Дело Икс
Янечка
Мэтр
Послать толковых старых ребят
Ужели вам допрашивать меня?
Спутник в вечности
Гумилевич
Иду в последний путь
Его великолепная могила
Я с вами опять
Какое отравное зелье
Влилось в мое бытиё,
Мученье мое, веселье,
Святое безумье моё…
И дальше — еще две строфы — карандашом, очень мелко, стерлось, уже не разобрать. Только отдельные буквы, слова проступают, мерещатся, морщатся, как в огне печи, — и на глазах исчезают, превращаются в тусклый пепел.
Тут же, сбоку, наискосок — сугубая проза жизни: «ул. Гоголя 5 мука Балтфлота», назначенное свидание — «Ирина Марковна Быховская воскр. 12 ч». И все это — на обороте глянцевого картонного прямоугольничка:
На 1920 г. «ДОМ ИСКУССТВ» На 1920 г.
при
КОМИССАРИАТЕ НАРОДНОГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
ЧЛЕНСКИЙ БИЛЕТ
Гумилев
Николай Степанович
Подпись — председатель Высшего Совета «Дома Искусств» М. Горький. Печать.
Но и это не все: сверху канцелярская нумерация — лист 63…
Членский билет «Дома искусств», на обороте которого рукой Н. С. Гумилева записаны стихи. Из следственного дела
ВЧК. Дело № 214224 в 382 томах. «ПБО» (Петроградская боевая организация). Том № 177. «Соучастники. (Гумелев Н. С.)».
Обложка следственного дела Н. С. Гумилева
Так. Начинается бюрократическая чертовня — уже на обложке дела переврана фамилия. См. дальше — переврана, искажена судьба. Подстреленная на лету жизнь. И среди того, что некогда было ею, среди сгребенных наспех обрывков, осколков, обломков ее — чудом уцелевшие, живые строчки стихов.
Неизвестный набросок Николая Гумилева, сделанный его рукой[29]. Что это: эпиграф к судьбе или эпилог? Случайный черновик или зачин большого замысла? О каком «отравном зелье» — речь? Творческие терзания, жребий поэта? Любовь-злодейка? Или общественное ристалище, смерч революции?
Николай Гумилев — легенда русской поэзии. Самое про́клятое советской властью поэтическое имя. Семьдесят лет носитель его числился государственным преступником. И почти все это время было наложено вето на его творчество и на память о нем: Гумилева не только запрещали публиковать, но и упоминать в печати, за чтение и хранение его стихов и даже портретов бросали в тюрьмы и лагеря, обрекали на смерть. Опасно было просто упоминать вслух это имя — прослывешь неблагонадежным.
И все-таки поэт продолжал жить, в сознании читателей — нелегально, переходя из поколения в поколение, из памяти в память, из тетрадки в тетрадку, из уст в уста, разлетался самиздатом, пока снова, миновав советское затмение, не вернулся к нам книгами. Так нужны были людям его стихи!
Первое казненное и последнее возвращенное крупное поэтическое имя, Гумилев и реабилитирован последним, клеймо запрета и проклятия снято с него только после крушения советской власти. Они оказались несовместимы.
Но почему молния поразила именно его? У этого поэта нет ни одного антисоветского стихотворения. За что же такая беспримерная лютость? Случайное попадание? Может быть, все гораздо проще: было бы «дело» — человек найдется?
А «дело» было. Говорят, верховные большевики называли его между собой «делом Икс».
Поэт Гумилев советскую власть не интересовал, ей был нужен Гумилев-заговорщик.
Лето 1921-го. Петроград. Раскрыт опасный и коварный заговор против революции — Петроградская боевая организация, или заговор Таганцева, по имени главаря. Привлечены к уголовной ответственности 833 человека, около ста расстреляны без суда, по скоропалительным приговорам ЧК. Очередная победа большевиков вошла в учебники истории. Дело — в архив.
Течет время. Наливается кровью, крепчает, потом неизбежно старится, дряхлеет советская власть. Дожили до перестройки! А дело Таганцева все еще под секретными замками. Что мешает распахнуть этот сундук памяти? Не страх ли, что откроется правда?
Спор о Таганцевском заговоре и участии в нем Гумилева не утихнет, пока не раскрыты полностью, не изучены и не обнародованы все 382 тома дела. Много гипотез и домыслов — мало фактов и документов. Сколько сказано — тайна остается. Нет полной реконструкции событий — даже на основе всех новых материалов, открывшихся в результате перестроечного архивного бума[30].
Надо отдать должное первым публикаторам «дела Гумилева» и вообще всем, кто по крупицам воскрешал его биографию. И все-таки материалы дела не были обнародованы полностью. В публикациях оказалось много неточностей, неверных расшифровок и пропусков. Причина этого — и спешка, при которой исследователи знакомились с делом, вызванная желанием ускорить реабилитацию поэта, и то, что текст печатался не с оригинала, а с ксерокопий, выданных архивистами КГБ. В результате случалось и так, что лицевая сторона листа воспроизводилась, а оборот — нет. И, кроме того, судя по изменениям в нумерации страниц, дело расшивалось, в него вмешивались: что-то изымали и что-то вставляли…
Определились три основные точки зрения: первая — заговор был, Гумилев его активный участник; вторая — заговор был, Гумилев лишь причастен к нему, и, наконец, третья — все это чистая фикция, заговора вообще не было.
Что же случилось тогда на самом деле? Чтобы это понять, надо, обобщив известное, вписать в его контекст новые факты и документы, которые открылись нам в процессе изучения досье Гумилева в лубянских архивах.
Как оно возникло, это самое «дело Икс»?
Первые годы большевистского режима — сплошная судорога: уцелеть, продержаться, выжить — любым способом! Власть взята насилием, а у захватчиков враги всюду. В яростной борьбе приходится идти на самые жестокие и крайние меры, выискивать все более изощренные методы и тут же внедрять их в сознание, подводить идеологическую базу. Это называется революционным творчеством — слово краденое, для маскировки.
Так рождался криминальный коммунизм, ставший главным палачом XX века.
Трудно даже понять порой, откуда инициатива — из Кремля или с Лубянки. Чаще они — Кремль и Лубянка — шли на опережение, подталкивали друг друга, заражаясь и заряжаясь подозрительностью, страхом и агрессией. Да и не так уж важно это в конечном счете, когда Ленин уступал напору чекистов и когда, наоборот, сам развязывал им руки, вдохновлял на очередную расправу.
5 декабря 1920-го все губернские ЧК получили совершенно секретный приказ Феликса Дзержинского. «В целях быстрейшего выяснения иностранной агентуры на нашей территории» предписывалось создавать обманки — фиктивные белогвардейские организации, «подпольные и террористические группы», разумеется, весьма осторожно и под строгим контролем. Шпионов приманим, а заодно и население проверим «на вшивость». Провокация, подлянка? Нет, военная хитрость, правое дело. Потому как для революции, всеобщего счастья. Без одобрения партийной верхушки, самолично, железный Феликс на это бы не пошел.
Положение новой власти зыбко, большевики — в смертельной опасности и перманентной панике. В феврале-марте 21-го разразился Кронштадтский мятеж — это уже не треклятые белогвардейцы и буржуи, восстал свой брат — революционный матрос. Мятеж потоплен в крови, но напугал сильно, подтолкнул к уступкам — к нэпу. Приходится маневрировать — от пинка до пайка, кого — к пенке, а кого — к стенке.
Постоянная головная боль — интеллигенция, почти сплошь недовольная жизнью под комиссарами, в массе своей враждебно к ним настроенная. Большевики искали способ обуздать, подчинить или хотя бы нейтрализовать ее. 20-е годы — еще сравнительно мягкий период, даже всплеск творческой активности, когда не иссяк художественный потенциал Серебряного века, не перебродило революционное сусло. Пора шатаний, иллюзий и заскоков, когда шаг влево — шаг вправо еще не пресекались выстрелом, когда возникали и лопались, как мыльные пузыри, всевозможные эфемерные учреждения с диковинными названиями. Был, например, даже Исполкомдух — Исполнительный комитет по делам духовенства, вскоре, впрочем, разогнанный.
Множество писателей, литераторов, журналистов пострадали и погибли не за свое творчество, а за принадлежность к числу разгромленных контрреволюционеров, белогвардейцев, к различным гонимым социальным слоям — дворяне, священники, буржуазия, купцы, торговцы, офицеры, к небольшевистским политическим партиям и обществам — монархисты, кадеты, народники, меньшевики, эсеры, анархисты, сионисты, старые политкаторжане, мистики, наконец, к всевозможным отщепенцам, оппозиционерам и уклонистам от генеральной линии партии.
8 марта Совнарком направляет письмо в Наркомпрос, просит охарактеризовать большую группу научной и художественной интеллигенции — для будущей зачистки. Подозрительная, гнилая публика!
Летом разоренную, истерзанную страну постигает катастрофический голод. Население ропщет. Можно ожидать новых контрреволюционных взрывов. 4 июня Ленину на стол кладут телеграмму. Комиссар иностранных дел Красин сообщает: в Париже, на съезде русских партий — монархистов, кадетов, правых эсеров — решено поднять очередное восстание в Кронштадте и Петрограде. Срок — конец июля — начало августа. Ленин требует от чекистов срочных мер.
Записка заместителю председателя ВЧК:
т. Уншлихт!
Сообщают про Питер худое. Эсеры 435
де сугубо налегли, и питерская чека не знает-де ничего об эсерах! Они де новые, законспирированы чудесно, имеют свою агентуру.
Как бы де не прозевать второго Кронштадта.
Обратите побольше внимания, пожалуйста, и черкните мне сегодня же.
Не послать ли опытных чекистов отсюда в Питер?
Ваши сведения и Ваши планы?
С ком. приветом Ленин
Результатом этого ленинского «как бы де не прозевать», перестраховочного страха, и стало таганцевское дело. Вождь выразил недоверие питерским чекистам. Теперь надо было отмазаться, отличиться, доверие вернуть.
Требовался повод для раскрутки большого заговора. И случай как раз подвернулся.
Только что, в ночь с 30 на 31 мая, при переходе финской границы был убит бывший царский офицер, шпион Юрий Герман. При нем нашли записную книжку с множеством адресов, что давало основание подозревать некую организацию и начать аресты. В числе задержанных наиболее значительной фигурой, подходящей для роли контрреволюционного вожака был Владимир Николаевич Таганцев, профессор-географ, секретарь Сапропелевского комитета Академии наук[31]. Сигналы о его неблагонадежности уже поступали — от чекистских агентов. Началась усиленная обработка профессора.
В первых его показаниях нет ни подтверждений вины, ни вообще каких-либо фактов о существовании «Боевой организации». «Я получил известие, — рассказывал Таганцев, — что дома был обыск и оставлена засада. Засада сидела, ловила приходивших, потихоньку реквизировала вещи, причины были для многих совершенно непонятные, в особенности, когда попал курьер Сапропелевского комитета, принесший от академика Ольденбурга находившуюся у последнего рукопись отца (академика Н. С. Таганцева), показавшуюся весьма контрреволюционного содержания, ибо там был разбор „Двенадцати“ Блока с бунтарскими, как известно, рифмами…»
Тон вполне уверенный, даже иронический.
Похоже, что стражи революции поначалу растерялись перед такой сверхзадачей: слепить из пестрого множества ничем не связанных и даже часто не знакомых между собой людей — сплоченную армию врагов. Не все чекисты были на это способны. Вот что писал один из них (фамилия неизвестна) о жене Таганцева, тоже арестованной:
«Таганцева Надежда Феликсовна исключительно была занята своими детьми и хозяйством. Доказательством ее непричастности к самой организации служит то, что, имея возможность уничтожить переписку Владимира Николаевича во время засады, не сделала этого».
Отец Таганцева, старик под восемьдесят, почтенный правовед, до революции — сенатор и член Государственного совета, решил действовать. Он обратился прямо к Ленину с просьбой смягчить участь сына, а заодно и возвратить конфискованное имущество, принадлежащее лично ему, академику Таганцеву.
19 июня Дзержинский дал справку по делу:
Вл. Ильичу!…Питерской ЧК дано распоряжение — немедленно вернуть вещи Таганцеву. Таганцев Вл. Ник. — активнейший член террористической (правой) организации «Союз возрождения России»… непримиримый и опасный враг Соввласти. Дело очень большое и не скоро закончится. Буду следить за его ходом.
Ф. Дзержинский.
Организация организовала убийство на Зиновьева, Кузьмина, Анцеловича, Красина.
Странные убийцы, если из четырех перечисленных жертв — все живы и здоровы! И что еще удивляет — следствие только началось, а последствия его уже очевидны. «Откуда были взяты эти фактические данные, неизвестно, в материалах уголовного дела таковых не имеется» — так в наши дни прокомментировала справку Дзержинского Генеральная прокуратура. Между тем в Петрограде продолжают вытягивать из Таганцева нужные показания. Безуспешно. В ночь с 21 на 22 июня отчаявшийся узник пытается повеситься на скрученном полотенце. Не дали, спасли, он еще нужен — для «дела Таганцева».
А Москва торопит — требует: даешь заговор!
25 июня следователи Петрочека Губин и Попов составили доклад о результатах следствия. Они плачевны.
«Не имея определенного названия, организация не имела определенной, строго продуманной программы, как не были детально выработаны и методы борьбы, не изысканы средства, не составлена схема. Если же смотреть дальше, то Таганцев вообще не имел строго определенных, продуманных и проверенных прошлым опытом убеждений. Наличный состав организации имел в себе лишь самого Таганцева, несколько курьеров и сочувствующих».
В чем же в таком случае состояла боевая деятельность? А вот, оказывается, Таганцев избрал «новый способ борьбы — установление полного контакта и нахождение общего языка между культурными слоями и массами». Какой уж тут криминал — хоть сажай преступника в Совнарком! А затем — совсем замечательно:
«Таганцев и его группа находили возможным объединяться с лицами буржуазной ориентации и социалистами далекого будущего, признавая за основу программы сохранение советского строя. Террор как таковой, по словам Таганцева и других, не входил в их задачи».
А что же связь с финским шпионом Германом, с которого все началось? «Знакомство с Германом Таганцев использовал как связь с заграницей, откуда ему необходимо было получать информацию, лишенную буржуазной или партийной окраски. Связь с курьерами имела исключительно спекулятивную подкладку, как перепродажа вещей, отправка эмигрирующих русских за границу, передача писем. Что же касается непосредственных связей организации Таганцева с финской и другими контрразведками, то в действительности организация как таковая ни связи, ни поддержки не имела».
И вот резюме: «Центральной фигурой в организации являлся, безусловно, Таганцев. Но говорить о существовании областного комитета преждевременно. К чисто практической работе был неспособен. Таганцев — кабинетный ученый, мыслил свою организацию теоретически».
Установка — вскрыть, разоблачить, уничтожить крупную, боевую, контрреволюционную, террористическую организацию! — лопалась, как мыльный пузырь. Можно было прекращать дело.
Но случилось совсем иное. Сами следователи — Губин и Попов — исчезли. После этого доклада их имена в деле Таганцева больше не упоминаются.
И тут все кардинально меняется. Нет террористической организации, пока дело не взял в свои руки — помните Ильича: «Не послать ли опытных чекистов отсюда в Питер?» — особоуполномоченный по важнейшим делам ВЧК Яков Саулович Агранов — под таким именем жил и действовал в революции Янкель Шмаевич Сорензон.
Из семьи местечковых могилевских евреев, сын бакалейщицы, он кончил только четырехклассное городское училище и особыми революционными подвигами не блистал, и тем не менее сразу влез на верхний этаж власти. Это о таких, как Агранов, высказался однажды Ильич: «Наше хозяйство будет достаточно обширным, чтобы каждому талантливому мерзавцу нашлась в нем работа». Прирожденный сыщик и провокатор, хотя и молод еще (ему 28 лет), но за плечами уже большие заслуги. Был секретарем Совнаркома, в узком кругу функционеров при Ленине, и после перехода на Лубянку отличился: курировал следствие по делу антисоветского «Тактического центра», руководил расследованием Кронштадтского мятежа.
Этому чекистскому иезуиту и принадлежит по праву честь создания ПБО, так что заговор Таганцева вернее было бы назвать заговором Агранова.
Специальной комиссии под его началом созданы особые условия, методы следствия, конечно, строго засекречены, и не только от современников, но и от потомков. Но все же иногда на страницах таганцевского дела кое-что проступает.
«Прежде всего необходимо отметить величайшее упорство, которое проявили все обвиняемые на допросах, — докладывает старший следователь Петрочека Назарьев, — так что пришлось с каждым из них затратить необычайное количество энергии и громаднейшее количество часов, чтобы вынудить их признать себя виновными в своих преступлениях». Другое, еще более красноречивое признание: «Гр. Слозбергу нужно сказать, что его выдали Герцфильд и Цветков. Цветкову сказать, что его выдал Слозберг».
