Еще не было и шести, когда послали в Буррон за доктором; около восьми крестьяне стали сходиться, чтобы посмотреть предполагавшееся представление. Собравшимся сообщили о случившемся, они стали расходиться по домам, весьма недовольные тем, что какой-то паяц позволил себе вольность заболеть как настоящие порядочные люди. В десять часов госпожа Тентальон встревожилась не на шутку и, не дождавшись доктора из Буррона, отправила слугу за доктором Депрэ, проживавшим поблизости.
В то время, когда явился посыльный, доктор сидел над своими рукописями в одном конце небольшой столовой, а его жена мирно дремала в кресле перед камином в другом ее конце.
— О, черт возьми! — воскликнул господин Депрэ. — Вам нужно было послать за мной раньше. В таких случаях нельзя медлить! — И он последовал за посыльным в том, в чем был, то есть в туфлях и домашнем платье.
Гостиница находилась всего в каких-нибудь тридцати шагах от его дома. Но посланец не остановился у парадного ее входа, а, войдя в одну дверь, вышел в другую на задний двор, затем прошел вперед, указывая доктору дорогу, вверх по узкой деревянной лесенке подле конюшен, на чердак, служивший иногда сеновалом, — там лежал больной паяц.
Если бы доктор Депрэ прожил тысячу лет, то и тогда он не забыл бы того момента, когда впервые вошел в это помещение. Представившаяся его глазам картина была настолько живописна и необычайна, что запечатлелась в его памяти, и момент этот, определенно, стал событием в его жизни. Обыкновенно мы вспоминаем свою жизнь — не знаю почему — с первой нашей неудачи в обществе, так сказать, с первого нашего ощущения чувства унижения. Не заглядывая далеко назад, что могли бы воспринять как излишнее любопытство, — хотя в жизни каждого человека бывает немало таких потрясающих и знаменательных случаев, которые могут считаться столь же важными вехами жизни, как и факт самого рождения, — мы только скажем, что доктор Депрэ, которому было уже за сорок лет и который совершил не одну ошибку в своей жизни и даже был женат, отворив дверь этой каморки на чердаке над конюшнями госпожи Тентальон, вступил в новый период своей жизни.
Каморка эта была довольно большая, но почти совершенно пустая, освещенная всего только одной свечкой, стоявшей на полу. Больной паяц лежал на спине на жалкой узкой койке; это был мужчина большого роста, с длинным тонким, покрасневшим от пьянства носом, придававшим его физиономии некоторое сходство с Дон-Кихотом. Госпожа Тентальон, наклонившись над ним, прикладывала ему к ногам бутылки с горячей водой и горчичники, а на стуле возле постели больного сидел мальчуган лет одиннадцати или двенадцати, болтая тихонько ногами в воздухе.
В комнате, кроме этих троих, никого больше не было, если не считать теней. Но тени собрались в свою собственную тесную компанию; благодаря довольно большим размерам помещения тени удлинялись и увеличивались до невероятных, почти гигантских размеров, а благодаря тому, что свеча стояла на полу и свет уходил вверх, получались уродливые ракурсы. Резкий профиль паяца вырисовывался на стене в карикатурно увеличенном виде, и забавно было наблюдать, как нос его тени то укорачивается, то удлиняется, в зависимости от того, как колебалось от ветра пламя свечи. Что же касается госпожи Тентальон, то ее тень представляла собой просто громадное бесформенное пятно с округлостями плеч, над которыми время от времени появлялось полушарие гигантской головы. Ножки стула, на котором сидел мальчуган, вытянулись, точно ходули, и мальчик казался просто туманным облачком в самом дальнем углу под крышей.
Этот ребенок сразу привлек внимание доктора и с первой же минуты захватил его воображение. У него был крупный, хорошо развитой череп, а лоб и руки как у музыкантов, и при этом такие глаза, которые преследуют вас еще долго после того, как вы их увидели, — глаза, которые долго не забываются. И не потому, что они были как-то особенно красивы, не потому, что они были большие, пристально смотрящие в упор, чудного золотисто-карего цвета, нет, но у них был такой взгляд, который словно пронизывает вас, и доктор испытывал под ним какую-то неловкость, чувствовал себя словно не в своей тарелке. Он был уверен, что когда-то однажды уже видел именно такой взгляд, но никак не мог вспомнить, где и когда это было. Как будто у этого мальчика, который был ему совершенно чужой, которого он видел впервые в жизни, — как будто у него были глаза его давнишнего друга или старого недруга. И этот ребенок не давал ему покоя; он казался глубоко равнодушным ко всему, что происходило здесь вокруг него, или же поглощенным какими-то более серьезными размышлениями. Спокойно сложив руки на коленях, он слегка постукивал медленно покачивающимися ногами о перекладину стула, на котором сидел. Но при этом глаза его неотступно следили за доктором, следуя за ним по комнате, провожая каждое его движение пытливым настойчивым взглядом. Депрэ не мог решить, он ли гипнотизировал мальчугана или же мальчуган гипнотизировал его. Он склонялся над больным, щупал его Пулс, расспрашивал о симптомах, о ходе болезни, шутил, слегка горячился, даже выругался раза два, но, что бы он ни делал, когда бы он ни обернулся, всякий раз он встречал вопрошающий взгляд печальных карих глаз мальчика.
Наконец доктор как-то разом напал на разгадку мучившего его вопроса: он вдруг вспомнил, отчего ему были так странно знакомы глаза этого необычного ребенка. Хоть мальчуган был прям как струна и во всей его фигуре не было ни малейшего признака какой-либо уродливости, но глаза у него были такие, какие обыкновенно бывают у горбатых. Это был вполне нормально сложенный мальчик, но когда он смотрел на вас, то вам казалось, что на вас смотрит горбун. Господин Депрэ облегченно вздохнул. Он испытал необычайное удовлетворение при мысли, что нашел подтверждение своей теории (а к теориям он, положительно, имел пристрастие) и теперь мог объяснить себе причину, почему этот мальчуган так его заинтриговал.
Однако, несмотря на это, он с необычайной поспешностью постарался поскорее отделаться от больного и, все еще стоя одним коленом на полу у постели паяца, обернулся вполоборота и стал смотреть, не стесняясь, на мальчика.
Это нимало не сконфузило мальчугана, который в свою очередь совершенно спокойно взирал на доктора.
— Это твой отец? — опросил Депрэ, наконец.
— Ах, нет! — отозвался мальчик. — Это мой хозяин.
— Любишь ли ты его? — продолжал Депрэ.
— Нет, сударь, — ответил ребенок.
Госпожа Тентальон и доктор при этих словах переглянулись, затем последний продолжал, обращаясь опять же к мальчику:
— И тебе его не жаль?
— Нет, — последовал ответ.
— Это дурно, мой милый, — сказал доктор несколько суровым и наставительным тоном, — дурно, потому что всякий человек должен жалеть умирающего или же скрывать свои чувства, а твой хозяин теперь умирает. Если я иной раз всего несколько минут наблюдал, как какая-нибудь маленькая птичка клевала вишни в моем саду, я уже жалел ее, ведь она вспорхнет, и улетит за ограду моего сада, и полетит в лес, и скроется там; жалел, потому что больше ее не увижу. А здесь от нас уходит человек, существо сильное, осмысленное, проницательное, так богато одаренное всякими чувствами и способностями! Когда я только подумаю, что через несколько часов его уста умолкнут навсегда, что дыхание его прекратится и замрет и что даже тень его с этой стены безвозвратно исчезнет, я, никогда не видавший его до этого часа, и вот эта женщина, знавшая его только как своего постояльца, мы оба печалимся и жалеем его…
Мальчик некоторое время молчал и как будто размышлял про себя.
— Вы его не знали, — сказал он, наконец, — он был нехороший человек.
— Экий маленький безбожник! — промолвила хозяйка. — Впрочем, все они такие, — добавила она, — все эти паяцы, акробаты, канатные плясуны и всякие такие артисты. Нет у них души!.. Бесчувственные какие-то!
А доктор, сдвинув брови, продолжал внимательно вглядываться в этого маленького безжалостного человечка.
— А как тебя зовут? — продолжил он свои расспросы.
— Жан-Мари, — сказал мальчуган.
Депрэ подскочил к ребенку со свойственной ему порывистой живостью и возбужденностью и принялся ощупывать его череп со всех сторон, как это сделал бы френолог или этнолог.
— Кельт! Кельт! Несомненный кельт! — пробормотал он.
— Кельт! — повторила за ним госпожа Тентальон, вероятно, принявшая это слово за синоним «гидроцефала», и, полагая, что речь идет о водянке мозга, добавила: — Бедный ребенок! А что, это опасно?
— Это зависит от обстоятельств. Как когда! — почти угрюмо ответил доктор и затем снова обратился к мальчику: — А как ты жил до сих пор? Что ты делал, чтобы прокормиться, Жан-Мари?
— Я кувыркался, — просто ответил он.
— Кувыркался? — повторил за ним Депрэ. — Вероятно, это здорово. Я предполагаю, госпожа Тентальон, что кувыркаться — это весьма полезный для здоровья образ жизни. И что же, ты никогда ничего другого в своей жизни не делал и лишь кувыркался?
— Прежде чем я научился этому, я воровал, — заявил Жан-Мари совершенно серьезно, даже с некоторой важностью.
— Даю слово, что для своих лет ты удивительный человечек! — воскликнул Депрэ и затем обратился к хозяйке гостиницы: — Сударыня, когда приедет мой коллега из Буррона, потрудитесь передать ему мое мнение относительно больного. Я считаю его положение безнадежным, но в любом случае предоставляю все полностью на усмотрение коллеги. Конечно, если появятся какие-нибудь угрожающие симптомы до прибытия врача, ради бога, не стесняйтесь разбудить меня, я сейчас же явлюсь. Хотя я, слава богу, теперь уже не доктор, то есть не практикующий врач, но я был им когда-то… Спокойной ночи, госпожа Тентальон, спокойной ночи! Спи спокойно, Жан-Мари.
Доктор Депрэ всегда вставал рано. Раньше, чем покажется первый во всем местечке дымок из трубы, раньше, чем прогремит на мосту первая телега, возвещая о начале трудового дня на полях, уже можно было наблюдать, как он бродит по саду около своего дома. То срывает гроздь винограда, то, остановившись под деревом, с аппетитом уплетает огромную сочную грушу, только что сорванную с ветки, а то сидит себе на скамеечке и рисует на песке дорожки самые причудливые фантастические линии и разводы концом тросточки. Или спустится к реке и примется наблюдать, как она безостановочно бежит мимо того места, где складывают в штабеля доски с лесопильного завода. Здесь доктор обыкновенно привязывал свою лодку.
— Нет лучшего времени, — говаривал он, — чем раннее утро, для создания теории и всякого иного умственного занятия. Я, — хвастал господин Депрэ, — встаю раньше всех в деревне и вследствие этого знаю больше других, но меньше других злоупотребляю тем, что знаю.
Благодаря этой своей привычке подниматься рано доктор стал настоящим знатоком восходов и любил, чтобы его день начинался этим красивым театральным эффектом. Он создал свою теорию о росах, по которой мог предсказывать погоду. В сущности, почти все служило ему для этой цели: и колокольный звон, доносящийся из церквей всех соседних деревень, и благоухание леса, и прилет и отлет птиц, и само поведение этих пернатых и даже рыб, и вид растений у него в саду, и состояние облаков у него над головой, и цвет восхода и заката, и, наконец, не в меньшей мере тому же служил целый арсенал метеорологических инструментов, хранившихся в ларе под навесом на лужайке в саду.
С тех самых пор, как господин Депрэ поселился и обосновался в Гретце, он все более и более превращался в местного метеоролога и бескорыстного и безвозмездного поборника местного климата, который восхвалял и превозносил при всяком удобном случае. Вначале он считал, что нет места более здорового во всей округе, но к концу второго года своего пребывания в этом местечке он уже стал утверждать, что не существует более здорового места во всем департаменте, то есть во всей провинции, а за некоторое время до того, как доктору пришлось встретиться с маленьким Жаном-Мари, он уже готов был бросить вызов не только всей Франции, но и большей части Европы в том, что нигде не найдется местечка по своим климатическим условиям лучшего, чем любимая его деревенька Гретц.
— «Доктор…» — говаривал он. — Скверное слово! Его не следовало бы произносить при дамах: оно вызывает ассоциации с болезнями. Но я замечал, и это настоящий бич нашей цивилизации, что мы недостаточно ненавидим болезни, не питаем к ним надлежащего отвращения. Что касается меня, то я умыл руки и отказался от почетного звания и обязанностей врача. Я уже, слава богу, больше не доктор, я просто ревностный поклонник и почитатель единой истинной богини — Гигиеи. И верьте мне, это она владеет венериным поясом! И здесь, в этой маленькой деревушке, она воздвигла свой храм, здесь она пребывает неизменно и щедрой рукой расточает людям свои дары. Здесь я каждое утро, рано на заре, гуляю в ее обществе, и она указывает мне на крестьян, которых сделала такими крепкими и здоровыми, на поля, которые она сделала такими плодородными, на деревья, которым дала такую пышность и красоту, на рыбок, таких веселых, проворных и опрятных, резвящихся в реке. Ревматизм! — восклицал он, когда какой-нибудь невежа позволял себе прервать его дифирамбы неуместным замечанием по поводу некоторых погрешностей в его словах. — О да, не спорю, у нас встречаются люди, жалующиеся на ревматизм, но ведь это же совершенно неизбежно, как вы сами понимаете, когда живешь над самой рекой. Ну а кроме того, место здесь низменное, луга болотистые, в этом нет никакого сомнения, но вы взгляните, милый мой, на Буррон! Буррон лежит высоко, Буррон окружен лесами и, следовательно, получает со всех сторон приток кислорода, скажете вы! Ну а сравните его с Гретцем! Буррон против нашего местечка — что мясные ряды против благоуханного сада, вот что я вам доложу! Да, сударь мой!
Наутро после того дня, когда его призывали к постели умирающего паяца, доктор Депрэ отправился к своей пристани в конце сада и долго смотрел на стремительную воду реки. Эту традицию он называл своей утренней молитвой. Но возносились ли его мысли в это время к возлюбленной им богине Гигиее или совсем к другому божеству, оставалось невыясненным. Сам же он на этот счет выражался довольно загадочно.
Иногда доктор, например, говорил, что река является прообразом телесного здравия, а в другой раз он воодушевленно распространялся о том, что река — это величайший учитель и наставник, непрестанно проповедующий людям высокую мораль, непрестанно приучающий их к мирному усердному труду, душевному спокойствию и безропотной целеустремленности, умиротворяющий метущийся ум и дух человеческий. Пройдя около мили вдоль реки и насладившись светлой, прозрачной водой, весело убегающей вперед, полюбовавшись игрой пары-тройки рыбешек, сверкнувших на мгновение своей серебристой чешуей над поверхностью воды, и вдосталь наглядевшись на длинные, точно кружевные тени от деревьев, растущих на противоположном берегу, — тени, протянувшиеся далеко вперед, чуть ли не до самой середины реки, и насмотревшись на яркие солнечные блики в просветах этих теней, двигавшиеся и дрожавшие на воде, — доктор пошел, наконец, обратно через весь сад к дому, а пройдя через дом, вышел на улицу. Он чувствовал себя освеженным, бодрым и обновленным, будто помолодевшим.
Звук его шагов, разносившийся по мощеной улице деревни, обыкновенно начинал трудовой день в Гретце. Сейчас же все его население еще спало, вокруг было как-то по-особенному тихо. Освещенная первыми лучами солнца церковная колокольня казалась удивительно стройной и воздушной; несколько птиц, круживших вокруг нее, словно парили в голубом эфире, более чистом и прозрачном, чем обыкновенно. Медленно шествуя по улице, доктор с особым наслаждением вдыхал чистый воздух и чувствовал себя благодушно настроенным и довольным этим прекрасным ясным утром, которое будто улыбалось ему.
На одной из тумб, стоящих по обе стороны ворот гостиницы госпожи Тентальон, доктор заметил маленькую темную фигурку, сидевшую неподвижно, в созерцательной позе, и сразу узнал в этом одиноком человечке своего вчерашнего приятеля, Жана-Мари.
— А-а! — воскликнул господин Депрэ, подходя к мальчугану; остановившись против него, доктор уперся обеими руками в свои колени и с добродушным любопытством заглянул ему в лицо. — Вы только посмотрите, как мы рано встаем! Прекрасно! Как видно, мы страдаем всеми недостатками настоящего философа.
Мальчик соскочил с тумбы и чересчур серьезно и вежливо раскланялся.
— Ну, как наш больной себя чувствует сегодня? — спросил Депрэ.
Оказалось, что его пациент находится все в том же положении, что и вчера.
— Так, — проговорил доктор, — а теперь скажи мне, для чего ты так рано встаешь?
После довольно продолжительного молчания Жан-Мари ответил, что он сам этого как следует не знает и потому не может сказать, зачем встает рано.
— Так-так, — подтвердил доктор, — ты и сам не знаешь зачем, да и все мы едва ли что-нибудь знаем толком, прежде чем постараемся это выяснить, а чтобы узнать, почему и зачем мы что-нибудь делаем, надо себя спросить об этом. Ну-ка, попробуй задать себе вопрос, подумай и скажи мне, как тебе кажется… Может быть, тебе нравится рано вставать?
— Да, нравится! — не спеша произнес мальчик. — Да, мне нравится, — повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.
— Ну-ну, — ободрял его доктор, — а теперь расскажи, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, — вставил он. — Итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?
— Кругом так тихо, так спокойно, — ответил Жан-Мари, — у меня в это время нет никакого дела. И еще, когда так тихо и никого нет вокруг, чувствуешь, как будто ты хороший.
Депрэ усмехнулся и сел на соседнюю тумбу, по другую сторону ворот. Его начинал интересовать разговор с этим мальчуганом. Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить по совести.
— Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие от того, что чувствуешь себя хорошим, — заметил доктор, — и, признаюсь, меня это крайне удивляет. Ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не совместимы — быть хорошим и воровать.
— А разве воровать так уж дурно? — спросил мальчик.
— Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, — ответил наставительно и слегка насмешливо Депрэ.
— Нет, вы меня не совсем поняли, — заметил мальчуган, — я хотел спросить, неужели дурно воровать так, как воровал я, — пояснил он. — У меня не было выбора, я был вынужден делать это. Я полагаю, что не может быть дурно то, что человек хочет иметь кусок хлеба, ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней невозможно спорить! Да еще, кроме того, меня жестоко избивали, когда я возвращался домой с пустыми руками! — добавил Жан-Мари. — Я тогда уже знал, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому обучал один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. (При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу). Но я думал, что когда человеку нечего есть, когда у него нет даже куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый совершил бы кражу!
— И я так полагаю, — согласился Дюпрэ. — Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? — слегка насмешливо добавил он.
— Нет, к чему? — удивился Жан-Мари. — Я не видел в этом никакой надобности.
— Вот как! Ну, а твой священник, наверное, увидел бы в этом надобность! — все в том же тоне продолжал доктор.
— Вы думаете? Неужели?! — воскликнул мальчик и впервые смутился. — А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…
— Эге, — усмехнулся доктор над наивным ребенком, — так вот ты какой вольнодумец!
— Я думал, что Бог сам меня поймет, — продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, — а вы, я вижу, так не думаете… Но ведь и сами эти мысли мне Бог вложил в голову! Разве нет?
— Ах ты, малыш, малыш! — почти сокрушенно промолвил Депрэ. — Я уже говорил, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях и потому не могу равнодушно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
— Нет, сударь, — ответил, не задумываясь, Жан-Мари.
— Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что хотел сказать. Вот посмотри сперва сюда, — продолжал доктор, — видишь ты там, за колокольней, это небо, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно-голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаз? Не радует сердце? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, — продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, — предположим, что это небо вдруг бы сделалось ярко-янтарно-огненного цвета, подобно цвету раскаленных углей, а в самом зените небесного свода — огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?
— Я думаю, что нет, — проговорил Жан-Мари.
— И я также не мог бы его полюбить, — продолжал доктор несколько резко, — я ненавижу все странное, и странных людей в особенности, а ты — самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!
Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно-вопрошающим видом.
— А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? — спросил он.
Тогда доктор бросил на землю свою трость, кинулся к мальчугану, прижал его к груди и звонко расцеловал в обе щеки.
— Превосходно! Бесподобно, малыш! — воскликнул он. — Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, — продолжал он, как бы обращаясь к небесам, — ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, что род человеческий в состоянии производить подобных индивидов! Вот теперь, — добавил он, подымая с земли свою палку, — эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент душевного восторга, но это не беда! Можно будет поправить.
И, взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже неосознанной тревоги.
— Эй! — воскликнул он, обращаясь к своему маленькому собеседнику. — Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, — пробормотал он, слегка отвернувшись в сторону. — Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? — снова обратился к нему доктор.
— О нет, — отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, — я только не понимаю вас.
— Вы должны извинить меня, сударь, — продолжал доктор с некоторой напыщенностью, — я еще слишком молод.
«Черт бы его побрал!» — мысленно добавил он про себя и опять уселся на свое прежнее место и стал наблюдать за мальчиком с некоторой насмешкой.
«Мальчишка испортил мне это прекрасное спокойное утро, — думал он, — теперь я буду нервничать весь день, и пищеварение будет неправильное — лихорадочное. Следует непременно успокоиться».
И, сделав над собой усилие, Депрэ отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или просто хоть сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, и затем медленно выдыхал, как то рекомендуется предписаниями гигиены. Он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывая вместе с ними длинные плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, и животное благодушие, и полное осознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода. И, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, от избытка благодушного настроения он запел. Он знал всего только один мотив, «Мальбрук в поход собрался», да и тот знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.
Но на этот раз господин Депрэ был довольно грубо возвращен к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение на полуноте и обратился к своему случайному слушателю с вопросом:
— Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?
Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, доктор повторил довольно повелительно:
— Что ты думаешь о моем пении?
— Оно мне не нравится, — пробормотал Жан-Мари.
— Вот как! — воскликнул доктор. — Может быть, ты и сам певец?
