Натэниел Уиндл родился в начале пятидесятых годов. Давно это было, и писателю, претендующему развернуть исторический роман, дата рождения м-ра Уиндла позволяет воскресить моды и словечки этой эпохи, вид гаваней, где белеют паруса судов и запруженных экипажами улиц. Исторический романист может воспользоваться этим случаем для того, чтобы оживить репутации забытых актрис и политиков, детали скандалов, некогда волновавших каждого американца, — словом возродить атрибуты Америки, ныне забытые и погребенные в пыльных библиотеках. Что же касается нас — мы интересуемся главным образом самим м-ром Уиндлом и спешим подойти к великому событию его жизни; вот почему мы не станем расцвечивать воспоминания о ранней его юности. Не думаем мы также останавливаться на истории промышленного роста Америки второй половины девятнадцатого столетия, хотя именно в течение этого периода техника сделала первые гигантские шаги и стремительно ворвалась в наш двадцатый век — век аэропланов, империализма, мировой войны, свободного стиха и молодых женщин с подстриженными волосами. И в двадцатый век м-р Уиндл вступил, чтобы на старости лет пережить величайшее событие своей жизни. Нет, мы устоим перед соблазнами историка и заглянем в душу м-ра Уиндла.
Натэниел Уиндл большую часть своей жизни провел в Новой Англии. Родился он в благоденствующем фабричном городе Лоуэлле и мы можем его рассматривать как продукт того конфликта между запросами духовными и суровыми требованиями практической жизни, который имел место в Новой Англии. Этот конфликт легко был бы иллюстрирован историческими фактами той эпохи, а для биографии м-ра Уиндла драматической иллюстрацией являлась история его семьи.
В Лоуэлле жили три сестры Фрэмингхэм: Гарриэт, Люси и Эдилайн. Они были из той породы людей, которые созерцают звезды, присутствуют на собраниях общества «Борьба с рабством», читают «Опыты» Эмерсона и с увлечением говорят о красоте, героизме и дружбе. У девушек Фрэмингхэм было небольшое приданое, и за младшими сестрами Люси и Эдилайн ухаживали предприимчивые братья Уиндл — Джемс и Джон. Вместе с Фрэмингхэмами они читали Эмерсона, посещали собрания общества «Борьба с рабством» и даже отваживались рассуждать о высоких материях — но лишь до той поры, пока Люси не стала женой Джемса, а Эдилайн — женой Джона. После брака братья Уиндл перестали интересоваться такой чепухой, как отмена рабства.
На деньги жены Джемс Уиндл открыл мануфактурный магазин в Лоуэлле, а Джон такой же магазин открыл в Бостоне.
Их жены были особы нервные, хрупкие и болезненные. Эдилайн умерла от родов, дав жизнь мальчику, Кристоферу; а когда Джон снова женился, мальчика усыновила Гарриэт, оставшаяся старой девой. Люси произвела на свет трех девочек — все три умерли в раннем детстве — и наконец сына Натэниела, на котором сосредоточились все ее надежды. Но вскоре обнаружилось, что муж враждебно относится ко всем тем идеям, какие дороги были его жене. Любимым его занятием была высмеивать ее и упрекать за то, что она витает в облаках. Он не желал, чтобы она своими нелепыми идеями забивала голову сыну. Люси постоянно хворала и не вставала с постели; больная, пререкалась она с мужем из-за ребенка.
Иное воспитание получил Кристофер, двоюродный брат Натэниела. Никто не препятствовал Гарриэт воспитывать его так, как ей хотелось. Впоследствии его отец сожалел о том, что отдал ребенка Гарриэт, ибо от второй жены детей у него не было. По мнению Джона, а также и его брата, мальчику могло повредить воспитание, какое давала ему тетка. Братья считали Гарриэт особой взбалмошной и легкомысленной, а усыновив ребенка, она окончательно, казалось, лишилась здравого смысла. Убедившись, что Кристофер был чутким, восприимчивым ребенком, пожалуй — артистической натурой, она потворствовала его стремлениям. Это уже само по себе было нелепо, но вскоре она совершила чуть ли не безумный поступок.
У Гарриэт был небольшой капитал; в будущем следовало бы купить на эти деньги пай для Кристофера в каком-нибудь торговом предприятии. И отец и дядя выразили готовность оказать помощь, но Гарриэт решила на эти деньги отправить мальчика за границу, где бы он мог получить образование, изучить живопись или музыку, в зависимости от того, к чему он будет проявлять способности. Братья Уиндл не раз указывали на преимущества карьеры дельца и советовали подумать о будущем, когда она на старости лет будет нуждаться в поддержке Кристофера. Но Гарриэт упорно отстаивала свой нелепый план.
В детстве маленький Натэниел с удивлением прислушивался к этим разговорам о воспитании кузена и ждал того дня, когда сам он по окончании школы будет работать в магазине отца. А это должно было случиться: рано или поздно больная мать откажется от борьбы с отцом и махнет рукой на судьбу сына. Нельзя было сомневаться в исходе борьбы, и маленький Натэниел это знал и подчинился. Часто думал он о своем кузене Кристофере; к нему он испытывал какое-то неприязненное чувство и в то же время восхищался им.
В 1861 году тетя Гарриэт, предчувствуя надвигающуюся смерть, решила приступить к проведению своего плана. Кристоферу было только пятнадцать лет; он производил впечатление талантливого мальчика, но еще нельзя было определить, какому виду искусства он окажет предпочтение. Он писал стихи, рисовал, играл на скрипке; ясно было, что он посвятит свою жизнь искусству. Гарриэт решила ехать с ним в Европу и там заняться его образованием. Приняв решение, она продала свой дом и уехала за границу наблюдать за тем, чтобы все ее деньги были с пользой истрачены на Кристофера. Бывали дни, когда Натэниел ненавидел своего кузена.