И через этот следовательский цинизм и грязную кухню уже совсем скоро будет пропущен Николай Гумилев, человек, живущий совсем в другой системе координат. Его ученица, поэтесса Ирина Одоевцева, вспоминает, что, обитая в пустой, холодной и голодной квартире, он приручил мышку и подкармливал ее скудными крохами еды.
— О чем же вы с ней беседуете? — спросила Одоевцева.
— Ну, этого я вам сказать не могу, это было бы неблагородно…
Агранов множит аресты. И вот уже через месяц после первоначального доклада по делу, 24 июля, «Известия» сообщают о раскрытии в Петрограде «крупного заговора, подготовлявшего вооруженное восстание против Советской власти». Заговор — дело рук некоего «Областного комитета союза освобождения России», — еще одно промежуточное название, в ходе следствия будет придумано и окончательное — Петроградская боевая организация, во главе с Таганцевым.
Уже и газеты сообщили, а сам профессор все еще не сдается, не дрессируется — ни лаской, ни таской, не хочет сотрудничать со следствием. Нужно нестандартное решение. Агранов идет ва-банк.
Подробности дальнейшего стали известны от очень осведомленного свидетеля тех событий, филолога Бориса Павловича Сильверсвана, успевшего скрыться за границу. Можно доверять его сообщениям, они в основном подтверждаются позднейшими свидетельствами.
После 45-дневного содержания в «пробке» (изоляторе с пробковыми стенами, во избежание самоубийства узника) Таганцев вызван к Агранову. От имени руководства ВЧК профессору предложена сделка. Три часа на размышление, и если условия не будут приняты — всех арестованных, виновны они иль нет, расстреляют.
Выбора не оставалось. Это была поистине сделка с дьяволом. Текст «договора» опубликован Сильверсваном в Париже, в эмигрантской газете «Последние новости», 8 октября 1922-го. Вот суть документа:
…Я, Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего. Не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Все это делаю для облегчения участи участников нашего процесса.
Я, уполномоченный ВЧК Яков Соломонович Агранов, при помощи гражданина Таганцева, обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд, где будут судить всех обвиняемых… Обязуюсь, в случае исполнения договора со стороны Таганцева, что ни к кому из обвиняемых не будет применена высшая мера наказания.
Заведующий секретно-оперативным отделом Республики и уполномоченный ВЧК Агранов
Договор читал и подписываюсь Таганцев
Петроград 28 июля 1921 г.
Проверить достоверность самого документа, к сожалению, нельзя — в деле его нет, да и быть не может. Но даже если сделка между Аграновым (в тексте он почему-то назван «Соломоновичем») и Таганцевым была оформлена как-то иначе, суть от этого не меняется. Есть тому подтверждения и из других источников.
В дневнике знаменитого ученого, академика Вернадского есть запись о том, что Таганцев «погубил массу людей, поверив честному слову ГПУ (Менжинский и еще два представителя)». Ученый имеет в виду ВЧК, ГПУ появилось позднее. «Идея В. Н. Таганцева заключалась в том, что надо прекратить междоусобную войну, и тогда В.Н. готов объявить все, что ему известно, а ГПУ дает обещание, что они никаких репрессий не будут делать. Договор был подписан. В результате все, которые читали этот договор с В. Н. Таганцевым, были казнены… Мои сведения идут от теперь умершего Александра Ивановича Горбова, моего ученика. А. И. Горбов был тоже оговорен Таганцевым, но когда ему предложили прочесть показания Таганцева, он отказался и узнал подробно об их содержании от военного, кажется, полковника, с которым сидел в камере. Фамилию его я забыл».
Только после получения гарантий от руководства ЧК Таганцев начал давать развернутые показания. Не выдавал, а, как ему казалось, спасал. Он просто не понимал, с кем имеет дело. «Я, конечно, далек от того, чтобы проклинать его память, — писал Сильверсван, — он перенес, может быть, в тысячу раз больше всевозможных мучений, чем все остальные, и все это один Бог может рассудить; я жалею его глубоко, несмотря ни на что, человека, попавшего в руки дьяволов в человеческом образе, невозможно судить как свободного человека».
Легко представить себе торжество Агранова! Теперь руки развязаны. Он тут же переговорил по прямому проводу с Дзержинским, а тот на следующий день — 29 июля — доложил об успехе Ленину.
Яков Саулович Агранов — мастер интриги, сочинитель и режиссер, ставил свои трагедии не на сцене, не с актерами, а в реальной жизни, и умирали в них люди не понарошку. Он сделает блестящую чекистскую карьеру, войдет в личный секретариат Сталина и будет пользоваться исключительным его доверием, станет заместителем наркома, вторым человеком в госбезопасности (никогда не на первом плане, не на самом виду — это тоже его правило), ему будет принадлежать еще не одна громкая постановка в театре советской истории. Это он, Агранов, готовил самые важные процессы 20-30-х годов: Промпартии и Трудовой крестьянской партии, эсеров и меньшевиков, составлял списки пассажиров «философского парохода», на котором скопом выбросили из страны, как вредителей, лучшие интеллектуальные силы. Он, Агранов, был сценаристом массового погрома после убийства Кирова, расписывал роли, руководил допросами еще вчера всевластных кумиров, превращенных в презренных врагов народа: Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова, Тухачевского…
Должно быть, этот особый дар сочинительства влек его к писателям, инженерам человеческих душ; не случайно в своем тайном ведомстве он взял кураторство над литературой и искусством. Поэтоубийца сделается близким другом поэтов, милым Яней, Янечкой Владимира Маяковского и по совместительству любовником его музы — Лили Брик, не оставляя при сем ни на день своего палаческого ремесла. Некоторые исследователи утверждают, что именно Агранов и организовал самоубийство Маяковского. Это очень темная история, но, во всяком случае, револьвер, из которого застрелился трибун революции, — подарок Агранова. И первая подпись в некрологе Маяковскому, другу задушевному и задушенному, — тоже его.
Почетный гость, любезный собеседник и покровитель Бориса Пильняка, Сергея Третьякова, Михаила Кольцова и еще многих мастеров слова, уже стоящих на очереди к лубянской душегубке. Счастливчик, везунчик, баловень судьбы — квартира в Кремле, дача в Зубалове, рядом со сталинской. Его ожидает та же страшная участь, что и его жертв, — Агранова расстреляют 1 августа 1938-го как шпиона и террориста, замышлявшего убить Сталина.
«Когда-нибудь о наших современниках будут говорить, как о шекспировских героях», — предсказывала Анна Ахматова. Это и о таких, как Янечка, — в ладном мундире, неотразимый, смазливый, чуть усталый, с очаровательной улыбкой и папироской в капризных и тонких губах… Чекисты, как стахановцы и папанинцы, были тогда и вправду героями своего времени, любимцами страны.
Однако не всех обольстил причудливый Янечка. Анна Ахматова видела в нем прежде всего убийцу. Известны слова Бориса Пастернака: «Когда-то был правой рукой Дзержинского, приближенным Ленина. Отправил на тот свет Николая Гумилева и множество выдающихся деятелей».
Конечно, и Таганцев, и другие жертвы «дела» — мыслящие люди — тревожились за судьбу России и еще не разучились выражать свои взгляды вслух, возмущаться зверством и глупостью власти. И не только рассуждали об этом, но строили планы о замене ее чем-то более разумным и гуманным, собирали для этого силы. «Вина» Таганцева и его «сообщников» в том, что они, такие люди, существовали и представляли потенциальную опасность для большевиков. Но чекисты, опередив еще не осуществленные действия и многократно умножив число «заговорщиков», окрестили их «Боевой организацией» и инкриминировали подготовку вооруженного восстания. Большевистским диктаторам нужна была акция устрашения, чтобы удержать власть, ускользающую из рук. Вот истинная цель этой грандиозной фальсификации и провокации.
По воспоминаниям поэта Лазаря Бермана, он, попав под арест спустя два года, имел случай разговаривать с Аграновым и решился спросить, за что же так жестоко покарали участников таганцевского дела. Тот ответил: «Семьдесят процентов петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врагов. Мы должны были эту ногу ожечь».
Другими словами, превентивный удар. «Вторым Кронштадтом» сделали Таганцевский «заговор», чудовищно раздули его Агранов со своей чекистской братвой по прямой наводке Ленина — «как бы де не прозевать». А прочее — уже дело техники. Наметили штаб: главарь — Таганцев, члены — подполковник царской армии Вячеслав Григорьевич Шведов (кличка Вячеславский) — о нем известно, что он успел застрелить двух чекистов, прежде чем был схвачен, и уже знакомый нам финский шпион Герман (кличка Голубь). Сочинили более или менее правдоподобную «легенду»: эта организация кадетского направления, возникла еще год назад и включала в себя офицерскую и профессорскую группы и группу кронштадтских моряков. Для массовости подверстали сюда недобитых аристократов, спекулянтов, контрабандистов, жен арестованных и просто подозрительных и случайно попавших под руку лиц с фантастической виной.
И завертелось. Главная операция началась с 30 на 31 июля и продолжалась несколько ночей подряд. На мобилизованных машинах автогужа на Гороховую, 2, в ВЧК, были доставлены сотни арестованных, которые после регистрации тут же отправлялись в Дом предварительного заключения на Шпалерной улице, там под распоряжение Агранова был отведен целый ярус. Облавы, обыски, засады, доносы, допросы — круглыми сутками.
Аграновский метод лег в основу чекистской работы на многие десятилетия, «дело Икс» стало испытательным полигоном для отработки механизма массового террора 30-х годов, с его повальным стукачеством, идеологическим оболваниванием, безжалостным истреблением личности, атмосферой тотального страха, когда был испробован и применен весь арсенал ненависти, подлости и жестокости, доступный роду человеческому.
И как профессор Таганцев не понимал, с кем он имеет дело, поверив в честное слово чекистов, так и поэт Гумилев совершенно не представлял себе, в какую политическую игру его затянут. Ему и в голову не могло прийти, что в этой игре ни его личность, ни его поэзия никакой цены не имеют, что в «деле Икс» ему отведена роль статиста, что он попадает отныне совсем в другое измерение. Большевики шахматными фигурами играют в шашки. Для них Гумилев — пешка, нужная для счета, для количества. Вот с чем он не смирится никогда.
Осип Мандельштам, который был другом Гумилева и признавался, что всю жизнь не прерывал мысленный разговор с ним, уловил суть этой неадекватной оценки большевиков. По его словам, Гумилев «сочинил однажды какой-то договор (ненаписанный, фантастический договор) — о взаимоотношениях между большевиками и им… как отношения между врагами — иностранцами, взаимно уважающими друг друга».
Какая наивность! Ведь благородство предполагает ответное благородство. Для большевиков это качество относилось к пережиткам проклятого прошлого. Вот чем они были сильны — не обременяли себя категорическим императивом, вечными общечеловеческими ценностями; чего стоят хотя бы ядовитые издевки Ленина над «боженькой» или постулат: «Нравственно то, что полезно революции». И выигрывали, и побеждали! На узком поле злобы дня, конечно, а не в перспективе, не в широком историческом плане.
Интеллигенция! Ну, научно-техническая, — без нее, разумеется, не обойдешься. А вот искусство — с ним можно не церемониться. Раз кухарка может управлять государством, что за труд — стишки кропать!
Художник Юрий Анненков, рисовавший Ильича, был поражен его цинизмом и нигилизмом, тем, что тот не питает никакого пиетета к искусству.
— Я, знаете, в искусстве не силен, — посмеивался вождь революции, — искусство для меня, это… что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его — дзык, дзык! — вырежем. За ненужностью…
Таков мир и стратегия этого феномена — прославленного экстремиста. «Пожилой мужчина правильного телосложения, удовлетворительного питания», — гласит протокол вскрытия тела величайшего идеолога и политика — партократа.
А Гумилев — поэтократ. Стихи для него — форма религиозного служения. Поэтократия — вот строй, который устанавливает поэт, особый строй чувств и мыслей. И свое представление о мире он никому силой не навязывает. Когда Гумилев делал в Доме искусств доклад «Государственная власть должна принадлежать поэтам» — это было не призывом к свержению существующего порядка, а метафорой, призывом к гуманизму, очеловечиванию власти.
Если Слово — это Бог, что может быть важнее миссии поэта?
И ему — быть пешкой в чьих-то руках?!
Николай Гумилев ярко отпечатался в памяти своих современников — друзей и врагов, мужчин и женщин. Но при всем множестве и разноречивости воспоминаний образ его не расплывается, не туманится, как часто бывает в таких случаях, а, наоборот, становится все отчетливей.
Человек цельный и очень непохожий на других, он жил, будто исполнял некую миссию, данную ему свыше, как власть имущий, особую власть; многим его повышенное чувство собственного достоинства, не без некоторой надменности, независимость, холодная насмешка к невзгодам судьбы, монотонная, важная речь, презрение к интригам и житейской суете казались позой, гордыней и вызывали или неприязнь, или робость, до дрожи в коленках. Все в нем было крупно и казалось чрезмерным.
Два правила, которым он следовал, которые и украшали, и усложняли его жизнь: «Всегда идти по линии наибольшего сопротивления» и «Всегда первый — не иначе!». Сознательно учил себя побеждать страх и в этом преуспел, слишком — до безрассудства. Верил — силой воли можно даже переделать свою внешность, что ему, правда, не удалось, сколько ни смотрел в зеркало. Считал, что жить надо так, как хочется, никому и ничему не подчиняясь, но стремиться к совершенству. Никогда не жаловался.
Сверхчеловек? Совсем нет. При всем том в нем часто проглядывал простодушный ребенок: всерьез говорил, что ему только двенадцать лет. Мудрец и дитя были в нем органично слиты.
Проницательный, ироничный взгляд бросил на него писатель Честертон при встрече на одном приеме в Лондоне, в 1917-м, когда непрерывный монолог русского гостя по-французски так захватил всех своей необычностью, что они не прервали его, даже несмотря на начавшийся воздушный налет. Этот эпизод хорошо запомнился британской знаменитости не только потому, что он впервые оказался под бомбежкой, но и из-за поразительного контраста между «абстрактным предметом разговора и реальными бомбами». Русский говорил без умолку — что там какие-то бомбы!
«В его речах было качество, присущее его нации, — качество, которое многие пытались определить и которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла. Он был аристократом, землевладельцем, офицером одного из блестящих полков царской армии — человеком, принадлежавшим во всех отношениях к старому режиму. Но было в нем и нечто такое, без чего нельзя стать большевиком, — нечто, что я замечал во всех русских, каких мне приходилось встречать. Скажу только, что, когда он вышел в дверь, мне показалось, что он вполне мог бы удалиться и через окно. Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его практическое предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он торжественно объявил нам, что и сам он поэт. Я был польщен его любезностью, когда он назначил меня, как собрата-поэта, абсолютным и самодержавным правителем Англии. Подобным образом Д'Аннунцио был возведен на итальянский, а Анатоль Франс — на французский престол… Он уверен, что, если политикой будут заниматься поэты или, по крайней мере, писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык. Короли, магнаты или народные толпы способны столкнуться в слепой ненависти, литераторы же поссориться не в состоянии. Примерно на этом этапе нового социального устройства я стал различать звуки за сценой (как обычно пишут в ремарках), а затем вибрирующий рокот и гром небесной войны. Пруссия, подобно Сатане, извергала огонь на великий город наших отцов, и что бы там ни говорили против нее, поэты ею не управляют… Мне трудно вообразить более удивительные обстоятельства собственной смерти, чем эту сцену в большом доме, когда я слушал безумного русского, предлагавшего мне английскую корону».
Действительно, невозможно понять этих русских! Тот же самый Гумилев после большевистского переворота почему-то рванулся из благополучной Англии домой, в самое пекло, хотя мог спокойно отсидеться вдали. И, рассказывая о встречах в Лондоне, вдруг сказал:
— Я беседовал со множеством знаменитостей, в том числе с Честертоном. Все это безумно интересно, но по сравнению с нашим дореволюционным Петербургом — все-таки провинция!
В апреле 1921-го ему исполнилось тридцать пять, а он уже видел и испытал столько, что хватило бы на несколько жизней. Сын корабельного врача, романтик, искатель приключений — совершил несколько путешествий в Африку, и не туристом, а исследователем, в труднейших этнографических экспедициях, в малодоступные места, на свой страх и риск. Герой-фронтовик, дважды заслуживший на войне с Германией Георгиевский крест. Отчаянный авантюрист, любитель острых ощущений и опасных крайностей — позади чуть ли не четыре попытки самоубийства, наркотики, дуэль и что еще, чего мы не знаем? Многочисленным романам Гумилева потерян счет, он всегда был влюблен, как завзятый ловелас, но любил всю жизнь только одну — как верный рыцарь. Девушки овечками послушно шли к нему, кого-то брал штурмом, посвящал им стихи — и бросал, а они все равно самозабвенно любили его — некрасивого, шепелявого, с несколько лошадиным, вытянутым лицом, косыми глазами и бледными, толстыми губами. За что? За славу? За талант? За мужественность, отчаянность, детскость? Им виднее. Значит, было за что.