— Я пою лучше, — спокойно ответил мальчик.
Депрэ смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, и по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его сердиться еще больше.
— Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, — произнес он, наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, — то могу тебя только похвалить.
— Я с ним вовсе не разговариваю, — отозвался Жан-Мари, — я его не люблю.
— Значит, меня ты любишь? — попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайная живость и воодушевление.
— Не знаю, — честно ответил мальчуган.
Доктор встал — не такого он ждал ответа, и хотя он даже себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.
— Я желаю вам доброго утра, — проговорил господин Депрэ, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, — я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим. Но в одном я безусловно уверен — это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, — добавил он, потрясая своей палкою перед носом мальчика. — Так и запишите себе на память: «Я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия — все что угодно, но только не человеческое существо!» Итак, примите мой почтительнейший поклон — и прощайте!
С этими словами доктор удалился и, слегка взволнованный, зашагал вдоль улицы, а мальчик остался стоять в недоумении, глядя на пустое место, где только что стоял доктор.
Мадам Депрэ, носившая христианское имя Анастази, представляла собой весьма приятный и симпатичный тип особы женского пола. Необычайно цветущая и здоровая с виду, полная красивая брюнетка с упругими мягкими щеками, румяными губами, приветливым, спокойным взглядом темных глаз и ручками несравненной красоты, она была такого рода женщина, над которыми горе и невзгоды проносятся как утренние летние облачка по небу. В худшем случае она могла сдвинуть свои темные брови так, чтобы они образовали одну горизонтальную линию, но всего на одну минуту, а затем и эта мимолетная морщинка на ее лбу тотчас же разглаживалась.
В ней было очень много от бесстрастного спокойствия монахинь, при почти полном отсутствии их благочестия; и даже напротив, Анастази была женщина, весьма склонная ко всякого рода благам земного мира. Она страстно любила устрицы и доброе старое вино, любила несколько смелые шутки и рассказы и была очень предана своему мужу, но скорее с учетом своего собственного благополучия, чем ради него. Она была невозмутимо добродушна по природе, но не имела ни малейшей склонности к самоотвержению или самопожертвованию.
Жить в этом уютном старом доме, с большим тенистым зеленым садом позади и ярким, пестрым цветником перед окнами, есть и пить сладко и вволю, поболтать четверть часика с кем-нибудь из соседей, никогда не носить корсета и не наряжаться, исключая те случаи, когда она отправлялась в Фонтенбло за покупками, иметь постоянный богатый запас новостей и немудреных романов, быть к тому же женой доктора Депрэ и не иметь никаких оснований ревновать его — этим исчерпывались все ее притязания на счастье, и чаша благ земных, по ее мнению, наполнялась этим до краев.
Люди, знавшие доктора Депрэ еще холостым, когда у него было ровно столько же самых разнообразных теорий, но теорий другого рода, утверждали, что его теперешняя философия сложилась под влиянием изучения Анастази. Он рационализировал ее животное довольство и чувство полной удовлетворенности и бессознательно, но тщетно старался по-своему подражать супруге.
В кулинарном деле госпожа Депрэ была настоящей артисткой, а кофе она готовила божественно. Кроме того, она была помешана на чистоте и опрятности, за чем тщательно следила в доме, и этим заразила также мужа. Всякая вещь в доме супругов находилась на своем месте, все сияло и блестело, начиная с медных ручек и задвижек, а пыль была окончательно изгнана из ее царства. Это было нечто такое, что совершенно не допускалось в доме доктора Депрэ. Алина, их единственная служанка, не знала другого дела, как целыми днями вытирать пыль, чистить, скрести и подметать с раннего утра и до позднего вечера. Таким образом, доктор Депрэ в своем доме жил как теленок, которого откармливают к празднику в тепле, холе, чистоте и полном довольстве.
В полдень подавался прекраснейший обед, и в этот день, как всегда, обед был вкусный и обильный. Стол украшали и спелая ароматная дыня, и только что пойманная в реке рыба под достопамятным беарнским соусом, и откормленная Пуларка в виде фрикасе, и превосходная спаржа, а затем целое блюдо самых отборных фруктов. В дополнение к этому доктор Депрэ выпил полбутылки с добавкой еще одного стаканчика прекрасного семилетнего Cаte-Rotie, а госпожа Депрэ — полбутылки, без стаканчика, того же самого вина — один стаканчик из ее полубутылки переходил в качестве прибавки к порции ее мужа в ознаменование признания за ним мужских привилегий. В заключение подали превосходнейший кофе и графинчик шартреза для мадам. Доктор не доверял всем этим декоктам и пренебрегал ими, считая вредными для здоровья. Поставив поднос на стол, Алина удалилась, предоставив супругам Депрэ без помехи наслаждаться послеобеденной беседой, приятными воспоминаниями и процессом правильного пищеварения.
— Право, душа моя, говорю тебе, что для нас с тобой большое счастье… — начал было доктор. — Да, должен сказать, что твой кофе превосходен! — перебил он себя, отхлебнув немного из чашки. — Так вот, я говорю, — продолжал супруг, — что для нас с тобой большое счастье… Ах, Анастази, умоляю тебя, не пей ты этой гадости! Не пей этой отравы, ну хотя бы сегодня, ну всего лишь один день, и ты сама увидишь, какую это принесет тебе пользу. Ты будешь чувствовать себя гораздо лучше, ручаюсь тебе в этом своей репутацией!
— Но ты не сказал мне еще, в чем же заключается для нас с тобой большое счастье, — заметила Анастази, не обратив внимания на обычную мольбу и уговоры мужа не пить ликера с кофе, — мольбу, повторявшуюся регулярно каждый день.
— В том, душа моя, что у нас с тобой нет детей! — ответил нежный супруг. — Я все чаще и чаще об этом задумываюсь по мере того, как идут годы, и все больше и больше благословляю Всевышнего, избавившего нас от этой страшной обузы, от стольких забот, хлопот и огорчений. Подумать только, как твое цветущее здоровье, ненаглядная моя, могло бы пострадать от этого, а мои спокойные ученые занятия, а наши вкусные обеды и всякие гастрономические деликатесы и лакомства… Все, все решительно должно было бы пострадать, будь у нас дети: от всего этого пришлось бы если и не полностью, то до известной степени отказаться, пожертвовать, хотя бы отчасти, всеми этими радостями жизни, и, спрашивается, ради чего? Ведь дети — это последний остаток человеческого несовершенства! Перед их лицом бежит цветущее здоровье женщины, они являются причиной хворостей и преждевременной старости наших жен, они кричат, шумят, раздражают наши нервы, нарушают мир и спокойствие в доме. Мало того, они вечно задают неуместные, глупые и ненужные вопросы, надоедают своими постоянными расспросами, требуют, чтобы их кормили, поили, умывали, одевали, заботились об их воспитании, обучении, чтобы носы им сморкали! Да, моя милая, вот что значат дети! А когда они подрастут, то настанет такое время, когда они с легкой душой разобьют родительское сердце, так, как я разбиваю скорлупу этого ореха!.. Да, дорогая моя, двое таких конченых эгоистов, как мы с тобой, должны всегда избегать произведения на свет всяких отпрысков как явной измены себе и друг другу! Не правда ли?
— Да, друг мой, в этом ты действительно прав, — согласилась жена, и при этом она тихо засмеялась. — В сущности, это так на тебя похоже — хвалиться тем, что, собственно, произошло помимо твоей воли и вовсе от тебя не зависело.
— Дорогая моя, — возразил доктор как бы наставительно и почти торжественно, — ты забываешь, что мы могли усыновить ребенка!
— Ну уж нет! Этого я не допустила бы никогда… ни за что на свете! Слышишь ли ты, ни за что на свете! — воскликнула почтительная супруга. — Что ни говори, а с моего согласия во всяком случае никогда! Еще если бы ребенок был моя собственная плоть и кровь, я бы, конечно, не отказалась от него, но взвалить себе на плечи последствия нескромности другой особы — нет, благодарю покорно! У меня для этого еще слишком много здравого смысла!
— Вот именно! — подтвердил доктор. — У обоих нас было слишком много здравого смысла для этого, и теперь я тем более доволен нашим благоразумием, потому что… потому что… — И он пристально взглянул на свою жену.
— Потому что… что? — спросила она со смутным предчувствием какой-то надвигающейся опасности.
— Потому что я нашел теперь именно того, кого следовало, — сказал доктор твердо и решительно, — и я сегодня же усыновлю его!
Анастази смотрела на мужа, не отводя глаз, но видела его словно в тумане. Она положительно ничего не могла понять.
— Ты с ума сошел! — воскликнула женщина, еще минуту назад кроткая, и в голосе ее послышалась такая нота, которая предвещала семейную бурю.
— Нет-нет, дорогая моя, ты ошибаешься, — возразил муж, — я в здравом уме и в полном сознании, и вот тебе доказательство: вместо того чтобы попытаться как-нибудь замаскировать свою непоследовательность, я напротив, желая тебя подготовить, умышленно подчеркнул ее. Надеюсь, что ты в этом узнаёшь счастливого философа, имеющего радость и блаженство называть тебя своей женой! Видишь ли, дело в том, что я до сих пор никогда не рассчитывал на необычайную случайность, с чем, в сущности, всегда следовало бы считаться. Я не мог даже предположить, что когда-нибудь отыщу своего настоящего сына, но вот прошедшей ночью я его нашел! Только, прошу тебя, не тревожь себя понапрасну, дорогая моя, в нем, насколько я знаю, нет ни единой капельки моей крови. Он мой сын по духу — по разуму, если хочешь!
— По духу! По разуму! — повторила Анастази с легким смешком, в котором слышались отчасти возмущение и гнев, отчасти желание рассмеяться. — Скажите, пожалуйста, его разум! Да что это такое, наконец, Анри, — идиотская шутка или же ты на самом деле с ума спятил?! Он сын ему по разуму! По духу! Ну, а мне-то он кем тогда приходится? Мне-то он кто по духу и по разуму?
— Ты права, — согласился доктор и пожал плечами, — да, ты как раз указала пальцем на единственную загвоздку во всем этом деле. Да, признаюсь, что об этом я не подумал, но что же делать, дорогая моя! Я боюсь, что он будет тебе поразительно антипатичен, боюсь, что ты, Анастази, никогда не поймешь его, а он тебя. Это потому, что ты взяла себе в мужья животную часть моего существа и моей природы, моя дорогая. И эта физическая сторона моей природы всецело в твоей власти и безраздельно принадлежит тебе, а с Жаном-Мари у меня есть духовное сродство — настолько сильное, что скажу тебе откровенно, я и сам несколько его побаиваюсь. Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что я возвещаю тебе о своего рода несчастье для тебя, но только, душа моя, — и голос любящего супруга зазвучал с искренней озабоченностью, — ради бога, не давай воли слезам после еды — это так вредно, Анастази! Я уверен, что ты испортишь себе пищеварение. — И послушная супруга воздержалась.
— Ты знаешь, как охотно и с какой готовностью я всегда подчиняюсь всем твоим желаниям, — сказала она, — когда они благоразумны или резонны, но в данном случае…
— Возлюбленная моя, — перебил доктор, спеша предупредить отказ с ее стороны, — припомни, кто пожелал уехать из Парижа? Кто заставил меня проститься и с моими карточными приятелями, а вместе с тем и с моей маленькой страстишкой к картам, и с оперой, и с бульварами, и с моими связями в обществе? Словом, со всем тем, что составляло мою жизнь до того времени, когда я узнал тебя. Припомни все это и скажи, был ли я тебе верен? Был ли я послушен тебе? Не подчинялся ли не только безропотно, но даже с охотой своей судьбе? И, по всей справедливости, Анастази, не имею ли я тоже права предъявить тебе какое-нибудь требование в свою очередь? Ты знаешь, что я имею на это право, и признаешь его за мной. Ну, так мое требование следующее: чтобы этот сын мой был принят в наш дом, как это и подобает.
Анастази поняла, что она разбита наголову и что протестовать бесполезно, а потому поспешила спустить флаг, как судно в открытом море, которое сдается на милость победителя.
— Ты меня убьешь этим… — вздохнула она.
— Нисколько! — возразил он. — С месяц ты будешь, быть может, чувствовать некоторую горечь или досаду, точно так же, как это испытывал я, когда впервые очутился в этой жалкой деревушке, а затем твой здравый рассудок и милый нрав возьмут верх, и я уже теперь вижу тебя счастливой и довольной, как всегда, и притом еще с внутренним сознанием, что ты сделала своего мужа счастливейшим из людей!
— Ты знаешь, что я не могу отказать тебе ни в чем, — сказала она, делая еще одну, последнюю попытку показного сопротивления, — ни в чем, что может сделать тебя действительно счастливым. Но так ли это в данном случае? Уверен ли ты в этом, друг мой? Ты говоришь, что нашел его прошлой ночью! Да ведь он, быть может, худший из обманщиков!
— Я не думаю, — возразил доктор, — нет, едва ли я мог в нем ошибиться. Впрочем, ты не воображай, что я так неосмотрителен и неразумен, что сейчас же, немедля, вздумаю усыновить его. Нет, я льщу себя мыслью, что я человек, умудренный житейским опытом, и потому мне кажется, что я все предвидел и предусмотрел, что я взвесил все возможные случайности и, имея их в виду, составил план, который, надеюсь, оправдает все мои расчеты. Я пока беру мальчика к нам в дом в качестве конюха, и если он станет таскать что-нибудь или роптать и выказывать недовольство, если он захочет уйти от нас, то я пойму и увижу, что ошибся, и я не признаю его своим сыном, а прогоню его — пускай себе шатается по белу свету!
— Этого ты никогда не сделаешь, — заметила жена, — я знаю твое доброе сердце.
И она протянула ему свою руку, вздохнув при этом, а доктор улыбнулся, поднес эту милую, прекрасную ручку к своим губам и запечатлел на ней нежный поцелуй, полный благодарности.
Он выиграл свое дело гораздо легче, чем ожидал. Уже в двадцатый раз он испытывал магическое действие своего неизменного аргумента — намека на возвращение в Париж. Шесть месяцев пребывания в Париже для человека со склонностями, знакомствами и связями, как у доктора Депрэ, и с его прошлым были равносильны полному разорению. Анастази удалось спасти последние остатки его былого состояния только благодаря тому, что она удерживала его безвыездно в деревне. Само слово «Париж» приводило ее в ужас. Она скорее разрешила бы своему супругу завести целый зверинец в большом саду позади дома и допустила бы даже усыновление маленького конюха — только бы муж не возвращался в столицу.
Часов около четырех после полудня несчастный паяц отдал богу душу; он так и не приходил в сознание с того момента, как впервые впал в забытье. Доктор Депрэ присутствовал при его последних минутах, он же и объявил хозяйке и присутствующим, что комедия сыграна, что песенка паяца спета до конца — словом, что все уже кончено. После этого он взял Жана-Мари за плечо и вывел его в сад при гостинице. Здесь у самой реки стояла удобная скамейка. Доктор сел на эту скамейку и усадил мальчугана по левую руку от себя.
— Жан-Мари, — проговорил он серьезно, — мир божий очень, очень велик, и даже Франция, представляющая собою лишь крошечную его частичку, слишком велика и обширна для такого маленького мальчугана, как ты. И хотя места в мире хватает для всех, и во Франции тоже, но, к несчастью, повсюду так много людей, от которых всем тесно, людей, которые со всеми толкаются и всем загораживают дорогу, и пробиться между ними чрезвычайно трудно. Кроме того, на свете слишком мало пекарен для всех голодных ртов. Хозяин твой умер, а ты в одиночку еще не можешь сам по себе зарабатывать на хлеб, а ведь воровать ты не желаешь? Не правда ли? В таком случае положение твое в настоящий момент, как ты сам, вероятно, понимаешь, незавидное, даже, можно сказать, критическое. С другой стороны, ты видишь перед собой в моем лице человека еще не старого, но уже пожилого, пользующегося всеми благами душевной молодости и здравого разума, человека образованного, развитого, живущего в достатке и довольстве, имеющего приличное положение в жизни и хороший сытный стол, человека, которым нельзя пренебрегать ни в качестве друга, ни в качестве хозяина. И вот я предлагаю тебе стол, и одежду, и обучение разным наукам и познаниям, несравненно более ценным для мальчугана с твоим складом ума и способностями, чем поучения всех священников целой Европы, взятых вместе. Жалования или какого-либо вознаграждения я тебе не предлагаю. Но, если ты когда-нибудь пожелаешь уйти от меня, ты во всякое время найдешь дверь открытой и можешь идти на все четыре стороны, и, кроме того, я еще дам тебе 100 франков, чтобы ты имел возможность начать с ними новую жизнь по своему усмотрению. А взамен того, что я тебе предлагаю, ты должен будешь, в свою очередь, работать на меня. У меня есть старая кобыла и тележечка, на которой я выезжаю; ты очень скоро научишься ходить за кобылой и мыть и держать в порядке экипаж, и это будет твоей обязанностью. Не спеши с ответом, а обдумай хорошенько, принять тебе или не принимать моего предложения, поразмысли, какой вариант из двух для тебя будет лучше. Но помни, что я не сентиментальный человек, не сердобольный благотворитель, а человек, живущий исключительно для себя, и если я делаю тебе подобное предложение, то только потому, что имею при этом в виду свои цели и ясно предвижу для себя известные выгоды. Ну, а теперь подумай хорошенько и тогда скажи, как ты решил поступить.
— Я буду очень рад принять ваше предложение, — проговорил мальчик. — Я совсем не вижу, что бы я еще мог сделать, кроме этого. Благодарю вас очень, господин, и постараюсь, сколько могу, быть вам полезным, обещаю это! — добавил он уверенно и с твердой решимостью в голосе.
— Спасибо, мальчуган! — сказал доктор с теплой ноткой в голосе.
При этом он поднялся со скамейки и отер лоб платком, потому что в эти минуты, пока решался такой серьезный вопрос, он просто умирал от страха. Ведь отказ со стороны мальчика после той сцены, которая произошла у него с женой нынче после обеда, поставил бы его в смешное положение перед Анастази, а этого господин Депрэ ужасно боялся. Потому-то теперь он почувствовал громадное облегчение, словно гора свалилась у него с плеч, и он заговорил совсем другим, веселым голосом:
— Какой жаркий, душный вечер сегодня, не правда ли? У меня летом всегда возникало желание быть рыбой, Жан-Мари. Ты знаешь, что здесь, под Гретцем, протекает Луан, славная река… и лежал бы я где-нибудь под водяной кувшинкой у берега и прислушивался бы к звону колоколов. Мне думается, что там, под водой, этот звон звучит особенно нежно и приятно, особенно хватает за душу. Вот была бы жизнь! Как ты думаешь? Хорошо было бы? А?
— Да, — сказал Жан-Мари задумчиво, — я думаю, что это должно быть хорошо.
— Благодарение богу, у тебя, как я вижу, есть воображение! — воскликнул доктор и со свойственной ему экспансивностью и искренностью заключил мальчика в объятия.
Но этот поступок его, видимо, смутил мальчугана настолько же, насколько он смутил бы в Англии мальчика в школьном возрасте, то есть приблизительно одних с ним лет. Как видно, бедный мальчик совершенно не привык к такого рода проявлениям чувств.
— Ну, а теперь, — проговорил доктор, — я отведу тебя к моей жене.
Госпожа Депрэ сидела в столовой в легком пеньюаре. Все шторы были опущены, а выстланный каменными плитами пол был только что опрыскан водой. Когда они вошли, госпожа Депрэ сделала вид, будто читает роман, лежавший у нее на коленях, хотя еще за секунду до того глаза ее были полузакрыты. Несмотря на то что она была женщина весьма расторопная и большая хлопотунья, Анастази тем не менее любила покой и наслаждалась им с большим удовольствием всякий раз, когда не была занята каким-нибудь безотлагательным делом; притом она имела также большую слабость ко сну.
Войдя, доктор торжественно отрекомендовал жене приведенного им мальчугана и в назидание обоим добавил:
— Вы должны постараться полюбить друг друга в угоду мне.
— Он прехорошенький! — заметила почтительная супруга. — Ну, поцелуй же меня, мой славный малютка! — добавила она ласково, обращаясь к мальчугану.
Господин Депрэ пришел в ярость; он вытащил жену в коридор и обрушился на нее целым градом упреков:
— Да в уме ли ты, Анастази! Где же этот ваш прославленный женский такт, о котором мне постоянно кричат! Видит бог, я еще ни разу в жизни не видал его! Ты, умная женщина, и вдруг обращаешься к моему маленькому философу как к какому-нибудь младенцу. К нему надо относиться с большим уважением, а не надоедать ему бабьими ласками и поцелуями, как малому ребенку.
— Я сделала это только ради того, чтобы угодить тебе, — возразила Анастази, — я постараюсь, чтобы это больше не повторялось.
Доктор извинился перед женой за свою горячность и затем пояснил:
— Я, конечно, желаю, чтобы здесь, среди нас, он чувствовал себя как дома, но твое поведение в этот раз было, право, так глупо, возлюбленная моя, так неуместно и смешно, что могло вывести из себя даже святого, и потому ты теперь должна мне простить, что я так погорячился, выражая тебе мое неодобрение. Постарайся, прошу тебя, если только это возможно для женщины, понять это молодое существо. Но, впрочем, я уверен, что это совершенно невозможно и я только даром трачу слова. Во всяком случае старайся говорить с ним как можно меньше и наблюдай за мной, как я себя держу с ним: это может послужить тебе примером.