Время шло и Натэниел с неудовольствием следил за жалкими попытками матери-идеалистки завоевать сердце сына. Мальчик хотел быть достойным сыном своего отца. К великой досаде он подмечал в себе склонность к мечтам и считал это ребяческой слабостью, заслуживающей презрения. С этой слабостью ему приходилось вести упорную борьбу. В детстве он мучительно страдал из-за своей рассеянности, которую отец рассматривал, как проявление глупости. Теперь мальчик горел желанием заслужить одобрение отца. Похоже было на то, что отцу удалось отнять сына у матери… Но умирающая женщина сделала еще одно последнее усилие сломить влияние мужа. То был поединок не только двух людей, но и двух различных миросозерцаний. Отчаявшись в своих силах, больная сумела найти себе помощника.
Ее сестра Гарриэт умерла в Англии в 1863 году, растратив за эти два года пребывания в Европе все свое состояние. Кристофер вернулся в Америку и поселился у отца в Бостоне, где заболел лихорадкой в тяжелой форме. Поправлялся он медленно. Смерть приемной матери была для него ударом, а неприязненная атмосфера в доме отца, где всем распоряжалась вторая жена Джона Уиндла, также не способствовала его выздоровлению. Вот тогда-то мать Натэниела убедила своего мужа пригласить Кристофера в Лоуэлл. Натэниел был недоволен и протестовал, — но этот год оказался счастливейшим в его жизни.
Своего красивого черноволосого кузена он видел несколько раз и думал, что его ненавидит. Но когда Кристофер приехал, Натэниел сразу почувствовал к нему симпатию, которая перешла чуть ли не в обожание. С восторгом он убедился, что Кристофер, несмотря на разницу лет, готов быть его другом. Правда, Кристофер был болен, и болезнь его как бы стирала грань, отделяющую юношу от подростка. К тому же в то время в Америке шла гражданская война, и все от мала до велика были захвачены ею. Кристофер тоже собирался вступить в ряды сражающихся, как только здоровье его поправится; но пока он жил словно в ином мире — в мире идей и красоты. И об этом мире он ощущал потребность говорить. В доме его отца, в Бостоне, не было никого, кто бы стал его слушать, но юный Натэниел оказался идеальным слушателем, и Кристофер был ему благодарен.
Отец Натэниела посмеивался над сыном, сравнивая его с маленькой собачонкой, которая бродит по пятам за крупным псом. Возвращаясь из школы, Натэниел спешил домой к Кристоферу; по вечерам, они часами просиживали на каменном крыльце дома на Джордж-стрит, пока не наступало время ложиться спать. Весной, когда здоровье Кристофера окрепло, они бродили по тихим улицам города, а по воскресеньям, захватив с собой завтрак, уходили на целый день в лес. И всегда Кристофер говорил, а Натэниел слушал. Кристофер решил стать писателем, хотя отец его и настаивал на том, чтобы он сделался купцом. Но пока Кристофер еще не приводил в исполнение своих честолюбивых замыслов и довольствовался воспоминаниями. Он побывал в концертах, в опере, осмотрел картинные галереи чуть ли не всех европейских столиц; в Лондоне в одной из картинных галерей ему показали Броунинга, а однажды он удостоился чести пожать руку старому капитану Трелонею — тому самому, который был с Байроном в Греции и выхватил сердце Шелли из пламени погребального костра. Кристофер был развит не по летам; жил он какой-то лихорадочной жизнью и воплощал в себе те стремления и чаяния эпохи, благодаря которым Бостон стал центром духовной жизни в этой американской глуши, но этот Бостон умирал, и рождался новый Бостон; теперь жители его думали только о том, чтобы по высокой цене продавать армиям воюющих штатов гнилые мундиры и сапоги на картонной подошве. По крайней мере так представлялось дело Кристоферу, когда он меланхолически рассуждал о будущем республики и о том, не слишком ли дорогой ценой покупается спасение Союза, если освобождение негров приведет лишь к тому, что один гнусный вид рабства сменится другим не менее гнусным — порабощением человека машиной. Такие речи он не раз слышал в Англии, и они глубоко запали ему в душу.
Вряд ли маленький Натэниел понимал эти глубокомысленные рассуждения, но Кристофер приучил его к тому, что он стал прислушиваться к «ядовитым толкам, далеко не патриотическим», по выражению его отца.
Натэниелу казалось, что все эти разговоры об искусстве, идеях и высоких целях никакого отношения не имеют к тому реальному миру, в каком он жил. На идеалы своей больной матери он привык смотреть с точки зрения отца — иными словами, считал их бессмысленными. Но теперь он ощущал в них что-то прекрасное, героическое. Ведь существовали же такие люди, которые этим жили! Но не он — Натэниел; рано или поздно он начнет работать в магазине, а все остальное забудется, как сон. Но для Кристофера эти идеалы были реальностью. Кристофер был более похож на героя, чем простые смертные. Он мог смеяться над отцом Натэниела и над воем миром, мог брать от жизни то, что хотел.
Теперь Натэниел не завидовал Кристоферу, а восхищался им — восхищался его отвагой и страстью к приключениям. Ибо сам Натэниел любил мечтать о приключениях, но приходил в ужас при одной мысли о том, чтобы свои мечты осуществить. Робкий мальчик отдавал предпочтение спокойной и знакомой повседневной жизни; а эта неведомая страна, которую он исследовал под руководством Кристофера, представлялась ему хаосом. Он никогда не посмел бы ее посетить. Кристофер был иным. Кристофер ничего не боялся.