Лариса Рейснер, знаменитая красавица, в будущем писатель и комиссар, которую он лишил невинности, заведя в какой-то дом свиданий на Гороховой, и которой посылал письма, сводившие ее с ума, оставила запись: «Если бы перед смертью я его видела — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, Гафиза, урода и мерзавца».
И только одна женщина отвергла, первой изменила ему и первой бросила — ее-то одну он и любил больше всех других — бывшую жену, Анечку Горенко, выросшую в Анну Ахматову.
В июне он побывал в Крыму, куда ездил по случайной, но удачной оказии, приглашенный поклонником, поэтом Владимиром Павловым, флаг-секретарем коморси — командующего морскими силами республики адмирала Немитца. Ездил с шиком, в штабном салон-вагоне, вернулся загорелый, полный энергии и планов. Это была для него болдинская пора, он достиг зрелости личности, пика мастерства. Новую книгу свою хотел назвать — «Посредине странствия земного». Много писал и печатался, с успехом переводил и редактировал французских, английских и немецких авторов, почти ежедневно выступал с чтением стихов и лекциями. Признанный мэтр, основатель и глава акмеизма (от греческого «акме» — высшая степень, цветущая сила), течения, в которое входили такие мастера, как Ахматова и Мандельштам. С февраля 1921-го — председатель Петроградского Союза поэтов (мечтал организовать Всемирный!), он сам стал своего рода учреждением, общественным институтом, центром притяжения и воспитания поэтической молодежи.
Следы этой бурной деятельности отпечатались и в следственном деле, среди всяческих бумаг — всего, что в нормальной жизни наполнено смыслом и как-то сочетается и гармонирует между собой и что разом и скопом сгребла при обыске равнодушная рука в один темный мешок. Но откроешь такую мертвую бумажку, разглядишь, вчитаешься — и оживет мгновенье, проступят лица, зазвучат голоса.
Милый Николай!
Пожалуйста непременно будь сегодня в Союзе — чтобы уговориться с Кельсон насчет всех дел… молодых и пр. Он будет там в 11 часов вечера.
Жорж
Это, конечно, Георгий Иванов, поэт и секретарь Союза поэтов, напоминает своему шефу, Гуму, как звали Гумилева его ученики, о встрече. Тогда ходили такие стишки, в жанре черного юмора:
Умер, не пикнув, Жорж Иванов,
Дорого отдал жизнь Гумилев.
Зигфрид Кельсон возглавлял Клуб поэтов, речь в записке, как видно, идет о приеме молодежи в Союз.
И снова неугомонный Иванов зовет Гумилева на какой-то литературный вечер, вместе с женой и переводчиком Михаилом Лозинским:
Милый Николай!
Пожалуйста приходите сегодня с Анной Николаевной и приведи Михаила Леонидовича, если он будет у тебя. Приходите непременно. Мне самому нельзя уйти из дому потому что у меня будет один корпусной товарищ.
Жорж
А вот письмо совсем «свежее», Гумилев получил его перед самым арестом. На каких-то чертежах — кругах, квадратах, треугольниках — крупными буквами, торопливо:
Москва 26 июля 21
Крестовоздвиженский пер. 9 кв. 12
«Собака» Арбат 7 тел. 1-42-86
Cher maitre!
«Особняк» открылся 11-го в понедельник! Подробно тебе все расскажет Пяст[32]. Я доволен и не доволен, очень нервничаю, но думаю, что все образуется и войдет в колею. Мне показалось, что вчера уже пара колес этой колымаги взошла на рельсы, что будет дальше, покажет время. Из рассказа Пяста и прилагаемой повестки на текущую неделю ты усмотришь и сообразишь многое из программной жизни «Особняка», которая пока что приняла такие формы. Но они в ближайшие дни должны измениться: в помещении есть прекрасно оборудованная сцена и зрительный зал на 200 мест с ложей. В ближайшие дни начнется работа на этой сцене. Сообщи мне свои репертуарные соображения, применительно к себе (твои вещи, написанные уже и задуманные) — и вещи других из новых и старых, и очень старых.
Теперь о выступлениях в Москве у нас петербургских поэтов.
Как обстоит дело с поездкой группы в Крым? Хотелось бы устроить вечер Одоевцевой и Жоржа. Потом М. Кузмина отдельно. Блока, Чуковского, твой тоже отдельно. Диспут Мейерхольд — Чуковский и т. д. (м. б. A. Л. Волынский[33]).
Бюджет вечеров: пока что гарантировать можем от 200 000 до 350 000 в вечер. В случаях большого сбора увеличить эту сумму на несколько процентов.
Останавливаться все эти прекрасные люди будут конечно у меня, в моем знаменитом сарае…
На этом письмо обрывается, подписи нет, но если провести небольшое исследование, автор обнаружится, а письмо восполнит любопытную страницу в литературной жизни Серебряного века. Проездом из Крыма, в Москве, Гумилев был в гостях у старого знакомого — Бориса Пронина, до революции — хозяина легендарной «Бродячей собаки», любимого кабаре петербургской богемы. Теперь кипучий Пронин затевал новую «Собаку» («Особняк»), уже на Арбате, и искал поддержки своим начинаниям.
И при такой бурной жизни и публичной активности сколько же успел написать Гумилев за свои тридцать пять! Сейчас Пушкинский Дом завершает издание десятитомного собрания его сочинений: стихи, проза, драматургия, переводы, литературная критика. Жил, торопясь воплотиться, будто предчувствуя ранний конец.
Лучше всех знала его Анна Ахматова, она-то и сказала самое важное: «Гумилев — поэт еще не прочитанный. Визионер и пророк. Он предсказал свою смерть с подробностями вплоть до осенней травы».
Художник Юрий Анненков, приятель Гумилева, рассказывает в мемуарах об одном поразившем его случае.
Была в то время в Петрограде довольно примечательная личность, наделенная властью и покровительствовавшая людям искусства. Звали этого человека Борис Гитманович Каплун. Занимал он, несмотря на молодость, фантастическую по возможностям должность то ли заведующего административным отделом, то ли главы исполкома Петросовета и именовался негласно петроградским «губернатором». Положением своим он был обязан тому простому обстоятельству, что являлся двоюродным братом Моисея Урицкого, который и задал ускорение его блестящей карьере. Утвердившись в роскошном кабинете на Дворцовой площади, Каплун постоянно носился со всякими оригинальными проектами. Одним из его детищ был первый в России крематорий, и впрямь дело насущное в пору мора и глада; в это веселенькое местечко советский «губернатор» любил катать своих гостей, как на пикник.
Так вот, на показательное опробование революционного крематория Каплун и повез однажды в своем мерседесе Анненкова, Гумилева и некую девушку, укутанную по случаю мороза с головы до пят. Он вел себя как гостеприимный хозяин: предложил девушке выбрать из вереницы трупов того, кому предстояло стать первой жертвой ненасытного огня. Девушка в ужасе указала наугад. «Иван Седякин… нищий», — значилось на грязной картонке.
— Итак, последний становится первым! — торжественно провозгласил Каплун.
На обратном пути с девушкой сделалась истерика.
— Забудьте, забудьте, — утешал ее Гумилев.
Такой вот «Харон Гитманович» был у поэта: помогал пайком, угощал вином из царских погребов, давал нюхать пузырек с эфиром (об этом тоже поведал Анненков) и отправить на тот свет мог без очереди.
Правда, теперь революция хотела сделать с Гумилевым нечто противоположное каплуновскому афоризму: кто был первым, должен был стать последним.
Пожалуй, он и сам уже начинал это понимать. Один из его экспромтов — о советском переименовании Царского Села, города муз, alma mater Пушкина и самого Гумилева, в какое-то Детское Село:
Не Царское Село — к несчастью,
А Детское Село — ей-ей!
Что ж лучше: жить царей под властью
Иль быть забавой злых детей?
Свою инородность, выталкивание из советской среды он ощущал постоянно, и чем дальше, тем больше. Многим его поведение казалось вызывающим. И то, что демонстративно крестился, проходя мимо каждого храма, не из набожности, а потому что это право — верить в Бога, его свободный выбор — теперь у него пытались отнять. И то, что не хотел прогибаться под большевиков, подчеркивал, что он не красный и не белый, он — поэт. Просто у него была другая, многоцветная палитра, иная шкала ценностей и мерки жизни. Да, он не проклинал революцию, но ведь и не славил ее! Не славил Царя, но и не проклинал! Да, он участвовал в культурных начинаниях новой власти, но делать это ему становилось все труднее. Как-то на лекции в литературной студии Балтфлота матросы спросили его, что помогает писать хорошие стихи.
— По-моему, вино и женщины, — ответил Гумилев.
После лекции к нему подошел комиссар и потребовал прекратить занятия в студии.
В его медленном выживании со света, подталкивании к гибели участвовали и братья-литераторы.
Один из первых печатных доносов был опубликован в газете «Искусство Коммуны» 7 декабря 18-го в статье «Попытки реставрации»:
«С каким усилием, и то только благодаря могучему коммунистическому движению, мы вышли год тому назад из-под многолетнего гнета тусклой, изнеженно-развратной буржуазной эстетики. Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые поэты (Гумилев, напр.). И вдруг я встречаюсь с ними снова в „советских кругах“… Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет-нет да и подымет свою битую голову. Политические авантюры не удались, не воскресить учредилки, так давай доймем их искусством. Привыкнут к нашему искусству, привыкнут и к нашим методам, а там недолго и до наших политических теорий. Так рассуждает эта притаившаяся и не мертвая, нет, нет, еще не мертвая гидра реакции».
Вполне «революцьонный» стиль мышления. Потом в том же духе будут писать и об Анне Ахматовой — «позабыла умереть».
Автор филиппики по поводу Гумилева — «комиссар музеев» Николай Пунин. Пройдет десять лет, и он станет мужем Ахматовой, она проживет с ним долгие пятнадцать лет. Природный классик — с таким леваком в искусстве! Знала ли она о статье-доносе на Гумилева? Возможно. Но нигде об этом ни разу не обмолвилась.
Пунин не одинок в нападках на поэта. Ему вторит прыткий имажинист Вадим Шершеневич, публикует рецензию с красноречивым названием — «Панихида по Гумилеву».
28 июля, накануне ареста поэта, небесталанный знакомец его, Александр Тиняков, написал жуткое стихотворение под названием «Радость жизни»:
Едут навстречу мне гробики полные,
В каждом — мертвец молодой.
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно березке весной!
.............................................
Может, — в тех гробиках гении разные,
Может, — поэт Гумилев…
Я же, презренный и всеми оплеванный,
Жив и здоров!
Литературный Смердяков сформулировал, по существу, лагерный принцип, который утвердится в стране на десятилетия: умри ты сегодня — а я завтра! Публикуя свой шедевр в 1925 году, после гибели Гумилева, автор не устыдился, пояснил в предисловии: «По поводу нелепой и преступной авантюры, в которой принял участие Гумилев, я высказался… и мнения моего об этом деле не меняю, и не вижу никакой надобности в том, чтобы делать из имени Гумилева нечто „неприкосновенное“».
Поразительно, что гораздо раньше, еще в 1915-м, Гумилев опубликовал стихотворение, в автографе которого есть посвящение его могильщику — «Александру Ивановичу Тинякову», стихи с пророческими строчками:
…А дальше не будет
Ни моря, ни неба,
Там служат Иуде
Постыдные требы.
Как же попал на мушку чекистов Гумилев, старательно державший дистанцию между собой и власть имущими?
— Аня, убей меня собственными руками, если я когда-нибудь начну пасти народы, — говорил он Ахматовой.
Ходило много толков, слухов и пересудов — о доносчиках, провокаторах, предателях, притворявшихся друзьями, подосланных и подставных, назывались разные фамилии, — что ж, вполне возможно и были, но говорить об этом вряд ли стоит, потому что нет никаких очевидных доказательств, чтобы обвинить кого-нибудь посмертно в столь тяжком грехе. А вот что есть — судя по документам следственного дела.
Гумилева начали разыскивать 1 августа, причем чекисты не знали, ни где он живет, ни его имени-отчества, ни даже точной фамилии. Искали не известного поэта, а неясно названное кем-то лицо. Недаром Гумилев проходит по разряду «Соучастников», то есть пристегнутых к делу. Выследить его поручено «зам. нач. аген.» (заместителю начальника агентов или агентуры) Матову, который постоянно докладывает обо всех своих действиях главному куратору — «тов. Агранову». На многих документах будет появляться в правом или левом верхнем углу это имя.
Итак, 1 августа Матов организует поиск, «дает установку» и начинает с адресного стола. Ему приносят три справки (ценой каждая по 3 копейки): «Гумелев Александр Васильевич, гражд. Арханг. Губернии, 23 лет, православный», далее — адрес; «Гумилев Дмитрий Степанович, гражд. РСФСР, 34 года, православный», адрес (это уже погорячее, брат поэта, правда, возраст указан неверно); и, наконец, — «Гумелев Николай Степанович, гражд. Тверской губ. Бежецкого уезда Павловской вол. дер. Слепнево, 35 лет, православный. На жительстве в Петрограде значится в д. 5/7, кв. 2 по Преображенской улице». Тут есть и приписка — «Высшее образование».
Уже что-то. Рассмотрев справки, Матов строчит три задания: «весьма срочно к 11 час. утра принести доклад в Комиссию, ком. 67» о Гумелеве Александре Васильевиче, Гумилеве Дмитрии Степановиче и Гумелеве Николае Степановиче. «Очень осторожно и точно установить, где проживает теперь, чем занимается, место службы, какой губернии, какого сословия, национальность».
И делает приписку: «Послать толковых старых ребят»! Дело, стало быть, первостепенной важности.
И сразу вспоминается гумилевский «Рабочий»:
Он стоит пред раскаленным горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.
Все товарищи его заснули,
Только он один еще не спит:
Все он занят отливаньем пули,
Что меня с землею разлучит…
И хоть написаны стихи в Первую мировую войну и подразумевается в них немецкий рабочий, в свете судьбы Гумилева этот образ вопреки хронологии убедительней ассоциируется с отечественным пролетарием. Разгадка жизни поэта — в его стихах, в их поэтически закодированном смысле.
Тут же Матов дает еще задание: «крайне осторожно установить — Пантелеймоновская ул., № 11 — всех проживающих в доме. По этому делу послать т. Харитонова с кем-либо из толковых ребят». Что за вражеское гнездо, как оно связано с поиском Гумилева? Рядом, на углу Пантелеймоновской и Литейного проспекта, находился знаменитый Дом Мурузи, в котором располагался Союз поэтов.
На другой день, 2 августа, Матов представил начальству три доклада.
Гумелев Александр Васильевич по указанному адресу «совершенно не проживает и с 1914 года не проживал». О Гумилеве Дмитрии Степановиче выяснено, что он, «при родных… выбыли, не дав сведений. В этой квартире проживают теперь другие лица».
Что же касается третьего разыскиваемого, то Матов со товарищи «установили, что г-н Гумилев Николай Степанович действительно проживает по Преображенской ул., д. 5/7, кв. 2. Основная профессия: профессор, служит преподавателем в Губполитпросвете».
Хуже всего пришлось Харитонову с «толковыми ребятами» и расплывчатой установкой на Пантелеймоновскую улицу. «Ввиду того, что д. № 11 по Пантелеймоновской ул. содержит 142 квартиры, из коих несколько незанятых, и домовые книги ведутся крайне беспорядочно, точной установки в такой краткий срок сделать нет никакой физической возможности, — растерянно доложил он. — Чтобы иметь точные сведения, нужно сделать эту установку путем общегражданской переписи, разбив весь дом на несколько районов и поручив каждому сотруднику один район. Тогда даже нельзя поручиться за скорость исполнения, т. к. нужно принять во внимание непредвиденные обстоятельства».
Таким образом, 2 августа из всех разыскиваемых Гумилевых-Гумелевых в поле внимания чекистов остался только один, уже четко обозначенный, наведенный на резкость.
Дорогой Котик, вместо ветчины, купила я колбасу. Не сердись. Кушай больше, в кухне каша, пей все молоко, ешь булки. Ты не ешь, и все приходится бросать, это ужасно.
Целую
Твоя Аня
Тонкая папиросная бумажка перелетела в следственное дело — записку оставила Николаю Степановичу его жена Анна Энгельгардт, которая рано утром 3 августа уехала за город, к их маленькой дочке.
Дело было в Доме искусств — ДИск’е, как именовали этот странный ноев ковчег муз в погибельную революционную пору. Здесь, во дворце XVIII века, занимающем целый квартал между Мойкой, Невским и Морской, ютилась пестрая петроградская богема. И Гумилев обитал не на Преображенской, где он снимал квартиру, а здесь, в бывшем «предбаннике», поименованном теперь как комната № 32 («баню» занимала будущая ортодоксальная соцреалистка Мариэтта Шагинян, тогда, впрочем, эстетка и поэтесса). Его поэтическая студия «Звучащая раковина» имела отдельную комнату там же, в ДИск’е.
