О ВЛАДИМИРЕ БАХМЕТЬЕВЕ И ЕГО ПРОЗЕ

Книги, написанные в давние времена, почти всегда требуют позднейших переосмыслений и растолкований. Нередко это чувствуют и сами писатели: тогда они начинают переписывать созданное в молодые годы. Это делал и В. Бахметьев, хотя не всегда, пожалуй, переделки шли на пользу его сочинениям. В дальнейшем разговоре о В. Бахметьеве я буду поэтому брать текст, который вызвал наибольший интерес читателей, так сказать, в первозданном виде (например, его роман «Преступление Мартына» был на какое-то время сенсацией — литературной и читательской). Хотелось бы, естественно, опереться на первоначальный вариант текста, а не на тот, который писатель переделывал десятилетия спустя в согласии со своим изменившимся мировоззрением. 

Оборачиваясь на минувшие десятилетия, и историк литературы, иным, чем современник, взглядом видит прошлую жизнь, как бы заново открывая ее. 

Так мы по-новому знакомимся с писателем В. Бахметьевым (1885–1963), которому — будем говорить прямо — не очень-то повезло с литературной славой: шумные толки, читательские диспуты, урожай рецензий, несколько сломанных копий в критике — и все это лишь однажды — вокруг романа «Преступление Мартына» — в 1928 году. 

А перед этим и затем — долгие годы литературной работы в затишье. Всего несколько книг, написанных в стороне от «моды» и молвы, от «столбовой дороги». 

Так стоит ли возвращаться к этому полузабытому писателю сегодня, спустя четверть века после его смерти, более чем через полвека после «пика» его литературной продуктивности? 

Думается, стоит. 

Конечно, не буду кривить душой: произведения В. Бахметьева сегодня вряд ли выдержат сопоставление с такой «возвращенной литературой», как проза М. Булгакова, А. Платонова, Е. Замятина (называю здесь имена ныне общеизвестные). Но он — честный литератор, шедший своим определенным путем и всерьез переживший один из поворотных моментов истории. Такие, как В. Бахметьев, позволяют нам объяснить нас тогдашних. И тем самым разобраться, понять, почему мы стали такими сегодня. 

В наше время, время пересмотра многих ценностей и репутаций, стоит вдуматься во все, что так или иначе определяло судьбы литературы, что — пусть и не надолго — выражало «минуты роковые» в нашем общественном и личном самосознании. Стоит всмотреться и в лица тех, кто был — пусть в краткий момент — носителем этого самосознания: понять их пути, иной раз прямые и ясные, иной раз довольно сложные, скрытые под слоями временных чувств и ложных мнений. Тем более интересно, когда нестареющая истина вдруг сверкнет сквозь все нагромождения преходящего, наносного. Мне кажется, что с В. Бахметьевым дело обстоит именно так, хотя внешне пути его — и жизненный, и писательский — кажутся прямыми и не заключающими в себе никакой сложности. 

Но так ли? Начать хотя бы с его автобиографии, написанной в середине 20-х годов. 

Родился Владимир Матвеевич Бахметьев в 1885 году в маленьком уездном городке Землянске Воронежской губернии. 

Вот как пишет он о своем детстве в автобиографии, и странные чувства вызывают у нас, сегодняшних, картины, им рисуемые. 

Например, тогда писатель смотрел с печалью на удел родительской семьи: «Отец мой — маленький покорный труженик, мать— море тоски над кучей неустроенных детей, а вот деды мои, оба — весьма важные персоны… 

От матери, зачитывавшейся Щедриным и Ренаном, от дядьев, братьев ее, пьяниц и безбожников, с детства «задичал» я, к богу не хаживал, начальству не поклонялся, рос сам по себе, в своем особом мире, населенном по началу сказками бабки, а затем всем тем, огромным и страшным, прекрасным и чудовищным, что дали мне в ранних годах книги». 