И Анастази последовала этому мудрому совету. Она наблюдала за своим супругом и заметила, что он трижды в течение этого вечера кидался обнимать и целовать мальчика и что каждый раз этими своими поступками до того ошеломлял и смущал маленького человечка, что тот совершенно утрачивал на некоторое время и аппетит, и способность говорить. Но Анастази обладала истинно женским героизмом в такого рода вещах и не только воздержалась от глупой мести, указав мужу на его собственную непоследовательность в поступках, но даже еще постаралась загладить, насколько было возможно, их неблагоприятное действие на Жана-Мари. Так, когда доктор вышел из дома, как всегда, подышать свежим воздухом перед отходом ко сну, она подошла к мальчику и, взяв его ласково за руку, сказала:
— Ты не должен ни пугаться, ни смущаться несколько странным обхождением моего мужа. Это добрейший человек, но он так умен и так учен, что иногда его трудно бывает попять. Ты скоро привыкнешь к нему, и тогда, я уверена, полюбишь его, потому что не полюбить его нельзя, это тебе всякий скажет, кто его знает. А что касается меня, то ты можешь быть уверен, что я постараюсь сделать тебя счастливым и вовсе не буду ни мучить тебя, ни надоедать тебе. Мне думается, что нам следовало бы стать с тобой добрыми друзьями. Я не больно ученая, но добродушная и доброжелательная женщина. Поцелуй меня!
Мальчик поднял к ней голову и подставил ей лицо для поцелуя, а она заключила его в свои объятия и заплакала. Она начала говорить с ним несколько снисходительным тоном, но затем сама растрогалась от своих слов, и в ней проснулась материнская нежность. Доктор, вернувшись, застал супругу и вновь обретенного сына в объятиях друг у друга и решил, что в этом опять была виновата его жена. Он уже был готов обрушиться на бедняжку градом упреков, даже начал было грозным, наводящим ужас голосом: «Анастази…» — но та устремила на него полный нежности и умиления взгляд, улыбнулась и подняла кверху палец, призывая его помолчать.
И он замолчал, удивляясь тому, что здесь могло произойти, — а она отвела мальчика в мезонин, где ему было приготовлено помещение.
Таким образом, водворение в семью приемного сына-конюха благополучно состоялось, и колесо семейной жизни в доме доктора Депрэ продолжало катиться своим порядком, ровно и гладко, как по скатерти. По утрам Жан-Мари добросовестно исполнял свои обязанности конюха, мыл и чистил лошадь и прибирал экипаж, а затем иногда помогал в домашних работах, а иногда отправлялся гулять с доктором и черпал из его бесед бездну премудрости. По вечерам его знакомили с разными науками и с древними языками. Живя в семье доктора, мальчик сохранял свое странное невозмутимое спокойствие манер и мыслей; он почти ни разу ни в чем не провинился, добросовестно исполнял все, что от него требовали, но в науках он почти не делал успехов, за исключением некоторых предметов, которые были ему по душе, и в общем оставался, несмотря ни на что, как бы чужим в этой семье, быть может вследствие своей природной замкнутости и постоянной задумчивости.
Доктор мог служить образцом дисциплинированности и аккуратности: каждый день до обеда он работал над своей большой книгой «Сравнительная фармакопея, или Исторический словарь всех медикаментов», который до сих пор состоял из разрозненных лоскутков бумаги, соединенных булавками. В законченном виде этот труд должен был представлять собой множество увесистых томов и совмещать в себе любопытный исторический материал и полезные практические профессиональные сведения. Но доктор имел пристрастие к литературным красотам и живописности описаний и время от времени усовершенствовал свою научную книгу то анекдотом, то колоритной бытовой сценкой, то каким-нибудь народным суеверием или моральным наставлением или же звонким эпитетом и даже предпочитал все эти детали сухой научной материи. Словом, еще немножко — и он написал бы свою фармакопею, если бы это только было возможно, в стихах, в виде научной поэмы.
Статья, озаглавленная «Anatomy», была уже давно готова, но самый труд дальше буквы А не продвинулся. Эта статья была чрезвычайно подробная, обширная, интересно и занимательно составленная, написанная сочно и красочно и при этом строго научно и точно, с массой интересных подробностей и указаний, — словом, превосходная литературная статья, но едва ли практикующий врач мог бы почерпнуть в ней что-либо, что могло бы ему пригодиться или чем он мог бы хоть сколько-нибудь руководствоваться в своей повседневной практике. Здравый смысл жены сразу помог ей подметить этот недостаток статьи, и она с полной искренностью указала на него мужу. По мере того как труд доктора чрезвычайно медленно продвигался вперед к своему бесконечно далекому окончанию, господин Депрэ регулярно прочитывал вслух жене написанное. Она слушала его, находясь в полудремотном состоянии, но тем не менее как-то улавливала самый смысл и высказывала время от времени свои иногда весьма дельные замечания. Только доктор был болезненно чувствителен в своем авторском самолюбии, и всякое сколько-нибудь неодобрительное замечание сильно задевало его за живое.
После обеда, подававшегося ровно в полдень, конечно, не тотчас, а выждав надлежащее время, чтобы процесс пищеварения мог спокойно произойти своим порядком, — доктор обыкновенно отправлялся гулять: иногда один, иногда в сопровождении Жана-Мари, потому что мадам предпочитала невесть какую тяжелую работу у себя в доме даже самой маленькой прогулке.
Как уже было сказано раньше, она была женщина работящая, деятельная, постоянно озабоченная мыслью об удобствах и материальных благах своего мужа, но наряду с этим была готова в любое время заснуть над книгой, как только хлопоты ее были окончены и все в доме сделано и пребывало в порядке. Эта ее способность засыпать в любую минуту не имела, однако, ничего неприятного, так как она никогда не храпела, цвет ее лица во время сна не изменялся, как бывает у некоторых людей, лицо не принимало тупого или неприятного выражения, а, напротив, она являлась словно олицетворением сладостного, соблазнительного покоя, и пробуждалась она, не вздрагивая и не вскакивая, как ужаленная, не зевала и не протирала глаз в каком-то бессмысленном недоумении, а спокойно раскрывала их и сразу приходила в полное осознание окружающей действительности, так что казалось, будто она даже вовсе не спала.
В сущности, в ней было очень много животного, но такое красивое и милое животное было приятно иметь подле себя. Благодаря такому своему образу жизни она мало занималась и редко соприкасалась с Жаном-Мари, но тем не менее их добрые отношения, завязавшиеся в первый вечер его водворения в доме супругов, не ослабевали. Они иногда вступали даже в разговоры — обыкновенно на хозяйственные темы — и, к великому огорчению доктора, даже выплывали вместе по воскресеньям в храм невежественного суеверия, то есть в сельскую церковь. Кроме того, дважды в месяц и мальчик, и мадам, вырядившись в праздничное платье, отправлялись вдвоем в Фонтенбло и возвращались оттуда, нагруженные покупками. Короче говоря, невзирая на то что доктор продолжал смотреть на них, как на две непримиримо враждебные или недоброжелательные друг к другу стороны, их отношения в действительности были настолько близкие, дружественные и искренние, насколько это допускала их натура.
Однако можно предположить, что в самом дальнем тайнике своей души Анастази, пожалуй, несколько презирала и жалела бедного мальчика, поселившегося в их доме. Его достоинства и те качества, какими его наделила природа, не возбуждали в ней восхищения; она предпочитала франтоватых, веселых, бойких, открытых, даже несколько грубоватых мальчуганов — с шапкой набекрень, легких на ногу и бойких на язык, смело смотрящих каждому прямо в глаза. Ей нравились болтливость, живость, даже легкая развращенность и красивая развязность манер. Словом, будь он вылитая копия ее любимого супруга в миниатюре — он бы ей нравился больше, а пока она была глубоко убеждена, что Жан-Мари глуп.
— Бедный мальчик, — сказала она однажды мужу, — как это печально и как жаль, что он такой глупый!
Но она никогда больше не осмеливалась повторить эти слова, потому что доктор, услыхав их, пришел в дикое бешенство. Он положительно рассвирепел, как разъяренный буйвол: принялся осыпать жену самыми грубыми упреками, объявил, что она сама глупа, как неразумная скотина, жаловался даже на свою судьбу, сочетавшую его с такой ослицей, и что больше всего огорчило Анастази, так это то, что, стуча кулаками по столу, супруг грозил перебить китайский фарфор, стоявший на столе, или задеть что-нибудь в своей невоздержанной жестикуляции. В результате она все же осталась при своем мнении, хотя и никогда не высказывала его больше вслух. И, когда Жан-Мари, бывало, сидел с растерянным и смущенным видом над своими недовыполненными уроками, недоумевающий, но отнюдь не чувствующий себя несчастным, она, пользуясь отсутствием доктора, прокрадывалась к мальчугану и, обняв его сзади за шею, прижималась щекой к его щеке и ласково и нежно выражала ему свое искреннее сочувствие.
— Ты не горюй, — утешала она мальчика, — посмотри на меня, ведь я тоже вовсе не умна и не учена, но мне совсем не плохо живется на свете. Поверь мне, в жизни это вовсе не так нужно!
Доктор, конечно, на этот счет придерживался совсем другого мнения. Он никогда не уставал слушать самого себя — звук собственного голоса, по-видимому, очень ему нравился, хотя если говорить по справедливости, то голос у него был чрезвычайно приятный, и теперь доктор, можно сказать, преисполнился счастья, потому что у него появился слушатель менее безучастный и не такой цинично равнодушный к его теориям, как прекрасная Анастази.
Слушатель этот внимал своему патрону с неподдельным любопытством и временами задавал интересные, неожиданные вопросы, возбуждал его пыл и воодушевление вполне уместными и дельными возражениями или замечаниями. А кроме всего этого, разве господин Депрэ не взял на себя воспитание этого мальчика? Воспитание маленького философа! А с тем, что воспитание есть самая философская из всех обязанностей человека, согласны все философы. И что может быть более утешительно для бедного смертного, как не возведение его прихоти, каприза или забавы до уровня высокого долга — служения государству и человечеству! При таких условиях наш жизненный путь становится путем блаженства.
Никогда еще доктор не имел столько оснований радоваться своим дарованиям и способностям, о которых он, между нами говоря, был очень высокого мнения. Философские истины и теории положительно лились у него с уст, и он был до такой степени искусный диалектик, что с легкостью всегда мог подвести под какую угодно бессмыслицу, если это требовалось, основы здравого смысла и строгой логики и доказать целесообразность чего угодно и полную совместимость с проповедуемой им теорией. Из всякого рода затруднительных и неловких положений, из всякого рода пререканий он успевал выскользнуть, точно угорь из рук, и в результате всегда оставлял своего ученика удивленным глубиной премудрости и богатством познаний наставника.
Но в то же время в глубине души доктор был несколько разочарован слабыми успехами своего подопечного в преподаваемых ему школьных науках. Мальчик, которого он сам — он, такой опытный и проницательный наблюдатель, — избрал как особенно одаренного и способного, так вот мальчик, руководимый в освоении наук таким выдающимся наставником-философом, был обязан, согласно всем мировым законам, достичь более заметных и более быстрых результатов. Но Жан-Мари был во всем несколько медлителен, и нередко окружающие совершенно не могли его понять. Его способность забывать полностью соответствовала его способности заучивать, а потому занятия с ним, классные или домашние, весьма походили на толчение воды в ступе, но зато частые обстоятельные лекции доставляли доктору истинное наслаждение, потому что им его воспитанник внимал с видимым удовольствием и даже почерпнул из них многое с видимой пользой для развития своего разума, легко усваивая и запоминая все, что его почему-либо интересовало и чему он сочувствовал в той или иной мере.
Много, много о чем беседовали наставник и ученик, но чаще всего доктор возвращался к своей излюбленной теме о здоровье и воздержании как главном фундаменте человеческого счастья и благополучия.
— Я веду тебя по зеленеющим пастбищам, друг мой, — говаривал Депрэ, — моя система, мое лечение, мое учение — все базируется на одном принципе: избегать всякого рода излишеств! Благословенная природа, здоровая, воздержанная, разумная во всем, не выносит и уничтожает всякое недоразумение, любое излишество, но человеческое общество лишь в очень слабой степени подражает ей, регулируя свою жизнь определенными правилами. А потому все мы должны постоянно помнить, что на нас лежит обязанность восполнять эти законы личными стараниями. Да, мой маленький друг, мы сами должны создать законы для себя и для наших ближних и неуклонно следить за исполнением этих разумных установлений. В случае необходимости даже принуждать и себя и других к их соблюдению, вплоть до применения вооруженной силы, если это потребуется! Lex armata, то есть вооруженный, тиранический закон, следует применять к людям, не сознающим своей пользы и причиняемого ими вреда самим себе! Например, если ты увидишь старую человеческую развалину, то есть дряхлого старца, нюхающего табак, — вырви у него из рук табакерку. Судья — это, конечно, тоже явление болезненное, род признания за людьми известного недуга — отсутствия правильного и беспристрастного самосуда, но все же далеко не столь вредное, как доктор или священник, доктор в особенности. Ведь это, в сущности, корыстный отравитель, иногда бессознательный, иногда сознательный, с целым арсеналом всякой гнойной дряни и требухи, входящей в состав его фармакопеи! Чистый, свежий воздух, обеспечиваемый соседством соснового леса, насыщенный смолистым запахом, без примесей, чистое, натуральное вино и размышление не лжемудрствующего здравого ума, не искаженного софизмами, в присутствии прекрасных творений природы — вот что является, сын мой, самыми лучшими лечебными средствами как для восстановления, так и для поддержания здоровья физического, а также и для религиозного утешения и духовного удовлетворения. Посвяти себя распространению этого учения — и ты поступишь благоразумно! Слышишь? Это звонят колокола в Бурроне (ветер с севера, будет хорошая погода). Как чисты и ясны, словно прозрачны эти отдаленные звуки. Они так гармонируют с душевным настроением, так благотворно, успокаивающе действуют на нервы, что ум смолкает и сердце начинает биться легко и ровно! Все эти ваши непросвещенные доктора не уловили бы ничего особенного в этих ощущениях, не придали бы им никакого значения, а между тем ты сам теперь видишь, что они являются частью того, что поддерживает твое здоровье, что они способствуют ему. Помнишь, мы сегодня читали о хине? Так вот, эта хина — тоже продукт природы, как и пропитанный смолой воздух, ведь она, в сущности, не что иное, как кора хинного дерева, кора, которую мы могли бы собирать собственноручно, если бы мы с тобой жили в той местности, где растут эти деревья. Подумай только, как прекрасен, как разумен этот мир! И хотя я отъявленный атеист, но я с восторгом свидетельствую о всех красотах и совершенствах этого мира, о богатстве и премудрости природы, об обилии и разнообразии ее даров! Ты оглянись кругом: сколько повсюду даровых лекарств и лечебных средств, сколько радостей и удовольствий рассыпано кругом на твоем пути! Вон там, в конце сада, протекает река — это наша даровая купальня, наш живорыбный садок, естественное орошение нашей почвы, а там, во дворе, колодец дает нам чистую, светлую студеную воду из самого сердца, из самых недр земли! Эта вода вкусна, живительна, холодна и с небольшой добавкой хорошего вина очень полезна для здоровья. Да и вообще вся наша местность славится своим здоровым климатом. Ревматизм — единственный недуг, на который здесь жалуются люди, но ты видишь, что я лично ни разу не испытал даже малейшего приступа ревматических болей. И я говорю тебе — а мое убеждение основано на самом холодном, на самом здравом и тщательном изучении этого вопроса — мое убеждение таково, что если бы кто-нибудь из нас, ты или я, вздумал вдруг покинуть эту прекрасную здоровую местность, то долг близкого друга, его неоспоримое право удержать несчастного безумца от этого шага, удержать его хотя бы даже угрозой оружия!
И мальчик слушал своего наставника и впитывал его слова.
Однажды прекрасным июньским утром они сидели на небольшом пригорке за деревней и, как всегда, беседовали. Река, такая же голубая, как небо, сверкая на солнце, просвечивала тут и там через листву произраставших по берегу деревьев. Неумолкающие легкокрылые птицы летали и кружились над округой и над колокольней Гретца. Со стороны мыса дул довольно сильный ветер, и в воздухе стоял тихий шум от раскачиваемых ветром верхушек сотен и сотен деревьев и шелест миллионов и миллионов зеленых листочков, наполнявший слух некими звуками, похожими отчасти на тихий ласковый шепот, отчасти на пение. Казалось, будто под каждой былинкой скрывается резвая стрекоза и, сладко заливаясь, трещит, оглашая своим веселым стрекотом окрестные луга. Будто над ними несется, позванивая бубенцами и здесь и там, какая-то маленькая волшебница в своей колеснице, запряженной роем золотистых пчел.
Со склона холма, на котором расположились наши друзья, им открывалась довольно обширная панорама: сколько глаз хватало, с одной стороны раскинулась большая равнина, обсаженная тополями, с другой тянулась волнистая линия холмов, поросших лесом, а прямо напротив, можно сказать — у их ног, приютилась на берегу реки их деревенька Гретц — горсточка черепичных крыш, словно стайка воробьев, пригревшихся на ласковом солнышке. Лежавшая под огромным голубым небесным куполом, уходящим далеко ввысь, деревушка отсюда, со склона холма, выглядела как игрушечная. Казалось невероятным, чтобы обычные люди могли жить, двигаться и дышать в таком крошечном уголке земного шара. Быть может, эта мысль впервые мелькнула в голове мальчика, и он высказал ее.
— Какой маленькой она кажется отсюда! — вздохнул он.
— Да, очень маленькой — теперь, — отозвался доктор, — а было время, когда Гретц был обнесенным стеной укрепленным городом-замком с высокими грозными башнями на стыках зубчатых стен, а башни те венчали красивые тонкие шпили. Это был цветущий, богатый торговый город, по улицам которого расхаживали толпы состоятельных горожан и торговцев в дорогих мехах и вооруженные воины в доспехах, где вершились большие дела и заключались крупные сделки, собирались советы. Трубы в тысячах домов переставали куриться, и в тысячах окон гасли огни, когда раздавался вечерний звон с главной городской башни. За городскими воротами торчали виселицы в таком же количестве, как теперь вороньи пугала на наших огородах. А в военное время осаждавшие по приставным лестницам взбирались на стены, и стрелы сыпались, как листья в листопад; осажденные совершали смелые вылазки, на подъемном мосту происходили отчаянные схватки между нападавшими и защитниками города, и обе воюющие стороны издавали громкие грозные крики, когда скрещивали друг с другом оружие. Знаешь ли ты, что в ту пору городские стены тянулись до самой Коммандри, так по крайней мере гласит предание. Но, увы, все это давно, давно миновало. Все это было и прошло и быльем поросло, и от всего этого былого величия остались теперь только мои тихие рассказы, повествующие тебе о преданиях минувшего. Даже сам город съежился и превратился в эту невзрачную, скромную тихую деревушку, что лежит там внизу, такая маленькая и едва заметная… А случилось это так. С течением времени завязалась у нас война с англичанами. Впоследствии тебе часто придется слышать о них. Это глупый народ, который лишь иногда, неожиданно даже для себя, делает что-нибудь путное по ошибке… Так вот, англичане взяли Гретц, разорили, разграбили его и сожгли. Такова история очень многих наших городов, которые постигала такая же участь, но другие города возрождались из пепла, а Гретц так и не восстал, его так и не отстроили вновь. Его развалинами воспользовались другие города, как каменоломней: из его камней и плит выросли целые улицы в Немуре. Меня радует, однако, сознание, что наш старый дом был первым выстроенным после разгрома и что он, так сказать, положил начало этой деревушке, появившейся на месте безвозвратно погибшего города.
— Я тоже этому рад, — Жан-Мари.
— Наш дом должен был бы служить храмом скромных добродетелей! — торжественно продолжал доктор, с особым удовольствием смакуя собственные слова. — Быть может, одной из причин того, что я так люблю эту деревушку, является то обстоятельство, что ее история схожа с моей. Не знаю, говорил ли я тебе, что раньше я был очень богат?
— Нет, вы мне этого вроде не говорили, — ответил мальчик, — едва ли я мог бы забыть об этом. В любом случае мне очень жаль, что вы потеряли свое состояние.
— Жаль? — воскликнул доктор. — Ну, друг мой, как видно, мое воспитание еще не успело повлиять на тебя. Выслушай меня и ответь мне по совести, как всегда: скажи мне, где бы ты больше желал жить — в старом, многолюдном, укрепленном Гретце или в нашем новом маленьком скромном Гретце, тихом и спокойном, не ведающем ни тревог, ни войны, окруженном со всех сторон зелеными лугами и лесами, где нет ни паспортов, ни воинской дисциплины и где тебя не гонит вечерний колокольный звон, хочешь не хочешь, в постель с закатом солнца?
— Мне думается, что я предпочел бы жить в новом Гретце, — ответил Жан-Мари.
— Ну, без сомнения, — подхватил доктор — и я тоже, конечно! И вот точно так же я предпочитаю мое настоящее положение и мой скромный достаток моему прежнему богатству. «Золотая середина!» — восклицали с восторгом древние мудрецы, и я вторю им от всего сердца, я подписываюсь под их мудрыми словами обеими руками. Разве у меня нет доброго вина, вкусного обеда, лакомых блюд, чистого здорового воздуха, лугов и лесов для прогулок, чистой, светлой реки для купания, уютного славного дома, очаровательной и прелестной жены и маленького мальчугана, которого я люблю как родного сына? Ну, а если бы я был богат, как раньше, я бы, конечно, жил в Париже, а знаешь ли ты, что такое Париж? Могу тебя уверить, что Париж — это не синоним рая! Вместо этого приятного шелеста ветра в листве — шум вавилонского столпотворения и грохот на мостовых, ослепительная белая, желтая и красная штукатурка домов вместо спокойных серых тонов деревенских строений и полей, зелени лугов и лесов, и сверх всего расшатанные нервы и неправильное пищеварение. Представь себе все это! Ты уже заранее можешь предвидеть результаты и последствия: мысль постоянно возбуждена, сердце бьется в неровном ритме, человек становится не похож на себя самого: все в нем суета, огорчение, досада, возбуждение. Я терпеливо и настойчиво изучал себя, потому что это есть истинная задача философа, и я знаю себя и свой характер, как музыкант знает свой инструмент. Стоит мне только вернуться в Париж, и я совсем пропаду: я разорюсь до последней нитки игрой, потому что игра — это моя страсть! Мало того, я разбил бы жизнь и сердце моей милой Анастази тем, что стал бы изменять ей на каждом шагу. Вот что для меня означает Париж!