О последнем дне Гумилева на свободе известно много — буквально по часам, из воспоминаний. Мэтр долго и вдохновенно занимался со своими студийцами — гумилятами, все сидели вокруг длинного стола и читали стихи по кругу. Подарил им свой последний сборник «Шатер» — каждому с особой надписью, подходящей строкой из книги. А потом играли в жмурки, повязали ему глаза, он водил по сторонам своими длинными руками, и все веселились, а он больше всех. Провожал юную Ниночку Берберову, которой писал тогда влюбленные стихи, через весь город и признался, что на самом деле ему почему-то невыносимо грустно и не хочется быть одному. С ней уже было назначено решающее свидание в его «холостяцкой» квартире, не удержался, похвастался накануне Ирине Одоевцевой, не называя имени:
— Свидание состоится 5 августа, на Преображенской — 5 и, надеюсь, пройдет «на 5»…
Вечером к нему еще заглянул поэт Владислав Ходасевич (интересное совпадение — Берберова и Ходасевич, с которыми провел этот последний вечер Гумилев, станут скоро мужем и женой) и засиделся за полночь, — хозяин никак его не отпускал, был чрезвычайно возбужден, все повторял, что напишет еще кучу книг и проживет очень долго.
— Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше…
Словно заклинал судьбу.
После ухода гостя хотели еще с женой — она вернулась часов в одиннадцать — попить чайку, но раздумали, вместо этого Гумилев принес от служителя Дома искусств Ефима две бутылки лимонаду. Постелил постель, сначала жене, потом себе. Не спалось. Решил почитать… Жуковского…
Лист дела № 3. Ордер 1071. 3 августа 1921. Выдан «сотруднику Монтвилло» на производство обыска и ареста Гумилева Николая Степановича по адресу Преображенская, 5/7, кв. 2 и «по усмотрению в пределах Петрограда». «Все должностные лица и граждане обязаны оказывать указанному сотруднику полное содействие». Подписали — председатель Петроградской ЧК Б. Семенов и заведующий секретно-оперативным отделом П. Серов. Сверху приписка: «на двое суток» и «летучий» — это означает, что действует так называемая «летучка», отряд, который может произвести ряд обысков и арестов, и предполагается упрощенное оформление всех операций.
И следующий лист — № 4, маленький бланк, на нем — распоряжение об обыске и аресте Гумилева. Подписали — заведующий секретно-оперативным отделом П. Серов и следователь — «А. Карп…» (подпись не вполне разборчива). «Для ареста отправлен Монтвилло 3.8.21 г. в 11 час. 30».
Но арест произошел не в то время и не в том месте, где предполагали чекисты.
Видимо, не застав преступника и узнав, где он теперь обитает, «сотрудник для поручений» Монтвилло, чтобы не поднимать лишнего шума в ДИск’е днем, отсрочил операцию. А может быть, выследил поздно. Во всяком случае, протокол обыска оформлен по новому адресу — Дом искусств. Стук в дверь раздался уже часа в три ночи…
«Согласно данным указаниям, задержаны: гражданин Гумилев Николай Сергеевич» — снова чертовщина, теперь уже с отчеством! «Взято для доставления в Чрезвычайную Комиссию… переписка, другого ничего не обнаружено. Оставлена засада до выяснения». В графе «Заявление на неправильности, допущенные при производстве обыска» рукой Гумилева написано — «нет» и поставлена подпись. Расписался и понятой, представитель домового комитета — И. Гусев.
Искали ценности. Золота не оказалось, изъяли деньги — 16 тысяч рублей. Какова их ценность, можно понять по записи Гумилева, запечатленной на одном из листов дела: 1 июня он задолжал за обед в Доме искусств 7 тысяч рублей.
Аня Энгельгардт была совершенно растеряна и беспомощна, потом она рассказывала подругам, что муж ее успокаивал, говорил, что за него похлопочут и скоро отпустят, а она целовала ему руки. На прощанье сказал:
— Пришли Платона. Не плачь.
И, уходя, взял с собой «Илиаду» Гомера.
Кстати, о Платоне. Писатель Амфитеатров вспоминал, как однажды сказал Гумилеву, что Платон в своей утопии идеального государства советовал изгнать поэтов из республики.
— Да поэты и сами не пошли бы к нему в республику! — возразил Гумилев.
Привезли на Гороховую. Толпа выбитого из колеи, перепуганного люда. Обычная процедура: регистрация, сортировка. Фотографируют. Суют заполнить анкету. Гумилев берет перо.
«Звание дворянин…». Это — самое важное, это уже и обвинение, и состав преступления.
«Время рождения 1886
ближ. родственники жена, дочь
национальность русский
место службы „Всемирная литература“». Звучит метафорически, если не знать, что это только название издательства.
«Род занятий член коллегии
принадлежность к партии нет».
И только один пункт заполнен не Гумилевым, другой рукой: «арестован по инициативе Ка…» — далее неразборчиво.
Кто же этот «Ка…», хотелось бы знать? Не исключено, что тот самый следователь «А. Карп…», который подписал распоряжение об аресте Гумилева. Больше его имя в деле не появится и канет в неизвестность.
Некий беспощадный Карпов в марте 21-го, во время Кронштадтского мятежа, был назначен «для проверки деятельности заградительных отрядов по борьбе с дезертирами». Уж не он ли и есть тот «Ка…»? Именно эта мелькнувшая тень была следующим звеном в инициативной цепочке Ленин — Дзержинский — Агранов, которая привела поэта на эшафот.
Что пережил Гумилев, попав в руки чекистов? Менее чем за месяц до него тем же путем прошел академик Владимир Иванович Вернадский, к счастью, вскоре выпущенный, но оставивший запись об этом, по свежим следам.
С проницательностью естествоиспытателя Вернадский отметил одинаковые «чувство и мысль рабов и у русских революционеров, и у русской толпы». Рассмотрел комиссара — «товарища» Иванова — «из идейного искателя нового строя превратившегося в старый испокон тип сыщика».
И далее — по всему ходу изъятия человека из жизни, начиная с обыска: «Количество книг приводило их в изумление и некоторое негодование. Отвратительное впечатление варваров. Исполняли свою обязанность не за страх, а за совесть. Так и видно, что это люди, которые понимают толк в вещах, мелкие стяжатели. Смотря на все это, у меня росло чувство гадливости… Привезли в ЧК. Грубые окрики. Привели в комнату, где регистрировали, где были уже арестованные с узелками. Тут я провел несколько часов. Солдаты не позволяли разговаривать… Чиновники чрезвычайки производят впечатление низменной среды — разговоры о наживе, идет оценка вещей, точно в лавке старьевщика, грубый флирт…»
С Гороховой Гумилева, в толпе других арестантов, сразу отправляют на Шпалерную, в Дом предварительного заключения, или ДПЗ, прозванный еще и — «Депозит». Как и Вернадского: «На автомобиле-грузовике в ужасных условиях — на корточках и коленях друг друга, при грубых окриках, когда пытались подыматься. Тяжелый переезд. Выяснилось, что идут новые аресты — надо освободить помещение».
И вот — Шпалерная. Переполненная камера, спать негде — все койки заняты. Ватерклозетный запах… Вернадский: «Решили сидеть до 8 утра. Впечатление пытки. Тут уже не губители мысли, но губители и мысли, и жизни… Нельзя почти что сделать немногих шагов, полчаса отвратительной прогулки и затем голод. Полфунта хлеба утром, два раза кипяток, два раза жидкий „суп“, вода и селедка. Это совершенное издевательство и огромное преступление. Ничего подобного не было при старом режиме, и нельзя было даже думать, что что-нибудь подобное будет в XX веке…
Удивительно это однообразное впечатление — масса невинных людей, страданий, бесцельных и бессмысленных, роста ненависти, гнева и полной, самой решительной критики строя. Я переживал чувство негодования, как захваченный какой-то отвратительной грубой силой, и все мое стремление было ей не подчиняться. Решил бороться изнутри, ясно сознавая, что извне сделают друзья все».
Наверняка можно сказать, что такие же чувства владели и Гумилевым, как и надежда, что там, за стенами тюрьмы, его друзья-писатели тоже сделают «все».
И он не ошибся. Уже на следующий день после ареста коллеги бросились на помощь.
Августа 5-го дня 1921 г.
В Чрезвычайную Комиссию по борьбе с контр-революцией и спекуляцией
Гороховая, 2
По дошедшим до издательства «Всемирная литература» сведениям сотрудник его, Николай Степанович Гумилев, в ночь на 4 августа 1921 года был арестован. Принимая во внимание, что означенный Гумилев является ответственным работником в издательстве «Всемирная литература» и имеет на руках неоконченные заказы, редакционная коллегия просит о скорейшем расследовании дела и при отсутствии инкриминируемых данных освобождения Н. С. Гумилева от ареста.
Председатель редакционной коллегии
Секретарь
В следственном деле этого документа нет, хотя машинописная копия его, без подписей, но на бланке «Всемирной литературы», сохранилась в РГАЛИ, в фонде Максима Горького, который и был главой этого выдающегося издательства. Где же оригинал письма? Скорее всего, чекисты — Агранов или Семенов — просто отмахнулись от него, оставили без всякого внимания. Не исключено, что письмо вообще не подшивалось к делу или было изъято потом, как факт нежелательный: в досье Гумилева чекисты с какими-то своими целями лазали не раз, тот же Агранов, к примеру, в 1935 году, и нумерация документов менялась. А значит, могли исчезнуть и другие важные материалы, а с ними и факты, которые мы уже никогда не узнаем.
Арест Гумилева для всех, знавших его, стал полной неожиданностью. Мало кто мог поверить, что он — заговорщик. Недоумевали, гадали, но сходились на том, что политика и Гумилев — вещи несовместные, что нет писателя, более далекого от политики, чем этот жрец чистого искусства. Освобождения ждали со дня на день, ибо никакого серьезного обвинения быть не могло, казалось, день-другой — и все рассеется, как дурной сон.
Между тем следствие разворачивалось своим чередом. 5 августа квартиру Гумилева на Преображенской вместо Нины Берберовой посетили чекисты, обыскали и опечатали. В описи документов выемки числится только переписка.
А на следующий день заставили Таганцева писать показания. И это именно тот документ, на котором строилось все обвинение Гумилева в причастности к преступному заговору и вынесение смертного приговора.
Протокол показания гр. Таганцева
Поэт Гумилев после рассказа Германа обращался к нему в конце ноября 1920 г. Гумилев утверждал, что с ним связана группа интеллигентов, что он может этой группой распоряжаться и в случае выступления согласна выйти на улицу. Но желал бы иметь распоряжающемуся этой группой для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковых у нас тогда не было. Мы решили предварительно проверить надежность Гумилева, командировав к нему Шведова для установления связей. В течение трех месяцев, однако, это не было сделано. Только во время Кронштадта Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул. Гумилева. Адрес я узнавал для него в «Всемирной литературе», где служит Гумилев. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилев согласился, сказав, что оставляет за собою право отказываться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилев был близок к Совет. ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть Сов. Не знаю, насколько мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилеву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилев дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт. Стороной я услыхал, что Гумилев весьма отходит далеко от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать.
6 августа 1921 В. Таганцев
Бросается в глаза, что криминала, по сути, нет: в ноябре обещал, в марте дал уклончивый ответ, а после и вовсе отказался от контрреволюционных взглядов. Причем «заговорщикам», незадолго до их разоблачения, пришлось узнавать адрес Гумилева через издательство. Ну и соучастник! При этом выяснилось, что Гумилев «близок советской ориентации», на что Шведов его заверил: и мы тоже «держимся за власть Советов»!
Никаких контрреволюционных действий Гумилев не совершил: прокламаций не составлял, групп интеллигентов не организовывал. Если не считать, конечно, Союза поэтов и его гумилят — «Звучащую раковину»…
Человек, с которым он имел рандеву, — подполковник Шведов, один из главарей ПБО, арестован в тот же день, что и Гумилев, приговорен к расстрелу 24 августа. Почему в деле нет его показаний? Неужели его не допрашивали?
В том же августе, 7-го, умер Александр Блок, крупнейший поэт Серебряного века. Умер от истощения и непонятной загадочной болезни, лишенный возможности по-настоящему лечиться. И еще от того, что «перестал слышать музыку», от разочарования в революции, которую сначала от всей души приветствовал. Другой поэт, Вячеслав Иванов, очень точно сказал, что Гумилева убили, «а Блока — убило».
— Я задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь! — говорил Блок Юрию Анненкову. — И не я один, вы тоже! Мы задыхаемся, мы задохнемся все. Мировая революция превращается в мировую грудную жабу!
Только в перестроечное время удалось опубликовать потрясающее откровение Блока, записанное им в 19-м году в знаменитой «Чукоккале», рукописной книге Корнея Чуковского: «…Я не умею заставить себя вслушиваться, когда чувствую себя схваченным за горло, когда ни одного часа дня и ночи, свободного от насилия полицейского государства, нет и когда живешь со сцепленными зубами».
Блока и Гумилева связывали непростые отношения. В чем-то они даже были соперниками, антагонистами — и по человеческой натуре, и в поэтических воззрениях. Почти вся стихотворная братия Петрограда была разделена на два противоположных лагеря — вокруг двух этих признанных мэтров. 21-й год в Союзе поэтов начался с дворцового переворота — трон председателя вместо Блока занял Гумилев. Разногласия не мешали каждому из них трудиться на ниве литературы, скорее наоборот — помогали ощущать собственную силу и цену и, разумеется, при всей резкой полемике — сохранять уважение к таланту друг друга. Соперники, но не враги.
Неизвестно, узнал ли Гумилев о смерти Блока — кумира интеллигенции, скорее всего это известие как-то просочилось сквозь тюремные стены. И если так, оно, конечно же, стало для Гумилева еще одним потрясением.
Как раз 7 августа, днем смерти Блока, датирована записка из «Депозита», тюрьмы на Шпалерной, «комиссара музеев» Николая Пунина, тоже заметенного по делу ПБО (он сидел в том же 6-м отделении, в камере № 32). И надо было так случиться, что именно этот человек стал последним из знавших Гумилева, кто видел его живым и подал о нем последнюю весть: «Встретясь здесь с Николаем Степановичем, мы стояли друг перед другом, как шалые, в руках у него была „Илиада“, которую у бедняги тут же отобрали».
Этот том «Илиады», в классическом переводе Гнедича, изданный еще при Пушкине, в 1829 году, служил Гумилеву талисманом: поэт брал его с собой в африканские путешествия, носил в походном ранце на войне.
Я закрыл «Илиаду» и сел у окна.
На губах трепетало последнее слово.
Что-то ярко светило — фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового.
В тюрьме встретились два Николая, которым суждено было быть мужьями Анны Ахматовой — первым и последним, один уже потерял ее, другой еще не обрел. Такая вот рифмовка судеб…
К комиссарской карьере Пунина. В это время он был членом Петросовета, комиссаром Русского музея и заведующим Петроградским ИЗО (отделом изобразительного искусства) Наркомпроса. Нарком Луначарский, ратуя за его скорейшее освобождение из-под ареста перед руководящим работником ЧК Уншлихтом и председателем ПЧК Семеновым, пишет, что узнал об аресте Пунина «не только со слов его жены, но и со слов Вашего, весьма Вами и мною ценимого сотрудника, тов. О. М. Брика», и называет Пунина «одним из главных проводников коммунизма в художественную петроградскую среду». Трибун революции, «горлан-главарь» Владимир Маяковский, тоже участвовавший в работе ИЗО, посвятил главе этого художественного придатка новой власти Давиду Штеренбергу стихотворные строки: «Еще хлестали пули-ливни, нас с самых низов прибой-революция вбросила в Зимний с кличкой странной — ИЗО. Влетели, сея смех и крик, вы, Пунин, я и Осип Брик». Отчаянная компания!
Пунина, разумеется, скоро, уже 6 сентября, выпустили, как своего, попавшего по ошибке. После освобождения принципиальный комиссар еще потребует от чекистов возвращения ему отобранных в тюрьме подтяжек. И получит извинение: «Товарищ Пунин, по-видимому, Ваши подтяжки по ошибке были переданы другому лицу. К сожалению, других на замену нет».
Имя Осипа Брика возникает здесь не случайно[34]. Хитроумен узор судьбы: странной кажется близость Пунина с салоном Бриков, чекистским гнездом, травившим Ахматову, по ее собственному признанию. В опубликованном недавно дневнике Пунин признается и в том, что был в свое время одним из многочисленных любовников Лили Брик, среди которых, помимо законного — Брика, самого известного — Маяковского, числится и самый зловещий — Яков Агранов.