Эти строки вызывают некоторое недоумение: чем же он не доволен? Ему так повезло! Это надо же: мать — в глухой провинции — зачитывается Щедриным и Ренаном! Где найдешь сегодня многодетную мать («куча неустроенных детей»), которая зачитывалась бы Щедриным и Ренаном (а так ли они несовременны?!). Щедрин и Ренан — чтение серьезное, нелегкое, требует особого расположения души, взяться за них современной женщине, придя с работы и измотавшись в очередях и в дороге, ох, как нелегко! Некогда современной женщине и тосковать над «кучей неустроенных детей». И «кучи» самой нет… 

А «маленький покорный труженик отец»? Так ли много настоящих тружеников среди отцов? Честных, терпеливых, старательных, знающих свое дело… Нет, зря Владимир Бахметьев, может, и не хотя того, попрекнул отца своего, Матвея Бахметьева. «Маленький»? Хорошо, если каждый на своем месте, каким бы скромным оно ни было: дворник, водопроводчик, бухгалтер, шофер, продавец, тракторист, учитель, врач, инженер — будет работать так, как работал отец Бахметьева. А что «покорный» — так пусть это тоже не смущает: если в его семье жена читает великого бунтаря Щедрина и еретика Ренана, если дети «к богу не хаживали», «начальству не кланялись», то, очевидно, не таким уж «покорным» был и он сам. Наверняка не пресмыкался, не гнался за карьерой, не приспосабливался, совесть не была отдана в заклад видам начальства… «Покорный», то есть безотказно тянущий свою трудовую лямку? Так это же прекрасно! На таких людях только и держалась жизнь, и держится. До сих пор. 

Короче говоря, я хотел бы не просто сообщить биографическую информацию о Бахметьеве, но и подумать над нею, увидеть ее сквозь всю толщу нашего опыта. 

В. Бахметьев с детства жил среди людей честных, смелых, не боящихся говорить правду, не карьеристов, стяжателей и приспособленцев. «Люди мастерового звания, — пишет Бахметьев, — не щадя во мне ребенка, открыли мне глаза на грязь и пакость окружающей жизни, научили ненавидеть купцов, земских начальников, исправников, царя… И неудивительно, что местные и проезжие революционеры всех мастей привлекли потом мое внимание так же глубоко, как когда-то привлекали меня прогулки в загородном бору, населенном сказочными существами». 

«Тут наконец 1905 год, едва ли не самый чудесный в моей жизни. Было мне 19 лет, а вокруг весь мир бурлил, как в половодье…» 

Потом «пора беспросветной реакции, когда тюрьмы были полны, а на зорях у тюремных стен давили мужиков-«аграрников», когда обыски и аресты становились бытовым явлением и полицейская петля уже замыкалась вокруг меня, в одну из зимних непогожих ночей мне пришлось бежать из родных мест». Бежал он далеко, в Сибирь. Там, пишет Бахметьев, «я окончательно связал свою судьбу c делом рабочего класса» и его партии, партии большевиков. «А затем все шло, как у сотен и тысяч моих товарищей-единомышленников: работали и нас брали «в работу». 

До 1921 года В. М. Бахметьев, в сущности, был почти целиком поглощен далеко не писательским трудом: то он подпольщик-революционер, не раз преследовавшийся, вплоть до тюрем и ссылок; то одновременно партийный журналист и пропагандист, редактор большевистских изданий, подпольных и полуподпольных… То, наконец, уже после победы Октября, — общественный работник, организатор Советской власти в Томске, где он был комиссаром по народному просвещению: («разоружал» попечителя Западно-Сибирского учебного округа, «смыкал» высшую школу с рабочим классом»). Затем близкая этому работа на Урале, потом в Татарской республике, в Казани. Наконец, с 1921 года живет в Москве, находит близких себе людей в литературной группе «Кузница». 

…А ему уже под сорок лет. Литературная работа в эти годы велась от случая к случаю (например, в 1916 году В. Бахметьев, заключенный в одиночную камеру, написал рассказ «Кандальник»). Созданные впоследствии алтайские очерки, рассказы о событиях 1905 года рассматривались самим автором как своего рода разновидность общественно-политической работы: пропагандистские призывы к борьбе рабочих против царизма. «Многое довелось мне видеть и слышать, многое пережил и я сам; кажется, всего жизненного моего «материала» хватило бы на десяток томов… А у меня (это к середине 20-х годов — В. А.) всего три книжонки… Писал и пишу мало, и не потому что не хотел или не хочу, а только потому, что «некогда» было сидеть над рассказами, не до того было, да и теперь работа беллетриста — все еще случайная моя работа: в часы «передышек», в дни «отдыха»… 

Итак, писатель и революционер. Таким он предстает в автобиографии середины 20-х гг., так же характеризует себя В. Бахметьев в выступлении по радио в 1940 году, когда отмечалось 25-летие его работы в литературе: слишком большое место занимала в жизни писателя иная профессия — общественного, политического, редакционного работника… Лишь частицу времени, по признанию Бахметьева, он отдал работе за письменным столом. 

