ехали вольным строем. Их гелиографы, мигая под яркими лучами солнца, рассылали запросы. Поступали ответы от встречных колонн. Нигде не было видно ни одного импи, ни единого мятежника. Несколько испуганных зулусских семей при виде приближающихся солдат убежали в лес. Их хижины сожгли, и пулеметная очередь срезала побеги на маисовом поле. Затем люди расположились на привал на холме, откуда просматривался темный Энонский лес.
На следующий день белый фермер обнаружил двух мужчин, которые, судя по их платью и крестам на шее, были христианами. «Вот они, бродяги», — заявил он. Тут же под открытым небом устроили военно-полевой суд. Стол был покрыт британским национальным флагом, флаги свисали и со столбов. Клайв Эльтон был членом суда. На заседании присутствовал лояльный вождь Мвели. Он стоял в толпе перепуганных старейшин, а за ними полукругом расположились сотни его соплеменников; их обнаженные темные тела сверкали на солнце, а глаза смотрели настороженно, словно люди готовы были обороняться. Напротив них разместились солдаты. Тому стало жаль Мвели. Он был невероятно толст, одет в рваный, старый пиджак и брюки для верховой езды, которые явно были ему тесны. Две блестящие серебряные медали — награда правительства — были прикреплены к его пиджаку. Рот у него перекосился на одну сторону, а толстые красные губы дрожали. Глаза его, даже на близком расстоянии, казались светлыми точками в темных складках кожи, и он не сводил их с двух христиан. На заседание суда потребовалось лишь несколько минут. Председательствующий, подполковник, а в частной жизни владелец фермы, бросил лишь один взгляд на остальных членов суда. Они не успели и слова сказать, как он поднялся на ноги. Оба арестованных, заявил он, вне всякого сомнения, причастны к убийству и приговариваются к расстрелу.
Полковник Эльтон выбрал место для казни: вершину холма, величаво возвышавшегося над широкими, прекрасными долинами Энона. Офицер, командовавший расстрелом, в полном парадном сине-золотом мундире с золотым поясом и кисточками и в шлеме, украшенном белым плюмажем, стоял на гребне холма в центре открытого каре. По углам каре расположились пулеметчики. Люди Мвели, мужчины и женщины, сбились в кучу под направленными на них дулами пулеметов.
Том видел, как оба осужденных со связанными за спиной руками поднялись на холм. Лица их ничего не выражали и нисколько не изменились с тех пор, как их поймали. Суд и смертный приговор не произвели на них никакого впечатления — они, по-видимому, уже считали себя мертвыми. Они стояли над своей открытой могилой, и, когда их повернули лицом к солдатам, Том увидел, как один из них поднял лицо к заходящему солнцу. Глаза его закатились. Мвели присел на корточки у ног Эльтона в знак покорности. С высокого столба спустили флаг, забили барабаны, и эхо выстрелов загремело в лесных ущельях.
Женщины громко заплакали, запричитали, а какая-то старуха заковыляла к телам расстрелянных. На полдороге она упала, а когда поднялась, в руках у нее был камень. Она сорвала с себя одежду и камнем била себя по обнаженной груди.
— Дитя мое, дитя мое, боль тела моего, они убили тебя! — кричала она. И снова заковыляла вперед, чтобы обнять мертвого сына.
Мвели было приказано под присмотром кавалерийского взвода белых арестовать всех христиан, а пехотные части ринулись в самый центр местности, населенной черными племенами. Том тщательно следил за своим взводом. Он не позволял стрелять и уводить скот. Если ему приказывали явиться в определенное место, он точно и вовремя выполнял предписание. Он не разрешал своим солдатам разрушать краали и уничтожать посевы, хотя и знал, что этот запрет ничего не изменит. Колонны двигались все дальше и дальше на юг, все дальше от его дома, и вокруг все больше свирепствовали грабежи и террор. Фермеры, покидая свои укрепления, требовали энергичного усмирения племен. Капитан Эльтон раздраженно спросил Тома:
— Почему вы не можете сами прокормиться?
— Мы не занимаемся грабежом.
— Кто говорит о грабеже?
— Я, сэр. Это запрещено уставом милиции.
Некоторые из его солдат начали было ворчать, и Том слышал, как они жаловались, что другие отряды уводят сотни голов скота. Тогда он собрал всех своих солдат.
— Кто-нибудь из вас может назвать хоть одного солдата, который взял что-нибудь? Нет? Правильно, это не наше дело.
Но командиры правительственных войск требовали от вождей, чтобы те в знак своей покорности белым платили им штрафы. Из краалей, где, как утверждали, зулусы жгут костры и занимаются колдовством, уводили тысячи голов скота. Во время встречи с вождем одного племени, которое жило далеко от побережья, Том видел, как полковник Эльтон неожиданно шагнул вперед и сорвал с головы вождя леопардовую шкуру. Лоб зулуса был испещрен маленькими свежими шрамами.
— Ага! Тебя заговорили для войны! — заревел полковник Эльтон.
— Инкоси, меня заговорили ради одного из моих детей, который был заколдован.
— Лжешь! Я вижу тебя насквозь.
На это племя был наложен штраф в тысячу голов скота. Но солдаты прогнали пастухов и привели тысячу пятьсот. Возле поселка Думизы авторитет Тома подвергся испытанию. В краале одного дряхлого сгорбленного старика он застал солдата, только что зарезавшего овцу, и предложил ему на выбор полевой суд или суд товарищей по части. Солдат предпочел суд товарищей и в тот же вечер получил наказание — четыре удара шомполом. Том, слушая, как шел разбор дела у бивачного огня, сказал себе: «Больше они этого не потерпят».
Полевой суд, составленный из старших офицеров, следовал по пятам за боевыми частями. Вождь Мвели привел на суд двадцать четыре лесоруба — христиан из Энона. Двенадцать из них были приговорены к смертной казни, остальные к плетям, тюремному заключению и конфискации скота. В одного из них, главаря Мьонго, раньше стреляли, он был тяжело ранен и лежал без движения в тюремной камере. С каждым днем все больше и больше людей представали перед судом. До солдат на марше доходили слухи, что правительство в Лондоне несколько смущено чрезмерным усердием Эльтона, Мак-Кензи, Лючарса и других командиров. Казни прекратились. Затем был получен приказ о том, что полковник Эльтон лишается права назначать военно-полевой суд. Правительство в Лондоне, помня о том, что через два месяца предстоят всеобщие выборы, пожелало приостановить кровопролитие и возложило на губернатора ответственность за это перед королем. Полковник Эльтон устроил смотр своим подразделениям, придав этому событию как можно больше важности. Том стоял на фланге открытого каре — все его солдаты были в чистых мундирах, побриты, а их ремни и краги были начищены до блеска. Ни на ком не было шарфов, мундиры у всех были застегнуты на все пуговицы, и ни у кого на шлеме не торчало перьев, не то что у некоторых щеголей. Лица их осунулись и были опалены солнцем, ибо неделями им не удавалось слезть с седла. Полковник Эльтон обходил ряды несколько неуклюжей походкой кавалериста, не привыкшего шагать по земле. Конистонский взвод оказался последним на его пути. По выражению его маленьких ледяных глаз Том видел, что мысли его далеко и что он едва ли видит стоящих перед ним солдат. Но вдруг выражение его лица чуть смягчилось.
— Хороший вид у ваших солдат, лейтенант Эрскин. Поздравляю вас, — сказал он.
Стоя на левом фланге взвода, Том отдал честь и оглядел первый ряд, где он знал каждое лицо. Солдаты с гордостью ответили на его взгляд, и он вдруг понял, что одно слово «старика» для них значит больше, чем его, Тома, многонедельные наставления.
Полковник Эльтон произнес свою речь низким, хриплым голосом. Он притворялся скромным служакой, преданным и верным правительству и монарху. Власть приняла мудрое решение несколько ограничить действия солдат. Но их долг ясен и будет выполнен невзирая ни на что: они призваны охранять жизнь, дом и честь своих жен и детей и обеспечить будущее развитие цивилизации.
— Казни жестоких и кровожадных мятежников, врагов нашего народа, приостановлены. Будем верить, что это тоже мудрое решение и что справедливость при всех условиях восторжествует.
Он отдал честь и приказал распустить солдат.
Затем были созваны эскадронные сборы, и толпы людей в хаки расходились по своим эскадронам. Допоздна продолжались речи; солдаты шумели, требуя «свободы действий для полковника Эльтона». Том все эти часы волнений провел вместе со своим взводом. Ему пришло в голову, вот, наверное, «железнобокие» Кромвеля точно так же обсуждали какой-нибудь великий и важный вопрос, касавшийся судеб государства и веры. Эти фермеры, адвокаты и торговцы в солдатских мундирах, что требовали в ту ночь беспощадного террора, были их потомками. Была составлена петиция на имя премьер-министра в Питермарицбурге. Она содержала протест против вмешательства имперского правительства в дела самоуправляемой страны и утверждала, что только местные власти в состоянии правильно понять проблемы Южной Африки. Войска должны получить разрешение сломить хребет кровожадным мятежникам, чтобы этим предотвратить резню. Петиция была переписана в нескольких экземплярах и разослана по подразделениям для сбора подписей. Нашлись такие, кто отказался подписаться под ней, и их долго уговаривали. К Конистонскому взводу подошел офицер карабинеров, и Том, как бы между прочим, спросил его, что сталось с Атером Хемпом.
— Последнее время он был в Матабелеленде. Но он вернется, даже если ему придется проделать весь путь пешком.
— Он многим рискует.
— Как и все мы. Вот петиция.
— Дайте ее сначала солдатам, — сказал Том.
— С вашего разрешения, лейтенант, офицеры подписываются первыми.
Том, не взглянув на петицию, передал ее сержанту Дональдсону.
— Отнеси солдатам, — сказал он.
Петиция быстро вернулась, гораздо быстрее, чем он ожидал, и он почувствовал странную дрожь ликования. Он зажег спичку и развернул бумагу. Петиция была подписана восемью именами — это не составляло и одной пятой взвода. Том сложил ее и вручил офицеру карабинеров.
— Вы не подписались, лейтенант.
— Я и не собираюсь. Мои солдаты против, и я тоже.
— О вас будет доложено.
— Пожалуйста, и добавьте, что, когда нет приказа, мы делаем то, что считаем правильным.
Том ежедневно писал Линде, но письма свои не отправлял. Цензурой ведал полковой адъютант майор Кэвелл. Среди сотен боевых офицеров он слыл гуманным и выдержанным человеком, но даже в его руки Том не рискнул бы отдать свое письмо. Под предлогом необходимости пополнить запас лошадей он послал в Конистон Малкэя и дал ему парусиновый мешочек с письмами Линде. В последнем письме он написал:
«На письмах я проставил номера, так что, читая их по порядку, ты будешь следовать за мной в моем путешествии. Если оно приведет тебя в отчаяние, то это потому, что оно и впрямь было адским кошмаром, скверным и бесполезным занятием. Скоро я буду дома. Да, я часто говорил себе это, как ты увидишь. Мысль о возвращении к тебе — единственная моя отрада. Линда, сейчас злые времена. Борись с ними, любовь моя. Я был бы несправедлив к себе самому и к тебе, если бы не сказал, что всем сердцем ненавижу эту демонстрацию знамен. В ней нет никакой нужды, и просто стыдно делать то, что мы делаем. Никакого мятежа нет, а что из всего этого получится, я не знаю. Сегодня я узнал, да и ты, должно быть, уже слышала, что Лючарс обстрелял и поджег крааль Ндабулы в бассейне Тугела. Значит, события приближаются к нашему дому, и я все больше и больше стремлюсь вырваться отсюда. Нам не говорят, в чем тут дело и почему Ндабула заслужил подобное наказание. Наша часть тоже обстреливала краали и угоняла скот только по одному слову какого-нибудь напуганного фермера, которому не поверили бы ни в одном суде, скажи он это там.
Я посылал тебе телеграммы, чтобы ты знала, что я жив и здоров. Опасности нет никакой, и, оказать по правде, нет и никаких причин держать нас здесь. В воскресенье будет последнее оглашение в церкви. Линда, давай повенчаемся без всякой шумихи и уедем в горы на неделю-другую. У одного моего приятеля есть чудесный домик у вершины Замка Великана, куда он ездит на рыбную ловлю. Там в апреле иногда идет снег. После этого мы сможем подумать о поездке за границу на несколько месяцев, а потом — работать. Мне уже надоело по существу быть управляющим имением отца, я сам хочу купить ферму и работать на ней. Мне хотелось бы владеть фермой на отцовской земле, но если отец не захочет продать ее мне, то в любом другом месте есть миллионы акров земли. Я не хочу быть бизнесменом, или надутым от важности помещиком, или рантье. Вот какие мысли, может быть несколько горькие, занимают меня последнее время, и мне необходимо поговорить обо всем с тобой. Тебя я представляю себе такой, какой ты была в Раштон Грейндже, а не в укреплениях майора Гаспара. Я уверен, что майору очень хотелось бы закончить свою военную карьеру в блеске славы, отражая воюющие орды варваров. Да благословит его бог, но боюсь, что его постигнет разочарование. Будь приветлива с Тимми, он славный и честный парень, а его глубокая преданность значительно облегчает мне жизнь. Я заездил одну из своих лошадей, но старый Ураган, должно быть, сделан из стали. Никогда ни за что не расстанусь с ним. У меня в голове уйма вопросов, но лучше отложить их до нашей встречи. Я люблю тебя. Это будет моим вечным ответом тебе, Линда. Люби меня всегда, всегда, дорогая. Том».
После отъезда Тимми осенние прибрежные дожди сделали походную жизнь совсем невыносимой. Весь день солдаты не снимали плащей, но дождь проникал и сквозь них, а мокрые седла натирали спины лошадей. Конники остановились на отдых в низине, поросшей редким лесом, откуда, если глядеть в сторону побережья, были видны низкие холмы с плантациями сахарного тростника. В следующую ночь тучи рассеялись, и Том увидел, как луна, в ореоле света, выплыла в разрыв облаков. В лагере было тихо. Вдруг заржала лошадь и раздался окрик часового. Затем послышался шум, а лошади в загонах начали так испуганно ржать и храпеть, словно почуяли запах льва или какого-нибудь другого своего заклятого врага. Том направился было к загонам, но услышал стук копыт по мягкой земле. Лошади вырвались на свободу и обратились в паническое бегство. Среди нарастающей дроби копыт слышались вопли часовых и щелканье кнутов. Когда лошади вырвались на поляну, где рядами стояли палатки солдат, земля дрожала, как при землетрясении. Люди с руганью выскакивали из палаток, но сразу же теряли дар речи при виде огромной черной массы, с грохотом несущейся куда-то. Гривы лошадей развевались по ветру, а их оскаленные зубы и белки обезумевших глаз сверкали в свете луны. Том собрал свой взвод и отдал приказ «к оружию». Они оказались у загонов одними из первых. Убежали все лошади до единой, и стук их копыт становился все слабее и слабее по мере того, как они удалялись 6 степь. Нигде не было и признака врага, и солдаты, чертыхаясь, ругая и проклиная часовых, не допускали и мысли о возможности нападения. Кто мог напасть на них? Отдельные группы солдат бросились бежать вслед за лошадьми, но потом они услышали, как охваченные паникой животные, сделав большой круг, повернули обратно к лагерю. Стук копыт становился все громче и громче. И вдруг люди поняли, что вся эта дикая кавалькада, состоящая из более чем тысячи обезумевших лошадей, несется прямо на лагерь. Луна снова спряталась, оставались лишь тьма, крики и проклятья бегущих и спотыкающихся людей и все усиливающийся грохот копыт. Том стоял спокойно; ему казалось, что лошади делают поворот, который уведет их от палаток. Где-то среди них мчались и его Ураган и славный боевой гнедой. Люди, которые вызвались отогнать лошадей от лагеря, прибежали как раз вовремя, чтобы направить этот дикий табун подальше от линий пикетов. Через минуту мимо промчалась еще одна, несколько меньшая группа животных. Это были мулы для перевозки поклажи, и Том видел, как они, обезумев, гнались друг за другом. Снова пошел холодный дождь, и люда вернулись в палатки. Табун описывал все новые и новые круги вокруг лагеря — это походило на какие-то безумные дьявольские скачки гонимых ужасом животных. Никто не спал, никто не мог их остановить. Единственной заботой солдат было не попасть под ноги лошадей, чтобы не быть растоптанными. Лошади и мулы, казалось, смешались в одну кучу и продолжали свой бег, то вытягиваясь полукругом на целую милю и больше, то сбиваясь в кучу и тесня друг друга. Если какая-нибудь лошадь падала, другие перепрыгивали через нее или топтали ее труп подкованными железом копытами. Один раз, растянувшись слишком широко, они промчались прямо через пикеты, обратив часовых в паническое бегство. Крайние палатки упали: веревки, укреплявшие их, были сорваны. Том сидел на своем вещевом мешке; время от времени он выходил из палатки с фонарем. Безумие, овладевшее животными, повергло весь лагерь в отчаяние. Том пытался заговорить то с одним, то с другим солдатом, но никто ему не отвечал. О чем они думали? Быть может, они, как и он, видели всю бесполезность этого похода, где люди ведут себя, как неразумные животные, а животные — как люди. Они ждали рассвета; на рассвете можно будет что-нибудь предпринять. Когда стало светать, гонимые паникой лошади представляли собой страшное зрелище — покрытые грязью, пеной и кровью, они то возникали из мрака, то снова скрывались в утреннем тумане. Их бока тяжело вздымались, но они все скакали, храпя и задыхаясь.
Наконец они остановились. Том вместе с сотнями усталых людей направился по растоптанной дороге на поиски своих лошадей. Гнедого держал какой-то солдат. Бока лошади были расцарапаны колючей проволокой, а одна рана была величиной с кулак. Ведя гнедого на поводу, Том пошел разыскивать Урагана. Раздалось несколько выстрелов. Они могли означать только одно: прикончили лошадей, которые были слишком изувечены. Том прошел мимо вестового, который вел на поводу белую арабскую лошадь полковника Эльтона и еще двух лошадей. Солдат был так удручен, что казалось, будто он идет на казнь, хотя лошадь полковника была, по-видимому, цела и невредима.
Ураган стоял в кустах мимозы. При виде Тома он заржал.
— Здорово, старина! — крикнул Том и свистнул.
Но конь лишь опустил голову, и стон, совсем человеческий, вырвался у него из груди. И тут Том увидел, что его правая нога выше щетки совсем оторвана и держится лишь на куске окровавленной кожи. Поглаживая морду коня и прижимая руку к вздрагивающим мускулам его шеи, Том почувствовал, что у него в горле стоит комок.
— Прощай, Ураган, — сказал он.
Он подождал, чтобы животное успокоилось, приставил дуло пистолета к белой звезде у него на лбу и выстрелил.
Через несколько дней правительство объявило демобилизацию. Ставка полковника Эльтона перебралась на побережье, и он тотчас же выехал в столицу. Вместе с ним отправился его штаб и старшие офицеры. Тома же, как и других строевых офицеров и солдат, посадили в лязгающие товарные вагоны из-под сахарного тростника, и состав, медленно продвигаясь через забитые железнодорожные узлы, двинулся к месту расформирования.
Линда быстро убрала письма Тома в ящик и заперла его. Услышав стук в дверь, она сразу поняла, что это Эмма Мимприсс, и теперь стояла, глядя на дверь, но не отвечая. Она не хотела, чтобы Эмма угадала ее мысли. Письма Тома смутили ее — ей казалось, будто почва уходит у нее из-под ног. Она почувствовала себя отрезанной от всего мира и одинокой, когда поняла: то, что заставляет его волноваться и страдать, ее совсем не трогает. Некоторые письма она перечитывала по пять-шесть раз, иные же так и не взяла больше в руки. Все дни после приезда Тимми ее мучило сомнение — нет ли за ней самой какой-то ужасной вины. Когда Том приедет домой, он будет ей совсем чужим, как будто война швырнула их в разные стороны. Каждое написанное им слово было искренне и соответствовало его нраву. Но когда он говорил: «Сейчас злые времена», он имел в виду что-то далекое от ее понимания зла, того зла, что преследовало ее народ из поколения в поколение. Главное зло, против которого следовало бороться, — это опасность внезапного зверского уничтожения. Главное право — это право на жизнь. Она даже начала надеяться, что какой-нибудь мятежник ранит Тома, разумеется, не опасно, так что она сумеет вновь завоевать его своей преданностью.
В дверь снова постучали, и в комнату вошла хозяйка дома.
— Когда будете готовы, дорогая, спуститесь вниз. У нас интересные гости, — сказала она.
— Я приду через несколько минут.
Эмма улыбнулась странной улыбкой.
— Вас ждет успех. Сегодня вы само совершенство.
Шелестя и шурша своими дорогими шелками, она вышла. Ее отношение к Линде было поистине удивительным. Том презирал ее не меньше, чем ненавидел своего отца. И все же она никогда не показывала ни малейшего нерасположения к нему. Она всегда была любящей и чуткой родственницей, какой только может быть женщина, преданная своей семье. Однажды, правда, она сказала с чуть слышной ноткой сожаления: «Как жаль, что мой сын Ян не встретил вас раньше. Он и сам пожалел бы об этом». Линда знала, что это был искренний комплимент.
Линда вошла в большую гостиную. Сердце ее стучало, а глаза быстро перебегали с одного лица на другое. Комната была полна людей в военной форме, но Тома там не было. Полковник Эльтон разговаривал с незнакомым ей штабным майором. Оба поклонились, и полковник упомянул имя Тома. Кажется, он сказал о Томе что-то лестное, но она не была в этом уверена. Она хотела спросить, где он? Почему вы все здесь, а его нет?
Седой военный врач стоял возле отца Тома. Клайв Эльтон разговаривал с каким-то молодым капитаном и Атером Хемпом. Ей было больно видеть Атера, скалившего в ухмылке острые белые зубы и озорно щурившего глаза. Она чувствовала себя оскорбленной.
Они обменивались короткими, точно сформулированными фразами занятых важными делами людей. Долгие недели боевых операций изменили их: лица их загорели и осунулись, но главное, у них появилось что-то общее — манера говорить и оценивать события, уверенность, которая, даже не будучи убедительной, не располагала к расспросам. Она чувствовала, что за их вежливостью и внимательностью к ней кроется какая-то объединяющая их черствость. Атер тоже изменился, но по-другому. Он побледнел, а щеки его ввалились, как у человека, перенесшего болезнь. На нем был новый мундир со знаками различия майора, и она узнала, что ему было поручено сформировать новый полк из добровольцев запаса, так называемый Ройстонский кавалерийский. Берейторам, снайперам, безрассудным авантюристам предоставляли полную свободу действий для создания собственных боевых единиц. Атер, сожалевший о том, что ему пришлось пропустить мобилизацию, убедился, что командование ценит его таланты.
За креслом мистера Эрскина у открытого окна, сквозь которое виднелось темнеющее небо, неподвижно стоял зулус Умтакати. Присутствующие не замечали его. Интересно, подумала Линда, хорошо ли он понимает по-английски и что он сейчас думает. Полковник Эльтон подошел к мистеру Эрскину и шепнул что-то ему на ухо; тот, неловко повернув голову, крикнул слуге по-зулусски:
— Убирайся!
Умтакати, не поднимая глаз, молча прошел через террасу.
— Мне сразу стало легче, — заметила миссис Мимприсс Клайву. — При виде этого человека я вздрагиваю. Вы знаете, как его зовут? Умтакати. Это, кажется, означает «колдун».
Молодые офицеры засмеялись.
— Держу пари, он колдун, шаман или что-то в этом роде, — сказал Атер. — Если ему захочется, он может нас всех отравить.
— Клайв, скажите нам, как поживает Том? — спросила Эмма Мимприсс.
— О, вполне благополучно. Только ему не повезло: он потерял своего лучшего коня. — Он смущенно взглянул на отца и умолк.
— Капитан Эльтон, вы чего-то не договариваете, — тихо сказала Линда. — Может быть, вы все же мне скажете?
— Хорошо.
Они вышли на террасу, и Линда на всякий случай взяла под руку миссис Мимприсс.
— Когда Том вернется? — спросила она.
— Через несколько дней. Это зависит от поездов… Линда, когда вы увидите его, он, возможно, покажется вам несколько необычным, странным, не похожим на себя. Мы все очень беспокоимся за него, но я надеюсь, что вам удастся повлиять на него.
Клайву, по-видимому, было очень тяжело говорить все это, но он был подчеркнуто вежлив. Он обладал той английской учтивостью, которая приводила ее в ужас.
— Расскажите мне все, пожалуйста, — попросила она.
— Видите ли, Том всегда относился к кафрам иначе, чем все мы, но это его личное дело. Однако быть филантропом, негрофилом — это уже совсем другое. Вы ведь знаете, Том чуть не ушел из милиции. И сейчас он ведет себя весьма странно. Он приказал выпороть одного из своих солдат за то, что тот реквизировал овцу у зулуса, и мне с трудом удалось замять эту историю. Он не позволил своему взводу подписать петицию протеста против вмешательства Даунинг-стрита[20] в наши дела. Мне пришлось даже поступить несколько нечестно по отношению к моему отцу, ибо я скрыл от него все это. Если бы старик это знал, Тому пришлось бы худо. Вы понимаете, Линда, если за Томом укрепится репутация, так сказать, неблагонадежного офицера, неприятностей не оберешься.
— Том — не предатель, — сказала Линда.
— Конечно, нет, — подтвердила миссис Мимприсс. Она сжала руку Линды. — Мы все знаем, в нашей стране есть неблагонадежные люди. Люди, которые порочат собственный дом и не упускают случая побранить правительство и всех и вся без разбора. Кафры, по их мнению, благородные жертвы несправедливости. Я говорю о таких, как эта жалкая старая сплетница мисс Брокенша и семья Коленсо. А здесь, в Конистоне, у нас есть О’Нейлы. Я ничего не знаю насчет миссис О’Нейл, но ее дочь, я уверена, зловредная, ядовитая особа. Она типичная ирландская бунтовщица. Разумеется, Том не принадлежит к таким людям, это просто досадная случайность, что он довольно дружен с этой девчонкой О’Нейл. В наши дни, когда так легко делают ложные выводы, это, конечно, очень нежелательно.
— Том — хороший малый, он только немного упрям, — сказал капитан Эльтон.
— Да, он славный мальчик. И вы, милая Линда, можете очень хорошо повлиять на него.
— Он должен знать, что говорят о нем другие, — продолжал капитан Эльтон. — Услышав это от вас, Линда, он поймет, что все это говорится для его же пользы.
— От меня! — воскликнула Линда. Она выдернула свои руку из руки миссис Мимприсс. — Это не мои слова, и я не стану повторять их! Я не скажу Тому ни слова. Если то, что вы говорите, правда, мне стыдно. Если нет, я знаю, что мне думать.
— Мы печемся только о благе страны и о чести Тома, — сказал Эльтон.
— Благодарю вас.
Линда направилась было в дом, но увидела, что кресло мистера Эрскина стоит у отворенной на террасу стеклянной двери и загораживает вход. Инвалид взглянул на нее из-под тяжелых век.
— Что говорила тебе Эмма? — спросил он.
— Ничего особенного. Извините меня, мистер Эрскин, разрешите мне пройти.
— Такати! — крикнул он.
Появившийся из тьмы зулус отвез кресло в сторону. Мистер Эрскин смотрел, как она почти бегом скрылась в глубине дома.
На следующее утро Линда послала за Мбазо и приказала ему подать к крыльцу большого дома коляску Тома. Спустя час молодой зулус в чистом парусиновом костюме подал красную двуколку на аллею. Линда решила съездить в поселок, чтобы повидать мисс О’Нейл, не зная даже, что она там скажет и что сделает. Но она чувствовала, что теперь все зависит от нее и что она будет бороться за Тома изо всех сил, всеми средствами, которые подскажет ей ее собственное сердце. Она должна бороться за Тома по-своему, и мисс О’Нейл может помочь ей найти верный путь.
Двуколка остановилась около пекарни миссис О’Нейл, и Линда долго не решалась выйти из коляски. Она никак не могла совладать с дрожью, охватившей все ее тело. Мбазо стоял под жарким солнцем, держа под уздцы лошадей.
Наконец она вылезла и постучала в дверь так тихо, что стук ее собственного сердца показался ей громче. Она сняла с руки перчатку, чтобы постучать еще раз. Силы, казалось, медленно покидали ее. Дверь отворилась, и она очутилась лицом к лицу с молодой женщиной. У той были блестящие черные волосы и удивленные глаза, голубые, но темные и теплые.
— Вы Линда де Вет? — спросила она.
Линда открыла рот, пытаясь что-то сказать, но ограничилась лишь легким кивком. Маргарет ввела ее в уютный кабинет, где среди разбросанных на столе бумаг стоял поднос с чайным сервизом.
— Мама ушла в поселок. Если бы я знала, что вы придете, я бы приготовила кофе. Кофе — настоящий напиток, а чай — это просто дурацкая привычка.
— Я не знаю, как начать, — сказала Линда.
— Это насчет Тома Эрскина, не так ли?
— Да.
— У него неприятности?
— Пожалуй, да. Но дело не в этом.
Маргарет села на кушетку рядом с Линдой, и они внимательно взглянули друг на друга. В этих темно-голубых глазах Линда прочла только грустный вопрос, в них не было никакой ненависти, никакой горечи.
— Я впервые увидела вас с Томом около месяца назад, в день спортивных игр. Он любит вас. Я с ним очень мало виделась, и он мне никогда ничего не говорил. Но я знаю это, потому что знаю его. Когда вы выйдете за него замуж, вы станете женой человека, который любит вас, и это сделает вас равной ему. Если это не так, то ваш брак будет страшной ошибкой. Для женщины, на которой лежит бремя последствий, это может стать катастрофой. Мне нелегко говорить, Линда. И вам тоже — что-то серьезное привело вас сюда, и один бог знает, чего вам это стоило.
— Я… я боялась вас. Но вы уже сделали меня немного счастливей, и я благодарна вам за это. Только бы вы не презирали меня!
Она увидела, что сделала ошибку, так как ее собеседница раздраженно отвернулась.
— Вы говорите, что хорошо знаете Тома, — продолжала она с легким вызовом. — А известно ли вам, что говорят о нем?
— Я ничего не слышала.
— Говорят, что он неблагонадежен… И это в такое время! Его собственные товарищи офицеры сомневаются в нем.
— Они говорят это ему в лицо?
— Он еще не вернулся домой.
— Но почему вы думаете, что это так серьезно? Я только знаю, что Том не считает нас всех сплошным совершенством, а всех зулусов — негодяями. И я бы, конечно, удивилась, если бы услышала, что он доволен своей службой в милиции.
— Я боялась, что вы скажете нечто подобное.
— Но это же выходит за рамки личного. Он, безусловно, сам отвечает за себя. И если ему не нравятся казни полковника Эльтона или еще что-нибудь, можно с ним не соглашаться, но нельзя же называть его предателем.
— Никто не называл его предателем.
— И, во всяком случае, мятеж, кажется, с треском провалился.
— Этого я не знаю. Том писал мне, и его письма заставляли меня цепенеть. Потом офицеры говорили, что он очень изменился и что они сомневаются в его лояльности. И вы говорите, что это вас не удивляет.
— Понятно… Значит, я имею к этому какое-то отношение?
— Говорят, что вы имеете влияние на Тома.
Линда никогда прежде не встречала женщины, которая умела говорить так объективно, которая считала брак союзом равных, которая заявляла, что мужчина в час опасности и мятежа может иметь собственные мысли, и ясно намекала на то, что и у женщины есть такое же право. За ее приятной и привлекательной внешностью таился дерзкий и неудовлетворенный ум. Вот почему она могла оказывать влияние на такого юношу, как Том, но именно поэтому она сама не была замужем. Эмма называла ее ирландкой-бунтовщицей, но это было просто злословие. Все буры помнили, что мятежные ирландцы сражались на их стороне против англичан. Расы и нации настолько спутались, что никто не мог разобрать весь клубок ненависти и недоверия.
— Не знаю, что мне и делать, — сказала Линда беспомощно.
— Если вы уважаете честность Тома — а я в этом не сомневаюсь, — вам остается только встретить его так же честно.
— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать.
— Я хочу сказать… Тома никто не сможет вести на поводу или подталкивать. Я не имею никакого влияния на него, если вас это интересует. Но я всегда чувствовала, что он умеет уважать мысли другого. Быть может, он не всегда соглашается, по правде говоря, он слишком упрям. А такой человек может закончить тем, что совсем ничего не станет делать, ибо ему трудно решиться на что-либо определенное.
— О, как вы ошибаетесь! В том-то и беда, что он что-то делает и этим беспокоит своих командиров. Он приказал высечь солдата за то, что тот взял овцу у какого-то кафра.
— Но в то же время Том остается офицером милиции. Вот что я подразумеваю под словом «решиться».
— Значит, вы считаете, что ему следует выйти в отставку, и вы были бы рады, если бы он так поступил?
— Да.
— Теперь я понимаю. Спасибо за правду. Мне остается только одно: молиться и надеяться, что этот день никогда не наступит.
Она встала. Лицо ее было бледно, зрачки сузились. Маргарет подошла к дверям и повернулась.
— Линда, из бурских стрелковых отрядов человек мог уйти, когда ему заблагорассудится.
— Верно, но если он уходил во время войны, его считали дезертиром. Его собственная семья отказывалась от него.
— В прежние времена женщины подавали пример мужчинам. Разве они не сражались бок о бок с мужчинами? Почему бы вам не последовать их примеру, если у вас такие мысли… Я хочу сказать, почему бы вам не вступить в милицию?
— Мне?.. Женщине?
— Да, женщине. Что вам мешает? Такой поступок оценят мужчины, да и Том вас поймет… если вы будете совершенно убеждены в своей правоте.
— Вы просто зло смеетесь надо мной.
— Почему? Линда, я сама поступила бы так, будь я на вашем месте.
Маргарет О’Нейл протянула ей руку на прощание, и Линда снова увидела грусть в ее глазах. Она казалась меньше ростом и печальней. И тогда Линда поняла. Она тоже влюблена, но безнадежно. Линда пожала протянутую ей руку, и глаза ее наполнились слезами.
— Прощайте, мисс О’Нейл, и спасибо. Я всегда буду помнить вас.
— До свидания, Линда.
Как в тумане она увидела Мбазо. Она рассеянно глядела, как проплывали мимо дома и деревья. Если мятеж кончился, если он с треском провалился и был лишь ночным кошмаром, а не реальностью, то все ее мучения кончились и злая клевета на Тома забудется. Они поженятся и спокойно поедут в открытой коляске по извилистым дорогам, все дальше и дальше, к самому подножию голубых вершин.
Но тут она снова вспомнила офицеров в Раштон Грейндже. Их вид говорил совсем о другом… Теперь, когда их кровь взбудоражена, они ни перед чем не остановятся, и в конце концов Том окажется прав. Они жаждут нападения, а не призывают к самозащите.
Вечером в Раштон Грейндж из Конистона прискакал, чтобы объявить тревогу, доброволец в штатском платье, но с патронташем и винтовкой через плечо. Майор Гаспар получил от разведки сведения, на основании которых приказал населению снова собраться в укрепленном лагере. В большом доме из офицеров оставался только адъютант майор Кэвелл — у него был приступ ревматизма. Он, прихрамывая, вошел в рабочую комнату, где Эмма Мимприсс и Линда сидели за шитьем.
— Боюсь, что к этому сообщению следует отнестись серьезно и немедленно отправиться в поселок, — сказал он.
Весь день и всю ночь со всех концов округи съезжались фермеры. Они привозили с собой винтовки и дробовики, и каждый что-нибудь добавлял к ходившим в толпе слухам. Майор Гаспар играл в карты с отставным чиновником — индийцем мистером Ффольксом. Одновременно он курил трубку и выслушивал новости. У него создалось впечатление, что племена зонди, нкуби и другие, занимающие весь огромный речной бассейн до самого моря, вооружились и сейчас объединяются, чтобы сообща нанести удар. Никто не видел настоящих импи, никто не видел военных костров и не слышал барабанного боя. Но фермеры верили слухам и были убеждены в том, что мятеж вновь начался. Майор Гаспар телеграммой затребовал кавалерийский полк, пулеметы и артиллерию. Ответ из штаба обороны предписывал ему сохранять спокойствие и не создавать паники. Но паника продолжалась.
Линда и миссис Мимприсс обедали в обществе окружного военного врача, как всегда, налегавшего на спиртное. Вечером появился полковник Эльтон в сопровождении группы офицеров, среди которых были его сын и майор Атер Хемп. Он поговорил о чем-то с врачом и ушел вместе со штабным капитаном, чтобы успеть уехать в столицу с вечерним почтовым поездом.
— Капитан Эльтон, что происходит на самом деле? — спросила Линда.
— Пока ничего определенного, — ответил тот. — Но что-то назревает. Месяц назад исчез вождь по имени Бамбата, и зулусы ждут его возвращения, как возвращения Махди[21], чтобы начать священную войну. Теперь он, говорят, вернулся.
— Это достоверно?
— Да, почти достоверно.
Она подумала об ооме Стоффеле и Оуме, оставшихся в опаленной зноем долине, среди краалей людей Бамбаты. Им, конечно, обо всем сообщат, и они сообразят, что делать, если наступит катастрофа. Там ведь живут Ломбарды, Нелы, Бофы и другие буры — решительные люди, умеющие действовать, не раздумывая. В Ренсбергс Дрифте был и отец Атера. Линда спросила Атера, удалось ли ему связаться с отцом.
— Связь нарушена. Линия, кажется, перерезана, — ответил он.
После всех сегодняшних бессвязных разговоров это был первый твердо установленный факт. Линия перерезана. Это означало изоляцию Края Колючих Акаций. Он переместился в неизвестность, а неизвестность исстари грозила смертью.
— Почему же ничего не предпринято?! — воскликнула она.
— А что можно предпринять? Ведь войск здесь нет, — ответил Клайв Эльтон.
Полк Ройстона будет сформирован через несколько дней, — сказал Атер. — Но мы мало что можем сделать. Регулярные части подлежат демобилизации.
— Вы берете добровольцев? — спросила Линда.
Она взглянула на Атера, развалившегося в кресле с сигарой в зубах. Воротник его мундира был расстегнут. Вечер был холодный, но его лоб и редкие рыжеватые волосы были влажны от пота. Она вспомнила, что он меткий стрелок, безжалостно и, как сказал Том, сверхъестественно меткий. Он говорил тихо, как будто был болен.
— Да, мне нужны еще люди. Большинство солдат — с юга, многие — с мыса Доброй Надежды. Но один эскадрон я хочу сформировать из местных жителей. Мне нужны не ходячие добродетели, а настоящие мужчины, умеющие ездить верхом и стрелять.
— Я умею ездить верхом и стрелять. Возьмите меня.
Мужчины рассмеялись. Эмма, которая что-то писала, сидя у бюро, подняла голову.
— Возьмите меня, — повторила Линда. — Или это запрещено законом?
— Такого закона нет, — согласился Клайв.
— Мне нужны мужчины, Линда, — повторил Атер. — Где я достану сапоги на вашу ножку?
— Об этом я позабочусь сама. Вы мне отказываете?
— Восхитительно, — сказала миссис Мимприсс. Она подошла к Линде и обняла ее за талию. — После этого ни один белый во всех четырех провинциях не посмеет уклониться от мобилизации. Атер, вы не имеете права отказывать.
— Я ставлю одно условие: мне известно о вас, что вы семнадцатилетний юноша, Корнелиус де Вет. Можете выбрать другое имя, какое вам нравится, и никаких вопросов.
— Значит, вы меня берете?
Он затянулся сигарой, с любопытством глядя на нее.
— Но без этих волос.
Линда подошла к бюро и несколькими быстрыми движениями распустила волосы. Она взяла ножницы. Они оказались тупыми. Она быстро перепилила густые пряди, и волосы, как скошенная трава, упали к ее ногам.
Из фермерского собрания принесли военную форму. Мундир был слишком широк в плечах, да и галифе сидело весьма неловко. Надев три пары носков, чтобы обуться в самые маленькие сапоги, Линда почувствовала себя неуклюжей. Но с патронташем и легким карабином через плечо, с волосами, спрятанными под мягким шлемом, она действительно была похожа на юношу солдата. Эта перемена помогла ей как-то по-иному увидеть ее друзей. Клайв Эльтон, представляя себе, как отнесется к этому его отец, с мрачным видом шагал взад и вперед по комнате. Военный врач, опорожнив несколько стаканов виски, решил, что все это — просто забавная шутка, но Эмма и майор Хемп усердно помогали ей. Линда видела их насквозь; она интуитивно чувствовала, что они думают сейчас о том, какое впечатление это произведет на Тома, и решимость ее постепенно угасала. Атер вышел и вскоре вернулся, ведя на поводу лошадь, реквизированную у фермера по специальному приказу полковника Ройстона. Она отказалась от нее, заявив, что пошлет за Тимми Малкэем и возьмет лошадь у него. Спрятав свое кольцо в нагрудный карман мундира, она вышла в темный сад поупражняться в ходьбе и в правильном ношении карабина, чтобы не казаться неуклюжей. Всем своим существом она ощущала ночь с ее беспокойными, смутными звуками и тенями, такими знакомыми, говорящими о просторе, о невидимом в темноте движении. Линда прижала к себе карабин, ей уже не терпелось показать, на что она способна. В ней больше не было страха. Она умела ездить верхом не хуже мужчины и знала, как обращаться с оружием, — в этом по крайней мере она была за себя спокойна.
Тимми отыскал ее у ворот сада, и она открыла ему калитку. Он узнал ее, только когда она заговорила с ним. Голос ее задрожал, когда она сказала:
— Тимми, не осуждайте меня, я вступила в армию.
— Зачем вам все это, мисс? — с недоумением повторял он.
— Пожалуйста, Тимми, не задавайте вопросов. Вы можете найти для меня лошадь?
— Вам придется спросить у лейтенанта Эрскина.
— Его здесь нет, вы потом ему все объясните. Ждать его мне некогда, он может приехать не скоро. А на фермы или на укрепленный лагерь могут напасть…
— Он здесь. Уиненский полк легкой кавалерии выгружается на станции. Я только что оттуда, мисс.
Он ждал ее ответа. Кругом было темно, луна спряталась в облака, и она была рада, что он не видит ее лица. Тимми был невысокий паренек, ниже ее ростом, но упругий, как проволока.
— Мисс, — сказал он, — может быть, мы пойдем на станцию встретить лейтенанта Эрскина? Оставьте карабин здесь; он, наверно, покажется вам слишком тяжелым.
— Нет, — ответила она, — я возьму его с собой.
По-видимому, большинство обитателей укрепленного лагеря собралось на станции. Люди толпились под газовыми фонарями платформы и сновали во мраке. Вагоны с лошадьми и пассажирские вагоны были отведены на запасные пути, чтобы освободить сквозную линию. Люди, похожие на манекены, неутомимо бегали взад и вперед, и под их ногами скрипели галька и шлак.
Тимми усадил Линду в маленьком зале ожидания. Она сидела на краю скамейки совсем одна, поставив карабин между коленями и опустив голову. Шипел единственный в комнате газовый рожок. Снаружи до нее донеслись взволнованные голоса и шарканье ног по гравию платформы. Глаза ее были закрыты, а пальцы еле удерживали карабин. Шаги заставили ее вздрогнуть, но она не подняла головы. Она чувствовала, что в дверях зала кто-то стоит. Линда поняла, что это Том. Ее виски и лоб похолодели, она была уверена, что вот-вот потеряет сознание. Он стоял, не двигаясь, и она боялась взглянуть на него. Может быть, он ее не узнал — Тимми мог сказать только, что его кто-то ждет.
Сняв шлем, она встала. Он уже вошел, был совсем близко, и она увидела в его глазах внезапную боль и удивление — это был взгляд человека, которого только что ранило. Его усталое, измученное лицо, казалось, осунулось еще больше. Карабин у нее упал, он его поднял.
— Почему… Разве они вербуют девушек? — спросил он.
— Я кавалерист полка Ройстона.
Она неожиданно рассмеялась, и кровь снова прихлынула к ее лицу. Он смотрел на медные буквы Р. П. на ее воротнике, на плохо подогнанный мундир, на волосы, свисавшие неопрятными локонами и завитками. Он отдал ей карабин.
— Надень шлем и пойдем, — сказал он.
Она послушно пошла за ним. Где-то по пути к ним присоединился Тимми. Они спрыгнули с платформы и пересекли железнодорожное полотно. Солдаты Конистонского взвода уже вывели из вагонов лошадей и теперь седлали их. Том посадил Линду на одну из запасных лошадей, а сам сел на гнедого. К ним приблизился майор Гаспар.
— Где вы намерены разместить своих солдат? — спросил он.
— Я их распускаю.
— Лейтенант, они крайне необходимы для обороны.
Том с минуту оставался в нерешительности, поглядывая на две темные шеренги всадников. Затем он попросил показать ему приказ.
— Особого приказа нет.
— А где неприятель?
— Это — мера предосторожности.
— В таком случае, сэр, сначала разыщите неприятеля, а где отыскать меня, вы знаете.
Он отдал честь и велел сержанту Дональдсону огласить приказ; разойтись по домам. Солдаты сорвали с себя шлемы и трижды прокричали «ура!» в честь своего лейтенанта. Толпа, которая не поняла, что происходит, подхватила этот клич ликования. Люди радостно бросились навстречу кавалеристам, выкрикивая имена и приветствия.
Том ехал шагом по темной улице поселка. Линда следовала за ним. В пекарне горел свет, в воздухе разносился запах свежеиспеченного хлеба. Около баррикады, окруженной проволочным заграждением, их окликнул часовой, пропустивший затем лейтенанта Эрскина и рядового кавалериста де Вета.
Том заговорил только после того, как они проехали больше мили. Лошади рвались вперед, а гнедой Тома, узнавая знакомые запахи и предметы, время от времени счастливо ржал. Тополя и ивы еле слышно шелестели, и несмолкающим хором квакали лягушки у реки.
— Какой здесь чистый воздух, — сказал он и спросил: — Чья это выдумка?
— Моя, Том.
— Этот проклятый мундир идет тебе… Я хочу сказать, у тебя очень привлекательный вид. Когда ты завербовалась?
— Сегодня вечером.
— Кавалерийский полк Ройстона. Боже мой, да это что-то новое. Кто отрезал тебе волосы?
— Я сама.
— И Эмма присутствовала при этом?
— Да. Но, Том, я все решила сама, она тут ни при чем.
— А отец?.. Он знает?
— Нет. Он не выходит из своих комнат.
— Еще бы! Он скорее доверится Умтакати, чем майору Гаспару. Ты хочешь повидать его?
— Я пойду туда, куда пойдешь ты, Том.
— Я тоже не хочу его видеть. Я еду в Парадиз.
На фоне усыпанного звездами неба она различала неясный силуэт его головы, покрытой шлемом. Запах, исходивший от-него, запах кожи, стираного мундира и сладковатый запах лошадиного пота, опьянял ее. Впереди у реки мерцали огоньки светлячков. Она сбросила свой кавалерийский шлем — он болтался на ремешке у нее за спиной. Всю дорогу она держалась на шаг позади и не сводила глаз с Тома. Он сидел в седле очень прямо, и только плечи его покачивались в такт движению лошади. За этого человека ей было стыдно, и этого человека она любила без памяти. Теперь ее охватил страх, страх, который пронизывал все ее тело странной, но приятной дрожью. Он приказал выпороть одного из своих солдат за то, что извечно считалось привилегией солдата, — за грабеж. Как ему удалось сделать это, если его собственные командиры считали, что он не прав? В душе она догадывалась: он говорил с ними тем спокойным, низким голосом, в котором таилась скрытая сила, сила характера, не имевшая ничего общего с его официальным положением. Она могла представить себе его глаза, внезапно становившиеся колючими, как осколки голубого камня. Вот таким она и любила его больше всего.
Когда они, свернув с дороги, остановились возле темного коттеджа, Линда вспомнила, что Мбазо в поселке и что в доме нет никого из слуг.
— Бедный Гаспар, — сказал Том. — Если он встретит Мбазо, он тут же объявит военную тревогу.
Дверь была не заперта. Они вошли и зажгли свет в комнатах. Мбазо приготовил все в доме так, как было, когда Том жил там один: рабочие башмаки Тома были начищены и ждали его, а матрац, на котором спала собака, разостлан в углу кухни. Линда сняла неуклюжие сапоги и краги и неслышно ступала в шерстяных носках по щербатым плитам каменного пола кухни. Разжигая огонь в плите и занимаясь приготовлением еды, она была счастлива, счастлива потому, что Том предоставил ее себе самой и не делал больше никаких замечаний насчет ее мундира, который постоянно напоминал ей о своем существовании, ибо грубая ткань немилосердно натирала ей шею и руки.
Они уже сидели за столом, когда в комнату ворвался рыжий сеттер. Он скулил и лаял одновременно и неистово носился вокруг стола. Он бил хвостом по мебели и царапал когтями пол. Том поднялся и стал ласкать его. Пес застонал, как человек. Потом, повизгивая и подняв вопрошающий взгляд, он положил голову на колени Тома, и радостная дрожь пробежала у него по спине к кончику хвоста.
— Вот как встречают героя, — сказала Линда.
Том засмеялся, поглаживая собаку по голове.
— Многие герои получат гораздо больше, чем заслуживают. И все-таки очень приятно видеть, как чуть с ума не сошел от радости старина Быстрый. Он, должно быть, учуял меня из Раштон Грейнджа. Неужели от меня так сильно пахнет?
— С тех пор как ты уехал, Том, он ежедневно бегал по поселку и все искал тебя.
Они вышли на открытую веранду. Воздух был неподвижен, пахло соснами и эвкалиптами, как будто лето нагрузило их слишком большим запасом смолы и они выдыхали ее в осеннюю ночь. Он обнял ее, чувствуя тугую округлость ее груди. Целуя ее, он вдыхал аромат ее дыхания, слабого и нежного, как белые лесные ирисы, растущие в ущельях. Том стоял в выбеленном углу веранды, а она сняла с себя мундир кавалерийского полка Ройстона и бросила его на каменные ступени, где он и пропитывался предрассветной росой.