Этого Жан-Мари никак не мог понять. Он не мог понять, как место может настолько изменить не только всю жизнь и вкусы человека, но и его самого — такого прекраснейшего человека, как доктор. В это положительно невозможно было поверить.
— Париж, — возразил Жан-Мари, — весьма приятное местопребывание, и когда я жил в Париже, я не замечал в себе никаких особенных изменений, — добавил он с уверенностью.
— Как, — воскликнул доктор, — а разве не там ты начал воровать?
— Да, но что же из этого? — в ответ на замечание промолвил мальчуган.
Вообще, его никоим образом нельзя было убедить, что воровать дурно и что он поступал предосудительно, когда воровал, да и сам доктор этого не думал. Но дело в том, что этот господин становился всегда чрезвычайно щепетильным, когда находил нужным возражать, как это было теперь.
— Ну, я вижу, ты начинаешь понимать, что моими истинными, единственными друзьями были те люди, которые меня и разорили. Гретц стал моей академией, моим санаторием, моим раем земным, источником чистых и невинных удовольствий! И если мне предложат миллионы, я откажусь от них, я отрину их от себя и воскликну: отойди от меня, сатана! Прими к сведению мой пример, сынок, пренебрегай богатством и избегай развращенного и опустошающего влияния больших городов, и пусть твоим девизом в течение всей жизни будет «Гигиена и средний достаток», то есть умеренность и аккуратность во всем.
Замечательно, что гигиенический метод доктора Депрэ и вся его система поразительно совпа— дали с его вкусами, а картина описываемой им идеальной образцовой жизни являлась добросовестнейшим повторением той жизни, какую он вел в данное время. Но нетрудно убедить ребенка в том, что вы ему излагаете неопровержимые факты из собственной жизни, чему вы сами служите подтверждением. А кроме того, что было всего более убедительно в философии доктора, так это неподдельный энтузиазм философа, его искренняя убежденность и восторженное преклонение перед своими теориями. Кажется, не было на свете человека, который бы так же страстно желал быть удовлетворенным своей философией, как доктор Депрэ, и если он был не особенно логичен и потому не имел права рассчитывать на возможность воздействовать на разум собеседника посредством убеждений, то, будучи несомненно поэтом в душе, он овладевал его воображением и обольщал его чувства, очаровывая своими вдохновенными речами. А то, чего он иногда не мог достигнуть при обычном своем настроении — блаженного восхищения собой и своими теориями, — то ему часто удавалось в минуту находившей на него временами меланхолии.
— Мальчуган, сегодня держись от меня подальше, — говорил патрон в подобные минуты. — Будь я суеверен, я бы попросил тебя помянуть меня в своих молитвах. Сегодня у меня самое мрачное настроение — мне думается, что злой дух царя Саула, что ведьма, преследовавшая купца Абудала, что тот дьявол, который не давал покоя средневековому монаху, овладели мной, вселились в меня и хозяйничают у меня в душе. Теперь начинают брать во мне верх порочные наклонности моей натуры, и мои невинные удовольствия тщетно манят меня к себе: меня влечет в Париж, тянет окунуться с головой в его грязь, пошлость, разврат и соблазны. Смотри! — При этом господин Депрэ доставал из кармана горсть серебряных монет. — Смотри, я отказываюсь от этих денег, я бросаю их прочь от себя, потому что мне нельзя доверить и пенса! Возьми эти деньги, забери их от меня!.. Сбереги их для меня, либо истрать на зловредные сласти, либо брось их в самую глубь реки — и я одобрю твой поступок. Спаси меня от меня самого, от той негодной, скверной половины моей личности, которую я ненавижу и презираю! И если ты увидишь, что я колеблюсь, — действуй решительно! Останови поезд! Вызови крушение, если это нужно!.. Ну, конечно, в данном случае я говорю иносказательно, но ты ведь меня понимаешь. Любая крайность, какое угодно несчастье было бы для меня лучше, чем добраться живым до Парижа.
Не подлежит сомнению, что доктору немалое удовольствие доставляли подобные маленькие сцены, вносившие разнообразие в его партию: они представляли собой «байронизм» его несколько искусственной поэзии жизни, его блаженного, но немного однообразного существования. Однако для мальчика, хотя тот смутно чувствовал театральность этих проявлений, они все же не проходили без последствий. Они являлись для него чем-то более серьезным, более знаменательным. И если доктор придавал им слишком мало значения, то ребенок, в свою очередь, придавал слишком много веса этим мнимым искушениям, их реальности, серьезности их значения и упадку духа своего наставника.
Но вот однажды у Жана-Мари блеснула мысль: «Разве нельзя употреблять богатство с пользой?» И он высказал эту мысль своему наставнику.
— В теории, конечно, можно! — ответил доктор. — Но опыт доказал, что на практике никто этого не делает. Все охотно воображают, что они станут исключением из общего правила, если им достанется большое состояние, но на деле обладание им действует на людей развращающе: рождаются неизвестно откуда совершенно новые желания и аппетиты, и глупое пристрастие к показному щегольству вытравляет из сердца истинную радость наслаждения.
— Значит, вы были бы и лучше, и счастливее, если бы имели меньше того, что вы имеете сейчас? — спросил мальчик.
— Конечно, нет, — возразил доктор, но при этом голос его слегка дрогнул.
— А почему же нет? — продолжал допрашивать безжалостный мучитель.
— Почему?! — И у доктора зарябило в глазах: он увидел перед собой разом все цвета радуги, и устойчивая вселенная как будто заходила перед ним ходуном и готова была обрушиться вместе с ним. — Потому, — сказал, наконец, Депрэ после весьма продолжительной паузы, как бы наставительно, — потому что я устроил свою жизнь согласно моим доходам, которых мне теперь как раз хватает на все, а в мои годы человеку уже тяжело менять свои привычки и оказаться вынужденным расстаться с ними. Это может нарушить его душевное равновесие и спокойствие.
Это был жестокий удар по теориям, и философ еле увернулся от него. После этого доктор долго пыхтел и потом весь остаток дня был мрачен и молчалив. Что же касается мальчика, то он остался очень доволен разъяснением своих сомнений и даже очень удивлялся, как это он сам не смог предвидеть этого столь очевидного ответа, который теперь казался ему самым естественным. Его вера в своего наставника была тверда и непоколебима, Жан-Мари никогда не позволял себе усомниться в нем. Так, например, Депрэ имел склонность находиться в некотором подпитии после обеда, особенно после того, как ему приходилось отведать своего любимого ронского вина (из виноградников с берегов реки Роны), к которому он питал особую слабость. Тогда он начинал распространяться о своих нелепых чувствах к Анастази и с раскрасневшимися щеками и блуждающей двусмысленной улыбкой разглагольствовал на всевозможные темы, при этом отпуская довольно слабые и нескромные остроты. Но приемный сын, одновременно с этим маленький конюх, никогда не допускал даже мысли об обидном для доктора подозрении, не совместимом с его чувством благодарности к этому человеку. Правда состоит в том, что человек может заменить вам родного отца и все-таки выпивать лишнее за обедом, но положительные по природе натуры обыкновенно не скоро мирятся с такого рода истинами и всеми силами отвергают их и гонят от себя даже самую мысль о них.
Доктор Депрэ всецело завладел сердцем этого мальчика, но вместе с тем он весьма ошибался и сильно преувеличивал свое влияние на ум, характер и взгляды Жана-Мари. Без сомнения, мальчуган усвоил некоторые суждения и мнения своего наставника, но при этом никто не мог бы сказать, чтобы он отказался хотя бы от одного из своих взглядов, своих мнений и своих убеждений. Убеждения у него были собственные, как бы врожденные. Убеждения эти можно было бы назвать девственными, невыработанными, это был сырой материал убежденности и решимости, и к этому наличному запасу убеждений он прибавлял другие, новые убеждения, но менять или отбрасывать прежние он не хотел и не находил нужным. Он даже не заботился о том, согласовались ли все его убеждения между собой. Вообще он не находил удовольствия в мысленном переживании их или в выражении их словами; слова Жан-Мари считал вообще ненужным упражнением, а речь — своего рода искусством или дарованием, чем-то сродни танцам. И когда он бывал один, то его удовольствия носили характер чисто созерцательный, можно даже сказать, растительный. Бывало, заберется он в леса, лежащие в направлении к Ашеру, сядет у входа в какую-нибудь пещеру, под сенью старых берез, и вся душа его словно переселяется в его глаза. Весь он уходит в безмолвное созерцание: не шелохнется, с места не стронется, а сидит без движения и без мысли и пассивно переживает нахлынувшие на него ощущения. Солнечный свет и тонкие кружевные тени берез, едва заметно дрожащие на земле от дуновения ветерка, колышущего ветви, тонкий абрис верхушек сосен на светлом фоне небес — все это поглощало, зачаровывало его, усыпляло все остальные его способности и даже самые мысли. В эти моменты все его существо было преисполнено одним только чувством, в котором сливались все остальные чувства и ощущения, как все цвета спектра сливаются и пропадают в общем белом цвете.
И в то время как доктор упивался и одурманивал себя собственными словами, маленький приемыш конюх убаюкивал себя сладостным для него безмолвием.
Экипаж доктора Депрэ представлял собой двухколесную, с одной осью, повозку с верхом. Такого рода экипажи весьма поПуларны у провинциальных и сельских врачей во Франции. Где только ни встретишь такие экипажи, на каких только дорогах, в каких только глухих углах, и всегда его можно сразу заметить и на больших дорогах, обсаженных тополями, и у заборов деревенских гостиниц или крестьянских домов. Экипажи подобной конструкции отличаются тем, что на ходу они постоянно покачиваются, особенно если лошадь идет рысью, покачиваются или как бы кивают то взад, то вперед по ходу своего движения, вследствие чего его в шутку прозвали качалкой, или кивалкой, или же просто трясучкой. Верх экипажей этого рода обыкновенно представляет собой порядочных размеров свод, явственно вырисовывающийся на фоне окрестного пейзажа, и производит на скромного и наблюдательного пешехода впечатление довольно глупое и вместе с тем не лишенное некой чванливости. Разъезды в такой таратайке, или одноколке, конечно, не являются основанием для особого чванства и отнюдь не придают необычайной важности ее владельцу, но можно предположить, что это весьма полезно при болезнях почек, и может быть именно этим объясняется такая распространенность и поПуларность этого рода экипажей у врачей.
Однажды рано утром Жан-Мари запряг докторскую качалку, отпер зеленые ворота, вывел лошадь на улицу, затем запер ворота и взобрался на козлы немудреного экипажа. Почти в ту же минуту на крыльцо дома вышел сам доктор, облаченный с ног до головы во все белое, причем полотняный костюм его блистал ослепительной чистотой и белизной. В руках у него был большой, телесного цвета зонт, а на перевязи висела жестяная ботаническая коробка. Он сел в одноколку, и экипаж весело покатился, подымая пыль на дороге и легкий ветерок, дувший седокам в лицо во время движения. Доктор и его спутник отправились во Франшар собирать растения, чтобы использовать их в качестве пособий и материалов для «Сравнительной фармакопеи».
Прогромыхав некоторое время по большой насыпной проезжей дороге, они свернули в лес и тронулись по полузаросшей лесной дорожке. Одноколка мягко катилась по влажному песку, слегка поскрипывая на хрустевших под колесами сухих ветках и корнях. Над головами седоков раскинулся громадный зеленый шатер, точно зеленое облако, и тихо шелестели переплетенные между собой густые ветви бесконечного числа деревьев. Под сводами леса воздух сохранял еще свежесть ночи, здесь дышалось как-то особенно легко и приятно. Гигантские фигуры и причудливые очертания деревьев с их воздушными зелеными шапками производили впечатление ряда величественных изваяний, а стройные линии стволов невольно манили глаз вверх, все выше и выше, пока восхищенный взгляд не останавливался, наконец, на самых верхних, самых нежных листочках кроны, дрожавших и сверкавших на светлом, почти серебристо-белом фоне далекой небесной лазури. Проворные грациозные белочки весело, живо и игриво качались и перепрыгивали с ветки на ветку, с одного дерева на другое, словно носились по воздуху. Это было самое подходящее место для истинного и убежденного служителя и поклонника богини Гигиеи.
— Бывал ты когда-нибудь во Франшаре, Жан-Мари? — спросил своего спутника доктор.
— Никогда, — ответил мальчик.
— Это развалины среди ущелья, — продолжал патрон, принимая свой поучительный менторский тон. — Развалины отшельнического скита и часовни. В истории говорится довольно много о Франшаре: упоминается о том, как часто здесь разбойники убивали отшельников, как одинокие монахи жили в строжайшем воздержании и как все свои дни проводили в молитвах. Сохранилось и дошло до нас послание, обращенное к одному из этих отшельников настоятелем его ордена. Всякий монах, видишь ли, принадлежал к какому-нибудь ордену, а настоятель являлся главой всего ордена. Послание это замечательно тем, что оно содержит массу самых разумных гигиенических советов: в нем отшельнику рекомендуется оставлять книгу, чтобы стать на молитву, и после молитвы снова приниматься за книгу, чтобы не утомлять себя чрезмерно тем или другим, а кроме того, время от времени, как только тот почувствует усталость, оставлять и книгу, и молитву и отправляться в сад и наблюдать за пчелами, делающими мед, и умиляться красотой природы. Ну разве это не моя нынешняя система? Ты, конечно, не раз замечал, что я отрывался от моей «Фармакопеи», иногда даже бросал ее на полуфразе, чтобы выйти на солнышко, на свежий воздух. Я положительно преклоняюсь перед автором этого послания: по всему видно, что это был человек мыслящий, озабоченный тем, что есть самого существенного и важного. И, право, если бы я жил в Средние века (но я от души рад, что этого не случилось), я, наверное, тоже стал бы отшельником, если бы только не был профессиональным шутом, потому что в те времена только эти две профессии были доступны человеку с философским складом ума. Ему оставалось лишь смеяться или молиться — иначе говоря, смех или слезы. Да, пока не воссияло солнце позитивной философии, мудрецу приходилось выбирать из этих двух занятий одно или другое.
— Я прежде был шутом, — заметил Жан-Мари.
— Не могу себе представить, чтобы ты пользовался успехом, подвизаясь па этом поприще, и едва ли эта профессия была по тебе, — проговорил доктор, любуясь серьезным и важным видом мальчика, когда он делал это заявление. — Да разве ты когда-нибудь смеешься?
— О, еще бы! — ответил он. — Я часто смеюсь. Я очень люблю шутки!
— Странное существо! — пробормотал Депрэ. — Но я уклонился от предмета, — продолжал он, — тысячи признаков и примет дают мне заметить, что я начинаю стареть. Мы говорили о Франшаре. Итак, Франшар был разорен и уничтожен англичанами во время той самой войны, которая стерла с лица земли город Гретц, или, вернее, сровняла его с землей. Но самое важное — это вот что: отшельники, или монахи, — поскольку в ту пору их было уже довольно много, и скит понемногу разросся в монастырь, — предвидели грозящую их монастырю судьбу и заблаговременно зарыли в землю и укрыли драгоценные церковные сосуды, не желая, чтобы те попали в руки нечестивцев и врагов рода человеческого. Говорят, что эти сосуды были неимоверной ценности, Жан-Мари, они были из чистейшего золота и превосходнейшей работы с великолепной чеканкой, и заметь, что с тех пор их так и не отыскали. В царствование короля Людовика Четырнадцатого какие-то люди энергично принялись за раскопки развалин Франшара, и что ты думаешь? Вдруг их заступы ударили обо что-то твердое, не похожее на землю. Теперь представь себе, как эти люди в недоумении и радости переглянулись между собой; представь себе, как сильно забились у них сердца, как кровь прилила к щекам и как снова отхлынула к сердцу и с какой лихорадочной поспешностью они вновь принялись рыть и разгребать землю. Наконец, в яме показался сундук, большой тяжелый сундук, и как раз в том месте, где, по преданию или по слухам, был зарыт клад Франшара! Обрадованные землекопы раскрыли его и, как голодные звери, кинулись на него! Увы! Это действительно были монастырские сокровища, но не драгоценная церковная утварь, а только священнические одеяния, которые при соприкосновении с воздухом моментально обратились в прах, точно по волшебству. Лица этих искателей покрылись холодной испариной. Жан-Мари, я готов поручиться своей честью, что если бы в ту минуту подул хоть сколько-нибудь резкий ветер, то кто-нибудь из них непременно подхватил бы какую-нибудь легочную болезнь за свои труды! — докончил доктор свой рассказ.
— Я хотел бы видеть, как эти одежды обратились в прах, — сказал Жан-Мари, — хотя я не стал бы и гнаться за этими вещами.
— У тебя нет никакого воображения! — воскликнул господин Депрэ. — Ты только представь себе эту сцену: несметные сокровища, лежащие многие века под спудом, глубоко под землей, словно спящие волшебным сном! Эти сокровища — это, так сказать, то, что могло бы подарить беспечную, сытную, роскошную жизнь, — лежащие без прока, без употребления, ведь это то, на что можно было бы купить роскошные одежды, ткани, меха, уборы и дивные художественные произведения! Ведь это быстрые, как ветер, рысаки, которые теперь лежат там под землей, недвижимые, словно над ними нависло заклятие. Эти сокровища могли бы вызвать чарующие улыбки на устах красавиц, которые теперь сомкнуты!.. Эти сокровища могли бы породить живой, одуряющий, ошеломляющий азарт, перед глазами людей запрыгали бы карты и кости! Эти сокровища — ведь это дивное оперное пение! Это стройный оркестр! Это замки, дворцы, роскошные тенистые парки, сады! Это суда под сводами белых парусов, несущих их, как крылья — чайку!.. И все это лежит там, как в гробу, глубоко под землей, и глупые нелепые деревья вырастают над этими богатствами и шелестят своей листвой, греясь на солнце из года в год. А клад все лежит, где лежал, и никому нет пользы от него… Нет! Одна мысль об этом может привести человека в бешенство! — заключил возбужденно доктор.
— Ведь это же только богатство, — сказал Жан-Мари, — только деньги. Они наделали бы много зла, я уверен.
— Глупости! — горячо воскликнул Депрэ. — Пустая философия! Оно, конечно, все это прекрасно, все эти рассуждения о вреде и зле богатства, я не спорю, но в данном случае они совершенно неуместны. В сущности, это вовсе не «только деньги», как ты говоришь, эти сосуды — дивные произведения искусства! Это старинная чеканная работа, художественная работа! Ты рассуждаешь как ребенок! Меня раздражает твоя привычка повторять ни к селу ни к городу мои слова без всякого смысла и толка, точно попугай!
— Ну, да ведь нам нет никакого дела до этого клада, — примирительно сказал мальчик.
В этот момент они выехали на большую дорогу; колеса одноколки застучали по камням шоссе, и этот перестук после мягкой лесной дороги, почти совершенно бесшумной, в связи с раздраженностью доктора заставил его замолчать. Тем временем повозка продолжала катиться вперед, и высокие деревья леса постепенно уходили вдаль, как будто молчаливо смотрели вслед проезжим, точно у них было что-то на уме. Миновав Квадрилатераль, они вскоре въехали во Франшар. Здесь путники оставили свой скромный экипаж и лошадь в одиноко стоящей маленькой гостинице, а сами отправились бродить в окрестностях развалин. Все ущелье густо заросло вереском, каменные глыбы скал и стройные березы особенно резко выделялись на этом фоне, освещенные ярким солнцем. Непрерывное жужжание пчел над цветами вереска располагало ко сну. Жан-Мари опустился на траву и, удобно расположившись под кустом, решил вздремнуть, тогда как доктор оживленно ходил взад-вперед, резко меняя направление, и зорким глазом отыскивал интересные для него экземпляры лекарственных трав. Голова мальчика слегка склонилась на грудь, глаза сомкнулись, руки бессильно упали на колени — он задремал. Вдруг внезапно раздавшийся неподалеку крик заставил его разом вскочить па ноги. Это был странный, пронзительный, но короткий возглас, как будто оборвавшийся на половине. Звук этот мгновенно замер, и кругом снова воцарилась полная тишина, как будто ее никто и не прерывал. Жан-Мари даже не узнал в этом вскрике голоса доктора Депрэ, но поскольку во всей ложбине не было ни единой живой души, кроме них, то было очевидно, что этот возглас издал не кто иной, как господин Депрэ. Мальчик оглянулся вправо и влево и увидел, наконец, своего патрона, стоявшего в нише, образованной на стыке двух каменных глыб; он как будто искал глазами своего спутника, бледный как полотно.
— Змея?! — воскликнул Жан-Мари, кинувшись к нему. — Змея? Она вас укусила?
Но вместо ответа доктор, тяжело ступая, с трудом выбрался из ниши и молча пошел навстречу мальчику, которого, подойдя, грубо схватил за плечо.
— Я его нашел! — громко выкрикнул он прерывающимся голосом.
— Какое-нибудь редкое растение? — спросил Жан-Мари.
На это Депрэ неестественно громко расхохотался; скалы подхватили этот смех, и эхо передразнило доктора.
— Растение! — повторил доктор почти злобно. — Редкое растение! Да, поистине очень редкое! Вот оно, — и при этом он вдруг вытянул вперед свою правую руку, которую до сих пор держал спрятанной за спиной, — это одна из его цветочных чашечек!
Глазам Жана-Мари предстало грязное блюдо, облепленное комками земли и глины.
— Это? — недоуменно воскликнул он. — Да ведь это тарелка!
— Нет, это карета, запряженная рысаками! — вскрикнул доктор. — Слушай, мой мальчик, — продолжал он, все более и более воодушевляясь, — я содрал большой пласт мха в этой трещине между двух утесов. Под этим мхом оказалась большая щель, и, когда я заглянул в нее, я увидел… Как ты думаешь, что я там увидел? Я увидел роскошный дом, дворец в Париже, с прекраснейшим парадным двором и садом, я увидел мою жену, сверкающую бриллиантами, я увидел себя депутатом, я увидел тебя, да-да, я увидел тебя в будущем, — докончил он уже с меньшим воодушевлением. — Короче говоря, я открыл Америку!
— Да что же это такое? — спросил мальчик в растерянности.
— Это франшарский клад! — воскликнул доктор. — Я нашел его!