Вдумаемся в эти слова: а ведь тут, в сущности, исповедь о целой писательской, да и человеческой драме. Жизнь текущая, день насущный и «злоба его» противопоставляются «литературе» и возвышаются над нею. Настоящая же литература всегда ценила иное, что было сутью: внутренний мир свободного, одухотворенного человека, поднявшегося над закабалением повседневными заботами. Но само это противоречие Бахметьев умел делать плодотворным, заставлял его работать в конечном итоге на литературу. 

Перед нами своеобразный и характерный для того времени тип литератора-общественника. В этом положении есть свои преимущества. И разве не интересно проследить, как же «один» влияет на «другого», как «один» пытается разобраться, порою полемически, в том, что же такое дело и участь «другого»? Художник вдумывается и вчувствуется в психологию и этику революционера, сознательно, а иной раз и неосознанно выясняет, как она соотносится с психологией, нравственностью, всем народным образом жизни, с народными и общечеловеческими представлениями. 

Нужно сказать: В. Бахметьев-художник ощущал значение своего жизненного опыта. Немало поскитавшийся по русской земле, прошедший через многие народные слои, писатель всегда стремился жить среди «простых» людей, а не в обособленной секте «подпольщиков-профессионалов»; он неустанно впитывал впечатления, хотел знать и многое знал о жизни рабочих и крестьян, женщин, стариков, молодежи… 

Отсюда, очевидно, у Бахметьева едва ли не постоянный, иной раз, еле слышно, подспудно, но настойчиво звучащий мотив его прозы: переплетение в сознании и поведении людей главных и непреходящих потребностей человеческой жизни и — внешнего, вынужденного обстоятельствами, зависящего от временных увлечений и пристрастий. 

Обе эти силы сталкиваются внутри человека, иной раз остро и даже безжалостно-непримиримо. Такой подход позволяет увидеть довольно напряженную «драматургию» нравственных коллизий в прозе Бахметьева, начиная с его ранних рассказов, таких, как «Воскресенье», а особенно «Мать», «Ошибка», «Ее победа»… Этот конфликт между, так сказать, духовно-общечеловеческим «должным» и социально-конкретным «сущим» в полную силу развернулся в «Преступлении Мартына». 

В свое время, 61 год назад, об этом романе спорили больше, чем обо всех других сочинениях Бахметьева, вместе взятых. 

Одни говорили, писатель показывает, как формируется в человеке «большевистская фракция чувств». Другие хвалили романиста и его героев за «действенный самоанализ». Третьим в романе импонировала широкая картина жизни, человеческих судеб в буднях гражданской войны… Что стояло за этими спорами? 

Сегодня, думается, мы на многое можем посмотреть совсем иными глазами. Ну, а в самом деле, что это за «действенный самоанализ»? И почему нужно создавать какую-то особую «фракцию большевистских чувств»? Тем не менее тут писателем нащупываются непростые вопросы. Нередко серьезные проблемы жизни вообще выступают в своего рода «масках», которые нужно снять, чтобы увидеть подлинное лицо — людей и времени. Думаю, не ошибусь, говоря, что для нынешнего читателя этот роман имеет двойную ценность: и непосредственного художественного переживания, и документа эпохи. Как документ он, может, еще интереснее: сегодня так, как там и тогда, люди не думают и не чувствуют, точнее, этот образ мыслей, этот тип поведения уходит в прошлое, отслужив свое, сменяясь новыми душевными состояниями, иными ценностями. Роман, бывший тогда жгуче современным, как бы переходит в разряд «исторических», дающих «информацию» о том, что прошло. Но сегодняшние размышления над ним не могут ни привести нас к вопросам: а почему же те люди были такими, что происходило с их душами, умами, чувствами? 

Перед нами в «Преступлении Мартына» — целый характернейший «блок» — психологический, этический, эмоциональный, созданный тем временем и неповторимо с ним связанный. 