Паника прекратилась. На следующее утро в легкой двухместной коляске они проезжали мимо запряженных волами фургонов, повозок и двуколок, возвращавшихся на фермы. Лошадьми и волами правили то пожилые фермеры, то молодые кавалеристы, которые прибыли накануне по демобилизации, но еще не успели снять свою форму, то кучера-зулусы — эти шагали рядом с повозкой в своих набедренных повязках и с длинными бамбуковыми кнутами на плече. В фургонах сидели черные няньки, чьи обязанности заключались в присмотре за белыми детьми. На одной повозке девушка-зулуска в вылинявшем синем платье и белом переднике держала на руках спящего золотоволосого ребенка лет двух.
Дорога была узка, и встречные останавливались, пропуская Тома и Линду. Мужчины отпускали шутки по адресу майора Гаспара — они называли его Джеком Исчадием Ада. Их, казалось, охватил безудержный оптимизм, и некоторые даже клялись, что Джек Исчадие Ада сам придумал восстание зулусов, чтобы заработать медаль. Возле проволочных заграждений они встретили Эмму Мимприсс. Она сидела в ландо одна, а лошадьми правил Мбазо. Она приветливо поздоровалась с ними, но Том заметил выражение жадного любопытстве, на ее лице.
— Увидимся позднее, Эмма, — сказал Том.
Беспокойный взгляд ее карих глаз метнулся к мешкам, сложенным в ящике для багажа.
— Пожалуйста, приезжайте к завтраку, — сказала она, улыбаясь. — Будет только наша семья, больше никого.
— Теперь наша очередь пригласить тебя, Эмма.
— Чудесно. Жду приглашения.
Линда не отрывала глаз от пыльной улицы, заваленной невообразимым хламом и перерезанной в дальнем конце еще одним проволочным заграждением.
Том обратился к Мбазо по-зулусски — его родственница не знала этого языка:
— Когда закончишь дела в большом доме, бери лошадь и поскорее возвращайся сюда. Найдешь меня в магистрате.
— Я приеду.
— До свиданья, Эмма.
— Au revoir, — ответила она, кивнув головой, и добавила: — Дорогие дети.
В магистрате, который помещался в задней комнате полицейского участка, они застали клерка из Питермарицбурга; он временно исполнял обязанности судьи и теперь был совершенно подавлен сложностью вставшей перед ним задачи — зарегистрировать брак по особому разрешению, да еще без предварительного заявления, да еще по требованию человека, принадлежащего к столь известной фамилии. Его беспокоило и отсутствие свидетелей, но наконец вместе с Мбазо появился Тимми Малкэй, и Тимми пошел на почту, чтобы привести связиста Ферфилда. Оба вскоре вернулись с букетом красных и белых роз, которые нарвали в саду военного врача. Линда расцеловала Томми в обе щеки, и он на секунду испугался, что она вот-вот заплачет, но она была слишком счастлива, чтобы плакать. Она смотрела на Тома из-за букета; глаза ее, казалось, были напоены светом, а щеки пылали. В ожидании официальной процедуры они написали письма Оуме, оому Стоффелю и мистеру Эрскину. Линде было грустно оттого, что рядом нет Оумы, но ведь той непременно захотелось бы устроить пышное празднество, на которое съехались бы сотни друзей со всей округи, с обильными яствами, с персиковым и вишневым ликерами, домашними наливками, бесконечными увеселениями, шутками, танцами и так далее, и все это длилось бы целую ночь. Пожалуй, даже лучше, что старуха не увидит столь скромной церемонии, которая ее, конечно, разочаровала бы. Линда писала:
«Я бесконечно счастлива, любимая моя Оума. Я не могу себе представить, что сердце женщины может быть исполнено большего восторга, чем нынче мое. Я не заслужила такого счастья. Я расскажу тебе все подробно, когда вернусь из Берга. Да хранит бог тебя и дорогого оома Стоффеля в добром здоровье и благополучии»…
Временный судья кое-как довел до конца церемонию гражданского брака, пожал им обоим руки и сказал:
— Желаю вам счастья… Желаю вам счастья.
На этом все закончилось, и они вышли на залитую утренним солнцем улицу. Том сказал своим солдатам, где его разыскать, если что-нибудь случится.
— Ничего не случится, — возразил Тимми. — Мы постараемся вас не беспокоить… хотя бы с месяц.
Мбазо послали вперед привести в порядок горный домик, развести огонь и выковырять осиные гнезда. Он поднял руку, приветствуя Тома по всем правилам: «Том-хранитель дороги, Тот, Перед Кем Отступает Преступник». Линду он назвал: «Инкосазана!»[22], тем самым признавая в ней жену своего господина.
Они неторопливо двигались по красной глиняной дороге, держа курс на запад. Позади остался гигантский зубчатый хребет африканского нагорья, уходящий ущельями и заросшими кустарником расселинами в сторону жаркого Края Колючих Акаций. Оглянувшись с холма, они увидели бы далеко на горизонте, в легкой дымке тумана черные вершины Кудени и Нкандлы, эти рубежи богатой и обильной земли зулусов. Впереди каймой занавеса, свисающего с холодного неба, виднелись синие горы. Линда и Том остановились позавтракать в фермерском доме, скрытом среди высоких деревьев. Они уже миновали районы, охваченные паникой, и здесь фермер расспрашивал их с таким любопытством, словно молодая чета приехала совсем из другой страны.
Днем они снова ехали по плодородной равнине. В степи все бурно созревало, и зеленый цвет уже сменялся рыжеватыми красками. В некоторых местах жгли кустарник, чтобы проложить дорогу, столбы дыма неподвижно висели в воздухе, и полосы выжженных кустов казались черными бархатными лентами. Линда вспомнила мир, описанный Теккереем в «Ярмарке тщеславия», и спросила Тома, помнит ли он еще Англию. Он помнил, как играли в крокет на зеленых лужайках дети, помнил громадный вокзал, где под куполообразной стеклянной крышей дымили паровозы… Кто-то угостил его большим розовым леденцом.
— Тогда мне казалось, что я очень счастлив, — сказал он. — Я сначала думал, что причиной этому была моя мать, но она умерла, когда мне не было еще и двух лет, и я знаю ее только по фотографиям. Сюда она ни разу не приезжала. Эмма как-то сказала мне, что она была хрупкой женщиной и боялась даже думать о Черной Африке.
— Ты считаешь Англию своим домом?
— Нет, мне она кажется скорее школьным учебником по истории, — засмеялся он. — У меня вообще никогда не было ощущения, что я дома, — разве что в Парадизе, когда ты была там.
Горы, казалось, все удалялись, чтобы никогда больше не приблизиться. За одним рядом предгорий следовал другой, пока дорога не стала круто подниматься вверх, извиваясь среди лесистых ущелий. Наконец они приехали. Дом стоял в лощине небольшого плато; он был сложен из серого камня, с крытой камышом крышей и верандами со всех четырех сторон. Вокруг росли кедры, такие высокие, что они закрывали даже вид на горы. Заброшенная пашня спускалась со склона холма к ручью, окаймленному уже желтеющими ивами. Ферма была расположена на высоте почти в семь тысяч футов, и зима приходила туда рано; через несколько недель начнутся ночные заморозки, может налететь метель, которая укроет белой пеленой вершины гор и предгорье.
Линда обошла комнаты, где стоял запах сухой травы, осмотрела крытые черепицей веранды. В сезон ловли форелей сюда приезжали рыболовы, поэтому дом содержался в чистоте. В воздухе пахло дымом, тянувшимся из кухонной плиты.
— Как хорошо было бы остаться здесь навсегда! — сказала Линда. — Ты мог бы устроить здесь ферму, Том, и ничто никогда не беспокоило бы нас, никогда.
— Я мог бы разводить здесь канадскую форель.
— И курдючных овец.
— И клубнику.
— Это уж слишком по-английски. Лучше посадить колючие груши.
— Бесполезно — обезьяны утащат их.
— Разве здесь есть обезьяны?
— Множество обезьян; есть и леопарды, и антилопы ходят целыми стадами.
Соседи, которые жили на расстоянии многих миль друг от друга, люди без денег, но благодаря своим фермам обеспеченные всем необходимым, прослышали об их приезде. Ходили слухи, что лейтенант Эрскин весьма отличился в подавлении мятежа. Три семьи, породнившиеся между собой через браки, явились с визитом вежливости. Седобородый фермер учтиво заявил от лица всех:
— Мы не хотим отнимать у вас время, но надеемся, что вы погостите здесь как можно дольше.
Когда гости отбыли в своих ветхих двуколках, запряженных пони, Линда со вздохом заметила:
— Какие прекрасные манеры. Это, должно быть, те, кого танте Анна называет крестьянами.
— Нам надо бы стать крестьянами, — сказал он.
— А почему бы и нет, Том?
— Мы не можем стать крестьянами, пока у нас есть наш верный Мбазо, который будет топить печи, а в один прекрасный день отвезет нас к морю. Здесь в горах люди не могут найти работников, потому они сами все делают. Бедные, простые и вежливые — вот какими делает людей земля.
— Том, ты кончишь тем, что будешь возделывать свою землю и питаться кашей. А на что я куплю себе пару туфель?
— Я сделаю тебе деревянные башмаки.
— Чудесно, только ведь ты не знаешь даже, как к этому приступиться. А деньги твоего отца все пропадут.
Под яркими, палящими лучами солнца они бродили по берегам ручья, смотрели, как резвится в воде форель. Было так тепло, что вполне можно было купаться, и они плескались в прудах или лежали нагишом рядом на гладких, отполированных камнях, загорая на солнце. Линда ерошила свои короткие волосы, чтобы они скорей высохли. Она была похожа на маленького бобренка; таким доверчивым, игривым и естественным бывает этот зверек, когда чувствует себя в безопасности. В каждом ее движении были своеобразное изящество и очарование; кожа ее после холодной горной воды отливала теплым розоватым оттенком. Никогда в жизни не увидеть ему чего-либо более совершенного, чем эта девушка; да он и не желал ничего другого. Она сама была целым миром и целой жизнью, раем, где все дозволено, где нет места сожалениям и печали.
На третий день их пребывания в горах, когда они вернулись домой на заходе солнца после поездки верхом, обнаружилось, что Мбазо исчез. Том осмотрел весь дом. Третья лошадь была на месте. Мбазо не взял ничего, он просто бросил свою работу и ушел пешком. Линда готовила ужин, а Том, болтая ногами, сидел на кухонном столе и вспоминал все, что произошло за эти три дня, — словно припоминая целую песню по одной ее ноте.
— Завтра приедет Тимми, — сказал Том.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю Мбазо.
— Том…
Она умолкла на полуслове и тихонько вложила свои руки в его ладони, и, когда она потом подняла голову, лицо ее светилось улыбкой.
— Может быть, он не приедет. Может быть, ты ошибаешься. Но даже если он и приедет, у нас еще есть немного времени.
Коломб пробирался по заросшей кустами тропинке из долины Мпанза и перешел через реку как раз возле здания магистрата в Ренсбергс Дрифте. Он был без оружия, совсем один и шел очень быстро. Когда он начал собирать оружие, ему пришлось столкнуться с глубокой враждебностью со стороны некоторых пожилых людей, среди которых особенно выделялся знахарь Малаза из племени Бамбаты. Малаза говорил, что оружие — мерзкое порождение белых и что оно, конечно, разгневает духов. Когда ему возражали, что у Бамбаты самого есть оружие, он только плевался, потрясая своими побрякушками, и кричал: «Разве народ зонди живет спокойно?» Коломб не мог заставить себя в присутствии старших произнести новую истину, которая переполняла его сердце: «Никаких духов не существует. Это ложь, и мы глупцы, что верим ей». Он продолжал собирать оружие. Старики называли его горячей головой и смутьяном, но он отвечал:
— Что вы знаете? Вы думаете, что паровоз движется при помощи колдовства. Я побывал внутри одного паровоза и ковал железо для множества других. Эти машины сделаны человеком. Мы тоже будем их делать, и они будут бегать днем и ночью быстрее самой резвой лошади. Нужно лишь побольше думать.
Но они, охваченные страхом, только невнятно бормотали что-то в ответ, нюхали табак и чихали, не желая разгневать духов.
Вскоре после того, как Коломб пересек дорогу, он подошел к Мисгансту, ферме Черного Стоффеля. Он спускался по тропинке к стоявшему в долине маленькому домику с железной крышей. Бур сидел под большим развесистым деревом возле дома и отдыхал. Неподалеку возвышался холмик свежей красноватой земли. Стоффель был мрачен и взволнован, во взгляде его была какая-то горечь.
Коломб сразу же понял, что Стоффель копает могилу, поэтому он присел в сторонке и молчал, пока бур сам не заговорил с ним.
Они поздоровались, и Стоффель попросил его помочь ему рыть могилу. Он говорил по-английски, деловито и просто, как будто в горе своем забыл, что Коломб — черный, и видел в нем равного себе смертного. Коломб снял рубаху и спустился в яму. Он не боялся рыть могилу для белого; белые укладывали своих покойников в ящики, а зулусы сажали их в могилу завернутыми в одеяло и клали туда кухонную утварь, копья и украшения. Белые не верили в то, что души умерших перевоплощаются в змей и наблюдают за живыми иногда с жалостью, а иногда со злорадством. Так же, как и он, они верили, что души добрых людей уходят в иной, блаженный мир, где у них есть общий отец и общий пастырь.
Закончив работу, он вошел в дом и увидел, что Стоффель уже заколотил крышку гроба, в котором лежала его старая мать. В доме, кроме одной черной служанки, никого не было. Они вынесли гроб и опустили его в могилу: головой — к дереву, а ногами — к маленькому, одинокому домику. Затем Стоффель надел свой длиннополый черный сюртук и взял в руки библию. Стоя у могилы с обнаженной головой — черные волосы падали ему на плечи, — он долго говорил что-то на голландском языке, которого Коломб не понимал. Служанка, опустившись на колени и заломив в отчаянии руки, горько плакала. Черный Стоффель читал двадцать второй псалом:
— «De heer is mijn herder, mij zal niets ontbreken. Hij doet mij nederliggen in grazige weiden; hij voert mij zachtkens aan zeer stille wateren. Hij verkwikt mijne ziel, hij leidt mij in het spoor der geregtigheid om zijns naams wil. Al ging ik ook in een dal der sceaduw des doods, ik zoude geen kwaad vrezen…[23] потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня…»
Они засыпали могилу землей и вернулись в дом. Черный Стоффель, сразу побледневший и осунувшийся, сидел в тени на веранде. Только встретившись взглядом с Коломбом, он спросил:
— Ну?
— Инкоси, — сказал Коломб, — я пришел предупредить тебя. Ты должен уйти.
— Как я могу уйти? Все кафры сегодня убежали. Некому привести волов и лошадей.
— Завтра я пришлю двух мальчиков. Инкоси, уходи, пока не взошло солнце.
— Почему ты пришел сюда сказать мне это?
— В городе в доме Бошоффа ты позволил мне переждать, пока на улицах стреляли.
Стоффель недоверчиво кивнул головой.
— У тебя пасся мой скот. Возьми его с собой. Мальчики доведут весь скот до Уинена.
Оба они молча посмотрели на землю, а затем Коломб, не сказав больше ни слова, встал и ушел.
Настала ночь. Ровным быстрым шагом Коломб пробирался сквозь густой кустарник, по коровьим тропам, хорошо знакомым ему и к тому же отлично видным при свете луны. На вершине высокого, со скалистыми уступами холма, что стоял как часовой у входа в долину, он увидел яркий свет костра. Второй большой костер был разложен ниже, в кустах, около крааля Мгомбаны, ближайшего помощника Бамбаты. Пока он приближался к хижинам, часовые не раз окликали его и, узнавая, пропускали дальше. Это были меры военной предосторожности, и вскоре он увидел вооруженных людей в количестве примерно одного отряда, тесной группой сидевших вокруг костра. Отблески пламени играли на заново отточенных остриях ассагаев, на щитах и смазанных жиром лицах воинов. На многих из них были чокобези — эмблемы боя: белый бычий хвост, привязанный ко лбу, вздымался страшным гребнем над головой. Мгомбана сидел на корточках вместе со старейшинами, — они держали военный совет.
— Люди не могут сражаться, их еще не заговорили, — утверждал знахарь Малаза.
— Мы не сражаемся, — сказал Мгомбана. — Мы только выгоняем захватчиков и расчищаем путь нашему законному вождю.
— Магаду! — заревели воины.
Это было прозвище Бамбаты, их законного вождя, и означало оно «Быстрый бегун». Позади старейшин, прислонясь к стене хижины, стоял маленький бородатый человек в европейском костюме, и Коломб с удивлением узнал в нем проповедника Давида. Он надеялся, что ему удастся поговорить с Давидом, но воины вдруг вскочили на ноги и бесшумно скрылись в кустах. За ними последовал Мгомбана, и Коломб пошел туда же. Воспользовавшись отсутствием Бамбаты, белое правительство свергло его и назначило вождем его дядю, старика, по прозвищу Ворона. Воинам предстояло расправиться с Вороной. Некоторые предлагали зарезать его и распороть ему живот, но Мгомбана, который не получал приказа проливать кровь, распорядился лишь арестовать его и связать ему руки. Старика, одетого в алый солдатский мундир, подаренный ему правительством, нашли у костра возле его собственного крааля. Он встал, колени его дрожали.
— Где теперь твои белые друзья? — глумясь, выкрикивали молодые воины и плясали вокруг него. — Нам нужен не белый король, а черный!
Возвращаясь, они, не таясь, шагали по дороге белых, гладкому шоссе, прорубленному сквозь скалы и кустарник самими же черными в принудительном порядке. Им казалось, что теперь дорога принадлежит им, что они взяли ее себе; они заберут все: землю, поля, долины и пастбища с сочной травой. На фоне освещенного луной неба вырисовывались голые сучья деревьев. Над вершинами холмов, в той стороне, откуда всходила луна, мелькали огненные искры. Восстание, по-видимому, начиналось — сигнал был дан, и совсем еще не готовые к бою племена выходили наконец навстречу смерти. Накануне они услышали, что солдаты правительства убили двенадцать человек возле Энонского леса. Им рассказал об этом проповедник Давид. Английское правительство пыталось спасти их, но местные власти, жаждавшие крови, решили иначе. Войска уже были распущены по домам, и христиан-дровосеков расстреляла конная полиция. А теперь полиция устремилась на север, чтобы покончить с Бамбатой. Час наступления пробил.
Возвратившись около полуночи к краалю Мгомбаны, воины, которые ходили арестовывать Ворону, застали возле загона для скота целый полк. Это был личный полк Бамбаты, и во главе его они увидели самого вождя, высокого и худого, обнаженного до пояса, в новом галифе. В руках у него была скорострельная винтовка системы «Маузер», блестевшая маслом в свете костра. У Бамбаты были большие глаза, широкие скулы и большой жестокий рот. Позади него стояли знахарь Малаза и проповедник Давид, но гораздо важнее и для него, и для воинов были его помощники, расположившиеся справа и слева от вождя. Один из них был Пеяна, высокий, крепкого сложения человек с насмешливым взглядом. Коломб вспомнил, что слышал его хриплый, угрожающий голос в поселке Виктория. Этого зулуса знатного происхождения, фамильярно рассуждавшего о Младенце, часто видели в доме старой мисс Брокенша. Коломб не доверял ему и с упавшим сердцем смотрел на его властное, с резкими чертами лицо. Второго помощника он не знал. Это был молодой человек в европейском костюме и полотняном шлеме, вооруженный винтовкой, с патронташем на боку. У него было поразительное лицо: мрачно насупленные брови, умный взгляд, полные, красиво очерченные губы. Шепотом называли его имя: Какьяна, телохранитель самой Динузулу, Младенца.
Какьяна обратился к собравшимся воинам. Он говорил короткими фразами, нетерпеливо. Он сообщил им, что Бамбата выделен из всех остальных. Ему оказана честь начать наступление. Белые рассчитывают уничтожить Черный Дом. На Бамбату возложена задача заманить белых в дремучие леса за рекой Тугела. Тогда пробудится вся земля и с севера придут зулусские импи. Не разрешается трогать белых женщин и детей. Враги — не женщины, не дети, а только вооруженные белые солдаты. Народ и правительство Англии благоволят к их колонии. Если будут обижены белые женщины, это вызовет озлобление Англии, и к Черному Дому будут плохо относиться.
— Кто избрал нашего вождя Бамбату? — спросил какой-то старик.
— Младенец, — ответил Пеяна.
— Примет ли он участие в сражении?
— Он сам знает, что ему делать.
Раздался возмущенный ропот, и сомневающийся замолчал.
— А теперь я намерен перерезать тебе глотку, — насмешливо обратился Бамбата к своему дядюшке Вороне.
— Поступай мудро, сын моего брата, — сказал Ворона, — но не высмеивай моего мужества.
— Никакой резни не будет! — крикнул Какьяна. — Этого человека накажут обычным порядком — по приговору всего племени.
Глухим бормотаньем все присутствующие выразили свое согласие. Коломб увидел, что Ворону отвели в сторону и бросили на землю вниз лицом. Молодой обнаженный воин встал коленями ему на спину и веревкой связал ему локти, запястья, колени и щиколотки. Теперь все пути к отступлению были отрезаны. Коломб бесшумно отполз в кусты. Луна зашла, но он знал дорогу, он шел обратно в крааль Но-Ингиля, где его ждала Люси и где он спрятал для себя магазинную винтовку системы «Энфилд» и двадцать обойм с патронами.
Мистер Хемп послал трех полицейских восстановить власть Вороны и арестовать Бамбату. Такой малочисленный отряд, решил он, покажется зулусам определенной уступкой и не вызовет никаких враждебных действий, Стоя на вершине холма, Бамбата наблюдал за полицейскими, которые сначала ехали по дороге, а затем свернули в кустарник на коровью тропу. Целый отряд сидел в засаде, чтобы остановить их. Бамбата трижды выстрелил; делая это, он знал, что первый наносит удар белым — теперь отступления нет, даже если бы он и захотел отступить. Сидевшие в кустах воины ждали боевого клича, и Бамбата с вершины холма увидел, как полицейские схватились за свои карабины и начали поспешно стрелять по кустам. Затем они повернули лошадей и ускакали, а с холма вдогонку им несся торжествующий смех.
Белые тоже не теряли времени. В Грейтауне, на железнодорожной станции, в шести часах ходьбы от места этого происшествия выгружался полицейский отряд, только что вернувшийся после расправы в Энонском лесу. В закатных лучах солнца воины увидели на красноватой ленте дороги сомкнутые ряды одетых в хаки всадников, потоком хлынувших в долину. Пыль стояла столбом, серой пеленой покрывая акации, змееподобные каучуковые деревья и кедры.
— Черепаха высунула голову, — сказал Бамбата Мгомбане.
Коломб, сидя в краале своего деда, подробно рассказывал обо всех событиях роковой ночи, и, когда он закончил рассказ, старик, волосы которого были почти совсем белы от старости, медленно произнес:
— Через эту реку есть только один путь. Много людей погибнет, прежде чем все это кончится.
Молодые люди поняли, что он хотел сказать: нет иного выхода, кроме как сражаться и вытерпеть все до самого горького конца. Но-Ингиль велел женщинам и мальчикам приступить к жатве, убрать каждый колосок зерна, каждый початок кукурузы, каждую тыкву, даже те, что еще не совсем созрели. Он указал, в каких местах вырыть подземные склады-тайники для зерна, и велел унести вырытую землю и разбросать ее по пашне.
Мбазо, который оставил службу у Тома, явился днем в крааль Но-Ингиля вместе с немногословным великаном Умтакати. Поздоровавшись, Коломб спросил у Мбазо о четырех винтовках, оставшихся в доме Тома.
— Их там нет, — ответил Мбазо. — Том сломал их. Они все время лежали на месте, но накануне своего отъезда он отнес их к плотине, разбил о камень и бросил обломки в воду.
— Он сделал выбор, — сказал Коломб, и Люси удивилась, почему он так спокоен, когда потеряны те винтовка, которые могли бы принадлежать им и ради которых они стольким рисковали. Она подумала о своем отце Мьонго: он был так тяжело ранен, что не мог даже предстать перед судом. Белые, конечно, не пощадят его и расстреляют сразу же, как только он сможет встать на краю своей могилы. Ее сердце разрывалось от горя и жажды мщения.
Коломб вырыл из земли три винтовки. Одну из них, магазинную, системы «Энфилд», он взял себе. Две другие, старого образца, сохранившиеся еще со времен бурской войны, он дал Мбазо и Умтакати. Великан нерешительно ощупывал оружие и с испуганным видом осторожно трогал медные патроны. Он предпочел бы взять в руки ассагай и щит, но не делал этого из любви к Коломбу и в смутной надежде, что винтовка действительно может оказаться лучшим оружием. Отец Коломба, Офени, отказался даже дотронуться до винтовки. Это был маленький человечек с добрым, изборожденным морщинами лицом и веселыми глазами, всегда мягкий и уступчивый. Однако он заявил, что еще не так стар и что тоже будет сражаться, но привычным ему оружием. Весь день приходили мужчины и женщины за советом к своему почтенному отцу. Пришла и мать Эбена Филипса, Номлалаза. Она была третьей женой сварливого старика, по имени Бхека, но предпочитала обратиться за советом к отцу, нежели слушать мужа. Это была толстая, красивая женщина с довольно светлой кожей; теперь она уже не стыдилась того, что родила ребенка от белого. Из всех девушек, с которыми спал Филип Эрскин, ей одной не повезло — она забеременела. Другие девушки были обесчещены белыми торговцами, фермерами, миссионерами, перевозчиками грузов, солдатами, но никто — столь важным господином, каким был Филип. Она назвала своего сына Узана — Ничье Дитя, боясь, что Филип разыщет и погубит ее. Он этого не сделал. Он просто уехал за море и там взял себе белую жену, которая родила ему сына Тома. Позднее он позволил американским миссионерам забрать Узану, учить его и превратить в «боломена» — человека смешанной крови с английским именем.
Всем, кто приходил за советом, Но-Ингиль говорил:
— Идите домой, снимайте урожай и прячьте его. Если придут белые солдаты, сами прячьтесь. Пусть не увидят они ни вас, ни ребенка, ни старухи, пусть они не увидят даже сустава вашего мизинца. Когда белые рассержены, они становятся волками.
Эти слова вселяли ужас в членов его семьи. Женщины начали отчаянно вопить, их удалось угомонить только хлыстом. Коко глядела на них с презрением.
— Кто боится умереть? — спрашивала она.
— Война есть война, — ответила одна из плачущих женщин, — но война с белыми — это смерть.
Люси умоляла Коломба позволить ей сопровождать импи, идти вслед за воинами, нести еду, подсматривать за белыми солдатами и при случае красть оружие. Она не сказала ему, что беременна уже второй месяц; когда нельзя будет дольше это скрывать, она покинет его и спрячется, как советует Но-Ингиль. Мбазо не был женат, но у Умтакати была старая жена с пятью детьми и молодая, на которой он женился меньше года назад и которая ждала первого ребенка. Он ушел, держа винтовку наперевес, чтобы обеспечить их всем необходимым. Через два дня он присоединится к импи, сказал он.
Весь Край Колючих Акаций в тот день гудел, как улей. Коломб и Мбазо в сопровождении Люси, которая несла на голове горшок с едой, спешили в штаб Бамбаты. По дороге они встречали группы вооруженных юношей, наблюдавших за мобилизацией важных индун, шествовавших в сопровождении телохранителей, переносчиков съестных припасов, оружейных мастеров с молотами, кузнечными мехами и европейскими железными наконечниками, которые надевались на ассагаи. Те немногие семьи буров, которые жили на обособленных фермах и существовали, как и Стоффель, на доходы от своей земли, находившейся в аренде у зулусов, исчезли в течение одного дня. Осталось только несколько англичан — четыре женщины, в том числе миссис Хемп, и маленький мальчик, — все они укрылись в Ренсбергс Дрифте. Всем остальным завладели черные. Центр событий переместился из магистрата в военный лагерь вождя племени зонди. Воины, которые прибывали туда отряд за отрядом вместе со своими командирами, вырубили в кустарнике большую круглую лужайку и из ветвей акации и травы построили там кольцо укрытий. С каменных утесов на вершине холма часовые просматривали всю дорогу: когда части белых выступят, об этом в ту же минуту будет известно и доложено Бамбате.
Уже смеркалось, когда Коломб, Мбазо, Офени, Люси и другие члены их семьи добрались до лужайки. Воины сидели полукругом, лицом к вождю и его помощникам, а позади стояли женщины и медленно, ритмично хлопали в ладоши. Среди кустов, близ укрытий, горели костры, наполнявшие воздух запахом дыма, жареного мяса и каши. Возле вождя тоже потрескивал костер, освещая его лицо и сурово блестевшие глаза окружавших его людей. Из большого черного глиняного горшка, висевшего над огнем, шел пар; вокруг этого сосуда ходил знахарь Малаза, бросая в кипящую воду снадобья, которые он доставал из рожков и мешочков, прикрепленных к его поясу. Рядом, перед горшками самых различных размеров, сидели на корточках его помощники; вся утварь была самодельная.
— А нам, тем, кто пойдет с винтовками, тоже поможет этот заговор? — шепотом спросил Мбазо.
— Молчи, брат! — предостерег его Коломб. — У нас слишком мало таких, у кого есть винтовки.
Воины вытянулись цепочкой и стали по одному подбегать к костру, и Малаза каждого ударял по спине свежеобструганной палкой. Помощник зачерпывал кипящую жидкость тыквенным черпаком, и каждый по очереди отпивал по одному глотку. Коломб тоже хлебнул этого зелья и по жжению во рту, в горле и на губах понял, что это яд. Воинам было приказано тотчас же проглотить напиток и одному за другим бежать к яме, вырытой помощниками знахаря. Коломба у ямы вырвало, и он отошел от нее, задыхаясь от кашля и заливаясь слезами. Он знал, что это — церемония очищения, но ему еще ни разу не доводилось пробовать столь отвратительное снадобье. У некоторых рвота продолжалась до тех пор, пока они совершенно не обессилели и не покрылись холодным потом. Все громко восхваляли силу волшебного напитка. Мбазо тоже восторгался им. Он был язычник и верил в заговоры. Единственное сомнение вызывала у него винтовка — ни одно снадобье не было таким могущественным, как порох и свинец. Воины снова собрались вместе, а Малаза и его помощники закопали яму и сожгли над ней все снадобья, чтобы прогнать злых духов, извергнутых воинами. Затем на травяной подстилке были разложены большие куски мяса только что зарезанного быка. Малаза посыпал их белым порошком из своего рога и бросил на костер, где они зашипели и затрещали. Коломб стоял в первом ряду воинов и не мог сдержать глубочайшего волнения, стеснившего его грудь; у него вздулись жилы на шее и на висках. Он погладил пальцами гладкую поверхность винтовки, и это несколько успокоило его. Простые труженики из племени зонди, обычные рабы белых, превращались в фанатиков-убийц, готовых на что угодно, лишь бы пролить кровь своих врагов. Коломб знал это, он понимал все безрассудство, всю ненадежность такого боевого пыла. Он понимал, что ярость воинов будет очень недолго гореть ярким пламенем, как бушующий лесной пожар, а потом превратится в пепел. Однажды взметнув свои копья в небо, они на целый человеческий век удовлетворятся этим и будут смиренно ждать нового случая или молча гибнуть.
Воины положили свое оружие на землю, и знахарь повел их к костру. Малаза выгребал из огня покрытые пеплом недожаренные куски мяса и подкидывал их высоко в воздух. Когда мясо падало, кто-нибудь подхватывал его, откусывал кусок и снова подбрасывал вверх. Отблески огня играли на мелькавших в воздухе руках, на поднятых кверху лицах, на взлетавших и падавших кусках мяса.
— Кто открыт? Кто открыт? — вопил Малаза, бегая вокруг костра, как бешеный пес.
— Мы открыты, — орали воины.
Этот ответ означал, что не все попробовали снадобья, не все заговорены от оружия врага. Находясь в этой гуще потных тел и топающих ног, Коломб не двигался с места и не пытался схватить заговоренное мясо. Он принял дозу очистительного снадобья только для того, чтобы избежать подозрения, но в этой толпе его не заметят. Сквозь клубы пыли и дыма он разглядел проповедника Давида, который по-прежнему стоял немного в стороне от Бамбаты и других командиров; глаза его были опущены, а губы что-то беззвучно шептали. В руках у него была резная фигурка из темного полированного дерева — Иисус, сын человеческий, распятый на кресте. Фигурка была величиной с предплечье и висела у него на шее на ремешке.
— Кто открыт?
— Мы открыты.
— Кто открыт?
Вопли и крики нарастали, и затем Малаза, согнувшись почти до земли, начал пробираться сквозь толпу; пузыри и пустые стручки, которыми он был обвешан, гремели в такт резким движениям его почти обнаженного тела. Он, казалось, пытался по запаху отыскать злых духов, и Коломба на секунду охватила тревога, словно его мысли могли выдать его. Но Малаза снова очутился на середине лужайки и свирепо закричал:
— Кто закрыт?
— Мы закрыты! — гремели воины, топая ногами.
— Вы, вы, вы закрыты от пуль белых людей. Храните обычай, не касайтесь женщин.
Пеяна, один из приближенных Младенца, крикнул хриплым голосом:
— Снадобья были присланы сюда по приказу Младенца. Они сильнее, чем все другие средства. Они превратят пули белых солдат в воду. Ни одна пуля не проникнет в тело.
Бамбата, ухмыляясь, поднял винтовку над головой. Воины бросились к нему и остановились в нескольких шагах от него. По старинному обычаю несколько воинов нарочно начали притворно оскорблять своего вождя; называя его трусом, они плевали на землю у его ног. Когда они отступили, в освещенную костром полосу вступили женщины. Красная глина, размазанная по их лицам, делала их глаза похожими на темные круги. Они начали танец, подражая военному танцу мужчин. Некоторые из них сбрасывали с себя одежду, сопровождая это непристойными телодвижениями и возбужденно жестикулируя. Бамбата выхватил палку из рук Какьяны.
— Убирайтесь вон, ведьмы, — закричал он. — Это мужское дело. Убирайтесь к вашим горшкам.
Затем он деловым и властным тоном обратился к импи. Они должны бесстрашно ударить по частям белых, а потом сразу отступить в горные леса, за реку Тугела. Они не будут одиноки. К ним присоединятся другие племена, и белые будут окружены со всех сторон.
— Наши враги — правительство и белые солдаты, — повторил он. — Мы не воюем с женщинами, детьми и безоружными мирными жителями. Не трогайте их. Сегодня вы приняли сильное снадобье. У врага нет средства сильнее. У нас есть также бог белых проповедников. Некоторые из вас верят в него, другие — нет. Мы не будем ссориться из-за этого — в этой борьбе у нас единая цель. Так говорит и учитель Давид, так записано в его книге.
Давид вышел вперед и, склонив голову, начал читать молитву. Коломб и еще несколько христиан из числа импи вторили ему, а затем произнесли «аминь», как учили их в церкви. Потом с тем же благочестивым и смиренным выражением лица, какое появлялось у него, когда он проповедовал с амвона, Давид обратился к заговоренным воинам. Их тела сверкали в свете костра и грозные чокобези качались над их головами.
— Я человек божий, я не ношу оружия. — Он простер вперед руки розовыми ладонями вверх, и распятье закачалось у него на шее. — Я несу людям крест и слово божье. Но человек создан из плоти и крови, и вы — мои братья, мой род. Я бросил все и последовал за вами, ваша борьба — моя борьба. Гнев божий падет на правительство, власть будет взята из его рук и передана нам, Черному Дому. Такова высшая воля. Сражайтесь храбро, никогда не отступайте. Братья мои, вы справедливы в гневе своем; да живет он долго и пылает, как солнце, что горит все жарче с каждым днем и никогда не гаснет.
Он попросил света, и какой-то юноша сунул в костер сухую ветку акации, а затем выхватил ее, искрящуюся и шипящую, и поднял высоко над ним. Давид вынул из кармана библию, и, пока он нерешительно перелистывал ее страницы, Коломб заметил, что руки его дрожат, а лицо искажено душевной болью. Он прочитал из плача Иеремии:
— «Наследие наше перешло к чужим, домы наши к иноплеменным; мы сделались сиротами, без отца; матери наши — как вдовы. Воду свою пьем за серебро, дрова наши достаются нам за деньги. Нас погоняют в шею, мы работаем и не имеем отдыха. — Затем почти пропел: — Те, кто гибнет от меча, лучше тех, кто гибнет от голода, ибо эти последние чахнут, лишенные плодов своих полей».
Христиане снова пропели «аминь», к ним единодушно присоединились низкие голоса язычников. Они убедились, что слова, сказанные богом Давида, совпадают с их собственными словами и мыслями, и были потрясены тем, что эти слова бесстрашно говорят о смерти, хотя у бога белых нет таких снадобий, которые превращали бы пули в воду.
Следующий день был посвящен спешному вооружению людей племени. Разведчики следили за каждым шагом неприятеля. Жаркий, знойный день; цикады, прозвенев целое лето, теперь стали сонными и временами умолкали. Тогда над кустарником воцарялась мертвая тишина, не было слышно даже шелеста листьев. Лошади полицейских оставались нерасседланными целый день, и время от времени по дороге проезжали патрули. Иногда они прочесывали кусты. Выстрелов не было. Месяц в ярком, холодном небе был похож на кусок мокрой бумаги.
На закате целая вооруженная колонна, выстроенная для похода, двинулась по дороге из лагеря к зданию магистрата. Штатские сбились в маленькую группку, белые женщины и дети уже сидели в открытом экипаже. Для охраны здания магистрата, обложенного мешками с песком, были оставлены вооруженные солдаты, а остальные, растянувшись на полмили вдоль дороги, выступили в долину Мпанзы, не подозревая, что там за каждым их шагом следят невидимые воины Бамбаты. После захода солнца колонна достигла придорожной гостиницы, рядом с которой было несколько зданий, удачно расположенных для обороны. Был сделан привал. Об этом тотчас же доложили Бамбате, и он сказал:
— Ха, они останутся там на ночь. Слишком много винтовок, атаковать опасно.
Индуны поняли, что он не верит в заговор, и Малаза нахмурился. Как раз в эту минуту прибежал гонец с донесением о том, что колонна движется к выходу из долины. Это было невероятно. Бамбата пил джин, глотая спирт прямо из горлышка бутылки, и был возбужден, но не пьян. Он ходил взад и вперед, повторяя:
— Мы окропим кровью наши ассагаи!
Вождь приказал двум отрядам воинов бежать к самому узкому месту дороги, где по обеим сторонам были высокие скалы и густой кустарник. Индуны были разочарованы: почему только два отряда? Ведь представлялась возможность уничтожить всю колонну, до единого человека. Во втором отряде только у Коломба и Мбазо имелось огнестрельное оружие; в первом отряде было четыре винтовки. Вместе с оружием Бамбаты и Какьяны это составляло восемь винтовок. Но еще шесть оставались в бездействии. Коломб подошел к вождю и предложил ему такой план; сосредоточить все винтовки в одном отряде и расположить его на высоте, чтобы, обстреливая оттуда дорогу, убивать лошадей и людей и создавать панику. Вслед за этим в бой должны вступить те, кто вооружен ассагаями. Таким образом можно будет захватить сотни винтовок, патронташей и лошадей.
— Что это за новый вождь? Он, видно, намерен отстранить тебя и взять командование в свои руки? — усмехнулся Пеяна.
— Пусть будут прокляты эти винтовки, — запел Малаза.
— Винтовки сильнее твоих снадобий.
Подняв тяжелые веки, Малаза, как мангуста, не поворачивая головы, окинул его злобным взглядом.
— Поздно, — сказал Бамбата. — Приказ уже дан.
— Полицейских столько же, сколько воинов в наших двух отрядах, — настаивал Коломб, — и у каждого из них есть винтовка.
— Слишком поздно менять приказание, — возбужденно повторил вождь.
Рваные облака заслонили луну, и дорога скрылась во тьме. Справа от Коломба возвышалась скала, напоминавшая своими очертаниями огромную расплющенную жабу. Вблизи опушки леса, где спрятались зулусы, шли проволочные заграждения, за которыми тянулась узкая канава, а за ней открытое шоссе.
— Я не вижу мушки, — шепнул Мбазо.
— Она и не нужна, цель очень близко, — сказал Коломб. — Положи палец на спусковой крючок.
— Тсс… Идут.
Сначала показались лишь смутные силуэты; затем с того места, где лежали Коломб и Мбазо, на фоне облаков удалось разглядеть первые шеренги кавалеристов. Но, кроме стука копыт и скрипа кожаных седел, никаких других звуков не было слышно. По такой тишине можно было заключить, что полицейские почуяли опасность. Головная группа миновала скалу, за которой в засаде притаился первый отряд Бамбаты, и почти тотчас же поравнялась с тем местом, где лежали Коломб и Мбазо. Коломб решил стрелять в лошадей; когда кавалеристы очутятся на земле, их легко будет прикончить ударами ассагаев. Он прицелился в первую шеренгу, затем во вторую. Мбазо дрожал: пот капал с его подбородка на траву. Кто-то задвигался в колючих кустах акации, и послышался невыносимо громкий шелест сухих стручков. Снова тишина.
И вдруг раздался сигнал:
— Узуту! Узуту!
Это был новый боевой клич. За ним последовал дикий вопль:
— Гази! Гази! — Крови! Крови!
Коломб нажал спусковой крючок. Одна лошадь вздыбилась и упала. И тут воины второго отряда посыпались под проволочную ограду и бросились на последнюю шеренгу, в то время как первый отряд кинулся наперерез перепуганным насмерть лошадям в голове колонны. Мбазо выстрелил, за его выстрелом послышались еще разрозненные выстрелы и показались огненные вспышки: это стреляли воины, залегшие в кустарнике. Раздались крики и проклятья застигнутых врасплох полицейских, ржание раненых лошадей, но громче всего прозвучал устрашающий клич: «Узуту! Узуту!» Тем временем ассагаи, копья и палицы кромсали мясо и кости.
Один кавалерист издал пронзительный вопль, когда широкое лезвие ассагая вонзилось ему в спину. Другой, лежа на земле с обломком копья в горле, молил:
— Не бросайте меня, не бросайте меня, спасите меня, ради бога.
Он закашлялся. Какой-то сержант, стараясь сдержать свою лошадь и одновременно вытащить револьвер, получил свинцовую пулю из старого шомпольного ружья прямо в затылок. Не издав ни единого звука, он сполз с седла и упал в канаву, глядя в небо широко раскрытыми глазами. Из-за облаков выплыла луна. Впереди полицейские спешились, но на них уже наскакивали на храпящих, испуганных лошадях задние, стараясь спасти экипаж. Одна женщина потеряла сознание, а другие, прижавшись друг к другу, рыдали и молили бога:
— О господи, спаси нас… О господи, спаси моего сыночка… Господи Иисусе, смилуйся над нами, взгляни на нас.
Спешившиеся кавалеристы побежали на помощь к своим товарищам, успевшим укрыться за скалами. Иные время от времени припадали на одно колено, чтобы дать залп по черневшему вдоль дороги кустарнику. По дороге промчалась лошадь без всадника. Они пропустили ее и, стараясь сохранять самообладание и дисциплину, побежали дальше к темнеющим скалам.
Заглушая грохот стрельбы, прозвучал леденящий кровь птичий крик. Зулусы бесшумно поползли назад, а на залитой кровью дороге остались кучи убитых и раненых солдат. Коломб стрелял беспрерывно, поминутно перезаряжая винтовку, пока воины не вступили в рукопашную схватку с противником, и теперь он видел, как они проползли мимо него, нырнули под проволоку и скрылись в чаще. Они тащили захваченные у своих жертв шлемы, винтовки, патронташи и шинели. Их копья потемнели от крови, ибо те, кому не удалось убить солдата или лошадь, старались хоть на ходу вонзить оружие в лежащие на дороге трупы. Четверо волокли тело сержанта, и Коломб пошел за ними. Весь бой продолжался меньше десяти минут. Среди людей Бамбаты не было ни одного убитого. Снадобье помогло!
Выстрелы со стороны дороги учащались, и воины вынуждены были бросить труп сержанта и спрятаться за скалы. Вскоре они опять подползли к нему и перетащили его за камни. Труп оставлял за собой липкий след крови, пока они не вышли на коровью тропу, где могли двигаться быстрее, волоча свой трофей за ноги. Коломб обогнал воинов и вскоре оставил их далеко позади. Он знал, для чего им нужен этот труп, их восторженное хвастовство и песнопения над поверженным врагом говорили об этом достаточно красноречиво, но он не намерен был в этом участвовать. На небольшой прогалине он увидел нескольких мужчин, стоявших в безмолвии. Лунный свет, проникая сквозь голые сучья кедровых деревьев, освещал распростертую на одеяле человеческую фигуру. Это был знахарь Малаза. Он ругался, что-то бормотал и как бешеный скрежетал зубами. Человек, стоявший на коленях рядом с одеялом, наклонился над знахарем, зажег спичку, и Коломб увидел, что это проповедник Давид. У Малазы были прострелены мышцы обоих бедер, и его сухое, тощее тело, охваченное судорогами, корчилось от боли, заставляя стучать и звенеть все костяшки, рожки со снадобьями и пузыри, которыми он был увешан. Среди воинов, принесших его сюда, был Мбазо. Юноша улыбнулся, увидев Коломба.
— Вонючий пес сам получил рану. Он забыл принять свое собственное снадобье.
Воины засмеялись. Казалось, несчастье Малазы разрушило чары страха, которыми он их околдовал.
— Оставьте его на съедение шакалам, — сказал Коломб.
— Нет, братья мои, — возразил Давид, — вы должны унести его. Предоставим богу судить его за грехи.
Подошли четверо, тащившие труп сержанта, и Малаза медленно приподнялся и сел. Он был похож на гиену, почуявшую падаль. Выкрикивая приказания, он заставил воинов поставить его на ноги и, схватив ассагай, вонзил его в сердце покойника. Затем он отрезал четыре пальца с левой руки сержанта и засунул их в свой сафьяновый мешочек. Давид отвернулся и закрыл глаза.
— Несите меня к вождю, — крикнул Малаза, снова полный энергии, — и тащите этот труп.
Из-за высоких скал и из зарослей кустарника возбужденные воины выкрикивали насмешки и проклятья по адресу врагов. Их не смущало, что основная масса противника осталась цела и невредима, хотя всех можно было уничтожить. Они совершили невероятное. Они принесли смерть белому человеку, и этого было достаточно.
— Осквернители собственных матерей! Блудодеи, кровосмесители! Грязные свиньи! Трусы! Гиены! — кричали они, заставляя горное эхо разражаться отвратительной пародией на смех.
Белые солдаты мрачно подсчитывали свои потери. Они погрузили тяжелораненых в экипаж, где находились женщины, привязали мертвых к седлам и пешком пошли по дороге туда, откуда пришли. Каждый шаг грозил новой опасностью. Небо снова затянуло облаками, и пошел дождь, редкий и холодный.
Воины очистились от боя новой рвотой, а затем искупались в реке. Коломб вычистил и смазал свою винтовку. Он не знал, довелось ли ему убить человека или же он убил только лошадь; это не имело значения. Он убедил себя, что призраков не существует, и не горевал, как другие, о том, что не хватило времени выпотрошить убитых врагов и позволить их духам мирно вернуться домой. Он возвратился в лагерь, где застал Малазу хлопочущим над трупом белого человека. Высоко поднималось пламя костра, потрескивавшего и шипевшего от дождевых капель. Знахарь перевязал себе бедра лоскутами от рубашки убитого сержанта и закутался в одеяло; поддерживаемый помощником, он ковырял ножом обнаженный труп. Он вспорол живот и отрезал предплечье. Затем он отсек всю верхнюю губу вместе с длинными закрученными усами — символ мужественности. Знахарь велел насадить эту губу на острие шеста.
— Пусть это несут перед импи в знак того, что весь народ должен подняться на борьбу с проклятыми белыми, — прохрипел он.
Для своих заговоров он отрезал шейные железы и куски жира, чтобы воспользоваться, как он говорил, силой врага.
Бамбата возвратился с поля сражения протрезвевшим и в плохом настроении. Увидев Малазу над изуродованным трупом, он поднял свой маузер, чтобы пристрелить его. Но Какьяна, посланник Младенца, положил руку на плечо вождя.
— Дай мне прикончить его, он мне не нужен, этот трус, с дырами в паршивой шкуре, — сказал Бамбата.
— Вождь, есть вещи, неведомые даже самому великому из королей, — сказал знахарь, нагло глядя Бамбате прямо в лицо.
— Тогда убирайся и делай свое дело, — крикнул вождь. — Но не здесь, вон там, в темноте.
Воины грубо схватили углы одеяла и потащили Малазу в кусты. За ними побежали помощники знахаря, волоча за собой страшный, неузнаваемый труп белого человека.
Рано утром, когда в воздухе еще было свежо и легкая пена облаков высоко в небе окрасилась в бледно-золотистый цвет, Том стоял на ступеньках горного домика.
— Кто-то едет, — крикнул он Линде.
Она выбежала к нему на террасу, и они вместе молча смотрели на дорогу. Наконец на холме, у подножия которого бежал ручей, появился всадник. Он был в военной форме, без оружия, а на голове у него был обычный плоский шлем кавалеристов милиционных войск.
— Тимми, — сказал Том. — Значит, Мбазо все знал.
— Ты был прав, Том, — произнесла Линда, садясь на ступеньки террасы, и опустила голову на руки. — Сердце у меня разрывается.
Несколько запоздалых аистов стояло в траве, почти скрывавшей их длинные красные ноги, и тысячи блестящих синих ласточек сидели на проволочной ограде по обеим сторонам дороги. Иногда они взмывали вверх, радостно чирикая и выделывая сотни кругов и поворотов над проезжавшей коляской. Зулусов нигде не было видно. День был тихий и ясный, только далеко на горизонте, над Краем Колючих Акаций, появилась туча. Сзади цепь гор казалась сине-зеленой, как толстое, почти непроницаемое стекло. Над осенними полями стоял дурманяще терпкий запах.
Проезжая через селения, Том замечал, что в них царит какой-то новый дух. Это была радость, жестокая радость по поводу того, что неведомое наконец свершилось и что оно не столь уж страшно.
Тимми ехал впереди, ведя на поводу еще одну лошадь, и временами, когда он поднимался на вершину холма, они видели его в облачке пыли. Они говорили о разных вещах, пришедших им на память из прошлого, об Оуме и о днях, проведенных ими на старой ферме еще до войны, когда оба они были детьми.