А Кристофер с благодарностью принимал обожание мальчика, и между ними установилась странная духовная близость. Даровитый юноша был в расцвете сил, но таланту его так и не суждено было проявиться. Гражданская война затянулась; Грант нуждался в молодых людях, которых немедленно отправляли на фронт против мятежников, засевших в окопах. Кристоферу исполнилось восемнадцать лет; он был здоров и вступил в армию. Настал день, когда он со своим полком вышел из города, напутствуемый возгласами толпы. В толпе стоял мальчик, который смотрел только на своего друга, причем глаза его были затуманены слезами. Так ушел Кристофер из жизни Натэниела Уиндла.
Пора игр для Натэниела миновала. Двери магазина распахнулись перед ним. По окончании занятий в школе он под наблюдением отца знакомился с торговым делом. Затем шел домой и вслух читал угасавшей матери отрывки из «Опытов» Эмерсона. То была любимая ее книга — реликвия молодости. Мальчик догадывался, что, заставляя его читать вслух, мать думает не только о собственном удовольствии, но и о его благе… что она все еще надеется отвоевать сына у отца. Если бы подросток вздумал откровенно поговорить с матерью, он бы ей сказал: «Я знаю, мама, — все это прекрасно, но отец говорит, что это непрактично, и, мне кажется, он прав».
Но Натэниел промолчал. А когда, лежа на смертном одре, она подарила ему свою драгоценную книгу, он знал, какое значение придает она этому подарку, и знал, что желание ее не осуществится. Отец сказал ему, что возьмет его из школы, познакомит с торговым делом и сделает из него «настоящего» человека.
Прошел день похорон. Натэниел спрятал книгу в старую коробку из-под сигар, где хранились его детские сокровища. Из коробки он выбросил все, кроме фиалки, сорванной им во время одной из прогулок в лесу вместе с Кристофером, и письма написанного кузеном в ночь накануне сражения, в котором он был убит. Эти две реликвии детства Натэниел положил между страниц книги. Годы отрочества миновали.
Пожалуй, после смерти матери Натэниел чувствовал себя более счастливым. Теперь душа его перестала быть тем призом, из-за которого состязались соперники. Он стал сыном своего отца — благонамеренным, хотя и глуповатым юношей, как утверждал отец. Джемс Уиндл признавал в нем некоторые хорошие качества и, преследуя педагогические цели, нередко читал ему наставления.
У отца разыгрался аппетит. Он хотел открыть новый магазин — такой, где бы можно было купить решительно все. Из Лоуэлла он думал перебраться в Бостон и там проводить свои операции, а конечной его целью был Нью-Йорк. «Наша фамилия — Уиндл — еще будет красоваться на вывеске самого большого магазина в Нью-Йорке», — говаривал он в минуты откровенности своему сыну.
Но сначала следовало произвести эксперимент здесь, в Лоуэлле. И этот эксперимент он произвел. Идея была прекрасна, но расходы велики; кредит Уиндла был подорван, и впродолжение нескольких лет дела шли очень плохо. Джемс Уиндл героически вел борьбу, сын ревностно ему помогал, и похоже было на то, что в будущем дело увенчается блестящим успехом.
В последние годы перед совершеннолетием Натэниела мучили угрызения совести. В сущности то было дело, не стоющее внимания. Тетя Гарриэт перед отъездом в Европу написала завещание, по которому все ее имущество переходило к Кристоферу, а тысячу долларов она завещала Натэниелу. Но за время пребывания за границей она спустила все свое состояние. Сначала предполагали, что после ее смерти остались долги, и отец поддразнивал Натэниела, унаследовавшего от своей мечтательной тетки неоплаченный долг. Но вскоре выяснилось, что за вычетом издержек по похоронам и на приличный памятник остается еще незначительная сумма — около двухсот долларов. Теперь, после смерти Кристофера, эти деньги должны были перейти в собственность Натэниела, когда ему исполнится двадцать один год.
Вот это-то наследство и приводило его в смущение. Разумеется, отец не сомневался, что деньги будут вложены в дело, и сам Натэниел считал это разумным. Но этого разумного решения он не мог принять, потому что в старой коробке из-под сигар хранилось вложенное в книгу Эмерсона письмо Кристофера.
Конечно, Кристофер никогда не заговаривал о завещании своей приемной матери, но в этом письме, написанном накануне сражения при Колд Харбор, Натэниел прочел между прочим такую фразу: «Если убьют меня, Нэт, возьми то, что осталось от капитала Гарриэт, и, ради бога, истрать эти деньги на какую-нибудь прекрасную и безумную затею».
Вот почему Натэниел с тревогой ждал того дня, когда ему исполнится двадцать один год. Отец надеялся, что он будет благоразумен. Да и ему самому так хотелось быть благоразумным. Как ни была ничтожна эта сумма, все-таки она пригодится в деле. Может случиться и так, что благодаря этим деньгам удастся провести планы отца и избежать краха. Должно быть, отец на них рассчитывает — ведь в своих вычислениях он не пренебрегает самыми ничтожными суммами. Но… в письме было написано: «Ради бога, истрать эти деньги на какую-нибудь прекрасную и безумную затею!»
Эти слова приводили Натэниела в смущение. Очевидно, его принимали за человека, который способен сделать что-то прекрасное и безумное, но Натэниел знал, что он не таков. Если он напомнит отцу о письме Кристофера, тот насмешливо спросит, на какую безумную и прекрасную затею предполагает он израсходовать деньги, а Натэниел не знал, что́ на это ответить. Никакими безумными и прекрасными затеями он не хотел заниматься. Он намеревался помогать отцу и способствовать тому, чтобы фамилия Уиндл красовалась на вывеске самого большого магазина в Нью-Йорке.