И он откинул свою соломенную шляпу на траву и издал возглас, напоминающий крик индейцев, вышедших на военную тропу. Затем он бросился к Жану-Мари и стал душить его в своих объятиях, смачивая его лицо и волосы своими слезами, после чего растянулся на траве и захохотал так, что, вторя ему, загоготало эхо и раскатилось по всей лощине.
Но мальчик уже не обращал внимания на патрона — в нем проснулся другой интерес, интерес любопытного мальчугана, и едва он избавился от докторских объятий, как подбежал к двум глыбам скал, вступил в нишу, образовавшуюся между ними, и, запустив свою руку в щель в глубине ниши, стал доставать оттуда один за другим облепленные комьями земли и глины различные предметы: чаши, сосуды, светильники и кадильницы — словом, все имущество, скрытое здесь отшельниками Франшарского монастыря. Последним он достал драгоценный ларец, тщательно запертый и весьма тяжелый.
— Вот так штука! — воскликнул мальчуган.
Но, когда он оглянулся на доктора, который последовал за ним и, стоя за его спиной, молча следил за действиями своего подопечного, слова замерли на устах у мальчика. Опять лицо доктора стало мертвенно-бледным, землисто-серым, губы его подергивались и дрожали — им овладела какая-то животная алчность.
— Это ребячество! — проговорил доктор почти строго. — Мы теряем драгоценное время. Скорее беги в гостиницу, возьми одноколку и пригони ее вон к тому валу. Беги как можно скорее и помни — никому ни гу-гу, ни слова, ни звука, слышишь? Я останусь здесь сторожить.
Жан-Мари исполнил все, как ему было приказано, но не без удивления и некоторого недоумения. Он пригнал одноколку к указанному месту, и затем оба они вместе стали переносить все найденные драгоценности от того места, где их обнаружили, в ящик под кучерским сиденьем. Когда все, наконец, было убрано и уложено в ящик, доктор сразу повеселел, словно гора свалилась у него с плеч.
— Приношу дань признательности доброму гению этой лощины вместо жертвенного костра, жертвенного тельца и жбана вина. Кстати, я весьма расположен сейчас к такого рода жертвоприношению, то есть к возлиянию, и почему бы нам не устроить его в честь этого неизвестного доброго гения? Мы сейчас во Франшаре, и здесь можно получить английский светлый эль, ну, не классический, конечно, но тем не менее замечательный. Мы с тобой выпьем эля, мальчуган!
— Но я полагал, что этот напиток вреден, что пить его едва ли полезно для здоровья, и, кроме того, он дорог! — сказал Жан-Мари.
— Та-та-та! — весело воскликнул доктор. — Едем в гостиницу.
С этими словами он легко и проворно вскочил в свою одноколку, покачивая головой, совершенно повеселевший и помолодевший. Лошадь тронулась, и через несколько минут спутники уже подъехали к изгороди, которой был обнесен прилегавший к гостинице сад.
— Привяжи лошадь здесь, — распорядился доктор, — поближе к столику, чтобы мы могли не спускать глаз с наших вещей.
Привязав лошадь, они вошли в сад и уселись за столик. Господин Депрэ шел, то громко распевая на невероятно высоких нотах, то извлекая глухие раскаты откуда-то из глубины своей гортани. Затем он громко постучал пальцами по столу и потребовал эля, он шутил и острил со слугой, и, когда, наконец, на столе появилась желанная бутылка, несравнимо более насыщенная газом и потому пенившаяся гораздо сильнее, чем самое восхитительное шампанское, он наполнил высокий стаканчик пеной и пододвинул его через весь стол к Жану-Мари.
— Пей, — почти приказал он, — пей все до дна!
— Я бы предпочел не пить, — робко возразил мальчик, помня преподанные ему наставления.
— Что? — прогремел громовым голосом Депрэ.
— Я боюсь эля, у меня желудок… — начал было Жан-Мари, но доктор не дал ему докончить.
— Хочешь — пей, не хочешь — не пей! — почти свирепо накинулся на бедолагу патрон. — Только заметь себе раз и навсегда, что ничего не может быть противнее зануды!
Это было нечто совсем новое для Жана-Мари, и он сидел над своим стаканом, не притрагиваясь к нему, погруженный в размышления, тогда как Депрэ то и дело опорожнял и снова наполнял свой стакан. Сначала хмурясь, с недовольным видом, но постепенно, поддаваясь влиянию солнца, игристого хмельного напитка и собственному природному предрасположению чувствовать себя счастливым и довольным, доктор вскоре повеселел.
— В кои веки раз, при случае, — сказал он, наконец, полунаставительно, делая этим своего рода уступку мальчику, — в кои веки раз, учитывая столь исключительные обстоятельства!.. Этот эль — настоящий нектар, напиток богов!.. Привычка постоянно тянуть эль, действительно, унизительна и позорна. Вино, чистый виноградный сок — это настоящий напиток каждого француза, как я уже не раз имел случай доказывать тебе, и я, конечно, нисколько не осуждаю тебя за то, что ты отказываешься от этого заморского возбуждающего средства. Тебе могут подать вина и сладких пирожков или пирожных. Что, в бутылке уже пусто? Ну что ж, мы не побрезгуем и твоим стаканом! Нечего делать, надо над ним сжалиться!
Когда все пиво было выпито, доктор принялся ворчать и раздражаться на Жана-Мари, пока тот доедал свои сладкие пирожки.
— Я сгораю от нетерпения поскорее убраться отсюда, — сказал он, поглядывая на часы. — Боже правый, как ты долго ешь! Ты жуешь так медленно, точно беззубый старец!
А между тем сам он строжайше предписывал всегда жевать как можно медленнее, потому что в этом и заключается весь секрет долголетней жизни и здорового, исправного желудка.
Наконец, его мучения окончились; оба спутника сели на свои места в одноколку. Доктор Депрэ, удобно развалившись на заднем сиденье, объявил о своем решении ехать отсюда в Фонтенбло.
— В Фонтенбло? — переспросил Жан-Мари, не веря своим ушам.
— Я никогда не трачу слов даром! — грозно оборвал его доктор. — Раз я сказал, то этого должно быть довольно! Ну, пошел!
Депрэ казалось, что он едет по райским долинам; все его восхищало и пленяло, и все сливалось в каком-то блаженном самоощущении, и чудный свежий воздух, и яркое солнце, и зеленая, ласкающая глаз листва на деревьях, и даже само движение одноколки — все это как будто дополняло его золотые мечты. Откинув голову и прищурив глаза, он сладко мечтал; перед ним проносились самые радужные видения, в его мозгу эль и радость творили чудеса. Казалось, душа его пела от ликования. Наконец, доктор заговорил:
— Я хочу телеграфировать Казимиру, — сказал он. — Добрейшей души человек, но самого низкого порядка в отношении умственного развития — ни на грош творческих способностей, ни капли поэзии. А вместе с тем он стоит любого ученого: он сумел составить себе большое состояние и всецело обязан им самому себе и своим стараниям. Он самый подходящий человек для того, чтобы помочь нам реализовать, то есть обратить в деньги, наши драгоценности; он же найдет для нас подходящий дом в Париже и озаботится всем необходимым обзаведением. Чудеснейший человек и к тому же еще один из моих старейших товарищей! По его совету, могу добавить, я поместил свой маленький капитал в турецкие акции, и теперь, когда мы приобщим к ним эту нашу добычу из развалин средневекового монастыря, то вместе с той долей, какую мы уже имеем в фондах мусульманского государства, мы с тобой, милый мальчуган, будем прямо-таки утопать в деньгах, да! Положительно, утопать! Чудесные леса! — воскликнул он. — Прощаюсь с вами! Но, хотя меня и призывают иные картины, я никогда вас не забуду! Память о вас навеки запечатлелась в моем сердце! Ты видишь, Жан-Мари, что под влиянием свалившегося на меня благополучия я начал слагать дифирамбы! Таков естественный импульс души, таково было душевное состояние первобытного человека. А я — не стану отрицать несомненного факта из ложной скромности — да, я сохранил юность души своей во всей ее девственной неприкосновенности. Другой человек, который бы прожил все эти годы такой же сонной деревенской жизнью, без сомнения, заплесневел бы, размяк и стал бы однообразным, односторонним субъектом, а я, я могу считать себя счастливым тем, что судьба наделила меня такой натурой, которая помогла мне сохранить в себе всю эластичность, весь подъем, всю энергию человека, живущего полной жизнью. Новые богатства и новая сфера деятельности! Новый круг обязанностей застает меня полным сил и бодрости, полным энергии и жажды деятельности и лишь еще более созревшим благодаря вновь приобретенным знаниям. И эта предстоящая перемена во мне, Жан-Мари, вероятно, тебя поразила. Ну, скажи мне теперь, разве это не показалось тебе чем-то вроде непоследовательности с моей стороны, чем-то вроде непостоянства? Ведь да? Признайся, напрасно ты стал бы скрывать, ведь это тебя огорчило?
— Да, — тихо произнес мальчик.
— Вот видишь, — воскликнул доктор с неподражаемой хвастливостью, — видишь, я положительно читаю у тебя в мыслях! И я ничуть этим не удивлен. Ведь твое воспитание еще далеко не закончено, и высшие обязанности человека по отношению к себе и к обществу еще не были тебе изложены. Я еще не имел времени ознакомить тебя с ними. Но сейчас достаточно будет пока одного намека на них, мы поговорим с тобой об этом впоследствии, когда будет время. Теперь, когда я снова волей судеб стал самостоятельным человеком, после того как я так долго готовился в безмолвных размышлениях, в глубоком изучении себя и законов природы, теперь мой долг призывает меня в Париж! Мои научные познания, мой несомненный дар слова — все это толкает меня на служение моему народу и родной стране. Ложная скромность в данном случае была бы только простой уловкой; если бы слово «грех» было философским термином, я сказал бы, что это был бы грех! Человек никогда не должен отрицать своих несомненных, очевидных способностей и дарований, потому что это значит уклоняться от своих обязательств, от тех обязательств, которые: в него заложены самой природой, наделившей его этими способностями. Вот почему и я должен воспрянуть, и приняться за дело, и делать свое дело! Я не должен быть трутнем или трусом в жизни, я не имею на это права!
Так он тараторил без умолку, пытаясь замаскировать потоком слов свою непоследовательность, скрыть от чужих глаз трещину в скрижалях его недавних заветов под пестрыми цветами красноречия. А мальчик слушал своего наставника молча, глядя на круп лошади и думая свою думу. Мозг его работал лихорадочно, напряженно, но уста безмолвствовали. Никакие слова не могли поколебать убеждений Жана-Мари, и он въезжал теперь в Фонтенбло, преисполненный горечи, сожаления, негодования, возмущения и отчаяния.
По приезде в город Жан-Мари должен был оставаться пригвожденным к своему месту на козлах ради охраны находившихся в ящике под ними сокровищ, а доктор Депрэ порхал с какой-то странной легкостью, живостью и проворством манер из одного кафе в другое, пожимал дружески руки грациозным офицерам, с видом и искусством опытного знатока пил абсент, порхал из одного магазина в другой и возвращался нагруженный самыми разнообразными покупками: дорогими фруктами, настоящей, только что заколотой черепахой, куском превосходной шелковой материи для жены, какой-то нелепой тросточкой для себя и даже самого новейшего фасона кепи для Жана-Мари. Он, входил и выходил в двери телеграфной станции, откуда отправил депешу и спустя три часа получил ответ от Казимира с обещанием приехать на следующий день, согласно полученному приглашению. Словом, Депрэ осчастливил Фонтенбло своим в высшей мере благодушным настроением, озарил его первыми лучами своего счастья.
Солнце склонилось уже совсем низко, когда они, наконец, тронулись в обратный путь. Тени от деревьев ложились поперек широкой белой дороги, ведущей к дому; вечернее благоухание леса неслось, как облака фимиама, над зелеными вершинами леса, и даже на улицах города, где застоявшийся и нагретый в течение дня воздух, сдавленный между белыми раскаленными стенами целого ряда домов, раньше был душным и неприятным, теперь сменился отрадной прохладой, и даже здесь повеяло ароматами природы, которые заносил сюда попутный поток ветра, точно отдаленные звуки музыки. Они были на полпути к дому, когда последний золотой отблеск заходящего солнца сбежал с большого старого дуба, стоявшего по левую сторону от дороги. Когда путники выехали из леса, долина уже подернулась прозрачной дымкой легкого тумана, и громадная, бледная луна медленно всплывала на небо, ажурно просвечивая сквозь тонкую и нежную листву тополей.
Доктор то пел, то свистал, то без умолку говорил. Он говорил о лесе, о войнах и об осаждении рос или, весь загораясь, начинал рассказывать о Париже; он положительно уносился в облака и в приподнятом, почти высокопарном стиле превозносил стезю и заслуги политической карьеры.
Все должно было измениться отныне, и с угасающим днем уносились последние следы прежней жизни. На следующее утро должна была взойти заря уже новой жизни.
— Довольно! — воскликнул Депрэ. — Пора положить конец этому умерщвлению плоти! Жена моя еще красива и прелестна (или я слишком снисходителен к ней), она не должна долее оставаться погребенной в этой глуши, теперь она будет блистать в обществе. А Жан-Мари увидит весь свет у своих ног, и все дороги к успеху, к богатству, к почестям будут ему открыты, и посмертная слава будет обеспечена ему, да и мне самому также! Ах да, кстати! — добавил он. — Бога ради, прошу тебя, не болтай никому о нашей находке. Ты, я знаю, парень необщительный, даже, пожалуй, чересчур молчаливый — это качество я с радостью признаю за тобой, потому что пословица гласит: «Слово — серебро, а молчание — золото!» Но в данном случае молчание чрезвычайно важно. Никто не должен знать о нашем кладе, ты понимаешь? Только одному добрейшему Казимиру можно доверить эту тайну; нам, вероятно, придется даже переправить эти сосуды в Англию и там их реализовать.
— Но разве они не наши?! — воскликнул мальчик со слезами в голосе, и это были единственные слова, какие он произнес за все это время.
— Наши в том смысле, что они никому другому сейчас не принадлежат, — ответил доктор. — Но правительство может предъявить свои права, если станет известно, что мы нашли клад. И представь себе, каковы наши законы: поскольку мы не заявили о кладе, то в случае, если бы у нас его похитили, мы не имеем права потребовать, чтобы нам его вернули, потому что по закону мы не имеем на него прав. Мы не можем начать дела о розыске, не можем заявить в полицию о пропаже…[7] Все это очевидные примеры тех недочетов и несправедливостей нашего законодательства, которые еще предстоит исправить какому-нибудь деятельному, энергичному и решительному депутату с философским складом ума.
Жан-Мари ничего не ответил на эту тираду — он все свои надежды возлагал теперь на госпожу Депрэ. И когда их одноколка стала спускаться по обсаженной тополями дороге, ведущей из Буррона в Гретц, мальчик усердно шептал про себя молитву и стал погонять лошадь, требуя от нее необычайно быстрой рыси. Без сомнения, как только они вернутся домой, мадам проявит свой характер и положит конец этому дикому бреду.
Неистовый лай всех деревенских псов возвестил о въезде экипажа в Гретц, как будто все они чуяли присутствие клада в одноколке. Но на улице не было никого, кроме трех приезжих художников-пейзажистов, прохаживавшихся перед гостиницей госпожи Тентальон. Жан-Мари распахнул зеленые ворота и ввел во двор лошадь с одноколкой; почти в тот же момент госпожа Депрэ появилась на пороге кухонного крыльца с зажженным фонарем в руках. Поскольку луна поднялась еще недостаточно высоко, чтобы осветить двор и проникнуть за ограду сада, то во дворе было еще темно.
— Запирай ворота и калитку, Жан-Мари! — крикнул доктор, вылезая из экипажа и не совсем твердой поступью обходя его кругом. — А где Алина, Анастази?
— Она отпросилась в Монтеро повидаться с родными, — ответила госпожа Депрэ.
— В таком случае все устраивается как нельзя лучше! — энергично воскликнул доктор. — Иди сюда скорее, Анастази, и подойди ко мне как можно ближе, потому что я не хочу говорить слишком громко. — И затем прибавил: — Мы с тобой теперь богаты, моя дорогая!
— Богаты? — повторила за ним жена.
— Да, мой ангел, очень богаты! Ведь я нашел клад Франшарского монастыря, — воодушевленно продолжал супруг. — Смотри, а вот и первые плоды! Гранаты, ананас! Вот шелковое платье для тебя — оно тебе подойдет наилучшим образом, поверь вкусу мужа, вкусу возлюбленного! Я лучше всех знаю, что тебе к лицу! Ну, поцелуй же меня, моя красавица!.. Скучный период нашей жизни миновал, теперь бабочка расправит свои пестрые крылышки! Завтра приедет Казимир, а через неделю мы уже можем быть в Париже! Наконец-то мы будем счастливы! У тебя будут бриллианты, выезды, слуги. Жан-Мари, вынимай все из ящика, да осторожнее, и неси все, одну вещь за другой, прямо в столовую. Теперь у нас на столе будет серебро, да! Ты только поторопись, моя ненаглядная, приготовить эту черепаху — она будет прекрасным добавлением к нашим повседневным скудным яствам… Я сам схожу в погреб и принесу оттуда к столу бутылочку того прекрасного божоле, которое ты так любишь. Да, кстати, надо кончать и «Эрмитаж»! Его осталось еще три бутылки… Это редкое вино, душа моя, приличествует такому редкому случаю, как сегодняшний!
— Но, милый супруг мой, у меня голова идет кругом от твоих речей, я в толк взять не могу…
— Черепаху-то, черепаху, душа моя, готовь скорее! — И любящий муж ласково втолкнул свою благоверную в кухню с черепахой и фонарем в руках.
Жан-Мари стоял совершенно ошеломленный. Совершенно иначе представлял он себе эту сцену: он ждал более энергичного протеста со стороны жены доктора; он ожидал, что она немедля постарается образумить мужа, укажет ему на его сумасбродство, станет упрекать его в непоследовательности, в неблагоразумии, — но ничего подобного не произошло! И его надежды на хозяйку стали улетучиваться и рассыпаться в прах.
Доктор был воистину вездесущ. Он суетился, хлопотал, торопливо носился туда и сюда, не совсем твердо держась на ногах и то тут, то там задевая плечом об стену. Он уже очень давно не пил абсента и теперь сам убедился в том, что лучше было бы его не пить.
— Абсент — это какое-то недоразумение, а не напиток! — возмущался он.
Не то чтобы Депрэ раскаивался, что позволил себе выпить лишнего в такой знаменательный и счастливый день, нет! Но он мысленно решил впредь быть осторожнее и остерегаться этого коварного напитка и дал себе слово вторично не поддаваться столь предосудительной и пагубной привычке.
В мгновение ока он слетал в погреб и принес оттуда вино, затем расставил драгоценную церковную утварь, канделябры и сосуды, все еще облепленные пылью веков, землей и глиной, — частью на белоснежной скатерти, покрывавшей обеденный стол, частью на буфете.
Он то и дело заходил на кухню, навязчиво потчуя Анастази вермутом и разжигая ее воображение соблазнительными картинами будущего благополучия и роскошной жизни. С каждым разом он все увеличивал сумму их вновь обретенного богатства, так что еще прежде, чем семья села за стол, благоразумная и рассудительная госпожа Депрэ утратила окончательно эти свои замечательные качества и совершенно растаяла на огне бушующего энтузиазма своего восторженного супруга. Ее обычная сдержанность и молчаливость исчезли, она тоже была несколько под хмельком. С горящими глазами и румянцем возбуждения на щеках, она много говорила и теперь уже пренебрежительно отзывалась об их мирной и скромной жизни в Гретце.
Садясь за стол и разливая суп, госпожа Депрэ уже смотрела на все совершенно по-иному. Ее глаза теперь сверкали блеском ожидаемых в будущем бриллиантов. Во все время ужина и она, и доктор продолжали строить фантастические планы, поддразнивали друг друга, подшучивали и подсмеивались, кивали друг другу и готовы были биться об заклад о разных пустяках. При этом лица их расплывались в счастливой улыбке, глаза сыпали искры, особенно в те моменты, когда они предвкушали политический успех, почести и величие доктора и салонные победы, триумф и овации в адрес мадам Депрэ.
— Но ты ведь не станешь красным? — воскликнула Анастази.
— Я принадлежу к левому центру, — заявил доктор.
— Мадам Гастейн введет нас в общество. О нас, верно, успели уже позабыть, — сказала супруга.
— Забыть? Никогда! Красота и изящество всегда оставляют след и память о себе! — запротестовал галантный кавалер.
— Но я положительно разучилась одеваться, — со вздохом кокетливо промолвила Анастази.
— Душа моя, ты заставляешь меня краснеть! — воскликнул муж. — Твой брак со мной оказался, можно сказать, трагедией: я вырвал тебя из общества и заточил в этой глуши, в этой забытой всеми деревеньке!
— Но зато теперь твои успехи, радость видеть тебя оцененным по достоинству, окруженным почетом, видеть имя твое прославленным всеми газетами будет уже более чем радостью, это будет для меня блаженством! — воскликнула она, невольно перенимая восторженный тон супруга.
— А раз в неделю, — сказал доктор, лукаво подчеркивая свои слова, — раз в неделю мы позволим себе поиграть в баккара!
— Только раз в неделю? — поинтересовалась она, усмехнувшись и игриво пригрозив ему пальчиком.
— Клянусь тебе моей честью, честью политического деятеля!
— Право, я балую тебя, — проворковала Анастази и протянула супругу ручку для поцелуя.
Он восторженно прильнул к ней и стал покрывать поцелуями.
Жан-Мари тем временем незаметно выбрался из дома в сад. Луна стояла высоко в небе, заливая своим мягким светом Гретц. Мальчик прошел в самый дальний конец сада и сел на скамеечку у пристани. Мимо тихо струилась река, серебристыми переливами сверкала вода под луной, напевая свою тихую однозвучную песню. Легкая дымка тумана колебалась среди тополей по ту сторону реки, камыши медленно склонялись под слабым дуновением ветерка, как будто кивали кому-то. Все это мальчуган видел уже сотни раз, сотни раз в такие же лунные ночи сидел он здесь, над этой сонной рекой, и с невозмутимым спокойствием следил за ее неторопливым течением. А теперь, быть может, сидел на своем любимом месте в последний раз.