— Помни обо мне, Линда, пока меня не будет с тобой. Жди меня, что бы ни случилось.
— Я буду ждать, буду, ты ведь знаешь.
— Да, знаю, и я люблю тебя. Линда, тебе, возможно, придется убедиться, что у меня есть враги.
— Кого ты имеешь в виду?
— Я никогда умышленно ни с кем не ссорился, поэтому я не могу сказать наперед. Но будь настороже.
В Конистоне перемены были особенно разительны. В отличие от безумных летних дней теперь никакой паники не было. Не было построено ни одного укрепления, и на этот раз белое население не оказалось под смехотворным командованием майора Гаспара. Было известно, что вождь племени зонди вернулся из Зулуленда, чтобы поднять новое восстание. Известно было также, что он захватил и, вероятно, убил законного вождя, назначенного правительством, и стрелял в полицейских, посланных арестовать его. Целая колонна конной полиции уже шла на расправу с ним, а вся слаженная система милиции снова пришла в движение. Действия отличались полной согласованностью. Вместо паники, которая наложила на все население позорное клеймо трусости, теперь налицо были своеобразная свирепая сплоченность, кровожадное желание расправиться с зулусами так же беспощадно, как они сами расправляются со своими врагами.
К приезду Тома большинство солдат его взвода уже собралось и ожидало его под ивами вдоль железнодорожной линии. Они сидели в тени группами или стояли, прислонившись к седлам, и разговаривали. Несколько человек с мешками для хлеба стояли на веранде пекарни, ожидая свежей выпечки. По телеграфу полку легкой кавалерии было приказано поездом следовать на север, вагоны должны были прибыть ночью. Том с облегчением узнал, что нет приказания срочно бросить солдат к бассейну реки для очистки территории племени зонди. Это означало, что хоть на время его люди будут избавлены от участия в мародерских набегах конницы на их поля, пастбища и краали. Но это также указывало на нечто более серьезное, чем простая ликвидация открытого неповиновения со стороны одного Бамбаты. Правительство, по-видимому, намеревалось вбить клинья в густо населенные зулусами районы, чтобы расколоть племена и отрезать их друг от друга. Только так следовало толковать полученный приказ.
Кавалеристы столпились вокруг экипажа; их громогласное троекратное «ура» в честь Линды и Тома напугало лошадей. Сняв шлем, Том встал.
— Спасибо, я рад и в то же время огорчен, что вижу вас всех снова. Вы понимаете, что я хочу сказать; мне жаль, что опять появилась необходимость собрать вас, что нам, военным, придется расхлебывать кашу, заваренную штатскими. Я знаю, что вы, как всегда, окажетесь на высоте, проявите дисциплинированность, стойко перенесете все лишения и невзгоды и будете при всех условиях вести себя достойно.
По пути в Раштон Грейндж, где их ждали к обеду, он слышал, как один кавалерист сказал: «Ну, он ничуть не изменился». Они по-дружески относились к нему, и ему казалось, что они понимали разницу между собой и гражданским населением. Возможно, это был ложный оптимизм, но все же первое испытание они выдержали. Следующее будет более тяжелым, и единственная поддержка, на какую он мог рассчитывать, была верность долгу каждого солдата его взвода.
После обеда, на котором единственным гостем был адъютант полковника Эльтона майор Кэвелл и во время которого говорилось о чем угодно, только не о создавшейся ситуации, Том вместе с Линдой вышел на террасу, откуда были хорошо видны темная даль за рекой и покрытое рваными облаками небо. Луна то появлялась из-за туч, то снова исчезала в них.
— Самая подходящая ночь для налета зулусов, — сказал он.
Она удивленно взглянула на него.
— Том, как ты можешь так говорить?
— Должно быть, все так думают.
— Оума… оом Стоффель…
— Они в полной безопасности. Все бурские семьи должны были выехать в Уинен или Грейтаун.
Долгое время они напряженно молчали, неподвижно глядя вдаль.
— Через час я уезжаю.
Зачем он едет и надолго ли? Он вспомнил Но-Ингиля в его мирном краале в тридцати милях отсюда; интересно, что делают сейчас Коломб, Мбазо и другие… Линда прильнула к его плечу.
— Возвращайся скорее, родной, — прошептала она.
Кто-то вышел из-за кустов роз и направился к террасе. Линда первая заметила незнакомца и в испуге резко дернула Тома за руку. Том отступил на несколько шагов и остановился. В полосу света, падавшего из окон дома, вошел великан зулус в европейском костюме, увешанном воинскими украшениями. На локтях у него были воловьи хвосты, а белый чокобези осенял его лоб. В руках он держал винтовку и патронташ. Оно откинул чокобези, и Том увидел, что это Умтакати.
— Инкосана! — сказал тот, опираясь прикладом винтовки о землю.
— В чем дело, Умтакати?
— Я должен поговорить с тобой, инкосана.
— Ты один?
— Нет, я не один. Со мной женщины и дети.
— Где они?
— Инкосана, я отвел их в твой коттедж.
— Хорошо, я увижу тебя там. Но не приходи ко мне с оружием в руках. Ты ведь знаешь, что я офицер правительства.
— Я знаю, что ты индуна. Но я пришел с оружием, чтобы ты правильно понял меня. Я не хочу обманывать тебя.
— Хорошо, иди.
Зулус сделал приветственный жест и исчез в темноте. Линда тяжело дышала, глаза ее были широко раскрыты.
— Том, он стал мятежником, он вне закона. Зачем ты разговариваешь с ним?.. Что он сказал тебе?
— Он привел женщин и детей из Края Колючих Акаций и хочет поговорить со мной.
— Том, я тебя не понимаю. Ведь он был вооружен. Его следовало расстрелять на месте.
Том повел ее обратно в гостиную.
— Может быть, и следовало, Линда. Но я не собираюсь этого делать. Он честный человек, и я знаю его с тех пор, как помню себя. Не забывай, ведь он легко мог убить нас обоих. Жизнь за жизнь — это общепринятое правило.
— Что случилось? — К ним бросилась Эмма и, схватив Линду за руку, заглянула в ее расширившиеся от страха глаза.
— Приходил Умтакати для переговоров, — ответил Том.
— Клянусь богом, это интересно, — сказал майор Кэвелл. — Мы могли бы кое-что узнать у него.
— От него вы ничего не узнаете. Скорей он выведает кое-что у вас, — заметил мистер Эрскин.
Том собрался в путь, и через полчаса он уже ехал к коттеджу в сопровождении майора Кэвелла и Шоу, ученика надсмотрщика. Он не был вооружен, но двое других имели при себе револьверы. Приближаясь к веранде коттеджа, они проехали мимо десятка неподвижных фигур, завернутых в одеяла, и почувствовали знакомые запахи корней мака, жира, дыма и молока — запахи зулусской семьи. Умтакати поднялся на веранду один. Он снял украшения и оставил где-то винтовку.
— Инкосана, — тихо сказал он, усаживаясь на корточки у входа, в то время как Том продолжал стоять. — Я пришел просить разрешения оставить мою семью у тебя; здесь они будут в безопасности.
— Почему ты думаешь, что здесь они будут в большей безопасности, чем дома?
— Я много думал, инкосана, и решил так.
— Кто же здесь?
Он назвал их, считая по пальцам: две его жены, причем младшая беременна; пятеро детей; его сводная сестра Номлалаза с двумя дочерьми, достигшими брачного возраста; старуха, мать жены его брата, и внук. Том вспомнил, что Номлалаза — мать Эбена Филипса, его сводного брата, и подумал — какая это ирония судьбы, что она привела своих невинных дочерей искать убежища в Раштон Грейндже. Он позвал ее, и она гордо вошла в комнату. Полная и величественная, она никого не стеснялась и ходила, грациозно покачиваясь и высоко подняв свою красивую голову.
— Где твои дочери? — спросил Том.
Она кивком головы пригласила их в комнату, и они уселись у ног матери, спустив одеяла с плеч, словно считали своим долгом показать восхитительную красоту своего тела. Груди их были увешаны нитями голубых, белых и красных бус, у обеих была светлая кожа и обе удивительно походили на мать. Это бросалось в глаза с первого взгляда.
— Хорошо, пусть твоя семья остается здесь, — сказал Том. — Я прослежу, чтобы их не обижали.
— Инкосана! Том-хранитель дороги! — загремел Умтакати.
— Когда ты уходишь?
— Я уйду сейчас.
— Есть ли здесь поблизости еще вооруженные люди?
— Нет, инкосана. В целой округе на расстоянии дня ходьбы никого нет. Они сюда не придут.
— Я должен заявить о тебе властям, ты понимаешь?
— Я понимаю.
— Если тебя убьют, о твоей семье позаботятся. Но надеюсь, что этого не случится.
— И я верю, Том, что ты вернешься к своей жене целым и невредимым.
Том задул лампу и вышел вслед за остальными на темную веранду. Начался дождь, но женщины и дети не тронулись с места.
— Позаботься о том, чтобы у всех было место для ночлега, — сказал он Номлалазе. — Прощайте. Умтакати, когда я снова проеду мимо коттеджа, тебя уже не должно здесь быть.
— Меня не будет, — мягко ответил великан. — Прощай.
По дороге к большому дому они почти не разговаривали. А когда Том рассказал отцу обо всем, что произошло, старый банкир лишь ехидно рассмеялся.
«Ты еще посмеешься, когда узнаешь, кто они», — подумал Том.
— Эти люди — просто загадка. — Майор Кэвелл закурил сигарету и потушил спичку. Больше он не сказал ни слова о случившемся. Прощаясь с Линдой, он заметил: — Держу пари, что этот дом сейчас — самое безопасное место в стране.
Но Линда, казалось, не слышала его слов. Она поцеловала Тома, и губы ее были холодны как лед, а сердце — полно неописуемого ужаса.
Умтакати умел передвигаться со скоростью доброго коня, хотя в бороде у него уже пробивалась седина; однако походка у него была тяжелая, мускулы, напрягаясь, перекатывались под черной кожей, и он казался медлительным. Когда первые лучи солнца прорезали облака, он уже был в краале Но-Ингиля. Но-Ингиль спал.
Коко пригласила Умтакати к своему костру. Он называл ее «мать», хотя был сыном первой жены Но-Ингиля, могила которой, окруженная кустами алоэ, находилась позади хижин. Старость Коко, ее бесстрашие и откровенность делали ее матерью всем. Она подняла на него глаза.
— Я вижу у тебя оружие, сын мой.
— Да. Мне дал его Коломб, сын Офени.
— Его зовут Исайя, он христианин, — сказала она. — У Исайи пламенное сердце, он — светоч на вершине холма. Сын мой, я была рождена черной и невежественной, такой я и умру. Но я кое-что видела. Пришел белый человек и забрал все, чем мы владели, даже женственность у женщин и мужественность у мужчин. Но белый человек сделал одну ошибку. Он разрезал кожу вокруг наших сердец, и к черному человеку пришел свет, а душа его освободилась. Бог милостив к черному человеку, он сам создал его по образу и подобию своему. Белый человек сбился с пути, указанного ему богом. Он — зверь, он — антихрист. Так сказал учитель Давид. Но все будет возвращено Черному Дому, все: знания, сила и мудрость, которые мы потеряли в давние времена. Я видела это, сын мой. Я видела свободу, я видела, как пламя горит в сердце моего внука Исайи. Он узнал новое от Тома. Том — белый, но он хороший человек. А теперь дай мне умереть и вернуться в землю. Я довольна.
— Да, да, да будет так, — тревожно подтвердил Умтакати.
— Сражайся храбро, сын мой, отправляй их души в ад. А если тебя будут преследовать, беги быстро.
— Почему я должен бежать? — спросил он, смутно понимая, что доблести его нанесено оскорбление.
— Ты сражаешься не с людьми, сын мой, — спокойно ответила она, — а со зверями.
К ним подошел какой-то ребенок и сказал, что Но-Ингиль проснулся, и Умтакати пошел попрощаться с ним. Старик сидел, завернувшись в меховое одеяло, и нюхал табак. Они поговорили о семейных делах, о том, как лучше распорядиться коровами и козами. Затем старик покачал головой.
— То, что началось, — бедствие, — сказал он. — Кто может видеть дорогу до самого конца? Все равно, сын мой, сражайся храбро, пусть будет могуч твой удар. — Он взглянул на винтовку, которую держал в руках его сын, и понял, что следовало сказать что-то другое. Но повторил: — Да, пусть будет могуч твой удар.
Умтакати отыскал следы импи Бамбаты и пошел по ним в огромные извилистые ущелья реки Тугела. Он перешел вброд ручей, очень широкий, но всего по пояс глубиной, и сначала догнал стадо коров и коз, которое гнали в поисках новых пастбищ. В арьергарде он увидел ехавшего верхом на черном воле знахаря Малазу. Малаза громко стонал от боли, а мухи тучами вились над пропитанными кровью тряпками, которыми были обмотаны его бедра. Впереди шел юноша, ведя вола за веревку, привязанную к рогам животного. В свободной руке у него была длинная, тонкая палка, на острие которой болталась верхняя губа белого человека с рыжеватыми закрученными усами. Вскоре Умтакати догнал и воинов. У большинства из них в волосах торчали белые и черные страусовые перья, что в сочетании с чокобези из бычьих хвостов должно было, по их мнению, придать им еще более воинственный вид. Они убили страусов на ферме человека, который занимался разведением этих птиц и убежал, спасая свою жизнь. Но в лавке, расположенной на головокружительной высоте над ручьем, они купили несколько штук материи, сладости и лимонад в бутылках, не причинив никакого зла бледному и окаменевшему от ужаса лавочнику.
Умтакати разыскал Коломба и Мбазо во втором отряде, где командиром был Мгомбана. На несколько шагов впереди колонны верхом на лошадях ехали Бамбата и его помощники. На них были полицейские каски и шинели, а за спиной висели новые винтовки и на боку — патронташи. Воины выглядели грозно — первый успех уже наложил на них свой отпечаток.
У крааля одного из мелких вождей была дана команда остановиться. Вождь сидел на пороге своей хижины и смотрел на импи с выражением ужаса на лице. Его существование зависело от правительства; ежегодно ему платили несколько золотых монет, давали шинель с медными пуговицами, иногда его награждали королевской медалью. Он не был мятежником и энергично действовал в своем племени против молодых людей, отказывавшихся платить подушный налог.
— Разве так принимают гостей? — спросил у него Бамбата. — Мудрый человек режет скотину для гостя и думает о будущем.
Вождь пошел к загону для скота и отобрал тощую, больную телку. С кривой усмешкой Бамбата перепрыгнул через изгородь. Он нарочно выбрал самого жирного быка, огромное, еле переступавшее ногами животное с пестро-голубоватой шкурой, и выстрелил ему прямо в лоб. По крикам и смеху воинов и его собственной молодежи вождь понял, что сильно ошибся в расчетах. Во время пира все услышали далеко на западе за рекой удар грома. Однако туч не было видно. Это были залпы больших пушек правительства, обрушившиеся на пустые краали Бамбаты. Люди зашептались, напрягая зрение, чтобы увидеть хоть что-нибудь, хоть облачко дыма, поднимающегося над их объятыми пламенем пожара хижинами. Гул и грохот выстрелов оглашали еще некоторое время затянутую синеватой пеленой даль.
Молодые люди племени вооружились и двинулись вслед за Бамбатой. Таким образом, по мере того как импи переходили из одной долины в другую, их число возрастало. Их движение напоминало лавину. Индуны, простые воины, знахари и проповедники христианства вставали на защиту общего дела. Среди них был вождь Мангати, опытный военачальник, внук знаменитого зулусского полководца, который более чем полвека назад руководил массовым уничтожением белых переселенцев.
Вскоре они достигли священного места, могилы Кетчвайо, последнего верховного вождя свободного зулусского народа. Окруженная деревьями, могила находилась среди скал, возвышавшихся по берегу реки Тугела, охраняя границы страны и печали поверженного народа. К северу на тысячи футов вверх вздымались горы, перерезанные гигантскими ущельями и поросшие дремучими лесами. Могила и окружающий ее лес находились под охраной древнего вождя, который помнил еще те дни, когда здесь не было белых. Он танцевал на пиру перед битвой с переселенцами; он хорошо помнил уничтожение британской имперской армии при Изандлване и — это было известно всем — любил рассказывать о прежних днях мщения и разрушения. В свои девяносто шесть лет он вполне еще мог затянуть боевую песню и сносно проплясать военный танец. Бамбата знал старого вождя и теперь ждал его, стоя у могилы. Таинственные посланцы Младенца, Какьяна и Пеяна, исчезли по каким-то своим делам. Бамбата приказал воинам ставить походные хижины из веток и травы и расположил свой штаб в центре лагеря. Смутное беспокойство и тревога охватили воинов. Женщины, которые шли вслед за импи и сейчас занимались приготовлением еды, были необычно молчаливы. Среди них Коломб увидел Люси, но не посмел даже подойти к ней. Физическая близость с женщиной была запрещена заговором, и мужчина, нарушивший запрет даже с собственной женой, рисковал жизнью. Она была одета, как христианка, в синее полосатое платье, подоткнутое до колен, чтобы дать свободу движениям. На груди у нее был вышит небольшой красный крест, а волосы ее были повязаны красной косынкой. Она взглянула на него, и в ее взгляде он уловил страх — тот самый рождающийся из неуверенности страх, который охватил весь лагерь.
Днем Бамбата созвал совет военачальников, и Мгомбана, командир второго отряда, взял с собой Коломба и его дядю Умтакати. Они ожидали услышать нечто серьезное и поэтому уселись вокруг командира в мрачном молчании. Давид и два других проповедника христианства тоже присутствовали на совете. Малаза был по уши закутан в одеяла, а его бегающие, налитые кровью глаза быстро оглядывали всех воинов, задерживаясь только на проповедниках.
Бамбата без всяких церемоний тотчас же сообщил им, что гонцов, которых он послал к могущественным вождям северной и южной части реки, постигла неудача. Двоих из них вожди арестовали и передали их, связанных по рукам и ногам, белым властям.
Другие вожди, как, например, Ндабула, трусят и не двинутся с места до тех пор, пока не убедятся, что восстание идет успешно. Коломб вспомнил слова Мьонго о вождях: они продались белым и откололись от своего народа, им нельзя доверять. Да и сам Бамбата — восстал бы он, если бы не был низложен? И Коломб задумался о горькой судьбе Мьонго. Тот не успел и шагу сделать, как его выдал Мвели, его собственный вождь. А теперь он лежит в тюрьме и будет лежать там до тех пор, пока не наберется сил, чтобы встать, и тогда его расстреляют. Что делать?
Бамбата продолжал рассказывать: он послал гонца и на восток, в страну сахара. Этот человек вернулся. Что он сказал? Он сказал, что оттуда нечего ждать поддержки. Белые набирают к себе в армию десятками тысяч рабочих с плантаций, их части называются комиссарскими импи. Некоторых же зачисляют в зулулендскую полицию. Импи и полиция должны стать ассагаями, которыми белые поразят восставших.
— Нас должен сожрать наш собственный народ, — сухо заключил Бамбата.
Коломб изумлялся его хладнокровию и, слушая высказывания других военачальников, чувствовал, что среди них нет человека, который мог бы сравниться с Бамбатой непокорностью и отвагой. Мангати предложил простое и практическое решение: вождей, которые откажут им в помощи, нужно убивать.
— Мы не можем терять времени, — сказал он. — Когда Младенец прикажет, вожди восстанут. Но псов, которые откажутся выступить, придется уничтожить. Тогда их племена примкнут к восстанию.
Все согласились с ним.
— Младенец уже сказал свое слово, — заявил Бамбата. — Мы должны следовать его приказу.
Так вот чем объяснялась его храбрость и уверенность. Терять ему было нечего, поэтому он будет жить и умрет по приказу Младенца. Разве он не пришел к могиле Кетчвайо, отца Младенца, и не разбил там лагерь? Коломб попросил разрешения говорить.
— Вождь, — сказал он, — мы слышали эту новость о Младенце. Какая правда заключается в ней?
— Берегись, ты трогаешь быка за больное место, — ответил Бамбата.
— Я думаю о безопасности моего вождя и его воинов, — продолжал Коломб, и прищуренные глаза его превратились в щелочки. — Младенец сидит в своем дворце. Бог сидит над нами на небесах. Протягивают ли они руку, чтобы рассеять наших врагов? Вождь, мы этого не видели. Мы поднялись на борьбу, и мы одни несем эту тяжкую ношу. Все глаза устремлены на нас, мы не можем сидеть и ждать помощи.
— Это твоя война? — спросил кто-то из старших.
— Это война Черного Дома. Вождь, вот что я предлагаю. Нужно действовать быстро. Этих комиссарских импи можно разогнать не копьями, не пулями, а словами. Пошли шпионов, чтобы они проникли в сердца рабочих и разрушили импи изнутри, как белые муравьи разрушают силу дерева. Что же касается вождей, которые не желают присоединиться к нам, — разве это странно? Кто ожидал иного? Разве вожди голодают, платят налоги или выполняют принудительные работы на дорогах? Разве они не получают денег от правительства и не живут под его крылышком? Вождь, ты был низложен. А что ты сделал с Вороной?
— Он убежал и ищет защиты у белых. Я думаю, Мангати прав… Мне следовало застрелить его.
— Он сам застрелился. Теперь все знают, что он предатель.
— Он предатель, — забормотали присутствующие.
— Подвергни всех вождей испытанию. Но, посылая одного гонца в большой крааль, пошли семерых в малые краали, где живут бедняки и где каждый юноша только и ждет сигнала, чтобы взять в руки оружие. Пусть наше восстание опустошит племена, все до одного, отсюда и до моря, отсюда и до гор. Пусть вожди сидят у пустых гнезд. Зачем они поднимают против нас импи, желая доказать, что они верные слуги правительства? Они могли бы сделать это иначе.
Он сел на свое место, но молчание вокруг него было угрожающим. Те, кто сидел рядом с ним, отодвинулись. Затем раздались приглушенные восклицания, словно люди внезапно обрели дар речи. Резкий крик вырвался из груди Малазы. Он вытянул костлявую руку из-под своих одеял и простер ее в сторону Коломба.
— Обманщик говорит лживым языком! — закричал он. — Мы знаем этого человека. Разве мы воюем для того, чтобы свергнуть власть наших законных вождей? Лучше убить одного, который сбился с пути, и поставить на его место другого, чем дать волю всякому сброду.
— Это война во имя спасения зулусского народа, — ответил Коломб.
— Мы слышали достаточно, — резко сказал старый индуна. — Ни один человек не поднимет оружия без приказа своего вождя. Ни один воин не пойдет в бой за простым человеком. Что произошло с Мьонго? Он был уничтожен, не сделав и шага.
— Разве у белых есть племена, вожди и знахари? — спросил Коломб. — Нет. Поэтому они и побеждают в войнах.
— Этот человек позорит нас! — злобно выкрикнул Малаза. — Он хочет, чтобы мы были белыми. Иди… Иди и смой добрую черную краску со своего тела!
Бамбата поднял свой жезл, подавая знак к окончанию спора.
— Замолчите, — спокойно сказал он. — Этот человек познал многое. Разве мы боимся знаний только потому, что они незнакомы нам и исходят от белых? Он требует новых и неслыханных доселе вещей и говорит умно, недаром его слова обвиваются вокруг наших голов. Может быть, он прав. Пусть каждый хорошенько думает и храбро сражается. Но я говорю: охотник не может бежать быстрее своих собак.
Старики несколько смутились. Это был язвительный упрек, и все они весьма остро его ощутили. Малаза, который, казалось, заснул под кучей одеял, косо повел своими красноватыми глазками.
— Кто же собака? — подозрительно спросил он.
— Ты, — со смехом ответил один из присутствующих, поднимаясь, чтобы уйти.
— Кто это сказал?
— Зачем тебе знать? — сказал Мгомбана. — Шкура у тебя разорвана и ползаешь ты на четвереньках. Вот почему ты похож на собаку, старик. Трудновато тебе будет задирать ногу, чтобы помочиться на стену хижины.
— Вы еще увидите! Погодите, вы еще увидите! — заревел Малаза.
Коломб понял слова вождя как согласие с его, Коломба, планом. Поэтому, взяв с собой Умтакати, он отправился вниз в долину, туда, где среди окутанных парами равнин и низких холмов раскинулись необозримые плантации сахарного тростника. Они пошли без оружия, как простые работники, оставив свои винтовки на попечение Мбазо. По ночам они подползали к полицейским баракам около магистратов и беседовали с зулусами-полицейскими. Они очень обрадовались, узнав, что многие полицейские недовольны и только ждут случая, чтобы примкнуть к восставшим.
— Вы, видно, ждете, что ваши вожди поведут вас против белых? — спрашивал Коломб.
Большинство понимало смысл этого вопроса. Вожди племен уже давно пали в их глазах, ибо в большинстве это были пьяницы и подхалимы, вымогавшие деньги у своего народа.
— Мы ждем минуты, когда сюда подует ветер и огонь доберется и до нас, — обычно отвечал кто-нибудь.
— Подожгите хворост сами, — советовал Коломб.
Штаб по вербовке комиссарских импи помещался около сахародробилки, среди камедных деревьев на берегу реки. Ряды построенных из кирпича и железа бараков, где под знойными лучами солнца было жарко, как в печи, были окружены изгородью из колючей проволоки. На вершине холма, на расстоянии полумили от сахародробилки, стояли уютные домики белых управляющих, инженеров, десятников и надсмотрщиков. Вокруг домиков росли пальмы, были разбиты лужайки и сады, полные ярких цветов. Коломба и Умтакати спросили, почему они хотят вступить в ряды комиссарских импи.
— Мы — за правительство и мы слышали, что у вас хорошо платят.
— Да, платят хорошо, — подтвердил служащий с сахародробилки, одетый в форму лейтенанта. — Десять шиллингов в месяц.
Коломб свистнул сквозь зубы.
— Вот это да! — сказал он.
Умтакати одобрительно промычал.
Более тысячи человек было втиснуто в бараки, предназначенные для двухсот пятидесяти рабочих. Они готовили себе на ужин овсяную кашу, и с первого взгляда можно было заметить, что эти люди чем-то встревожены. Они совсем не берегли съестные припасы. Вместо того чтобы аккуратно открыть свои мешки с крупой, люди попросту протыкали их ножами для резки тростника и, просыпая добрую половину на пол, наполняли крупой ведра или горшки. Один из них сорвал с петель дверь и топором разрубил ее на дрова. Все при этом рассмеялись, и даже назначенные белыми индуны молчали.
— Когда мы получим винтовки? — спросил Коломб.
— Ты что, с ума сошел? Нам не дадут винтовок.
— А что же?
— Ассагаи.
— Ну что ж, нам будет легче проливать кровь наших братьев ассагаями, — прогудел Умтакати.
Люди инстинктивно почуяли что-то неладное и стали следить за двумя незнакомцами. Коломб больше ничего не сказал, но своему дяде он шепнул:
— Наша работа уже наполовину сделана.
Весь вечер они подробно рассказывали, якобы со слухов, о событиях в Мпанзе и о восстании племен в бассейне реки. Им было известно множество деталей, но люди расспрашивали их о Бамбате.
— Он вождь, но вождь военный. И он, и посланцы Младенца, да и все другие носят оружие и метко стреляют.
— Нас застрелят! — восклицали некоторые.
— Возможно, но ведь нам хорошо платят.
— А если нас убьют прежде, чем мы получим наши деньги?
— Они заплатят твоему призраку!
Собравшиеся отпускали ядовитые шутки. К утру солдаты комиссарских импи остановились на двух требованиях: они пожелали получить вперед трехмесячное жалованье и заявили, что будут оборонять только сахародробилку и поселок белых.
Их выстроили в тени камедных деревьев и раздали им белые фуфайки и красные лоскуты, которые полагалось носить на рукаве. Это была их форма. Ассагаи будут розданы, когда они выступят в поход.
Командир импи прибыл к сахародробилке в красном автомобиле. Его звали майор Бертрам; с ним были зулусский комиссар и помощник начальника полиции. В сопровождении одетых в новые офицерские мундиры служащих управления плантаций они произвели смотр импи. Воины отдали им приветственный салют — байете.
Майор Бертрам повернулся к своим спутникам.
— Почти все эти люди — рабочие с плантаций. Они работали у моего отца и у меня. За ними стоят два поколения верности.
— Я знаю зулусов, — сказал комиссар. — Они восстают только против тех, кто с ними плохо обращается.
— Да, против тех, кто с ними плохо обращается, — подтвердил мистер Бертрам, шагая вдоль рядов импи.
— Обращайтесь с ними хорошо, и лучших воинов вам не сыскать во всем мире. Они прирожденные солдаты, послушные, мужественные, ими легко командовать…
— Когда у них желудок полон.
— Что ж, это свойственно всем армиям начиная со времен Цезаря. Майор Бертрам, я счастлив, что командование поручено именно вам. Они вас знают и уважают. Ведь они должны сражаться против своих родных и друзей, но, даже несмотря на это, вы не найдете в их рядах предателей и изменников.
Помощник начальника полиции подождал, пока смотр закончится, а затем конфиденциально сообщил командирам:
— Должен сказать вам, что прошлой ночью из зулулендской полиции дезертировало не менее двадцати человек и три полицейских поста с верховьев реки перешли на сторону мятежников.
— Неужели? Почему же вы не известили нас?
— Вот я и говорю вам.
— Клянусь богом, когда дело доходит до решительных действий, они все становятся мошенниками и бездельниками. Они лишены чувства благодарности, они даже не знают о его существовании.
— Я советую расформировать зулулендскую полицию, а затем снова ее набрать. Отбирая лучших, я смогу создать вооруженную гвардию. Я рад, что приехал посмотреть импи.
— Но можем ли мы поручиться за них? — спросил майор Бертрам.
Он торопился в соседние усадьбы и уже уселся за руль автомобиля. Он велел лейтенанту заводить, и мотор заревел. Делегаты от импи стояли в стороне, не решаясь подойти к вздрагивающей, чихающей дымом машине. Это были пожилые, зрелые люди, среди них находился и Умтакати.
— Какого черта им нужно? — крикнул майор Бертрам.
Лейтенант, кассир управления, поговорил с ними и встревоженный вернулся к машине. Майор Бертрам нажал на тормоз, и мотор, кашлянув, заглох. Трехмесячное жалованье вперед и отказ покинуть этот район! Он повернулся к комиссару.
— Вот ваши прирожденные солдаты, сэр. Не арестовать ли этих наглецов, и дело с концом?
— Это не наглецы, это пожилые люди, — сказал комиссар.
— Арестовать их невозможно, — заметил начальник полиции.
Зулусы медленно двигались к машине. Широколицый великан с проседью в бороде поднял руку.
— У нас есть третья просьба, великие отцы. Мы просим, чтобы нам дали винтовки.
Когда майору Бертраму перевели эти слова, он побагровел.
— Эти импи становятся опасными, и все это плохо кончится. Что нам делать, мистер Сондерс?
— Я все еще очень верю…
— Нет, нет, вы верите во всех кафров, как в Динузулу. Я думаю, придется их расформировать.
— Об этом нечего и думать, если только вы не пожелаете снова дать им работу на плантациях.
— Почему я должен выручать вас?
— Не только меня, но и себя тоже. Их необходимо беречь от смуты, держать в строгом подчинении.
— Очень хорошо, — сказал сахарный магнат. — Я готов нанять их вновь за обычную плату. Но я не могу взять на себя бесплатное питание. С них будут вычитать шиллинг в неделю за еду.
Автомобиль был снова заведен, и они помчались по дороге, врезавшейся в зеленую стену сахарного тростника.
Служащие с сахародробилки бродили по усадьбе или сидели в конторе, расстегнув кобуры револьверов. Они были слишком напуганы, чтобы после расформирования импи, да еще при вычетах за питание, предложить людям снова выйти на работу. Их было явно недостаточно, чтобы справиться с тысячей недовольных. Под лучами солнца от сахарных плантаций шел пар, и кучи выжатого тростника возле сахародробилки наполняли воздух тошнотворно-кислым запахом. В бараках или на грязном берегу реки собирались рабочие-зулусы и весь день о чем-то подозрительно шептались. Потом они стали уходить в тростниковые поля — сначала маленькими группами; оттуда никто не возвращался. Белые служащие ждали известий о положении в других вербовочных пунктах, куда направился с инспекторским осмотром их управляющий и командир. Но рабочие тоже посылали своих людей шепнуть словечко завербованным. Импи получили удар и теперь угрожающе притаились в бараках и на плантациях.
Коломб и Умтакати вернулись к могиле Кетчвайо на четвертый день. Воины передвинулись к опушке леса, и Коломб с Умтакати встретили их у перелеска, когда они только снялись с места, взяв с собой все свое вооружение. Для приветствий не было времени — у людей были другие заботы, достаточно важные и волнующие. Бамбаты нигде не было видно. Шеренга за шеренгой воины пробирались среди деревьев, скал и утесов. В некоторых местах они выходили на прогалины, заросшие высокой травой и папоротником, а затем снова углублялись в дремучий лес. Ползучие растения и волокнистый тростник гирляндами свисали с ветвей, а среди скал виднелись заросли золотых и красный лилий. Все выше и выше, на тысячи футов взбирались они. Сквозь расселины они видели долины, лежащие внизу, а затем зеленая листва деревьев сомкнулась у них над головами. Подъем привел их к узкому, заросшему травой горному кряжу, и, когда они перевалили через него, перед ними открылся еще один, с еще более страшным ущельем, убегавшим в туманные глубины джунглей, где находился их дом. Солнце слепило глаза; внизу на уступе горы, который, казалось, нависал над цитаделью их дома, раскинулся большой крааль из множества хижин.
Коломб узнал у Мбазо цель этого похода: девяностошестилетний вождь Сигананда, у которого было восемнадцать жен и сотни детей, внуков и правнуков, решил примкнуть к восставшим и взял Бамбату под свое покровительство. Он послал гонцов к похожему на жреца хранителю могилы Кетчвайо и к Младенцу, чтобы подтвердить свои воинственные намерения. А своим советникам, боявшимся, что восстание будет потоплено в крови, он невозмутимо сказал:
— Да, некоторые слишком разленились и обросли жиром, им придется умереть и покинуть своих красивых жен.
Крааль старого вождя назывался Дворцом нищего, ибо в нем укрывался попавший в беду Кетчвайо — ведь Сигананда был его двоюродным братом и принадлежал к этому же высокому роду. Темнокожих воинов остановили выше хижин и загонов для скота, на склоне холма, заросшего пожелтевшей под косыми лучами солнца травой. Невдалеке, в кругу воинов, Коломб увидел своего вождя рядом с Сиганандой. Около них толпились вожди помельче, индуны, посланцы Младенца и два знахаря. Бамбата был одет в захваченную у врагов одежду: на нем были полицейский шлем и шинель и портупеи крест-накрест. В середине круга стоял громадный черно-белый бык — подарок Сигананды, знак покровительства и дружбы. Бамбата дал свою винтовку стоявшему рядом воину и приказал застрелить быка. Воин выстрелил дважды, но бык продолжал стоять и только испуганно мотал головой. Помощники Бамбаты закричали, что Бамбата заколдовал животное от пуль. Только он один может убить его. Бамбата встал, схватил винтовку и выстрелил быку прямо в лоб. Бык судорожно вздернул голову и рухнул на траву. Первые два патрона были холостые. Коломб видел обман, он стоял, бормоча себе под нос ругательства, а тысячи людей прыгали, топали ногами и выли от восторга. Племя нкуби состояло из умелых ремесленников, кузнецов и оружейников, изготовлявших ассагаи и палицы; сам Сигананда, несмотря на свои преклонные лета, умел делать знаменитые зазубренные кинжалы. Но их всех одурачили детским трюком с винтовкой.
Два знахаря были из племени басуто, жившего по ту сторону гор; рассказывали, что их снадобья, составленные из львиного жира, волшебных корней и даже человеческого мяса, обладали чудодейственной силой. Малаза сидел в стороне, что-то бормоча и ворочая языком во рту. Коломб взглядом поискал Давида и двух других христианских проповедников, которые присоединились к повстанцам. Он увидел их наконец примерно в пятидесяти шагах от места сборища воинов, несколько выше по склону холма. Давид держал в руках раскрытую библию, и они все трое что-то читали вслух. Они знали, что их оттеснили в сторону ради древних церемоний лесных жителей. Бамбата искал силу где только мог, но нкуби не желали отступиться от своих исконных обычаев. Коломб выбрался из рядов и медленно, втянув голову в плечи, зная, что поступает рискованно и опрометчиво, направился по открытому травянистому склону к проповедникам. Он всегда старался представить себе, что сделал бы Мьонго, что могли бы сделать и подумать Джордж Олдхем или Том, будь они зулусами; и он вспомнил, что Люси упорно не снимала своего христианского платья даже у костров, где варилась пища для армии мятежников.
Воины, откинув со лба белые бычьи хвосты и страусовые перья, качались в медленном символическом танце. Их перестроили в две шеренги, и затем начался великий заговор, более могущественный, чем любой, какой способен был выдумать Малаза. Воины парами проходили через воображаемые «ворота» возле вождей. Выходя из «ворот», они должны были быстро пройти сквозь пламя костра, посыпанного зелеными травами, снадобьями и кусками жира. От костра шел удушливый дым, заставлявший их беспрерывно кашлять. Один из знахарей басуто с раскрашенным белой и красной краской лицом и двумя острыми рогами, прикрепленными к голове, ожидал их позади костра, возле огромного горшка с какой-то едкой жидкостью. Он окунал в нее хвост какого-то зверя и окроплял воинов, когда они проходили мимо, и они чувствовали, как эти капли жгут их обнаженные тела. Второй знахарь, закутанный в меховое одеяло, в ожерелье из зубов диких собак, сидел на корточках возле другого горшка со снадобьем. Он черпал жидкость тыквенным ковшом и заставлял каждого воина отхлебнуть и держать жидкость во рту, не проглатывая.
Затем был образован военный круг, умкумби, из всех импи, а внутрь круга вошли вожди. Старый Сигананда заговорил слабым, но четким голосом:
— Вы находитесь под охраной могущественных снадобий — пули белых не смогут проникнуть в ваше тело или причинить вам какой-либо вред, но только вот при каких условиях: воздерживайтесь от близости с женщинами и спите на голой земле, а не на циновках. Нарушив эти условия, вы будете открыты для ран и смерти. С сегодняшнего дня я поднимаю оружие против белых. Смерть врагу!
Старый вождь назвал пароль и отзыв на него, чтобы ночью часовые могли проверить любого: «Что ты говоришь?» — «Это все шутки».
Вожди посовещались, и вскоре к трем христианским проповедникам подбежал гонец. Нужно благословить импи — Бамбата явно сумел воспользоваться своим влиянием. Проповедники направились к кругу, образованному воинами, и Коломб последовал за ними. Один из них, Павел, вступил в круг. Сильным низким голосом он запел «Аллилуйя», а затем начал молиться, прося бога даровать им победу. «Аминь», — откликнулись воины Бамбаты.
— Да поможет вам бог выйти из боя целыми и невредимыми, — продолжал проповедник.
— Мы закрыты, — бормотали воины, все еще держа во рту горькое снадобье.
— Но смерть не страшна, — пел Павел, — в глазах бога и в сердце его сына Иисуса Христа.
После произнесенного Павлом благословения взоры всех присутствующих обратились в ту сторону, где находилась столица белых — Питермарицбург. Один за другим бросались они вперед и выплевывали, как бы на столицу, снадобье и слюну.
— Долой короля! — кричали они. — Разрушить Питермарицбург! Смерть врагу!
Над вершинами северных гор подул холодный ветер, и в долину спустился туман. Из глубины ущелий выползал мрак. Хижины крааля старого вождя скрылись во тьме, и казалось, будто импи столпились где-то между небом и землей, окруженные только мягким, неосязаемым кольцом тишины.
Воины переговаривались, сидя у костров. Заговоры и боевая мощь их рядов, возросшая благодаря присоединению знаменитых нкуби, породили новую уверенность. Но их беспокоило бездействие правительства. Несколько разведчиков появлялись на вершинах холмов и тотчас же исчезали; воинских частей белых не было видно. Бамбата, одобрительно кивая головой, выслушал сообщение о том, что комиссарские импи, созданные белыми, распались. Но значительно больше его заинтересовало донесение о том, что судьи снова приступили к сбору налога.
— Шакалы! — закричал он. — Им следовало бы подпалить хвосты.
Пеяна, посланец Младенца, поднялся от костра и скрылся в темноте. Коломб пошел за ним и увидел, что он подозвал к себе какого-то воина, сидевшего у другого костра.
— Возьми винтовку и застрели судью, — сказал он, — Перейди через реку и отыщи Мэтью Хемпа. Он собирает налог в краалях Ндабулы.
Воин, который принадлежал к племени Пеяны, обитавшему в северном течении реки, с готовностью схватил винтовку и начал свертывать и стягивать ремнем свои одеяла. Когда он покидал лагерь, Коломб остановил его.
— Куда ты идешь?
— Прикончить зверя.
— Ты идешь застрелить Мэтью Хемпа?
— Кто ты такой и какое тебе до этого дело?
— Запрещено убивать женщин, детей и невооруженных мужчин.
— Отойди, не то я пристрелю и тебя, — нагло заявил воин.
Он прошмыгнул мимо Коломба и скрылся во тьме. Коломб подошел к вождю и рассказал ему о том, что видел.
— Если воин ушел, значит, такова воля вождя, — заявил Пеяна.
— Я сказал, что судьям следовало бы подпалить хвосты, но я никого не посылал убивать Мэтью, — сказал Бамбата. — Я устал. Иди.
Смерть мистера Мэтью Хемпа за одну ночь превратила его в национального героя и великомученика, однако обстоятельства его смерти были далеко не героическими. Во время сбора налога в краале Ндабулы он пьянствовал и играл в карты в каменном здании, приспособленном под лавку, которое охранялось часовыми. Ночью поднялась суматоха: лошади каким-то образом вырвались на свободу. Мистер Хемп с фонарем в руках подошел к дверям и был ранен в руку выстрелом с близкого расстояния. Вторым выстрелом был ранен в грудь один из полицейских. Судья умер не то от испуга, не то от потери крови еще до прихода врача. В подробности никто не вдавался, ясно было одно: чиновник Короны, исполнявший свой служебный долг, несмотря на опасность, был зверски убит ночью кровожадным злодеем. Миссис Хемп вскоре доставили в столицу из Грейтауна, где она укрылась, когда началось восстание. Ей была назначена пенсия от государства.
Майор Атер Хемп, офицер штаба запасного кавалерийского полка Ройстона, находился в учебном лагере на севере страны, когда эта новость была передана по телеграфу. Он тут же направился в палатку штаба боевых частей полковника Эльтона.
— Приношу соболезнование, — сказал полковник Эльтон, здороваясь. — Смерть вашего отца потрясла весь мир.
— Спасибо, сэр, я очень благодарен вам за ваши слова и никогда их не забуду, — ответил Атер. Губы его дрожали, веки покраснели и вспухли.
— Ваш отец был выдающимся человеком. Людям, подобным ему, нельзя найти замену.
— Вы очень добры, сэр.
— Могу ли я что-нибудь сделать для вас?
— Да, сэр. Я прошу вас дать мне такую должность, где я мог бы непосредственно участвовать в боях с возможно большим количеством врагов.
— Я понимаю ваши вполне естественные чувства, майор Хемп, но война — не арена для мести.
Атер, хорошо знавший этого человека, изумленно уставился на него.
— Кавалерийский полк Ройстона будет на передовой, — добавил Эльтон.
Он сел и начал перелистывать свои бумаги.
— Я мог бы принести пользу в разведке, сэр. Я знаю язык.
Полковник Эльтон окинул его суровым взглядом и еще больше нахмурился. Он не желал никаких лишних разговоров и хотел в полной мере использовать особые качества этого перенесшего тяжкую утрату офицера. Он снова бросил на Атера холодный взгляд.
— Я формирую часть из зулусов; она будет прочесывать лес и гнать мятежников под дула наших винтовок. Как вы смотрите на подобное назначение?
— Я согласен, сэр.
— Каждого зулуса следует рассматривать как потенциального врага независимо от того, вооружен он или нет. Я буду гнать неприятеля с севера, очищая кустарник и лес на флангах. — Он быстро показал движение частей по карте. — Здесь невозможно заранее предусмотреть все приказами, поэтому вам предоставляется полная свобода действий, но, конечно, под вашу ответственность, понятно?
— Да, сэр.
Том столкнулся с Атером в офицерской столовой. Он не мог заставить себя выразить Атеру соболезнование и попытался пройти мимо, ограничившись кивком головы. Две недели вынужденной бездеятельности в ожидании, когда же наконец разведывательные отряды нащупают основное ядро мятежа, породили раздражение в рядах боевых частей, и лучше было обходиться без лишних слов. Но Атер остановился прямо перед ним, и, так как в столовой было еще около десятка офицеров, Том не мог пойти на ссору.
— Как поживаешь, Том?
— Спасибо, ничего.
Окружающие ждали, что он участливо протянет Атеру руку, но он стоял прямой и сдержанный, и губы его были слишком плотно сжаты. Не выразить соболезнования человеку, отец которого погиб в кровавой схватке с врагом, — это уж слишком! Атер огляделся.
— Том, ведь ты хорошо говоришь по-зулусски… пожалуй, лучше всех. Я хочу воспользоваться твоими услугами.
— Я служу в армии не в качестве переводчика.
— Ты ведь еще не знаешь, что я хочу сказать. Формируется часть из зулусов, и мы не хотим повторить неудачный опыт зулулендского комиссарского импи. Нам нужны обученные офицеры, владеющие местным языком.
— К сожалению, это дело не для меня.
— Вы не имеете права отказываться, лейтенант Эрскин.
— Тут дело не в отказе. Я просто не гожусь для этого, вот и все.
— Ладно, Том, — усмехнулся Атер, — мы еще поговорим с тобой об этом. Я так легко не сдаюсь. Ты слишком полезен, чтобы от тебя отказываться. Как поживает твое семейство?
— Спасибо, хорошо.
— А очаровательная Линда?
На дерзкие оскорбления Атера можно было ответить только одним способом: дать ему по физиономии, оставшись с ним один на один. Этого Том не мог сделать. Его мало беспокоило мнение других офицеров, и он был совершенно убежден, что, каковы бы ни были последствия, Мэтью Хемп получил по заслугам. Атер может стать кумиром действующей армии, но Том был полон решимости никогда не служить под его началом. Он заметил адъютанта и подошел к нему. Лицо его было мрачно, на висках пульсировали набухшие жилки.
— Что-нибудь случилось, Том? — спросил майор Кэвелл, беря его под руку.
— Мне хотелось бы поговорить с вами наедине.
Они вышли из палатки; ночь была холодная, в небе ярко горели звезды, в воздухе чувствовался легкий мороз.
— Они снова намерены забрать меня из легкой кавалерии.
— А ты этого хочешь?
— Нет.
— Хорошо, Том. Если это будет зависеть от меня, ты останешься на своем месте.
Он пытался угадать, какая буря бушует за этим обычно спокойным взглядом голубых глаз лейтенанта, и подумал про себя: слава богу, что не я его противник.
— Не беспокойся. Я был бы ослом, если бы отпустил тебя. И дело не только в личном отношении.
— Я признателен вам, майор Кэвелл. Есть какие-нибудь новости?
— Как только мы соберем достаточные силы для обороны тыла и коммуникаций, мы двинемся в бассейн Тугела. Один промах, и зулусы схватят нас за горло.
— Кто это говорит?
Майор направился к столовой.
— Пошли, здесь холодно. Давай зайдем и выпьем.
Отряды под командованием полковника Эльтона и других офицеров начали предпринимать рейды в дикую, покрытую дремучими лесами местность, где вспыхнул и продолжал гореть мятеж, разбрасывая во все стороны грозные искры. Полковник Эльтон был уверен, что он натолкнулся на самый центр восстания, яркое пламя которого могло охватить весь континент. Он телеграфировал о своих опасениях в Питермарицбург и просил свободы действий не только для изоляции и ликвидации Бамбаты, но и для того, чтобы дать племенам, оставшимся у него в тылу и расположенным вдоль линии операций, такой урок, чтобы они никогда его не забыли. Кавалерийские отряды, слишком сильные, чтобы на них можно было напасть на открытом месте, но недостаточно сильные, чтобы окружить и заставить драться мятежных импи, непрерывно прочесывали леса. Была какая-то отчаянная и беспокойная сила в подвигах, какие совершала милиция и какие она сама прежде считала невозможными. Эльтон делил с солдатами все лишения, и они не могли жаловаться, видя рядом с собой холодное, суровое лицо и подтянутую фигуру своего командира и наблюдая, как он загоняет лошадь за лошадью. Тысячи загнанных лошадей были отправлены в тыл и заменены запасными. Вдоль дороги валялись скелеты мулов, разбитые фургоны и поломанные колеса орудий. Том не слезал с седла и теперь уже ехал вперед и вперед и, ничего не сознавая, как заведенная машина. Он видел, как падают от истощения и подыхают мулы, навьюченные пулеметами; видел, как по целым ночам работают кузнецы и их подручные, стараясь вовремя подковать кавалерийских лошадей и подготовить новые хода для орудий и зарядных ящиков.
Люди начали состязаться между собой, кто больше убьет зулусов. Они бывали весьма разочарованы, если им доводилось возвращаться из карательной экспедиции с небольшими трофеями. Многие кавалеристы перестали бриться и отращивали бороды. В горах они дрожали от холода в ясные морозные ночи и от сырости, когда дул ветер с океана; внизу, в ущельях, окутанных испарениями, их трепала малярия. Наградой за невероятные лишения, какие приходилось испытывать частям Эльтона, была возможность убивать, жечь и грабить. Суровая цензура прикрывала эту деятельность, а скупые донесения, посылаемые ежедневно по телеграфу, сообщали об отваге и мужестве войск, наносящих противнику большой урон ценою ничтожных потерь.