Иногда ему удавалось надолго забывать о письме. Но мысль о нем таилась где-то в его мозгу, словно маленькая острая колючка. Натэниелу казалось, что деньги эти в сущности принадлежат его отцу — во всяком случае отец посмотрит на дело именно с этой точки зрения; то была как бы плата за содержание Кристофера, который год прожил у Уиндлов. Как бы то ни было, деньги по закону принадлежали Натэниелу, и он мог распоряжаться ими, как ему вздумается. Почему не быть ему благоразумным и не вложить капитал в дело? В самом деле, почему? Однако, время шло, а он не мог принять решения. Право же, он слишком много дум уделял вопросу, не заслуживающему такого внимания.
Но вот Натэниелу исполнилось восемнадцать лет. Однажды отец его, просматривая счета и решая, по каким следует уплатить в этом месяце, а какие можно отложить, задумчиво сказал:
— Это маленькое наследство пришлось бы очень кстати, если бы мы могли воспользоваться им сейчас.
Натэниел горел желанием ответить: — Да, конечно! — Ему хотелось быть таким, каким считал его отец, — благоразумным молодым человеком, на которого можно положиться. Но юноша знал, что в сущности он не таков. Он был глупцом, как частенько говаривал отец. Ему не удалось отделаться от ребяческой мечтательности. Он не мог поступать так, как хотелось бы его отцу. Придется ему подумать, на какую безумную и прекрасную затею стоит истратить эти деньги… на такую затею, которая понравилась бы Кристоферу…
Отец стал подсчитывать, сколько процентов нарастет на капитал.
— Скажем, будет ровно двести долларов. Ну, что ж! Такие деньги на полу не валяются. Да, мой мальчик, жаль, что сейчас мы не можем ими воспользоваться.
Натэниел с тоской подумал, что он недостоин доверия отца. Он склонил голову над книгами и забормотал вслух, складывая столбцы чисел. Когда он с виноватым видом поднял глаза, отец снова просматривал счета. Хорошо, что он не знает, каким дураком оказался его сын. Это было единственное утешение.
Но настанет день, когда все обнаружится, день когда он вынужден будет восстать против воли отца. И Натэниел, думая об этом дне, впал в уныние; он знал, что боится своего отца…
Хватит ли у него храбрости это сделать? Мысленно он представлял себе объяснение с отцом и старался не падать духом, чтобы с честью выдержать испытание. Но чем меньше оставалось времени, тем сильнее он боялся. С ужасом ждал он своего совершеннолетия и презирал себя, вопервых, за глупость, а вовторых — за трусость.
Страшный день объяснения с отцом так и не настал. Джемс Уиндл столь энергично убеждал своих кредиторов, что в конце концов кредитоспособность его возросла, и он получил возможность снова производить свои эксперименты. Но в дело вмешался случай… Джемс Уиндл, человек здоровый и еще нестарый, считал, что жизни его хватит на то, чтобы провести великий план. Однако кое-что он упустил из виду — гвоздик, на который наступил как-то вечером. Он стоически перенес боль и на утро отправился в магазин, а через неделю умер от заражения крови. Умирая, он сетовал на судьбу.
— Это дело должно было принести миллионы! — стонал он. — А теперь все рухнет! Натэниел! У тебя есть голова на плечах, ты знаешь, что нужно делать. Сейчас такое время, когда можно заработать деньги. Ты проведешь мой план. На вывеске самого большого магазина, в Нью-Йорке — фамилия Уиндл!
С этими словами он умер, а с ним умерло и его дело. Со стыдом и облегчением подумал Натэниел о том, что отец его никогда не узнает, каким дураком был его сын. Да, не нужно объяснять ему, на что хотел истратить эти двести долларов кузен Кристофер!
Эти годы, которые Натэниел провел под наблюдением отца, не прошли бесследно. Теперь он изучил торговое дело и умел держать себя, как подобает предприимчивому молодому человеку. Вскоре он получил место коммивояжера в одной бостонской фирме, продававшей различные принадлежности женского туалета. Ему поручили продавать турнюры.
Натэниел Уиндл был рослым юношей, неуклюжим и робким. Турнюры он продавал с каким-то фанатическим остервенением. На торговцев производила впечатление его серьезная настойчивость, но в его присутствии они чувствовали себя неловко — было в нем что-то напряженное и неестественное. Его хозяева советовали ему «относиться к делу попроще». Но он не мог относиться просто к тому, что делал. Ведь он не только продавал турнюры. Страна переживала дни деловой лихорадки, последовавшей за гражданской войной, когда энергичные молодые люди закладывали фундамент блестящей коммерческой карьеры; и Натэниел, считая своей обязанностью быть одним из этих молодых людей, всеми силами старался скрыть тот факт, что в сущности он отнюдь не является представителем этой породы.
Если бы он в свое время пошел на объяснение с отцом, пожалуй, он получил бы возможность наладить жизнь по своему усмотрению. Но теперь, после смерти отца, он снова почувствовал ребяческое недоверие к собственным силам. По его мнению, он не заслуживал тех осторожных похвал, какими удостаивал его последнее время отец; нет, он остался все тем же неуклюжим, неловким и глуповатым парнишкой, каким был в детстве… Раньше, когда с ним был Кристофер, их долгие беседы словно переносили его в иной мир, где у мальчика вырастали крылья, и где неловкость его проходила незамеченной. Но после смерти Кристофера у него никого не осталось, и крылья его атрофировались. Теперь он лишился даже того чувства самоуважения, какое с таким трудом завоевал, когда был помощником отца. Он сознавал свою некомпетентность и не сомневался в том, что обречен быть неудачником. Робость подавляла все его природные стремления, но сильнее робости была гордость: он не хотел, чтобы люди считали его беспомощным простофилей, каким он в действительности был.