Сам писатель в начале романа, рассказывая о детстве Мартына Баймакова, запутывает его духовные «истоки», уводит нас, может, сознательно, по обманному пути: отец Мартына — рыбак, трудящийся человек, мать Мартына — помещичья дочь. Две «враждебные» классовые силы слились в крови Мартына, сошлись над его колыбелью, боролись за него в детстве. И антагонизмом этих сил объясняется якобы вся последующая судьба Мартына, в том числе и вспышка индивидуалистических чувств, ставшая его «преступлением». 

Это, конечно, выразительный пример психологической мистификации. 

В те годы идеологи вульгарного социологизма действительно искали «классовое» на уровне «крови», как сказали бы сегодня — в «генах». Но человеческая кровь сама по себе не имеет классовой окраски. «Голубая кровь», «белая кость» — это все метафоры. За ними стоит совсем другое, исторически понятное содержание. 

Не случайно эти метафоры, разделяющие людей по классовому признаку, принадлежали тем, кто бунтовал против сложившегося уклада, кто противопоставлял себя «старому» миру, кто называл себя с гордостью и вызовом «новым человеком». 

Таковы все основные герои первого плана в бахметьевском романе: Михаил Иванович Черноголовый, Мартын Баймаков, Зинаида Кудрявцева. 

По действию романа можно проследить, как психология и этика «нового человека» во всем и всегда контрастно окрашивает их поведение, противопоставляет всему «старому». Революция, — считали они, — скованными обоймами колес своих попирала… прошлое, рушила, равняла с придорожной пылью храмы вчерашних правд. И новые, навстречу ей, неслыханные слова срывались с уст много молчавших: неслыханные слова о человеке, о жизни, о вселенной. И каждое слово, как семя цветения, сорванное бурей, летело и жадно никло к земле и там, где земля принимала, зачиналась борьба на жизнь и смерть… 

Борьба за нового человека, за гармонию в нем сознания и чувства! 

Борьба на годы». 

В то время многим казалось, что революция требует обязательного разрушения «храмов вчерашних правд». «Храмы» эти взрывали часто лишь потому, что они были «вчерашними». 

А результат? Время показало, что далеко не все в этой борьбе оправдано, что разрушения были подчас ненужными и даже опасными. И самые сложные, неоднозначные процессы происходили тогда в человеке, в его душе, в его психике, этике, в поведении. В романе можно найти необычайно ценное литературное свидетельство о драматизме и противоречивости рождения и «функционирования» «нового человека». 

Мартыну поручили сопровождать эшелон беженцев — детей, стариков, женщин. Он воспринимает это поручение с неудовольствием: считает, что способен на большее, чем забота о безопасности беженцев… Стоит ли? «Революция истекает кровью, — думает он, — а эти… Эти женщины прячутся в наших вагонах… Кому они нужны?.. Товарищ ему отвечает: «Ты бредишь, Мартын!..» Мартын, действительно, болен, но слова его не бред, а привычный ход мысли: революция превыше всего. Как мы помним, нечто в этом роде, в романе «Поднятая целина» М. Шолохова говорил Макар Нагульнов, тоже противопоставляя «стариков, детишков и баб» интересам революции. Тут не личная черта, а особенность психологии целой социальной группы. 

Интересно в связи с этим проанализировать отношение В. Бахметьева к «новым людям». До конца ли с ними писатель? Всегда ли он разделяет их точку зрения? Мартын тяготится данным ему поручением, нервничает, предается героической «рефлексии», а беженцы заняты своими повседневными делами и заботами, которые не могут остановить, или отменить никакие обстоятельства: нужно накормить детей, присмотреть за стариками, облегчить страдания больных. Писатель относится к этому с пониманием и симпатией. В глазах же Мартына все это лишь «неистребимый бурьян забот и хлопот». 

Вот Михаил Иванович размышляет о своих соратниках: «Почему украшают его, героя, бумажными розами, в руки ему вкладывают бестрепетный меч и сердце его, человеческое, подменивают львиным?» Итак, Черноголовый не принимает бумажного украшательства. Но он полон особой гордости: «Оттого мы и богатыри, что — малые, что тянулись за нами проклятья прошлого, опутывали нас дурманом седые века, падали мы и — поднимались: за пятьсот лет жили одним днем и из всех смертных грехов не знали только одного — не оглядывались назад, как жена Лота». 

