Глава IV У решетки парка

Несмотря на то что капитан Вальдзингам, бывший в Восточной Индии, серьезно не чувствовал себя счастливым в новой обстановке, все же в Лисльвуде было много завистников, которые почти ненавидели его за «необыкновенное счастье», выпавшее на его долю. Он обращал очень мало внимания на этих почтенных людей и на их образ мыслей. Погруженный в свои безотрадные думы, он не интересовался общественным мнением и прогуливался с ньюфаундлендской собакой по большой аллее сада, над которой ветви дубов образовали свод. Он несколько раз останавливался у железной решетки, которая отделяла парк от проезжей дороги, и смотрел через нее куда-то вдаль. В это время в глазах его было то же грустное, тоскливое выражение, которое, по словам поэтов, замечается у орла, лишенного свободы, или у льва, заключенного в клетку.

Знает ли он, что в эту минуту, когда он стоит, заложив руки за спину, у решетки парка своего пасынка, на него устремлены глаза завистников и что, если б одно желание могло бы убивать, он тут же упал бы бездыханным на землю?

У окна готической сторожки, направо от решетки, стоит мужчина лет тридцати. Как и капитан, он мрачен и уныл, лицо его с резкими чертами загорело от солнца, он высок, плечист и силен, но осанка его какая-то вялая, апатичная. Глубокие морщины окружают его впалые глаза и придают злое выражение крепко сжатому рту. Подобно капитану, он тоже курит на утреннем воздухе, но не так, как тот, смотрит сквозь струйки дыма, которые поднимаются из его длинной трубки, а взглядом, полным ненависти, зависти, злости и сдержанного бешенства,  – взглядом тигрицы, выжидающей удобного момента, чтобы накинуться на свою добычу. Имя его – Жильберт Арнольд. Десять лет тому назад он был самым отчаянным браконьером во всем Суссексе. Ныне же он благодаря исправительной тюрьме преобразился, то есть сделался ленивым и угрюмым и живет за счет своей жены, молодой трудолюбивой женщины, которая исполняет должность сторожа главного входа.

Много тяжелых минут пережила Рахиль Арнольд с того дня, когда она семь лет тому назад надела соломенную шляпку с белыми лентами, чтобы идти в лисльвудскую церковь под венец с браконьером: избранник ее оказался в конце концов человеком дурным, которому маска раскаяния и религиозности давала возможность вести праздную жизнь. Ему нетрудно было поднимать к небу свои желтоватые глаза, когда усердный ректор заходил в сторожку, чтобы навестить своего протеже, нетрудно было читать брошюрки душеполезного содержания, и Жильберт Арнольд очень любил читать их, так как в них обыкновенно громят богатых, прекрасных, счастливых, могучих – одним словом, всех тех, кого он ненавидел ненавистью, граничившей с полнейшим сумасшествием. Нетрудно провести добрых, простодушных пасторов, которые так горячо желают спасения наших душ, что готовы видеть в исполнении одних обрядов искреннее стремление к добру. Да, очень нетрудно делать все это и быть в то же время завистливым и недовольным, ленивым и требовательным, дурным мужем и негодным отцом, внутренне ропщущим на свое положение и желающим всякого зла людям, пользующимся различными преимуществами перед ним. Легко, к слову сказать, казаться мирным жителям Лисльвуда превосходным человеком и быть на самом деле ужасным негодяем. У него был только один сын, болезненный и развивающийся не по летам ребенок, которому пошел недавно восьмой год. У мальчика были совершенно светлые волосы, бледное лицо, как и у его матери. Ребенок не был вовсе похож на своего отца.

– Вот он, Рахиль! – сказал Жильберт, смотря на капитана.

– Кто? – спросила та, занятая у печки.

– Наш новый… господин… Мне кажется, что его нужно называть «Капитан – неизвестно какой».

– Капитана Вальдзингама?

– Да. Капитана Вальдзингама… Это какое-то удивительное имя, как будто взятое из какой-нибудь комедии или одного из тех романов, которые леди читает постоянно, хотя ректор называет их безнравственными… Мошенник и бродяга!.. Я ни за что на свете не поклонюсь ему, и пусть он знает это.