Часть зулусов-наемников была быстро сформирована и разбита на отряды, превосходившие по числу бойцов эскадроны белых кавалеристов. Наемников Атер Хемп набрал из жителей отдаленных разорившихся селений, из городских бродяг и преступников, а с помощью вербовщиков он нашел и продажных вождей. Все чаще и чаще, особенно в горных, лесистых местностях, совершались рейды под прикрытием отрядов наемников, причем кавалеристы углублялись в леса спешившись. Атер и его офицеры называли своих людей вонючим сбродом. Их то и дело обыскивали, и тех, у кого находили хоть один патрон, привязывали к фургонному колесу и били кнутом до потери сознания. Часто они обращались в бегство от одного выстрела зулусского снайпера, а некоторые переходили на сторону повстанцев. Но остальные очень энергично помогали белым. Большими группами они разоряли и опустошали земли племен. После очередного такого налета им отдавали некоторое количество скота, коз и овец, захваченных ими, и они досыта наедались мясом на своих пирах. Они разыскивали и раскапывали тайные житницы. День и ночь проводили они в страхе, боясь мести Бамбаты и пуль белых кавалеристов, пулеметчиков и артиллеристов. На руках и на голове у них были белые и красные лоскуты, по которым их можно было опознавать, и за эти повязки они получили презрительную кличку «грифы-стервятники».
В каждом «грифе-стервятнике» подозревали потенциального шпиона и мятежника. Им не говорили заранее о предстоящей операции, а просто в последний момент вытаскивали из-под одеял в холодную ночь и молчаливых, дрожащих гнали через ущелье или кордон мимо местности, на которую должен был обрушиться артиллерийский огонь. Майор Хемп следил за ними подозрительным взглядом и выбирал себе телохранителей из числа самых закаленных и смелых людей.
— В жизни не встречал столько головорезов сразу, — говорил он шутливо. — Когда представление закончится, их всех надо бы расстрелять.
К тому времени он уже собственноручно убил тридцать одного зулуса и взял три чокобези в качестве трофеев. Каждое новое убийство он отмечал зазубриной на прикладе своей безотказно действующей винтовки системы «Ли-Метфорд».
— Я дойду до сотни, — говорил он.
На передовые позиции прибыл фургон с грузом огромных тяжелых тюков — подарок солдатам от лондонских граждан и приверженцев резидента колонии. В тюках оказались сотни комплектов кольчуг. Люди были изумлены. Они считали, что кольчуги ушли в прошлое вместе с крестовыми походами, и им казалось недостойным надевать на себя панцирь, когда плечи и грудь противника обнажены, а все его вооружение состоит обычно только из ассагая и щита. Но в памяти еще свежи были воспоминания о товарищах, погибших на дороге, о леденящем кровь крике человека, которого проткнули копьем с зазубренным наконечником. Первую партию кольчуг передали Уиненскому полку легкой кавалерии, и пятьдесят человек, краснея от стыда и смущения, приняли этот дар.
Том слышал, как сержант Дональдсон сказал:
— Посмотрите только на этих проклятых трусов.
Ни один солдат из Конистонского взвода не взял кольчуги. Но солдаты и офицеры других подразделений приняли и тут же надели эти доспехи под рубашки. Все офицеры части наемников последовали примеру майора Хемпа и взяли себе по кольчуге.
Этот подарок произвел большое впечатление на солдат. Во время долгого и утомительного похода кавалеристы подшучивали и громко смеялись над «сардинами» — так они окрестили тех, кто надел кольчугу. Кольчуги были тяжелые, да и солнце сильно припекало, и поэтому тела солдат покрывались мучительными волдырями и ссадинами. К концу второго дня кавалеристы были вынуждены со стыдом и отвращением сбросить надоевшую амуницию. И только один человек, как потом узнал Том, несмотря на всяческие неудобства, не пожелал расстаться с кольчугой. Это был майор Атер Хемп. Он носил ее под мундиром, а чтобы она не натирала тело, к его фуфайке были пришиты полоски корпии. Он даже спал в ней, беспокойно ворочаясь на своей походной койке и вскрикивая во сне. Наемникам теперь уже настолько не доверяли, что видели в них почти врагов; по ночам их сторожили пулеметчики, а во время рейдов на каждых трех «грифов-стервятников» приходился белый пехотинец. Атер Хемп боялся, что в любую минуту ему могут вонзить острие ассагая между лопаток.
Том понимал всю серьезность проблемы, тревожившей Эльтона. К тому времени в распоряжении полковника было уже десять тысяч человек — количество, превосходившее число мятежников. Но за спиной воинов Бамбаты стоял, как темнеющая грозовая туча, миллион враждебных зулусов. Бамбата искусно ускользал от каждого рейда белых, и его подвижные импи, казалось, таяли, чтобы потом снова появиться в самом неожиданном месте. В то же время они не переставали вести агитацию и терроризировали нерешительных вождей. Люди присоединялись к ним, не дожидаясь приказа своих вождей, они делали отважные многомильные вылазки в леса и заросли кустарника, приканчивая отставших солдат, опустошая продовольственные склады, иногда они стреляли из-за угла, а иногда нападали в открытую. Правда, их террор был лишь символическим, но за ним стояла мистическая вера в зулусский народ и в Младенца. Террор Эльтона был настоящим, решительным и жестоким. Первыми его испытали жители северного течения реки. На юге, на родине Бамбаты, царило относительное спокойствие — там не осталось ни одного мужчины. Только старики, женщины и дети прятались в кустарнике возле сгоревших дотла краалей. Том послал Тимми Малкэя и еще одного кавалериста в разведку на противоположный берег реки и узнал, что мероприятия по разорению племени зонди еще не коснулись крааля Но-Ингиля, находившегося выше в долине. Значит, пока еще старик был цел и невредим. Он узнал Тимми, угостил его пивом и прислал Тому поклон — «от одного врага другому», как он выразился, показав тем самым, что он поддерживает восставших сыновей и внуков.
Выступив на рассвете, Том несколько миль вел свой взвод по проселочной дороге, прежде чем произвести разведку в отлого спускавшихся долинах, которые обрывались вдали глубоким ущельем. На берегах ручьев высились двадцатифутовые древовидные папоротники, а на выжженной солнцем траве сверкала роса. На холме были расположены четко вырисовывавшиеся на фоне неба лачуги и фургоны лагеря дорожных рабочих. Лагерь был пуст — не было видно дыма костров, не слышно пения рабочих — зулусы сбежали с принудительных работ и присоединились к Бамбате или спрятались в лесах. Том вспомнил, как весной он встретил надсмотрщика Макрея, наблюдавшего за рабочими, обтесывавшими камень возле Ренсбергс Дрифта. Чувствуя опасность, Макрей просил тогда перевести его в другое место.
Взвод поскакал по холму к лагерю. Том поднял руку, и сержант скомандовал остановиться. На дороге лежал труп, влажный от росы; вокруг него расплылось большое темное пятно. Том спешился и один подошел к мертвецу. Перед ним лежал тучный мужчина с заросшим густой седой щетиной лицом и маленькими полуоткрытыми голубыми глазками. Надсмотрщик Макрей! Он получил удар прямо в сердце, успел сделать несколько шагов от фургона и упал на дороге. Лежа на боку, он до ужаса походил на свинью в Краю Колючих Акаций. Винтовка и патронташ пропали, и, очевидно, причиной убийства явилась лишь все возрастающая ожесточенность. Непонятно, зачем он, при всех своих страхах, вернулся в лагерь.
— Прикройте его и положите в фургон, — сказал Том, — мы потом приедем за ним. Я знал его. Бедный старик!
Они спускались с холма не по дороге. Густая трава приглушала стук копыт, и люди молчали, подавленные близостью смерти. То, что они увидели, не было похоже на ежедневные страхи перед началом боя, на избиение и расстрел пленных, на уничтожение всего, что дорого сердцу зулуса, на осквернение могил. Это зрелище придало новую горькую силу их чувствам. До сих пор мятежники не тронули ни одной белой женщины, ни одного ребенка и только изредка убивали штатских мужчин. Том не знал, за что убили Мэтью Хемпа, но считал его смерть вполне понятной: у него были сотни, тысячи смертельных врагов. А что сделал Макрей? Неумный и вечно пьяный, ратуя за ненавистную систему труда исибало[24], он тоже, наверно, нажил себе должников, которые теперь и рассчитались с ним самым древним и самым надежным способом. Но кто же из белых не нажил себе таких должников? Их белая кожа, их законы, их власть, их оскорбительное поведение — все это шло в счет, тогда как малейшее, что говорило в их пользу, легко забывалось и бесследно исчезало из памяти.
Усталые и угрюмые вернулись в сумерках солдаты Конистонского взвода. Они привезли с собой завернутый в одеяло труп Макрея, и об этом тотчас же стало известно во всех палатках. Прибыли новые воинские части: добровольцы с иоганнесбургских улиц и золотых приисков, жаждущие сделать первый выстрел по врагу. Их громкий говор раздражал солдат милиции. Среди прибывших был также присланный Индийским конгрессом санитарный отряд во главе со стройным, невысокого роста унтер-офицером — адвокатом Ганди. Собравшиеся кавалеристы смеялись над необычным видом одетых в нелепые, плохо сидевшие на них мундиры индийцев, которые, сгрудившись у костров, готовили кари[25].
— Держитесь подальше, кули! — кричали солдаты. — И не бегите слишком быстро, когда услышите крики кафров: «Узуту!»
Индийцы не обращали никакого внимания на эти оскорбления и ничего не отвечали.
— Воздерживайтесь от всякого зла, — сказал им их предводитель на языке гуджарати. Их услуги были приняты в целях экономии, ибо зулусов невозможно было уговорить таскать носилки, разве что за очень высокую плату. Для предстоящих операций старались привлечь любые силы; все время прибывало пополнение, и в места, охваченные мятежом, с юга и востока двинулись внушительные колонны.
Уиненский полк легкой кавалерии затребовал пополнение боеприпасов, и в ответ тотчас же сообщили, что в полк высланы пули дум-дум марки V и VI, запрещенные во время англо-бурской войны. Эти пули с разрывной головкой наносили страшные раны. Том вызвал на совет сержанта Дональдсона и других младших командиров.
— Вы хотите стрелять пулями дум-дум? — прямо спросил он.
— Нет, сэр, — ответил самый молодой, и все остальные повторили:
— Нет, сэр.
— Это делает вам честь, — сказал он. — Дум-дум — не солдатское оружие. Это — оружие убийц, все порядочные страны мира запретили эти пули.
— Я слышал, что полиция и пехота уже пользуются ими, — заметил Дональдсон.
— Тем хуже. Я верну их обратно и возьму обычные.
— Мы согласны, сэр.
— Хватит ли нам патронов, пока мы не получим новых?
— Хватит, сэр, если не попадем в серьезную переделку.
Том нашел адъютанта, майора Кэвелла, в его палатке, где тот сидел за наскоро сколоченным столом. Вид у него был здоровый, лицо загорело, отчего волосы казались еще белее, а серые глаза — совсем светлыми. Он расправил плечи и улыбнулся.
— Возьми стул, Том.
Том достал из кармана обойму с пулями дум-дум и положил ее на бумаги майора Кэвелла, повернув к нему их страшные головки. Они посмотрели друг на друга.
— Да, Том… я знаю. Это чертовски неприятно.
— Я не намерен пользоваться ими, сэр.
— У нас нет выбора. Мне очень жаль, но таково положение. Мы получили их последними, а вообще-то они теперь в ходу.
— А ядовитых газов мы еще не получили?
— Том, ради бога, не волнуйся. Мы с тобой тут бессильны. Между нами, в Лондоне уже был страшный скандал из-за наших дел, и это стало известно всему миру.
— Очень рад слышать. Как же это обнаружилось?
— У кого-то заговорила совесть, и из Кейптауна проскользнула телеграмма. Такую вещь трудно скрыть.
— Но последствий-то никаких. Мы продолжаем в том же духе, и пули дум-дум взяты на вооружение.
— Да, последствий никаких, и будет даже хуже. К этому неизбежно ведут такие события, как убийство Хемпа и Макрея. Взгляни-ка сюда.
Майор Кэвелл протянул ему свежую газету и указал на переданный по телефону отчет о дебатах в английском парламенте. Заголовок гласил: «Протест в палате общин».
«Мистер Уорд. Не является ли марка V пулей дум-дум, употребление которой в цивилизованных войнах поставлено под сомнение?
Мистер Черчилль. Пуля дум-дум изготовляется в арсенале Дум-дум в Индии. Если достопочтенный член парламента желает спросить, принадлежат ли марки VI и VI к разрывным пулям, то я полагаю, что они действительно к ним принадлежат.
Мистер Флинн. Не было ли запрещено употребление пуль дум-дум в начале бурской войны?
Мистер Черчилль. Совершенно справедливо, что в войне с цивилизованным противником считалось весьма нежелательным применять подобные пули».
— Понятно, — сказал Том. — Кто такой этот мистер Черчилль?
— Это новый заместитель министра колоний — радикал, которому доводилось быть и консерватором.
— А Уорд и Флинн?
— Просто радикалы. Важно, Том, что это — новое правительство, а в Англии это означает, что у него не будет ни совести, ни гуманности, когда дело коснется его собственных интересов. Совесть появляется только у оппозиции, а у кабинета министров — не раньше, чем за несколько месяцев до новых выборов. Два месяца назад имперское правительство пыталось запретить нам расстрелять одиннадцать зулусов. Сегодня, получив на выборах подавляющее большинство голосов, либералы чувствуют себя в безопасности и потому предоставляют нам свободу действий. Мы можем убивать сколько хотим и любыми средствами, включая и пули дум-дум. Вот почему всеобщие протесты ни к чему не ведут и вот почему мы с тобой тут бессильны.
— Я не могу согласиться с этим. Я не вижу никакой разницы между стрельбой по зулусам и стрельбой по цивилизованному противнику. Девять пулевых ранений из десяти излечиваются, но из десяти ранений пулями дум-дум девять неизлечимы и смертельны. Почему мы должны стрелять в зулусов этими страшными пулями? Солдаты мы или убийцы?
— Позволь мне говорить с тобой как с младшим по возрасту, Том. Я уважаю и ценю твои взгляды, но в армии нет места личным мнениям. В гражданской жизни — сколько угодно. Но ты сам захотел стать офицером и теперь должен выполнять приказания.
— Да, я сам захотел, но, ей-богу, я все чаще подумываю о том, чтобы подать в отставку.
— Почему же ты этого не делаешь?
— Я не могу сейчас объяснить вам всего, сэр. Вы знаете, что я подал прошение об отставке три месяца назад, но потом взял его обратно. Мой взвод отказывается стрелять этими пулями, и я прошу вас, сэр, достать нам обычные пули, если даже мне придется заплатить за них из собственного кармана.
— Мы не можем делать никаких исключений. На деньги не купишь совести, и это не изменит твоего положения, Том.
— Посмотрим.
— Тебя охватил благородный гнев, мой юный друг. Давай будем откровенны. Вполне понятно, почему зулусы восстали. Говорить им, что их разобьют, совершенно бесполезно — люди никогда не слушали уговоров такого рода. Они будут действовать снова и снова, самыми разными способами, пока… ну… пока они не превзойдут нас во всех отношениях и не выгонят из своей страны. Тебя удивляет моя доморощенная философия?
— Признаться, да, майор.
— Правильно, но мы здесь сейчас не затем, чтобы вдаваться во все это. Мы говорим о восстании, с которым столкнулись лицом к лицу. Мы хотим ликвидировать его как можно скорей. И поэтому в борьбе против зулусов нам приходится действовать методами, понятными им самим. Это — беспощадность, быстрота, поголовное истребление. Нас не интересует, что думают господа Уорд и Флинн. Мы находимся в самой гуще событий, мы — хозяева по праву завоевателя, и мы должны заботиться о своих семьях и о своих деньгах. Волею судьбы мы оказались сильнее. Мы лучше вооружены и организованы, мы объединены чувством страха и самосохранения. Зулусы дезорганизованы и разобщены. Почему мы должны отказываться от малейшего преимущества из каких-то этических соображений? Если бы мы были слабой стороной, проигрывающей войну, вот тогда бы мы кричали о справедливости, о честности, о гуманных методах и тому подобном.
— Подумали ли вы, что может случиться, если фургон с грузом винтовок и пуль дум-дум попадает в руки Бамбаты?
— Он захватил виски полковника Эльтона в фургоне с продовольствием, и, мне кажется, это принесло нам больше пользы, чем вреда. Но ему никогда не удастся заполучить хоть одну пулю дум-дум.
— И вы этим довольны?
— Предположим, что да. Том, мне не нравится твое поведение, не нравится, как ты ощетиниваешься по любому поводу.
— А мне не нравится ваша доморощенная философия, майор Кэвелл.
Они пристально взглянули друг другу в глаза, и, словно увидев лицо адъютанта впервые, Том прочел в его добром взгляде какую-то усталость и вялость, какое-то смущение и беспокойство.
— Мне тоже она не нравится, — сказал майор сердитым басом, — но такова жизнь. Тебе моя философия не нравится, но все равно она действует до тех пор, пока смерть не берет тебя за шиворот и не скидывает со счетов.
Когда Том ушел, он взял со стола пули с разрывными головками и поднес их к тускло горевшей ацетиленовой лампе.
— О, черт бы все побрал! — выругался он.
Наступил июнь — время отдыха для степи. За сотни миль к западу в прозрачном воздухе смутно мерцали снежные вершины гор. К рассвету, когда голубое небо чуть розовело и становилось у горизонта бледно-лиловым, мороз убирал степь белой пеленой инея. Сады опустели, трава на пахотных землях исчезла, а стебли маиса и кукурузы, урожай которых был уже снят, засохли и вяло шелестели при малейшем движении ветерка. В низине, в Краю Колючих Акаций, на склонах холмов и на скалах пышным цветом цвели алоэ. По ночам бывало очень холодно, а днем жарко припекало солнце. Старики, вроде Но-Ингиля и древнего вождя Сигананды, сидели на циновках возле хижин, благодарно грея на солнце свою черную кожу, и с нетерпением ожидали того дня, когда владыка тепла соблаговолит вернуться с севера и принесет лето.
Зима тысяча девятьсот шестого года не принесла людям покоя. Из сотен хижин поднимался дым, черный и едкий на свежем воздухе. Карательный отряд кавалеристов сжег святилище над могилой Кетчвайо, погубив множество священных змей. Над лесом гремели залпы орудий, пятная небо черно-серыми взрывами мелинита и шрапнели. Сигананда, когда взрывали ущелье, где находился его крааль, притаился под холодной сенью скалы и просидел там до тех пор, пока не наступила ночь и не увезли пушки.
Полковник Эльтон предпринял ночную вылазку, чтобы отрезать ту часть леса, где, по донесению разведчиков, расположились биваком импи. Том, опустив голову и закутавшись в плащ, ехал во главе своего взвода. Вокруг них клубился и сгущался туман, лишь изредка пропуская свет звезд, который падал то на тропу, то на подножие холма, но не рассеивал мрака. Один неверный шаг — и ты летишь в пустоту, в вековечную тишину пропасти. Однажды они услышали отчаянный крик животного, а за ним, далеко в глубине, треск и приглушенное эхо: упало что-то тяжелое. Ряды нарушились, и кавалеристы вынуждены были спешиться, чтобы успокоить напуганных лошадей и провести их по краю обрыва. Это сорвался в пропасть мул с пулеметом на спине. Полковник Эльтон вел своих людей такими тропами, которые зулусы считали недоступными для белых солдат, и теперь мечтал расплатиться за все. Они двинулись дальше, и лошадей, почуявших смерть в этом крике и треске, пришлось тянуть на поводу и подгонять бичами. Выйдя на рассвете на открытый горный кряж, они прошли мимо пехотинцев и зулусов-наемников, расположившихся на отдых прямо на траве. Они выступили в поход в два часа ночи, и впереди у них было еще двенадцать — четырнадцать часов тяжелого марша. Раньше они никак не могли вернуться в лагерь. Вид наемников производил самое тяжкое впечатление. Грязные и оборванные, с облупившейся кожей, они были так непохожи на обычных зулусов — работников и воинов. У многих из них ассагаи покрылись ржавчиной, и свои одеяла и одежду, разорванные колючками во время бесчисленных рейдов в кустарнике, они даже не пытались зашить. В угрюмом молчании они глядели в землю, утратив свою врожденную гордость. Зато командовавшие ими белые офицеры выглядели как на параде. Сапоги их сияли, а ножны и кобуры револьверов сверкали на солнце. Группа офицеров с развевающимися за спиной плащами, в фуражках с блестящими козырьками и синими околышами, спешившись, расположилась на бугре. Майор Хемп держал в руках новый призматический полевой бинокль, пытаясь разглядеть окрестности сквозь просветы в тумане; другой офицер изучал карту. Казалось, будто зулусы-наемники Хемпа и белые пехотинцы, а также Конистонский взвод легкой кавалерии отрезаны от всего остального мира и живут своей, совсем особой жизнью. Пулеметчики двинулись дальше, и сквозь туман до них не доносилось ни единого звука. Том пришпорил коня.
— Куда направляетесь, легкая кавалерия? — крикнул майор Хемп.
— На высоту сто один, слева от леса Нкунзини, — ответил Том.
— Такой высоты не существует. Это ошибка.
Высота была отмечена на схематических картах, но карты были плохие, и Том заколебался. Затем он приказал солдатам остановиться, а сам подъехал к офицерам части наемников.
— Внизу справа находится большая долина. Там и отмечена высота сто один, — объяснил Хемп. — Лес Нкунзини гораздо дальше, чем указано, по крайней мере на милю. Пулеметчики и дурбанская пехота войдут туда слева, а к дальнему концу леса приближается артиллерийская часть с полевыми орудиями, чтобы отрезать зулусам отступление.
Наморщив лоб, Том внимательно разглядывал карты. Он не мог понять объяснений Атера. Если это правда — значит, где-то на расстоянии около мили отсюда по дикой и незнакомой местности бродят пулеметные пехотные части, состоящие из необученных городских жителей, а он и отряды наемников попросту висят в воздухе. Другие подразделения Уиненского и Ройстонского полков, новые отряды наемников и сорокадвухмиллиметровые скорострельные пушки приближаются к ним справа, со стороны более открытой местности. Он мог разглядеть всю долину, похожую на бассейн. Он действительно ожидал найти там высоту сто один, но Атер оказался прав: такой высоты не существовало. Единственное, что можно было сделать, — это предпринять бросок через долину сомкнутым строем и посмотреть, что находится за следующей грядой. Большая часть долины была скрыта в тумане, но, насколько он мог видеть, деревья там попадались редко, а между ними росла высокая трава тамбути.
— Я предлагаю прочесать долину, — сказал Атер, продолжая рассматривать в бинокль отлогие склоны. — Если нам удастся спугнуть противника, то он очутится в мешке, ибо слева будут пулеметы, а справа конница и сорокадвухмиллиметровые пушки.
— Да, если они уже там.
— Я рискну.
Часть зулусов-наемников вперемежку с белыми пехотинцами была выстроена широким полукругом. Позади нее, на некотором расстоянии друг от друга, верхом, построились офицеры в фуражках с синими околышами. Том с половиной своего взвода, в тесном строю, занял центр, вторая половина должна была следовать в арьергарде.
— Не нравится мне это дело, не люблю я охотиться на цесарок, — сказал он, прощаясь с Дональдсоном, которому предстояло командовать арьергардом.
Отряды наемников спустились с холма, и долина, казалось, поглотила их. Как многие глухие, бездорожные долины, она была более неровной, чем казалось на первый взгляд, а кусты акации, высокая, доходившая до седла трава и скрытые валуны еще более замедляли движение. Чтобы не потерять друг друга из виду, люди то и дело перекликались, но по звукам их голосов нельзя было безошибочно судить о расстоянии. Они медленно двигались вперед, куда больше озабоченные тем, чтобы как-то пролезть через чащу, чем прочесыванием кустарника. Кавалеристы и офицеры отрядов наемников вынуждены были спешиться, чтобы преодолеть крутой спуск, который они не разглядели с вершины. Оттуда спуск казался им более отлогим, чем был на самом деле, они полагали, что он заканчивается сухим оврагом с крутыми склонами. На самом деле ровная, поросшая кустарником полоса кончалась сразу же за оврагом, а дальше шел крутой, поросший лесом подъем с большими скалистыми уступами.
— Ну, ребята, кажется, работка предстоит нелегкая, — сказал Том.
Внезапно впереди раздалось быстрое «бум-бум-бум!» и «ух-ух!» сорокадвухмиллиметровой пушки. Эхо подхватило эти звуки и разнесло их по холмам. Им стала вторить другая пушка. Взрывы снарядов и эхо слились в один непрерывный гул. Слева, с совершенно неожиданной стороны, тоже раздалось гулкое «бум-ух-бум» — это заговорили полевые орудия где-то вдали.
Вся сонная степь пробуждалась от этого неистовства звуков. У Тома похолодело внутри; он знал, что такое же чувство, извещавшее о начале боя, охватило каждого человека в их рассыпавшемся по неровной местности строю. Никто не мог определить, где идет бой. Люди тотчас же начали метаться, неопределенность была страшнее всего. Майор Хемп ругался и кричал на испуганных наемников. Том был доволен, что удержал своих людей в тесном строю; он послал Тимми и еще одного разведчика вперед — поискать, где можно пересечь овраг. Ферфилд снова вскарабкался на кряж, чтобы передать приказание арьергарду глядеть в оба и не растягиваться. Впереди то усиливался, то стихал, то снова набирал прежнюю силу гул залпов. Тимми обнаружил тропу, по которой скот ходил через овраг на водопой, и кавалеристы Тома гуськом переправились через овраг. Туман рассеялся, яркие лучи солнца осветили местность. Люди досадовали на отсутствие воды даже лужи нигде не было видно; с шести — восьмифутовых стен оврага обваливалась земля, обнажая огромные камни и корни акаций. На другой стороне оврага передохнули, глотнув воды из походных фляг. Несколько зулусов-наемников и белых вскарабкались наверх и теперь отдыхали под деревьями, отгоняя страшных клещей, которые сотнями ринулись на них из высокой травы. Оба фланга растянувшегося строя, казалось, затерялись где-то, а может быть, просто еще не подошли. Подъехав к тропе, Хемп стал переправляться через овраг. Он был взволнован и раздражен, по лицу у него струился пот, а воспаленные глаза метали молнии, когда он, остановившись возле Тома, принялся разглядывать в бинокль рассеянные по долине отряды наемников.
С левой стороны оврага закричал зулус-наемник:
— Здесь скот!
В ту же минуту кавалеристы вскочили на коней, а пехотинцы выстроились в боевом порядке. Впереди раздавался гул и рокот орудийного огня. Но теперь этот шум казался отдаленным. Это означало, что где-то неподалеку находятся импи. Выехав на ровное место, Том увидел стадо. Толкаясь и теснясь, животные двигались в одном направлении. Похоже было, что стадо кто-то гонит.
— Враг! Враг! — закричали солдаты слева.
Но их голоса заглушил грозный боевой клич:
— Узуту! Узуту! Унзи! Узуту!
Импи находились выше по обеим сторонам оврага, бесшумно двигаясь полукругом к центру, который Том уже пересек. Кавалеристы отступили, а пехота сомкнутым строем стала поворачиваться через левый фланг. Остановившись, они с минуту непрерывно стреляли из винтовок по высокой траве. Затем масса наемников дрогнула.
— Мы попались, — кричали они. — Мы погибли!
Бросая щиты на землю, они рассыпались по обоим берегам пересохшей реки, и все больше и больше их проносилось мимо, пугая лошадей кавалеристов. Вскоре и правый фланг был охвачен паникой. Люди мчались вперед, гонимые самым глубоким инстинктом зулуса — боязнью окружения. Офицеры кричали и стреляли в них, но они бежали только еще отчаянней. Майор Хемп выхватил револьвер и выстрелил. Бежавший наемник упал, затем с трудом снова поднялся на ноги и потащился вслед за остальными.
Из-за высокой травы и кустарника стрелять можно было только наугад. Зулусы еще не начали атаки, но уже били в щиты и победоносно затянули старинную боевую песню времен борьбы с бурами:
Эйая! йа! Яайи, яайи, яайи, яайи, яайи, яайи, яайи, уа!
Бабете баявку зитела обисини…
(Они говорили, что бросят нас в молоко.)
Они, казалось, считали, что белые уже у них в руках, и ползком продвигались вперед по траве, иногда вскидывая блестевшие на солнце бычьи хвосты.
Хемп подошел к Тому. Он был бледен, у него покраснели веки и пересохли губы.
— Нас поймали, и нам крышка. Те, кто верхом, еще могут прорваться. Но у пехоты нет никакой надежды. Через полчаса…
— У вас тоже есть лошадь, майор Хемп. Значит, вы намерены прорваться и последовать за своими наемниками?
— Я говорю о вас и о ваших кавалеристах.
— Я не собираюсь бежать, Хемп. Вы же можете делать что хотите.
Хемп провел языком по губам и растерянно заморгал.
— Вы не имеете права так говорить.
— Мне просто не нравятся ваши разговоры о бегстве, вот и все. И чтобы покончить с этим, я сейчас прикажу отвести лошадей вниз, в долину. Здесь они только будут мешать, раз мы решили остановиться, и могут с испугу растоптать нас.
Наверху они увидели поредевший строй одетых в хаки пехотинцев, которые, стреляя по траве, отбегали назад, чтобы занять новые позиции. К ним со всех сторон ползли зулусы, продолжая с ужасающей настойчивостью петь и оглашать воздух боевым кличем. Наткнувшись на наемника, который упал и пытался спрятаться в траве, они с торжествующими воплями зарезали его тут же на месте. Сержант Дональдсон приказал арьергарду оставить лошадей на кряже, и люди поползли вниз в смертельную ловушку на помощь своим товарищам. Несколько пехотинцев, оттиснутых от нижней части оврага, куда бросились наемники, закричали:
— Ура легкой кавалерии! Сюда, кавалерия, ура!
Майор Хемп ехал по верхнему берегу высохшей реки, наблюдая за обороной. Мимо его уха просвистела пуля зулуса-снайпера и вонзилась в откос над оврагом. Хемп спешился и выстрелил в ответ. Затем он вернулся к своим офицерам. Том изредка бросал на него взгляд: его длинное туловище держалось в седле прямо, по-солдатски, под мундиром у него была надета кольчуга, а карабин заряжен пулями дум-дум, и все же он думал только об одном: как выбраться отсюда живым.
Тимми Малкэю было поручено отвести лошадей вниз, в долину, и там сторожить их.
— Я бы предпочел остаться с вами, мистер Эрскин, — сказал он.
— Делай, что тебе приказано.
Том велел воздвигнуть два каменных бруствера на расстоянии в двести футов, чтобы перегородить овраг с двух сторон: на крайний случай эта глубокая и широкая траншея послужит им последней цитаделью. Несколько кавалеристов пытались забраться повыше, чтобы стрелять по флангам полукруга зулусов. Все приготовления делались в безумной спешке — людей подгонял страх. Но едва были положены первые камни бруствера, как зулусы бросились в атаку. Кавалеристы не успели занять боевую позицию. Это был старый как мир трюк: вниз по заросшему травой склону вскачь понесся скот, потрясая рогами и оглашая воздух диким ревом. А позади коров и между ними бежали зулусы; щиты из воловьих шкур мелькали между животными, страусовые перья и чокобези колыхались над травой. Почти одновременно заговорили винтовки солдат, находившихся на дне оврага. Скот ревел и падал, тыкаясь мордами в горячую землю. Но атака сбросила выбравшихся наверх пехотинцев обратно в овраг, и зулусы с криком посыпались на них, вслепую нанося удары направо и налево, стуча ассагаями о штыки белых солдат. Через минуту пехотинцы, которым посчастливилось остаться в живых, уже бежали по высохшему руслу реки под прикрывающим огнем, а копья зулусов снова скрылись в кустах.
— Нечего стрелять по траве! — крикнул Том. — Откроем огонь, когда они подойдут поближе. Сейчас будет еще атака, и сильнее прежней.
Вторая атака обрушилась на оба фланга. Зулусы, окрыленные первым успехом, выскочили из травы на открытое место и смело бросились вперед, наклоняясь и держа перед собой щиты, чтобы уберечься от пуль.
— Узуту! Узуту! Унзи! Узуту! — кричали они.
Под пулями солдат, находившихся на дне оврага, и под перекрестным огнем кавалеристов, разместившихся на его склонах, зулусы падали десятками. Но задние перепрыгивали через убитых и храбро бежали вперед. Пули дум-дум, которыми стреляли пехотинцы, отрывали конечности и выгрызали зияющие дыры в лоснящихся черных телах. Никто не вскрикивал, ни одного стона не вырывалось из уст упавших. Атака прекратилась, и зулусы снова разбежались по кустам.
Один кавалерист был убит выстрелом в спину. Возле других, стоявших на импровизированных ступеньках или лежавших на склонах оврага, виднелись небольшие блестящие кучки стреляных гильз. Они израсходовали уже треть своих запасов.
— Держитесь, ребята! — кричал Том. — Берегите патроны, не стреляйте вслепую.
Он поднялся на склон, чтобы оглядеться, и в ту же секунду брошенное кем-то копье вонзилось ему в руку, оцарапав бок. Солдаты дернули наконечник копья, и из раны хлынула кровь. Руку быстро перевязали и подвесили на жгут, после этого Том мог стрелять только из револьвера.
В течение часа маленький гарнизон защищал свою вырытую самой природой траншею, Еще три человека погибли от верной руки зулусского снайпера, прежде чем майор Хемп метким выстрелом заставил его замолчать. Зулусы окружили их со всех сторон и подползали все ближе и ближе. Они выкрикивали страшные угрозы. То и дело в воздухе мелькали копья. Тонко заостренный асагай ударил майора Хемпа в спину. Удар был так силен, что Хемп упал лицом вниз, но смертоносное острие не смогло пробить железную кольчугу. Он встал и схватил в руки карабин; впервые за все время он рассмеялся.
— Давай еще раз, негодяй! — закричал он.
«Еще один такой налет — и никого из нас не останется в живых», — подумал Том. Даже кольчуги не смогли бы их защитить; Атеру вспорют живот так же, как остальным, и ему придется встретить свою смерть со всем мужеством, на какое он способен. Гул артиллерийского огня со стороны леса Нкунзини стих. За пределами клочка земли, где шла эта битва не на жизнь, а на смерть, была ничем не нарушаемая тишина, только грифы парили высоко в безоблачно-голубом небе. Кто придет раньше? Другой отряд Бамбаты или подкрепление? Копье вонзилось в пехотинца, который перезаряжал винтовку, и он упал, не издав ни звука. Другое копье попало в брюхо лошади одного из офицеров части наемников; она металась из стороны в сторону, становилась на дыбы и так ржала, что один из кавалеристов пристрелил ее. Том, увидев эту картину, в сердцах выругался. Он снова подошел к Атеру и потребовал увести лошадей.
— Вам они здесь не нужны, — сказал он.
Желтые, похожие на рысьи глаза Атера беспокойно бегали; он тяжело сопел.
— Они нам могут понадобиться, — заявил он.
— Для чего?
— Чтобы послать за подкреплением.
— Правильно. Тогда берите лучшую лошадь и скачите во весь дух.
— Вы ранены, лейтенант Эрскин, вы должны ехать.
— Мне не протянуть и мили. Ради бога, поезжайте, и кончим этот разговор. Ведь только для этого вы и держите здесь лошадей.
Атер закурил сигарету, а Том ждал; в нем бушевали ярость и отвращение. Это будет опасная поездка, но оставаться тут и сражаться — это почти верная смерть. Мысли Атера были ему совершенно ясны, и просто отвратительно было видеть его нерешительность.
— Я пошлю лейтенанта Тейлора, — сказал Хемп, выпуская изо рта облако дыма и не глядя Тому в глаза.
Они держали винтовки наперевес, пока молодой офицер не поднялся по склону оврага и не ускакал по той дороге, куда удрали наемники. Из-за куста, мимо которого он проезжал, наперерез ему выскочил воин, но Атер уложил зулуса выстрелом с расстояния в двести ярдов.
— Еще добыча для стервятников, — заметил он.
К защитникам траншеи снова приполз Тимми Малкэй; он невозмутимо заряжал свою винтовку.
— Почему ты не выполняешь приказаний? Ты, должно быть, спятил. — Том почувствовал внезапный прилив ярости. — Убирайся отсюда ко всем чертям да присматривай за лошадьми.
— Я отвел лошадей за холм, — оправдывался Тимми.
Том сел, чувствуя, что сердце его отчаянно колотится. От приступа ярости ему стало только хуже. Он уставился на Тимми, лицо которого видел как в тумане.
— Я хочу помочь вам, сэр, — добавил кавалерист.
— Майора Хемпа спасла его кольчуга, а у тебя ее нет, — сухо ответил Том и улыбнулся. — Копье просто не попало в тебя. Это лучше, чем все заговоры Бамбаты. Бедняги… Интересно, кто из тех, что теперь лежат вон там, верил в них?
Тимми видел склон с истоптанной травой, сплошь покрытый трупами коров, щитами и черными телами.
— Они сами хотели этого.
— Заряди-ка мой револьвер.
Тимми вернул ему заряженный револьвер. Лицо Тома снова порозовело, и он встал, опираясь на плечо кавалериста.
— Извини, что я накричал на тебя, Малкэй. Я считаю, что ты чертовски глуп и упрям. Иди в укрытие и будь начеку.
Том полз вверх по склону, чтобы поговорить с солдатами, и не заметил, что Малкэй — верный и неразлучный телохранитель — следует за ним. Он дал маленькому кавалеристу возможность спастись, но тот вернулся, как будто жизнь для него ничего не значила. А рядом был Атер Хемп, сеявший смерть благодаря своей сверхъестествен» ной меткости, но скрывавший в груди сердце труса. Для него была пыткой представившаяся возможность удрать, и, когда он отказался, трусость его походила на мужество.
Позади кто-то ахнул, и Том обернулся; Тимми Малкэй упал на колени, у него между лопатками торчала рукоять ассагая.
— Я готов, — простонал он. — Вытащите ассагай. Ради бога, вытащите его.
Том наклонился, осторожно поставил колено на вздрагивавшую спину кавалериста и вытащил ассагай. Раненый повернулся и лицом вверх лег на песок и камни. Два кавалериста стали перевязывать его, а Том держал его руки и поддерживал ему голову. Рана, по-видимому, была смертельной, ибо ассагай, войдя в спину, прошел насквозь через живот. Из-за куста раздался торжествующий крик зулуса:
— Нги-Ку-гвазиле умлунгу! Я проткнул тебя насквозь, белый человек.
Тимми открыл глаза и посмотрел на Тома.
— Мистер Эрскин…
— Да, Тимми?
— Прикончите меня. Ради бога, пожалейте меня. У меня все внутренности разорваны, я не могу двинуть ногой.
— Потерпи еще несколько минут. Сейчас придет помощь.
— Прикончите меня, — прошептал Тимми.
Том отвернулся, и вдруг его поразила внезапно наступившая тишина. Бой прекратился, выстрелов не было слышно. Когда он обернулся к Малкэю, маленький кавалерист был уже мертв, а лицо его было искажено агонией.
Части, присланные на подмогу, открыли огонь с холма, где был оставлен пикет с лошадьми. Окруженные воины кричали, пока не охрипли, но они слишком устали, чтобы подняться или двинуться с места. Бамбата ускользнул, но так же, как и в битве при Мпанзе, упустил возможность одержать полную победу и захватить сотни винтовок. В решительный момент он побоялся бросить в бой свой личный импи, и белым частям, правда с большими потерями, удалось одержать победу. Пули белых входили в тела зулусов. Пули не превращались в безвредную воду, а разрывали воинов на куски, омывая землю их кровью.
Женщины вышли из леса на большую поляну, где расположился военный лагерь. Они долго не решались отойти от деревьев и теперь, в наступающем сумраке, казались темной, прижавшейся к земле массой. Бамбата увидел их и, не поворачивая головы, только скосил глаза в их сторону. Он ехал верхом на белой лошади, подражая командиру правительственных войск полковнику Эльтону, а за ним в молчании шествовали импи; некоторые индуны ехали верхом, у других за спиной дулом вниз висели винтовки, но большинство воинов было вооружено лишь ассагаями, топориками и палицами, на плече у них висели свернутые щиты из воловьих шкур. Раненых тащили на носилках из заостренных шестов и палок. Женщины пронзительными голосами затянули песню, но внезапно оборвали ее, разрыдавшись. Бамбата ехал шагом, взгляд его был холоден, и поднятый воротник шинели закрывал ему уши. Внезапно женщины двинулись вперед, они не шли, не бежали, а двигались странным быстрым шагом, пригнувшись к земле в смирении и страхе. Рассказывали, что в ущелье леса населены злыми духами, поэтому, когда появились женщины, воинам показалось, будто сама земля и бесформенные камни, ожившие по воле злых духов, идут сейчас навстречу армии мятежников. Коломб бессознательным жестом словно пытаясь защититься, даже натянул поглубже на уши свою шапку. Животный инстинкт влек воинов к женщинам и встреча с ними была испытанием еще более тяжким, нежели артиллерийский обстрел. Если бы женщины выступили против войны, все было бы кончено. До сих пор их гнев на белых правителей был даже сильнее и страшнее, чем гнев мужчин, но никогда невозможно предугадать поведение женщин. Они знали, когда следует отдать жизнь за жизнь, но они же знали и время, когда избитое и израненное тело должно ползти в темное место, страдать и задыхаться.
Карабкаясь и припадая к земле, женщины приблизились к шеренгам воинов. Обезумевшими от тревоги глазами заглядывали они в лица мужчин. То там, то здесь руки женщины обвивали колени ее мужа, и она начинала плакать, тогда как другие, не останавливаясь, шли дальше. Пронзительными, дрожащими голосами они выкрикивали:
— Где мое дитя? Где мой храбрец?
Бамбата спешился возле своей хижины в лагере и уселся рядом с военачальниками и знахарями. Он снял с себя винтовку и любовно погладил смазанный маслом затвор. Коломбу он казался в эту минуту великим и бесстрашным перед лицом тяжелых испытаний. Женщины столпились на одном конце военного круга умкумби, образованного вернувшимися импи. Несколько стариков, толкаясь и теснясь, пристроились у стены хижины позади Бамбаты. Отряды зонди — некоторые из них не принимали участия в сражениях этого дня — расположились в стороне. Коломб искал среди женщин Люси, но ее нигде не было видно. Наконец он заметил ее сзади, в группе молодых девушек, на опушке леса. Она стояла, стиснув руки, как когда-то в церкви, а лицо ее было мокрым от слез. Увидев, что он смотрит на нее, она наклонила голову и скрылась во мраке леса. Больше ей ничего не было нужно.
Бамбата огляделся и остановил свой взор на женщинах.
— Говорите, — сказал он. — Я знаю, что вам нужно.
— Да, Магаду, — ответила сморщенная старуха, проталкиваясь вперед. Она зловеще подняла палец. — Мы пришли требовать их. Мы требуем, чтобы ты отдал нам наших мужчин, плоть от плоти нашей. Где те, кто был заговорен от пуль белых людей?
— Некоторые из них уже не вернутся. Другие останутся с вами залечивать свои раны.
— Смерть! Раны! Что же это? Значит, заговоры и чары, которые, как говорили, ты получил от Младенца, — все вранье?
— Замолчи, женщина. Ты еще услышишь об этом.
— Хайи, хайи! — завопил знахарь Малаза. — Снадобье очень сильно, но и условия тяжелые. Если человек их нарушает, он лишается жизни и подвергает риску импи. Кто спал на циновке? Кто уползал, как змея, чтобы спать с женщиной? Это вас, женщин, надо винить: почему вы не оставили воинов в покое?
Старуха выплюнула табачную жвачку на землю и приготовилась было ответить, но женщины потянули ее назад. Сгорбленный старик с обручем на голове важно выдвинулся вперед. Упершись одной рукой в бедро и размахивая тонкой черной палкой, он заговорил так громко, как только позволял его надтреснутый голос, чтобы все слышали:
— Правда ли, Магаду, что ты и твои телохранители не получили ни одной раны? Мы хотим знать, почему ты сам не пошел в атаку и не доказал на своем примере, что пули белых не проникают в наши тела. Почему тебя не было в самой гуще битвы?
Бамбата окинул его презрительным хмурым взглядом, но ничего не сказал. Старик повернулся к толпе воинов, которая подходила все ближе и ближе, смыкая круг.
— Зулусы! Этот выскочка — вождь Бамбата обманул вас. Много наших сынов погибло и было ранено из-за него. Его надо схватить и передать европейскому правительству, чтобы его расстреляли. Зачем нам оберегать его?
Молодой воин, внук Сигананды, выйдя из рядов, сбросил с себя одежду. Он был величествен и высок, его обнаженное черное тело напоминало речного угря, а эластичные мускулы плавно перекатывались под кожей при каждом движении. Плюнув себе на ладони, он схватил боевой топорик и стал размахивать им так, что сверкающее острие было видно со всех сторон.
— Вожди, не отрубить ли этому предателю голову?
— Убей его! — закричали с разных сторон.
— Одним ударом я могу сбросить его голову в грязь. И такой человек осмеливается носить обруч мужественности!
— Руби! — заревела в ответ толпа.
— Этот старый пес знает, что белое правительство назначило денежную награду за голову Бамбаты — пятьсот фунтов, — продолжал молодой воин. — А человек, который смолоду работает на белых, работает, пока у него от старости не выпадут зубы и не ослепнут глаза, никогда не сможет заработать столько денег.
— Верно, — подтвердили остальные.
— Человек, который работает, стоит очень мало, а человек, который сражается, стоит в пятьсот раз больше. Белые предлагают большие деньги предателю за одну ночь работы. Эта старая гиена хочет получить деньги. Он готов продать Бамбату, нашего вождя, он продаст и нас. Разве он уже не продал своих сыновей и не разжирел от этого? Он забирает все их жалованье, так что они не могут даже купить щепотку табаку. Что должен я сделать с этим ручным псом европейцев? — спросил молодой воин.
— Убей его!
Старик поднял руки ладонями вверх, из его глаз текли слезы.
— Аи, аи! — Он хотел что-то сказать в свое оправдание, но изо рта у него потекли слюни, а челюсть не двигалась, Зловеще просвистел топорик над его головой.
— Пусть он живет, — остановил воина Бамбата.
Воин ударил обреченного было старика в живот, и тот растянулся на земле.
— Вожди и воины, и вы, женщины, — сурово заговорил военачальник Мангати, — разве мы собрались сюда, чтобы плакать? Те из вас, кто хочет плакать, могут уйти и подставить свои шеи под сапог белых.
Шум мгновенно стих.
— Нет, нет, — бормотали воины.
— Разве была когда-нибудь такая война, в которой не погибали бы люди? Мы, зулусы, никогда не сдавались без боя. Смерть в бою издавна была почетной для воина. Храбрецы никогда не будут забыты, а трусы позорят своих отцов и матерей, свой народ. А теперь те, кому уже надоело воевать, могут свободно уйти домой. Надевайте свои сандалии и уходите. Закопайте свои копья и забудьте, что вы когда-то были мужчинами. Но горе вам в день нашей победы. Вы будете валяться, как падаль, и никто не придет хоронить вас.
— Кто еще хочет говорить? — спросил Бамбата.
И, не дожидаясь ответа, он повернулся и вышел из круга.
Бамбата и племя зонди не только выполнили свой долг: они сделали нечто большее. Они вызвали к жизни мятеж, который горел в сердце каждого зулуса, и с нетерпением ждали, когда пламя разгорится. Вождь восстания понимал, что его задача — поддерживать активное сопротивление, но удары, наносимые ему, становились все тяжелее; он понимал, что, если ему не удастся привлечь на свою сторону новые силы и охватить восстанием глубокий тыл белых, он будет начисто уничтожен армией, превосходящей мятежников по численности, по количеству боеприпасов и продовольствия. Его запасы продовольствия угрожающе таяли, ибо части белых и зулусов-наемников грабили и захватывали все, что попадалось им под руку. С тех пор как к нему примкнул Сигананда, удалось уговорить присоединиться к восстанию только одного вождя — надменного старика по прозвищу Глаз Зулуса, который когда-то сражался против имперской армии и род которого уходил корнями в героическое прошлое. Он пришел с севера и принес с собой высокомерное отношение к столь мелкому вождю, как Бамбата. Временами он спрашивал: «Кто этот человек?», а говоря о Бамбате, называл его «незнакомцем». Но подвиги, совершенные Бамбатой, создали ему легендарную славу и породили почтительно-суеверные слухи о его бессмертии.
Бамбата прекрасно понимал, что его бессмертие не имеет никакой цены, если число воинов его армии не возрастет, а главным препятствием этому была нерешительность вождей. Со всех сторон ему давали советы, и он продолжал мчаться вперед, как черный горный орел, увлекаемый вихрями и встречными течениями неодолимого урагана. Восстание укрепило его положение, но он стал более одинок и часто ночами бродил по степи, следя за лучами прожекторов полковника Эльтона, озарявших синевато-белым светом вершины гор и ущелья. Иногда он брал с собой проповедника Давида и быстро, без устали, шагал милю за милей, утомляя своего маленького спутника и беспрерывно задавая ему вопросы: он старался постичь неведомое и заглянуть в будущее. Он испытал глубочайшее удовлетворение, услышав признание проповедника: «Один господь может ответить на этот вопрос».
В серьезных случаях он советовался с отважным военачальником Мангати и с Какьяной, олицетворявшим беспокойный и ожесточенный дух восстания. С Пеяной он держался холодно и настороженно. Однажды он взял с собой в разведку Коломба.
— Ночь принадлежит нам, день — им, — сказал он.
Они перешли через реку, пробираясь вброд по пояс в ледяной воде, и вышли в районе Наталя. Вождь ориентировался на местности, как рысь, и, казалось, располагал тайными сведениями, о том, где его ждет пастух или закутанная в одеяло женщина с донесением о передвижении белых войск. Сейчас они находились на земле вождя Ндабулы. Было известно, что молодые воины этого племени стремятся присоединиться к восставшим, но что вождь их никак не отважится на этот решительный шаг. На более открытых участках здесь постоянно рыскали войсковые части, вооруженная полиция и банды резервистов, многие из которых были бурами и немцами, и молодые воины и женщины следили за ними из тайников в горах. Они знали, что произойдет, если они примкнут к восставшим: через несколько недель от их хижин останется лишь куча пепла, последние коровы и козы будут угнаны, девушки изнасилованы, а детям придется выкапывать корни растений в степи, чтобы не умереть с голоду. Они знали также, что часть издавна принадлежащих их племени земель будет отторгнута и передана белым фермерам для взимания непомерной арендной платы. Выбор был труден. Но тем не менее племя с каждым днем таяло, так как воины на свой страх и риск уходили за реку. Мятеж превращался в революцию, направленную не только против белых, но и против вождей, против обычаев, освященных веками. Превращение это происходило слишком медленно, зародыш пустил лишь тонкий росток, похожий на ядовитую травинку умтенте. Бамбата чувствовал и одобрял это, как все, что служило его целям. Но он не хотел ускорять ход событий и не обольщался. Было, уже слишком поздно, время ушло; охотник не может бегать быстрее своих собак. Однако ни одной из этих мыслей вождь не делился со своим телохранителем. Но, когда он задавал свои вопросы, иногда непонятные и туманные, а потом размышлял над ответами, Коломб знал, чтό у него на уме. Если Бамбата взял с собой именно его, человека, который умел мыслить даже смелее своих единоверцев христиан, — значит, он ставил его в пример военачальникам и воинам импи.