За продажу турнюров он взялся не потому, что рассчитывал строить на этом свою карьеру. Эту работу предложили ему случайно, а он, стиснув зубы, решил за нее взяться. Впрочем, он не надеялся долго продержаться на этом месте. Ни на секунду не допускал он мысли, что из него может выйти приличный коммивояжер. Он знал, что нет у него самоуверенности, инициативы, проницательности, умения убеждать, — словом нет ни одного из тех качеств, какими может похвалиться ловкий торговый агент. Вскоре он с досадой убедился, что питает глубокую и ничем необъяснимую антипатию к турнюрам. Он не мог понять, в чем тут дело, называл себя глупцом и внушал себе, что турнюры являются украшением женщины и, следовательно, должны быть признаны неотъемлемой частью великой американской цивилизации. Но никакие рассуждения не помогали.
Конечно, Натэниел никому не смел сказать о своем отношении к турнюрам… или о других своих размышлениях. Это была тайна, которой он стыдился. Он знал, что предприимчивый молодой человек таких чувств не испытывает. А гордость требовала, чтобы он, по крайней мере, разыгрывал роль одного из тех энергичных юношей, какие в семидесятых годах строили свою карьеру.
Со страхом думал он о том, что в конце концов его изобличат и поднимут на смех, но все-таки не сдавался. Он боролся, со дня на день отодвигая тот роковой момент, когда мир узнает, что он в сущности за человек.
Легче жилось бы молодому Уиндлу, если бы он знал, что и в эту лихорадочную эпоху немало было молодых людей, которые страдали так же, как и он, считая себя беспомощными и некомпетентными. Натэниел простодушно верил: конечно, все эти юноши, с которыми ему приходилось встречаться, были энергичны, самоуверены, хладнокровны и сообразительны. Он не догадывался, что очень многие мужественно ведут ту же борьбу и стыдятся самих себя. Мало того — они ненавидели его — Натэниела — и завидовали ему, ибо были сбиты с толку той маской, какую он всегда носил.
Перед каждым посещением какого-нибудь торговца он чувствовал себя, как преступник перед допросом. Заключая сделки, он делал героические усилия, чтобы держать себя в руках. Каждый день был для него днем кризиса. Но благодаря своей настойчивости, он продолжал продавать турнюры и, видимо, приобрел в этом деле некоторый навык, так как удержал за собой место даже во время торгового кризиса 1873 года. Когда же снова наступила пора благоденствия, ему повысили жалование и поручили продавать кроме турнюров еще и корсеты. Предполагалось, что настанет день, когда турнюры выйдут из моды — и теперь уже спрос значительно понизился, — но корсет женщины будут носить до скончания веков. Можно ли было придавать значение тому, что Натэниел Уиндл втайне питал к корсетам не меньшее отвращение, чем к турнюрам? Конечно, нет! Он нашел свою норку, свою судьбу, свое призвание.
Между тем день его совершеннолетия миновал, и Натэниел получил завещанную ему сумму. Слухи об этом ходили преувеличенные, и многие предприимчивые молодые люди, желавшие открыть свое предприятие, пытались заполучить опытного компаньона с деньгами. Но м-р Уиндл туманно сообщил им, что капитал его «уже вложен в дело», а затем, чтобы отвязаться, заговорил о «неудачной спекуляции», на которой якобы все потерял. После этого его оставили в покое. В действительности же, жалкие остатки капитала тети Гарриэт — десять двадцатидолларовых билетов — лежали между страниц «Опытов» Эмерсона вместе с засушенным цветком и письмом, запятнанным кровью, — этими реликвиями юношеских грез м-ра Уиндла. Наследство он спрятал, чтобы не вложить его в какое-нибудь «разумное» дело, и ждал, когда придет ему в голову безумная и прекрасная затея. Он стыдился своей сентиментальности. Пожалуй, не является странным, что ему не представлялось случая сделать что-нибудь безумное и прекрасное. И деньги хранились в коробке впродолжение сорока девяти лет.
Натэниелу Уиндлу было двадцать пять лет, когда его пригласили на пикник. В это лето он трижды бывал на пикниках, но памятным для него был третий пикник, когда он попал впросак.
В Лоуэлл — город, где он родился — ему, как коммивояжеру, часто приходилось заезжать. Пикники устраивались в Лоуэлле. Но Натэниел не возобновлял знакомства со старыми своими приятелями; на пикник его пригласил коллега — коммивояжер, который жил в Бостоне в тех же меблированных комнатах, где поселился Натэниел.
Звали коммивояжера Биллем. Это был крикливый, несколько вульгарный парень; он любил поболтать и говорил главным образом о девушках. А Натэниел, избегавший разговоров о торговых операциях, не прочь было послушать в этом мире дельцов философские рассуждения о любви или о красавицах. А Билль был и философом и поклонником красоты.
Он признался, что в каждом городе, куда он заезжает по делам, есть у него подруга. По его словам коммивояжеру не трудно завоевать любую девушку. Затем он объявил, что живем мы только один раз, и нужно развлекаться, пока ты молод; придет старость, и тогда успеешь остепениться. Свои рассказы о девушках он прерывал таинственными намеками. Натэниел плохо его понимал, так как Билль всегда спешил уверить слушателя, что имеет дело с «вполне приличными девушками». Тем не менее, он продолжал намекать на что-то прекрасное, естественное, и безрассудное, а Натэниел ему завидовал и… не одобрял его поведения.