Он должен был покинуть эту мирную деревушку, где все было так знакомо и мило, эту местность, зеленеющие кругом луга, шелестящие своей густой листвой леса и эту светлую величественную речку. Покинуть это все и переселиться в большой город. Его милая госпожа будет разряженная расхаживать по гостиным, вращаться в блестящих салонах, а его добродушный, словоохотливый мягкосердечный наставник станет крикливым и вздорным депутатом, и оба они будут навсегда потеряны для него, для Жана-Мари, и утратят свои лучшие душевные качества.
Мальчик отлично сознавал и свои недостатки, и свое положение. Он понимал, что в водовороте шумной, суетливой столичной жизни с ее ложными амбициями и претензиями изменится и его собственное положение в семье, что там на него станут обращать все меньше и меньше внимания, все меньше и меньше будут считаться с ним, и постепенно из приемного сына он превратится в слугу. И он смутно начинал верить в осуществление зловещих предсказаний доктора. Он уже сейчас мог наблюдать разительную перемену в обоих.
На этот раз даже его обычное великодушное отрицание слабостей его благодетелей изменило мальчику, да и неудивительно, даже малый ребенок заметил бы, что «Эрмитаж» довершил то, чему положил начало абсент. И если это произошло в первый же день после обнаружения столь необычайной находки, то чего же следовало ожидать в дальнейшем?
«Если потребуется, останови поезд!», «Вызови крушение, если это будет нужно!» — припоминал он слова доктора. И, окинув взглядом чарующую картину мирно спящих окрестностей, Жан-Мари с наслаждением потянул в себя воздух, насыщенный ароматами свежескошенного сена, и снова прошептал: «Вызови крушение поезда, если это будет нужно», — глубоко вздохнул и в тяжелом раздумье побрел в дом.
На следующее утро все в доме доктора были охвачены необычайным волнением. Перед отходом ко сну хозяин собственноручно запер все свои драгоценности в буфет, стоящий в столовой, и, представьте себе, когда он встал утром, по обыкновению, около четырех часов и вышел в столовую, то увидел, что буфет стоит взломанный и все хранившиеся в нем драгоценности исчезли. Тотчас же были вызваны из своих спален и мадам, и Жан-Мари, которые явились на зов, наскоро накинув на себя кое-что из платья, и застали доктора вне себя от расстройства. Он положительно безумствовал, обращался к Небесам, приглашая всех в свидетели постигшей его несправедливости, призывал громы небесные на голову неизвестного злоумышленника и грозил отмщением, в неизбывном горе мечась по комнате, отчего подол его ночной сорочки развевался как флаг.
— Пропали! — восклицал он. — Все драгоценные предметы пропали, а вместе с ними и наше богатство! И мы опять нищие, беднота, голь! Мальчуган, скажи, может, ты знаешь что-нибудь об этом? Говорите скорее, сударь, говорите все, что вам известно! Знаешь ты, куда они могли деться?! Где они?
И обезумевший доктор ухватил мальчугана за плечо и стал трясти его, как грушу, так что слова, если только это можно было так назвать, посыпались у него с уст неразборчивым лепетом, из которого ничего невозможно было понять.
Придя немного в себя от чрезмерного возбуждения, Депрэ отпустил ребенка и только тут заметил супругу, заливавшуюся слезами.
— Анастази, — сказал он уже совершенно иным тоном, — возьми себя в руки, овладей собой и своими чувствами; я не желал бы видеть тебя ревущей, как простая баба. Это пустячное происшествие должно быть поскорее забыто! Надо уметь с достоинством переносить всякие невзгоды, а не только такие сравнительно маловажные пустяки. Жан-Мари, принеси мне мою маленькую походную аптечку: в подобных случаях рекомендуется какое-нибудь легкое слабительное.
И он выдал всем домочадцам соответствующую дозу лечебного снадобья, начиная с самого себя и приняв ради примера остальным двойную дозу. Несчастная Анастази, никогда ничем не болевшая и питавшая почти суеверный ужас перед всякого рода лекарствами, снова залилась горючими слезами, долгое время отбивалась, протестовала и отнекивалась, но наконец вняла уговорам мужа и хлебнула. Затем снова пришлось прибегать к покрикиванию, понуканию, чуть ли не угрозам, чтобы принудить ее допить остальное. Что же касается Жана-Мари, то он стоически проглотил поднесенную ему порцию слабительного без малейших возражений.
— Я дал ему меньшую дозу, — заметил доктор, — юность ограждает его от слишком сильных потрясений: в его годы волнения не так сильно отражаются на организме… Ну, а теперь, приняв меры против возможных неприятных последствий, мы можем приступить и к обсуждению случившегося.
— Я озябла, мне холодно, — стала жаловаться госпожа Депрэ.
— Холодно! — воскликнул доктор. — Благодарю Бога, что он создал меня из более горячего материала! Ведь подобный удар мог бы вызвать испарину даже у лягушки! Если ты озябла, то можешь идти к себе, в свою спальню, да, кстати, кинь мне сверху брюки, а то у меня ноги зябнут.
— Ах, нет, — возразила Анастази, — я хочу остаться здесь, с тобой!
— В таком случае, сударыня, я не допущу, чтобы вы страдали за свою супружескую преданность. Я сейчас пойду и принесу вам шаль.
И нежный муж побежал наверх и вскоре вернулся более одетый и с целой охапкой шалей, платков и пледов для дрожавшей от холода жены.
— Ну, а теперь, — заявил он, — приступим к расследованию сего преступления. Будем придерживаться индуктивного метода. Анастази, не знаешь ли ты чего-нибудь, что могло бы навести нас на след?
Но госпожа Депрэ не знала ровным счетом ничего.
— А ты, Жан-Мари?
— Я тоже ничего не знаю, — твердым голосом ответил мальчик.
— Прекрасно, — проговорил новоявленный следователь, — теперь мы обратим наше внимание на вещественные доказательства (я, очевидно, рожден быть сыщиком — у меня и глаз верный, и аналитический склад ума). Итак, прежде всего, мы видим, что кража была произведена со взломом: дверцы буфета раскрыты, замок поврежден, и следует мимоходом заметить, что замок был из прочных, судя по тому, сколько я за него заплатил. Затем, мы имеем орудие, которым был произведен взлом! Это один из наших же столовых ножей, да еще, заметь, один из лучших, моя дорогая. Это доказывает, что кража была не предумышленная со стороны шайки грабителей, если только здесь действовала шайка. Наконец, я замечаю, что ничего, кроме драгоценностей франшарского клада, не тронуто. Даже все наше столовое серебро осталось в полной неприкосновенности. Это весьма хитро и предусмотрительно со стороны грабителей. Это доказывает основательное знакомство с уложением о наказаниях и желание избежать всего, что могло бы повлечь за собой малейшую ответственность перед законом. Из этого я вывожу заключение, что данная шайка насчитывает в числе своих членов людей почтенных, то есть, конечно, только внешне почтенных, как то доказывает самый факт хищения. А во-вторых, я утверждаю, что за нами тайно следили в течение всего вчерашнего дня и в самом Франшаре, где за нами подглядывал какой-нибудь очевидец нашей находки, выследивший нас с искусством и ловкостью настоящего сыщика и с терпением, должен сказать, необычайным. Какой-нибудь заурядный преступник или случайный вор не в состоянии был бы проявить столько рассудительности и предусмотрительности. Несомненно, что по соседству с нами поселились или временно приютились какие-нибудь бежавшие из тюрьмы разбойники, выдающиеся по уму и ловкости.
— Боже правый! — воскликнула в ужасе Анастази. — Как ты можешь говорить такие вещи, Анри!..
— Полно, возлюбленная моя, ведь я пришел к этому путем использования индуктивного метода, — сказал доктор, — и если какой-нибудь из моих выводов кажется тебе ошибочным, останови меня, поправь! А, ты молчишь! В таком случае, умоляю тебя, не будь столь возмутительно нелогична, не ропщи на мои выводы! Как видите, мы теперь уже установили некоторые данные относительно состава шайки, потому что я все-таки склоняюсь к предположению, что их было более одного человека, а теперь мы можем покинуть эту комнату, которая не представляет для нас более никакого интереса, и перенесем наше внимание на двор и сад. Жан-Мари, я надеюсь, что ты внимательно следишь за моим образом действий в данном случае. Это может послужить тебе превосходным уроком, имеющим весьма важное значение. Пойдемте со мной к двери; обратите внимание, на дворе не видно никаких следов — это потому, что наш двор, к несчастью, мощеный. Вот от каких пустяков иногда зависит участь расследований. Э! Да что это я вижу! Ну, теперь я уверен, что развязка близится, — я привел вас к самому месту бегства грабителей! — вдруг воскликнул господин Депрэ, величественно отступив назад и указывая торжественным жестом на зеленые ворота и забор. — Вы видите, здесь воры перелезли через ворота!
Действительно, зеленая краска в нескольких местах облупилась и была содрана, и на одной из досок явственно сохранился след подбитого гвоздями сапога; очевидно, нога в этом месте соскользнула, а потому определить размер этой ноги было затруднительно, также совершенно невозможно судить о форме самих гвоздей.
— Вот вам полная картина всего преступления! — торжествующе заключил доктор. — Шаг за шагом я восстановил его от начала до конца! Далее этого индуктивный метод не может идти.
— Удивительно, право! — с восхищением сказала супруга. — Тебе бы в самом деле быть сыщиком, мой друг. Я не имела представления, Анри, что ты обладаешь такими талантами.
— Дорогая моя, — снисходительно пояснил доктор, — человек науки с живым воображением всегда совмещает в себе и остальные, низшего порядка, способности: он одновременно и следователь, и сыщик, и публицист, и главнокомандующий. Потому что все это только, так сказать, различные сферы применения его обширных основных талантов и способностей. Ну, а теперь, — продолжал он, — желаете ли вы, чтобы я пошел еще дальше, чтобы я, так сказать, наложил руку на виновников преступления, или, вернее, поскольку я не могу вам это обещать, желаете ли вы, чтобы я указал тот дом, в котором они сговаривались и совещались перед преступлением и где они, быть может, и теперь еще находятся? Все же это послужит своего рода удовлетворением для нас, так как это в любом случае все, на что можно рассчитывать при данных условиях, когда мы совершенно лишены поддержки закона. Итак, я продолжаю идти далее по тому же пути, чтобы дополнить набросанную мною картину преступления. Необходимо, чтобы человек, решившийся на это дело, имел возможность и привычку бродить без определенной цели по лесу, чтобы это был человек, не лишенный известного образования, чтобы это был человек, стоящий выше всяких моральных устоев. Все эти необходимые качества мы можем найти в квартирующих у госпожи Тентальон постояльцах. Они художники, живописцы и к тому же еще пейзажисты, а следовательно, они только и делают, что слоняются по окрестностям, по полям и лесам. Затем, как художники, это, по всей вероятности, люди не без некоторого образования, нахватавшиеся верхушек там и сям, и, наконец, поскольку они живописцы, то, конечно, это люди без всякой морали. Свой вывод я могу доказать двумя способами: во-первых, тем, что живопись — это искусство такого рода, которое говорит только глазу и отнюдь не влияет на моральные качества человека, а во-вторых, живопись, наравне со всеми остальными искусствами, требует от своих служителей усиленного воображения. А человек с чрезмерно развитым воображением никогда не может быть высоконравственным. Он постоянно залетает за пределы дозволенного и рассматривает жизнь под разными углами зрения, видит ее в необычном, часто колеблющемся свете и не может удовольствоваться и примириться с ненавистными ему требованиями и установлениями закона.
— Но ведь раньше ты всегда говорил — по крайней мере я тебя всегда так понимала, — что у этих молодцов нет решительно никакой фантазии, никакого воображения! — заметила мадам.
— Напротив, душа моя, они проявили свое воображение уже в том, что избрали эту нищенскую профессию художников. Проявили самое фантастическое воображение, говорю я тебе, а кроме того — и это аргумент, вполне соответствующий уровню твоего понимания, моя дорогая, — большая часть из них — англичане или американцы, а где же еще, как не среди представителей этих двух наций, искать воров! Ну, а теперь тебе следовало бы позаботиться о кофе, моя возлюбленная: то, что мы лишились наших сокровищ, еще не является для нас основанием, чтобы умирать с голоду! Что касается меня, то я, прежде всего, разговеюсь белым вином. Я чувствую себя необыкновенно разгоряченным и испытываю сильную жажду, приписывая это исключительно потрясению, испытанному мной в тот момент, когда я обнаружил пропажу. И все же, ты отдашь мне справедливость, я с достоинством и благородством принял и выдержал этот удар.
За истекшее время доктор успел договориться уже до того, что вернул себе свое обычное доброе расположение духа. Он сидел теперь в беседке и медленно, но с видимым наслаждением, тянул из большого стакана белое вино, проглатывая, словно нехотя, в качестве закуски к вину крошечные кусочки хлеба с сыром. И если одна треть его мыслей была еще занята пропавшими драгоценностями, то уж две трети их наверняка были поглощены приятным переживанием столь мастерски проведенного им следствия.
Около одиннадцати часов неожиданно прибыл Казимир — ему удалось попасть на ранний поезд, отправлявшийся в Фонтенбло, и оттуда он приехал на лошади, чтобы не терять времени даром. Доставивший его экипаж стоял теперь во дворе гостиницы госпожи Тентальон, и он, взглянув на свои карманные часы, заявил, что в его распоряжении есть полтора часа времени. Это был весьма характерный образчик делового человека: он говорил уверенным, решительным тоном, имел привычку выразительно и многозначительно хмурить брови. По отношению к Анастази, приходившейся ему родной сестрой, он не проявил никакой особенной нежности, а только наскоро удостоил ее английским родственным поцелуем и тотчас же потребовал, чтобы ему дали поесть.
— Вы можете рассказать мне свою историю, пока мы будем закусывать, — сказал он. — Ты угостишь меня сегодня чем-нибудь вкусным, Стази?
Та обещала побаловать его на славу, и все трое сели за стол в зеленой беседке, а Жан-Мари одновременно и прислуживал, и сам ел тут же за столом. Доктор с необычайными прикрасами, метафорами и всевозможными речевыми ухищрениями рассказал шурину обо всем случившемся. Казимир слушал его, покатываясь со смеху.
— Экая полоса счастья тебе привалила, мой дорогой братец! — воскликнул шурин, когда доктор окончил свой рассказ. — Благодари бога, что все так случилось! Ведь, если бы ты переехал в Париж, ты бы в три месяца спустил все свое благоприобретенное богатство, да еще вдобавок и то, что имеешь сейчас. И тогда вы опять потянулись бы ко мне, как в прошлый раз. Но предупреждаю вас, сколько бы ты ни плакала, Стази, и сколько бы ни мудрствовал и ни рассуждал Анри, все это во второй раз вас не спасет, не вызволит вас из беды, и ваша новая катастрофа неизбежно окажется для вас фатальной. По-моему, я уже говорил тебе это, Стази. Что? Не помнишь? Неразумны вы, словно малые ребята.
При этих словах шурина доктор поморщился и взглянул украдкой на Жана-Мари, но мальчик, казалось, ничего не слышал и оставался совершенно апатичным и безучастным к разговору.
— И потом, — продолжал снова Казимир, — какие же вы дети, глупенькие, балованные дети! Клянусь честью! Как могли вы оценить так высоко всю эту рухлядь? Быть может, она стоила всего грош или немногим больше того!
— Ну, извини, — остановил его доктор, — я вижу, что ты сегодня умен не менее обыкновенного, но зато, несомненно, менее рассудителен. Согласись, что я не совсем невежествен в делах подобного рода, что я в них хоть сколько-нибудь, да понимаю.
— Ты не совсем невежествен в чем бы то ни было, о чем я когда-либо слышал! — засмеялся Казимир с почтительным поклоном в сторону шурина, поднимая свой стакан с несколько преувеличенной галантностью.
— Во всяком случае, — резюмировал свою речь доктор, — я полагаю, ты не сомневаешься, что все это я основательно обдумал и взвесил, и ты можешь мне поверить, что, по моим расчетам, эти вещи должны были по меньшей мере удвоить наш капитал.
И он принялся подробно расписывать саму находку.
— Честное слово, я наполовину тебе верю, Анри! — воскликнул Казимир. — Но пойми, что очень многое зависит от качества самого золота.
— А золото, я тебе доложу, дорогой мой, такое! — И, не найдя соответствующего выражения, доктор, смачно причмокнув, поцеловал кончики своих пальцев.
— Твоего свидетельства, мой милый, еще не вполне достаточно для надлежащей оценки вещей, — заметил деловой человек. — Ты, мой друг, имеешь привычку видеть все в розовом свете, но в любом случае эта кража, это исчезновение — дело весьма загадочное, весьма странное. Конечно, я совершенно не принимаю в расчет твои глупые измышления относительно шайки грабителей и злополучных художников-пейзажистов. Для меня все это полная чепуха! А вот ты лучше скажи мне, кто был у вас вчера в доме после того, как вы привезли сюда все эти драгоценные сосуды?
— Да никого, кроме нас, — сказал доктор.
— И вот этот юный джентльмен? — спросил Казимир, кивнув по направлению Жана-Мари.
— И он тоже, конечно, — утвердительно ответил доктор.
— Прекрасно! А можно поинтересоваться, кто он такой? — продолжал допрашивать гость.
— Жан-Мари, — сказал доктор, — олицетворяет у нас в доме счастливое сочетание приемного сына и конюха. Он начал свою карьеру с первого и вскоре достиг высшего положения и в нашем доме, и в наших сердцах. И я смело могу сказать, что в настоящее время он составляет величайшее утешение в нашей жизни.
— О, вот как! — промолвил несколько насмешливо Казимир. — Ну, а перед тем, как он стал членом вашей семьи, кем он был?
— О, Жан-Мари может похвалиться тем, что его жизнь сложилась самым удивительным образом. Его опыт в высшей степени поучителен, и он пошел мальчику на пользу, — начал рассказывать доктор, постепенно все более и более воодушевляясь. — Если бы мне пришлось избирать систему воспитания для моего родного сына, я остановился бы именно на таком воспитании. Представь себе, Казимир, начав жизнь среди паяцев, акробатов и воров, он поднялся неизмеримо выше и вошел в общество людей порядочных, приобрел дружбу и уважение почтенного философа и таким образом, можно сказать, изведал всю суть человеческой жизни! — ораторствовал почтенный философ.
— Среди воров? — задумчиво протянул Казимир. — Это любопытно!..
Теперь доктор, кажется, был готов откусить себе язык за это необдуманное слово, сорвавшееся у него в порыве красноречия: он явственно предвидел, что из этого должно было выйти, и уже готовил в уме самый энергичный протест, самый горячий отпор.
— А сами вы когда-нибудь воровали? — неожиданно обратился Казимир непосредственно к Жану-Мари, и при этом он впервые вставил в глаз свой монокль, болтавшийся у него на шнурке.
— Да, сударь, — ответил мальчик твердо и спокойно, но при этом густо покраснел.
Казимир обернулся к присутствующим, многозначительно поджал губы и подмигнул.
— Ну что? — спросил он. — Что вы на это скажете, господа?
— Жан-Мари чрезвычайно честен, он всегда говорит правду! — с горделивым видом, выпятив грудь вперед, заявил наставник мальчика.
— Он никогда не сказал ни единого слова лжи! — подтвердила Анастази. — Это лучший ребенок, какого я когда-либо знала в своей жизни, — добавила она убежденно.
— Никогда не сказал ни слова лжи! Неужели? — рассуждал как бы про себя Казимир. — Странно, весьма странно… Прошу тебя удостоить меня на некоторое время своим милостивым вниманием, мой юный друг, — продолжал он, снова обращаясь к Жану-Мари. — Скажи мне, тебе было известно об этих драгоценностях?
— Ну конечно! Ведь он же вместе со мной привез их из Франшара, — ответил за своего подопечного доктор.
— Депрэ, — остановил Казимир хозяина дома, — я ничего не прошу у тебя, лишь только одной милости — подержи ты некоторое время свой язык за зубами! Я намерен расспросить кое о чем вот этого твоего маленького конюха, и если ты так убежден в его невиновности, то смело можешь предоставить ему самому отвечать на мои вопросы. Итак, молодой человек, — продолжал Казимир, наведя свой монокль прямо на лицо Жана-Мари, — вы знали, что эти вещи могли быть безнаказанно украдены? Вы знали, что вас за это нельзя будет преследовать? Ну же, говорите! Знали вы это или нет?
— Знал, — сказал Жан-Мари почти шепотом.
Он сидел как на иголках, поминутно меняясь в лице, становясь поочередно то ярко-красным, то мертвенно-бледным, как меняющий цвета фонарь маяка. Он нервно ломал пальцы и глотал воздух, словно задыхался или был близок к истерике. Словом, в глазах Казимира он представлял собой воплощенную виновность.
— Вы знали, куда были убраны эти вещи? — продолжал свой допрос безжалостный инквизитор.
— Да, — вымолвил Жан-Мари.
— Вы говорите, что раньше вы были вором, — не унимался Казимир. — Но кто же поручится мне за то, что вы теперь перестали быть вором? Я полагаю, что вы могли бы, в случае надобности, перелезть через зеленые ворота, не так ли?
— Да, — тише прежнего ответил допрашиваемый.
— Ну, значит, ты и украл эти драгоценности! Ты сам это отлично знаешь и даже не можешь этого отрицать. Посмотри мне прямо в лицо! Ну же! Подыми на меня свои воровские глаза и отвечай!
Но вместо какого-либо ответа мальчуган разразился страшным ревом и стремглав выбежал из беседки. Анастази кинулась за ним, желая нагнать беглеца, чтобы приласкать и успокоить бедного мальчика, но уже на ходу она все-таки успела крикнуть брату:
— Казимир, ты просто грубое бесчувственное животное!