Когда они, перейдя реку в другом месте, возвращались на заре в лагерь, Коломб чувствовал усталость. Однако он ни знаком, ни словом не обмолвился об этом и не отставал от рослого Бамбаты, который большими быстрыми шагами неутомимо двигался вперед с нечеловеческой выносливостью и решительностью. Вот он скрылся в кустарнике, вот его силуэт появился на вершине холма. На прощанье Бамбата решительно сказал:
— Будь осторожен, сын Офени.
В словах слышалась не угроза, а дружеское предупреждение человека, который знает больше, чем может сказать. Коломб стоял один и глядел в зимнее небо. Перевернутое созвездие Креста стояло у самого горизонта, и уже взошла «Инквенквези», великая звезда Канопус. Близился рассвет, и на земле было особенно темно: лес казался совсем черным и непроходимым. Впереди на холмах появился белый луч прожектора: широкими неровными полосами он шарил по низкому небу, остановился на холме, словно покрыв его инеем, и снова заметался вдали. Коломб почувствовал какую-то странную радость, и мысль, ставшая уже навязчивой, снова пришла ему на ум: у нас тоже все будет, и день, так же как и ночь, будет принадлежать нам.
Пока он смотрел, свет вспыхнул еще раз и погас. Даже бесноватые белые позволяли себе отдохнуть. Он пошел дальше, временами останавливаясь и прислушиваясь; лес молчал, и Коломб бесшумно шагал по мягкой рыхлой земле. Он различил шепот водопада в далеком ущелье. Через расселину среди скал он спустился к краю утеса, скрытого ползучими растениями и ветвями деревьев, подножия которых были на шестьдесят-семьдесят футов ниже. Там, на краю утеса, находился вход в пещеру, куда он и проник, раздвинув ползучие растения. В пещере было сухо и дымно от костра, расположенного в глубине ее на песке и освещавшего дрожащим светом закопченный свод. Возле огня спала Люси; по-видимому, ночной холод заставил ее улечься здесь и, согревшись, она заснула глубоким сном. Когда он вошел, она зашевелилась, но не проснулась. Пещера была небольшая — были здесь и такие, где могла разместиться целая рота, — но добраться до нее было нелегко, и Люси чувствовала себя в безопасности. Она приметила эту пещеру, переползая с места на место в тот первый день, когда орудия осыпали лес шрапнелью.
Он отыскал горшок, наполовину наполненный сьинги с кусочками мяса, и поставил его на огонь. Затем он сидел, не сводя глаз с огня и поворачиваясь лишь для того, чтобы взглянуть на жену. Он изучал каждую черту ее прекрасного лица, освещенного костром. Когда в огне хрустнула ветка, уголок ее рта дернулся, а ресницы затрепетали. Она не проснулась. Не его ли она видит во сне?
Сняв свою куртку, Коломб скользнул под одеяло к Люси и положил руку ей на грудь. Полусонная, она повернулась и обняла его. Он спал на циновке вопреки всем законам знахарей, он спал рядом со своей любимой, красивой женой.
— Исайя, — сонно бормотала она. — Исайя, Исайя.
Сквозь листву и ползучие растения, которые, словно колючая проволока, свисали со скал и из расселин к входу в пещеру, проникал дневной свет. Луч света упал на ветку с бледно-розовыми раструбами красивых цветов мбазуэта, подернутыми инеем, и она радостно зашелестела. Коломб внезапно сел, ему показалось, что у входа мелькнула какая-то тень. Он схватил винтовку и выстрелил. Люси с криком проснулась и спряталась с головой под одеяло. Коломб подошел к выходу и увидел, как кто-то прыгнул на ветви гигантского дерева и скрылся в густой листве.
Коломб вернулся к Люси и, смеясь, чтобы успокоить ее, начал шевелить уже побелевший пепел костра.
— Прицелься я чуть лучше, в этом горшке варился бы горный заяц, — сказал он.
Она пыталась разглядеть во мраке его лицо. В его тоне звучало что-то необычное.
— Зачем ты стреляешь здесь, Исайя? Наше убежище найдут.
— Нам все равно придется отказаться от него.
— Я счастлива здесь с тобой.
— Я тоже счастлив. Но срок приближается. Ты должна уйти, тебе скоро родить.
— Но у меня есть еще пять месяцев, я могу работать и многое сделать. Я могу говорить с женщинами, доставлять сведения.
— Нет. Слушай меня. Ты уйдешь сегодня. Дни твоего отца сочтены. Передай ему привет от его сына; скажи ему, что Исайя видел Африку. Он поймет, что я сражаюсь, а белые чиновники ничего не поймут. Пойди к нему с мисс Брокенша, тогда они не арестуют тебя и не будут мучить. Твой отец воспрянет духом, когда увидит тебя и узнает, что ты скоро подаришь ему внука.
Она заплакала и прильнула к нему.
— Ты должна уйти, должна уйти, — повторял он.
Не переставая горько плакать, она собирала свои немногочисленные пожитки; оловянное зеркальце, небольшой нож и кусок мыла. Все это она связала в узел вместе с одеялами и циновкой. В ухо она вдела на счастье медную винтовочную гильзу из ружья Коломба. Затем, опустив голову на грудь, она остановилась перед ним. Он сжал ее руки на прощанье, погладил залитые слезами щеки и сказал:
— Иди с миром, жена моя, да будет безопасен твой путь.
Она не могла вымолвить ни слова. Он помог ей подняться по расселине и отдал ей узел. Она положила его на голову, как прежде носила винтовки, и скрылась в лесу.
Коломб засыпал костер и, собрав пепел, разбросал его по зарослям. Он закопал горшок в землю, ветками подмел пол и засыпал его листьями и заячьим пометом. Теперь пещера казалась необитаемой с сотворения мира. Он надел патронташ и винтовку и пробрался через скалы по своим собственным следам. В лесу стоял густой туман; моросил дождь.
Он вошел в лагерь с самой отдаленной стороны; часовые узнали его и пропустили. К центру, где в вечер после сражения Бамбата предстал перед народом, сбегались со всех сторон воины. Сейчас никакого сборища не предполагалось, ибо вождей не было видно. Но люди все прибывали и прибывали. Он слышал, как назвали его имя, поэтому, помня предупреждение Бамбаты, снял с плеча винтовку и спустил предохранитель. Он обошел задами кольцо шалашей и подошел к толпе.
— Я Коломб, сын Офени! — крикнул он.
Люди расступились, и он вошел в круг. В центре между двумя своими помощниками, скорчившись, сидел знахарь Малаза. Увидев Коломба, он с трудом заставил себя подняться, ибо раны его только что затянулись, и высунул язык шириной в ладонь. Омерзительно страшный, похожий на дикого зверя, он быстро насыпал в рот щепотку собственного снадобья и плюнул в сторону Коломба.
— Вот он… злодей, колдун!
Люди отпрянули, а Коломб медленно поднял винтовку.
— Кто обвиняет меня?
— Он… Малаза… больше никто, — осторожно ответили люди.
— Говори, что ты хочешь сказать, но если ты солжешь, еще одна пуля продырявит твою шкуру.
— Не угрожай ему, — сказал один индуна. — Давайте выслушаем его.
— Это сожжет ваши уши, — крикнул Малаза, желая напугать своих слушателей.
— Говори.
— Этот человек, Коломб, развращен белыми. Он христианин, он презирает наши обычаи, наше оружие, наши снадобья. Вы слышали условия заговора, вы слышали, как сам Сигананда называл их. Воин должен спать на голой земле, а не на циновке; воин не должен иметь сношений с женщиной. Нарушение этих условий приносит смерть и поражение нашим импи. Этот человек, этот простолюдин, этот колдун не желает повиноваться нашим вождям, нашим обычаям, воле нашего народа. Где он спал прошлой ночью? Не в лагере. У него есть пещера, и он спит там, в то время как вы лежите на голой земле. В этой пещере он держит обезьяну, которая у него на посылках. Я говорю вам правду, люди. Я рассказываю вам то, что видел собственными глазами. Я следил за пещерой и видел, как эта обезьяна вышла оттуда. На спине она несла какой-то темный предмет…
— Ха-а-а-а! — перевели дыхание воины.
— Мне удалось спастись от этой обезьяны. Я выплюнул сильное снадобье, и тогда она оставила меня и отправилась в лес выкапывать черные корешки для своего хозяина.
Малаза с трудом согнулся, опираясь на свою палку, и попытался изобразить страшную обезьяну.
— Убей его! Он сам обезьяна! — крикнул Коломбу Мбазо, потемнев от гнева и сняв с плеча винтовку с длинным стволом.
— Замолчи ты! — заворчали старики.
— Я спустился к входу в пещеру, — продолжал нараспев Малаза. — Колени мои дрожали. Колдун был внутри. Он спал с женщиной.
Он употребил грубое слово, каким люди пользуются только для выражения презрения и ненависти. Его налитые кровью глаза шныряли по лицам, пытаясь увидеть, какое впечатление произвели его слова. Коломб стоял, высоко подняв голову, увенчанную остроконечной шапкой, и нахмурив лоб. Но Малаза считал, что его обвинения уже пронзили сердце молодого человека.
— Женщина ли лежала под ним?
— Какая женщина? — спросил индуна. — Назови ее имя, и мы сможем проверить твои слова.
— Это была совсем не женщина, — задыхаясь, произнес Малаза и скорчил гримасу. — Это был труп. У этого трупа был ласковый голос, ласковый и в то же время убийственный — ни у одной женщины нет такого голоса. Он заставил петь этот труп, этот умкову, вытащенный из могилы. Одна половина его, начиная с середины головы и кончая большим (пальцем на ноге, была женщиной, а вторая его половина была травой, красной травой.
Люди снова отпрянули, словно увидев какую-то нечисть. Было страшно находиться так близко от колдуна и злодея, и каждый воин боялся собственных мыслей: вдруг их подслушают.
— Я заглянул в пещеру, — нараспев и раскачиваясь, продолжал Малаза, — в меня полетели камни. Ружье колдуна поднялось — ничья рука не дотрагивалась до него, говорю я вам — и само выстрелило в меня. Я не могу сказать, как мне удалось спастись. Я прыгнул на дерево и очутился на земле уже далеко от пещеры.
— Убить колдуна, — невнятно пробормотал кто-то.
— Братья, я не преступник! — крикнул Коломб. — Если меня в чем-нибудь обвиняют, пусть приведут доказательство и передадут дело на суд вождей.
— Пусть его судят, — сказал чей-то голос.
— Здесь есть только один человек, который заслуживает смерти. Это тот, кто обманул нас, — продолжал Коломб. — Где эта пещера, где обезьяна и где умкову? Все это — ложь. Этот глупый старик — мой враг, потому что я вижу его насквозь и знаю, что он мошенник. Вы сами знаете, что его первого следовало бы убить. Его снадобье — один обман.
Коломб поднял свою винтовку и прицелился в Малазу.
— Я околдован! — пронзительно закричал знахарь.
На губах у него выступила розовая пена, и он забился на земле в припадке. Присутствующие решили, что Коломб действительно околдовал его. То, что они увидели собственными глазами, было убедительнее того, что они услышали. Их потряс рассказ Малазы, но они не совсем поверили ему. Как сумел простой смертный, да еще христианин, оживить мертвеца и обращаться с колдовскими снадобьями, о которых можно услышать только из легенд, что рассказывают у костра? А вот припадок Малазы был доказательством, которое они видели собственными глазами.
— Колдун… убей… убей… кровь…
— Остановитесь, братья. Не приближайтесь ко мне. В этой винтовке нет снадобья. Это оружие войны. Я убью десять человек, прежде чем вы дотронетесь до меня.
Он повернулся кругом, держа черное, блестящее от смазки дуло винтовки на уровне их груди. Передние ряды попятились назад, но остальные продолжали напирать. Офени, Мбазо и Умтакати, выйдя из рядов, встали рядом с обвиняемым.
— Если его обвиняют, пусть судит суд, — спокойно повторил отец Коломба, стараясь не смотреть на трясущееся тело знахаря. Лицо его сморщилось, и каждая косточка его высохшего тела говорила о том, как он страдает. Но уже протянулись руки, чтобы оттолкнуть этих троих от Коломба.
— Убейте преступника, пока он не совершил новых преступлений, — раздавались голоса. — Колите его!
Ряды разомкнулись, и появилась высокая фигура Бамбаты. За ним следовал Мангати и еще два самых грозных военачальника, Макала и Мгану, — люди с характером, как о них говорили. У Бамбаты и Мангати были красные глаза, они осунулись от невероятной усталости. Коломб понял, что после того, как он пошел к Люси, вождь еще долго шагал по сонной степи в лесу, одолеваемый тяжелой заботой, которая лежала у «его на плечах. Он еще не ел, не опал и не отдыхал.
— Что за ссора? — раздраженно воскликнул Бамбата. — Разойтись! К оружию! Враг близко. Глупцы… Вы хотите попасть в капкан?
Воины с криком разбежались во все стороны. Малаза без всякого достоинства кое-как поднялся на ноги и заковылял вслед за ними. Макала и Мгану собрали импи и рассказали воинам о движении неприятеля и о безопасных районах, где можно укрыться. Они приказали им быстро следовать к месту назначения.
— Опять ты, — сказал Бамбата Коломбу. — Я предупредил тебя. У нас и так много забот…
Туман был густой и влажный. «Тра-та-та-та», — приглушенно и обманчиво близко вдруг раздалась пулеметная очередь.
— Забили барабаны белых, — Бамбата взглянул вверх и насторожился.
Он подозвал Мангати и вместе с ним направился туда, где стояли их лошади. Они сели на коней и поскакали к Младенцу, чтобы посоветоваться с ним и узнать у него, когда же наконец вступят в борьбу миллионы людей, которые только и ждут его слова.
Как дым исчезли тысячи мужчин, и женщины снова скрылись в своих лесных убежищах. Если белые части окружат лагерь, они найдут там только пепел, шалаши да кучи нечистот. Где-то среди ущелий в полной безопасности, как надеялся Коломб, идет своим одиноким путем Люси. Он побежал догоняя отряды зонди, которыми теперь командовал Мгану.
Железный капкан захлопнулся, но как это случалось не раз и прежде, без пользы. Стратегический маневр, предпринятый отрядом быстроногих мятежников, направил главные части белых по ложному следу, а затем их сбил с пути какой-то седобородый старец, который прикинулся перебежчиком и завел полковника Эльтона с его армией в ущелье, находившееся в двух милях западнее того места, где размещались основные силы Бамбаты. Прежде чем ошибка была обнаружена, старику удалось скрыться и этим спасти свою жизнь. Усталым солдатам и наемникам пришлось тащиться обратно по опасным, почти отвесным подъемам и спускам, пока они наконец не наткнулись на покинутый Бамбатой лагерь. Они сожгли соломенные шалаши и прочесали соседний лес. В тайном укрытии Том обнаружил десятка два женщин и приказал им выйти на открытый, заросший травой склон, где они разместились под охраною его взвода. Женщины в высоких красных головных уборах, с бусами на груди сидели, закутавшись в свои одеяла, разговаривали и даже смеялись. Белые солдаты старались не замечать их, но, несомненно, были потрясены. Женщины были так смелы; несколько часов назад рядом с ними были их воины, а теперь на них смотрели дула винтовок врага. Они, по-видимому, понимали, что их вывели на открытое место ради безопасности, и поэтому время от времени отпускали шутливые замечания по адресу охраны. Горнисты протрубили «сбор», и Том подождал, пока последние шеренги измученных наемников не вышли из леса.
— Бегите! — сказал он женщинам.
Не спеша, с достоинством, они поднялись на ноги и, покачивая бедрами, направились к зарослям кустарника. Солдаты угрюмо смотрели им вслед, некоторые рассмеялись.
— Посмотрите-ка на них… Вот фаталисты, — сказал стоявший рядом с Томом сержант Дональдсон. — Откуда они знали, что их освободят?
— Они не знали, и мы не знали.
Другим взводам удалось захватить несколько голов скота, а иоганнесбургский эскадрон взял в плен нескольких мальчиков. Мальчики высоко ценились, их отправляли на европейские фермы в ученики. Им предоставляли выбор: пойти в ученье к офицерам и помещикам или убраться восвояси. Мальчишки, дрожа от страха, таращили глаза на загорелых кавалеристов и выбирали ученье.
В этот день было восемь убитых. Один пехотинец сломал ногу при падении, и теперь его несли на носилках санитары-индийцы. Башмаки солдат промокли и разорвались, мундиры превратились в лохмотья, и люди угрюмо ворчали. Кавалеристы Конистонского взвода тоже ворчали. Том видел, что солдаты мрачнеют все больше и больше. Люди хотели убивать, убивать во что бы то ни стало. Они меньше жаловались на усталость и лишения, чем на отсутствие возможности убивать. Они ругали офицеров и обвиняли их в неумелости. Они думали, что полковник Эльтон воздерживается от своей прежней политики запугивания только из-за присутствия генерала Стефенсона, наблюдателя из Британской имперской армии. Генерал постоянно восхвалял отвагу и преданность долгу солдат всех родов оружия, но они считали, что он портит полковника Эльтона и заставляет его делать ошибки. Эльтона обманывают. У них было свое мнение о зулусах, поэтому они жаждали встретиться с ними лицом к лицу, разозлить их и вызвать настоящую резню. Они готовы были прикончить любое живое существо. Они хотели убить и этих шлюх тоже. Разве не они приносят еду, шпионят, подстрекают мужчин и вообще вертятся под ногами?
В последующие два дня были выделены отряды для внезапных рейдов на противоположный берег. Им было приказано грабить селения, откуда, по имевшимся сведениям, мятежники получали продовольствие. Иногда его передавали непосредственно из рук в руки, а иногда оставляли в бочках, и мятежники затем их забирали. Проведение этой операции было поручено Уиненскому полку легкой кавалерии, солдаты которого знали окружающую местность как свои пять пальцев, но вся черновая работа досталась наемникам. Ланкастерско-Йоркский эскадрон из Иоганнесбурга должен был в то же время сдерживать ненадежных вождей во избежание всяких неожиданностей. Получив приказ, Том отправился в палатку майора Кэвелла. Левая рука его все еще была на перевязи, он не мог стрелять из винтовки, но отказался числиться раненым.
— Это карательная экспедиция? — спросил он.
— Нет, лейтенант, это мера предосторожности. Наши действия будут зависеть от тех сведений, которые удастся собрать. Племена будут наказаны только в том случае, если они действительно виновны в оказании помощи мятежникам.
— А как предполагается получить эти сведения или доказательства?
— Обычными методами разведки.
— То есть гусарскими методами, при помощи кнута и пистолета.
— Том, тебе следует быть благоразумнее, ведь, что бы ни случилось, ты всегда имеешь полное право, согласно строжайшей дисциплине, предотвратить любой незаконный акт. Нам не нужны новые враги, и к каждому краалю следует относиться дружески, если, конечно, на него не падает подозрение.
— Подозревать можно всех.
— Разумное подозрение основывается на уликах.
— Будет ли это разъяснено всем офицерам и рядовым?
— Полагаю, что им это уже ясно. Но я разошлю инструкции.
Они обменялись еще несколькими общими фразами, и Том почувствовал, что их отношения лишились всякой теплоты. Они стали чужими друг другу. Вид майора Кэвелла свидетельствовал о том, что он выпил виски больше, чем обычно; он старался сдерживаться, но был явно раздражен и обижен обвинениями, звучавшими в вопросах Тома. Они все завязли в этой истории, все выпачкались в одной и той же грязи, и никто из них не имел права прикидываться более чистым или менее виноватым, чем остальные. Он бы высказал Тому все это, только он слишком устал нравственно, слишком погряз в этом подлом деле, чтобы надеяться добиться чего-либо при помощи слов. Том волен идти своим собственным, более трудным путем, который в конце концов приведет его к беде.
Конистонский взвод отправлялся последним, снаряженный все еще обычными патронами — у каждого солдата было по сто пятьдесят обойм — и сухим пайком на три дня. Том повел их на север окольным путем, чтобы миновать каменистые овраги, где калечились лошади, поэтому взвод прибыл к понтонному парому в хорошей форме, но с опозданием на полдня. Им пришлось, цепляясь за канат, переправиться через реку небольшими группами. Затем они скакали строем по крутой, извилистой дороге, и под жгучими лучами солнца подсыхали спины их насквозь промокших от пота мундиров. Если бы они оглянулись на гигантское ущелье, прорытое в горах водами реки, то увидели бы темные лесистые вершины охваченной мятежом области. Там лежал в могиле Тимми Малкэй и еще один парень из их взвода, Нед Парди. Но люди не оглядывались; казалось, они оставили все это позади и спешили вперед. Том со своим взводом съехал с дороги, чтобы прочесать указанную ему местность, и еще днем они добрались до старой фермы Мисганст, принадлежавшей Черному Стоффелю де Вету. Они появились там с нижней стороны, где два ручья, бежавших по каменистым порогам, соединялись в один поток. Теперь вода текла лишь тонкой струйкой, а водоемы затянуло слизью и лягушечьей икрой. Маленький дом пустовал. Крыши на нем не было. Том знал, что Стоффель уехал в Уинен, взяв с собой железо с крыши и все остальное, что мог увезти. Но он не ожидал увидеть в Мисгансте столь страшное и столь осязаемое запустение. Жизнь, казалось, замерла здесь с тех пор, как уехал Стоффель, и легкий слой красноватой пыли проник в каждый уголок и покрыл каменный очаг. На деревьях, росших вдоль высохшего желоба для воды, висели огромные перезревшие гранаты, и кавалеристы разламывали их и жевали красные дольки плодов.
Под оголенным деревом Том нашел могилу Оумы и посадил на ней цветущие зимой кусты алоэ. Несколько кавалеристов, которые помнили Оуму де Вет, собрали букеты полевых цветов и положили их на могильный холмик из красноватой земли. Они знали, что их лейтенант доводится покойной родственником по жене, и гордились тем, что могли выразить ему свое участие. С минуту они все постояли под деревом с обнаженными головами. Затем сели на лошадей и поскакали дальше.
В краалях они разговаривали со стариками, но старики ничего не знали.
— Нам самим нечего есть, — обычно отвечали они. — Как же можем мы давать хлеб этому бешеному псу Бамбате?
Они показывали полупустые корзины для зерна. Том подозревал, что остальное зерно где-то припрятано. Он сказал им об этом, но старики отвечали лишь непроницаемым взглядом черных глаз; выражавших не ненависть и не страх, а только стойкое терпение и упрямство, и молчали.
— Ладно, старики, — говорили они, — мы уезжаем, но, смотрите, не обожгитесь.
— Хорошо, амакоси![26]
Выражение недоверчивого облегчения медленно появлялось на лице старика, когда он смотрел вслед отъезжающим всадникам в хаки, и на сердце у него становилось веселее.
Они перевалили через гребень горы и снова поехали по дороге. Один конец ее вел обратно в Край Колючих Акаций и Ренсбергс Дрифт, и дальше — в долину Мпанза, где началось восстание. Поехав в другую сторону и проделав тридцать миль по неровной, извилистой дороге, проходившей через ущелья и теснины, можно было добраться до Раштон Гренджа и Конистона. На следующее утро они должны были встретиться с другими патрулями в Ренсбергс Дрифте. Оставив лошадь на дороге, Том вместе со связным Ферфилдом поднялся на холм, чтобы оттуда при помощи гелиографа связаться с другим отрядом, какой им удастся отыскать. День был солнечный, и условия для посылки сигналов были достаточно благоприятные, хотя в любой момент с земли могла подняться дымка тумана. Пока Ферфилд устанавливал свою треногу и зеркала, Том старался разглядеть восточные вершины, где действовал полковник Эльтон. Вспышек гелиографа нигде не было видно. Справа, над Мпанзой, небо было темным, поэтому он особенно внимательно глядел в ту сторону. То ли это лесной пожар, то ли опять горят хижины и укрытия? «Что там еще осталось такого, что может гореть?» — подумал он. Он медленно поворачивался, и в его бинокле проплывали холмы, ущелья, голубоватые облачка тумана; затем снова показался дым. Он опустил бинокль, чтобы невооруженным глазом определить направление. Дым поднимался где-то в стороне Уиткранца и поместий его отца в бассейне Моои. Он передал бинокль Ферфилду.
— Как, по-твоему, что это?
Ферфилд повертел линзы и ответил небрежно:
— Хижины горят, сэр.
Том бросился вниз с холма к дороге; через минуту он был в седле, и взвод галопом понесся вперед, поднимая в неподвижном холодном воздухе длинное облако пыли. Ему был знаком каждый дюйм дороги, в его мозгу то и дело вспыхивали неясные воспоминания, которые тотчас же потухали в леденящей тревоге. Казалось, прошло много часов и дней, прежде чем они достигли еле заметного поворота в кустарнике, который он так хорошо знал. Ему пришлось ждать отставших солдат, и он медленно обвел глазами знакомые и родные его сердцу горы. Крааль Умтакати, расположенный у подножия холма, который выходил на дорогу, сгорел — дым еще поднимался над кучей пепла легкими клубами. Напротив, под откосом, огромный столб черного дыма висел над языками пламени. Это был крааль, возле которого он увидел заколотую белую свинью. На южном склоне холма горели или уже превратились в пепел десятки краалей поместий Эрскинов. Он не мог различить, где кончался один и начинался другой, казалось, пожаром была охвачена вся степь. Солдаты, не имевшие права распоряжаться в этом подвластном только ему районе, превратили жизнь его людей в настоящий ад.
Сержант Дональдсон понимал, что это означает, и некоторые другие кавалеристы тоже догадывались, в чем тут дело.
— Спокойнее, ребята, — сказал сержант кавалеристам, которые, сдерживая лошадей, выстраивались в колонну на дороге. Они поехали за Томом по тропинке, извивавшейся среди заросших травой прогалин в кустарнике. Густая трава бледно-красного цвета издавала пряный запах. Вкусные сухие стручки пучками висели на кустах акации. На прогалине, у края кукурузного поля, они наткнулись на группу наемников. К дереву за ногу был подвешен только что освежеванный теленок, и зулусы жарили куски мяса, держа их на заостренных палках над огнем. Их было человек двадцать, закутанных в одеяла и лохмотья, с повязками на головах и руках, когда-то красными и белыми, а теперь почти черными от грязи и сажи. Возле них в беспорядке валялись горшки, фляги с пивом и награбленное добро: одеяла, одежда, украшения, ящики и корзины. Наемники вскочили на ноги, приветствуя Тома.
— Построиться, воры! — скомандовал Том.
Люди построились, с ужасом думая, не расстреляют ли их на месте по какому-то новому капризу белых.
— Что вы здесь делаете?
— Наводим порядок у здешних жителей, — ответил их индуна и повел рукой вокруг себя.
— Чей это приказ?
— Удви, — ответил индуна.
Слово «удви» означало «жаба» — так зулусы называли Атера.
— Где он?
— Вон там, — показал индуна. — В краале под горой.
Это был крааль Но-Ингиля.
— Ступай за мной, — сурово приказал Том. — Возьми с собой всю добычу. Если ты оставишь на траве хоть одну бусинку, я сначала застрелю тебя, а потом того, кто украл ее. Понятно?
— Понятно, — ответил сбитый с толку индуна, у которого в душе все кипело.
По пути они увидели еще группу зулусов-наемников, стороживших угнанный скот. Белые солдаты верхом на лошадях гарцевали среди стада, держа в руках вымазанные дегтем палки; они делили и метили коров.
— Привет, легкая кавалерия, — крикнул один из них. — Вы опоздали — мы уже сняли все сливки.
— Мне нужна моя доля, — сказал Том.
— Особенно не разбогатеете.
— Почему?
— Мы получили только половину, остальные забрал майор. Вам придется договариваться с ним самим, сэр.
— А разве полковник Эльтон не получит на этот раз своей обычной доли?
Солдат оглянулся на своих товарищей. Один из них что-то зашептал, и солдат, внезапно побледнев, вновь повернулся к Тому и к его кавалеристам.
— Я пошутил, сэр.
— Ваша фамилия и название части?
— Лерой, сэр. Ланкастерско-Йоркский батальон.
— Из какой тюрьмы вы сюда попали?
Лицо солдата гневно вспыхнуло, но он испугался. Этому лейтенанту с угловатым лицом, бычьей шеей и беспощадно-холодными глазами было совсем не до шуток. Он понял, что допустил серьезную ошибку.
— Хорошо, мистер Лерой. Я запомню вас. Вы будете отвечать за сохранность всех коров, пока я не вернусь.
— Мне не за что отвечать, сэр. Я ничем не нарушил приказа.
— Вы будете делать то, что я приказал.
Им пришлось спешиться, чтобы преодолеть последний каменистый подъем на пути к краалю Но-Ингиля. Расспросив других солдат и наемников, Том убедился, что майор Хемп действительно отправился туда допрашивать старика. Под высоким деревом млуту стоял зулус-наемник, держа на поводу лошадь майора и шесть-семь других лошадей. Том задал еще несколько вопросов и выведал все что мог. Он даром терял время, терял драгоценные минуты, теперь он не сомневался, что это была настоящая карательная экспедиция, и боялся представить себе картину, которую он застанет в краале Но-Ингиля. Но, кажется, хижины старика, упрятанные в кустарнике, еще не были подожжены. Он может спасти их, если поспорит.
Половину взвода он оставил под командованием двух капралов, а с собой взял сержанта Дональдсона и остальных, велев им спешиться. В кустарнике стояла тишина: не было слышно ни жужжанья насекомых, ни пения птиц. Стебли кукурузы поблекли и высохли. Они вызвали у Тома кучу воспоминаний — о разговорах с людьми, об охоте, о женщине, которую он видел весной; голый ее ребенок спал в тени, а из груди матери капало молоко. Он снова оглянулся — мрак и дым покрыли долину и обволакивали вершины далеких холмов. Вдали мычал скот, угнанный солдатами. Затем они услышали протяжный крик, который внезапно оборвался.
Том бросился бежать; он бежал, пригнувшись, среди кустов акации, перескакивая с камня на камень, шпоры его звенели на каждом шагу. Кавалеристы, держа карабины наперевес, карабкались вслед за ним. За кустами уже показались первые хижины, и вдруг он остановился. На тропинке лежала груда красного тряпья. Это была Коко. Том наклонился и перевернул ее. Какой удивительно маленькой она была! Крошечный скелет в длинном красновато-коричневом платье! Она была жива и, открыв глаза, узнала его.
— А, Том, ты пришел.
— Да, я пришел, Коко. Что случилось? Почему ты лежишь здесь?
— В меня стреляли.
Только тогда он увидел у нее на боку темное пятнышко; в ее высохшем теле было так мало крови, что она почти не просочилась сквозь платье.
— Кто стрелял в тебя, Коко?
— Белый солдат. Я попыталась заколоть его, но я слишком слаба. Они убивают моих детей и моего мужа, и я хотела заколоть его.
Том поднял ее — такую легкую и хрупкую — и побежал к краалю. Прямо на дороге был разложен костер из веток и сучьев, а возле него стояли белые солдаты. Некоторые курили. Между хижинами и в вагонах для скота шныряли наемники. Их легко было отличить по красным головным повязкам — они сновали повсюду. У некоторых в руках была сухая трава, которую они собирались поджечь. Том, не останавливаясь, добежал до хижины Коко и положил раненую у порога.
— Возьмите старуху и позаботьтесь о ней, — крикнул он.
Внутри было темно, никто ему не ответил. Затем выглянуло чье-то испуганное, заплаканное лицо и протянулись черные руки, чтобы взять Коко. К краалю строем приближался Конистонский взвод, и шнырявшие вокруг хижин солдаты остановились, следя за кавалеристами. В загоне для скота, находившемся в центре крааля, кто-то громко стонал. Том быстро зашагал туда и, заглянув за каменную стену, тотчас перепрыгнул через нее. В то же мгновение через ворота в загон вошел майор Хемп. Двое солдат держали в руках окровавленные плетки. У их ног в пыли и коровьем навозе лежала обнаженная, вся израненная молодая женщина. Губы ее распухли, пальцы были обожжены, груди и живот превратились в кровавое месиво.
Том опустился на колено и приподнял ее голову. Он не мог узнать ее и удивленно оглядел загон, словно ожидая, что кто-либо разрешит его недоумение. Возле стены толпились какие-то люди, Он увидел, что это женщины. Они закутались в одеяла и прижимались друг к другу. Показалось лицо молодой девушки — это была сестра Мбазо.
— Нанди, иди сюда, не бойся, — позвал он.
Девушка снова спрятала лицо, и вдруг в едином порыве, спотыкаясь на пыльной земле, как испуганные животные, и сжимая в своих объятиях детей, к нему кинулись женщины. Они падали на землю возле него, прижимались лицом к его сапогам. Черные руки хватали его одежду, и все они, женщины и дети, испускали один душераздирающий вопль.
Сначала он пытался осторожно освободиться от их рук, но они цеплялись за него как утопающие, и тащили его вниз. Они не слушали его слов. Тогда он вырвался и выпрямился. Он вытащил револьвер и прицелился в одного из тех, кто вел допрос.
— Вон отсюда! — загремел он. — Да поскорее! И вы тоже! И вы!
Он сделал шаг в сторону наемников, и они в панике бросились к выходу из загона. Загон опустел. Майор Хемп тоже вышел вслед за ними.
Том вернулся к женщинам и спросил, кто та, которую допрашивали.
— Это Люси, жена нашего брата Коломба, — ответила девушка по имени Нанди.
— Почему? Почему они так обошлись с ней? — спросил он.
— Они начали с нее, потому что она христианка, и один из «стервятников» узнал ее: он из племени Мвели, и он сказал, что она дочь Мьонго. Ее били за то, что она молчала. Она ничего не сказала им. А что она могла сказать?
Женщины принесли синее платье с вышитым на нем красным крестом, которое было сорвано с нее и брошено в угол. Люси завернули в платье, положили ее на одеяло и понесли в хижину.
— Но-Ингиль умер, — сказала женщина с залитым слезами лицом, указывая на большую хижину вождя.
Том заметил, что его сержант потушил огонь и выставил охрану из кавалеристов Конистонского взвода, отрезав от хижин наемников майора Хемпа. Оказалось, что Но-Ингиль не умер, он только потерял сознание; лежа на циновке, старик напоминал древнюю египетскую мумию. Его ударили по голове ружейным прикладом, и головной обруч принял на себя всю тяжесть удара. Однако на седых волосах запеклась кровь. Том перевязал голову старика своим походным бинтом и, нагнувшись у низкой двери, вышел из хижины.
Когда он выпрямился, перед ним стоял майор Хемп. Рядом с ним были два младших офицера, толстый краснолицый сержант, один из тех, кто бил Люси, и группа солдат, В руках Хемп держал хлыст для верховой езды, а на боку у него болталась, словно на параде, шпага. Воротник его был застегнут на все крючки, а фуражка с синим околышем сдвинута набок.
— Лейтенант Эрскин, вы арестованы, — заявил он.
— Это чертовски забавно, — едва сдерживая себя, сказал Том.
Атер покраснел, и его веки стали похожи на сырое мясо.
— Может быть, вам не известно, что мы обнаружили здесь организационный центр восстания.
— Вы хотите сказать, что обнаружили девушку и избили ее до полусмерти.
— Женщина, подвергнутая допросу, была опознана. Она из секты эфиопов, дочь одного из зачинщиков мятежа — Мьонго. Теперь вы, возможно, поймете всю тяжесть вашего проступка. Вы мешаете проведению военных операций.
— Майор Хемп, вы можете подать на меня любую жалобу по инстанции, но вы не имеете ни права, ни полномочий арестовать меня.
— Посмотрим.
— Я обвиняю вас в нападении на этих залусов, и у меня есть свидетели.
— Перестаньте нести чепуху. Мы действуем на основании закона о военном положении.
— Если кто-нибудь из них умрет, вы будете отвечать за убийство.
Атер обменялся взглядом со своими подчиненными: у них был такой же раздраженный и встревоженный вид, как у него самого.
— Еще у меня есть доказательства, что вы присваиваете себе отнятый у зулусов скот, — продолжал Том.
— Ложь.
— Это решит суд. Вопреки приказу вы находитесь в районе, отведенном мне. Я сам в состоянии делать то, что мне положено Вы передадите весь скот и все награбленное имущество в мое распоряжение.
— Сержант Коннор, арестуйте его.
Толстяк был в нерешительности. Создавшееся положение было ему явно не по душе, и он шепнул об этом Хемпу. Сержант Дональдсон и три кавалериста Конистонского взвода подошли на помощь своему лейтенанту. Том знал, что управляющий его фермой, старый драгунский унтер-офицер, обладал безошибочным воинским чутьем в опасном положении.
— Майор Хемп, — сказал Том, — вы носите железную кольчугу, но я разделаюсь с вами двумя выстрелами с любого угодного вам расстояния.
Он передал свой револьвер сержанту Дональдсону, и старый солдат вынул из него все патроны, кроме двух. Левая рука Атера лежала на эфесе шпаги, а правой он вертел свой хлыст. Он не желал принять вызова, он мог двумя пулями вышибить лейтенанту глаза, но вызова не принимал. Теперь, когда Том остался без оружия, его можно было легко арестовать. Хемп кивнул своим солдатам и легко взмахнул хлыстом. Дональдсон, поняв, что это означает, вынул свой револьвер и отдал его Тому.
В тот же момент два младших офицера выступили из-за спины Атера.
— Опустите оружие, — сказал Атер.
— Лейтенант, мы не ищем ссоры, — предупредил один из младших офицеров. Рука его лежала на кобуре. Том сделал шаг им навстречу, поднял револьвер и выстрелил. Пуля никому не причинила вреда, но офицеры и солдаты инстинктивно присели, а потом бросились бежать.
— Стоять на месте! — крикнул Том. — Следующий выстрел будет смертельным.
Атер уже поднял свое смертоносное оружие, но сержант Дональдсон тоже был начеку; молчаливый, добродушный, но настороженный, он встал между двумя офицерами.
— Неужели у вас не хватает ума держаться подальше, свиньи? — крикнул Том офицерам Хемпа. — Даю вам полчаса, чтобы очистить поместье. И вы, Хемп, тоже можете убираться и жаловаться на меня. Обещаю вам, что вас не спасут никакие поблажки военного положения. Если здесь кто-нибудь умрет, я посажу вас на скамью подсудимых.
Он посмотрел на часы и направился к хижине, куда женщины унесли Люси. Внутри было почти совсем темно, и с минуту он ничего не мог разглядеть. Слышны были лишь слабые стоны.
— У нее был выкидыш, — сказала одна из старух. — Инкосана, она умирает.
— Разожгите огонь, — ответил Том. — Согрейте ее.
Опустившись на колени, Нанди начала раздувать потухшие угли; потрескивая, вспыхнуло пламя, осветившее закопченный камышовый потолок, гладкие опорные столбы и закутанных в одеяла женщин. Люси лежала на циновке, под головой у нее был деревянный чурбан. Том передал старухе свою походную флягу и велел ей влить несколько капель спиртного в рот Люси. Он послал к солдатам за корпией и бинтами.
— Не мажьте ее глиной и навозом, — сказал он. — Я все равно узнаю и рассержусь.
— Мы слышим, инкосана.
— Если она очнется, скажите ей, что она поправится. Я привезу доктора.
Когда он вышел из хижины, уже смеркалось, и холодный ветер раскачивал верхушки деревьев. Майор Хемп и его люди уехали, а кавалеристы Конистонского взвода, подняв воротники, сидели у стены загона и курили. Сержант Дональдсон был в хижине Коко.
— Ее уже не спасти, — сказал он.
На маленьком сморщенном лице старухи играли отсветы огня, незаметно смягчая заострившиеся черты. Одна из женщин вложила ей в руки крест — она просила об этом. Но Тому казалось, что в ней нет никакой покорности. Скажи ей кто-нибудь, что она сама навлекла на себя месть, это бы ее ничуть не тронуло. Мать борющегося народа, она встретила смерть так, как хотела, защищая свой народ с копьем в руках. Она была так стара, что стала похожа на мужчину, как сказал Но-Ингиль. Что же произошло в других краалях? В эту ночь сотни людей будут вынуждены спать под кустами, наутро у них не будет коров, а значит, и молока; маленьким детям предстоит умереть. Он думал о том, как много еще нужно сделать — ему никогда этого не удастся. Утром он уже должен быть в Ренсбергс Дрифте, он должен подавлять восстание, а он сидит, ожидая смерти старой женщины, наградившей его, когда он был еще совсем маленьким, бесценным даром — материнской любовью. Вместе с сержантом он вышел из хижины, чтобы глотнуть свежего воздуха, и увидел, что из кустарника тихо, как мыши, выползают маленькие ребятишки и, стрелой мчась по открытому пространству, скрываются в хижине.
Коко умерла, не приходя в сознание. Но на спасение Люси еще оставалась какая-то надежда, и Том отправился в Конистон за врачом. Командование взводом он поручил Дональдсону.
— Делай все, что нужно, — сказал он. — Если кто-нибудь сунет нос, стреляй. Думаю, что Хемп сюда больше не явится.
Ночь наступила рано, поездка домой была долгой. Том замерз. Выше, в горах, с покрытых снегом вершин дул сильный ветер. Руки озябли, а рана болела так, будто в нее снова врезался острый ассагай. Степь пахла увядшими и засохшими растениями, нигде не было видно ни искорки света. Черным диском простиралась под звездами земля.
К полуночи он приехал в Раштон Грейндж и постучался в кухонную дверь. Испуганный голос спросил, что ему угодно, а затем какой-то индиец отворил ему и сказал, что Линда вместе с миссис Мимприсс уехала на несколько дней в Питермарицбург. Том хотел только повидать Линду, и по дороге он сотни раз обдумывал, что он ей скажет, поэтому теперь он пришел в уныние. Из ее писем сначала можно было заключить, что она успешно пытается как-то найти свое место и приспособиться к новой жизни. Она беззлобно шутила по адресу Эммы и писала с уважением, хотя и немного, о его отце, зная отношение Тома к нему. Она писала ему ежедневно полные любви письма, и он получал их целыми пачками. Через несколько недель письма ее изменились: иногда они состояли из истерических излияний, в которых находили выход ее тревога и одиночество и даже ее прежняя мания — что ее преследует какой-то черный человек. Некоторые письма были безлики — они содержали лишь общие, холодные рассуждения штатских людей о войне. Точно так же могла бы писать Эмма или любой из гостей их дома. Линда все больше и больше привязывалась к той жизни, которая текла вокруг нее и которую Эмма Мимприсс сумела сделать очень размеренной и приятной; она писала, что ей хотелось бы пригласить в гости оома Стоффеля, конечно, если его удастся уговорить. Неожиданно для Тома она отправилась в столицу, быть может, чтобы повидаться с тетушкой Анной Бошофф. Для него ее отъезд был большой неудачей, неожиданным и жестоким ударом. Конечно, все это было понятно, ей хотелось отвлечься, и он надеялся помочь ей при первой же возможности, рассеять все ее страхи и сомнения, порадовать ее. Он верил, что и она в свою очередь ждет его стойко и терпеливо, чтобы, несмотря на все недомолвки, доказать, что она сама выбрала его и будет стоять за него горой, что бы ни случилось. Все было понятно, и все же он чувствовал себя обиженным ее отъездом и отошел от двери дома в безотчетной ярости. В Конистоне, едва держась ногах, он долго стучался к окружному врачу, но дом был пуст: не было никого, кто мог бы сказать ему, куда уехал доктор.
На железнодорожной станции замерцали огни, и у платформы остановился поезд; прожектор паровоза прорезал бледно-желтым лучом морозную дымку тумана. Окоченев от холода, Том направился к станции. Поселок спал, только шипел, выпуская пар, локомотив, да, мягко журча, бежала по скалистому руслу река. В пекарне горел свет, поэтому Том слез с лошади и постучался.
К двери подошла миссис О’Нейл.
— Добрый вечер, — сказала она, — что вам угодно?
Он не придумал, что сказать. Она не узнала его, и ему внезапно захотелось извиниться и уехать. Он был слишком подавлен и измучен, и ему не следовало заезжать. Но тут она вышла за порог и коснулась его раненой руки.
— Это же Том Эрскин! Боже мой, мальчик, ты совсем замерз и, кажется, болен. Входи скорей.
Он сидел в большой теплой пекарне и смотрел на угли, мерцавшие за решеткой печи. Машинально он вытащил револьвер, разрядил его и снова сунул в кобуру. Миссис О’Нейл разогрела еду и открыла бутылку пива. Она села напротив него и смотрела, как он ест одной рукой.
— У тебя плохой вид, Том. К тому же ты ранен.
— Да, я был ранен в руку, но все уже почти прошло.
Она сунула в печь новую порцию только что поднявшихся хлебов и вернулась к столу раскрасневшаяся, с блестящими глазами.
— Ты уезжаешь? — удивленно спросила она.
— Я должен быть утром в Ренсбергс Дрифте.
— Но ты не сумеешь добраться туда до утра.
— На свежей лошади добрался бы. Попытаюсь достать лошадь в Раштон Грейндже.
— Маргарет будет огорчена, что ты ее не застал.
— Передайте ей от меня привет, самый горячий привет.
Старушка подошла к двери, пристально глядя на него.
— Что-нибудь случилось, мой мальчик?
— Нет. Теперь благодаря вам, миссис О’Нейл, я чувствую себя гораздо лучше.
— Я говорю не об этом.
— Я расскажу вам все… Я хочу рассказать вам и Маргарет. Но в другой раз.
Она расцеловала его в обе щеки и подала ему фуражку.
— Маргарет будет очень огорчена, — повторила она.
Тела двух женщин, бабушки и жены Коломба, были зашиты в одеяла. Колени их были согнуты, головы опущены на грудь; волосы были сбриты и зашиты вместе с ними, а плод, который мог бы быть мальчиком — первенцем Коломба, покоился у груди матери, завернутый в кусок ткани. Прислоненные спинами к опорным столбам, они сидели в ожидании погребения, которое должно было произойти в вечерних сумерках. В краале некому было позаботиться о том, чтобы их похоронили по христианскому обычаю, да это и не имело теперь значения. Крест, принадлежавший Коко, положат рядом с ней в могилу, вот и все. Смерть смела все различия, и эти две женщины, сидевшие в позе утробного плода, «возвращались туда, откуда пришли». Оплакивая их смерть, все женщины и дети крааля скорбно причитали тихими голосами.
При свете огня и бледном утреннем свете Том смотрел на двух покойниц; за все время этой неравной борьбы он не видел более яркого воплощения смерти. Он пошел в большую хижину Но-Ингиля. Старик, закутавшись в меховое одеяло, сидел у огня. Он велел своей младшей жене поднять его и по всем правилам приветствовал Тома.
— Тот, Перед Кем Отступает Преступник, — хриплым голосом сказал он.
Том протянул ему флягу с бренди. Старик взял ее дрожащими руками и с достоинством отставил в сторону.
— Мой скот был возвращен мне, и дом мой продолжает стоять, — сказал он.
Он знал, что нет таких слов, какими он мог бы поблагодарить Тома, и что вполне достаточно перечислить факты.
— Я не знаю всего, что было сделано, Том. Я пошлю во все хижины, узнаю и скажу тебе.
— Хорошо. Отдыхай и поправляйся, отец моего отца.
Том уже собирался уйти, но старик знаком остановил его. Он долго смотрел на него, а затем опустил свой мрачный взгляд.
— Мне рассказали, что ты сделал, и одна вещь не дает мне покоя, Том. Ты хотел убить Удви?
— Да, я хотел убить его.
— И он испугался?
Том ничего не ответил, и старик облегченно вздохнул.
— Да, — медленно сказал он, — нехорошо, что человеку приходится убивать такую тварь.
Коломб узнал печальные новости от воинов в лесу Квидени. В ту же ночь он вместе со своим отцом Офени и маленьким проповедником Давидом проскользнул за кордон белых. В долине вблизи Уиткранца царили холод и тишина, в воздухе пахло гарью от сожженных хижин, и иногда в кустах отчаянно лаяла собака. Коко и Люси похоронили за хижинами, и могилы сровняли с землей, чтобы белые не могли их обнаружить. Узнав, кто пришел, женщины снова начали свой плач. Многие родственники этой семьи, которых карательная экспедиция оставила без крова, укрылись в хижинах Но-Ингиля. Медленно подходили они поближе, когда Давид служил панихиду, а Коломб, внимая молитве, говорил «аминь», хотя сердце его разрывалось от горя, а по лицу струились слезы. Вслед за Давидом он посыпал могилы землей и пеплом, а затем и Офени робко вышел вперед и сделал то же, что его сын.
Коломб обложил обе могилы мелкими камешками, а посредине насыпал земляной холмик. Из ствола акации он вырубил две крепкие дощечки и, обтесав топором одну сторону, складным ножом вырезал на них имена «Мария» и «Люси». Под именами он вырезал кресты. Потом вкопал эти дощечки у изголовья могил, чтобы всякий, кто пожелает, мог их увидеть. Ни один колдун не выроет трупы, чтобы навлечь беду на крааль. Врагами его народа были не колдуны и не чародеи, а белое правительство, но его он не боялся. Он пришел в крааль, оставив винтовку и патронташ в лагере, и у него все время было ощущение, что ему чего-то не хватает, как будто он никогда уже не будет чувствовать себя легко без доброй винтовки за спиной. Они пробыли в краале еще день, и Коломб наказал женщинам, чтобы они требовали съестных припасов на полицейских заставах. Им, конечно, ничего не дадут, но они будут раздражать и отвлекать белых полицейских, и, поскольку они будут ходить по дорогам и тропинкам большими группами, за ними нелегко будет следить. Если же они будут прятаться, явится полиция, и солдаты снова оберут их.