В эти самые дни в издательстве «Petropolis» вышел в свет сборник Гумилева «Огненный столп». Из справки в конце книги следует, что она отпечатана «в августе 1921 года», газета «Жизнь искусства» от 16–21 августа сообщила о выходе книги как о факте «этой недели». Самая значительная, совершенная из его поэтических книг, вершина его творчества. Книга, которую он уже не увидит.
Многие стихи из нее теперь переосмысливаются и кажутся пророческими — в свете свершившейся судьбы автора.
.....................................
Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?
…………………………………………………
— Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье,
А вы, вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!
И впрямь, в свете вечных стихов поэта чекисты-тюремщики кажутся лишь бледными тенями, мимолетными персонажами его сна. Вот вслед за Аграновым и «Ка…» появляется еще одна химерическая фигура — следователь Якобсон, лишь благодаря своему узнику сохранившийся в исторической памяти. К нему 9 августа приводят Гумилева на первый допрос.
В начале протокола — анкета:
«…Род занятий писатель
Имущественное положение никакого
Политические убеждения аполитичен».
«Все-таки он в политике очень мало понимал», — говорила Ахматова. А может, ему и не надо, даже вредно было понимать много? Ведь, писал он, «чем яснее поэт осознает себя как политический деятель, тем темнее для него законы его „святого ремесла“». И все же он не был слеп и имел свою позицию.
Ее он ясно и определенно выразил в «Письме в редакцию», написанном по поручению редколлегии «Всемирной литературы»: «В наше трудное и страшное время спасение духовной культуры страны возможно только путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде».
Вслед за анкетой идут «Показания по существу дела», записанные Гумилевым (подчеркнуто — следователем):
Месяца три тому назад ко мне утром пришел молодой человек высокого роста и бритый, сообщивший, что привез мне поклон из Москвы. Я пригласил его войти, и мы беседовали минут двадцать на городские темы. В конце беседы он обещал мне показать имевшиеся в его распоряжении русские заграничные издания. Через несколько дней он действительно принес мне несколько номеров каких-то газет и оставил у меня, несмотря на мое заявление, что я в них не нуждаюсь. Прочтя эти номера и не найдя в них ничего для меня интересного, я их сжег. Приблизительно через неделю он пришел опять и стал опрашивать меня, не знаю ли я кого-нибудь желающего работать для контрреволюции. Я объяснил, что никого такого не знаю. Тогда он указал на незначительность работы: добывание разных сведений и настроений, раздачу листовок и сообщил, что эта работа может оплачиваться. Тогда я отказался продолжать разговор с ним на эту тему, и он ушел. Фамилию свою он назвал мне, представляясь, я ее забыл, но она была не Герман и не Шведов.
9 августа 1921 Н. Гумилев
Допросил Якобсон
И что же, каков итог первой встречи арестанта со следователем? И здесь никакого криминала!
Видимо, Якобсон был столь любезен, что разрешил своему подопечному послать весточку на волю, — ибо именно этим днем датируется записка Гумилева:
Из ДПЗ. Шпалерная, 25, шестое отделение, камера 77,
от Н. Гумилева
Здесь. Угол Бассейной и Эртелева пер. Дом литераторов. Хозяйственному комитету.
9 августа 1921.
Я арестован и нахожусь на Шпалерной. Прошу Вас послать мне следующее: 1) постельное и носильное белье 2) миску, кружку и ложку 3) папирос и спичек, чаю 4) мыло, зубную щетку и порошок 5) ЕДУ. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене.
Первая передача принимается когда угодно. Следующие по понедельникам и пятницам с 10-3.
С нетерпением жду передачи. Привет всем.
Н. Гумилев.
6 отд. камера 77[35]
Судя по всему, Гумилев, оказавшись в тюрьме, не терял присутствия духа и был уверен — скоро выпустят. Ведь нет за ним никакой вины. Известно по меньшей мере еще о двух записках, которые он отправил на волю: не беспокойтесь, здоров, играю в шахматы и… пишу стихи! Жена и преданные ученицы-студийки из «Звучащей раковины» носили ему передачи. Есть еще одно свидетельство: литературовед Юрий Оксман встретил в лагере на Колыме среди зэков кого-то из бывших соузников Гумилева, кто рассказал, что поэт содержался в общей камере, откуда его и водили на допросы, и был очень бодр, не верил в серьезность предъявленных обвинений и в плохой исход.
10 августа на Смоленском кладбище хоронили Александра Блока. Писатели перешептывались о Гумилеве, сговаривались идти в ЧК, брать его на поруки. У Горького уже были, просили энергично вмешаться, уехал в Москву, хлопочет там. Михаил Кузмин записал на следующий день в дневнике: «О Г. все мрачнее и страшнее. Всю ночь напролет читал свои стихи следователю». Тут-то, над гробом Блока, и узнала об аресте Николая Степановича Ахматова.
Была в их отношениях тайна, скрытая интрига судьбы. Их совместная жизнь не укладывалась в привычные представления о браке, о семье.
Конечно, они были очень разные. Он, энергично направленный на внешнее действие, постоянно жаждущий новых впечатлений, переживаний, перемен, и она, дававшая событиям идти, как они идут, не активная внешне, вся сосредоточенная на внутреннем творческом усилии. И конечно же, две такие яркие, самодостаточные личности не терпели никаких ограничений и стеснений для своего роста. И кто-то должен был — и не мог — подчиниться, уступить, — только один может быть лидером.
Все верно, но и это не все.
Они познакомились — царскосельские гимназисты — в декабре 1903-го, ей было четырнадцать, а ему семнадцать лет. Уже весной он объяснился ей в любви, на скамье под высоким раскидистым деревом. Он добивается ее пять лет, она упорно сопротивляется.
У нее появился избранник. И видела-то она его едва ли не единственный раз, но почувствовала: пошла бы за ним до края жизни. Это был питерский студент Владимир Викторович Голенищев-Кутузов. «Я не могу оторвать от него душу мою, — признается она в письме одному из близких людей, Сергею Штейну, 11 февраля 1907-го. — Я отравлена на всю жизнь, горек яд неразделенной любви! Смогу ли я снова начать жить? Конечно, нет! Но Гумилев — моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей. Не осуждайте меня, если можете. Я клянусь Вам всем для меня святым, что этот несчастный человек будет счастлив со мной…»
Но летом того же года она отказалась стать женой Гумилева, тогда же он узнал, что она не невинна. Впал в дикое отчаянье, пытался убить себя. И у нее уже был такой опыт — вешалась, гвоздь выскочил из известки.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь…
А через три года, в 1910-м, была свадьба. Спустя много-много лет она обмолвилась, что эта свадьба стала началом конца их отношений. «Мы слишком долго были женихом и невестой». Она инстинктивно отталкивала его власть, оберегая, как ребенка, рождавшегося в ней поэта, он, страдая, самоутверждался по-своему — путешествовал, воевал, покорял женщин. Пробовали поддерживать влюбленность разлуками. Аня Горенко стала поэтом Анной Ахматовой, начинающий стихотворец Коля Гумилев — признанным мастером. Родился сын — Левушка (через год у артистки Ольги Высотской, любовницы Гумилева, родится другой его сын — Орест). Они как бы договорились о полной свободе, влюблялись, изменяли друг другу, но не изменяли себе. Наверно, только так каждый и мог осуществиться. Наконец, пришел конец взаимному долготерпению.
В 1918-м, после восьми лет брака, она сказала:
— Дай мне развод.
Он побледнел.
— Пожалуйста…
Так или иначе, почти всю жизнь — с гимназических дней — он прожил с ней и только последние три года у них были разные семьи. Она стала женой — опять неудачно и ненадолго — ученого знатока древних языков Владимира Казимировича Шилейко, запершего ее в четырех стенах своего кабинета. Гумилев вторично женился, словно бы назло ей — опять на Анне, но уже послушной и ручной, — Анечке Энгельгардт.
Спустя десятилетия — в 1959 году! — Ахматова записала: «Первый росток (первый толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, — это, конечно, запись Пушкина: „Только первый любовник производит впечатление на женщину, как первый убитый на войне“».
Вот как она воспринимала любовь — в категориях войны и смерти!
Когда они расставались, она сказала:
— Жаль, что все так странно сложилось.
— Нет, ты научила меня верить в Бога и любить Россию.
Получала ли еще какая-нибудь женщина такой комплимент?
Роковое расхождение на Земле — «всегда чужая», «вечная борьба», определяла Ахматова. Они обручены на каких-то таинственных высотах. Это «непонятная связь, ничего общего не имеющая ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями, где я называюсь „Тот другой“… который „положит посох, улыбнется и просто скажет: „Мы пришли““». Ахматова пересказывает, у Гумилева так: «Положит посох, обернется и скажет просто: „Мы пришли“» («Вечное»). И тут же она спохватывается: «Для обсуждения этого рода отношений еще не настало время».
А когда же настанет? Или уже никогда?
Касаясь такой загадки их отношений, относящейся к высокой мистике, вступаешь на зыбкую почву, но без этого не будет понят столь уникальный союз душ.
Кто же этот «Тот другой»? И почему «тот», а не «та»? Может быть, спутник в вечности? Не жена, не любовница, а «товарищ, от Бога в веках дарованный мне», как говорил сам Гумилев в стихотворении «Тот другой»? А ведь это едва ли не важнее, ведь в вечности куда одиноче, чем в краткой земной жизни.
«Но чувство именно этого порядка, — пишет Ахматова, — заставило меня в течение нескольких лет (1925–1930) заниматься собиранием и обработкой материалов по наследию Г<умиле>ва.
Это не делали ни друзья (Лозинский), ни вдова, ни сын, когда вырос, ни так называемые ученики (Георгий Иванов). Три раза в одни сутки я видела Н.С. во сне, и он просил меня об этом».
Связь между ними никогда не прерывалась.
«Трагедия любви — очевидна во всех юных стихах Г<умиле>ва, — продолжает свои заметки Ахматова. — Все (и хорошее, и дурное) вышло из этого чувства — и путешествия, и донжуанство». И снова: «Его страшная, сжигающая любовь…»
Так, может быть, это — неразделенная, неутоленная любовь или яд нелюбви — и есть «отравное зелье», о котором он оставил торопливой рукой неясные строчки на членском билете Дома искусств? Разгадка судьбы поэта — в его стихах. Если это и впрямь любовный яд, то явно не от тех мимолетных романов, которые случались у Гумилева, — слишком мелких для «святого безумья».
Насмерть раненный любовью. И смерть, даже и его смерть как-то связана с этим чувством? «Ему нужна была тема гибели по вине женщины», — оговорилась Ахматова. «Бесчисленное количество любовных стихов кончается гибелью». Всю жизнь ее мучило какое-то чувство вины перед ним. Почему? Что вышла за него не любя? Хотела похоронить себя, сделать его счастливым — и не смогла? И тем самым сделала беззащитным, могла каким-то образом подтолкнуть к смерти? А ее любовь могла бы его сберечь?
Биограф Гумилева Павел Лукницкий записывал за Ахматовой: «A.A. говорит… что она отчасти виновата в его гибели — нет, не гибели, A.A. как-то иначе сказала, и надо другое слово, но сейчас не могу его найти (смысл — нравственный)». «Как-то иначе сказала», вот именно: вещее Слово ее было мудрее ее самой и, независимо от нее, часто опережало жизнь, угадывало то, что еще должно было произойти.
Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Теперь, на похоронах Блока, узнав об аресте Гумилева, она, конечно же, вспомнила об их последней встрече — месяц назад. И как он потом медленно спускался по совсем темной, мрачной лестнице, а у нее вырвалось невольно: «По такой лестнице только на казнь ходить».
Через несколько дней после похорон Блока Ахматова ехала в Петроград из Царского Села в переполненном, душном вагоне и вдруг почувствовала приближение стихов. Нестерпимо захотелось курить. Но спичек не было. Вышла на открытую площадку. Там зверски матерились мальчишки-красноармейцы. Но и у них спичек не нашлось. Паровоз мчался (в Коммуне остановка!), и искры из его трубы, огненные шмели, летели и падали на перила площадки. Ахматова пыталась прикурить от них, и после третьего раза получилось — папироса «Сафо» загорелась. Парни пришли в восторг:
— Эта не пропадет!
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» В тот раз стихи вспыхнули от паровозной искры (она пометит их — «16 авг. 1921. Вагон») и, увы, оказались пророческими:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
А слухи с Гороховой успокаивали. Писатель Амфитеатров в тот же день, 16 августа, встретил жену профессора Лазаревского, тоже арестованного. Она была спокойна за участь мужа, сказала, что дело — пустяковое, что не сегодня завтра он будет дома. Передавали, что и Горький вернулся из Москвы обнадеженный: Ленин ручается, никаких расстрелов не будет. Может, и утешал вождь классика. В действительности же на другом конце карательной цепочки, в Кремле, оставляли мало надежд для заговорщиков. 10 августа Ленин записал на очередном ходатайстве за Таганцева (его тетки Кадьян): «Таганцев так серьезно обвиняется, с такими уликами, что его освобождение сейчас невозможно: я наводил справки о нем не раз уже».
Поэт Оцуп, хлопотавший за Гумилева, на вопрос Ахматовой:
— Ну что? — ответил:
— Я был там, сказали, что выпустят в пятницу.
Пятница — 19 августа — уже совсем близко. Сестра Оцупа служит в ЧК, новости из первых рук.
В дело попал обрывок смешной записки Гумилева, когда он тоже нуждался в помощи своего приятеля, правда, не по такому серьезному случаю. В тот раз он в Союзе поэтов подвергся нападению графомана из гегемонов.
Дорогой Оцуп!
Пришел вчерашний скандалист, который скандалит еще больше. Показывает мандат грядущего и ругается. Сходи за кем-нибудь из пролеткульта и приведи его сюда. И скорее, пока он не произвел…
На этом записка оборвана, и мы уже никогда не узнаем, чем же все кончилось.
Только через девять дней после первого допроса Гумилева вновь вызвали к следователю. Возможно, были перед этим и другие допросы — но протоколов их в деле нет.
«Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее», — написано на листе и далее — рукой Гумилева:
Летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным[36]и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в Советской России. Осенью он уехал в Финляндию, и через месяц я получил в мое отсутствие от него записку, сообщающую, что он доехал благополучно и хорошо устроился. Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая мне передала неподписанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем (напр., сведения о готов. походе на Индию). Я ответил ей, что никаких таких сведений я давать не хочу, и она ушла. Затем в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставать для него сведения и принять участие в восстании, буде оно перекинется в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контр-революционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии ее использовать, а деньги (двести тысяч) взял на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий (т. е. восстания в городе), или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, ни кто другой с подобными разговорами ко мне не приходил, и я предал все дело забвению.
В добавление сообщаю, я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я с ними встречался лишь случайно и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно. Кроме того, когда мы обсуждали сумму расходов, мы говорили также о миллионе рублей.
18 августа 1921
Н. Гумилев
Прогресс в следствии — налицо. Гумилева ставят перед фактами, известными чекистам, и он не юлит, подтверждает их. Конечно, говорит не все, что знает, но уже появляются и более точные сроки встреч, и фамилии: в частности, что особенно важно для следствия, — Вячеславский, так назвался ему Шведов, присланный от Таганцева. А главное — «признательная» лексика: заграничный шпионаж, восстание, бывшие офицеры, контрреволюционные стихи и факты: связь с Финляндией, получение денег.
Несчастные 200 тысяч, взятые «на всякий случай», — можно представить, что это за сумма, если учесть: в октябре 1921 года один фунт муки стоил 300 тысяч! Смешно. Причем четверть суммы, по-видимому, утекла к другому человеку. В деле есть удостоверяющий это документ, на обороте листа № 60 со списком стихов, подготовленных поэтом для антологии, —
Расписка. Мною взято у Н. С. Гумилева пятьдесят тысяч рублей.
Мариэтта Шагинян
23.7.21
Логично было бы вызвать и допросить соседку Гумилева в Доме искусств — вдруг сообщница? Ни слова об этом в деле. И сама Мариэтта Сергеевна, прожив долгую и плодотворную жизнь в литературе, нигде не упомянула о своем опасном должке поэту.
Но и после второго допроса Гумилева ни состава, ни события преступления, как выражаются юристы, явно не просматривается. Да, туманно обещал вывести на улицу кого-то — но ведь не вывел! Да, соглашался «на попытку написания» каких-то «контрреволюционных стихов» — но ведь не написал! А после падения Кронштадта «резко изменил отношение к Советской власти» и все, что связано с Вячеславским, — «предал забвению».
Однако признание все-таки прозвучало, Якобсон выжал из узника существенное уточнение: его подследственный собирался повести за собой не просто кучку прохожих, а «активную группу бывших офицеров».
Скорее всего, для Гумилева связь с заговорщиками — лишь один из вызовов судьбы, риск, от которого он никогда не уклонялся. Возможно, если бы он отрицал все начисто, то не дал бы повода считать себя даже косвенно участником заговора. Но говорить неправду, по его понятиям о чести, не мог. Надеялся на справедливость, которая на его стороне. И конечно, верил в свою звезду: да он и раньше отчаянно рисковал, но ему всегда и отчаянно везло.