– О Жильберт! – прошептала боязливо жена его.

Как и все давно служащие у господ, Рахиль принадлежала к партии консерваторов, но она так привыкла к грубому тону мужа, что не придавала особого значения его разглагольствованиям.

– «О Жильберт!» – повторил он, передразнивая жену.  – Да, я недаром называю его мошенником: какое он имел право прийти сюда, чтобы разжиреть на добре покойного сэра Режинальда? Какое этот негодяй имел право, приехав сюда без гроша, втереться в милость этой идиотки, которую ты называешь своей госпожой? По какому, наконец, праву величает себя такой нищий бездельник владельцем Лисльвуда?… Мне было очень тяжело валяться в ногах сэра Режинальда, а перед этим я никогда не унижусь… Да вы, верно, хотите, чтобы я сделал это… Не правда ли, что так? – сказал он, обращаясь к затылку капитана, который между тем докурил сигару и пошел в глубь аллеи.  – Содержать его собаку стоит вдвое дороже, чем прокормить моего сына,  – продолжал Жильберт, когда Вальдзингам исчез уже из глаз.  – Взгляни на него,  – продолжал он, указывая на мальчика, сидевшего за сосновым столом и опорожнявшего чашку с молоком и черным хлебом.  – Этот суп не лучше того, который дается волку каждое утро к завтраку, это я видел не раз собственными глазами.

– Но господа добры и приветливы к нам.

– О боже! Знаю это, они дают нам то, что дурно для прислуги, а слишком хорошо для выкормки свиней. Они даже дали тебе пять шиллингов, чтобы купить обувь Джиму. А к Рождеству дарят нам бутылку вина, этого прекрасного вина, которое превращает всю нашу кровь в огонь и делает нас добрыми, пока мы его пьем! Но что же это доказывает?… Он может пить это вино каждый день, может и купаться в нем, если захочет, и кормить свою собаку серебром… Видишь баронета в бархатном камзоле, садящегося на пони? Это чистокровный пони, который стоит больше денег, чем ты когда-либо клала в банк, если даже мы тратились только на самое необходимое!.. А теперь полюбуйся на моего сына, в голубой холстинковой блузе и башмаках, подбитых гвоздями; между тем я очень хорошо знаю, кто из этих двоих более искусен в различного рода упражнениях.

– Да, наш Джимми умненький мальчик,  – сказала мать, с любовью глядя на сына.  – Но ему надо быть добрым и послушным и не мучить поросят и кур, потому что это очень гадко.

– Черт тебя побери! – воскликнул браконьер.  – Я вовсе не желаю сделать из него бабу! Пусть мучает поросят сколько ему угодно. Я делал то же самое, когда был в его летах!

Жильберт Арнольд, который проводил целые дни за трубкой, заложив руки в свою бархатную жилетку, далеко не походил на человека, следовать примеру которого было бы полезно. Может быть, эта самая мысль мелькнула в голове его жены, когда она, вздыхая, принялась снова за дело. Он любил видеть ее работавшей до изнеможения и часто упрекал ее в лени, между тем как стоял сам за дверью, следя за всем, что происходит в сторожке. Но случалось и так, что он горько смеялся над ее прилежанием и, указывая трубкой, которая, мимоходом сказать, была почти постоянно в его руках, на замок, спрашивал, не думает ли она заработать себе на постройку такого же дома?

Предрасположение Жильберта Арнольда к ненависти, зависти и злобе было сильнее, чем у других людей, равных ему по состоянию. Он презирал индийского офицера, но он презирал также и сэра Режинальда, хотя последний и подарил его жене готическую сторожку, давая ей очень хорошую еженедельную плату, да, кроме того, простил Жильберту множество проступков, содеянных им в Лисльвуде. Он ненавидел белокурого мальчика, который проезжал мимо него на своем чистокровном пони, завидовал его прекрасному замку, убранство которого стоило так дорого; ему хотелось бы сорвать баронета с седла и втоптать его в грязь. Он стоял в лунные ночи на крыльце, смотря на замок, желая, чтобы это величественное здание было вдруг объято пламенем и превратилось бы в безобразную груду дымящихся обломков.

– Горят же другие дома, а этот никогда не сгорит! – бормотал он со злостью.