Из кустарника и с холмов пришли юноши, чтобы взглянуть на человека, который участвовал во многих сражениях с белыми солдатами и остался живым и невредимым. Они запоминали его слова и повторяли их вновь и вновь, искусно подражая его голосу и манере речи. Они подражали даже шаркающей походке, которая появлялась у него, когда он надевал башмаки. Юноши мечтали стать, как и он, христианами и поднять оружие против белых.
— Вы можете креститься уже сейчас, — сказал Коломб. — Учитель Давид здесь, он обучит вас молитвам. Но час войны для вас еще не пробил. Вы должны ненавидеть Белый Дом, но старайтесь учиться у белых. Учитесь на ошибках, которые делали мы, старшие. Слушайте Внимательно мои слова. Это — последняя война с ассагаями, это — последняя война с вождями и знахарями, это — последняя война, в которой наши боевые кличи выдают нас с головой, как детей, играющих в руслах высохших рек.
— Хаву! — воскликнули юноши.
— Вы слышали?
— Мы слышали, отец.
— Вы забудете, — сказал он нетерпеливо. — Но Черный Дом всему этому научится. Мы уже научились работать по-новому: я умею ковать и сгибать горячую сталь.
Он говорил, не задумываясь, бросая им первые слова, какие приходили в голову. Теперь он остановился, глядя на крыши хижин, где уже высохли на солнце надутые пузыри баранов, принесенных в жертву его дедом.
— Довольно. Я сказал все, — хрипло закончил он.
В сердце своем он лелеял мечту о новой черной армии, армии таких юношей, как эти, но возмужавших, сумевших впитать в себя все мужество и выносливость их славных предков, армии с новыми идеями, оружием и командирами. Его народ незачем учить терпеливо, без единого стона переносить голод, лишения и даже смерть. Но его нужно научить более тонким и более сложным вещам, которые понять так же трудно, как ночной кошмар человека, заблудившегося в дороге. Его нужно учить многому, помимо искусства сражаться: умению управлять и верить в вождей, не ограничиваясь узкими интересами того или иного племени.
Когда юноши отдали Коломбу дань уважения, назвав его отцом, он подумал о Люси и о сыне, которого убили в ее утробе, о сыне, который с высоко поднятой головой шествовал в его мечтах о будущих поколениях. Теперь это будет не его сын, а сын другого мужчины и другой женщины. Но у него, конечно, будет такое же лицо: большой рот, белые зубы, маленькие плоские уши, благородный лоб и темные спокойные глаза, которые никогда не вспыхнут от бессильной ярости и от унижения.
Его душили непролитые слезы и сердечная боль, и юноши, увидев его искаженное страданием лицо, бесшумно удалились. Коломб встал и в последний раз подошел к могилам.
«Это сделал Удви, — думал он. — Удви убил вас. Кто этот Удви? Нет, это не один человек, это — Белый Дом».
Затем он вспомнил, что рассказывали ему женщины, юноши и его дед о Томе. Слезы потекли по его лицу, обжигая ему веки и щеки, и казалось, что слезам не будет конца. Он не всхлипывал, не издавал ни звука. Неужели сын Тома станет еще безжалостнее попирать Черный Дом, разрушая дух его обитателей так же, как и их тела? Разве нет в этом белом человеке чего-то такого, что всегда жаждет братства и не успокоится до тех пор, пока люди не протянут друг другу руки? Но в таком случае виною всему не Черный и не Белый Дом, а что-то другое, пока еще неразличимое.
Давид известил о случившемся епископа Зингели в поселке Виктория. Коломб считал, что Давид должен сам тайно повидать мисс О’Нейл и мисс Брокенша и рассказать им о здешних делах, чтобы поднять народ в Англии, самого короля и вообще всех, кого удастся, на защиту зулусов. Давид на это ответил:
— Правда будет известна. Кто хочет ее услышать, услышит.
Он считал, что его место в рядах импи; поэтому, когда настала ночь, он вместе с Коломбом и Офени двинулся в путь, чтобы снова присоединиться к повстанцам.
Подойдя к реке, они обнаружили, что берега тщательно охраняются: в лагерях правительственных войск на обоих берегах горели костры, а зулусов-наемников и белых солдат было больше, чем раньше. Надев грязную бело-красную нарукавную повязку, Коломб проскользнул в самую гущу наемников у Нгубеву Дрифта. Подражая другим, он грубо протиснулся поближе к огню и притворился, что пьян так же, как и они. Он слушал, как люди хвастались, ссорились и ругались. В душе они смертельно боялись Бамбаты. Белые офицеры старались держать их в полном неведении относительно хода войны, и они пугались при малейшем намеке на опасность. По обрывкам их разговоров Коломб узнал все, что ему было нужно. Правительственные войска окружили Бамбату, чтобы заставить его поскорее принять бой, потому что другие племена начали активно сопротивляться приказам о поддержке правительства и при дальнейшем давлении на них могут восстать в любую минуту. Белые офицеры мечтали расправиться с ними после того, как свернут шею Бамбате.
Около полуночи Коломб повел своего отца и проповедника Давида вброд через реку. На каждом шагу они ждали выстрелов, но часовые спали, и им удалось незамеченными достигнуть зулулендского берега. Если в слухах, ходивших среди наемников, была хоть доля правды, то для импи было очень важно избежать сражения, выиграть время и распространить волнение как можно шире. Коломб стремился поскорее добраться до военачальников и предупредить их.
Импи размещались в пещерах и бивачных укрытиях в лесах Квидени, а часовые белых стояли на горных вершинах. Прячась от их зорких глаз, приползали разведчики и доносили, что со всех сторон движутся колонны белых и что каждая колонна слишком сильна, чтобы ее атаковать или поймать в ловушку! Они раскинули сеть и теперь стягивают ее. Коломб взял свою винтовку и патронташ у Умтакати и пошел в защищенное ущелье, чтобы повидать военачальников Макалу и Мгану. Вооруженные винтовками и револьверами и увешанные патронташами, Макала и Мгану держали совет на залитой солнцем поляне. Большой скалистый отрог выступал с одной стороны ущелья, почти вертикально спускавшегося к горному потоку. Среди гладких холодных скал цвели кусты алоэ, и вокруг них порхали ярко-синие, ярко-зеленые и пурпурные птички, высасывая из них сок своими изящными, изогнутыми клювами. Коломб доложил об обстановке у реки и в окружающей местности. Его выслушали внимательно. Среди вождей он увидел Какьяну: раненая нога была у него перевязана грязными тряпками, стягивавшими примочку из жеваных листьев. Пеяна тоже был здесь, и Коломб с удивлением заметил, что он очень изменился: лицо его похудело и сморщилось, нижняя губа отвисла, резко обозначились скулы. Галифе, которое когда-то тесно обтягивало его толстые икры, теперь висело мешком.
— Я считаю, вожди, что мы должны постараться не делать того, на что рассчитывает правительство… — осторожно начал Коломб.
— Мы выслушали тебя. Мало ли что ты считаешь! — гневно воскликнул Пеяна.
— Пусть говорит, — сказал Макала.
— Они идут, чтобы сломить нас, они надеются прижать нас к стене, они убьют весь наш скот в одном загоне. Вот что я предлагаю, вожди: разделите нас на двадцать отрядов, и тогда мы сможем проскользнуть у них между пальцами. Каждый отряд наберет сил, сделает запасы продовольствия. Будем останавливать на дорогах фургоны и держать в страхе города. Правительство распылит своих солдат, и тогда мы широким фронтом примем бой.
Макала, насупившись, не сводил с него взгляда, а Мгану смотрел мимо Коломба на могучую цепь убегавших на юг холмов. Он, казалось, видел зулусов, сражающихся во всех уголках захваченной врагами страны.
— Мы подумаем об этом, — сказал Макала. — Но не нам принимать решение.
— Этот смутьян охотно сам принял бы решение, не спросив нас, — сплюнув, сказал Пеяна.
Остальные молчали; у вождей возникли какие-то подозрения и сомнения. Пеяна, по-видимому, обрел новую силу с тех пор, как ушел Бамбата. Теперь он говорит, «не спросив нас», как будто сам стал командиром. Плохо дело, подумал Коломб. Если вожди повинуются этому брюзге Пеяне, значит, они утратили уверенность и твердость духа.
Наступила ночь. Импи покидали свои широко растянувшиеся биваки. Полная луна тускло светила почти с самой середины неба, озаряя серые языки тумана, незаметно выплывавшего из глубоких ущелий. Они вышли из леса и шагали по более открытой местности, извиваясь, как большая змея, то на крутом спуске в долину, то на столь же крутом подъеме. Бамбата уже вернулся. Он ехал впереди колонны на белом коне, а рядом с ним еле передвигался на своей лошади гордый старый вождь Глаз Зулуса. Ехали медленно, потому что старый вождь был очень тяжел и лошадь его шла с трудом. Бамбата молчал, он не делился с воинами своими мыслями. Он только приказал выступить в поход. Все были озадачены. Какие новости он узнал? И когда они, весь зулусский народ, встретятся с врагом лицом к лицу?
Около полуночи их остановили у сожженного крааля и приказали оставаться в боевой готовности. Спать не разрешалось. На месте разрушенных хижин были зажжены костры; казалось, что предстоит большой военный совет. Пока воины ждали, подходили все новые боевые отряды во главе со своими командирами и вождями. Их мощь и бодрость возрастали по мере того, как сотни превращались в тысячи, и сомнения относительно масштабов восстания начали рассеиваться. Это была великая армия, признак того, что назревают большие события.
Военный круг, умкумби, был огромен, его ряды были плотны. Час пробил: Бамбата был послан назад для организации и концентрации сил, а его соратник, Мангати, остался возле Младенца для получения последних указаний. Коломб стоял в первом ряду зонди рядом с Мгомбаной, недалеко от вождей. Малазы нигде не было видно, он, несомненно, где-то что-то вынюхивал и выискивал, как всегда украдкой. Один из знахарей басуто присел на корточки позади семидесятилетнего наследника Сигананды. Давид и два других христианских проповедника тоже были здесь. Костер и луна, бросая тени в разные стороны, освещали изогнутые ряды воинов, белые, красные и черные щиты; сверкали лезвия ассагаев, белели гребни из бычьих хвостов и страусовые перья.
Мангати торжественно въехал в середину круга, и воины загремели: «Байете!» в честь нового посланника Младенца. Бамбата приветствовал его и пожал ему руку; он был одет в военный мундир и фуражку цвета хаки.
Затем Мангати заговорил. Он сказал, что командование всеми импи должно быть передано в руки Макалы и Мгану. Это известие было встречено одобрительным ревом. Где же будут они, Мангати и Бамбата? Их возвели в ранг королевских советников, они будут правительством во время восстания. Зная, что ему со всех сторон грозит опасность и что он может быть схвачен белым правительством, Младенец отдал приказ иносказательно. Он выразился так:
— Если вы хотите сражаться, идите и сражайтесь. Это не имеет никакого отношения ко мне; не я это придумал. Если вы хотите защищаться, почему бы вам не объединиться против белых? Гонцы сообщили мне, что белые солдаты сожгли могилу моего отца и развеяли по ветру его прах. Когда вы объединитесь, что помешает вам сражаться здесь, в Зулуленде? А затем идите дальше, в Наталь.
Коломб знал этот способ изъясняться, воины тоже его знали. Они поняли из этого скрытого поощрения, что больших подкреплений они не получат и что у них не будет верховного вождя, который бы повел их в бой. Это потрясло их. Восстание предоставлено самому себе. Восставшие должны победить или погибнуть, не надеясь ни на чью помощь. Значит, так тому и быть — Младенец снова превратился в миф. Они остались со своими ассагаями и несколькими винтовками, с Бамбатой и Мангати, Макалой и Мгану, с опасным и ненавистным Пеяной, со старым грузным Глазом Зулуса и его былой славой.
Сыновья Сигананды вышли вперед объявить, что их старый отец чувствует себя голым и беззащитным, отданным на растерзание обезумевшим белым. Почему ушли воины из его лесов? Пусть они вернутся назад и сражаются под кровом этих могучих крепостей; пусть накинут на него покрывало воинов.
Идти назад, идти назад! Зачем идти прямо в капкан, прямо в пасть льва? — думал Коломб. Войну не выиграть только при помощи мертвых скал, деревьев и джунглей, войну выигрывают люди с помощью оружия. Нет, идти нужно не назад, а вперед. А иначе им придется раствориться и, утратив человеческий облик, жить в пустынях, как затравленные волки. Сердце его жаждало мести, быстрых, решительных действий.
Приказ был отдан: назад в лес, назад в ущелье! Коломбом овладел столь неистовый гнев, что у него закружилась голова. Мысль о страшной утрате, о крушении всех его надежд, о тщетности его непрестанных дум, его борьбы против старых, отживших обычаев поразила Коломба с неистовой силой. Он выхватил ассагай из рук отца и швырнул его в небо. Он не видел, как, сверкнув в лунном свете, оружие упало на землю, в эту минуту он сам не знал, что делает. Ассагай глубоко вонзился в твердую глину, упав как раз между четырьмя вождями. Они замолчали и в изумлении уставились на него. Затем они подняли взгляд к небу, откуда упало оружие. Коломб все еще не пришел в себя, когда Умтакати, Офени и Мбазо быстро втащили его в кусты. Боевой круг был распущен на отдых. Был отдан приказ выступать, и менять его никто не собирался.
Людям хотелось петь. Когда поют хором, исчезают всякие страхи и сомнения, прекращаются тревожные разговоры и шепот. Но они шли без песни. Это была последняя часть их пути. Вход в огромное ущелье — это расселина в горах; могучие вершины плавно уходят в небо с обеих сторон, а по берегам хрустальной реки тянется к свету лес, украшенный колкими гирляндами ползучих растений, тростником и лишаями. Перед опушкой река бежит по небольшой плоской долине, плодородной, возделанной бесчисленными поколениями лесных жителей. Над долиной спокойно высятся поросшие травою хребты: их никогда не касались ни снег, ни мороз.
Новоявленные советники и военачальники, а с ними их безмолвно шагавшие импи пришли в эту долину у входа в ущелье, когда поздняя луна, похожая в тумане на светящийся шар, прошла уже половину неба. К воинам робко приблизились женщина и мальчик и сообщили, что в низине у реки, на расстоянии всего лишь в полдня ходьбы, до сих пор еще стоят белые солдаты.
— Как же так? — спросил Бамбата. — Ведь наши разведчики донесли, что они ушли из этого района со всеми своими фургонами, волами и пушками.
— Несколько фургонов осталось, — запинаясь, бормотала женщина. — Вождь, я говорю правду. Солдаты все еще там.
— Почему она рассказывает нам сказки и уверяет, что говорит правду? — спросил Пеяна.
Женщина изумленно смотрела на него, не находя слов для ответа.
— Ага, ей нечего ответить. Я знаю, есть люди, враждебные нам. Они говорят, что солдаты близко, чтобы напугать нас и отослать подальше. Тогда война пройдет стороной, и их дома будут в целости и сохранности.
— У меня нет дома, он сгорел, — сказала женщина.
Старый вождь Глаз Зулуса прислушивался к разговору. Он устал и озяб, ему так не хватало сейчас тепла его костра, крытой тростником крыши, меховых одеял, заботы его жен и наложниц.
— Разве мы прошли весь путь, чтобы испугаться женской болтовни? — Он закашлялся и сплюнул на землю. — Все ясно. Человек не может быть в двух местах одновременно — если солдаты ушли, они не могут быть близко.
— Убирайся обратно в лес и не являйся к нам больше со всякими сказками, — крикнул Пеяна.
Бамбата смотрел вслед женщине и мальчику, пока они не исчезли во мраке. Подходили все новые отряды и останавливались, ожидая приказаний. Теперь, когда произошел раскол, командирами овладело какое-то спокойствие и даже безразличие. Мгомбана, индуна зонди, отправился узнать у вождей, что происходит; Коломб последовал за ним, кивком головы позвав с собой Умтакати и Мбазо. Теперь он обычно проталкивался вперед в сопровождении людей, вооруженных винтовками и умеющих постоять за себя.
Вожди ссорились. Коломб чуть не наступил на знахаря Малазу, который по своему обыкновению притаился неподалеку от военного совета.
— Откуда такая беспечность? — гневно кричал Мангати. — Женщину отослали прежде, чем я успел поговорить с ней.
— Зачем это тебе? — спросил Пеяна. — Она просто сумасшедшая.
Мангати повернулся к нему. Сквозь легкую дымку тумана были видны его глаза — большие, светлые, навыкате.
— У меня нет ни малейшей охоты лезть в петлю. В низовьях реки — солдаты. За нашей спиной — солдаты, и на вершинах тоже солдаты. Зачем мы вышли на открытое место, и кто здесь сумасшедший?
Он потребовал, чтобы все импи, не теряя ни минуты, отправились в глубь ущелья. Там, в древней крепости над водопадом, можно не бояться внезапного нападения, и оттуда хорошо просматривается вся местность. Лес — отец сражения, заявил Мангати. Он укроет их, они смогут неслышно и незримо передвигаться, рассеиваться и собираться.
Бамбата не принимал участия в этих страстных спорах и ссорах. Его, по-видимому, покинула решительность, и он, пожертвовав собственным мнением, поддался зловещему влиянию Пеяны. К тому же старый вождь задел его гордость, и он не хотел уступать этому старику в достоинстве и презрении к врагу. Глаз Зулуса, не дожидаясь ничьих приказаний, велел своим подчиненным разбить лагерь и разжигать костры. Он заявил, что в эту ночь больше не сделает ни шагу. У него уже слипаются глаза, и он ляжет спать на маисовом поле.
— Сын Сабузы, — с насмешкой обратился он к Бамбате, — разве человек тоже должен прятаться в нору, как шакал?
Бамбата ничего не ответил, но губы его искривились в сердитом оскале, обнажая редкие белые зубы.
— Остановиться на отдых — мудрое решение, вождь, — вмешался проницательный Пеяна. — А кому же это, хотел бы я знать, вздумалось разбудить духов Эзиуоджени? — Он указал на черный вход в ущелье.
Мангати отозвал в сторону нового главнокомандующего Макалу, и они о чем-то шепотом совещались. Макала был высокий, худощавый человек с густой бородой: он был одет в армейскую шинель, а за спиной у него висела винтовка.
— Мы уходим, — сказал Мангати.
Коломб тотчас обратился к Мгомбане.
— Мы тоже пойдем с Макалой! — заявил он.
— Нет, наше место рядом с нашим вождем, — ответил индуна. — Возвращайся к своим и отдохни хоть одну ночь, ты, неугомонный.
Коломб понял, что раскол вождей — скоротечная и парализующая болезнь. Когда их вел один Бамбата, он прислушивался к малейшему шепоту и принюхивался к малейшему ветерку. Он решал за всех, и они все до одного следовали за ним. Теперь он утратил свою силу, и ему потребуется несколько дней, чтобы разобраться во всех осложнениях, прежде чем он сумеет снова взять командование восстанием в свои решительные руки. Несколько дней! Кто может ждать так долго?
Седобородый великан Умтакати очень устал и потому упрямо отказывался выслушать своего молодого племянника. Он был по натуре мягким человеком и ворчал дружелюбно, стараясь не обидеть спорящих, но заявил, что останется с воинами зонди. Коломб сел рядом с Офени и почтительно обратился к нему:
— Отец, пойдем с людьми Макалы и Мангати. Я не могу оставить тебя здесь на верную гибель.
Офени боролся с охватившими его сомнениями. Он чувствовал, что у его сына есть достаточно уважительная и веская причина для ухода, но он сам тоже устал, да и нелегко ему было уйти от своего племени, и он не хотел, чтобы говорили, что он подчинился собственному сыну.
— Сердце приказывает мне, отец, жить и отомстить за смерть моей жены и матери моего отца, — настаивал Коломб, видя нерешительность Офени.
Офени со вздохом взял свои копья и щит и встал. Мбазо присоединился к ним. Они пошли к воинам и убеждали их примкнуть к людям Макалы. Но теперь у воинов появилась новая, неустранимая причина для отказа. По дороге к крепости им предстоит пройти через лес Эзиуоджени и идти придется в полной темноте — ведь даже днем туда не проникал свет — и в самые глухие часы ночи. А Эзиуоджени, несомненно, населен древними и злыми духами. Зонди боялись их, — ведь они издавна были связаны с лесными жителями узами кровного родства и взаимной благодарности.
Коломб, его отец и двоюродный брат последовали за импи Макалы и Мангати. Пройдя первую линию деревьев-гигантов, они оглянулись назад: маленькая укромная долина была освещена сотнями красных огней — это горели костры. Лошадей с собой не взяли. Поход, начатый сейчас, был под силу только неутомимой и отважной армии. Ущелье, сужаясь, превратилось в щель между могучими, поросшими лесом скалами, которые поднимались на две тысячи футов и скрывались в высоте. Туман сгущался, но иногда удавалось разглядеть кусок далекого неба, чуть более светлого, чем черный лес. Люди шли ощупью, каждый касался рукой спины идущего впереди, чтобы не потерять направления. Они то карабкались на скользкую скалу, то гуськом переходили вброд по каменистому дну реку, где холодная бурная вода доходила им до бедер. За час они продвинулись вперед лишь на милю. Здесь река разделялась на два рукава, и из котлована глубокого оврага они услышали шум стремительного потока. Наступило воскресное утро. Коломбу хотелось знать, остался ли Давид у зонди, чтобы провести с ними воскресенье и таким образом доказать им свою преданность. Они шли через лес Эзиуоджени, и до них отовсюду доносились загадочные крики и стоны, наводившие ужас на воинов. Коломба тоже охватили страх и отчаянное желание как можно скорее пройти через лес. Впрочем, он заранее подготовил себя и сказал отцу, что такие звуки издают птицы или животные. Но Офени совершенно оцепенел от ужаса и нуждался в помощи. В спешке люди скользили и падали, голод, усталость и смертельный страх сковывали их члены.
Еще час миновал, прежде чем они достигли величавого водопада, напоминавшего во тьме белое привидение, и им показалось, что водопад еле слышно напевает что-то. Поднимаясь по теснине, они помогали друг другу перелезать через скалы и наконец очутились в старинной крепости. Там скрывался Сигананда. Он сидел в пещере, где за ним ухаживали его жены и внуки. Два его седобородых сына вышли навстречу импи.
— Сердце нашего отца радуется, — сказали они.
Завернувшись в одеяла, Бамбата лежал у костра и слушал, как храпит, утомившись до предела, старый надменный вождь. Он и не подозревал возможности предательства. Туман капельками оседал на одеялах, вздымавшихся в такт дыханию спящих людей. Две трети воинов зулусской армии спали здесь под открытым небом. Бамбата встал и тихонько обошел спящих. Один, проснувшись, подбросил в огонь веток, и искры веером разлетелись в тумане. Другой встревоженно приподнялся на локте. Они узнали вождя и снова улеглись, закутавшись в одеяла. Закончив обход, Бамбата вернулся к костру, подбросил в него еще веток и лег, щурясь от яркого пламени. Согревшись, он вскоре уснул.
Спустя несколько часов после полуночи, как раз в то время, когда Мангати достиг лесной крепости на маисовое поле, где во тьме тлели костры, откуда-то прибежал маленький черный мальчик.
— Что такое?
Какой-то воин сел и, еще не совсем проснувшись, принялся шевелить угли в костре. Ребенок был совершенно голый, и только черная от грязи тряпка, накинутая на плечи, защищала его от холода. Его ноги и живот с выпуклым пупком были мокры от долгого бега по траве. Он сел на корточки почти прямо в золу, чтобы обогреться и обсушиться. Дыхание у него было учащенное, а белые молочные зубы стучали от холода. Глубоко вздохнув, он выпалил:
— Отец, идут солдаты!
— Какие солдаты, дитя? Ты видел их во сне?
— Я видел их, отец. Они идут сюда со стороны реки. Они шли медленно и остановились, снова шли и снова остановились. Я слышал, как стучали их фургоны: тук-тук, тук-тук.
— Сколько?
— Я не умею считать, и сейчас темно. Отец, я сын Бхекамафы, и моя мать послала меня пасти коз. Я пришел предупредить вас, потому что дети Поньо говорили, что вы здесь.
Воин разбудил своих товарищей. Они смотрели на мальчика и обсуждали его сообщение. Он был так мал — ему было не больше пяти лет, а таким детям ночью мерещится всякий вздор.
— Сообщите Магаду, — посоветовал один из воинов. — Пусть он решает.
Они отвели мальчика к Бамбате, и тот, вздрогнув, вскочил на ноги. Он разбудил старого Глаза Зулуса и поднял уже проснувшегося Мгану. В свете костра появился закутанный в одеяло Пеяна. Прикрывая глаза от света, смотрели на вождей Давид и Малаза. После долгих часов непривычного пребывания в седле старый вождь чувствовал боль в суставах, поэтому он промолвил с презрением:
— Зачем вы его привели? — Он указал на дрожащего малыша. — Вы разбудили меня, чтобы рассказать, что видел во сне ребенок? Фу! Разве настоящие воины бегут, как зайцы, когда во сне вскрикнет ребенок или застонет старуха? Пусть бегут те, чьи колени дрожат. Я остаюсь здесь.
— Это легко выяснить, — сказал проповедник Давид, и люди взглянули на него, удивленные тем, что он решился дать совет в военных делах. — Пошлите разведчиков узнать, прав ли ребенок.
— Иди сам, учитель, — прошипел Пеяна. — И возьми с собой своего «человечка», пусть он укажет тебе дорогу.
Пеяна сам когда-то принял христианство, поэтому его бесстыдное оскорбление креста показалось Давиду особенно подлым и кощунственным.
— Да простит тебя бог, Пеяна, — сказал он.
— Хватит! Оставьте меня, — отрывисто приказал старый вождь.
Он снова закутал свое большое тяжелое тело в одеяло и тяжело вздохнул.
— Король спит, — усмехнулся Бамбата.
Остальные поползли к своим кострам. Густой плотный туман был насыщен запахом дыма, люди лежали, закутавшись с головой в одеяла, чтобы согреться. Все звуки приглушались, и сама земля в ее зимнем уборе казалась спящей. Далеко внизу, у реки, дорога внезапно ожила. Мулы, храпя, выдыхали невидимый в тумане пар. Колеса орудий, их передки и зарядные ящики непрерывно постукивали, качаясь на осях, но и стук этот звучал приглушенно. Пехотинцы, пулеметчики, кавалеристы, беспорядочные массы зулусов-наемников и полицейских шли осторожно, часто спотыкаясь об упругие степные кочки. Они останавливались, снова продолжали свой путь и снова останавливались. Офицер прикрыл зажженную спичку фуражкой, чтобы посмотреть на часы. На высоте почти трех тысяч футов, на ледяном ветру, другая колонна взбиралась по уступам горы, чтобы взять в клещи ущелье, где расположились повстанцы, отрезать им путь вверх. В этой колонне шли отборные части правительственных войск со своими командирами Эльтоном, Мак-Кензи и Ройстоном. Прожекторы, рассекавшие клубы густого тумана ослепительно белыми лучами, остались в лагере, чтобы сбить с толку врага. Командиры были тщательно и подробно информированы.
Бамбата спал тревожно. Ему мешали комья и ковыль — неловко было лежать на них его худому, закаленному телу. Это было необычно; мозг его не мог отдохнуть. Он подполз к тому месту, где лежал суровый, мускулистый воин Мгану. Мгану не спал, он выразительно взглянул на Бамбату своими большими глазами. Его черный нос с горбинкой и заплетенная в косы борода казались зловещими в тусклом свете костра.
— Что ты скажешь, Мгану, о нашем положении?
— Что?
— Ты не участвовал в споре, на твоем языке словно стояло копыто вола. Мы не знаем твоих мыслей.
— Я боевой командир. Пусть старухи мелят языками.
Возвратившись на свое место, Бамбата в душе проклял этого командира. Он ткнул палкой в угли, шевеля красную переливчатую золу. Старый вождь по-прежнему мирно храпел. Казалось, что время остановилось и ночь никогда не кончится. Вскоре он снова встал. Все костры, кроме трех ближайших, погасли. Когда он шел через лагерь, сырой пронизывающий ветер проникал под его одежду. Бамбата ступал осторожно и бесшумно своими загрубевшими босыми ногами.
— Кто это?
Он с кем-то столкнулся и крепко схватил незнакомца за рукав шинели. Это был Пеяна, одетый и вооруженный. На нем было галифе, но он был бос; на одном плече у него висел сверток из одеял, на другом — карабин.
— Что это значит? — спросил Бамбата.
— Я начинаю собираться. Импи должны скоро тронуться в путь.
— Кто велел тебе собираться раньше других? Ты командир или, может быть, ты намерен тронуться в путь без импи?
— Ты оскорбляешь меня, Магаду. Ведь ты меня хорошо знаешь.
— Сомневаюсь в этом. Для тебя я не Магаду.
Бамбата тотчас поспешил разбудить своих индун.
— Разошлите разведчиков, пусть узнают, где враг. Соберите умкумби, — вы получите новые приказания. Все костры погасить.
Тревога мгновенно привела в движение тысячи людей. Они вскакивали, хватали свои копья и щиты или заряжали винтовки. Одеяла, хранившие тепло сонных тел, остались на земле. Люди бросились занимать свои места в умкумби. Старого вождя окружили его личные слуги, помогая ему одеться. Он надел головной убор, но не обулся, чтобы быстрее передвигаться.
— Неси башмаки, — приказал он слуге.
Затем он поспешил занять свое место в середине боевого круга. В ту же минуту прибежали разведчики — было ужасно, что они вернулись так скоро. Обе высшие точки нижней долины заняты войсками белых, и выход отрезан.
— Сибапакати! — прошептал Бамбата. — Мы окружены! Осталась только дорога в ущелье. Мы должны уйти туда или умереть.
— Тогда умри, безумец! — крикнул Мгану. — Если противник оставил одну дорогу открытой — значит, это западня.
— Что же нам делать? Ха, вот он, Глаз Зулуса. Это он завел нас сюда.
— Куда? — Старый вождь быстро наклонил голову, словно опасаясь удара. Наступал день, и люди уже могли видеть друг друга в его тусклом свете. Бамбата бросился на старого вождя и схватил старика за борта его нового френча.
— Проснись! Проснись, старый боров. Слушай, мы отрезаны с трех сторон. Единственный путь — в ущелье. Это — ловушка. Нас предали.
Старик стоял, моргая глазами и потирая рукой лоб. Затем он спросил:
— Где Пеяна? Это он дал нам такой совет. Он один знает, что делать.
— …Пеяна! Пеяна! — кричали индуны.
Ответа не было.
— Ва! Ва! Ва! Пробил наш час. Все кончено.
Бамбата прикрыл глаза ладонью. Тело его было напряжено, как проволока, а другая рука судорожно стиснула маузер. Знахарь Малаза все еще собирал свои костяшки в мешочки, и при каждом его движении раздавался стук его амулетов из семенных стручков. Умкумби замер в ожидании приказа.
Индуны тесным кольцом обступили Бамбату. Они были в ярости, в отчаянии, но все же сохраняли дисциплину. Время уходило с каждым ударом сердца. Из-за тумана они не могли видеть горные вершины, занятые войсками белых, но им и не нужно было видеть их — они чувствовали ледяное дыхание смерти на своих спинах. Легкий ветер начал поднимать туман, разрывать его, и в эти расселины просачивался дневной свет. Бамбата переводил взгляд с одного воина на другого, проклиная своих советников. Он презрительно выругался по адресу Младенца.
— Динузулу дерьмо своего отца, — прорычал он.
Почему он не сумел заглянуть в душу этого проклятого предателя Пеяны?
— Что нам делать? — не отступались индуны.
— Мгану, командуй нами, — закричал Мгомбана.
— Мгану… Мгану… — заревела толпа, и в ту же минуту Бамбата был сметен в сторону.
— Я буду командовать, — громко крикнул Мгану, так, чтобы слышал весь умкумби.
Толпа одобрительно заревела в ответ — люди хватались за любую надежду. Мгану начал быстро выкликать названия отрядов и имена их индун. Одному отряду он приказал атаковать горные хребты на западе. Его собственный отряд должен был подняться на восточные отроги, нависавшие над ними. Основную часть импи он оставлял в резерве и велел им найти укрытие. Они должны ждать знака к выступлению при первой же возможности прорыва. Если эта возможность не представится, то атакующие силы образуют арьергард, который прикроет отход импи в ущелье. Там они смогут надеяться на помощь Мангати.
Приказ был отдан, и отряды, все еще сохраняя строгую дисциплину, начали строиться. Отряд Мгану рассыпался цепью и начал подниматься в горы. И тогда прямо в лицо испуганным воинам затарахтел пулемет: та-та-та-та. Это был сигнал, которого белые солдаты уже два часа ожидали в темноте. Тотчас с трех сторон на долину обрушился шквал огня. Длинные красные и желтые молнии, вырывавшиеся из пушечных жерл, пронизывали мрак. Заработали скорострельные орудия: бум-бум-бум. Шрапнель и фугасные снаряды вмиг разогнали людей. В этом аду звуков, которые эхо переносило со скалы на скалу, выстрелы ручного оружия напоминали треск хлопушек.
Два атакующих отряда зулусов продолжали рваться вперед. Они затянули свой боевой, но безнадежный клич: «Узуту-узуту!» Но едва ли они слышали собственные голоса. Пулеметные очереди нещадно косили их ряды, пули дум-дум рвали их тела; они не прошли и четверти того расстояния, которое нужно было пройти, чтобы вступить с врагом в рукопашную схватку. Они видели только разрывы и мерцание вспышек вдоль холма да красные стрелы больших орудий. Главные силы импи исчезли где-то позади, в дыму, пламени и пыли. И все же они продолжали, спотыкаясь, бежать вперед, пока и их решимость не поколебалась.
Умтакати находился в гуще отступающих импи. Прорываясь сквозь шквал огня и шрапнели, он старался найти укрытие. Он бросился к реке, решив спрятаться за камнями у ее берега до тех пор, пока не представится возможность бежать. Какой-то воин голыми руками, задыхаясь и напрягая мускулы шеи и спины, рыл землю — он хотел окопаться. Умтакати посмотрел на него и увидел, что ему оторвало снарядом ногу по бедро. Он побежал дальше. Один его соплеменник и родственник лежал пластом у потухшего костра: пуля дум-дум, войдя ему в бок, разорвала все внутренности, и теперь кишки свисали с сухих стеблей маиса. Он был еще жив, он звал к себе отца, мать, детей и выкрикивал клички своих любимых волов.
Останавливаться не было времени. Атака захлебнулась в панике, и уцелевшие воины мчались мимо него. Они бежали к входу в ущелье. Офицеры послали за ними в погоню отряды наемников, и «грифы-стервятники», полные боевого духа, с воплями бросились вслед за бегущими. Умтакати и кучка людей, вооруженных винтовками, стояли в воде. Среди них был и Бамбата. Они стреляли по берегу в «грифов-стервятников». Некоторых удалось ранить, преследование приостановилось. Белые солдаты снова открыли адский огонь из пулеметов.
Последний из обращенных в бегство воинов скрылся во тьме узкого входа в ущелье. Запас патронов у Умтакати иссяк, бежать было поздно. Он вымазался кровью убитого воина и лег на камни, притворившись мертвым. Отряд наемников прошел мимо. С высокого берега реки спрыгнул вниз белый солдат. Он хотел перейти реку и с минуту стоял, глядя на воду, чуть розовую от крови. Умтакати поднял руку и метнул копье, солдат упал лицом в воду: копье проткнуло его насквозь. Умтакати взял его винтовку и патронташ и побежал дальше. Скрывшись в дыму сражения, он нырнул в редкий кустарник на опушке леса и пополз, часто и тяжело дыша, чтобы найти убежище понадежнее. Стрельба за его спиной прекратилась, теперь громовые волны огня катились по могучим кряжам в ущелье. Умтакати понял, что ловушка захлопнулась: воины, ринувшиеся в ущелье, никогда не увидят ни Мангати, ни лесной крепости. Для него самого это только передышка. Он слышал треск револьверных и винтовочных выстрелов: это полиция и кавалеристы заканчивали операцию, добивая раненых. В нескольких шагах от него пехотинцы прочесывали долину, карабкаясь по скалам и заглядывая под каждый куст. Он обвязал себе руку и голову ненавистной красно-белой тряпкой и скользнул к воде. Зулусы-наемники и полицейские все еще спешили куда-то. Наверху, где лесные великаны сходились над головой, стало темнее. Впереди него воздух, казалось, дрожал и пульсировал от непрерывной канонады; белые солдаты обстреливали лес.
По стремнине реки пробирался человек с обнаженной головой. В руках у него была только одна палка. Внезапно он остановился как вкопанный. Наемник, бежавший в пятидесяти шагах впереди него увидел, что он без оружия, и с криком бросился назад, чтобы напасть на него. Человек, который шагал по воде, повернулся, чтобы вскарабкаться на противоположный берег. Умтакати узнал Бамбату. Вождь одним прыжком выбрался на берег и теперь, злобно усмехаясь, стоял там, вооруженный одной только палкой, поджидая вооруженного ассагаем врага. Из зарослей позади него бесшумно вынырнул второй наемник. Бамбата его не видел. Умтакати поднял свою винтовку, но вождь стоял между ним и вторым «грифом-стервятником» — этот рослый человек подкрадывался на цыпочках, держа наготове ассагай с широким лезвием.
— Магаду, обернись! Сзади! — крикнул Умтакати.
Едва вождь повернул голову, как наемник ударил его ассагаем. Острие вонзилось в спину, ниже лопатки. Бамбата, не издав ни единого звука, упал на колено, и наемник наклонился, чтобы вытащить погнувшееся оружие. Вдруг он сдавленно вскрикнул и умолк. Руки Бамбаты сомкнулись у него на шее, и язык вывалился у него изо рта. Первый наемник бросился спасать его, громко зовя на помощь. Через реку, вспенивая воду, бежали люди, и Умтакати, как кошка, взобрался на дерево, чтобы его не заметили. Когда он выглянул вновь, он увидел, что вождь бросил человека, которого душил, и прыгнул на другого наемника, прежде чем тот успел нанести удар. Так один, смертельно раненный, невооруженный человек сражался против пятерых. Глаза Умтакати затуманились, когда он, пораженный ужасом, смотрел на нечеловеческую борьбу Бамбаты. Быть может, их вождь в самом деле бессмертен? Бамбата выхватил ассагай из рук врага и приставил острие к его горлу. Но вождю удалось только ранить «стервятника». Подоспевший зулус-полицейский ударил Бамбату топором по затылку, и на мгновенье тело вождя застыло. Умтакати видел лицо Бамбаты. Оно выражало не страх, а неистовое желание продолжить борьбу. Он оскалил зубы, обнажив красные десны. Из носа у него шла кровь. Позади Бамбаты, на расстоянии вытянутой руки от вождя, прицелился кавалерист — пуля дум-дум попала Бамбате в затылок. Совершая свой смертоносный путь, она снесла часть его лица, левый глаз, скулу и кусок челюсти. Звук выстрела эхом отдался в скалах. Пушки на мгновенье умолкли, и настала тишина, нарушаемая лишь плеском розоватой воды. Спустя минуту в ущелье снова раздались взрывы и загремели пушки в горах. Умтакати выстрелил в наемников, которые все еще пытались вытащить ассагай из тела вождя. Они бросили убитого, так и не узнав, кто он, и побежали за новой добычей.
Воины, находившиеся в крепости над водопадом, были целы и невредимы. Они съели пищу, приготовленную для них женщинами племени Сигананды, которые скрывались в лесных убежищах и пещерах, а потом заснули глубоким сном. Но, когда Коломб высунул голову из-под одеяла, до его слуха донесся гул пушек, похожий на гром. Люди, которые лежали вокруг него, закутавшись в черные, серые и бурые одеяла, беспокойно заворочались и закопошились. Из-под одеял высовывались то рука, то голова, увенчанная бычьим хвостом или другими украшениями. Пробуждение воинов в тусклом свете наступающего дня походило на воскресение мертвецов, похороненных в лесу.
— Бапакати! — со страхом зашептали вокруг. — Окружены!
К оружию! К оружию! Макала бросился поднимать людей и выслал разведчиков. Вместе с Мбазо Коломб пересек ручей под водопадом и теперь через расселины и лощины пробирался к местам, где деревья, отвесно вздымаясь над скалистыми вершинами, образуют естественные наблюдательные посты. Но им ничего не удавалось разглядеть. Клубы густого тумана спускались с горных вершин, и они, задыхаясь, цеплялись за мокрые скалы, а сердце, казалось, билось у них в горле. Воздух дрожал от взрывов, и грохот подступал к ним волнами, как бы рассеивавшими туман. Они решили пересечь еще одну лощину и обследовать расположенные за ней высоты. Ветер разорвал пелену тумана, и они увидели страшную картину. На гребне горы, высотой в две тысячи футов, которую они решили осмотреть, на расстоянии не более чем в милю стояли тысячи солдат. Они увидели лафеты орудий. Как муравьи, крошечные, одетые в хаки фигурки потоком спускались по хребту между лесными склонами, заросшими густой травой. Солдаты бежали, они почти катились, стремительно, как лавина, спеша отрезать ущелье от войск Бамбаты. Теперь Коломб оценил искусный маневр белых. Им, вероятно, потребовалось не менее трех-четырех часов, чтобы занять эти позиции; три или четыре часа они ползли сквозь туман, в кромешной тьме. Зулусов, несомненно, предал кто-то из своих, подумал он.
— Брат мой, многие не увидят больше солнца, — с горечью сказал он Мбазо.
На военном совете он попросил у Мангати и Макалы дать ему людей, чтобы беспокоить фланги правительственных войск, задерживать их и дать возможность ускользнуть войскам Бамбаты.
Лицо Мангати приняло угрюмое и угрожающее выражение, он смотрел вдаль на окутанные туманом верхушки деревьев.
— Я спас вас от когтей льва. Должен ли я теперь совать голову в его пасть?
— Вождь, ты говоришь о льве, чтобы напугать нас?
— Нет, юноша, чтобы вразумить тебя.
— Разве плохо протянуть руку помощи своим друзьям?
— Ничего нельзя сделать. У нас нет пулеметов.
Мангати внезапно нашел самый разумный и самый неопровержимый довод. Он назвал пулемет «иси-та-та-та», и само это название таило в себе что-то драматическое и убедительное.
— Мы не можем разбить белых, но мы можем помешать им и задержать их, — убеждал Коломб, — а выигранное время спасет Бамбату и Мгану.
С этим доводом согласился Макала, и индуны, верные своим воинственным инстинктам, поддержали его. Но королевский советник остался непреклонным. Он осторожно вынул щепотку табаку из рожка, висевшего у него на шее, и не поднимал глаз, желая показать, что его не интересуют все эти доводы. Наконец он проворчал:
— Я не оставил своих людей на открытой местности. Если они сейчас хотят лишиться жизни, пусть идут и делают что угодно.
— Две трети всех наших воинов находятся там. Без них нам леса не удержать. Нас заставят отступать до тех пор, пока отступать будет некуда, а потом прикончат, как затравленного оленя. Сердце войны умрет.
Мангати кивнул головой. Они все прислушивались к глухому, мрачному грохоту, который каждому из них казался барабанным боем, возвещающим смерть.
— Мы должны помочь им, — сказал Макала.
В эту минуту открыли огонь орудия Эльтона, расставленные на высотах, где их видел Коломб. Сначала послышались треск и свист шрапнели, а затем показались красные вспышки и черный дым, до них донесся запах от разрывов мелинитовых снарядов. Снаряды рвались на скалах над водопадом, низвергая лавину камней и деревьев; теснины и пещеры умножали эхом отчаянный грохот. Среди этого грома слышались плач и крики перепуганных женщин и детей. Мужчины хватали свое оружие и бросались, в укрытия. Затем артиллерийская канонада прекратилась, и орудия повернулись, чтобы через головы преследовавших врага пехотинцев и наемников обстрелять дно ущелья и отрезать противнику путь к отступлению.
Макала в сопровождении нескольких индун и Коломба вышел из укрытия и стал призывать воинов идти в бой. Собралось меньше половины всех воинов. Они спросили, где Мангати.
— Он передал командование нам, — крикнул Коломб.
— А ты кто такой? — спросил кто-то.
— Это мой военачальник, он человек с характером. — Макала употребил ту формулу высшей похвалы, которую недавно люди стали применять, отзываясь о нем самом. — Если у вас не хватает мужества следовать за нами, уходите. Вы нам не нужны.
Воины не двигались с места. Они были обязаны сражаться и теперь были довольны тем, что их ведут в бой настоящие боевые командиры. Макала, Коломб и индуны быстро посовещались, а затем командование отдало приказ. Не разрешалось кричать «Узуту!», и вообще запрещались все боевые кличи, ибо они могли выдать белым солдатам позиции зулусов. Воинов разбили на группы в десять — двенадцать человек, и во главе каждой был назначен проверенный человек. Так как наследственных военачальников оказалось слишком мало, командирами назначали простых воинов. Коломб объяснил, что им следовало делать: беспокоить и обстреливать фланги противника, чтобы задержать его продвижение.
Старый Сигананда был ранен в ногу осколком снаряда. Коломб стоял в стороне и смотрел, как слуги несли его на носилках, сплетенных из веток и коры, в глубь леса. За носилками, плача, шли женщины. Воины Макалы отдали Сигананде приветственный салют. Он приподнялся на локте.
— Прощай, — шептали они.
— Прощайте, внуки мои. Убивайте злодеев!
Коломб повел свой отряд к лесу Мвалазанго, расположенному на заросшем травой горном хребте, где теперь твердо обосновались войска белых и который был их главным опорным пунктом. Над ними все еще гремели пушки, обстреливая лес; внизу заросли отвесной стеной спускались ко дну ущелья. Белые превратили ущелье в смертельную западню и уже построили заслон из стрелков и пулеметчиков, которые вели заградительный огонь, отрезавший последние тропинки на пути к водопаду, а значит — к спасению. Пулеметы посылали очередь за очередью, и безостановочно трещали винтовки. Коломб и его люди не знали, что иногда они находились на расстоянии ружейного выстрела от самого полковника Эльтона. Он стоял на бугре, возвышавшемся над передовыми пулеметными постами, наблюдая за боевыми действиями в бинокль.
Люди Бамбаты увидели, что главный проход в ущелье отрезан. Несколько человек с яростью и ловкостью обреченных прорвались сквозь град свинца и миновали заслон из разведчиков и зулусов-наемников, пытавшихся блокировать каждый дюйм леса. Многие воины полегли в населенном духами Эзиуоджени, и теперь призраки павших тоже могли разгуливать по ночам среди мокрых, обросших мхом деревьев ункулу. Трое из каждых четырех воинов погибло, пытаясь вырваться из окружения. Основная масса воинов бросилась в соседний лес Добо, вправо от ущелья. Белые солдаты окружили этот лес сплошным кордоном. Добо стал местом жестокой резни.
Коломб слышал взрывы снарядов и понимал, что только ночь может спасти обезумевших от страха людей, которые бросились в Добо. Макала ничем не мог помочь им; однако перестрелкой можно было отвлечь часть нападающих, и тогда кое-кому из воинов удалось бы избежать встречи с белыми солдатами до наступления темноты. Коломб, Мбазо и еще один воин с винтовкой обстреливали пулеметчиков на фланге белых войск. Они вызвали целый шквал огня на себя, а затем против них был выслан ударный отряд. Первой жертвой группы Коломба оказался наемник; воины ударили его дубинкой и потащили за собой по крутой тропинке. Когда он очнулся, они заставили его отчаянно звать на помощь, а затем закололи его. Воины разбегались и вновь собирались вместе. Внезапно появляясь и вновь исчезая, они непрестанно беспокоили правительственные войска. Иногда пушки прекращали обстрел обреченного Добо и открывали огонь по лесу, где прятался Макала.
У Коломба кончились патроны. Он мог снова вооружиться, только убив белого солдата, поэтому он пополз к опушке леса, чтобы разведать позиции противника. Он влез на дерево и спрятался там среди ветвей. Раздвинув листву, он стал рассматривать главное скопление правительственных войск. Тени, отбрасываемые легкими облаками, лежали на желтых, омытых солнцем холмах. На гребне горы, напротив прохода в ущелье, как и прежде, размещались пулеметчики. Сотни солдат, отдыхая, сидели на траве. В полумиле позади них степь спускалась в темные лощины Добо, и оттуда доносился непрерывный гул и эхо орудийных залпов. Вокруг легких перистых облаков на большой высоте кружили едва различимые черные стервятники.
Пулеметчики били наугад по ущелью. Коломб видел, как солдаты из пулеметного расчета вставляли в пулеметы ленты с блестящими патронами, которые на солнце казались сверкающей чешуей водяной змеи. Он с завистью смотрел на это смертоносное оружие. Его мечта захватить винтовку с патронташем показалась ему теперь мелкой. В стрельбе наступила передышка, и он увидел, как на открытые позиции выходят войска. Солдаты что-то кричали друг другу, рассыпаясь плотной цепью позади пулеметов. Он почувствовал, что затевается что-то новое, какая-то новая атака или новый маневр, ибо взоры всех белых были прикованы к одной точке, находившейся ниже пушек. А затем он увидел, что это за точка: над зеленой листвой на опушке леса развевалась белая тряпка. Она была привязана к длинному шесту, которым энергично размахивали.
Сержант-артиллерист встал и крикнул по-зулусски:
— Что вам нужно? Выходите, мы не будем стрелять.
Ответа не было, но флаг затрепетал еще отчаяннее. Сержант взял винтовку и начал медленно спускаться с холма. Он сложил руки рупором и снова закричал:
— Не бойтесь. Выходите. Пушки не будут стрелять.
Листва раздвинулась, и оттуда вышел высокий грузный зулус в добротном пиджаке и плоском полотняном шлеме. Он снял шлем и поднял руки над головой. Коломб тотчас узнал в нем старого вождя Глаза Зулуса. За ним следовал его слуга, держа в руках башмаки вождя и белый флаг — символ мольбы о пощаде.
— Живей! — крикнул сержант и неторопливо взмахнул рукой.