— Да, братец, — сказал в свою очередь доктор с легким упреком и известным чувством собственного достоинства, сквозившим в голосе, — ты позволяешь себе уж слишком большую вольность в данном случае…
— Что?.. Послушай, Депрэ, будь же ты хоть раз в жизни логичен, прошу тебя! Не ты ли телеграфируешь мне, чтобы я бросил все свои дела и ехал сюда, к тебе, для того, чтобы заняться устройством твоих дел! Я приезжаю, спрашиваю, в чем заключаются эти твои дела, и ты говоришь мне: «Меня обокрали, укажи мне вора!» Я нахожу этого вора, указываю тебе на него, как ты того хотел, и говорю тебе: вот он! Ты, конечно, вправе быть недовольным и раздосадованным тем, что все вышло именно таким образом, но ты не имеешь решительно никакого основания упрекать меня в чем-либо или возмущаться моим поведением.
— Пусть так, я, пожалуй, готов с тобой согласиться, — проговорил доктор, — я даже готов благодарить тебя за твое старание, хотя и напрасное, но в любом случае должен же и ты согласиться, что твое предположение воистину чудовищное и в высшей степени нелепое и неправдоподобное.
— Постой, — снова остановил шурина Казимир, — кто из вас украл эти драгоценности? Ты или Стази?
— Ну конечно, не она и не я! — ответил доктор.
— Так! Ну, значит, это сделал твой мальчишка-конюх! А теперь не будем больше говорить об этом. — И Казимир достал из кармана свой портсигар и стал выбирать сигару.
— Я скажу тебе еще вот что, — не унимался Депрэ. — Если бы ко мне пришел этот мальчик и сам признался мне, что он украл эти вещи, я не поверил бы ему, а если бы поверил, то сказал бы себе в душе, что если он это сделал, то сделал с благой целью! Вот как велика и непоколебима моя вера в него!
— Ну что же, превосходно! — снисходительно промолвил гость. — Дай мне огня, мне уже пора ехать! Да, кстати, я желал бы, чтобы ты меня уполномочил продать твои турецкие акции. Я давно уже говорю тебе, что там дело пахнет крахом, и теперь я опять предупреждаю тебя: акции эти очень ненадежны. Я отчасти именно ради этого и приехал сюда сегодня. Ты никогда не отвечаешь на письма. Сколько раз я писал тебе об этом, и как ты не можешь понять, что не отвечать на письма положительно непростительная привычка!
— Да-да, я знаю, что виноват перед тобой, но, добрейший мой Казимир, — ласково и мягко возразил Депрэ, — хоть я никогда не сомневался в твоей чрезвычайной деловитости, все же твоя проницательность имеет свои пределы.
— Ну, друг мой, я могу ответить тебе тем же! — воскликнул деловой человек. — Твоя уверенность граничит прямо-таки с безрассудством!
— Нет, ты сделай милость, оцени разницу между нами, — возразил доктор, улыбаясь. — Твое правило — безусловно доверять и в малом, и в большом, в серьезном деле и в пустяках суждению одного человека, то есть собственной почтенной особы. Я, в сущности, придерживаюсь, если хочешь, того же правила, но с той только разницей, что я к своим суждениям отношусь критически и смотрю на них широко открытыми глазами. Что из двух более рационально, предоставляю тебе судить самому.
— Ну, любезнейший мой, — воскликнул Казимир, — и я в свою очередь предоставляю тебе держаться твоих турецких акций и твоего честнейшего и благороднейшего конюха. И вообще, провалитесь вы все к черту со всеми вашими делами, управляйтесь с ними как знаете и как умеете, а я умываю руки! А тебя прошу только об одном: не пускайся ты со мной ни в какие рассуждения и умствования, терпеть этого не могу. Философствования твои для меня, честное слово, невыносимы, да мне и слушать-то их некогда! А в результате я мог бы и совсем не приезжать сюда, поскольку прока из этой моей поездки все равно никакого не вышло. Кланяйся от меня Стази, и если ты уж непременно того желаешь, то и мошеннику конюху, а мне пора! Прощай! — И Казимир уехал.
В этот вечер доктор по косточкам разобрал характер своего старого товарища и родственника в беседе с его сестрицей.
— Он научился только одному за все долгие годы его знакомства с твоим мужем, моя красавица, — сказал Депрэ, — он научился словам «философствовать» и «мудрствовать», и эти слова сияют точно алмазы в его речах, точно светлячок в навозной куче. Да и то употребляет он их совершенно некстати и неуместно, как ты сама, вероятно, могла это заметить. Он употребляет эти слова в качестве бранных слов, придавая им смысл совершенно превратный. На его языке «философствовать» означает «лжемудрствовать»! Бедняга, по его мнению, все это пустые софизмы! Ну, а что касается его жестокого и неделикатного отношения к Жану-Мари, то извиним его — это зависит не от его натуры, а от рода его деятельности: человек, постоянно имеющий дело с деньгами и денежными расчетами, — человек пропащий! Тут ничего не поделаешь.
Но с Жаном-Мари не так легко было уладить это дело; процесс примирения подвигался весьма медленно. Первоначально он был положительно безутешен, не хотел слушать никаких увещеваний и настаивал на том, что уйдет из семьи доктора, при этом несколько раз разражался слезами. И только после того, как Анастази просидела с ним наедине, запершись, целых полтора часа, ей удалось добиться от мальчика кое-какого снисхождения. Выйдя от мальчугана, она разыскала мужа и с полными слез глазами сообщила ему о том, что́ между нею и Жаном-Мари произошло.
— Сначала он ничего и слышать не хотел, — рассказывала Анастази. — Вообрази себе, что бы это было, если бы он вдруг ушел от нас! Да что, в сравнении с таким горем, значит этот клад? Проклятый клад, ведь из-за него все это произошло! Бедняга так плакал, что, кажется, все сердце выплакал в слезах, и я плакала с ним, и только после того, после всех моих просьб и увещеваний он наконец согласился остаться с нами только на одном условии, а именно — что никто из нас никогда ни единым словом не упомянет об этом происшествии. Ни об этом возмутительном, постыдном подозрении, ни о самом факте кражи. Только на этом условии бедный мальчик, так жестоко пострадавший, соглашается остаться с нами, с его друзьями…
— Да, но ведь это воспрещение не может относиться ко мне, этот уговор не обязателен для меня, не правда ли? — встревожился доктор.
— Оно относится решительно ко всем нам, — твердо сказала Анастази.
— Но, ненаглядная моя, ты, вероятно, не так его поняла, это не может относиться ко мне! Он, без сомнения, сам придет ко мне с этим своим горем…
— Клянусь тебе, Анри, что это относится в равной мере и к тебе, и ко мне, и ко всем другим! — решительно сказала жена.
— Это весьма, весьма прискорбное обстоятельство, — пробормотал господин Депрэ, и лицо его несколько омрачилось. — Я положительно огорчен, Анастази, уязвлен в моих лучших чувствах, обижен! Да, поверь мне, я глубоко переживаю эту обиду.
— Я знала, что тебе будет тяжело это услышать, — сказала жена, — но если бы ты только видел его горе и отчаяние! Мы должны пойти на эту уступку, раз он на ней так настаивает, мы должны принести ему в жертву наши личные чувства.
— Надеюсь, моя милая, что ты никогда не сомневалась в моей готовности поступиться своими чувствами всегда, когда это бывало необходимо, — заметил доктор несколько сухо.
— Стало быть, я могу пойти к нему и сказать, что ты выразил свое согласие? Это так на тебя похоже, мой славный, мой добрый Анри! В этом сказывается твое благородное сердце! — воскликнула Анастази.
«Да, действительно, — подумал он, — это докажет, какое у меня благородное сердце и славная натура!» И Депрэ разом повеселел и преисполнился чувства гордости от своей добродетели.
— Иди, возлюбленная моя, — проговорил он, проникшись возвышенным чувством сострадания, — иди и успокой мальчика. Скажи, что вся эта история погребена навсегда — нет, мало того, я сделаю над собой усилие, ведь ты знаешь, что я приучил свою волю подчинять себе мои чувства, итак, я сделаю усилие, и все это будет забыто! Совершенно забыто! Так и скажи ему.
Немного погодя, чрезвычайно сконфуженный, пристыженный и с опухшими от слез глазами, в комнате снова появился Жан-Мари и с особенным усердием принялся выполнять свою работу. Из всех собравшихся в этот вечер за столом, чтобы поужинать, только он один чувствовал себя угнетенным и несчастным. Что же касается доктора, то он положительно сиял и пропел отходную своим сокровищам в следующих словах:
— В общей сложности это был весьма забавный эпизод. Мы решительно ничего от этого не потеряли, напротив того, мы даже очень много выиграли. Во-первых, наша философия была испытана и поставлена, так сказать, на апробирование. Во-вторых, у нас осталась еще малая толика этой вкуснейшей черепахи, самого полезного из лакомств и самого питательного. Затем, я приобрел трость, Анастази — новое шелковое платье, а Жан-Мари является теперь счастливым обладателем кепи новейшего фасона. Кроме всего этого, мы еще распили вчера по стаканчику нашего превосходного «Эрмитажа»; воспоминание о нем и теперь еще веселит мою душу. Я положительно скаредничал с этим «Эрмитажем», пусть это послужит мне уроком! Кстати, одну бутылку мы распили, чтобы отпраздновать появление нашего призрачного богатства, так разопьем же теперь другую, чтобы отметить его исчезновение, а третью я предназначаю для свадьбы Жана-Мари!
До сих пор мы еще не удостоили дом доктора Депрэ подробного описания, и теперь, несомненно, пора исправить эту оплошность с нашей стороны, тем более что сей дом является, так сказать, действующим лицом нашего рассказа, да еще таким, роль которого теперь почти подходит к концу. Дом этот был двухэтажный, окрашенный густо-желтой краской, с коричневой, разных тонов, черепичной крышей, поросшей местами мхом и лишайниками. Он стоял в дальнем углу земельного участка доктора и выходил одним фасадом на улицу. Внутри он был просторный, но неудобный; везде гуляли сквозняки. Балки потолка были узорчатые, изукрашенные причудливыми рисунками, перила лестницы, ведущей наверх, были резные и изображали какие-то арабески в сельском стиле. Огромный деревянный столб, также резной, на манер причудливой колонны поддерживавший потолок столовой, был изукрашен какими-то таинственными письменами, рунами — по мнению доктора, который никогда не забывал, повествуя кому-нибудь легендарную историю этого дома и его владельцев, упомянуть и даже остановить внимание слушателя на неком скандинавском ученом, будто бы оставившем эти письмена. Полы, двери, рамы и потолки — все давно уже перекосилось и разошлось в разные стороны; каждая комната в доме имела свой уклон. Гребень крыши совершенно накренился в сторону сада, на манер падающей башни в Пизе. Один из прежних хозяев жилища, опасаясь обвала дома, приставил с этой стороны надежную подпорку. Короче говоря, множество признаков разрушения можно было обнаружить в этом доме, и, вероятно, крысы бежали бы из него, как бегут с корабля, обреченного на гибель. Но содержался он в самой образцовой чистоте и порядке: оконные стекла всегда блестели, медные детали дверей и оконных рам сияли, как солнце; краска на доме постоянно обновлялась и освежалась, и даже деревянная подпорка была вся покрыта цветущим плющом. Благодаря такому образцовому содержанию, придававшему дому вид добродушного и веселого старика-ветерана, пользующегося хорошим уходом и улыбающегося вам, сидя в своем кресле и греясь на солнышке в углу сада, — только благодаря этому образцовому уходу можно было, глядя на дом, понять, что здесь живут порядочные обеспеченные люди. У других, более бедных и неряшливых хозяев этот старый дом уже давно превратился бы в жалкую развалину, возбуждающую брезгливость, ибо в том виде, в каком он находился, вся семья очень его любила, и доктор никогда не уставал превозносить и восхвалять различные его достоинства. Он даже почему-то особенно воодушевлялся, когда начинал рассказывать воображаемую историю этого дома и расписывать поочередно характеры его многочисленных владельцев, начиная с богатого торгаша еврея, впоследствии крупного капиталиста-коммерсанта, который будто бы вновь отстроил этот дом после разгрома города Гретца. Далее он упоминал непременно и о таинственном авторе мнимых рун, а заканчивал длинный ряд вымышленных биографий историей длинноголового мужчины с вечно грязными ногтями и немытыми руками, у которого он сам и приобрел этот дом с землей, будто бы втридорога!
Никому никогда в голову не приходило высказывать какие-нибудь опасения относительно надежности этого дома — то, что простояло столько веков, могло, конечно, простоять и еще некоторое время!
Но в ту зиму, которая наступила после исчезновения клада, семья Депрэ испытала еще раз тревогу и огорчение, правда несколько иного рода, — тревогу, которую они приняли гораздо ближе к сердцу, чем всю эту историю с франшарским кладом. Жан-Мари стал сам не свой: на него находила временами какая-то лихорадочная активность, и тогда он работал в доме за двоих, проявлял удивительное прилежание даже в своих учебных занятиях, изо всех сил старался угодить хозяевам и даже силился быть словоохотливым, то есть говорить много и быстро. Но за такими днями наступали дни полнейшей апатии и глубокой меланхолии, дни молчаливого глубокомысленного раздумья, и тогда Жан-Мари становился почти невыносимым.
— Теперь ты сама видишь, Анастази, — сетовал доктор, — к чему оно приводит, это молчание! Если бы мальчик вовремя выложил мне все, что у него накопилось на душе, то ничего подобного не происходило бы! И вся эта неприятная история, вызванная возмутительным поступком Казимира, была бы теперь давно забыта, тогда как сейчас мысль об этом угнетает, давит и мучает мальчика, словно какой-нибудь недуг. Он худеет на глазах, аппетит у него неровный, здоровье уходит, уже явственно заметно полное расстройство — и нервное, и физическое! Я держу его на строжайшей диете, даю ему самые сильные укрепляющие и успокаивающие средства, и все напрасно!
— Уж не слишком ли ты его пичкаешь всякими лекарствами? — заметила Анастази и сама невольно вздрогнула при этом вопросе.
— Я? Пичкаю лекарствами? Я?! — воскликнул доктор. — Да ты с ума сошла, Анастази! Как ты можешь говорить такие вещи!
Время шло, а состояние здоровья мальчика заметно ухудшалось. Доктор винил погоду, которая все время стояла холодная и ненастная, но тем не менее пригласил своего коллегу из Буррона. Почему-то он вдруг возлюбил его, стал превозносить и восхвалять его дарования и вскоре сам обратился в его пациента, хотя трудно было бы сказать, от чего он, собственно, лечился. И Депрэ, и Жан-Мари должны были постоянно принимать различные лекарства в разное время дня; доктор завел привычку лежать на диване и ожидать времени приема лекарства с часами в руках. «Ничто не может быть так важно, как точность и аккуратность», — говорил он, отсчитывая капли или отвешивая порошок и при этом распространяясь о великих целебных свойствах данного лекарства. И если мальчик, несмотря ни на что, нисколько не поправлялся, то доктор, в свою очередь чувствовал себя отнюдь не хуже прежнего.
В день порохового заговора Жан-Мари как-то особенно упал духом; погода стояла отвратительная — пасмурная, дождливая, с сильным порывистым ветром. Над головой быстро проносились целые вереницы темных косматых туч; резкие проблески яркого солнца минутами заливали светом всю деревню, и вслед за тем наступали мгла и мрак, и начинался крупный косой и хлесткий дождь. Время от времени ветер, усиливаясь, начинал грозно выть и реветь; деревья вдоль полей и лугов гнулись и корчились, словно в судорогах, и последние осенние листочки неслись по дорогам, как пыль в жаркий летний день.
Доктор, озабоченный в одинаковой мере и состоянием мальчика, и состоянием погоды, был как раз в своей стихии: теперь он мог доказать еще одну новую теорию. Сидя с часами в руках и с барометром перед глазами, он выжидал с напряженным интересом каждого очередного шквала ветра, наблюдая его действие на Пулс человека. «Для истинного философа, — заметил он с восхищением, — каждое явление в природе является одновременно и забавой, и наукой». Ему принесли письмо, но в этот момент доктор ожидал нового порыва ветра и потому торопливо сунул письмо в карман, подал знак Жану-Мари, и в ту же минуту оба они принялись считать свой Пулс, словно взапуски или на пари.
К ночи ветер перешел в настоящую бурю, осаждая бедную деревушку со всех сторон; казалось, будто кругом шла пальба из орудий бесчисленных батарей. Строения дрожали, и скрипели, и стонали, словно умирающие в агонии; из очагов и каминов выбивало в комнату дым и разбрасывало по полу горячие уголья. Шум и вой бури мешал людям спать, и все эти несчастные сидели с бледными испуганными лицами, прислушиваясь к тому, что происходило вокруг в природе.
Было уже за полночь, когда семейство Депрэ удалилось, наконец, на покой. Около половины второго, когда буря, уже достигнув своего апогея, стала как будто несколько стихать, доктор вдруг пробудился от тревожного сна и сел на своей постели. Какой-то странный шум еще звенел у него в ушах, но он не мог дать себе отчета, слышал он этот шум наяву или во сне. Вскоре последовал новый порыв ветра, и при этом почувствовалось сильное колебание всего дома, вызвавшее у господина Депрэ состояние, сходное с приступом морской болезни, а в следующий момент затишья доктор явственно услышал, как черепицы крыши посыпались с шумом на чердак над его головой. Не теряя ни минуты, он буквально выхватил жену из кровати и крикнул ей:
— Беги! Дом рушится! Беги в сад!
Второпях он еще успел сунуть ей в руки какую-то одежду.
Мадам Депрэ не стала дожидаться повторения этого приглашения; в одну минуту она сбежала с лестницы и оказалась уже внизу. Никогда она не подозревала в себе такой прыткости и такой деятельности. Тем временем доктор с поспешностью и суетливостью марионетки из кукольной комедии, невзирая на риск сломать себе шею, кинулся вызволять Жана-Мари и Алину, которую он вынужден был пробудить от ее девственного сна, схватить за руку и силой тащить за собой по лестнице в сад. Та, спотыкаясь, безвольно бежала за доктором, все еще не вполне очнувшись и не сознавая, что вокруг нее происходит.
Все беглецы, точно условившись заранее, руководствуясь каким-то бессознательным инстинктом, собрались в беседке. Между гонимых ветром, разорванных клочков туч в образовавшийся просвет, словно в слуховое окно, на мгновение проглянула луна и осветила четыре полунагие фигуры, жавшиеся от холода и страха к стенкам зеленой беседки в развевающихся от ветра скудных белых одеяниях, весьма слабо прикрывавших их наготу. При виде этой унизительной картины Анастази с горестным воплем стянула на груди свою ночную сорочку и, забившись в самый темный угол, громко расплакалась. Доктор кинулся к ней, желая утешить бедняжку, совершенно забыв о своем несложном костюме, но жена сердито оттолкнула его от себя, видимо, стыдясь и за него и как будто даже пытаясь избежать его близости. Ей казалось, что все кругом — посторонние зрители и что тьма, царящая вокруг, кишит невидимыми жадными глазами, устремленными на нее.
Новый свирепый порыв ветра с новым проблеском света отвлек внимание всех присутствующих в сторону дома. Все видели, как он зашатался в самом своем основании и, в тот момент как скрылась луна, с оглушительным треском, перекрывшим вой бури и шум деревьев, рухнул. В одно мгновение сад наполнился щепками, осколками летящих черепиц, разбитых оконных стекол и всякого рода обломками. Один из таких оглушительных снарядов ударил доктора по уху, другой попал в обнаженную ногу Алины, и та огласила дикими воплями всю деревню.
Тем временем селяне кругом зашевелились, стали выползать из своих домов, в окнах показались огни, послышались оклики дружеских встревоженных голосов, на которые отзывался доктор, дерзновенно оспаривая первенство у Алины и беснующейся бури. Однако эта возможность получения помощи и содействия со стороны соседей и односельчан только пробудила в Анастази еще большие отчаяние и ужас.
— Анри! Люди сюда придут! — кричала она над самым ухом мужа. — Я не хочу! Я не могу!..
Но последние слова заглушали слезы.
— Да, я надеюсь, что они придут нам на помощь, это вполне естественно, друг мой.
— Нет, нет! Пусть не идут! Я скорее готова умереть! — рыдала в отчаянии добродетельная супруга.
— Дорогая моя, — укоризненно произнес доктор, — ты слишком возбуждена и взволнована. Ведь я же сунул тебе какую-то одежду, куда ты ее дела?
— Ах, я, право, не знаю, вероятно, обронила ее где-нибудь по дороге в саду… Ах, где же, где эта одежда?
Депрэ стал искать наощупь в темноте и вскоре нашел.
— Вот превосходно-то! — воскликнул он. — Это мои серые бархатные брюки! Как раз то, что тебе нужно!
— Давай их сюда! — сердито закричала Анастази, но, как только она взяла их в руки, мысль надеть мужские панталоны показалась ей чудовищной.
С минуту с видом мученицы стояла она молча, держа их в руках, затем сунула их обратно мужу и сказала:
— Отдай их Алине! Бедняжка, ведь она девушка…
— Глупости! — возразил господин Депрэ. — Алина ничего не сознает, она не помнит себя от страха, и, кроме того, она простая крестьянка. Но я серьезно опасаюсь за тебя: ты такая неисправимая домоседка, тебе подвергать себя воздействию этого холодного ночного воздуха положительно опасно. Как видишь, и моя забота о твоем здоровье, и твоя фантастическая стыдливость клонятся к одному и тому же средству спасения — к моим панталонам. — И он снова протянул их жене, держа их наготове.
— Нет, это невозможно, невозможно! — воскликнула она. — Ты этого не можешь понять, — добавила она с достоинством, — и не убеждай меня больше!