К словам Черноголового стоит присмотреться. 

Сила этих людей в том, что они умели противостоять всем стихиям времени, жизни, умели, падая, подниматься. И — особенно — не оглядываться назад. Тут их сила, но в этом же и их ограниченность. 

Это понимает и показывает Бахметьев. 

Его герои — Мартын, Черноголовый и их соратники — люди того склада мыслей, того образа жизни, который характерен крайним максимализмом, доходящим до фанатизма, гнущего свою линию, невзирая на все. Они — воплощение воли, подчиняющей не только их поведение, но и вообще жизнь вокруг них. О Мартыне, командире отряда, говорят его бойцы: «Парень такой: вроде как у огня стоишь — знай, с боку на бок поворачивайся!..» 

Этих далеко не рядовых, во многом необычных, взрывных людей революция выбрала изо всей народной массы, всей ее необозримой многоликости и разнообразия. Они составили преимущественно один тип, один напористый, железный характер. И в этом — объяснение, по крайней мере одно из объяснений всего, что было — тогда и потом — в нашей послеоктябрьской истории. Революция отобрала людей по преимуществу одного «плана». Она притягивала, как магнит, все железо, всю сталь народного характера, но не притягивала и даже отталкивала очень многие другие слагаемые могучей и богатой народной породы. Да, большевики — сильнейшие и прочнейшие из этой породы. Но как не может земля состоять из каких-то отдельных, пусть самых ценных элементов, так и народная жизнь требует многообразия. 

Подчеркивая силу и несгибаемую волю большевиков, писатель показывает, что им не чужды в чем-то утопические мечты: «Наша сила прежде всего в том, — говорит Черноголовый Зинаиде Кудрявцевой, — что мы знаем иной, прекрасный, еще не созданный, но возможный мир… И знаем точно, куда и как направить нашу волю, чтобы овладеть этим миром. Вот такого знания у теперешней молодежи мало… И меня немножечко беспокоит, что наша смена подымается в слишком рационалистической обстановке…» 

Впрочем, напрасно он укоряет молодежь. Девятнадцатилетняя Зинаида тоже живет в этом мире мечты. Вспомним хотя бы ее постоянные стычки с отцом, которого она считает отсталым, укоряет в нерабочем поведении и мещанских настроениях, хочет, «наконец, ему старому открыть глаза на правду». А ведь это ситуация, когда, как говорится, яйца стали учить курицу. К тому же отец Зинаиды — рабочий, железнодорожник. У него, безусловно, свой взгляд на жизнь, основанный на народном здравом смысле, а недоучившаяся гимназистка претендует на роль наставника! 

Впрочем, со временем Зинаида Кудрявцева все же понимает, что настоящей-то жизнью живут такие, как ее отец, как те продотрядовцы, которые, столкнувшись с тяжелым положением крестьян, понимают, что дальше так продолжаться не может, нужно по-новому строить отношения с деревней («Мужичок… как завидит нас, так в ту минуту лошадь в упряжь: «Садись, да кати с глаз долой»). 

Зинаида открывает для себя, что именно эти люди живут и дело делают, а она пока еще «играет роль секретаря губкома, особенно, когда ее замечают окружающие. Ей нравится, например, сидеть на больших собраниях рядом со старыми большевиками. Нравится мчаться на автомобиле рядом с кем-нибудь из губкомовцев, мчаться с холодным и жестким (непременно жестким) лицом. Нравится слышать свое, шепотом произнесенное имя. Нравится возвысить голос до окрика…» Что ж, признание это — себе самой в своих отнюдь не безобидных слабостях — должно пойти на пользу юной большевичке. И она действительно меняется: становится мягче, человечнее. 


В романе происходит немало событий, дающих пищу уму и сердцу. И более всего интересны эпизоды споров, сшибок мнений, такие, например, как картина собрания партийного актива, на котором обсуждается поведение Мартына, на время в растерянности бросившего вагоны с беженцами, — его «преступление». 

Чем же этот эпизод интересен? А тем, что на наших глазах как бы происходят рождение и проверка разных этических истин. Разноголосы и разнолики люди в этом споре. Бушуют страсти, каждый откровенно говорит, что думает, не оглядываясь на отвергнутые «обычаи» или «правила». Нет у нас еще какой-то общепринятой «нормы», не установилась. Нет и кодекса, по которому можно судить вину Мартына Баймакова; судили, как говорилось в те годы, «руководствуясь революционным правосознанием». А оно нередко у каждого свое. Самое произвольное, иной раз вообще отвергающее какую бы то ни было «норму». 