Через два дня — еще допрос. Якобсон оформляет его как «Дополнительные показания». Опять пишет на листе: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю» и передает лист Гумилеву. Тот продолжает:
Сим подтверждаю, что Вячеславский был у меня один, и я, говоря с ним о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых из числа бывших офицеров, способных, в свою очередь, сорганизовать и повести за собою добровольцев, которые, по моему мнению, не замедлили бы примкнуть к уже составившейся кучке. Я, может быть, не вполне ясно выразился относительно такового характера этой группы, но сделал это сознательно, не желая быть простым исполнителем директив неизвестных мне людей и сохранить мою независимость. Однако я указывал Вячеславскому, что, по моему мнению, это единственный путь, по какому действительно совершается переворот, и что я против подготовительной работы, считая ее бесполезной и опасной. Фамилий лиц я назвать не могу, потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждениям мужественных и решительных людей. Относительно предложения Вячеславского я ни с кем не советовался, но возможно, что говорил о нем в туманной форме.
20.8.1921 Н. Гумилев
Допросил Якобсон
Собственноручные показания Н. С. Гумилева от 20 августа 1921 г.
Следствие топчется на месте, хотя и повторяются опасные слова: восстание, офицеры, переворот. А вот признание в том, что о связях с заговорщиками Гумилев, возможно, и говорил с кем-то, «в туманной форме», нашло потом подтверждение, — в мемуарах друзей и знакомых поэта: кто-то видел у него деньги «для спасения России», перед кем-то не скрывал своего участия в заговоре, делился планами борьбы, сообщал о черновике листовки, кому-то даже показывал прокламации. Таких свидетельств слишком много, чтобы начисто их отрицать.
Конечно, это все исходило от эмигрантов, которым был нужен Гумилев — непримиримый борец с большевиками, как, наоборот, тем, кто оставался на родине, был нужен лояльный к Советам Гумилев — из собственной советскости или для его же реабилитации. С той и другой стороны — политическая тенденция, борьба за свое знамя, с именем поэта-рыцаря, почти святого, на этом знамени. А правда, как чаще всего бывает, где-то посередине. Как говорил сам Гумилев:
Вы знаете, что я не красный,
Но и не белый — я поэт!
Во вторник 23 августа делегация литераторов — журналист Волковысский, поэт Оцуп, критик Волынский и непременный секретарь Академии наук Ольденбург — пробилась к председателю Петрочека Семенову. Двое из них, Волковысский и Оцуп, оставили подробный рассказ об этом визите.
Борис Александрович Семенов был похож не на грозного рыцаря революции, а на приказчика из мануфактурной лавки — короткие усики, хитрые, бегающие глазки, заученные, суетливые телодвижения — руки не подал и сесть не предложил, принимал стоя. О поэте Гумилеве он ничего не знал, называл его Гумилевичем, а когда писатели объяснили, что тот, за кого они просят и ручаются, никакой политикой не занимался и тут налицо явное недоразумение, неожиданно заявил:
— Значит, преступление по должности или растрата денег!
— Помилуйте, какая должность у поэта, какие деньги?
— Не скажите-с, бывает, бывает, и профессора попадаются, и писатели…
Наконец, когда они попросили дать справку по делу, схватился за телефонную трубку.
— Это Семенов говорит. Узнайте-ка там, арестован у нас Гумилевич?
— Гумилев, Николай Степанович…
— Не Гумилевич, а Гумилев. Он кто?
— Писатель, поэт.
— Писатель, говорят. Наведи справку и позвони.
В ожидании ответа Семенов заполняет паузу какой-то бессвязной болтовней: всякое, мол, бывает, и профессора, и писатели попадаются, что делать, время такое.
Звонок. И тут все резко меняется.
— Ваши документы, граждане!
Просматривает бумажки, которые суют ему ошеломленные граждане, и только наткнувшись на подпись красного диктатора Петрограда Зиновьева, быстро возвращает.
— Так вот-с, действительно арестован. Следствие производится. Через недельку закончится. У нас теперь скоро все идет. Да вы не беспокойтесь за него! — И уже с ехидцей: — Если вы так уверены в невиновности его, чего вам беспокоиться? Через неделю будет с вами.
— А как же справка?
— Я же сказал. Вы не ходите ко мне, я очень занят, а позвоните по телефону. Через недельку…
Семенов и Гумилев — люди несопоставимые, заряженные враждебной друг другу энергией, их свели время и место трагедии, в которой каждый сыграл свою роль.
Карьера тридцатилетнего председателя Петрочека типична для большевика из низов. Родом он из иркутской деревни, работал на золотых приисках, успел окончить только один курс техникума. При царском режиме отсидел два года в тюрьме за бунтарство, был в ссылке. Рядовой участник Октября, комиссар в боях против Юденича, райкомовский секретарь — вот и весь трудовой путь до прихода в ЧК, куда он попал по рекомендации Зиновьева. Ни профессии, ни образования — только командовать, судьбы вершить, да еще в такое кошмарное время.
Уже через несколько недель после назначения Дзержинский потребовал смещения Семенова: «Хороший парень, но для такой должности не годится!» — однако Зиновьев отстоял — ему нужна была послушная карательная рука.
И все же чекистская карьера сибиряка не удалась. Конец ей положила уничтожающая характеристика вездесущего Ильича, данная вскоре после завершения таганцевского дела, уже в середине октября: «Петрогубчека негодна, не на высоте задачи, не умна. Надо найти лучших». Вскоре Семенова отправили в родную Сибирь, по прежней стезе золотоискателя, начальником Алданских приисков, потом он опять работал партийным секретарем — вплоть до 37-го, когда пошел под расстрел уже при новом поколении чекистов.
Как будто делегация от литературы подтолкнула события: в этот же день Якобсон провел последние следственные действия — еще раз взял показания у Гумилева и Таганцева. Похоже, что судьба их уже решилась, и осталось только закруглиться, соблюсти видимость юридической процедуры.
Если вдуматься, основательного следствия как такового ЧК не проводила, не устроила, к примеру, очной ставки Гумилева с Таганцевым и Шведовым, — ей это и не было нужно. Все предопределено, требовалось просто набрать определенное число людей для видимости грандиозного заговора и показательной, устрашающей казни.
«Продолжительное показание» — так выражается грамотей Якобсон!
Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее — что никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связи, я не знаю и потому назвать не могу. Чувствую себя виновным по отношению к существующей в России власти в том, что в дни Кронштадтского восстания был готов принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским.
23.8.1921 Н. Гумилев
«Чувствую себя виновным… был готов принять участие в восстании» — вот итог встречи, недаром подчеркнуто.
Не правда ли, что-то подобное в истории нашей литературы уже было? Как отвечал русскому царю веком раньше другой поэт: если бы в тот несчастный декабрьский день он оказался в Петербурге, то стал бы в ряды мятежников. Вот только Александра Сергеевича не повели за это признание на эшафот…
И у Таганцева удалось добыть сведения погорячей:
В дополнение к сказанному мною ранее о Гумилеве как о поэте добавляю, что, насколько я помню, в разговоре с Ю. Германом сказал, что во время активного выступления в Петрограде, которое он предлагал устроить, к восставшей организации присоединится группа интеллигентов в полтораста человек (цифру точно не помню).
Гумилев согласился составлять для нашей организации прокламации. Получил он через Шведова В. Г. 200 000 рублей.
23 авг. 21
Таганцев
Передачу для Гумилева уже не принимали и велели больше не приходить.
В среду 24 августа Оцуп позвонил в ЧК.
— Ага, это по поводу Гумилева, завтра узнаете…
Бросились на Шпалерную, там сказали:
— Ночью взят на Гороховую…
Только в 1992 году был опубликован тюремный дневник талантливого, но рано умершего, забытого литератора Георгия Бломквиста, который попал на Шпалерную через три месяца после Гумилева. Тетради этой предпослана такая надпись: «В случае чего-либо со мной должен быть безусловно уничтоженным — сожженным, непрочитанным». Есть и запись-итог: «В этот год понял я: наша свобода — только оттуда бьющий свет» — чуть измененная цитата из «Заблудившегося трамвая» Гумилева: «Понял теперь я: наша свобода только оттуда бьющий свет».
Бломквист подробно описывает особый ярус для важных преступников в «предварилке», этой образцовой когда-то тюрьме, построенной по плану бельгийских тюрем, через которую прошли многие известные революционеры, где успел посидеть и Ленин, — тот самый особый ярус, где, по всей видимости, и держали таганцевцев: четыре этажа, мостики, длинные галереи и вдоль — серые стены, железные двери, «сотни несгораемых шкафов, рядом одни над другими… Чисто, аккуратно, как именно в кладовой (грандиозной) банка. У самого конца коридора дырой чернеется выход куда-то».
Но самое потрясающее — настенные надписи в камерах, которые списал автор дневника.
«Друг, если ты выйдешь отсюда живым, то сходи на Литейный, 34, кв. 2 и скажи моим матери и сестре, что я расстрелян».
«Вчера налево провели 16 человек».
«Мамочка, моя милая, любимая мамочка, не забыла ли ты свою Нюру, своего Петю. Мы твои деточки за что-то страдаем. Мамочка, мамочка, мне 18 лет и за что, за что».
«Боже, когда это кончится, крысы и все меня пугает, я не могу больше, милые мои и дорогие, что с вами, за что, за что, я ведь жить хочу».
«В ночь на 20 мая я буду расстрелян. Прощайте, друзья».
А вот кто-то начертил трапецию и в нее старательно, печатными буквами, вписал: «Я буду жив».
Какой-то гвардейский поручик объявляет: «Обещали расстрелять, не знаю пока».
И тут же: «В социалистическом рае нет тюрем, ха-ха-ха!»
И повсюду — ряды черточек, отсиженные дни…
Эти надписи или подобные им видел и Гумилев.
А вот другой узник «предварилки» прочитал и запомнил на стене общей камеры № 7 (77?) надпись и самого поэта. Это арестованный той же осенью Георгий Андреевич Стратановский. В будущем переводчик, преподаватель университета, семьдесят лет он молчал и раскрыл тайну только незадолго до своей смерти, в 1986 году.
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев». Это последние слова Гумилева, которые дошли до нас. Кроме тех, с которых начинается наше повествование.
В Петрочека кипела лихорадочная работа. Готовилось важное заседание президиума, был приказ спешно подготовить обвинения по таганцевскому делу. Настрочил свое и Якобсон.
Перед нами — машинописный экземпляр заключения по делу N 2534 (первоначальный номер).
Заключение
по делу № 2534 гр. Гумилева Николая Степановича, обвиняемого в причастности к контр-революционной организации Таганцева (Петроградской боевой организации) и связанных с ней организ. и групп.
Следствием установлено, что дело гр. Гумилева Николая Степановича, 35 лет, происходит из дворян, проживающего в гор. Петрограде, угол Невского и Мойки в Доме искусств, поэт, женат, беспартийный, окончил высшее учебное заведение — филолог, член Коллегии издательства «Всемирной Литературы» — возникло на основании показаний Таганцева — руководителя указанной организации (смотри протокол Таганцева от 6.8.21 г.), в котором он показывает следующее:
Гр. Гумилев утверждал курьеру финской контр-разведки Ю. П. Герману, что он, Гумилев, связан с группой интеллигентов, с которой последний может распоряжаться и которая в случае выступления готова выйти на улицу для активной борьбы с большевиками, но желал бы иметь в распоряжении некоторую сумму для технических надобностей. Чтобы проверить надежность Гумилева, организация Таганцева командировала члена организации гр. Шведова для ведения окончательных переговоров с гр. Гумилевым. Последний взял на себя оказать активное содействие в борьбе с большевиками и составление прокламаций контр-революционного характера. На расходы Гумилеву было выдано 200 000 р. советскими деньгами и лента для пишущей машины.
В своих показаниях гр. Гумилев подтверждает выше указанные против него обвинения и виновность в желании оказать содействие контр-революционной организации Таганцева, выразив. в подготовке кадра интеллигентов для борьбы с большевиками и в сочинении прокламации контр-революционного характера — признает; своим показанием гр. Гумилев подтверждает получку денег от организации в сумме 200 000 рублей для технических надобностей.
В своем первом показании гр. Гумилев совершенно отрицал его причастность к контр-революционной организации и на все заданные вопросы отвечал отрицательно.
Виновность в контр-революционной организации гр. Гумилева Н. Ст. на основании протокола Таганцева и его подтверждения вполне доказана.
На основании вышеизложенного считаю необходимым применить по отношению к гр. Гумилеву Николаю Станиславовичу как явному врагу Народа и Рабоче-Крестьянской Революции высшую меру наказания — растрел.
24.8.21 г. Следователь Якобсон
Особоуполномоченный ВЧК (подписи нет)
Не говоря уж о небрежностях и ошибках, — даже в слове «расстрел»! — текст пестрит исправлениями то черными, то красными чернилами, сделанными, видимо, уже позднее. Отчество обвиняемого машинистка печатает как «Станиславович», дважды кто-то зачеркнул и написал сверху — «Степанович», а в конце документа ошибка так и осталась неисправленной…
Бросаются в глаза смысловые несообразности и прямые подтасовки.
По Якобсону, дело возникло «на основании показаний Таганцева» от 6 августа. Но Гумилев арестован раньше, в ночь с 3 на 4-е! Значит, были еще какие-то основания? За все время следствия Гумилев ни разу не подтвердил, что встреча с финским шпионом Германом осенью 20-го года, с которой, собственно, все и началось, у него была. Две ключевые фразы, о том, что «группа интеллигентов» Гумилева была готова выступить «для активной борьбы с большевиками» и что Гумилев хотел оказать «активное содействие в борьбе с большевиками», сочинены Якобсоном, таких слов ни в показаниях Таганцева, ни в показаниях Гумилева нет. И даже такая, казалось бы, мелочь — но разве может быть мелочь в расстрельном обвинении? — якобы выданная лента для пишущей машинки — ведь подследственный ясно сказал, что ее не взял, «не будучи в состоянии ее использовать».
Вина Гумилева, по Якобсону, вполне доказана, и в чем же состоит эта вина? «В желании оказать содействие». Судят, как известно, за действия, а не за желания. Из дела ясно явствует: Гумилев — участник не заговора, а разговора.
Конечно, что-то все-таки было: и опасная связь, и легкомысленное обещание вывести людей на улицу — до Кронштадта, и смехотворные деньги, и даже, возможно, недоказанное сочинение листовки, — но совсем не то, что заявлено в обвинении: что вина Гумилева вполне доказана и что он явный враг народа и революции.
Вся эта, шитая белыми нитками чекистская стряпня — фальсификация, за исключением, конечно, последнего слова — «растрел», хоть и написанного с ошибкой, но взаправду, совершенно всерьез.
Ходили слухи о Якобсоне как о коварном интеллектуале, изощренном инквизиторе, который на допросах читал наизусть стихи Гумилева и спорил с ним на высокие темы, чем якобы усыпил и разоружил его. Рукоделия следователя убеждают в другом. Да и что тут антимонии разводить! Мы диалектику учили не по Гегелю. И даже не по Гоголю…
Подписано заключение одним только следователем, размашисто, синим карандашом, подписи особоуполномоченного ВЧК почему-то нет. Причина, конечно, не в том, что Агранов не хотел оставлять о себе позорный след в истории, просто недосуг, наверно, было каждую бумажку подписывать. Хватило и одной подписи. Криминальный коммунизм — в действии.
А после чекисты штамповали приговоры, едва успевая расслышать фамилию, и деловито обсуждали технические подробности приведения их в исполнение.
Выписка из протокола
заседания Президиума Петрогубчека
от 24 августа 1921 года
Гумелев Николай Степанович, 35 л., б. дворянин, филогог, член коллегии «Из-во Всемирной Литературы», женат, беспартийный, б. офицер.
Участник Петр. боев. контр-револ. организации. Активно содействовал составлению прокламаций контр-революционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров, которые активно примут участие в восстании, получил от организации деньги на технические надобности.
Приговорить к высшей мере наказания — расстрелу.
Верно: (подпись неразборчива)
И опять нагромождения лжи. Бывшие офицеры превращены в кадровых офицеров, приговоренный содействовал составлению прокламаций — а в деле их нет? И все это «активно», «активно» — кашу маслом не испортишь.
И даже в расстрельном приговоре — «филогог Гумелев»! Начиная с обложки дела и до самого конца — имя поэта, русский язык сопротивляются, не даются, противоречат чекистам. Так что, строго говоря, к высшей мере приговорен другой человек.
Возможно, в эти часы был шанс предотвратить печальную развязку.