Одно время свирепствовала в Лисльвуде оспа – и Жильберт находился в необыкновенно розовом настроении духа. Но страшная гостья ушла, не постучавшись своей страшной рукой в ворота Лисльвуд-Парка.

– У других умирает их единственный ребенок, а этот все живет! – рассуждал Жильберт.

Но хотя баронет и избежал благодаря неутомимым заботам нянек и докторов различных опасностей, угрожающих детям, он был тем не менее не особенно крепок. Он был слишком мал ростом, чрезвычайно вял и учился с трудом. Телесные упражнения не нравились ему, к книгам и картинкам он тоже не чувствовал никакого влечения. Он сидел по целым дням в своей комнате, не делая ничего, и его заставляли только насильно сесть на пони. Он был не больше семилетнего сына Жильберта и гораздо слабее его. Он не был ни привязчив, ни нежен и довольно равнодушно относился к своей матери, которая его боготворила. Казалось, что он симпатизировал преимущественно сыну Жильберта. Он останавливал своего пони перед калиткой, когда Джеймс Арнольд играл в саду, и задавал ему сотни детских вопросов, между тем как Жильберт, скрывшись в тени за дверью, смотрел на детей своими кошачьими глазами.

Замечательно, что Жильберт всегда избегал дневного света. Даже в своих четырех стенах он как будто бы прятался от врага. Быть может, это было в нем результатом прошедшего, когда он в течение долгих часов скрывался в кустах или лежал во рву. Он шел по своему дому тихо и осторожно, будто ожидая, что вот-вот выскочит из-за угла какой-нибудь лесничий или констебль. Он не занимался ни своим домом, ни своей наружностью: он носил несколько лет подряд одну и ту же бархатную жилетку, на которой болталась стеклянная пуговица, пестрый шерстяной галстук, повязанный под воротником открытой сорочки, старые широкие панталоны, подаренные ему покойным баронетом, и худые, стоптанные сапоги. Капитан Вальдзингам заметил его, наконец, во время своих утренних прогулок стоящим постоянно в дверях сторожки и стал кланяться ему, на что Жильберт отвечал только каким-то ворчанием, которое должно было отнять у капитана охоту к разговору.

Однако Вальдзингам заинтересовался мало-помалу этим человеком: его угрюмый вид и нелюдимость возбудили в нем желание узнать его прошлое, так что он начал наводить о нем справки.

– Раскаявшийся браконьер,  – повторил он задумчиво, когда один из лакеев сообщил ему биографию Жильберта Арнольда,  – старая осторожная дичь, ленивец, ханжа, живущий трудами жены, которая слишком добра к нему… Да, я с первого взгляда считал его таким!

С этих пор грубый сторож сделался предметом особенного внимания капитана. Он стал заговаривать с ним, хотя едва мог добиться от него слова и видно было, что Жильберт крайне недоволен его настойчивостью. Капитан расспрашивал его о его прежнем образе жизни, о том, не был ли он счастливее, когда занимался ремеслом браконьера и сидел в тюрьме. Но Жильберт был слишком лицемерен, чтобы отвечать на эти вопросы откровенно, поэтому он уверял, что искренне раскаивается в своем прошлом заблуждении. При этом он приводил множество цитат из религиозно-нравственных брошюрок, которые давал ему читать ректор.

Все это не охладило живого интереса, который почувствовал капитан к экс-браконьеру: он редко подходил к решетке парка, чтобы не поговорить с Жильбертом. Казалось, что глаза сторожа, сверкавшие в темноте из-за косяка двери, имели какое-то особенное, магнетическое влияние на капитана,  – вроде того, которое производит взгляд кошки на маленькую птичку.

– Это один из тех людей, при встрече с которыми ночью в глухом месте хорошо иметь с собою здоровую палку и хороший пластырь,  – пробормотал капитан однажды, после новой беседы с Жильбертом Арнольдом.  – Он делал много предосудительного в молодости и теперь ненавидит себя так же, как ненавидит других за то, что они не похожи на него. Это низкий, лицемерный, подлый трус. Я убежден в этом, а между тем мне приятно видеть его и говорить с ним.

Загрузка...