Вождь обернулся, и Коломб увидел, как что-то блеснуло на солнце у него на груди. Вождь надел медали, полученные им в награду от правительства. Он протянул дрожащие руки к лесу и открыл рот, чтобы что-то сказать, но не издал ни звука. Опушка леса внезапно ожила: большая группа мятежников кинулась к своему вождю. Коломб не знал этих людей; это были по преимуществу воины из квиджебени — племени старого вождя, но впереди этих капитулянтов видны были две знакомые фигуры — проповедники Давид и Моисей. У воинов в руках были ассагаи, дубинки, щиты и несколько боевых топориков. У Давида на шее висело распятие, и дальнозоркий Коломб отчетливо видел вырезанную из дерева фигурку Христа. По быстрой, но скованной и неуверенной походке воинов он понял, что они охвачены смертельным страхом. Сердце его сжалось, во рту и в горле пересохло. Он закричал громким, далеко слышным голосом по-зулусски:
— Люди квиджебени, вы умрете! Вернитесь, бегите, пока еще не поздно!
Голос его был хриплым и звучал как зловещее карканье ворона. Но люди услышали его и поняли — они подняли головы вверх, словно прислушиваясь к какому-то сверхъестественному пророчеству. Дрожь охватила их; они были слишком потрясены, чтобы двигаться. Европейцы не поняли слов Коломба; они были поглощены зрелищем первой капитуляции.
— Подойдите ближе, — повторил сержант.
Старый вождь медленно двинулся вперед: он очень устал, склон был слишком крут, а сам он был слишком грузен. Его выпиравшие из галифе толстые икры терлись одна о другую. Когда он подошел ближе, Коломб увидел, что лицо его так же бело, как борода и волосы. Давид поднял свой крест и, казалось, молился.
Когда они подошли к белым достаточно близко, чтобы можно было начать разговор, сержант заорал:
— Ты кто? Что тебе нужно?
— Инкоси, я Мехлоказулу, сын Сихайо из рода Ксонго, вождь племени квиджебени. Мне и моим людям надоело сражаться. Нас разбили, мы сдаемся и готовы сложить оружие. Я прошу вас отвести меня к вашему командиру и отдать меня на суд правительства. Я прошу пощадить моих людей. Они пленники, инкоси, и находятся под защитой белого флага.
Сержант, усмехаясь, крикнул своим товарищам:
— Вот эта да! Оказывается, это вождь Мехлоказулу, один из заправил мятежа.
Солдаты встретили это сообщение одобрительными возгласами.
— Он просит пощады!
Это известие облетело группу солдат, которые продвигались вперед, держа наготове винтовки. Они засмеялись.
— Они хотят в плен, — объяснил сержант.
— Амакоси, амакоси, амакоси, господа, господа, — молил старый вождь, уловив настроение солдат.
— Амакоси! — торжественно вторили ему воины.
— Не брать пленных! Таков приказ, — крикнул сержант.
— Инкоси, мы сами вышли из леса, мы в твоих руках, мы выкинули белый флаг.
Его рука, которой он указывал на привязанную к шесту белую тряпку, заметно дрожала.
— Для вас не существует белого флага, черные мерзавцы. Сейчас мы вам покажем.
Солдаты ждали этих слов: они послужили для них сигналом. Сержант вскинул винтовку, прицелился и выстрелил в вождя. Пуля дум-дум просверлила темный морщинистый лоб и раздробила черепную коробку, красноватые сгустки мозга и крови выплеснулись прямо в лицо стоявшим рядом зулусам. Вождь покачнулся и рухнул ничком, как подкошенный. Воины поняли, что настал их конец. Некоторые из них расправили мускулистые черные плечи, чтобы бесстрашно встретить смерть. Другие с криком стали бросать оружие. Третьи упали на землю и, забыв стыд, молили о пощаде. Давид вышел вперед, раскинув руки и обратив лицо к небу.
— Слава всевышнему на небесах, — запел он по-зулусски.
Солдаты потом рассказывали, что он звал на помощь своих духов.
— Смилуйся над нами, господь, — молился второй проповедник. — Прими наши грешные души с миром.
Сержант с минуту смотрел на них ликующим взглядом, а затем, увидев, что один воин бросился бежать, ища укрытия, отскочил в сторону и махнул рукой:
— Давай!
Оба пулемета застрекотали одновременно, всасывая в себя блестящие ленты медных патронов. Они выплескивали свинцовую струю, дергаясь и дрожа на своих треногах, и пар, шипя, вырывался из нагревшихся кожухов. Масса коричневых и черных тел закорчилась в конвульсиях. Вдоль всего склона солдаты добивали пленных — они стреляли и в мертвых и в умирающих. Резкий запах пороха разнесся над залитой солнцем степью и проник в лес.
Коломб соскользнул с дерева. Он не испытывал той муки, что опустошила его душу возле могилы Люси, его разум и тело, казалось, больше не воспринимали ни боли, ни страданий. Яркий, обжигающий свет озарил его мозг: сила — единственный довод, сила, насилие… Таков их метод, он должен стать и нашим. Наша мощь будет неуклонно расти, мы добьемся победы. Это будет победа не только Бамбаты, не только всех зулусов, это будет победа Африки.
Рядом с ним раздался стон, и Коломб резко повернулся. К дереву припал Мбазо. Вид у него был больной и измученный, на куртке запеклась кровь. Он был ранен в плечо шрапнелью.
Коломб наложил на рану жеваные листья и мох и перевязал ее, разорвав свою рубашку. Он взвалил двоюродного брата себе на плечи и начал медленно, с великим трудом пробираться через лес, по направлению к пещере, в которой они жили с Люси. Ему пришлось снова пересечь ущелье над водопадом, прежде чем он преодолел крутой, обрывистый склон. В старой крепости он увидел множество воинов, которые ухаживали за ранеными или мрачные сидели на земле. В большинстве это были люди Бамбаты, получившие ранения во время бегства сквозь шквал смертоносного огня. Он спросил, кому из его семьи удалось спастись, и нашел своего дядю Умтакати на циновке в одной из больших пещер. Умтакати лишился кисти левой руки, лицо его было залито кровью, сочившейся из раны в голове, и осколок снаряда засел у него в бедре. И все-таки ему удалось прорваться к своим. Раны его были перевязаны.
— Я вернусь за тобой, — сказал Коломб. — Если ты останешься здесь, тебя убьют.
Умтакати что-то промычал, взглянув на Коломба большими, полными страдания глазами. В полумраке пещеры, освещенной только костром, горевшим у задней стены, Коломб увидел, что какие-то двое мужчин передвигаются от раненого к раненому. Один был его отец Офени, другой — Малаза. Премудрому знахарю были известны волшебные свойства множества трав. Он давал раненым слабительное и поливал их раны соком дикого лука и целебных листьев. Коломб спросил Мбазо, хочет ли он лечиться у знахаря. Мбазо подумал и ответил:
— Брат, возьми меня отсюда.
Санитары-индийцы пробирались к пулеметным гнездам на вершине горы над ущельем. В лесу раздавались звуки фанфар, игравших «сбор». Косые лучи солнца касались горных вершин, а в глубине, где звучало эхо, сгущалась синеватая дымка тумана. Кавалеристы, зулусы-наемники и пехотинцы двинулись вверх тяжелым шагом уставших после целого дня работы на ферме людей. Том со своим взводом стоял немного выше. Он прибыл уже после убийства пленных и теперь наблюдал за тем, как индийцы старательно подбирают искалеченные тела и рядами укладывают их на траве. Несколько воинов были еще живы, и индийцы наклонились над ними, чтобы оказать им первую помощь и напоить их водой. В живых остались четверо, их положили на носилки. Их белые марлевые повязки с алыми пятнами крови странно выделялись на черных, влажных от пота телах. Индийцам никто не помогал. Зулусы-наемники спешили пройти мимо, а белые солдаты с угрюмым видом стояли вокруг или, надев через плечо винтовку, с трудом тащились к высотам, где собирались колонны. Из леса вышел офицер части наемников и сел на серую скалу, чтобы отдохнуть и отдышаться; его фуражка с синим околышем была сдвинута на затылок, а мундир висел на одном плече. Затем он встал и подошел к санитарам. Том был слишком далеко, чтобы что-нибудь слышать, но он увидел, как офицер властно взмахнул рукой. Он вынул револьвер и отстранил санитаров от носилок. Затем, примериваясь, повернулся и выстрелил четыре раза подряд. Это были последние выстрелы боя в ущелье. Санитары с беспомощно опущенными руками, повесив головы, стояли возле носилок.
На этот раз, по общему мнению, с Бамбатой было покончено. Однако судьба самого вождя оставалась неизвестна, никто не видел его живым или мертвым. По Зулуленду плыл слух о том, что вождь был ранен и с минуты на минуту появится с новым войском, чтобы продолжать бой. Мангати и Макала, как затравленные звери, метались в лесах, пытаясь собрать свои разрозненные импи. Восстание разгоралось за рекой, в Натале.
Полковник Эльтон и его офицеры спешили перебросить части за реку, чтобы поскорее усмирить тамошние племена. Отряды солдат и наемников прочесывали пустынные, дикие ущелья. Вооруженные факелами и револьверами, они обыскивали все пещеры и вытаскивали оттуда раненых. В одном из потайных укрытий схватили Малазу и привели к полковнику Эльтону. Знахарь ползал у ног полковника, как пойманная лиса, и что-то бормотал про себя. Эльтон с презрением пнул его ногой и трижды выстрелил в распростертое перед ним тело.
Том участвовал во всех этих кровавых экспедициях, оцепенев от гнева и уже ничего не чувствуя. Он сделал все, что мог, хотя и понимал бессмысленность своего поступка: он выбросил из своего револьвера все патроны, кроме одного. Но у него не было возможности ни в малейшей степени смягчить или изменить ход событий. Он пытался вспомнить, какие чувства испытывал, участвуя в первой карательной экспедиции по южным районам, и сейчас она казалась ему просто невинным развлечением. Он уже давно не писал Линде. От нее пришла пачка писем, но он прочитал их равнодушно, не в силах сосредоточиться на них. В одном письме она истерически твердила о каком-то кафре, который по ночам следит за окном ее спальни с края плантации. Он положил это письмо к другим и засунул все письма в карман мундира, где они мялись и пропитывались дождем и потом. Его рана быстро зажила. Он почти забыл о бое при Нкунзини и редко вспоминал смерть Тимми.
В ущелье и в последующих операциях он не сделал ни одного выстрела. Все чаще и чаще оказывался он на расстоянии ружейного выстрела от мятежников и с горьким участием рассматривал их в свой полевой бинокль. Он не узнавал никого из них — они слились в безликую массу, стали добычей самой опасной и самой страшной охоты. Это были люди, которых травили, как диких зверей. В этой травле стерлась грань между законным и незаконным; привычные понятия исчезли. Он обдумывал способ предъявить обвинение в убийстве майору Атеру Хемпу. Атер сам рассказывал об убийстве двух женщин, как о каком-то пустяке, и хвастался, что имеет на своем счету восемьдесят одного убитого. Слушая его, люди испытывали безрассудное восхищение или отвращение; одних его присутствие волновало, другим оно было невыносимо, но никто с ним не спорил. Жалоба, поданная на него начальнику военной полиции, только способствовала бы его славе. После событий, происшедших в краале Но-Ингиля, они больше не говорили друг с другом, и Атер иногда проходил мимо него с чуть заметной презрительной усмешкой на искривленных губах.
В ежедневных донесениях полковника Эльтона четкими фразами сообщалось о продвижении войск, о частях, ведущих успешные бои, упоминались особо отличившиеся. Число пойманных и расстрелянных мятежников регулярно подсчитывалось, иногда этот итог называли «разочаровывающим». Голод выгонял из леса мальчишек, и они, голые, дрожа от холода, с вздутыми животами, приходили просить еды. Офицеры отправляли их в лагерь, а затем отсылали в ученичество, чтобы выжать из них все соки до тех пор, пока они не станут взрослыми. Многие из них лишились отцов и родных краалей, где могли бы найти приют.
В течение пяти дней слух о том, что Бамбата жив, беспокоил правительство и гнал все дальше и дальше полковника Эльтона. Затем какой-то человек из племени зонди, попросив сохранить ему жизнь, обещал за это отыскать тело своего мертвого вождя. Холодным, туманным утром из лагеря выехал небольшой отряд, который вел пленный зулус. Том стоял у входа в свою палатку и смотрел, как они проезжали мимо. Он поздоровался с командиром этой группы, полицейским сержантом Райли, бывшим начальником участка в Ренсбергс Дрифте. С ними шел рослый молодой зулус — младший брат Бамбаты. Он был взят в плен в самом начале событий и не участвовал в восстании.
Райли и его отряд медленно спускались по узким теснинам ущелья. Сотни черных тел лежали там, где их настигла пуля, и начали уже разлагаться. Над иными успели потрудиться шакалы, а в более открытых местах оставались одни скелеты — мясо склевали грифы. Когда приближались люди, громадные уродливые птицы тяжело поднимались на соседние деревья и скалы или кружили в ясном небе. Около полудня отыскали тело Бамбаты. Он лежал на берегу реки лицом вниз, касаясь воды. Под лопаткой у него торчал ассагай. Кругом теснился лес, и лишь рваная синяя лента неба проглядывала сквозь далекие верхушки деревьев. Сержант Райли, заткнув нос платком, ногой перевернул застывший труп. Зулусы закрыли лица руками и отвернулись. Райли сердито прикрикнул на них.
— Да, инкоси, это он, Бамбата: редкие верхние зубы, шрам на щеке, жидкая борода и большой свирепый рот… эта страшная дыра…
— Отрежьте ему голову, — приказал Райли.
Полицейские взглянули на труп с глубоким, нескрываемым страхом и недоверием, и ни один не шевельнулся. Белый кавалерист, покрывшись потом, несмотря на то, что в ущелье было сыро и холодно, напряженно ждал.
— Отрежьте ему голову, — повторил Райли одному из зулусов-полицейских.
— Инкоси… — пробормотал полицейский.
Его черные глаза, сощурившись, превратились в щелочки; он не сдвинулся с места, а весь его вид ясно говорил, что он скорее умрет на месте, чем позволит себе надругаться над телом столь могущественного и столь прочно заговоренного человека, как Бамбата. Кто мог с уверенностью сказать, что здесь нет подвоха и что истинный, живой вождь не отомстит ему и его семье?
Сержант Райли наконец понял, что ничего не добьется. Некоторые вещи белым приходится делать собственноручно. Он вдохнул побольше воздуха и наклонился над разлагающимся телом. Большим складным ножом он быстро сделал надрез вокруг синей, распухшей шеи; затем резким ударом рассек шейные позвонки и перерезал сухожилия.
— Экспонат первый сорт, — сказал он и бросил голову в притороченную к вьюку на спине лошади суму, которую поспешно открыл солдат.
— Господи! Меня сейчас стошнит!
Райли протер руки чистым песком и вымыл их в прозрачной воде.
— Нам пора ехать. Совсем стемнеет, пока мы доберемся до лагеря.
Несколько женщин признались на допросе, что над водопадом все еще скрываются воины во главе с индуной из племени зонди. Рискуя жизнью, женщины носили им еду. Они все еще верили, что Бамбата жив и велит зулусам продолжать борьбу.
Полковник Эльтон тотчас выделил бригаду в пять тысяч человек, чтобы прочесать лес. Он приказал им следить за тем, чтобы все держались поближе друг к другу, ибо части несли особенно большие потери, когда люди рассеивались дальше, чем на расстояние, на котором их можно было бы окликнуть. Уиненский полк легкой кавалерии в пешем строю составлял в этой экспедиции правый фланг. Конникам не очень-то улыбалось заменять пехоту, но тем не менее они рвались в бой и не нуждались в поощрении, Том начал понимать, что человекоубийство, как и любая охота, заразительно, как болезнь. Всякое недовольство и обида, казалось, разрастались в сердцах людей, как злокачественная опухоль, и люди, такие добродушные еще шесть месяцев назад, не узнали бы сами себя в эти июньские дни, когда каждый старался превзойти другого числом добытых голов, когда безудержно росла страсть к убийству, поощряемая личным примером командиров. Взвод Тома охватила та же болезнь, но то, что другие совершали без всяких угрызений совести, люди Тома делали тайно, чувствуя себя виноватыми. Том видел это по их поведению. Они были угрюмы и сердились, когда другие солдаты дразнили их «пуританами». Он ждал, что общая недисциплинированность солдат проявится и в их отношении к нему, но этого не случилось. Они по-прежнему беспрекословно повиновались Тому, но скрывали от него свои мысли. Они напоминали отряд корсиканских бандитов, сохраняющих благоговейное уважение к своему священнику. Неужели он и в самом деле был священником, то есть олицетворением высшей совести, к которой они, их дети или внуки должны возвратиться с великим раскаянием? Если так, значит он неудачник — тихий, молчаливый, во что-то верящий, но не способный на решительные действия.
На рассвете того дня, когда Райли отправился за головой Бамбаты, у Тома произошел разговор с сержантом.
— Дональдсон, наши солдаты тоже ведут счет головам убитых мятежников?
— Не думаю, сэр. Насколько мне известно, они этого не делают.
— Почему?
— Они понимают, что вам бы это пришлось не по вкусу.
— Такие чувства делают им честь, черт возьми! И все же некоторые из них расстреливали пленных, а другие стреляли пулями дум-дум.
— Очень немногие. Но даже им не хотелось бы, чтобы вы об этом узнали.
— Ты что-нибудь предпринял в этом отношении? Тебе известно, что Уилер продал в ученичество четырех ребятишек?
— Да. Я пообещал Уилеру рассказать об этом его отцу, и я буду удивлен, если старый кузнец не заклеймит его раскаленным железом. Но это его не слишком обеспокоило; он только просил меня ничего не рассказывать вам.
— Как будто это меня хоть сколько-нибудь интересует!
— Я пытался поговорить с людьми, но они смотрели на меня с яростью, и я чувствовал, что они потом будут просто издеваться надо мной. Они покорно слушаются вас, но со мной считаться не хотят.
— А между тем они с каждым днем ведут себя все хуже и хуже.
— Я бы этого не сказал, сэр. Есть одна вещь, которой они не забудут до конца дней своих, — это то, как вы действовали в бою при Нкунзини. Они сердятся, когда слышат, как всякие Роузбады, Рэнджеры и прочие подонки из Иоганнесбурга и Кейптауна, воевавшие меньше двух недель, хвастаются числом убитых ими мятежников.
— И поэтому не хотят отставать от подонков. Что ж, лучших учителей по части разбоя, чем некоторые добровольцы, им не найти. Я видел их за «работой».
Спустя полчаса колонна отправилась прочесывать лес в ущелье. По сравнению с первыми днями восстания количество правительственных войск и их вооружение значительно возросли. Вьючные мулы с притороченными пулеметами в строгой последовательности перемежались пехотой; полевые орудия, скорострельные пушки, зарядные ящики и санитарные фургоны катились по неровным степным тропам. Сзади быстрым, мелким шагом двигались неутомимые и бесстрастные санитары-индийцы в поношенных, непомерно просторных мундирах.
Первой в лес вступила часть наемников и пехоты, и едва они скрылись из виду, наступила странная тишина. Пять или шесть тысяч человек исчезли, не издав ни звука, не подав ни единого знака. Затем спешившиеся кавалеристы образовали кордоны, блокируя лесные высоты, чтобы лишить мятежников возможности ускользнуть через проход в ущелье. Там оказался в стороне от своего взвода и пробирался через пахучие заросли, надеясь выйти к какой-нибудь скале и там определить свое местоположение. Иногда он натыкался на муравьев. Черные и лоснящиеся, каждый длиною в дюйм, они медленно ползли гуськом и были бесконечно равнодушны к любому препятствию, словно время и лес принадлежали им. Пробираясь вперед, он путался в густой траве, которая, стремясь к свету, тянулась к верхушкам деревьев и цеплялась за все, к чему ни прикасалась. Том старательно обходил ползучие растения, щетинившиеся толстыми ядовитыми колючками, и кусты, украшенные гирляндами белых и пурпурных цветов, прекрасных и нежных, но без запаха. Дикость, величие и таинственность леса никак не вязались с войной, он это ясно ощущал. Слепо, с безжалостным безразличием предавалась природа своему извечному коловращению, однако за все бесчисленные века она не видела ничего более жестокого, чем охота на людей, в которой участвовал и он, Том.
Мрак сомкнулся над ним, и он очутился перед почти не разрушенной стеной скалы; серая, поросшая мохом, она поднималась с бугра к невидимому небу. Он припомнил, что с гребня горы в дальнем конце прохода заметил на расстоянии около двух миль какое-то нагромождение скалистых глыб, где вполне могли находиться гнезда орлов, а при наличии более глубоких пещер — и логова леопардов. Заросли деревьев и ползучих растений были очень густы, и прошло немало времени, прежде чем он отыскал тропинку в обход скалы. Он выбрался на широкую площадку; глыбы, громоздившиеся слева от него и внизу, поднимались на головокружительную высоту со дна ущелья. Где-то в глубине шумел водопад, но Том не видел его, ибо он скрывался в каком-то прекрасном и таинственном уголке. На многие мили вокруг простирались отвесные, почти сплошь лесистые склоны, и нигде не было видно ни малейшего признака вооруженных людей, с трудом пробирающихся сквозь чащу в поисках мятежников. Он сел отдохнуть на краю обрыва, свесив ноги над пропастью. Небо стало светло-голубым, а воздух был холодный и сухой. Одна-единственная маленькая птичка с алой грудкой и ярко-зеленой головкой взмыла на дрожащих крылышках высоко в воздух и поймала на лету какое-то насекомое. Еще секунду она парила в вышине, а затем, сделав изящный пируэт, устремилась на пятьдесят или более футов вниз к верхушкам деревьев. Она не испугалась, увидев его, и ему было радостно от сознания, что он не нарушил ее покоя. Эти птички легко пугались и бросали свои гнезда, свитые из паутины, травы и моха, если кто-нибудь случайно замечал их.
Том снял шлем, подставляя лоб свежему ветерку. Его патронташ был полон бинтов и других перевязочных средств; он носил с собой даже баночку с сывороткой против змеиного укуса. В револьвере у него по-прежнему оставался только один патрон — он позаботился об этом. Выбросив все свои патроны, он сохранил один для самозащиты. Он брал с собой перевязочные средства, карболовую мазь и кристаллы марганца, которыми, как он знал, пользуются зулусы, и оставлял их в пещерах, надеясь, что их найдут и они пригодятся раненым. Этот жест — а это был только жест, не больше — убедил его в том, что он должен найти другое, более определенное решение. Он должен выпустить этот последний патрон не в целях самозащиты, а в защиту чего-то более важного: веры в справедливость и право и в знак протеста. Как может он протестовать, когда никто его не слушает и даже не хочет слушать? Он мог бы застрелиться; об этом он тоже думал, но отверг эту мысль не потому, что боялся смерти, а потому, что самоубийство не казалось ему выходом из положения. Он вспомнил молодого инженера из Иоганнесбурга, который вложил дуло дробовика в рот, так что его мозгом обрызгало стену в гостинице. Он думал об этом целыми неделями и в конце концов сказал себе: «Нет, я так не кончу». Если он перешагнет через край обрыва, то полетит прямо, без всяких препятствий, к верхушкам деревьев, а потом — не все ли ему равно, что будет потом? Дикие звери, медлительные муравьи и осыпающаяся земля уничтожат все его следы. Он бросил вниз камешек. Тот упал на скалу, и стук его потревожил толстого розово-серого горного голубя. Птица поднялась над расселиной, хлопая мощными крыльями. Он следил за ее полетом, пока вдруг краем глаза не уловил какое-то движение вблизи от себя, на вершине скалы, откуда он только что спустился. Сердце его дрогнуло, и он обеими руками ухватился за край обрыва, чтобы не упасть. Он обернулся всем телом, и глаза его встретились с глазами зулуса. У зулуса было худое, изможденное лицо, кожа плотно обтягивала выступающие скулы и приобрела какой-то землистый, мертвенный цвет. Человек стоял спиной к скале, на нем была рваная воинская шинель, обрезанная по колено и стянутая ремнем, на котором висела кобура револьвера.
— Том, — сказал он по-английски, — я вижу, ты один.
Том встал и несколько мгновений изумленно смотрел на зулуса.
— Не могу поверить, что это ты. Ты ранен, Коломб?
— Нет, я не ранен.
Том сделал шаг вперед, и зулус положил руку на револьвер.
— Ладно, ладно, — сказал Том, — можешь не беспокоиться.
— Я мог бы застрелить тебя еще там.
Они снова посмотрели друг другу в глаза, и зулус улыбнулся скупой, неприятной улыбкой.
— Почему ты не убил меня?
Коломб не шелохнулся, он все еще был начеку.
— Что ж, я обязан тебе жизнью… — сказал Том, ожидая, что будет дальше.
— Ты спас моего деда.
В горьких его словах слышалось что-то недосказанное, и Том сразу вспомнил два тела, зашитые в одеяла, и горе и плач, охватившие долину.
— Ты был там?
— Да, я там был.
— Тяжелый жребий выпал на твою долю в этой войне. Могу только сказать: я рад, что ты остался жив и что мне удалось повидать тебя.
Том говорил так, словно и он смертельно устал, и его слова о войне ничуть не уязвляли гордости зулуса; поэтому ожесточившееся сердце Коломба вновь согрелось теплом их былой дружбы. Он по-прежнему стоял спиной к скале и смотрел поверх обрыва.
— Ты скажешь, что я сам во всем виноват.
— Нет, теперь я знаю об этом больше.
— Ты предупреждал меня, Том.
— Да, я предупреждал тебя. Но я тебя не виню. В бою важно только одно — кто победит. Я говорил, что вы не можете победить.
— Мы знали это. Теперь нас разбили. Но бои еще впереди.
Он продолжал глядеть вперед. Каждому человеку в побежденной армии приходится делать выводы самому. Он вынужден признать поражение, но это не полное, не окончательное поражение. Иначе он потерял бы право называться человеком. Он стал бы рабом. Это чувство владело сердцем каждого зулуса: мы сражались и будем снова сражаться. И белые подтверждали это своей жестокостью. Они не могут истребить черную расу, но они изо всех сил будут стараться оправдать себя и сделать поражение полным.
— Ты изменился, Том, ты болен. Когда ты прошел мимо меня в лесу, я подумал: вот идет белый, который заблудился и слишком стар, чтобы сражаться в этих лесах. Я вынул револьвер, чтобы убить тебя.
— Я думал о других вещах, — сухо ответил Том.
— Ты проходил совсем близко, я мог дотянуться до тебя рукой. А потом я увидел, кто это идет. Я понял, что сердце твое не жаждет убийства. Том, ты шагал, как старик.
— Почему ты пошел за мной?
Ему было трудно объяснить это, и Том, вытаскивая из карманов сухари и банку мясных консервов, дал ему время приготовить ответ.
— Ешь, — сказал он.
Коломб взял один сухарь и стал его жадно грызть. Он уже давно ничего не ел. Но, покончив с сухарем, он вдруг нахмурился, опустил глаза и отказался взять еще.
— Том, — сказал он, — я видел, как вождь Мехлоказулу вышел из леса и сдался белым солдатам.
— Я знаю. Я пришел туда вскоре после этого.
— Они убивают всех?
— Некоторых взяли в плен.
— В плен? Но ведь Мехлоказулу сдался в плен.
— Да, и ты видел, что из этого вышло. Но некоторые явились в магистрат, и их не могли расстрелять. Были и такие, которые сдались знакомым офицерам. Их будут судить.
— А потом?
— Они приговорены к смерти. Но правительство приостановило казни. Вместо этого людей сажают в тюрьмы.
— А если бы люди сдались тебе?
— Не знаю. Не знаю, могу ли я спасти кого-нибудь. В ущелье действует приказ «пленных не брать», и этот приказ выполняется.
— Том, мне известно, где находятся люди, готовые сдаться в плен. Я ухаживаю за двумя, они ранены, ты их знаешь. Если оставить их здесь, они умрут.
— Кто это?
— Мой дядя Умтакати и Мбазо.
— А ты?
— Я буду первым. Если мне сохранят жизнь, остальные выйдут и сложат оружие.
Он снял пояс и вручил Тому свой револьвер.
— Хорошо, — нерешительно сказал Том. — Я выясню, что смогу сделать. Вам придется плохо, если они узнают, что вы пользовались огнестрельным оружием.
Он бросил револьвер в ущелье через верхушки деревьев и вдруг понял, что, не задумываясь, взял на себя огромную ответственность.
Спустя несколько часов Том привел четверых санитаров-индийцев. Старший из зулусов, Умтакати, был в очень тяжелом состоянии. В предплечье уже началась гангрена, а рана в бедре гноилась и издавала зловоние. Изможденный великан был совершенно беспомощен. Когда Том вошел в пещеру, Умтакати перевел на него взгляд и шепнул: «Инкосана». Индийцы крепко привязали его к носилкам и на веревках подняли из расселины. Том помогал санитарам, когда им приходилось особенно тяжело; он все время удивлялся Коломбу, который без всякой помощи сумел перенести двух своих соплеменников в это убежище и ухитрялся кормить их и сохранять им жизнь, отказывая себе во всем и едва не умирая с голоду. Мбазо был близок к выздоровлению; он уже мог сидеть и даже стоять, но был еще так слаб, что после нескольких шагов у него сразу начиналось головокружение. Он больше страдал от голода, чем от раны. За долгие дни, проведенные в пещере, он побледнел, и кожа его стала светлее. Индийцы угостили пленных жидкой кашей и глотком бренди из своих фляг, промыли и перевязали их раны, а затем пустились в трудный обратный путь через лес.
По звериной тропе, избегая густых чащ, Коломб вел их к ближайшему фургону, где находился полевой лазарет. Солнце садилось, и где-то вдалеке фанфары еле слышно играли «сбор». Том надеялся, что встретит свой взвод, кавалеристы могли бы помочь ему в случае необходимости. Они были, правда, немногим лучше других солдат, но в его присутствии они не решились бы на позорный поступок. Он часто останавливался и кричал:
— Конистонский взвод! Конистонский взвод!
Коломбу передалась его тревога; они оба шли впереди санитаров, которые двигались гуськом, и Коломб остановился.
— Ты ищешь своих людей. Они прошли ниже водопада — станет совсем темно, пока ты найдешь их.
— Что ж, тогда нужно идти дальше.
— Том, если мы встретим других белых офицеров, что они сделают?
— Трудно сказать. Вот почему я и стараюсь разыскать свой взвод.
— Правительство одержало победу, оно достаточно сильно, чтобы обращаться с нами, как с людьми. Почему же оно преследует нас, оставляя в наших сердцах раны, которые нельзя залечить?
— Ты спрашиваешь почему… Оно недостаточно сильно, вот в чем, наверно, все дело. — Он глубоко вздохнул и заметил, что зулус слушает его настороженно и недоверчиво. — Если бы они были сильны, они бы так не спешили. Они начали сражение, потому что им срочно понадобились деньги и они увеличили подушный налог. Когда спешишь, делаешь ошибки. Посмотри, что происходит сейчас: племена за рекой начинают подниматься, и снова начинается паника и спешка.
Он тотчас сообразил, что сказал лишнее, и как бы невзначай стал закуривать. Когда он вновь взглянул на зулуса, его потрясло свирепое и злобное выражение его лица.
— Какие племена? — спросил Коломб.
— Это только слухи, — ответил Том. — Если бы они действительно восстали, вам в лесу это было бы известно.
— Какие слухи? Ты боишься мне сказать, Том?
— Ты сошел с ума. Я не боюсь сказать тебе правду, а правда заключается в том, что племена разбиты. Успокойся, нечего так волноваться.
— Как могут они быть разбиты? Они же еще не воевали.
— Сколько бы их ни восстало, теперь уже поздно. У правительства есть армия, и ежедневно прибывают новые части из Иоганнесбурга и Кейптауна. Даже если восстанет вся страна, то прибудут войска из Англии и уничтожат всех зулусов. Слушай, ты уже воевал, теперь ты сдался в плен и должен помочь своему народу снова вернуться к жизни.
— Если я сейчас уйду, ты будешь стрелять?
— Да, я буду стрелять.
Том вынул револьвер. Он побелел от ярости. Он видел, что Коломб не спускает с него злого взгляда, а изможденное тело зулуса вновь наливается энергией и силой. Индийцы-санитары с трудом карабкались вверх по тропинке со своей ношей, и было слышно, как где-то в кустарнике шуршит под их ногами трава, но их самих не было видно. Том поглядел в их сторону, и в ту же секунду зулус с силой вышиб у него из руки револьвер. Раздался выстрел. Коломб нырнул в чащу и исчез.
Том подождал остальных и зашагал вместе с ними, переходя от одних носилок к другим и разговаривая с ранеными. Оба зулуса лежали с закрытыми глазами, но, услышав его голос, открывали их. Они не обратили внимания на выстрел, зато индийцы не спускали с Тома вопросительного взгляда. Они успели многое повидать, и теперь их ничто не удивляло; они, конечно, думали, что он убил третьего пленника, и не могли только понять, почему он разрешил оказать помощь раненым.
— Коломб вернулся в лес, — сказал он по-зулусски. — Не бойтесь за него. Через несколько дней мы снова увидим его и многих других.
— Мы увидим его, — вежливо подтвердил Мбазо.
Обратившись к санитарам. Том сказал по-английски:
— Третий пленник сбежал.
Они обменялись несколькими быстрыми тамильскими фразами и, подняв носилки, двинулись дальше. На крутом подъеме, последнем перед открытой степью, им пришлось взяться сначала за одни носилки, а потом уже за другие. Сперва они все впятером понесли Умтакати, с трудом карабкаясь по скалистому ущелью. До них доносились голоса солдат. Неподвижный холодный воздух искажал представление о расстоянии — солдаты могли быть в четверти мили от них. Кругом никого не было, только на гребне холма на фоне неба вырисовывались маленькие фигурки и два похожих на ящики фургона полевого лазарета. Один из санитаров остался возле носилок Умтакати, а все остальные вернулись за Мбазо. Он весил меньше, но им пришлось напрячь все силы, чтобы поднять его по склону ущелья. Том изумлялся выносливости молодых индийцев, таких хрупких на вид. Задыхаясь, они уже почти поднялись на вершину склона, как вдруг навстречу им бросился санитар, которого оставили с Умтакати. Он махал руками, кричал что-то на своем языке, лоб у него был рассечен, а по лицу бежала тоненькая струйка крови.
— Он говорит, что его избили солдаты, — объяснил старший из санитаров.
Они испугались солдат и, поставив носилки с Мбазо на землю, столпились на краю тропинки. Том, спотыкаясь и падая, побежал вверх по рыхлой земле; он задыхался, а сердце его бешено колотилось. Ремни носилок были развязаны, а Умтакати сброшен на землю. Он лежал, скорчившись, в кругу кричавших солдат, большинство которых было из Рэнджерского полка, новой части, сформированной из жителей соседних колоний. Повязка была сорвана с головы раненого, и солдат штыком расковыривал марлю, которой была перевязана его рука. Ударив солдата рукояткой револьвера, Том сбил его с ног.
— Свинья! Это мой пленный, черт бы тебя побрал! Назад! — задыхаясь, закричал он.
Круг расширился, и двое солдат подняли своего оглушенного товарища.
— Стреляй, — сказал кто-то.
Лейтенант лет восемнадцати, в фуражке с синим околышем офицера части наемников, прицелился и выстрелил. Голова Умтакати упала набок, а заросшая бородой челюсть отвалилась. Том швырнул свой пустой револьвер в лицо молодому человеку и прыгнул на него. Он обезоружил его, чтобы завладеть заряженным револьвером, и, выпрямившись, увидел майора Атера Хемпа. Хемп ухмылялся, в углу его перекошенного рта торчала сигарета.
— Белый кафр, — сказал Хемп.
Несколько человек засмеялись. Лейтенант поднялся; лицо его стало бело как снег, он вытирал платком кровь со скулы. Солдаты отошли в сторону и издали наблюдали, как Том расправил тело зулуса и, развернув свой плащ, укрыл мертвеца. Быстро кончились его страдания, подумал Том, и умер он так, как хотел бы умереть. Но это было обдуманное убийство.
— Этому вас учили в школе? — бросил он в лицо молодому офицеру.
— Попрошу вернуть мой револьвер.
— Возьмите мой. — Том ногой оттолкнул в его сторону свой незаряженный револьвер, лежавший в траве. — Жалею, что он не был заряжен. Вы жалкий убийца и белоручка. И вы тоже, Хемп.
— Есть приказ «пленных не брать», — сказал Атер.
— Где этот приказ? Я ни разу не видел его на бумаге. Неужели они посмели это написать?
— Вы прекрасно знаете, что это устный приказ.
— Устный приказ — не основание для убийства.
Том вынес Мбазо под защитой заряженного револьвера. Молодой человек напряженно лежал на парусине, покрываясь потом от страха. Он молчал, не стонал, не просил воды. Он видел, что Коломба и Умтакати больше нет с ним, и теперь, в вихре мучительных потрясений, окруженный врагами, оглушенный топотом ног, бряцаньем фляг, котелков и оружия, он поминутно взглядывал на Тома, чтобы хоть немного успокоиться.
Они достигли фургонов полевого лазарета, и под присмотром сестер из Красного Креста носилки были вставлены в стеллаж. Во втором фургоне лежали двое раненых: у одного было вывихнуто колено, а второго укусила змея, и нога его чудовищно раздулась. Том разыскал свой взвод и на обратном марше провел его мимо санитарных фургонов, на случай, если кто-нибудь вмешается. Солнце, как плоский красный шар, висело над вершинами гор, а в небе появились зеленоватые и сиреневые тона, глубокие и спокойные.
Мулы, запряженные в санитарные фургоны, двигались медленно. Они шли вдоль края ущелья, которое представляло собой окаймленную лесом лощину с огромными древовидными папоротниками, возвышавшимися над кустарником. За ущельем, на пологом склоне, словно для того, чтобы произвести смотр усталым колоннам, расположился штаб. Показался полковник Эльтон верхом на белой лошади; на нем был шлем с белыми перьями, которые слегка шевелил ветерок. Это был тягостный день — последний большой прочес перед тем, как основные части будут переброшены за реку, где им предстоит встретиться с мятежными южными племенами. Отряд, отправившийся на поиски трупа Бамбаты, все еще не вернулся.
Патруль военной полиции остановил фургоны возле ущелья, приказав отворить дверцы. Сестры милосердия, ехавшие в фургонах, вылезли из них. Том покинул свое место в строю и протиснулся поближе.
— В чем дело?
— В одном из фургонов есть раненый мятежник?
— Да, пленный.
— Полковник Эльтон хочет видеть его.
У Тома екнуло сердце. Он с самого начала знал, что ему еще придется объясняться с Эльтоном по поводу того, что он берет пленных; он собирался пройти к нему в палатку и сослаться на устав милиции и на Гаагскую конвенцию о способах ведения войны. Если бы его пленные оказались в руках начальника военной полиции, тот был бы обязан зарегистрировать их и отдать под суд. Но теперь из троих остался только один, да и положение Тома ухудшилось оттого, что ему предстояло объясняться с Эльтоном на марше, когда тот уже обо всем осведомлен и вправе действовать как командир. Спорить с ним здесь, в присутствии офицеров штаба, было крайне рискованно. Индийцы вытащили носилки с Мбазо из фургона. Приподнявшись, он тревожно оглядывался, пока не встретился глазами с Томом; тогда он немного успокоился, и губы его дрогнули.
— Лейтенант Эрскин здесь?
— Я Эрскин.
— Не угодно ли вам также следовать за нами, сэр?
Полицейские ехали по обе стороны носилок, которые снова тащили индийцы, поднимаясь по склону быстрым, мелким шагом и, казалось, не чувствуя усталости. Они тоже хмуро поглядывали на широкоплечего лейтенанта со светлыми кавалерийскими усами, смутно ожидая от него какой-то поддержки — может быть, он не позволит втянуть их в новый акт произвола… Не противься злу… действенной мощи насилия противопоставь смиренную силу любви — такова была наука терпения, которой учил индийцев их командир, унтер-офицер Ганди.
Полковник Эльтон спешился и стоял, вытянув по швам свои длинные руки. Лицо у него было холодное и неподвижное, а свирепые голубые глазки были окаймлены красными опухшими веками, отчего он казался гораздо старше своих лет. Седая щеточка усов была подстрижена короче обычного. Том отдал честь. Полковник Эльтон в бешенстве закричал на него скрипучим голосом:
— Эрскин, что это такое, черт побери?
Том спрыгнул с коня, чтобы отсрочить объяснение. Индийцы опустили носилки на землю и отошли в сторону. Том сделал несколько шагов по траве и стал навытяжку у изголовья Мбазо. Он стоял на несколько футов ниже полковника и вынужден был смотреть на него снизу вверх.
— Сэр, я взял его в плен под свою личную ответственность.
— Вы не вправе ни за кого отвечать! Вы знаете приказ.
— Нет, сэр, я не видел приказа, запрещающего брать пленных.
Полковник Эльтон пренебрежительным, нетерпеливым движением слегка повернул голову в сторону одного из штабных офицеров.
— Приказ был доведен до сведения личного состава и выполняется, сэр, — сказал офицер.
— Сэр, я знаю этого человека и прошу, чтобы его предали суду. После него сотни мятежников сдадутся в плен без сопротивления.
— Не вам, черт побери, читать мне лекции! Вы нарушаете воинскую дисциплину и ведете себя вызывающе. Я не потерплю, чтобы мои подчиненные обсуждали принятые мною решения.
Мбазо приподнялся на носилках и медленно встал во весь рост; серое армейское одеяло свисало у него с плеча.
— Инкосана, — хрипло сказал он, — это — моя смерть.
— Тебя не убьют, — ответил Том.
Полковник Эльтон знал зулусский язык.
— Мальчишка прав, — крикнул он. — Вы понимаете, сэр, что значит приказ «пленных не брать»?
Быстрым движением он вынул свой револьвер и выстрелил Мбазо в лоб. Жар взрыва и крупинки пороха опалили лицо Тома. Он увидел, как молодой зулус рухнул вперед и уткнулся лицом в землю. Рука Тома легла на кобуру. Он не сознавал, что делает, и плохо помнил потом, что произошло; в руке у него очутился заряженный револьвер. В барабане был один патрон, всего лишь один… нет, гораздо больше. Он отчетливо видел, как нервно дрожал туго натянутый мускул на шее зулуса. В этот момент на него бросились полицейские и выхватили револьвер из его рук. Он был арестован.
Камера Тома представляла собой армейскую палатку. Исполняющий обязанности начальника военной полиции, пожилой адвокат из Питермарицбурга в чине майора, поместил его туда под честное слово и просидел вместе с ним в палатке целый час за игрой в крибидж. Весть о том, что привезли голову Бамбаты, разнеслась по лагерю со скоростью лесного пожара, и возле костров, у фургонов и палаток то и дело раздавались смех, шутки и пение.
— Плохи ваши дела, — сказал начальник полиции, делая зарубку на доске для подсчета очков.
— Ну, вовсе не так уж плохи, — ответил Том.
— Что вы хотите сказать этим, мистер Эрскин?
— Я хочу сказать, что дело, возможно, и не дойдет до суда, его постараются замять.
— Боюсь, что вы ошибаетесь. Я очень уважаю вашего отца, вы это знаете, да и вас тоже. Но нельзя же безнаказанно угрожать оружием своему командиру.
— Я и не угрожал ему. Быть может, если бы я это сделал, если бы был убит кто-нибудь еще, кроме беззащитного пленного, это очистило бы воздух, известило бы весь мир о том, что здесь происходит.
— Разрешите полюбопытствовать, что же вы намеревались сделать?
Том отхлебнул из фляги, присланной ему из столовой.
— По правде говоря, не знаю. Сейчас мне ясно, что я должен был сделать, но теперь это уже не имеет значения.
— Да… к счастью. Ваше дело и без того достаточно серьезно. Кроме того, майор Хемп вас тоже кое в чем обвиняет.
Том сидел, глядя на карты и забыв об игре. Даже арестовав его, к нему относились всего лишь как к человеку, на минутку забывшему правила какой-то игры, и это было самое унизительное. Положение его семьи, состояние отца, принадлежность к высшей расе, цвет кожи — только это, а никак не его собственные моральные принципы могло служить мерилом его поведения. От него ожидали подчинения, следования привычным нормам и правилам, и никто не мог понять, почему он ведет себя иначе. Отчасти они были правы. Он должен быть или за, или против них, а он еще не сделал выбора, окончательного выбора, который превратит их в грозных, непримиримых врагов.
— Мы все джентльмены… вот в чем суть дела, — сказал он, — а майор Хемп — первый джентльмен среди нас.
Начальник полиции кашлянул и сказал:
— Ваш ход.
— Разрешите мне вечером отлучиться из этой палатки примерно на полчаса, — попросил его Том.
— Что ж, неофициально — пожалуй.
Том подождал, пока фанфары протрубят «отбой», задул лампу и вышел из палатки.
— На полчаса, — сказал он часовому. — Пойдете со мной?
Он шел мимо выстроившихся рядами темных палаток; ровно гудела динамомашина, и несколько электрических ламп мерцали в палатках старших офицеров. В конце ряда находилась палатка полковника Эльтона. Там все еще сновали ординарцы и штабные офицеры: одни приходили с документами, другие уходили с депешами, которые следовало передать по телеграфу.
Том раскурил трубку, заслоняя ладонью огонь от ветра, и спокойно ждал. Он поговорил с часовым, расспросил его о семье, осведомился, хорошо ли он знает эту страну. Наблюдая за тенями, двигавшимися по брезенту, он ждал, когда наконец палатка полковника опустеет. Но вот оттуда вышел последний офицер, постоял минутку, привыкая к темноте, и пошел прочь.
Морозный воздух был полон лагерных запахов — пахло уборными, печеным хлебом, лошадиным навозом и седельной кожей. Вестовой начал было застегивать крылья палатки, когда Том, с бумагами в руках, как будто по официальному делу, прошел мимо него и вошел в палатку командира.
Полковник Эльтон сидел спиной к входу на складном стуле у сколоченного наспех стола. Электрическая лампочка без абажура освещала резким, мерцающим светом его лысую голову и сутулые плечи. В палатке сильно пахло спиртом. Том неслышно встал за спиной у полковника и заглянул через его плечо. На столе, в белом эмалированном тазу, наполовину наполненном спиртом, плавала голова зулуса. Вернее, это была большая часть головы, ибо одна сторона ее была оторвана пулей дум-дум, а отверстие было заткнуто окровавленной ватой. Спирт тоже был розового цвета. Но и этой части головы было достаточно, чтобы опознать убитого; крупные толстые губы были растянуты в свирепом оскале и обнажали очень редкие зубы, а веко единственного глаза чуть спустилось на глазное яблоко, отчего лицо приобрело поразительное выражение лютой ненависти. Том несколько раз видел вождя племени зонди и тотчас узнал Бамбату. Лишившись дара речи, он смотрел на мертвого и живого командиров, извечных врагов, забыв о решении, ради которого он пришел к полковнику Эльтону. Любые слова, любое возмущение или вызов меркли перед этой страшной, безмолвной драмой, очевидцем которой он стал. Он никогда не узнает, о чем думал Эльтон в эту минуту, но интуитивно чувствовал, что его мысли вели в самые глубокие тайники ада, какие только может вообразить человеческий ум. На столе лежала хирургическая салфетка. Том представил себе, как армейский хирург вносил этот таз и с каким жестоким удовлетворением взглянул Эльтон на его ношу. Но затем, когда полковник остался один, он, должно быть, снял с головы салфетку, и мысли его помчались ужасным вихрем, пока он не встретил взгляда Бамбаты, которого смерть наконец свела с ним как равного с равным. Нелегко было выдержать взгляд этого потускневшего глаза.
Том стал бесшумно отступать, стараясь не помешать этой странной встрече. Но тут он вспомнил просьбу, ради которой пришел, и остановился, щелкнув шпорами.
— Да? — сказал командир, не оборачиваясь.
— Я хотел бы поговорить с вами, сэр.
— Закройте это.
Том сделал шаг вперед и накинул на мертвую голову салфетку.
— Это вы, Эрскин? Что вам нужно? — равнодушно спросил Эльтон.
— Я хочу просить разрешения известить жену и отца, прежде чем я поеду в Питермарицбург.
— Я позаботился об этом; мой сын уехал сегодня вечером. Завтра он должен быть в Раштон Грейндже.
— Я бы хотел, чтобы суд состоялся как можно скорее.
— Это от меня не зависит.
— Выражаясь мягко, очень неприятно, когда тебя обвиняют в позорном и бесчестном поведении.
— Вы сами пожелали пренебречь своим долгом и нарушить дисциплину, и теперь вам придется ответить за это. Вы, конечно, старались выставить напоказ свои благородные чувства. Не воображаете ли вы, что вы единственный гуманный офицер из числа моих подчиненных?
— Именно это, сэр, и вызывает ко мне враждебное отношение.
На мгновенье Эльтон поднял свои холодные глаза с красными веками.
— Мы не в детском саду, и рыцарским чувствам здесь не место… Противники наши отнюдь не рыцари. Вот в этом тазу — голова Бамбаты. Вы представляете себе, что сделал бы с нами он, одержи он победу? Эрскин, за ваше поведение при Нкунзини я представил вас к медали за безупречную службу. Я взял обратно наградной лист. Военно-полевой суд решит, имеете ли вы право носить звание офицера. Я хочу, чтобы вы усвоили раз и навсегда, что личным чувствам нельзя давать волю, каково бы ни было положение вашей семьи, ваше звание и состояние. Это вам понятно?
— Нет, сэр.
Полковник Эльтон пожал плечами. Да, этот человек убежден, что он преследует какую-то высокую цель, и не сомневается в своей правоте, подумал Том. Но он живет в мире реальных страхов, и вполне понятно, почему он, прежде чем приступить к еде, заставляет повара пробовать ее. Разум его остро реагирует на страх. Восстание подняло его на волнах террора и паники, и, благодаря своему особому восприятию действительности, он безошибочно знал, что делать и чего ждать от своих людей. Он был их злым гением; но в них самих уже жило зло, и он только умело организовал и использовал его, а потом прикрывал стандартными фразами своих сводок. Том ожидал, что полковник, который у него на глазах и в присутствии всего штаба собственноручно застрелил Мбазо, будет после этого убийства рвать и метать, и был теперь озадачен мягкостью Эльтона. Быть может, безмолвная беседа с плававшей в тазу головой несколько его разрядила и реальные тревоги сегодняшнего дня сменились в его уме неведомыми кошмарами будущего.