Еще одна тайна из разряда замурованных до поры до времени в человеческой памяти. Некто Арнольд Эммануилович Колбановский, который когда-то в юности работал секретарем наркома просвещения Луначарского и часто ночевал в его квартире в Кремле, вспомнил о таком поразившем его случае:
«Однажды в конце августа 1921 г<ода> около четырех часов ночи раздался звонок. Я пошел открывать дверь и услышал женский голос, просивший срочно впустить к Луначарскому. Это оказалась известная всем член партии большевиков, бывшая до революции женой Горького, бывшая актриса МХАТа Мария Федоровна Андреева. Она просила срочно разбудить Анатолия Васильевича. Я попытался возражать, т<ак> к<ак> была глубокая ночь, и Луначарский спал. Но она настояла на своем. Когда Луначарский проснулся и, конечно, сразу ее узнал, она попросила немедленно позвонить Ленину. „Медлить нельзя. Надо спасать Гумилева. Это большой и талантливый поэт. Дзержинский подписал приказ о расстреле целой группы, в которую входит и Гумилев. Только Ленин может отменить его расстрел“.
Андреева была так взволнована и так настаивала, что Луначарский наконец согласился позвонить Ленину даже в такой час.
Когда Ленин взял трубку, Луначарский рассказал ему все, что узнал от Андреевой. Ленин некоторое время молчал, потом произнес: „Мы не можем целовать руку, поднятую против нас“, — и положил трубку»[37].
Не руку целовать — «ногу ожечь», по Агранову.
В гумилевском досье среди подшитого вороха разномастных бумаг есть адрес: «Вл. Кибальчич 1 Дом Совета 330». Так вот, этот самый Вл. Кибальчич, он же — писатель Виктор Серж[38], в своих «Воспоминаниях революционера» называет поэта «товарищем-противником» и передает разговор какого-то своего друга с Дзержинским о судьбе Гумилева.
— Можно ли расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России? — был вопрос.
— Можем ли мы, расстреливая других, делать исключение для поэта? — ответил главный чекист.
В те же дни Русское физико-химическое общество ходатайствовало за арестованного по тому же делу профессора Михаила Тихвинского, видного химика, известного к тому же своими заслугами перед революционным движением (был в молодости, вместе с Лениным, участником группы «Освобождение труда»). 3 сентября, уже после расстрела Тихвинского, Ильич отреагировал: «Тихвинский не „случайно“ арестован: химия и контрреволюция не исключают друг друга». А если уж так, то поэзия и контрреволюция тем более! Тихвинский и Гумилев, а в их лице наука и поэзия, были приговорены в один день, вместе.
О попытках вызволить Гумилева из чекистского застенка наплелось особенно много легенд, большей частью из числа мифов про добренького Ильича. Передавали, что тот на встрече с Горьким сказал:
— Пусть лучше будет больше одним контрреволюционером, чем меньше одним поэтом! — и дал телеграмму о помиловании, но Зиновьев не послушался, поспешил убрать поэта. Или утаил депешу, или опередил. А вот еще говорят — то ли телеграф не работал, то ли почту разобрали поздно. Другая версия: Дзержинский по просьбе того же Горького звонил в Петроград, но было уже поздно. Все это маловероятно уже потому, что для большевиков фигура Гумилева вовсе не была исключительной, они не придавали ей особого значения, ничуть не важнее, чем какой-то профессор или какой-нибудь князь. Много их было всяких, слишком много.
Горький, по своим взглядам чуждый Гумилеву, как реалист — парнасцу, хлопотал за него, — это несомненно, подтверждено документами. Но много ли он мог сделать? В этот момент и его положение пошатнулось. Настырное заступничество его за «контру» уже стояло большевикам поперек горла. Зиновьев вообще — личный враг, даже санкционировал обыск на его квартире. Дзержинский, на его обращение по таганцевскому делу, прямо угрожает:
— В показаниях по этому делу слишком часто упоминается ваше имя.
— Вы что же, и меня хотите арестовать?
— Пока нет…
Пока! Пришлось опять идти к Ильичу. Тот успокоил, обещал приструнить Меч Революции (об этом Горький взволнованно рассказывал филологу Сильверсвану в сентябре 21-го).
Действительно, в последних откровениях Таганцева Агранову есть опасные пассажи, касающиеся Буревестника Революции: «Я раза три был у Горького на квартире. Во время этих встреч в беседах затрагивались разные политические темы… Я узнал от него, в частности, о трагическом взгляде Ленина на русский народ, который является, по мнению Ленина, чрезвычайно податливым ко всякому насилию и мало пригоден для государственного строительства».
Да и от прежнего романа с Ильичем уже остались только воспоминания, особенно после публикаций с открытой, резкой критикой писателем советской власти, теперь Вождь Революции спешил спровадить ее Буревестника подальше, за кордон.
— А не поедете — вышлем! — эту фразу Горький не забудет никогда.
Горький тоже стал неугоден новому режиму, и советские правители только искали случай или способ поблаговидней, чтобы от него избавиться. И скоро добились своего — 16 октября он покинул Россию.
Последний документ того времени из дела Гумилева — как раз с именем Горького.
В Президиум Петроградской Губернской Чрезвычайной Комиссии
Председатель Петербургского Отделения Всероссийского Союза Поэтов, член редакционной коллегии Государственного Издательства «Всемирная Литература», член Высшего Совета Дома Искусств, член Комитета Дома Литераторов, преподаватель Пролеткульта, профессор Российского Института Истории Искусств Николай Степанович Гумилев арестован по ордеру Губ. Ч.К. в начале текущего месяца. Ввиду деятельного участия Н. С. Гумилева во всех указанных учреждениях и высокого его значения для русской литературы, нижепоименованные учреждения ходатайствуют об освобождении Н. С. Гумилева под их поручительство.
Председатель Петроградского отдела Всероссийского Союза Писателей А. Л. Волынский
Товарищ председателя Петроградского отделения Всероссийского Союза Поэтов М. Лозинский
Председатель Коллегии по Управлению Домом Литераторов Б. Харитон
Председатель Петропролеткульта А. Маширов
Председатель Высшего Совета «Дома Искусств» М. Горький
Член Издательской Коллегии «Всемирной Литературы» Ив. Ладыжников
Письмо литераторов в защиту Н. С. Гумилева. Зарегистрировано в Петрогубчека 4 сентября 1921 г.
Даты на письме нет, но, судя по тексту, — «Гумилев арестован… в начале текущего месяца» — составлено оно в августе. Из хроники жизни Горького известно, что с 20 (или 21) до 24 августа он был в отъезде, отдыхал на даче в Белоострове, значит, подписал письмо или до своего отъезда, или когда приговор уже был вынесен. На письме — три надписи: «Серову», главе секретно-оперативного отдела, «Гумилева», и «К делу 2534», подпись неразборчива. А вверху, справа — штамп: зарегистрировано в секретном отделе Петрогубчека 4 сентября 1921 г. за входящим № 4724.
Где же пролежало это письмо столько времени?
Видимо, там, куда и было адресовано, — в президиуме Петрогубчека. В долгом ящике стола товарища Семенова. Или у куратора дела — товарища Агранова. Без всякой резолюции, без всякого решения. А 4 сентября — когда поздно было что-то решать, письмо, уже бесполезное, пришили к делу, отправили в архив. Недаром, по некоторым слухам, пресловутая ленинская телеграмма тоже вовсе не опоздала, а просто была спрятана на несколько часов председателем Петроградской «чеки». Военная хитрость.
А что же те писатели-ходоки из делегации, что побывали у Семенова, получили они какой-нибудь ответ? Да, «через недельку».
— Ага, это по поводу Гумилева? — отозвался по телефону невозмутимый Семенов. — Послезавтра узнаете…
Но уж назавтра, 31 августа, вечером, он делал доклад в переполненном зале на закрытом заседании Петросовета. Сначала почтили вставанием годовщину смерти красного святого — три года назад поэт Леонид Каннегисер застрелил главу Петроградской ЧК Моисея Урицкого. Потом в глухой тишине звучали имена — список расстрелянных по таганцевскому делу. Ни вопросов, ни выступлений не было. И расходились молча. Но в тот же вечер по городу поползли зловещие слухи.
1 сентября о случившемся узнали все — из газет и листовок, расклеенных в людных местах, для пущего устрашения.
«Взяли ночью на Гороховую…»
Там, в здании ЧК, в его левом заднем углу, на нижнем этаже, находилось особое помещение — большая квадратная комната с асфальтовым полом и тремя окнами, замазанными белой краской, загороженными решетками. Внутри — голо и грязно, никакой мебели, нет даже печки. Ключ от двери — только у коменданта Губчека, бывшего балтийского матроса Шестакова. Отпиралась дверь лишь от 4 до 8 вечера, когда здесь меняют жильцов.
«Комната для приезжающих» — так игриво называется это помещение, служащее накопителем для приговоренных к высшей мере. О ней рассказал все тот же филолог Сильверсван, коллега Гумилева по издательству «Всемирная литература», сидевший в ЧК, но выпущенный под поручительство Горького с подпиской о невыезде и с благословения того же Горького бежавший на лодке в Финляндию. Рассказ его опубликовала 10 октября 1922-го парижская газета «Последние новости»:
«Обыкновенно накануне казни выводят приговоренных из камер чрезвычайки, а главным образом предвариловки, объясняя им, что они переводятся в другое помещение или освобождаются на волю, но доставляются в комнату для приезжающих. В продолжение полутора суток, которые приходится проводить в комнате для приезжающих, арестованные не получают ни еды, ни воды… В течение полуторасуточного сидения никто к ним не приходит, их не выпускают даже для отправления естественных надобностей. Женщины и мужчины находятся вместе. В 1921 году, в дни больших расстрелов, комната бывала битком набита приговоренными».
Здесь, по всей вероятности, и провел Гумилев последнюю ночь и последний день своей жизни — в ожидании казни.
«В комнате читают им приговор, заставляют расписаться под приговором и сразу же надевают наручники, одну пару на двоих, одно кольцо наручников на правую руку первого, другое на правую руку второго приговоренного. Жильцы долго не засиживаются, проводят ночь и день, а в следующую ночь от 3-х до 4-х часов производится отправка их на место казни.
В три часа ночи из гаража чрезвычайки во двор Гороховой, 2 подается пятитонный грузовик, во двор приводится усиленный наряд из роты коммунаров, комендант спускается в комнату для приезжающих, открывает дверь и по списку скованных попарно выводят во двор и сажают в автомобиль. На закрытые борта грузового автомобиля тесным кольцом садятся вооруженные коммунары, машина трогается и катит на артиллерийский полигон на Ириновской железной дороге. Две легковые машины сопровождают грузовик с арестованными, в них размещаются лица, тем или иным способом участвующие в казни. Здесь непременно находится следователь, который в последний момент, когда уже приговоренный стоит на краю ямы, задает последние вопросы, связанные с выдачей новых лиц. Такие вопросы задаются обязательно каждому приговоренному. Тут же помещаются всегда два или три спеца по расстрелам, которые выстрелом в затылок из винтовки отправляют на тот свет. Кроме них пять-шесть человек, присутствующих при казни со специальными обязанностями снимать наручники, верхнее платье, сапоги и белье и подводить жертву к стрелку-палачу. Зачастую, при массовых отправках на полигон, арестованные, сидящие в комнате для приезжающих, не выдерживают последних суток и умирают. Труп кладут на автомобиль, не расковывая соседа, а по приезде бросают в общую яму».
Сильверсван даже называет имена палачей, отличившихся при таганцевском деле, — не иначе как пользовался информацией из чекистских кругов. Кроме коменданта Шестакова это бывший гвардейский офицер, командир роты коммунаров Ал. Ал. Бозе, и под их командой — надзиратели Губчека Балакирев, Бойцов, Серов, Бондаренко, Пу и Кокорев, обязанностью которых было в основном раздевание жертв. «Завучтел» — еще и такая должность была в ЧК. Сопровождать приговоренных к месту казни Агранов назначил двух следователей — Сосновского и Якобсона. Так что последний сопровождал поэта до конца.
Другие подробности сообщила петроградская газета «Революционное дело» в марте 22-го:
«Расстрел был произведен на одной из станций Ириновской ж.д. Арестованных привезли на рассвете и заставили рыть яму. Когда яма была наполовину готова, приказано было всем раздеться. Раздались крики, вопли о помощи. Часть обреченных была насильно столкнута в яму, и по яме была открыта стрельба. На кучу тел была загнана и остальная часть и убита тем же манером. После чего яма, где стонали живые и раненые, была засыпана землей»[39].
Ни подтвердить, ни опровергнуть всего этого мы не можем, но и замалчивать нельзя, — это все, что сохранила людская память. Вот еще свидетельство фельдшера И. Н. Роптина, которого привезли ночью на полигон и заставили присутствовать при расстреле в качестве «медперсонала»:
— Понимаете ли, одних расстреливают, а другие уже голые у костра жмутся, женщины, мужчины, все вместе. Женщины еще мужчин утешают…[40]
Ахматовой рассказывал какой-то рабочий, живший поблизости, что слышал в ту ночь (25 августа) выстрелы. Раньше он видел около дороги поваленные с корнем большие деревья. На месте вывернутых корней, на краю ямы, их и расстреляли. Когда он пришел туда, на то место, яма уже была засыпана и земля разровнена…
Похожее — землю, утоптанную сапогами, — видели и какие-то знакомые Ахматовой, которым указала место их прачка, со слов своей дочери-следователя. Ахматова услышала это через девять лет и туда поехала. И вот что увидела:
«Поляна; кривая маленькая сосна; рядом другая, мощная, но с вывороченными корнями. Это и была стенка. Земля запала, понизилась, потому что там не насыпали могил. Ямы. Две братские ямы на 60 человек. Когда я туда приехала, всюду росли высокие белые цветы. Я рвала их и думала: „другие приносят на могилу цветы, а я их с могилы срываю“… Приговоренных везли на ветхом грузовике, везли долго, грузовик останавливался».
Ученики Гумилева, молодые поэты, разыскали садовника, тоже жившего неподалеку. По его словам, «всю партию поставили в один ряд. Многие мужчины и женщины плакали, падали на колени, умоляли пьяных солдат. Гумилев до последней минуты стоял неподвижно».
В чрезвычайной выдержке его никто не сомневался, хотя и рассказывали с чужих слов. И невозможно уже понять, где кончается быль и где начинается легенда.
Георгий Иванов: «Шикарно умер. Улыбался, докурил папиросу. Даже на ребят из особого отдела произвел впечатление».
Виктор Серж: «Гумилев погиб на рассвете, на опушке леса, надвинув на глаза шляпу, не вынимая изо рта папиросы, спокойный, как обещал в своей поэме из эфиопского цикла: „И без страха предстану перед Господом Богом!“ По крайней мере, так мне рассказывали».
Что видел Гумилев в последние минуты жизни, на рассвете, на опушке сосновой рощи? Светающее небо, излучину реки, окутанную туманом? Краем зрения, потому что во весь зрачок, в упор — немыслимое, непереносимое. С кем он прощался, кого призывал? Мать, Анну Ивановну, больше всех на свете любившую его? Жену Аню, которая потерянно ждала его в Доме искусств? Или Анну, которая была его мучением и путеводной звездой?.. И детский, пресекающийся голосок надежды, которая оставляет человека последней — не может быть, вот сейчас что-то произойдет, что-то вмешается и…
Сколько раз он уже видел это мгновенье!
Не раз в бездонность рушились миры,
Не раз труба архангела трубила,
Но не была добычей для игры
Его великолепная могила.
Что здесь ныне? Так же встает солнце, так же бегут по небу облака. И речка Лубья, и высокий песчаный берег, и сосны — только деревья и кусты перемешались, поменяли мизансцену, встали иначе.
«Обычный расстрельный ландшафт», как выражаются специалисты по массовым захоронениям жертв политических репрессий. Даже краснокирпичный пороховой погреб еще цел, тот самый, который служил подсобным помещением для расстрельщиков и который видел Гумилев, местные жители до сих пор называют его тюрьмой. Выстрелы гремели тут не один год. Поисковая группа «Мемориала» обнаружила на бывшем артполигоне в Ковалевском лесу крупное захоронение — около тридцати тысяч человек.
До последнего времени не было полной ясности, когда именно погиб Гумилев. «Краткая литературная энциклопедия» указывает 24 августа, называлось и 25-е, и 27-е… Но должен ведь быть документ, подтверждающий точную дату!
И он, конечно же, был, но упрятан далеко. И извлечен на свет только недавно, при одной из попыток реабилитации поэта, когда его досье, первоначально в 104 листа, заметно подросло. Среди других бумаг в нем появился маленький зеленоватый конвертик (лист 144) и внутри — на крохотном листке — справка, ответ на запрос следственного отдела КГБ: «Гумилев Н. С. Расстрелян 25.8.21 г.» А дальше указан источник информации, где хранится акт о расстреле, — том 40 того же неподъемного, до сих пор не обнародованного дела ПБО в 382 томах. Теперь можно внести поправку в энциклопедию[41].