— Я был на пикнике с моей приятельницей из Лоуэлла… — сообщил Билль как-то вечером, явившись с трубкой в комнату Натэниела и удобно развалившись на стуле.
— Из Лоуэлла? — переспросил Натэниел.
— Да. Кстати, вы, кажется, родом из Лоуэлла?
— Да, — сказал Натэниел. — Я долго жил там.
— Быть может, вы знакомы с девушкой, которую зовут Мэбль Спэнг? — осведомился Билль.
Мэбль Спэнг не являлась подругой Билля, но она бывала на пикниках и теперь, поссорившись со своим ухаживателем, осталась без кавалера и всем мешала. Билль надеялся, что Натэниел займется Мэбль.
Но Натэниел покачал головой. Нет, никакой Мэбль Спэнг он не знал. Помнил он м-с Спэнг, которая частенько заходила в магазин его отца…
— Худощавая женщина? Да, это ее мать. Должно быть, вы видели Мэбль, когда она была совсем крошкой. Скажите… ведь на будущей неделе вы едете в Лоуэлл и останетесь там на воскресенье, так же как и я… Почему бы вам не присоединиться к нам? Мы устраиваем пикник. Нас целая компания. Что вы на это скажете?
— Я… я не знаю… — нерешительно отозвался Натэниел.
Но ему очень хотелось пойти. Рассказы Билля о девушках произвели на него впечатление… Натэниел никому не высказывал своего мнения о женщине. Пожалуй, в этом отношении он был непоследователен. Можно сказать, что женщина не являлась для него загадкой; недаром работал он в магазине своего отца! Он знал тайну женского туалета. Женщина казалась ему и трогательной и смешной своим желанием скрывать и уродовать тело стильными и дорогими платьями и корсетом, носить накладки из лошадиного хвоста. В сущности, сам того не зная, он презирал женщин. И в то же время он, конечно, их идеализировал, считал нежными и хрупкими созданиями, нуждающимися в рыцарской преданности и защите мужчин. Рассказы Билля, который поновому освещал этот вопрос, смутно его волновали и расширяли кругозор. Он склонен был думать, что, пожалуй, не мешает ему познакомиться с женщинами. Вот почему он в конце концов принял приглашение Билля.
— Помните, — торжественно предупредил Билль, — все они — вполне приличные девушки! Пожалуйста, не упускайте этого из вида!
Натэниел возмутился. Неужели нужно было об этом напоминать! Когда Билль ушел, он погрузился в мечты, но брови его были нахмурены. Он мечтал о том, что девушки, с которыми предстояло ему познакомиться, окажутся очаровательными, совершенно неведомыми ему созданиями. Вдруг он вспомнил о том, что понятия не имеет, как нужно с ними обращаться, и пришел в ужас.
— Я не пойду! — сказал он вслух.
Тем не менее он остался на воскресенье в Лоуэлле и обещал быть на пикнике. Вместе с Биллем он отправился к Мэбль Спэнг, где его познакомили со всей компанией. В м-с Спэнг он узнал женщину, делавшую покупки в магазине его отца. Она встретила его очень любезно и представила м-ру Спэнгу и еще каким-то Спэнгам, не принимавшим участия в пикнике; познакомила его и с Мэбль Спэнг, которая приветствовала его, как старого друга. Все хихикали и болтали. Наконец, восемь человек в праздничных костюмах, нагруженные корзинками со съестными припасами, отправились в путь. Натэниел очутился в паре с Мэбль, веселой худощавой шатенкой. Добрались до леса на холме Мерримак и выбрали местечко, усеянное клочками бумаги, — очевидно, здесь частенько устраивались пикники. На траве расстелили белую скатерть, и все со смехом набросились на еду.
Наевшись доотвала, отдыхали. Когда стали надвигаться сумерки, мужчины растянулись на траве; каждый опустил голову на колени девушки. А девицы хором пели сентиментальные песни и ерошили волосы молодых людей. Когда стемнело, остатки завтрака были упакованы в корзинки, и компания отправилась в обратный путь…
Но Натэниел, казалось, не принимал участия в том, что происходило вокруг. Он вспоминал те далекие дни, когда гулял здесь со своим кузеном Кристофером. Они бродили в этом самом лесу, но теперь лес словно стал меньше и находился ближе к городу. Кристофер с жаром читал поэму о западном ветре… Но трудно предаваться воспоминаниям, когда Мэбль Спэнг болтает без умолку и задает вопросы, на которые нужно отвечать вежливо. Он отвел глаза в сторону и посмотрел на девушку, сидевшую напротив и отделенную от него белым квадратом — скатертью. У нее были густые золотистые волосы, заплетенные в косу; коса обвивала голову и отливала золотом в лучах солнца, пробивавшихся сквозь густую листву деревьев. Она была красива… простая, здоровая красота… черты лица тонкие… Показалась она ему гордой и спокойной. Фабричная работница — как сообщала ему Мэбль Спэнг. («Но я думаю, это не имеет значение», — великодушно добавила Мэбль.) Он запомнил, что зовут ее Ада. Она сидела рядом с Биллем, и он явно за ней ухаживал. Очевидно, в Лоуэлле она была «его подругой». Натэниел невольно пожалел о том, что рядом с ним сидит не она, а Мэбль. Она молчала, а Мэбль все время болтала, не давая ему ни минуты покоя.
Мэбль загадала какую-то загадку.
— Не знаю, — сказал он. — Я не разгадаю.
— О, нельзя же сразу отказываться! — весело воскликнула она. — Вы подумайте… Это очень забавно!