Тем временем уже подоспела помощь. Со стороны улицы невозможно было проникнуть в сад, поскольку ворота и калитку завалило кирпичом и обломками балок, и устоявшие остатки дома ежеминутно грозили обрушиться и засыпать неосторожных, которые осмелились бы подойти слишком близко. Но, по счастью, между садом доктора и соседским огородом, лежащим вправо от владений Депрэ, находился живописный и столь полезный во многих случаях деревенской жизни общественный колодец. Оказалось, что калитка в ограде докторского сада была не заложена и не заперта, и в сводчатом проеме этой калитки, слегка приотворившейся, просунулась в щель сперва бородатая физиономия мужчины, а затем волосатая мозолистая натруженная рука с фонарем, осветившим то таинственное царство мрака, где несчастная Анастази скрывала свое отчаяние.
Свет ложился пятнами то тут, то там между корявыми и частыми стволами старых яблонь и груш, скользил по мокрым от росы и дождя лужайкам, но центром всеобщего внимания был не свет фонаря, а самый фонарь и ярко освещенное им лицо человека, явившегося на помощь пострадавшим. Только одна Анастази всячески пыталась укрыться, спрятаться от него, забираясь в самый дальний и самый темный угол беседки, и испытывала болезненно неприятное чувство от этого вторжения постороннего человека в проделы ее владений.
— Сюда, сюда! — крикнул человек с фонарем остававшимся за его спиной людям. — Все ли вы живы? — спросил он находившихся в саду.
Алина, продолжая визжать, кинулась ко вновь пришедшему, и ее тотчас же подхватили сильные руки и протащили головой вперед через образовавшуюся щель на улицу.
— Ну, Анастази, теперь иди ты, — распорядился доктор, — сейчас твоя очередь.
— Я не могу!.. Нет, нет, я не могу!.. Оставь меня, — простонала госпожа Депрэ.
— Неужели нам всем тут из-за тебя погибать! Оставаясь неодетыми здесь, на таком холоде, мы все можем простудиться насмерть! — крикнул муж.
— Нет-нет! Иди ты, иди, пожалуйста! Уходите все, прошу вас, оставьте меня здесь, мне уже совершенно тепло, уверяю тебя, Анри!
Но доктор в ответ на это крепко выругался и схватил жену за плечи.
— Постой, — умоляюще крикнула Анастази, — постой, я их надену!
И она опять взяла в руки одолженную ей деталь туалета, но отвращение к подобного рода одежде снова взяло верх даже над ее стыдливостью.
— Нет! Никогда! — воскликнула она, содрогнувшись, и отбросила панталоны мужа подальше от себя.
Еще минута, и доктор силой поволок супругу к калитке. Тут стоял крестьянин с фонарем. Анастази закрыла глаза, и ей показалось, что она умирает.
Она совершенно не помнила, как ее вынесли сквозь щель калитки и как она очутилась по ту сторону стены. Здесь ее тотчас же обступили соседки и укутали в большое теплое одеяло; таким образом, оно положило конец мучениям и отчаянию настрадавшейся женщины.
Для обеих дам согрели постели, а для доктора и Жана-Мари принесли различное платье и приготовили горячий грог. Остаток ночи, пока Анастази дремала, а по временам, пробуждаясь, плакала и чуть не впадала в истерику, доктор провел в кресле перед камином, услаждая слух внимавших ему с удивлением соседей, которым он подробно разъяснял причины катастрофы.
— Уже многие годы наш дом грозил рухнуть, — уверял он, — и я знал об этом, один признак за другим указывали на неминуемую катастрофу: то ослабевали скобы, то появлялись трещины в штукатурке, то стены подавались внутрь или выпячивались местами наружу, и в конце концов всего каких-нибудь три недели тому назад тяжелая дубовая дверь моего винного погреба вдруг стала плохо, с трудом отворяться вследствие того, что просели и покосились косяки. Да, погреб! — повторил он озабоченно, сокрушенно покачав головой и на минуту призадумавшись над стаканом глинтвейна. — Ведь у меня там были порядочные запасы доброго вина. По счастью, судьба распорядилась так, что «Эрмитажа» там почти не осталось — я потерял в этой катастрофе всего одну бутылку несравненного вина, ту, которую предназначал для свадьбы Жана-Мари. Ну, что делать, придется позаботиться о новых запасах, это даже придаст жизни новый интерес! Но вот что печально: я человек уже не в молодых годах, мне начинать все заново трудно, а мой громадный научный труд лежит теперь погребенным под развалинами моего скромного жилища. Он останется незаконченным, и мое имя никогда не постигнет слава и известность, о которых я робко мечтал в тишине моего уединения! Все это я отлично сознаю и понимаю, и тем не менее вы видите меня совершенно невозмутимым, я хотел бы даже сказать, веселым! Да, друзья мои, даже ваш патер не выказал бы большей покорности своей судьбе и большего стоицизма в подобном случае, не правда ли?
Тем временем стало светать, и с первыми лучами рассвета мужчины, теснившиеся до сих пор у камина, вышли на улицу. Ветер стих, но все еще гнал обрывки темных дождевых туч по мутно-серому небу. Воздух был резкий, пронизывающий, точно морозный, и люди, стоя вокруг развалин обрушившегося дома, дули себе в кулаки, чтобы согреться, и кутались посильнее в одежды, чтобы защитить себя от пронизывающей сырости этого дождливого, ненастного дня. Дом доктора Депрэ рухнул окончательно: стены обвалились наружу, а крыша провалилась внутрь. Теперь он представлял собой просто груду мусора, среди которого там и сям торчали, словно шпили или мачты, обломки бревен и балок. Оставив возле развалин человека для охраны имущества, вся честная компания отправилась в гостиницу госпожи Тентальон разговеться и угоститься за счет пострадавшего. Чарки весело заходили по столу, настроение у всех стало самое добродушное, а к тому времени, когда компания встала, наконец, из-за стола и собралась расходиться по домам, на дворе пошел снег.
В продолжение целых трех суток не переставая падал снег. Развалины накрыли кусками брезента, а безотлучно находившиеся при них караульные никого к ним не допускали.
Семья Депрэ поселилась временно в гостинице госпожи Тентальон. Анастази проводила время на кухне, стряпая какие-то лакомые блюда для мужа при содействии восхищенной ее искусством и кулинарными познаниями хозяйки гостиницы, или же сидела неподвижно перед камином в глубокой задумчивости. Собственно говоря, постигшая их с домом беда весьма мало трогала ее, быть может, потому, что этот удар был парирован другим, более чувствительным для бедной женщины. Сотни раз переживала она трагический в ее глазах инцидент с серыми бархатными панталонами. Хорошо ли, правильно ли она поступила тогда, отказавшись их надеть? Или, быть может, она была не права и сделала дурно, что не воспользовалась ими? Иногда она одобряла свое поведение в ту роковую ночь, иногда же, вся вспыхнув при воспоминании о перенесенном ею позоре, горько раскаивалась и сожалела о том, что все же не надела панталон. Ни одно из приключений за всю жизнь не вызывало у нее стольких размышлений и столь продолжительной умственной работы.
Тем временем доктор казался весьма довольным своим новым положением. Двое из летних жильцов госпожи Тентальон застряли у нее, отстав от остальных своих товарищей, за отсутствием средств для выезда, поскольку им почему-то не высылали денег. Оба они были англичане, но один из них довольно свободно и бегло изъяснялся по-французски и был к тому же человек словоохотливый, большой юморист, живой и веселый малый. С ним доктор мог беседовать часами, заранее уверенный в том, что будет понят и оценен по достоинству. Множество стаканчиков распили они вместе и много различных тем обсудили, к обоюдному удовольствию.
— Анастази, — почти укоризненно сказал жене доктор на третьи сутки после катастрофы, — бери пример со своего мужа и с Жана-Мари! Как ты видишь, возбуждение той ночи принесло ему больше пользы, чем все мои микстуры и всевозможные укрепляющие средства, и я замечаю, что он определенно с охотой отбывает часы своего дежурства в качестве хранителя нашего погибшего имущества. А что касается меня, то посмотри на меня, видишь, я сдружился с этими египтянами, и клянусь Небом, что мой фараон — весьма приятный собеседник. Только ты одна пала духом из-за обрушившегося дома и жалкого тряпья! Что все это в сравнении с моей «Фармакопеей», моим многолетним научным трудом, который лежит теперь, погребенный под мусором и камнями в этой убогой деревушке. Что из того, что падает снег! Я весело стряхиваю его с моей одежды! Подражай мне и ты! Я знаю, что наши доходы теперь несколько уменьшатся, так как нам придется заново отстраивать дом, но с умеренностью, аккуратностью, терпением и философией можно все преодолеть и со всем примириться. А пока Тентальоны внимательны и услужливы, стол с теми приятными добавлениями, которые ты нам устраиваешь, весьма удовлетворительный. Вот только вино нестерпимо скверное, но я сегодня же выпишу хорошего вина, и мой фараон, я уверен, будет весьма рад выпить со мной стаканчик-другой приличного вина! И тут-то мы увидим, одарен ли он от природы высшей утонченностью человеческого организма — чувствительным нёбом, способным уловить тонкий аромат и вкус вина! Если он обладает еще и этим достоинством, то он прямо-таки совершенство!
— Анри, — проговорила жена, печально качая головой, — ты не можешь этого понять, ты мужчина, и мои чувства для тебя недоступны. Ни одна женщина не в состоянии изгнать из своей памяти пережитый ею позор и унижение, публичное унижение!
Доктор не смог удержаться и захихикал:
— Прости меня, возлюбленная моя, но, право, для философски настроенного ума это такие пустяки, что о них даже и упоминать не стоит. И, кроме того, могу тебя уверить, ты была чрезвычайно мила в своем ночном дезабилье.
— Анри! — возмущенно воскликнула она.
— Ну-ну, я ничего больше не скажу, — пошел он на попятную, — хотя, конечно, если бы ты тогда согласилась… ну да… Кстати, — вдруг перебил себя Депрэ, — а где же остались эти мои штаны? Мои любимейшие серые брюки? Верно, лежат там на снегу! — И доктор кинулся разыскивать Жана-Мари.
Спустя два часа мальчик вернулся в гостиницу с лопаткой в одной руке и странного вида комком тряпья в другой.
Доктор сокрушенно принял это бесформенное нечто из рук мальчугана и дрожащим голосом сказал:
— Они были когда-то брюками! Но теперь их время прошло, их песня спета! Прекрасные панталоны, вы уже больше не существуете! Постой, тут что-то есть в кармане. — И господин Депрэ вытащил смятую бумагу. — Письмо! — воскликнул он. — Ну да, теперь припоминаю, я получил его в самый день катастрофы, когда так свирепствовала буря и я был занят своими наблюдениями. Но, к счастью, письмо сохранилось довольно хорошо, так что его можно разобрать. Это от славного бедняги Казимира! Ну, да это неплохо, что я немного поучу его терпению! — продолжал он с ироническим смешком. — Это ему будет весьма полезно. Бедняга Казимир со своей бесконечной, глупой, пустой, ненужной корреспонденцией иногда доходит прямо до идиотизма.
И, говоря это, доктор осторожно развернул отсыревшее письмо, но, когда принялся разбирать написанное, лицо его сразу омрачилось.
— Черт побери! — вдруг воскликнул доктор, вскочив, точно его подкинуло разрядом гальванического тока; письмо полетело в огонь камина, и в тот же момент черная ермолка очутилась на его голове, и он направился к двери. — Еще десять минут осталось! Если я побегу бегом, то еще могу его захватить, он всегда опаздывает, этот поезд, — бормотал Депрэ. — Я еду немедля в Париж, буду телеграфировать оттуда, — добавил он набегу.
— Анри, ради бога, скажи, что случилось! — взмолилась жена.
— Турецкие акции! — крикнул он. — Турецкие… акции… — И исчез за дверью.
Анастази и Жан-Мари остались с мокрыми серыми брюками в руках, пребывая в полном недоумении. Депрэ уехал в Париж! Это было всего второй раз за все семь лет обитания его в Гретце, и уехал в деревянных крестьянских башмаках, в вязаной фуфайке и черной рабочей блузе, в ермолке вместо шляпы и с двадцатью франками в кармане. Теперь даже разрушение дома представлялось событием второстепенной важности. Пусть бы теперь обрушился весь мир — и тогда бы семья доктора не была более удивлена и поражена, чем в настоящий момент.
Утром следующего дня доктор, или, вернее, тень прежнего жизнерадостного доктора Депрэ была доставлена обратно в Гретц под охраной Казимира. Анастази и Жан-Мари сидели друг подле друга перед камином, когда Депрэ, заменивший свой фантастический наряд дешевеньким готовым костюмом, сооруженным из грошового материала, переступив порог комнаты, только рукой махнул и, не проронив ни слова, тяжело опустился на ближайший стул. Супруга вскочила со своего места и обратилась прямо к Казимиру:
— Что случилось?
— Да что, — ответил Казимир, — не твердил ли я вам все время, не предупреждал ли я вас! Так нет! Ну вот, а теперь и случилось то, о чем я вам говорил. И на этот раз дело обделано чистенько! Что называется, наголо всех остригли! Что же, придется вам примириться с самым худшим, ничего тут не поделаешь. Да, и дом ваш тоже повалился? Ну, нечего сказать, хороши ваши дела! Не везет вам, я вижу!
— Разве… разве мы все потеряли? Совершенно разорились? — задыхаясь, спросила бедная женщина.
В этот момент доктор вытянул вперед руки, как бы призывая жену в свои объятия, и патетически воскликнул:
— Да, разорились! Да, мой ангел, твой злополучный муж окончательно разорил тебя!
Казимир с иронией взглянул через стеклышко монокля на нежные объятия удрученных супругов и, обращаясь к Жану-Мари, тем же насмешливым тоном сказал:
— Слышишь, молодчик, они вконец разорились, теперь от них ничем больше не поживишься! Ни денег, ни дома, ни жирных кусков! И мне думается, друг мой, что тебе всего лучше, недолго думая, забрать свои пожитки да и убираться отсюда подобру-поздорову. Как видишь, это дело теперь выеденного яйца не стоит — оно, можно сказать, окончательно прогорело!
При этом Казимир лукаво прищурился и многозначительно кивнул мальчику на дверь.
— Ни за что на свете! — воскликнул доктор, вскочив с места. — Жан-Мари, если ты хочешь меня покинуть теперь, когда мы разорились и стали беднее любого крестьянина в этой деревне, я тебе не препятствую, иди с богом! Ты получишь от меня обещанные тебе сто франков, если только они у меня найдутся, но если ты захочешь остаться с нами… — И доктор немного всплакнул. — Казимир предлагает мне место писца, и хотя вознаграждение будет скромное, но на нас троих хватит. Не достаточно ли того, что я потерял дом, имущество и все свое состояние? Неужели я еще должен лишиться и сына?!
Жан-Мари горько заплакал, но не произнес ни слова.
— Терпеть не могу мальчишек, которые плачут, — досадливо заметил Казимир, — а этот постоянно ревет. Эй, ты, слушай, убирайся-ка ты вон отсюда! У меня есть серьезные дела, о которых нужно поговорить с твоими хозяином и хозяйкой, а эти ваши семейные отношения вы успеете выяснить и после моего отъезда. Ну, марш, живо! — И он раскрыл дверь выразительным жестом.
Жан-Мари выбрался из комнаты, точно уличенный вор, не переставая плакать. В двенадцать часов все сели за стол, но мальчик так и не появился.
— Эге, брат, ушел твой мальчик-то? Ну, что, сам теперь видишь? — сказал Казимир. — Небось, с полуслова понял?
— Я, конечно, сознаю, — залепетал несвязно доктор, — сознаю и не ищу оправданий для его отсутствия, хотя это, конечно, доказывает его бессердечность, что меня глубоко огорчает.
— Ты лучше скажи, доказывает отсутствие чувства приличия, — поправил его Казимир, — потому что сердечности в нем никогда и не было и быть не могло — откуда ему было взять подобные качества? Право, Депрэ, для человека умного, каким я тебя считаю, ты удивительно, можно сказать, непростительно наивен! Ты воистину легковернейший из смертных. Твое полнейшее неведение и непонимание ни людей, ни дел совершенно непостижимо! Всё и все тебя обманывают и обводят вокруг пальца. И твои турецкие акции, и бродяга мальчишка, и всякий, кто только вздумает! Тебя обманывают и справа, и слева, и снизу, и сверху, а ты все еще продолжаешь всем верить и всему доверять! Я полагаю, что тому главным образом причиной твое воображение. Благодарю судьбу, что она не наделила меня этим опасным даром!
— Прости, пожалуйста, — возразил Депрэ, хотя все еще смиренным тоном, но уже несколько приободрившись ввиду неожиданно представившегося ему случая указать Казимиру на его несправедливость, — ты очень ошибаешься, Казимир: ты одарен даже в очень сильной степени воображением, но воображением иного рода, так сказать, коммерческим воображением. Отсутствие именно этого воображения у меня и является, по-видимому, источником всех моих настоящих бедствий. Благодаря такому коммерческому воображению вы, деловые, денежные люди, умеете предвидеть и предугадывать судьбы своих вкладов, предвидеть моменты крахов известных предприятий, банков и банкирских домов — словом, всякого рода финансовые катастрофы.
— Как видно, твой конюх тоже одарен таким коммерческим воображением, — прервал доктора Казимир, после чего Депрэ смолк.
Обед продолжался и окончился под аккомпанемент не особенно утешительных и приятных для хозяев речей самоуверенного гостя. Он совершенно игнорировал присутствие двух молодых англичан-художников, не ответил даже на их поклоны, хотя и посмотрел в их сторону сквозь стеклышко своего монокля. Не стесняясь их присутствия, он продолжал делать свои далеко не всегда деликатные замечания, как будто был один или в тесном кругу своей семьи. Через каждые два слова он как будто умышленно наносил все новые и новые уколы самолюбию бедного шурина, всячески стараясь уязвить его, так что под конец обеда, когда подали кофе, доктор совершенно поник и упал духом.
— Пойдем взглянем на развалины! — предложил Казимир, вставая из-за стола.
Депрэ беспрекословно повиновался, и оба вышли на улицу. Обрушившийся дом образовал пустое место между строениями деревни, и как выпавший передний зуб изменяет и обезображивает физиономию, так и этот провал обезобразил деревню. За ним, сколько мог видеть глаз, простерлось покрытое снегом поле, и, по сравнению с этим большим пространством, прогал между постройками на месте рухнувшего дома казался столь незначительным, что производил впечатление открытой в большую комнату двери. У стоявших пока на своем месте зеленых ворот сторожил весь красный от холода и иззябший на ветру очередной караульный. Он встретил доктора и его богатого родственника приветливым словом и добродушной улыбкой.
Казимир деловито окинул взглядом груду развалин, брезгливо, но с видом знатока пощупал брезент, желая определить его качество, и затем сказал:
— Хм!.. Я полагаю, что своды твоего погреба устояли. Если так, то, любезнейший братец, знай, что я дам тебе хорошую цену за твое вино, потому что вино у тебя было действительно знатным.
— Мы завтра же начнем раскопки! — сказал весело караульный. — Теперь уж нечего больше ждать снега, погода стала как будто проясняться.
— А ты бы для начала спросил, любезный, заплатят ли тебе за твои труды! — язвительно заметил Казимир. — Может быть, нечем будет заплатить-то.
Добродушный крестьянин только рот разинул, но ничего не возразил, а доктор болезненно поморщился, нахмурился и поспешил увлечь своего неприятного и во многих отношениях неудобного шурина к гостинице госпожи Тентальон, где все же было меньше посторонних слушателей, а те, что там были, уже знали о постигшем его несчастье.
— Смотри! — вдруг воскликнул Казимир. — Вон твой конюх пробирается со своими пожитками… Ан нет! Он несет их в гостиницу!
Действительно, Жан-Мари едва тащился через покрытую снегом улицу к гостинице, спотыкаясь и чуть не падая под тяжестью огромной корзины. Вдруг доктор остановился как вкопанный, и в душе его зародилась безумная надежда.
— Что это он тащит? — промолвил он. — Надо пойти посмотреть. — И он ускорил шаги.
— Что? Ну, разумеется, свои пожитки! Видно, немало он прикопил и припрятал всякого добра, живя у тебя, — ядовито заметил Казимир, — и благодаря его коммерческому воображению его дела, надо думать, обстоят недурно.
— Я что-то уже очень давно не видел этой большой корзины, — как бы про себя сказал доктор.
— Да и теперь недолго полюбуешься на нее, — засмеялся Казимир, — если только мы не вмешаемся в это дело. Что касается меня, то я положительно настаиваю на обыске! Надо же знать, чего он туда наложил!
— И без обыска узнаешь! — пронзительным голосом воскликнул Депрэ и, кинув на Казимира торжествующий, влажный от слез взгляд, бросился бежать.
— Кой черт! Что с ним такое делается? Понять не могу! — пробормотал Казимир и в следующий момент, подстрекаемый любопытством, по примеру доктора, тоже пустился бежать.
Громадная корзина была так велика и так тяжела, а Жан-Мари такой маленький, слабенький и истощенный, что ему потребовалось очень много времени, чтобы втащить свою ношу наверх, в комнату, занимаемую Депрэ. Едва он только успел опустить ношу на пол и поставить перед Анастази, как прибежал доктор и следом за ним Казимир. И корзина, и мальчик были в самом плачевном виде: первая — потому что пробыла целых четыре месяца зарытая в пещере, что на дороге в Ашер, а последний — потому что пробежал целых пять миль своими слабыми ножонками, не переводя духа, и половину этого расстояния под непосильной ношей.
— Жан-Мари! — воскликнул доктор восторженным голосом, в котором звучали истерические нотки. — Неужели это?.. Неужели это?.. О, сын мой! Сын мой!.. — И, опустившись на корзину, он заплакал, всхлипывая, как ребенок.
— Ведь теперь вы не переедете в Париж? — робко спросил мальчик.
— Казимир! — громко сказал Депрэ, подняв на шурина свое мокрое от слез лицо. — Ты видишь сейчас этого мальчика? Этого ангела? И он — вор?! Да, он отнял сокровища у человека, обезумевшего, потерявшего голову и рассудок и не способного разумно распорядиться ими, но он приносит их обратно и отдает мне, когда я протрезвел от угара и когда я действительно нуждаюсь в них. Вот, Казимир, плоды моего воспитания! Этот момент вознаградил меня за все!
— Да-а! — протянул Казимир.