Волюнтаристский, «левацкий» подход к жизни, в сущности, аморализм, прикрытый личиной «революционной» морали, особенно отчетливо ощущаешь, слушая оратора по фамилии Жданов, явного книжника-начетчика. 

Вот его точка зрения: 

«Дело тут, товарищи, не в правде! Я не собираюсь заниматься правдоискательством вообще, так как занятие это бессмысленное… Правды, как постоянной, всегда жизненной истины нет, нет и не было на белом свете… Необходимо определить правду и на наш день, правду рабочую, классовую, боевую». 

Какая же это его «боевая» правда? Что же в ней «рабочего»? 

У Жданова она предполагает подавление всего человеческого, ведет к жестокости и бездушию под видом защиты интересов пролетариата. Судите сами: «Наша революция, — излагает свои доводы Жданов, — строится на подавлении эгоистических страстей. Мы, передовые кадры пролетариата, сами отказываемся от всего, что связано с личной жизнью, с мелкими ее радостями, и требуем того же от других, от тысяч, от сотен тысяч окружающих нас. Мы воспитываем массы в духе жертвенности, в духе героизма, отказа от настоящего и даже, если надо, от самой жизни — во имя будущего… во имя коммунизма!» 

Обратим внимание на характерные подмены и подстановки, которые Жданов допускает в своей речи (делает он это, конечно, непреднамеренно, и это тем более убеждает). Если люди будут действовать по его, ждановским, установкам и принципам — в опасности окажется сама жизнь. Правды нет, и искать ее бессмысленно. Революция — это подавление всего, связанного с личной жизнью; такого же подавления революция требует от всех людей; героизм отождествляется с жертвенностью; вообще, революция — Молох, которому нужны бесчисленные человеческие жертвы… В том числе и Мартын. 

И ведь это, повторяю, не лицемерие, не притворство, а искренняя убежденность, то, что Жданов называет «классовым инстинктом». 

Но, к счастью, этот инквизиторский, иезуитский, а не «классовый» подход не находит в романе поддержки как раз со стороны рабочих. 

Жданову многие возражают, лучше всех возражает литейщик Остапенко. 

И рассуждает-то он попросту, но попадает в самую точку.

«Товарищ Жданов — без интересу к жизни, — говорил Остапенко. — Может, он через край зачитался. Но… вот… который человек без интересу — самый разнесчастный человек… Вроде больного… Товарищ Жданов хочет, чтобы сущая жизнь отказалась от самой себя… Вроде как, скажем, был я Тарасом Остапенко, а стал ничем… чтобы Остапенко думал только о всевышнем потомке…» 

Казалось бы, разговор этот ушел в дальнюю даль времен. Когда это было?! А для нас многое в нем звучит очень современно. Тот аскетический, жертвенный дух, который так агрессивно дает о себе знать в рассуждениях Жданова, был причиной бесчисленных ошибок, заблуждений и бедствий. Да, Жданов говорит книжно, гладко, ловко и — страшно. Другой — Тарас Остапенко, как говорится, от станка. Но с ним — правда. И правда общая, большая, если угодно, вечная общечеловеческая, и тем самым народная, рабочая, пролетарская. Она — в защиту жизни, а «правда» Жданова ведет к истреблению всего живого, к бесконечному «обострению классовой борьбы». 

Однако справедливости ради скажем, что аскетическая, изуверская «философия» партийного начетчика Жданова нередко имела по тем временам, да и впоследствии куда больший успех, чем простые и сильные доказательства от реальной народной жизни («Рабочий человек бьется за себя, а потомок радуется»). 

Что же стоит за всеми этими спорами, что мы сегодня можем «вычитать» из давней истории с «грехопадением» Мартына Баймакова? Человеческое «самоломание» не дается без тяжкого, мучительного терзания души. Мартын сам загоняет себя в безвыходные тупики. «Старый» человек им отвергнут, а «новый» — такой, каким его хотели бы видеть догматики типа Жданова, — не принят самой жизнью. 