Он успел позабыть загадку и постыдился попросить, чтобы Мэбль повторила. Беспомощна посмотрел он на девушку, сидевшую напротив, и увидел голубые глаза Ады, дружелюбно ему улыбавшейся. Почему-то он сразу успокоился. На секунду ему показалось, что никакого значения не имеет его забывчивость, неловкость, неумение поддерживать разговор с молоденькой девушкой.
А Мэбль снисходительно относилась к его промахам. Следуя примеру остальных, он неуклюже, словно по обязанности, опустил голову на ее колени. Поглаживая его волосы, она присоединилась к хору и запела: «Во мраке».
Натэниелу было приятно, когда рука девушки касалась его лба, но втайне он сожалел о том, что вынужден лежать и не может смотреть на Аду, которая сидела молча и не ерошила волос Билля.
Позднее Натэниел провожал домой Мэбль, беседовал с ее родителями, снова что-то ел и пил и наконец распрощался с ней у калитки, дав обещание явиться на пикник, как только удастся приехать на воскресенье в Лоуэлл. А в это время в мозгу его теснились воспоминания. Неожиданно ожили в его памяти те давно забытые дни, когда он гулял в лесу с Кристофером, и он от всей души желал, чтобы собеседница его замолчала. С великим облегчением расстался он с Мэбль и один побрел домой.
Вскоре он опять приехал в город и вторично попал на воскресный пикник. Как человек, в таких делах неопытный, он лелеял надежду, что на этот раз он будет кавалером Ады. Но таинственная и неумолимая судьба снова посадила его рядом с Мэбль. Грустно посмотрел он на Аду, и ему показалось, что она ответила ему таким же грустным взглядом. Снова провожал он Мэбль домой, снова разговаривал с ее родителями…
Только в конце лета ему удалось в третий раз провести воскресенье в Лоуэлле. Снова он был кавалером Мэбль, но на этот раз произошла неприятная история.
В тот момент поведение его казалось ему в высшей степени простым и естественным. В сущности он совсем о нем не думал. Действовал он импульсивно, не анализируя своих чувств. Когда вся компания расположилась в лесу, Натэниел, ни слова не говоря, отошел от Мэбль, направился к Аде и коснулся ее руки.
— Пойдемте погуляем, — сказал он.
Она улыбнулась и последовала за ним.
Он не заметил, что все взирают на них удивленно, и не подозревал, насколько поведение его возмутительно. Знал он одно: ему нужно с Адой подальше от болтливых людей, чтобы спокойно предаться воспоминаниям.
Он повел ее по узкой тропинке в самую чащу леса, и компания потеряла их из виду.
— Значит, вы бывали в этом лесу? — спросила девушка.
— Конечно, — ответил он. — В детстве я часто сюда приходил. Это знакомая тропа. — Много лет назад он шел по этой самой тропинке, вместе с Кристофером. — Здесь она разветвляется. Свернем налево и поднимемся на холм. Как разросся кустарник! Позвольте, я придержу эту ветку. Вы не разорвали платья?
— Пустяки! Маленькая дырочка! Дома я в одну минуту ее зашью.
— А теперь спустимся вниз. Там речонка и пруд. Это не очень далеко.
Натэниел был статен и довольно красив, но ему и в голову не приходило, что девушка может им заинтересоваться. Аде надоело вульгарное ухаживание Билля, и теперь она отдыхала в обществе робкого, сдержанного Натэниела. Но если бы он действовал не столь импульсивно, его приглашение могло привести Аду в замешательство, — пожалуй, раздосадовать ее — ведь ей было известно, как принято вести себя на пикнике. Но Натэниел был детски простодушен и сразу завоевал ее доверие. Предлагая ей «пойти погулять», он говорил так мягко и в то же время властно, что она неизбежно должна была за ним последовать. Спокойный и сдержанный, он подчинил ее своей воле, и она инстинктивно ему доверилась. Пробираясь сквозь заросли, она удивлялась самой себе, но не жалела о том, что пошла. Она испытывала странное чувство, словно они заранее сговорились совершить эту прогулку. Наконец он остановился на берегу пруда, а она опустилась на траву и доверчиво ему улыбнулась.
Он осмотрелся по сторонам.
— Я думал, что речонка высохла… многое за это время изменилось. Но пруд все тот же. А на том берегу растет бурьян, как и в те времена, когда Крис и я приходили сюда.
Он сел на траву рядом с ней.
— Кто это — Крис? — спросила она. — Девушка, в которую вы были влюблены?
— Нет. Крис был моим другом. Я забыл, что вы о нем не знаете. Он был убит на войне.
— О, расскажите мне о нем! — попросила она.
Он стал рассказывать о Кристофере, а она слушала, широко раскрыв голубые глаза. Вспоминая их беседы на берегу этого самого пруда, сам того не подозревая, он привел Аду в этот храм утраченной веры, чтобы девушка помогла ему снова вступить в общение с умершим другом и учителем. И воспоминаниями об умершем было окрашено их свидание. Но говорил он ей не только о Кристофере — он говорил и о себе, о своих мечтах, давно забытых и сейчас на секунду воскрешенных. В этот момент он не претендовал быть предприимчивым молодым дельцом. Снова он стал мальчиком, увлеченным великолепной и несбыточной мечтой. Он рассказывал этой девушке о том, как капитан Трелоней выхватил сердце Шелли из пламени костра в Виллареджии. (Виллареджия! Да, спустя много лет он вспомнил это слово, и в памяти его всплыла картина, нарисованная Кристофером: синее итальянское небо, окрашенные пурпуром воды Средиземного моря, густой лес темных пиний и снежные вершины Апенин… «Деревья, словно темное оперение, покрывают крутые склоны гор», — звучал в его ушах певучий голое Кристофера…)
Он не думал о том, что эта девушка, быть может, никогда не слыхала о Шелли и никогда над этим не задумывалась. Сейчас она принимала его ухаживание, — ухаживание очень своеобразное. Да, Натэниел, сам того не зная, за ней ухаживал. Он влюблялся. Памяти умершего приносил он эту дань.