Был человек, который называл точную дату расстрела — 25 августа. Но это особое знание. В те дни и ночи Анна Ахматова словно бы пережила по-своему казнь, вместе с Гумилевым. Ее мучил жуткий, необъяснимый страх, толкал к бумаге, двигал пером и претворился в стихотворение. Оно так и начинается: «Страх, во тьме перебирая вещи…» (25 или 27–28 августа 1921).
..........................
Лучше бы поблескиванье дул
В грудь мою направленных винтовок,
Лучше бы на площади зеленой
На помост некрашеный прилечь
И под клики радости и стоны
Красной кровью до конца истечь.
Прижимаю к сердцу крестик гладкий:
Боже, мир душе моей верни!
Запах тленья обморочно сладкий
Веет от прохладной простыни.
О расстреле Гумилева она прочла, как и все, только 1 сентября, прочла в газете, наклеенной на вокзале в Царском Селе.
В опубликованном расстрельном списке на 61 человека (3 октября к ним прибавятся еще 37) он идет под номером тридцать, как раз посередине, будто специально, преднамеренно — спрятать в этой братской могиле от взгляда читающей, просвещенной публики. И тут, даже тут — ошибка: возраст поэта указан неверно, ему было тридцать пять лет.
Гумилев, Николай Степанович. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Из-во Всемирной литературы», беспартийный, б. офицер. Участник П.Б.О., активно содействовал составлению прокламаций к. — револ. содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности.
Докладывая Петросовету, Семенов заявил, что крестьян, рабочих и матросов среди заговорщиков «самое большее 10 %». Можно подумать, что чекисты взвешивали свои жертвы на аптекарских весах и мартиролог рассчитан на то, чтобы напугать всех, все слои населения. Кого только в нем нет, кажется, весь народ представлен!
Офицеры и моряки, князья и мещане, ученые и юристы, юноши и старики, монархисты и социал-демократы, — невозможно представить себе организацию с таким пестрым составом! Гумилев оказался между кооператором и завхозом цементного завода. Вина большинства погубленных невразумительна: «дал согласие», «знала», «присутствовал», «переписывал», «разносила письма», «обещал, но отказался, исключительно из-за малой оплаты». Нет в делах и никаких признаний вины, конечно, потому, что признаваться было не в чем.
Среди казненных — шестнадцать женщин: сестры милосердия, учительницы, студентки или просто жены арестованных, которые проходят как «сообщницы» — среди них Надежда Феликсовна Таганцева, 26 лет. И один 25-летний слесарь назван «прямым соучастником в делах жены». Была в этом списке сестра милосердия Ольга Викторовна Голенищева-Кутузова, знакомая Гумилева по Царскому Селу, по некоторым сведениям, он даже посвящал ей стихи. Не сестра ли это Владимира Викторовича Голенищева-Кутузова, первой любви Ахматовой, безответной любви, которую она тщетно пыталась похоронить в браке с Гумилевым? За Ольгу Викторовну, единственную опытную хирургическую сестру лазарета, которую некем было заменить, просили коллеги-врачи и раненые красноармейцы, любившие ее не только за то, что она лечила их, «посещая и помогая днем и ночью, без исключения времени и очереди дежурства», но и за то, что «все свое свободное время отдавала на занятия по ликвидации неграмотности». «Просим вернуть к нам обратно в лазарет сестру Кутузову», — взывали они, — бесполезно, все перевесило то, что она — дворянка. А была эта дворянка, между прочим, из древнего рода великого русского полководца Кутузова.
Заключала список крестьянка Евдокия Федоровна Антипова, 68 лет, вся вина которой состояла в том, что она «предоставляла явку», то есть сдавала квартиру интеллигентным людям, не интересуясь их убеждениями. Или вот заводской электрик Векк — «снабдил закупщика организации веревками и солью для обмена на продукты».
Внушительна группа интеллигентов: химик-технолог, профессор Тихвинский, геолог Козловский, юрист, проректор Петроградского университета, профессор Лазаревский. Человеком исключительных духовных дарований был и князь Сергей Александрович Ухтомский, скульптор, архитектор, искусствовед, сотрудник Русского музея. Преступление — подготовил для передачи за границу «сведения о музейном деле и доклад о том же для напечатания в белой прессе».
Корреспондент эмигрантской газеты «Руль» сообщал о настроениях после чекистской бойни: «Для чего, вы думаете, была принесена в жертву питерская гекатомба? Гумилев, Лазаревский, Таганцев и Тихвинский были „пущены в расход“ только для того, чтобы напугать. „Виноваты или нет, неважно, а урок сей запомните!“ Так было сказано в полупубличном месте самим т. Менжинским. А ведь это не удалой матрос Балтфлота, вроде Дыбенки, а человек, окончивший университет».
Добавим, когда-то и начинающий беллетрист, тоже в некотором роде писатель… Идеологически обосновать расстрельную акцию кинулись не только чекисты-литераторы, но и литераторы, прислуживающие чекистам, к примеру тот же могильщик Гумилева, поэт Александр Тиняков. Не только смерть поторопим, но и в землю зароем поглубже! Уже 10 сентября он, явно по заданию ЧК, опубликовал в газете «Красный Балтийский флот» ликующий панегирик палачам:
«В списке расстрелянных активных контрреволюционеров, рядом с именами купцов и церковных старост, форменных провокаторов… и всякого рода дворян, мы находим имена: профессора Лазаревского, скульптора князя Ухтомского и поэта, кстати сказать, весьма-таки бесталанного, Николая Гумилева… На что ж, спрашивается, была направлена работа людей, которые любят называть себя „мозгом страны“, „совестью народа“ и тому подобными звучными и лестными именами? А вот на что: все эти скульпторы, поэты, профессора, князья, помещики и пр. готовились взорвать центральный питерский водопровод и артиллерийский склад на Выборгской стороне, хотели поджечь нефтяные склады Нобеля и лесные склады Громова и уже делали покушения на самых видных, наиболее дорогих рабочему классу коммунистов. Глава этих выродков профессор Таганцев однажды прямо брякнул, что де „наша прямая задача — уничтожать заводы, жидов и памятники коммунарам“…
Открывается такая бездонная пропасть, такая неутолимая ненависть к трудящимся, что невольно сначала поражаешься, а потом с благодарным порывом обращаешься к нашей Петроградской Ч.К. и невольно восклицаешь: „Прав твой суд, справедливо возмездие!“»
Какое-то время после гибели Гумилева, словно по инерции, еще печатались его стихи, выходили рецензии. С успехом шла на сцене его драма «Гондла». Публика кричала: «Автора! Автора!» Но однажды перед представлением к актерам заявились «товарищи» и велели разгримироваться: спектакля больше не будет.
Вокруг имени Гумилева и его стихов вскоре опустилась плотная завеса. Приказали думать, что такого автора не существует.
В черный август 1921-го Россия потеряла двух лучших в ту пору поэтов. С одновременной смертью Блока и Гумилева уходила в прошлое целая эпоха русской культуры, та, что получила название — Серебряный век.
Памяти этих поэтов по свежим следам потери посвятил свое стихотворение «На дне преисподней» Максимилиан Волошин (Коктебель, 12 января 1922):
С каждым днем все диче и все глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит,
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца — Русь!
И на дне твоих подвалов сгину
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
Гибель Гумилева породила множество слухов, в том числе и самых невероятных: и даже, что он вовсе не погиб, а сумел убежать и перебрался в любезную его сердцу Африку (так думала мать, не поверившая в его смерть), или что превратился в столб огня, — чистая правда, если вспомнить его лучшую книгу «Огненный столп», рождение которой совпало со смертью автора.
Имя Гумилева со временем стало паролем, по которому определялось качество и даже отвага читателя. Прокатилась и целая волна поэтических вдохновений — стихов, посвященных ему и даже якобы сочиненных им самим. Едва ли не лучше всех сказал Дмитрий Кленовский в «Сне о казненном поэте»:
…Прошлое! Оно таким мне снится,
Как его увидеть довелось:
Белою бессмертною страницей,
Пулею простреленной насквозь.
Было несколько попыток реабилитировать Гумилева и несколько подступов к его делу. Первую попытку при первой же возможности — в хрущевскую «оттепель» — предприняла Анна Ахматова, самый верный хранитель его памяти. Поддерживал ее в этом спецкор «Известий» Гольцев, близкий к зятю Хрущева Аджубею. Безрезультатно.
В 1968 году предложение начать процесс реабилитации посылает в прокуратуру многолетний биограф Гумилева, писатель Павел Лукницкий. Зам прокурора в беседе с ним признал, что «состав преступления» поэта «незначителен», но пересматривать дело не решился. Кроме того, и Союз писателей не захотел ходатайствовать за Гумилева. Может, потому, что как раз в то время на Западе появилась книга гумилевской ученицы Ирины Одоевцевой «На берегах Невы», в которой рассказывается, что, будучи в гостях у мэтра, будто бы видела и револьвер, и много пачек денег, и уверяет, что он, бесспорно, был участником заговора против большевиков. И хоть она, тогда двадцатилетняя девушка с большим черным бантом, поклялась молчать, теперь, на старости лет, почему-то нарушила клятву. В Париже казалось, что вся эта история только красит поэта, к тому же за давностью неактуальна, но только не в Советском Союзе: нашим чекистам-прокурорам девушка с бантом дала новый козырь против Гумилева — свидетельское доказательство его вины.
В 1974-м КГБ опять проверял досье поэта, запрашивал дополнительные сведения. Одновременно и в литературе начали возникать робкие упоминания его имени. Но и в этот раз дело не сдвинулось с мертвой точки.
Сразу несколько публикаций гумилевских стихов после долгого запрета появились в периодике в 1986-м — так щедро отметила Родина столетний юбилей поэта. Закипела перестройка, процесс реабилитации уже шел полным ходом, и только с Гумилевым все почему-то стопорилось.
Помню, как я, от лица Комиссии по творческому наследию репрессированных писателей, которую тогда организовал, несколько раз поднимал в прокуратуре эту тему и каждый раз слышал в ответ — не отказ, нет, а что-то вроде: да, конечно, надо бы, пора, но… И тут начинались пространные юридические премудрости, сложный, мол, это вопрос, как именно реабилитировать Гумилева: за недоказанностью обвинения, или за отсутствием состава преступления, или, вообще, за отсутствием события преступления? И потом это, ведь дернешь ниточку, и потянется, надо все огромное таганцевское дело пересматривать, а это годы и годы… В конце концов один из молодых прокуроров, устав от моей надоедливости, рубанул открытым текстом, попросив, правда, его не выдавать:
— Короче, дело Гумилева запер в своем сейфе Абрамов. И пока он на своем месте, ничего не сдвинется. Все решает только он…
Кто такой Абрамов? Зам генпрокурора, недавно спланировавший на эту должность генерал из КГБ, бывший глава Пятого, идеологического управления. И я понял, что он, И. П. Абрамов, маринует дело в сейфе только по одной причине: ждет развития событий, чем кончится эта самая перестройка. Ведь пересмотреть дело Гумилева — значит пересмотреть и все дело Таганцева, и тогда вскроется его подноготная. На столь радикальный поворот голова матерого чекиста не была способна.
Прежняя власть ушла, так и не реабилитировав поэта. Правда оказалась непосильной для советского правосудия. Все решилось как бы само собой только после августовского путча, когда судорожные старания оставить страну в прошлом окончательно провалились.
Август 1921-го — август 1991-го — в этой рифмовке дат угадывается какая-то закономерность, невидимая связь исторических событий. Чтобы реабилитировать Гумилева, нужен был коммунистический путч и его провал, падение режима, казнившего поэта. История вывернулась наизнанку — преступником оказалась власть, а не Гумилев.
Новая юридическая оценка «вины» поэта прозвучала в протесте прокурора по делу, составленном уже через месяц после путча, 19 сентября, и до сих пор почему-то не опубликованном.
Постановление в отношении Гумилева подлежит отмене, а дело — прекращению по следующим основаниям…
Из имеющихся в деле материалов не вытекает, что Гумилев, как это указано в обвинительном заключении, являлся активным участником «Петроградской боевой организации». Нет в деле данных и о том, что он принимал участие в составлении прокламаций контрреволюционного содержания, не доказана и какая-либо другая его практическая антисоветская деятельность.
После дачи согласия Вячеславскому Гумилев никакой работы в контрреволюционной организации не проводил и в ней не состоял.
Об этом свидетельствует и тот факт, что Гумилеву даже не были известны подлинные фамилии представителей организации, которые встречались с ним и предлагали участвовать в контрреволюционном мятеже. Кроме того, со стороны Гумилева отсутствовала всякая инициатива, направленная на организацию встреч с представителями ПБО.
Что же касается получения Гумилевым денег от Вячеславского, якобы для организации мятежа, этот факт носит лишь чисто символический, условный характер и не может быть положен в основу вины Гумилева. Согласно прилагаемой к протесту справке Управления эмиссионно-кассовых операций Государственного банка СССР, исходя из соотношения реальной ценности денег 200 тысяч рублей на 1.4.21 г. соответствовали всего лишь 5,6 руб. 1913 г. В связи с исключительно низкой покупательной способностью денег в период получения их от Вячеславского Гумилев не мог приобрести на них даже простейшие технические средства для напечатания прокламаций или другие предметы для предполагаемых участников заговора… Эпизодическая, односторонняя связь, установленная ПБО с Гумилевым, лишала его возможности вернуть Вячеславскому деньги. Других же участников контрреволюционной организации Гумилев не знал… Одним из убедительных доказательств лояльности Гумилева к советской власти является тот факт, что у него нет ни одного антисоветского произведения…
Прошло всего одиннадцать дней после вынесения протеста прокурора, и Судебная коллегия Верховного суда определила: постановление в отношении Гумилева — отменить, дело — прекратить. При этом было подчеркнуто: Гумилев был подвергнут расстрелу — «без указания закона». Так отметила Родина семидесятилетие со дня смерти поэта.
Минул еще год, и прокуроры, вместе с госбезопасностью, пытаясь угнаться за историей, установили, что всей Петроградской боевой организации, покушавшейся свергнуть советскую власть, «как таковой не существовало, она была создана искусственно следственными органами, а уголовное дело в отношении участников организации, получившей свое название только в процессе расследования, было полностью сфальсифицировано. Все участники ПБО… реабилитированы».
«Дело Икс» оказалось делом фикс.
Как говорится, справедливость восторжествовала. Другой вопрос — нужна ли вообще эта реабилитация? Нужна, конечно, — не Гумилеву, а нам, если эта реабилитация не формальный юридический акт, а результат понимания государством своей истории, пусть даже с роковым опозданием.
Юристы сказали свое слово, закончили расследование, но историки продолжают работать, ведут исследование.
И снова горячо обсуждаются свидетельства из эмигрантской прессы, туманные и разноречивые, что заговор все-таки был и Гумилев — его прямой участник, свидетельства, которые во времена советской власти намеренно, из лучших побуждений утаивались, поскольку могли быть похожи на доносы. Версия заговора реанимируется — уже противниками советской власти. Странно было бы, рассуждают они, если бы лучшие русские люди — патриоты, не пытались бороться с насилием коммунистов.
«Дело Икс» снова переоценивается, на другом витке общественного противостояния.
Имя поэта стало разменной картой в политической борьбе. На хоругви с его образом враждующие партии вписывают свои, противонаправленные версии и лозунги. Дошло до того, что он, Гумилев, якобы отправлялся в Париж и в Африку не из страсти к путешествиям, а выполняя какие-то шпионские задания.
Еще раз подтверждается печальная ирония: история — политика, повернутая в прошлое.
На Земле нет могилы Николая Гумилева, с крестом, куда можно прийти поклониться, положить цветы, вспомнить стихи. Враги поэзии зверски убили и воровски спрятали тело поэта, хотели умертвить и дух, приговорили стихи к высшей мере наказания — умолчанию и запрету, хотели вычеркнуть из человеческой памяти имя — авось не воскреснет. Но тут оказались бессильны.
Кончился век, кончилось тысячелетие. Осенью 2002 года на месте казни, на бывшем артполигоне в Ковалевском лесу появилась памятная доска: «Здесь расстрелян поэт Николай Гумилев».
Говорил же он когда-то Ахматовой, без всякой гордыни, а как посвященный и призванный, и она запомнила:
— Я сейчас почувствовал, что моя смерть не будет моим концом, что я как-то останусь… может быть…
Это было в 1918-м, в Духов день, когда они последний раз вместе навещали сына, жившего у бабушки в Бежецке.
Однажды — прошло уже несколько лет после гибели Гумилева, шел 1925-й — Ахматовой приснился сон. Будто они снова вместе.
— Мы не думали, что ты жив. Подумай, сколько лет! Тебе плохо было? — спрашивает она.
Он отвечает, что да, ему очень плохо было, он много скитался, в Сибири где-то…
Она говорит, что собирается его биография.
— Так в чем же дело? Я с вами опять, со всеми… О чем же говорить?