А там дальше встает еще одна серьезная проблема, реальность, не всегда учитываемая в спорах о человеке. Живой, обыкновенный человек на самом деле вовсе не железный. Он очень часто оказывается незащищенным перед напором обстоятельств, особенно если у него выбиты устои традиционной морали. Самоубийство, на которое чуть не решился Мартын, во многом объясняется иллюзорностью его «принципов», внушением себе самому однобоких истин, крушение которых он воспринимает как собственное крушение. Таким людям сведение счетов с жизнью — своей или чужой — всегда кажется слишком простым и легким делом. 

Человек же, идущий от жизни, понимающий ее самоценность, догадавшийся, что жизнь не средство, а цель, — подобный человек не относится так легкомысленно и высокомерно и к жизни, и к смерти. Мартыну Баймакову не удалось до конца излечиться от душевной травмы. Позднее, в боях, на фронте он все время лезет на рожон, отмаливая свой «грех». И правильно говорит ему простой солдат, крестьянин Никита Голомедов: «Ты, Баймаков, смерти не ищи… Она, братец, сама тебя сыщет… Понял?» 

Объективно, может, сам того до конца не осознавая, В. Бахметьев своим давним романом выступает против якобы классовой и пролетарской, а на самом деле — сектантской морали, крайне далекой от интересов трудящихся, самого народа. В романе В. Бахметьева именно сами-то пролетарии, настоящие рабочие люди как раз не принимают догматического аскетизма книжников и начетчиков от революции, которые свои утопии выдают за мировоззрение рабочего класса, навязывают людям труда свои фантазии, превращают их в директивы, требующие неукоснительного исполнения… 

Напомню еще раз, что роман писался в трудное время — в 1926–1927 годах, читался и обсуждался в трагические годы «великого перелома». К нему стягивались многие отнюдь не книжные страсти, и в жизни вокруг было куда больше обжигающих вопросов, чем на страницах романа. И в тех боях догматики, люди «директивной» этики, комадно-административного стиля нередко побеждали, хотя жизнь им и сопротивлялась. 

Воспринимаемый с этой точки зрения роман В. Бахметьева, на мой взгляд, включается и в наши современные споры. Эпоха перестройки, которую мы переживаем, время нового политического мышления заставляет иначе оценить многое в нашем прежнем опыте — и политическом, и социальном, и этическом. Идея приоритета общечеловеческих ценностей, сегодня ставшая одним из самых главных ориентиров, столь назревшая и, скажем прямо, спасительная в самом буквальном смысле, — эта идея в те годы прокладывала себе путь с огромным трудом, а зачастую и просто-напросто отвергалась как «контрреволюционная» и «антипролетарская». 

…И наконец, есть в «рефлексии» Мартына, в его «самоедстве» и самобичеваниях еще одна непростая проблема: должен или нет человек целиком принадлежать кому-то или чему-то? Вот в разговоре с Зинаидой Кудрявцевой Мартын говорит «о своем внутреннем, единственно для него близком, понятном, заслуживающем внимания». Принадлежа кому-то или чему-то, нужно от себя «внутреннего» отказаться, собою пренебречь. А ведь человек неисчерпаем, он куда сложнее и богаче какой-либо одной функции, и нет ни у кого права распоряжаться человеком и всеми его потенциями всевластно, монопольно и до конца. Это одна из аксиом гуманизма, которая, впрочем, именно в те годы была предана забвению. Тогда победило в общественной практике другое представление — своего рода «функциональное» и «ролевое»; главное не люди, а «кадры»: «кадры решают все», «незаменимых у нас нет», «когда страна прикажет быть героем — у нас героем становится любой» и т. п. 

Этот подход очень дорого обошелся нашему обществу, нашей духовной культуре, социальному развитию. Пренебрежение человеческой самоценностью, как показал опыт истории, должно быть преодолено, ибо за ним встает грозная опасность физического и духовного подавления человека, его превращения в стандартный «винтик»; а «винтику» самобытность, неповторимость, индивидуальность просто-напросто не позволяются. За деградацией человека следует общественный застой. 

Роман В. Бахметьева показывает, как на самом деле трудно было в переломное время не растерять в себе человеческое, как необходимо было к «старому» добавить «новое», увидеть и воплотить ту гармонию, которая позволила бы успешно и в полную силу человеческих возможностей действовать в любых критических обстоятельствах. 