Том подождал немного, но Эльтон молчал. Тогда он вышел из палатки, взглянув еще раз на неподвижный лысый череп под электрической лампочкой.
Воскресное утро в городе; солнце еще не встало, небо было чистое и светлое, а на горизонте уже прозрачно-розовое. Сухая, побелевшая трава на рыночной площади серебрилась инеем. Звонили церковные колокола, сзывая прихожан к утренней службе. Эбен Филипс быстро шагал по дорожке, усыпанной гравием; он спешил к остановке возле муниципалитета, чтобы поспеть на первый трамвай. У здания верховного суда и у стен других правительственных учреждений лежали мешки с песком. Но Эбен не нуждался в напоминаниях о том, что бушует война; осторожный, пожалуй, даже робкий взгляд его зеленых глаз, однако, не выдавал его мыслей. На улицах в этот ранний час почти не было белых, и, когда он сел в трамвай и занял заднее место, предназначенное для цветных, он старался не смотреть на четырех других пассажиров. Уже несколько месяцев он работал мелким подрядчиком по сооружению садовых сараев, птичников и оград, окраске и починке железных крыш. Никакого более выгодного дела ему не удавалось найти, и зарабатываемых денег едва хватало на содержание семьи. И все же теперь, когда он стал сам себе хозяином, у него появилось какое-то новое чувство собственного достоинства. Однажды он сказал Коломбу, что собирается стать подрядчиком, но тогда это было по сути пустым хвастовством, попыткой возвыситься в собственных глазах. Коломб — Исайя, как его называли в городе, — поддержал его в этом намерении и выразил готовность пойти к нему в помощники, и это заставило Эбена серьезно задуматься. Ему хотелось, чтобы Исайя был рядом, у Исайи была умная голова, он быстро соображал и умел хорошо работать.
Потом вспыхнула война, и он чувствовал, что, возможно, никогда больше не увидит Исайю. Время шло, находить работу становилось все труднее и труднее, и ему пришлось снизить цены. Цветной всегда должен запрашивать меньше, чем белый — не потому, что он хуже работает, а потому, что у него коричневая кожа. Цветные считали это незыблемым законом вечной природы. Почти всё в своей жизни они считали неизменным и поэтому были смертельно напуганы той яростью, которую вызывали у белых чистокровные зулусы. Зулусы пытались изменить положение вещей.
Порывы великой бури тревожили Эбена, и мысли его не могли ни на чем сосредоточиться, неизменно возвращаясь к войне. Джози утверждала, что у него лихорадка; она пичкала его хинином и принесла из аптеки бутылку слабительного. Уже в двух поколениях семьи Джози не было чистокровных зулусов, она не знала, что такое крааль и племя, и говорила по-зулусски плохо, как настоящая белая женщина. Она не могла понять его мучительных забот и тревог. Она не возражала против его дружбы с Исайей, потому что этот зулус нравился ей и она могла объясняться с ним на английском языке, но, разумеется, она предпочла бы, чтобы у него была более светлая кожа и смешанная кровь. Она редко бывала с Эбеном в поселке Виктория, а в Сионской церкви епископа Зингели была только один раз — на венчании Исайи и Люси. Эбену не за что было ее упрекать — она нашла себе в этом мире крошечный островок спокойствия, и, любовно выращивая комнатные цветы, она так же любовно и терпеливо выращивала в своем доме семейную гордость и самолюбие. Немаловажным, хотя и негласным источником этой гордости был отец Эбена. Сам Эбен за всю свою жизнь не мог привыкнуть к мысли о том, что мистер Филип Эрскин — его отец. Он никогда не видел этого великого белого человека, и его представление о нем было весьма сумбурно. В глубине души он считал своим отцом Бхеку, как матерью — Номлалазу.
Он сошел с трамвая у железнодорожной станции. Вдоль дома губернатора и вокруг вокзала быстрым, чеканным шагом, притоптывая и махая руками, чтобы согреться, ходили часовые, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. Эбен свернул налево и двинулся в далекий путь к поселку Виктория.
Он вынул из кармана пакет с лепешками и пирожками с мясом, которые испекла Джози. Он сидел у порога лачуги, принадлежавшей Мейм, а грузная хозяйка раздавала гостинцы возбужденной ораве прыгавших по кровати ребятишек. Они смеялись и пищали от радости, но не забывали, что нужно вести себя прилично и как следует поблагодарить «бааса Эбена». Они называли его «баасом», как будто он был белым, но не боялись его. Роза Сарона отказалась от угощения. Она сидела на циновке рядом с матерью, и по их лицам Эбен видел, что у них плохие новости. Роза необычайно похорошела; у нее был открытый лоб, мелкие черты лица и полная, высокая грудь. За последние полгода она стала совсем взрослой, а на лице ее появилось выражение твердости и задумчивости.
Мать и дочь должны были еще выгладить платья, одеться и умыть детей перед тем, как отправиться в церковь, поэтому Эбен оставил их и присоединился к группе мужчин, расположившихся вокруг жаровни на открытом воздухе. Они сидели лицом к канаве с отбросами, а лист ржавого железа, прикрепленный к столбу, защищал их от ветра. Они молчали. Время от времени кто-нибудь бросал палку или камень в овраг или передавал по кругу жестянку с табаком. Поселок Виктория имел на своем счету кое-какие заслуги: правительство с помощью миссионеров сформировало целый полк из зулусов-христиан. Тысячи людей, польстившись на жалованье или из страха перед репрессиями и полицией, вступили в этот полк. Тогда среди них появились Мейм и жены ушедших к Бамбате христиан из секты эфиопов. И вскоре комиссарские импи потребовали выборности вождей, а затем заявили, что готовы защищать только свои собственные дома — лачуги поселка и миссию. К концу шестой недели, по совету главного зулусского комиссара, они были распущены по домам. Роза тоже участвовала в этой работе, и с тех пор Мейм позволяла ей отлучаться одной по ночам, когда нужно было выполнить какое-нибудь поручение. Полиция прочесывала поселок, в самую гущу населения засылались шпионы, поэтому люди были осторожны и молчаливы.
Во время службы в церковь тоже приходили шпионы, поэтому епископ Зингели не сказал ничего лишнего ни в молитвах, ни в проповеди; он ограничился лишь главой 65 из книги пророка Исайи и упомянул о предательстве Иуды Искариота. Роза Сарона молилась о спасении души Люси, за Исайю, за проповедника Давида и за Мьонго, который все еще ожидал смерти в тюрьме. Это было утро того воскресенья, когда произошла битва в ущелье. Молящиеся ничего не знали о происшедшем, ибо ущелье находилось на расстоянии многих дней ходьбы от поселка, но в битком набитой людьми Сионской церкви было мало таких, кто бы не плакал.
Эбен жевал пористые ломтики бычьего легкого, которые Мейм сварила для воскресного угощения. Еды в горшке было явно недостаточно, чтобы все могли насытиться, поэтому он делал вид, что тщательно пережевывает, и говорил больше, чем обычно, стараясь скрыть свои чувства. Прополоскав рот, он сел рядом с Мейм и Розой Сарона и сказал медленно и задумчиво:
— Я иду туда.
Они знали, куда он собирается, и ничего не ответили. Он травинкой чертил узоры в пыли за порогом. Косые лучи солнца проникали в лачугу и освещали ее убогое, но опрятное убранство.
— Я навещу свою мать. Я посмотрю, живы ли мои сестры, дед и… Бхека — добавил он неловко. — Я погляжу на могилу Люси и Коко.
— Ты должен быть осторожен, — оказала Мейм.
— Почему? Я ведь не поеду на поезде. Я пойду пешком мимо ферм, заверну в одеяла пилу, молоток и лопатку и буду делать разную работу для фермеров. Сейчас некому на них работать.
Роза Сарона не поднимала глаз; сердце ее отчаянно билось.
— Я пойду с тобой, Эбен, — еле слышным голосом сказала она.
Он удивленно взглянул на Мейм. Она вязала белую скатерть, которую надеялась продать европейцам, руки ее быстро двигались. Широкое медное кольцо блестело на ее пальце. У Мейм никогда не было постоянного мужа, но силой своего характера она заставляла людей уважать ее, ее обручальное кольцо и ее семью и не задавать лишних вопросов. Думала она еще быстрее, чем двигались ее проворные пальцы. Она знала, что маленькая Лозана, ее Роза Сарона, думала только о своей любви к Исайе и мечтала только о нем. Когда Лозане сказали, что Люси погибла, она безудержно плакала и в течение двух дней не произносила ни слова. Она горевала и потому, что ее любовь и огонек надежды, который зажгла в ее сердце печальная весть, казались ей смертным грехом. Она не могла изгнать из сердца эту надежду, сколько ни молилась. Она мечтала отправиться в места сражений, чтобы искупить свою вину и доказать, что она достойна Люси и Исайи.
Мейм понимала ее чувства, поэтому она сказала:
— Иди и найди Исайю, облегчи его участь и помоги ему.
Лозана подняла глаза, и лицо ее засветилось благодарностью. Внезапно она разразилась рыданиями и уткнулась головой в колени Мейм.
Джози сразу заметила, как изменился ее муж, когда вернулся домой во второй половине дня. Нет, он не казался счастливым. Его потрясли и огорчили новости, услышанные им в поселке. Но в поведении его появились твердость и решимость. Он подождал, пока малыши Джозеф и Мария выйдут играть во двор, и затем рассказал ей обо всем. Он не вилял и не оправдывался, как часто бывало, когда он сообщал ей печальное известие. Она слушала спокойно, с болью в сердце, сильно досадуя на него и немного жалея его. Он возвращался в долину, откуда ушел почти двадцать лет назад. Он ушел, когда еще не появились на свет его сводные сестры, а теперь там выросло новое поколение, и он ничего о нем не знал, он только жадно ловил всякие слухи и расспрашивал случайных людей, приходивших в город наниматься на работу, — особенно об Исайе, своем двоюродном брате. Вдруг Эбен вспомнил, что не сказал жене о Лозане. Они были в кухне, и она раздувала огонь в плите, чтобы вскипятить чай.
— Я беру с собой Розу Сарона, — сказал он.
Она стала еще сильнее дуть на остывшие угли.
— Она хочет разыскать Исайю, — неловко продолжал он. — Если он, конечно, жив… Его тоже могли убить. Она хочет помочь ему, если он жив. Так сказала Мейм.
Джози резко обернулась. В ее глазах стояли слезы.
— Значит, ты возвращаешься в крааль. Неужели у тебя нет чувства собственного достоинства?
— У меня его столько же, сколько у тебя.
— Ложь. Ты забыл, кто ты такой. Ты не чистокровный зулус. Ты не нужен им, а они не нужны нам, мы не хотим иметь с ними ничего общего. Вот увидишь, кончится тем, что у тебя будут неприятности с полицией.
— Я ухожу, — мрачно сказал он.
— И берешь с собой девушку, чтобы не скучать. Прекрасно. Надеюсь, ты зайдешь к своему отцу, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение?
Он покачнулся, как будто получил удар по лицу.
— Если у тебя такие мысли, то можешь убираться ко всем чертям, — прорычал он.
— Это не мысли, это факт.
— Я не желаю спорить с тобой… Ты ничего не понимаешь.
— Конечно, я не понимаю, почему ты покидаешь детей и меня и уходишь, чтобы соваться не в свои дела и, может быть, даже погибнуть ни за что ни про что.
— Не будь дурой. У тебя хватит денег на два месяца, а я вернусь через две-три недели. Так, значит, это не мое дело, да? Разве у меня нет матери? Ты, может быть, думаешь, что меня подобрали в тростнике?
— Нет, я этого не думаю, — горько ответила она. — Ты не Моисей.
Вспыхнувшая было ссора вскоре затихла, а потом и совсем погасла, и они вместе молча сидели за чаем. Она знала его честность и прямоту и в глубине души признавала, что он по-своему прав. Быть может, она была подавлена тем страшным ураганом насилия, который омрачал ее жизнь, как и жизнь всей страны, но в отличие от Эбена ей неоткуда было ждать поддержки вне маленькой колонии перепуганных цветных, обитавших на окраинах города.
За спиной у Эбена на рукоятке топора висела корзина из тростника, в которой лежали плотничьи инструменты. Когда он шагал, они постукивали друг о друга. Пальто его было расстегнуто, а поля шляпы приподняты так, что все его медно-коричневое лицо было залито солнцем. Мечтательное выражение появилось в зеленых глазах Эбена — он шел по дороге, а свет яркого зимнего утра просачивался сквозь кроны густых деревьев, посаженных вдоль изгородей. Хором ворковали розовогрудые веселые голуби. Роза Сарона почтительно шла сзади, на расстоянии около четырех шагов от него. Мягко шлепали по пыли ее босые ноги, а длинная, из голубого ситца юбка тихо шелестела в такт движениям. На плечах у нее была красная вязаная шаль, а в аккуратном узелке, который она несла на голове, находилось все ее имущество. Она держалась очень прямо и грациозно покачивала плечами.
— Ты боишься, Лозана? — шепотом спросил ее Эбен, ибо вокруг стояла полная тишина.
— Аи, я боюсь и не боюсь.
— Я тоже как-то странно себя чувствую: на сердце у меня так легко, — сказал он. — Понимаешь, внутри у меня что-то такое, чего я не могу описать. Я должен быть печален, а внутри что-то поет и поет.
В Краю Колючих Акаций кустарник немного защищал от резких порывов ветра, но кусты кончились. Том неторопливым шагом ехал впереди; за ним следовали офицер карабинеров и двое полицейских с красными нарукавными повязками. Все, кроме Тома, были вооружены. Когда они поднялись по склону, порывы ветра стали еще резче, и мелкий дождь со снегом начал бить им в лицо. Они давно уже миновали поворот к Мисгансту, где некогда находился дом Черного Стоффеля, и ехали по хорошо знакомой дороге. Один из полицейских страдал тропической малярией, и пронизывающий холод вызвал у него очередной приступ. Лицо его пожелтело, он то дрожал от озноба, так что зубы стучали, то обливался потом. Том смотрел на него каменным взглядом, не испытывая к нему ни интереса, ни жалости, ни участия — пусть помирает, к миллионам безвременно погибших прибавится еще один. Остальные ехали, подняв до ушей воротники шинелей и засунув руки глубоко в рукава.
— Долго еще? — спросил офицер.
— Таким шагом — три-четыре часа.
Окоченевшими пальцами офицер пытался достать часы.
— Черт… — пробормотал он, — скорей бы добраться.
Они проехали несколько миль, и никто не произнес ни слова. Путешествие это, казалось, будет тянуться не три-четыре часа, а три-четыре недели. Офицер, бывший фермер с севера, только и мечтал о той минуте, когда дорога кончится, и, возможно, утешал себя соблазнительными мыслями о жарком огне и вкусном обеде, которые растопят застывшую в его жилах кровь. Тому мысль о Раштон Грейнже причиняла лишь новые страдания. Зачем ему спешить туда? Он представлял себе, как его отец, сидя в кресле-каталке, будет коситься на него исподлобья, как Эмма, бледная и натянуто вежливая, будет соображать, какую пользу все это может принести ей и ее сыну Яну, а на красивом, но пустом и глупом лице Клайва Эльтона, который заранее подготовил их к неприятным известиям, появится напряженное выражение. Том ясно видел, как все они тесной группой расположились в большой гостиной с ярко горящими лампами и весело пылающим камином, неподвижные и скучные, как восковые фигуры. Но он не мог представить себе Линду среди них. Он никак не мог мысленно увидеть ее там, и ужасное предчувствие охватило его: ее совсем там не будет, он проделает весь этот путь только для того, чтобы узнать, что она ухала. Он хотел, чтобы она была там, он хотел, чтобы она не дала ему погрузиться в глубины безнадежности и отвращения. Он не знал еще, что будет делать, но два решения уже успел принять: во-первых, он должен использовать суд, чтобы трезво и спокойно известить весь мир о происходящем, и, во-вторых, — это было тесно связано с первым, — что бы он ни сделал и ни сказал, он будет стремиться не порывать с женой и семьей, со своим окружением и родиной. Они были нераздельно связаны с его жизнью, и, когда этому безумию придет конец, родятся новые понятия, новые отношения и новые истины. Должна произойти перемена, перемена в человеческих отношениях, должно возродиться взаимопонимание между людьми. Зулусы не сумели поверить в это. В течение многих поколений рабства они верили в величие и искренность своих белых друзей. Но одни друзья умерли, другие обманули их, и наконец они отказались от веры в медленное, но верное установление справедливости в каком-то едином человеческом коллективе. Для них существовало два коллектива — Черный Дом и Белый Дом. И чего бы Черному Дому ни удалось добиться, всем этим он будет обязан только себе самому, своей готовности к переменам, но в то же время и умению сохранять свою самобытность, своей способности ненавидеть, способности действовать быстро и решительно. Вот в чем он расходился со своими родичами, вот что он будет терпеливо внушать им, чтобы хоть кто-нибудь из них свернул с ложного пути. Атер Хемп назвал его «белым кафром». Буры называли таких людей «каффербоети» — младшими братьями кафров. Более мягкими ругательствами были слова «негрофил» и «филантроп». Все эти слова считались оскорбительными, но такое оскорбление легко перенести, ибо по сути оно есть признание твоей человечности и твоего благородства. Но эти слова таили в себе и другой, убийственный смысл: они означали, что белые сделали роковой шаг и тоже смотрят на будущее, как на беспощадную войну со своими рабами, войну до полного уничтожения одной стороны. Это путь отчаяния и бесчестья, подумал Том. Он видел, что произошло с воинами квиджебени, с Умтакати и Мбазо. Вот куда ведет путь насилия и неважно в конечном счете, какая сторона одержала верх и какая растерзана в клочья.
Линда не разделяла с ним всех этих мук, она будет смотреть на вещи совсем по-другому и не поймет его. Она всегда мысленно возвращалась к другому кровопролитию, к Холькранцу, где убили ее отца. Он должен помнить об этом, набраться терпения и надеяться на огромную силу ее любви. Она летела на крыльях любви и ненависти, и до тех пор, пока она не почувствует себя в полной безопасности, как было в первые дни их короткого медового месяца, ее любовь будет исступленна и ущербна, а ненависть несправедлива.
Подул порывистый юго-западный ветер. Временами наступало затишье. Сквозь небольшие просветы в длинных веерообразных облаках то и дело пробивался луч солнца, освещая нагорье. Но воздух был ледяной, а далекое мерцанье в дневном небе казалось перевернутым миражом и создавало иллюзию солнца и тепла. Трое всадников не сводили глаз со степи, и лишь больной малярией полицейский ничего не замечал и ехал, закрыв глаза и свесив голову на грудь. Неожиданно Том повернулся к офицеру конвоя.
— Знаете, у меня все время такое чувство, будто не я у вас под стражей, а вы у меня.
— Ничего не могу сказать по этому поводу, — ответил офицер. Вид у него был угрюмый и раздраженный.
— Вы, наверное, думаете, что я тщеславный и самодовольный человек?
— Я бы этого не оказал. Я просто никак не могу вас понять… вот в чем дело.
— Почему?
— Ну… Ради чего вы заварили эту кашу и поставили всех в такое нелепое положение? Кому это все нужно?
— Например, вам.
Офицер вспыхнул от гнева.
— Спасибо, — сказал он, — но я могу обойтись и без ваших благодеяний.
— Извините, я не это имел в виду. Я хотел сказать, что для каждого человека, для вас, для меня, для всякого, кто заслуживает уважения, существуют поступки, которых нельзя совершать, если хочешь ходить с высоко поднятой головой.
— Правильно, но это совсем из другой оперы. И это вовсе не смешно — вы знаете, что я хочу сказать. Я не хочу, чтобы у меня были связаны руки, когда речь идет о спасении моей жизни или жизни моих детей.
— Когда ваши дети столкнутся с тем же, с чем вы сейчас, только в гораздо большем объеме, они захотят узнать, в чем вы ошиблись. Они спросят вас, что вы сделали.
— Они будут гордиться тем, что я сделал.
— И вы расскажете им обо всем? О Мехлоказулу, о голове Бамбаты, о пулях дум-дум и мальчиках, отданных в рабство?
— В какое рабство, черт побери? — взревел офицер, и его глаза сверкнули бешенством. Синие губы его были крепко сжаты.
— Я говорю об ученичестве, — ответил Том.
Фермер с яростью взглянул на него, и он понял, что нажил себе еще одного заклятого врага. Он старался вновь встать на ноги, нащупав твердую почву, но вместо этого только приобретал новых врагов. Больше они не разговаривали. Из-за плывущих облаков выглянуло солнце, и лошади весело закивали головами; ноги у них были стерты, животные устали и отощали от трудной дороги, но они, казалось, уже чуяли теплые конюшни, сено и овес и прежнюю привольную жизнь в степи. Во второй половине дня ветер утих, облака поредели, и бледный солнечный свет испещрил пятнами бесконечные волны хребтов, составлявших сплошную синюю цепь. Можно было сказать наперед, что ночь будет звездной, а река к утру покроется льдом и толстой пеленой инея.
Они подъехали к перекрестку у старой, заброшенной каучуковой плантации. На столбе были три стрелки: «На Конистон», «На Блувлей», «На Ренсбергс Дрифт». До Раштон Грейнджа было менее двух миль по Конистонской дороге. В памяти Тома встал летний день — когда он, Линда и Оума свернули здесь на Блувлей, к маленькой церкви, где состоялось обручение. Мбазо тоже ехал с ними. Ему придется рассказать людям о Мбазо; он должен также рассказать женам Умтакати о судьбе их мужа — и той, у которой уже пятеро детей, и той, которая ждет рождения своего первенца. Том неподвижно сидел в седле, пека офицер не спросил раздраженно:
— В чем дело? Вы что, не знаете дороги?
Из Блувлея в их сторону гнали небольшое стадо коров с телятами. Том узнал этот скот — он принадлежал одному из соседей, пожилому фермеру по фамилии Бретт, — и захотел посмотреть, кто гонит коров. Стадо подошло к перекрестку и остановилось. Пастухом оказался маленький мальчик в рваной мужской рубашке, доходившей ему до пят. С ним шли еще двое: мужчина-мулат и молодая зулуска в голубой юбке, закутанная в шаль и в одеяло. Больной полицейский равнодушно сидел в седле, не проявляя ни к чему интереса, но двое других подозрительно разглядывали незнакомцев.
— Куда вы идете? — спросил офицер.
Мужчина снял шляпу и вытащил из кармана бумагу.
— Я ищу работы, сударь, вот мои документы, — ответил он на хорошем английском языке.
— А что ты умеешь делать? — спросил офицер; он, по-видимому, вспомнил о недостатке рабочей силы на своей ферме.
— Работать на ферме, строить, плотничать и все, что придется.
Тому сразу показалось, что он знает этого человека, а манеры мулата и речь с легким, скорее зулусским, чем кейптаунским, акцентом подтвердили его предположение. Том слез с лошади и подошел к путнику.
— Я знаю, кто ты… А ты узнал меня? — спросил он.
Эбен побледнел от испуга. Он плохо различал европейцев и сейчас был смущен тем, что не знает, кто этот широкоплечий солдат с голубыми глазами и изможденным лицом. Он решил, что его узнали и он попал в беду.
— Я никогда вас не видел, сударь, — ответил он, понизив голос до раболепного шепота.
— Не так давно я заходил в твой дом в Питермарицбурге. Я искал Коломба Пелу.
В глазах Эбена блеснул удивленный огонек, а девушка затаила дыхание.
— Да, я вспоминаю, — оказал Эбен. — Вы очень изменились, сэр.
— Тогда я не назвал себя.
— Исайя, то есть Коломб, сказал, что вы скототорговец.
— Я скажу тебе, кто я, но сначала мне хотелось бы знать, зачем ты здесь. Сюда опасно приходить. Опасно идти дальше по этой дороге. — Он указал в сторону Ренсбергс Дрифта.
Они настороженно молчали.
— Долго еще вы будете здесь канителиться? — крикнул офицер конвоя.
— Минутку — этот человек ищет работы.
Лицо Эбена пополнело, у него был вид здорового и закаленного человека. Это был высокий, широкоплечий мужчина с большими сильными руками. Он поставил корзину с инструментами на землю и стоял, опустив голову.
— Что привело тебя сюда, Эбен? — тихо спросил Том.
— Честно говоря, я пришел навестить мою мать; она живет здесь, и я хочу посмотреть, жива ли она.
Он с тревогой взглянул на Тома.
— Да, я знаю твою мать. Она не у себя в Колючих Акациях. Колючие Акации сожжены. Но она в безопасности на ферме.
— Благодарю вас, сэр.
— Кто эта девушка? Она твоя родственница?
— Нет, она хочет найти Коломба Пелу, человека, которого вы искали.
Том почувствовал, что его решимость идет на убыль.
Конвойный офицер уже нетерпеливо и раздраженно поглядывает на него и скоро прикажет ему двигаться дальше. Он пристально посмотрел на Розу Сарона, чтобы запомнить ее лицо. У нее был высокий лоб, мелкие черты лица и большие глаза, как на изделиях древних египетских резчиков. Она, несомненно, была храброй девушкой, ибо смело глядела на него, и только учащенное дыхание и дрожащие ноздри выдавали ее волнение, вызванное присутствием вооруженных белых солдат.
— Коломб на войне, — сказал Том по-зулусски. — Он за рекой. Ты не найдешь его здесь, его вообще будет трудно найти. Но могу сказать тебе, что еще два дня назад он был жив и здоров. Я видел его и говорил с ним. Я знаю его много лет. Мы были близки с ним, и у меня в сердце нет зла к нему. Скажи ему это, если отыщешь его.
Приоткрыв рот, девушка глядела на Тома глазами, полными слез. Губы ее шевелились, не произнося ни звука.
— Ты можешь пойти со мной, — продолжал Том, обращаясь к Эбену. — Теперь ты знаешь, кто я?
— Я не уверен.
— Но ты догадался… Ведь мы братья.
— Я… Я… Простите… — начал Эбен.
— Пойдем.
Том вскочил в седло. Перекресток опустел, и коровы, погоняемые маленьким пастухом, двинулись домой. Том оглянулся и увидел Эбена и девушку; они шли по дороге, освещенной зимним солнцем. Две черные птицы с белыми шеями кружились, каркая, над посеребренными верхушками камедных деревьев.
Они свернули в аллею, ведущую к Раштон Грейнджу.
— Я не могу больше ехать, сэр, — простонал больной полицейский. — Я конченый человек.
— Мы уже на месте, — сказал Том. — Через полчаса вы будете в постели глотать хинин и горячий бренди.
— Я не могу больше ехать…
Его поддерживал в седле второй полицейский. У офицера был кислый вид. Он ясно давал понять, что это самое отвратительное задание из всех, какие ему приходилось выполнять, и, глядя на его раздраженное и злое лицо, Том невольно улыбнулся.
— Да, не очень-то геройский у нас вид, — заметил он.
Офицер лишь раздраженно фыркнул.
Старая ферма Парадиз пустовала. Ставни были закрыты, а ворота со стороны аллеи обнесены проволокой. Эбен и девушка шли следом за четырьмя лошадьми по аллее. Молодые чинары, вязы и дубы стояли голые под слабыми лучами солнца, а земля у их подножия была усыпана сухими листьями. Над головой проносились стаи зябликов и желтых птичек ткачей, спешивших к своим гнездам на плантациях за Раштон Грейнджем. Чем ближе был дом, тем большее волнение охватывало Тома. Нужно было поехать прямо в столицу, думал он. Там он мог сам выбирать, с кем и когда ему встречаться, и успеть подготовиться к сражению, где главную роль будут играть нервы и выносливость. Он наживет себе новых врагов — это неизбежно, но надо попытаться собрать вокруг себя близких людей, которые поддержат его. Один, без них, он всего лишь ничтожная пылинка. Кое-кто поддержит его из дружеских чувств, некоторые — потому, что у них тоже неспокойно на душе, а большинство честных людей — потому, что не смогут не откликнуться на зов справедливости. Что касается его семьи, то он мог рассчитывать только на Линду, и она должна знать, должна знать с самого начала, что, если бы все это произошло вновь, он не выбрал бы иного пути. Отступать он не станет.
Ему приходилось все время держать свою старую хромую лошадь в тугой узде; жадно впитывая все необычайно сладостные и близкие запахи родных мест, она ржала и трясла гривой. Из-за верхушек деревьев уже показалась крыша, когда они услышали неистовый собачий лай. Через несколько минут они увидели рыжего сеттера; распластав по ветру уши, с развевающейся длинной шелковистой шерстью, он несся по дороге навстречу им. Едва добежав, он начал визжать и метаться вокруг лошадей. Том соскочил с лошади, чтобы приласкать его, и пес заскулил и застонал, как человек.
Тяжелый, приземистый фасад дома с толстыми колоннами из песчаника выглядел непривлекательно. Никто не вышел им навстречу. Том отправил своих спутников в дом управляющего, а сам поднялся по ступеням на террасу и толкнул высокие двери. Внутри было холодно и затхло; он прошел через большой зал — сапоги его скрипели, а шпоры звенели, ударяясь о половицы. Странно было снова оказаться в настоящем доме, в доме, с которым связано так много неприятных и горьких воспоминаний. Он увидел себя в зеркале: мундир его был испачкан, помят и кое-где разорван; лицо небритое, грязное, покрытое волдырями от солнца и холода. Он похудел. Его собственные глаза смотрели на него немного удивленно из незнакомых глазниц — он никогда не представлял себе, что так туго может быть натянута кожа на его скулах. Он прошел мимо затворенной двери в свою прежнюю детскую комнату. Из кухни донесся звон разбитой посуды, и Том отворил дверь кухни. Повар-индиец удивленно выпрямился, держа в руках черепки разбитой чашки. В углу кухни на каменных плитах сидели дочери Номлалазы и чистили картофель. Эмма обрядила их в синие ситцевые халаты и белые чепцы и сделала из них служанок. Они были похожи на новообращенных святош с картинок в миссионерском альманахе, а между тем им приходилось мыть полы, колоть дрова и выносить ночные горшки Эммы. Здесь времени не теряли — здесь царил ненасытный дух колонии. Том попятился, и дверь затворилась.
Подойдя к большой гостиной, он услышал потрескивание поленьев и шипение огня в камине, энергичные раскаты отцовского голоса и воркующий смех Эммы. Они были в отличном настроении. Том тихо повернул ручку двери и вошел. Шторы еще не были задернуты, и с яркого закатного неба в комнату сквозь высокие окна лился мягкий свет. Он огляделся в поисках кресла-каталки и в тот же момент понял, что этого кресла в комнате нет. Его отец поднялся с обычного кресла с высокой спинкой и остановился посреди комнаты под люстрой — маленький, сгорбленный и уродливый. Шаг за шагом, он пересек ковер, не опираясь даже на трость. Эмма, прилизанная, в сиреневом шелковом платье и в жемчугах, зорко следила за ними. Том увидел в глазах отца какое-то игривое и вместе с тем жуткое выражение торжества.
— Что ж, Том, добро пожаловать домой! С божьей помощью я поднялся на ноги, чтобы сказать тебе это.
Он протянул сыну руку. Возвращение сына было его личной победой, а он думал всегда только о себе.
— Я поражен, отец. Как поживаешь, Эмма?
— Спасибо, Том, дорогой, очень хорошо.
Он похолодел, и волосы его буквально поднялись дыбом, когда он увидел отца рядом — он был похож на мертвеца, вставшего из могилы.
— Папа… Я должен сказать… Быть может, мне следовало совсем иначе явиться в твой дом. Быть может, мне следовало приехать с кучей орденов, но я доставлен сюда под конвоем.
— Значит, тебе оказали честь, отправив тебя в сопровождении охраны, — усмехнулся Эрскин-старший. Затем он осторожно повернулся, переступив ногами, словно спина и шея его не гнулись.
— Эмма, когда должны вернуться все остальные?
— С минуты на минуту.
Ее карие в крапинках глаза блеснули, она провела языком по пересохшим губам.
— Чего ты так нервничаешь? — прорычал мистер Эрскин.
— Я думаю об обеде. Ведь придется накормить так много людей — это целая проблема, поверь мне.
Он сделал презрительную гримасу и сел, тяжело дыша. Кожа его утратила тот теплый оттенок и загар, которые, несмотря на кресло-каталку, придавали ему такой здоровый вид. Теперь он был предельно напряжен, и глаза его налились кровью.
— У тебя скоро все уладится, — бросил он Тому.
— Все и так улажено, папа; я не хочу ничего другого. Я хочу сказать, что, как бы то ни было, это — лучшее, что могло случиться. Когда меня арестовали, у меня стало как-то чище на душе; я почувствовал, что снова становлюсь нормальным человеком. И я пройду через все, вплоть до самого горького конца.
— Все это звучит весьма героически. Через что ты намерен пройти?
— Через суд и любые его последствия.
— Суда не будет. Неужели ты этого не понимаешь?
— Так полагает Клайв Эльтон?
— Тьфу! — плюнул Эрскин-старший. — Вот олух! Ты знаешь не хуже меня, что такой суд нам совсем не нужен. Он только перевернул бы все вверх ногами, а ничего не может быть хуже этого, особенно если у тебя хватит безрассудства стоять на своем. Мы не можем допустить дальнейшего подрыва репутации нашей страны и отпугивания капитала. Это причинило бы затруднения имперскому правительству, не говоря уж о Сити.
— Ты меня весьма обрадовал.
— Я вынужден был кое-что предпринять, не теряя времени. Власти договорились между собой; обвинение будет снято, а тебе дадут месячный отпуск. Я жду телеграммы, подтверждающей это решение.
— Вот как!
Наконец Том понял, что произошло. Известие это оглушило, ошеломило его, потому что теперь вся тяжесть снова обрушилась на его плечи. Вместо того чтобы защищаться, он должен нападать, а он был одинок и очень устал.
— Это ты придумал?
— У тебя такой вид, словно тебя оскорбили. Подумай как следует и не будь сентиментален. Я по телефону изложил все факты Уотту, и он обещал дать указания Эльтону.
— Полковник Эльтон сам заявил мне, что это дело от него не зависит.
— Генерал Эльтон, — поправила Эмма.
Он удивленно повернулся к ней и увидел еле заметную презрительную складку в уголке ее рта.
— Эльтон повышен в чине и награжден орденами святого Михаила и святого Георгия — генерал сэр Драммонд Эльтон.
Он все еще смотрел на нее, и бегающие ее глаза сделались еще беспокойнее.
— Ты мне не веришь? Это известие было вчера опубликовано в газетах.
— Я верю тебе, Эмма.
— Оставь его в покое! Том, почему ты не раздеваешься? Прими ванну, побрейся и переоденься, пока не вернулись все остальные. Они поехали в Конистон за телеграммой.
— Спасибо, но у меня очень много дел. Я не собираюсь оставаться здесь сегодня… Я уезжаю с ночным поездом в Питермарицбург.
— До сих пор я не знал, какой ты дурак, — проворчал отец. — Куда ты лезешь? Ведь совершенно ясно, что имперское правительство одобряет и самого Эльтона и все, что он делает. Если ты будешь сражаться с ветряными мельницами, на тебя просто не обратят никакого внимания. В стране все еще не снято военное положение, и выбора у тебя нет. Ты ничего не можешь сделать.
— Я не собираюсь сражаться с ветряными мельницами. Но кое-что я должен сделать и высказать, и я не успокоюсь до тех пор, пока не сделаю и не выскажу этого.
— Тогда поезжай… и пробивай головой стену.
Том чувствовал, как в нем растет гнев и желание позлить отца. Рядом с ним стояла Эмма, казавшаяся особенно сильной и стройной в сравнении со сгорбленным стариком. Том представил себе своего отца три года назад — парализованного, но с живым умом — и величественного зулуса за его креслом.
— Умтакати уже не вернется, — сказал он изменившимся тоном.
Эрскин-старший помолчал.
— Почему? Он умер? — наконец спросил он.
Тому хотелось бы рассказать, как это произошло, обстоятельно, не опустив ни малейшей подробности, и этим хоть немного успокоить свои предельно натянутые нервы. Но он посмотрел мимо отца, на террасу, где накануне восстания его встретил вооруженный зулус, и сказал коротко:
— Да, он умер.
— Так ему и надо. Мне он, во всяком случае, больше не нужен, теперь я могу передвигаться на собственных ногах. — Он усмехнулся.
С улицы донесся глухой гул мотора.
— А вот и машина, — сказала Эмма.
Они прошли через зал, и Эмма накинула плащ на плечи мистера Эрскина. Лицо у него чуть посинело, но он стоял между ними на крыльце и смотрел, как по аллее к дому быстро приближается автомобиль. Это была большая черная машина: верх ее был поднят, а боковины защищали пассажиров от ветра. Дверца отворилась, и появился шофер — молодой человек в длинном тяжелом пальто и суконной фуражке. Он снял свои защитные очки, и Том узнал в нем Яна Мимприсса, обожаемого сына Эммы. С заднего сиденья слез капитан Клайв Эльтон и помог выйти второму пассажиру. Это была Линда.
Том медленно спустился по широким каменным ступеням. Кивком головы он поздоровался с Эльтоном и своим троюродным братом. Он поразился, увидев, как хороша и изящна Линда в теплом пальто с пелериной. На ней была соломенная шляпа с цветами и вуалью, которая покрывала все ее лицо, невыразимо прекрасное за этой легкой сеткой с маленькими красновато-коричневыми мушками. Но глаза ее, казалось, избегали его взгляда. Он замер на месте, чувствуя, что вот-вот задохнется от спазм, сдавивших ему горло и грудь.
— Том! Боже, как ты изменился!
Она остановилась в нерешительности и испуганно оглянулась на Клайва Эльтона и двух пожилых людей, стоявших на верху лестницы. Затем она взошла на одну ступеньку и, не поднимая вуали, быстро и холодно поцеловала его. Он увидел, что в руке она что-то держит, и она поспешно сунула ему в руку два красных конверта с короной и буквами O.H.M.S.[27] Том взглянул на конверты, потом снова на нее: она казалась смущенной и в то же время испуганной. Его лицо побагровело.
— Зачем ты это сделала?
— Ты свободен, Том.
— Отвечай мне: зачем ты это сделала, именно ты и никто другой? Значит, ты тоже думаешь, что я виноват… Ты считаешь, что мое поведение было позорным и бесчестным? Так?
— Нет, Том.
— Ложь.
— Клянусь богом.
— Тогда прости меня. Но все же ты пошла к ним и предлагаешь мне убежать через черный ход. Одна из этих телеграмм от… от генерала сэра Драммонда Эльтона?
— Да, — ответила она еле слышно.
— Весьма обязан ему. Помилование осрамившегося офицера лишь увеличивает его славу. И именно ты должна вручить мне его телеграмму. Боже! Ему бы, наверное, было приятно узнать об этом.
Она подняла свою вуаль, руки ее дрожали. Ее большие глаза были полны фанатической ярости, которой он никогда не видел в них прежде.
— Так вот она, твоя благодарность!
— За что, Линда?
— Тебя привезли домой под конвоем, а теперь, когда твоим друзьям удалось тебя освободить, ты еще на меня и злишься.
— Я делаю различие между тобой и моими так называемыми друзьями.
— А за кого ты принимаешь меня? Ты, наверно, думаешь, что я рада и счастлива видеть моего мужа опозоренным?
— Я всегда ставил тебя намного выше остальных, Линда, и я не отказался от этого мнения и сейчас. Ты говоришь, что не веришь в меня. Это значит, что ты веришь в кого-то другого из этих людишек, тебя окружающих…
— Том, ты уже достаточно обидел меня, и больше я не хочу слушать твоих оскорблений.
Так и не раскрыв телеграмм, он резко сунул их обратно ей в руки, и она отшатнулась, боясь, что он ее ударит.
— Отдай их офицеру из моего конвоя и скажи ему, что лейтенант Эрскин свободен.
Быстрым шагом он прошел мимо нее и свернул в аллею, что вела к конюшням…
Двенадцатилетний мальчик, сын Умтакати, трудился вовсю: он готовил постели конвойным и носил сено их лошадям; ему помогал Эбен. Окна в конюшне были маленькие и высокие, поэтому в длинном теплом здании уже смеркалось. На стоге сена сидела, поглядывая вокруг, молодая зулуска; когда Том вошел, она опустила глаза.
Мальчик застенчиво пробормотал «инкосана», и Том прошел мимо него. Он видел все как во сне, отчетливо, но в каком-то бессмысленном нагромождении: четыре серые рабочие лошади с лоснящимися шкурами, затем пять первоклассных верховых лошадей, потом его собственный жалкий конь и лошади конвойных с натертыми от седел спинами. Подвижным отрядам, участвующим в боевых операциях, необходимы свежие лошади. Он стоял в дальнем конце конюшни, прислонившись спиной к побеленной известкой стене, закрыв глаза. До его слуха доносились разные звуки: шуршанье грабель, которыми сгребали сено, топот переступавших с ноги на ногу лошадей и беспрерывное жевание. Эбен что-то спросил у мальчика, но тот не ответил.
Том наконец очнулся от оцепенения. Тяжело ступая и шатаясь, как пьяный, он прошел по залатанным половицам к дверям и вышел из конюшни. Он позвал с собой Эбена и Розу Сарона и по протоптанной дорожке повел их через плантацию к баракам, где жили семьи рабочих. Женщины стряпали, но они уже знали о его приезде, и потому тотчас бросили свою работу и обступили Тома, словно чувствуя, что он расскажет им что-то ужасное. Не успел он еще и рта раскрыть, как они упали на колени и разразились горестными причитаниями.
— Дайте мне сказать, — взмолился Том.
Они перестали рыдать и только раскачивались, а слезы все струились из их глаз.
— Вы знаете правду, она тяжела и горька. Никто никогда не сможет сказать вам, где сегодня многие мужчины. Они больше не вернутся. Умтакати больше не вернется. Вам, женам и сыновьям этого человека, который был отцом и мне, я могу сказать только одно: я был рядом с ним, когда он умер, и я пытался спасти его. Мне сейчас еще слишком больно рассказывать об этом подробно. Он умер, как подобает мужчине, и сердце его не дрогнуло.
Женщины разразились пронзительными воплями, а дети начали всхлипывать. Том подозвал к себе Номлалазу; она сразу резко изменилась, постарела, осунулась.
— Номлалаза, возьми своих дочерей и возвращайся в Колючие Акации. Солдаты больше туда не придут.
Она подняла на него воспаленные глаза, и прежнее выражение достоинства с некоторым оттенком враждебности снова появилось на ее лице.
— Я уйду… Мои дети не хотят оставаться здесь. Но там нет места, где мы могли бы спать, только высохшие ручьи да овраги. Хижины моего мужа сожжены, кто выстроит их снова?
— Я пришлю фургон с продовольствием для всех. Вы можете спать под фургоном, пока не построите новую хижину. Вот кто вам поможет — он построит тебе настоящий дом, твой сын Узана.
Она ахнула, прикрыла ладонью рот и, потрясенная, уставилась на огромного мулата, которого, когда она видела его в последний раз, называли Ничье Дитя.
Том быстро покинул их, и холодный воздух, поднимавшийся вместе с сумерками с реки, был полон их замирающих криков; в воздухе плыли также знакомые запахи зимнего вечера на ферме: запах дыма от горящих дров, запах сена и сладковатый запах коров, жующих свою жвачку в стойлах. В конюшне, хотя там было уже совсем темно, все еще возился мальчик, сгребая сено. Том снял фонарь с крюка. Стекла фонаря были совсем закопчены, а одно так и осталось с трещинкой, как много недель назад. Он открыл дверцу, зажег запыленный свечной огарок и снова повесил фонарь на крюк. Фонарь горел тусклым светом. Коса для свежей травы и деревянные грабли висели, как всегда, на балке. Он сел на перевернутое вверх дном ведро и подозвал мальчика. Все недолгое время своего пребывания в Раштон Грейндже он чувствовал, что должен чем-то помочь малышу. Это отвлекало его от несносных мыслей о Линде, вручившей ему позорное освобождение. Он тогда вспылил и теперь чувствовал себя разбитым и слабым, как ребенок, как тот самый ребенок, который много лет назад приходил в эту теплую конюшню поплакать о том, как жестоко и несправедливо с ним обошлись.
— Сколько они тебе платят? — спросил он.
На секунду мальчик задумался и опустил свои большие глаза.
— Ничего, инкосана, — ответил он.
— Я заплачу тебе. Запомни, когда ты начал работать. Я вернусь; быть может, не скоро, но я вернусь и найду тебя. Вот два фунта — тебе придется теперь самому о себе заботиться, потому что твой отец больше не может тебе помочь.
Мальчик вопросительно взглянул на него, пытаясь понять то, что скрывалось за словами белого. Он был очень похож на Умтакати, такой же стройный и ладный, с широко расставленными глазами и крупным лбом. Но в его глазах уже появилось выражение недоверия, какого никогда не было у его отца. Это будет новое, более решительное поколение.
— Твой отец был всегда добр ко мне, когда я был маленьким, — сказал Том. — Он учил меня ставить капканы, а когда я уставал, носил меня на руках. Он подарил мне олененка, которого поймал в лесу и приручил. Однажды он принес мне двух молодых журавлей, потом они выросли и ходили за мной по саду. Но как-то весной они улетели со стаей диких птиц.
Мальчик внимательно слушал и чуть удивленно улыбался. Том не мог заставить себя сказать ему, что Умтакати умер. Снаружи донеслось пыхтенье автомобиля, который Ян Мимприсс ставил в пустой каретный сарай. Том оседлал лошадь и подвел ее к дверям; потом снял фонарь и задул его.
— Хватит работать, — сказал он мальчику. — Иди поешь.
Ян встретил его на аллее. У него были темные глаза, свежий цвет лица и влажные красные губы.
— Том, мне хотелось бы сказать тебе, что я твой друг. Мы все твои друзья, что бы ни случилось.
— Ты и твоя мать? — спросил Том.
Розовые щеки молодого человека порозовели еще больше, но он улыбнулся, как бы говоря: «Не злись, старина». Том сел в седло и поскакал, не простившись. Он застегнул шинель на все пуговицы и поднял воротник: по дороге в Конистон будет холодно. Большой дом, в котором кое-где из-за штор светились огни, снова погружался в зимний мрак.
Линда стояла на верхней ступеньке портика, прислонившись к колонне. Она была в белом, и на черном фоне дома отчетливо вырисовывалось ее простое белое платье с черными бантами на юбке и белая кашемировая пелерина, накинутая на плечи. Он снова неуклюже слез с лошади, и сердце его билось в груди, как кузнечный молот. Он смотрел, как она робкими шагами спускается по ступеням, и знал, каких усилий ей это стоит. Внезапно она бросилась к нему и обвила его шею руками. Она истерически рыдала, и он чувствовал, как дрожит все ее тело. Всхлипывая, она не переставала шептать: «О Том… О Том…» Лицо ее было искажено болью, а руки судорожно двигались и смыкались на его затылке с силой отчаяния.
— О боже, как я люблю этого человека. Зачем ты убиваешь меня?.. Зачем ты вырвал меня из своего сердца, Том? Неужели я ничего не значу для тебя?
Он не мог заставить ее слушать себя. Она говорила бессвязно, напряженным шепотом и повторяла то, что ее тревожило.
— Том, почему я ничего не значу для тебя?
Наконец она немного успокоилась и, казалось, взяла себя в руки. Она поправила выбившиеся пряди волос и, вздрагивая, плотнее закуталась в пелерину.
— Линда…
— Я слушаю, — сказала она, удивив его своим спокойствием.
— Мне никогда не удастся сказать тебе всего, что я хотел бы сказать… Этому нет конца, и с чего мне начать? Если хочешь, поедем сейчас со мной. Только сейчас, пока я жду.
Она смотрела на него, печальная и прекрасная, но ее слабость, ее мягкость исчезли, и он чувствовал, что навсегда.
— Бедный мой мальчик, — сказала она, — ты превратился в тень. Зачем тебе уезжать голодным? Останься и отдохни. Ты снова придешь в себя.
— Нет, я покончил со своей прежней жизнью, понимаешь? Вероятно, ты понимаешь, именно поэтому ты стала такой чужой, такой холодной.
— Разве?
— Я ничего не могу поделать, Линда. Я тоже изменился и больше не могу так жить. Я не останусь здесь, чтобы падать все ниже и ниже, пока не перестану быть самим собой. Дело идет о моей жизни и о нашем счастье. Я должен бороться, Линда, я еду сейчас в Конистон, чтобы успеть на ночной поезд.
— Том, тебе нужно было родиться в другое время.
Он знал, что это не ее слова. Она услышала их от других, когда они смеялись над ним, и бездумно швырнула их ему в лицо. Они сплотились вокруг него, но совсем не для того, чтобы вывести его из ада, через который он прошел, на ясный дневной свет. Они хотели, сами того не сознавая, лишь окружить его, втащить в свой круг и там задушить. Они хотели утешить его, заставить молчать и отгородить его от воздуха, которым он жадно дышал с той самой минуты, когда был арестован Эльтоном. Зулусы говорили о Черном и Белом Доме, Линда бойко рассуждала о правильном и неправильном мире. Казалось, что все на свете неизбежно разделяется.
Онемевшими пальцами он взялся за повод и с трудом сел в седло, вспомнив, как некогда Линда бежала у его стремени и вся была воплощением несказанной любви. Она сделала шаг вперед и схватила его за полу шинели.
— Ты едешь к Маргарет О’Нейл, — крикнула она возбужденно, но тут же совладала с собой. — Да, поезжай к ней. Она поможет тебе на том пути, который ты избрал. Ведь она тоже любит тебя.
Она проверяла свою власть над ним, и он ждал, глядя не на нее, а поверх ушей своего коня, но чувствуя ее взгляд на себе и снова ощущая ее силу и красоту. «Путь, который ты избрал…» — сказала она непреклонно, страстно и вызывающе. Он мог бы подать коляску и посадить ее. Поехала бы она с ним?
— Я хотел, чтобы ты помогла мне, — сказал он, как будто уже было слишком поздно.
— Я сделала все, что в моих силах, — сказала она.
— Все?
— А ты вырвал меня из своего сердца.
Это было сказано прямо, горько и решительно, и несколько секунд он сидел, закрыв глаза.
Потом он свернул на темневшую между рядами сосен аллею; наступила зимняя ночь. Он удивился, почувствовав силу и резвость своей лошади. И тогда он изумленно осознал, что это свежая лошадь и что он начинает свой новый путь.