Нужно было понять сложное единство человека, собрать человека, а не дробить его на «старого» и «нового», превозносимого «классового» и отвергаемого «абстрактного» и «общечеловеческого». 

Так что, скажу в заключение, роман «Преступление Мартына», кое в чем несовершенный, в литературном отношении отнюдь не самое яркое явление нашей прозы 20-х годов, все же сегодня вполне обоснованно может претендовать на наше внимание. Мысль о самоценности жизни, глубокий интерес к человеческой личности, отстаивание ее прав и утверждение ее незаменимости — вот что привлекает нас сегодня в этом честном и выношенном произведении. 

…Почти все рассказы, включенные в сборник, написаны на значительно более «локальном» материале, иные из них просто эскизны, но все они привлекают каким-то остро ощутимым духом подлинности, свежести. Это сколки с тех или иных обстоятельств жизни, выхваченные из потока повседневности человеческие судьбы, «случаи», острые драмы жизни… 

В книгу прозы В. Бахметьева вошла своего рода маленькая трилогия о женских судьбах, трех похожих женских характерах в обстоятельствах — до, во время и после революции: «Мать» (1916), «Ошибка» (1920) и «Ее победа» (1930). 

В содержании каждого из рассказов есть и временное, преходящее и сохранившее свою живую человеческую суть. 

Возьмем «Мать»: перед нами муки и скитания молодой матери, пришедшей из деревни в город, оставшейся без мужа, без жилья, без средств к существованию, мечущейся в поисках работы, куска хлеба… Есть в рассказе документально-исторический фон, связанный с социальными условиями тех лет, забастовками, женским неравенством, жизнью в прислугах… Но есть и то, что не отошло и сегодня, — тоска одиночества, неприкаянность, поиски опоры в трудный момент, умение собраться с силами и сделать выбор. Надежда на помощь людей, на человеческое милосердие, на простую и вечную человеческую доброту… 

Рассказ «Ошибка» еще до знаменитого «Сорок первого» Б. Лавренева разрабатывает коллизию встречи мужчины и женщины, которых обстоятельства жизни и времени («красные» — «белые» в сражениях гражданской войны) сделали непримиримыми врагами, заставили стрелять друг в друга… 

Мне кажется, наиболее интересен в этой «трилогии» рассказ «Ее победа». 

Героиня рассказа Анфиса — выразительный тип пролетарской женщины 20-х годов. Сторонница женского равноправия и даже превосходства, авангардистка и воительница, стремящаяся к полной свободе от традиционной женской «роли». В те времена это было новым, стало шагом к свободе у миллионов тех, кого условия жизни лишили полноты самовыражения. Тут мы встречаемся с достоверным художественным свидетельством. «Толкала Анфису вперед неуемная жажда преодолевать, достигать, познавать. Мастерская для нее — поле сражения: к работе мчалась во весь дух, будто кого-то нагоняла, кому-то, неведомому, мстила за старые обиды». 

Стоит за этим сильный и самобытный, полный неизрасходованных сил народный характер — «отличительная девка», как говорят о ней на фабрике. 

Но есть в рассказе и другая, глубже скрытая проблема: а вынесет ли женщина перегрузки своих новых социальных «ролей», напор жизни с ее непривычными требованиями? Не станет ли ее «победа» одновременно и ее поражением? Поражением в ней женщины: утратой доброты, мягкости, заботливости, стремления исполнить главное предназначение женщины — быть продолжательницей жизни? Поначалу Анфиса торжествует над «отсталым» мужем, который предпочитает семейную жизнь производственным и общественным успехам жены. Семья едва не распадается, а соединяет ее то, может, единственное, что делает отношения женщины и мужчины браком, а их союз — семьей. У них рождается ребенок. А когда возникла семья, то решились и все остальные вопросы… 

Произведения В. Бахметьева показывают, что художник он тонкий, владеющий многими секретами литературы, умеющий за внешним покровом события, за той или иной социальной «информацией» выделить глубокие слои жизни и «уровни» характера. Это «двойное зрение» писателя сохраняет для нас актуальность созданного им много лет назад и, казалось бы, всеми корнями связанного с тем, ушедшим временем. 

Вот почему проза В. Бахметьева имеет полное право на внимательное, заинтересованное отношение нашего современника, человека другой эпохи. 


В. Акимов


Загрузка...