— Ваши глаза… — серьезно сказал он. — Теперь я себе представляю синеву итальянского неба. Раньше, слушая Криса, я его не понимал.
И все же он не подозревал, что с ним происходит. Он знал только, что перед ним открываются волнующие перспективы. Знал, что говорит Аде то, чего никому не говорил. И вдруг он понял, какую цель сейчас преследует: рассказывает он ей о себе только для того, чтобы загорелись ее глаза, чтобы она слушала, склонившись к нему и затаив дыхание. Словно волшебник, он вызывает ее волнение, делает ее еще более прекрасной. Он упивался своей властью. Голос его стал выразительным и гибким, в нем зазвучали какие-то новые нотки.
Натэниел походил на нищего из сказки, нашедшего волшебный кошелек, в котором всегда блестит золотая монета. И нищий, внезапно разбогатев, безбоязненно созерцает все сокровища, выставленные на продажу. Но одного только он не знал — не знал, что сейчас он добивается ее любви, а она бессознательно ему подчиняется; вот почему она взволнована, вот почему она кажется такой прекрасной.
Была минута, ими не замеченная, когда он мог взять ее в свои объятия и поцеловать. Этот миг пролетел, и оба были смущены и испуганы. Спустилось молчание, но это молчание уже нельзя было назвать легким и беззаботным. Казалось, их окутала тьма, и они ощупью искали друг друга. Он смотрел в сторону. И постепенно рассеялось смущение. Они взглянули друг на друга и улыбнулись.
— Расскажите что-нибудь о себе, — попросил он.
— В сущности и говорить-то не о чем, — сказала она, но все-таки с увлечением начала рассказывать о том, где она жила, когда была ребенком. Говорила она и о том, что часто играла одна в лесу таком же густом, как этот. Теперь лес вырубили и проложили железную дорогу. С гордостью говорила она о своей матери, которая была подругой Люси Ларком, поэтессы. Люси Ларком посылала ее матери все свои книги с такой надписью: «В память нашей работы на фабрике». Дело в том, что они вместе работали на фабрике в те далекие дни, «когда жизнь была другой, и никто не осуждал девушек, работающих на фабрике». Затем она ему сообщила, что ее отцу не повезло, они обеднели, и она сама работает там, где когда-то работала ее мать. Но теперь на фабрике служат большей частью иностранцы, а фабричные девушки распущены и грубы; не так было раньше. Мать очень недовольна, что она работает на фабрике. Братья ее уже взрослые люди, хорошо зарабатывают, и в сущности семья не нуждается в ее жаловании. Но она не может сидеть, сложа руки, дома. Лучше быть фабричной работницей, чем стоять за прилавком: и работа гораздо интереснее и платят лучше. Пусть люди болтают, — гордо добавила она, — ей нет дела до того, какого они о ней мнения! Потом она застенчиво открыла ему свое желание: не будь они так бедны, она поступила бы в колледж, а по окончании колледжа «взялась бы за дело».
— А что вы хотели бы делать? — с недоумением спросил Натэниел.
— О, мало ли интересной работы! Работают же мужчины!
С энтузиазмом начала она развивать свою мысль. Кристофер никогда не касался вопроса о правах женщин, об этом Натэниел слышал впервые, но благодаря разговорам с Кристофером он привык не пугаться новых идей.
— Понимаю, — глубокомысленно сказал он.
В сущности он не совсем понял. Эта новая идея была для него такой же туманной, как и рассуждения Кристофера, но тем не менее он ее принял. Он знал, что Ада поверяет ему свои мечты так же, как он поверял ей свои… смелю открывает ему свои мысли, не опасаясь, что он поднимет ее насмех. И он с радостью выслушивал ее признания. Не нужно было ему понимать до конца ее мысль. Ведь это не имело никакого отношения к реальному миру. Ради нее он готов был принять идею женского равноправия так же, как она ради него приняла Шелли. То была страна грез, где они странствовали рука об руку…
— О, пожалуй, глупо об этом говорить, — смущенно заявила она. — Ведь мир иначе устроен. А жаль, что он не таков!
— Да, жаль, — сочувственно отозвался Натэниел.
— Когда я была маленькой, — задумчиво продолжала она, — я часто мечтала, что веду в бой великие армии. Я была королевой в какой-то неведомой стране. А потом я прочла рассказ об исчезнувшей Атлантиде… знаете, об этом материке, который, кажется, опустился на дно морское. Я себе рассказывала бесконечные истории, будто я живу в Атлантиде, и в этой стране все мои желания и мечты сбываются. Вы не знаете, как приятно было там жить!
— Могу себе представить! — с жаром подхватил Натэниел, очарованный этой странной фантазией. — И там жизнь была бы другой — прекрасной и не такой скучной. Атлантида! Мне самому хотелось бы жить там!
— Вы меня понимаете, не правда ли? — отозвалась она и благодарно ему улыбнулась. — А большинство мужчин не понимают… Я… я не могла бы говорить об этом с Биллем.
Это неожиданное напоминание о мире, лежащем за гранью их тихой дружбы, мучительно на него подействовало. Он вспомнил, что она была в сущности «подругой Билля». Это показалось ему невероятным. Тревожно взглянул он на нее и увидел, что она нахмурилась.
Дело в том, что сейчас она сама отказывалась этому верить. Мысль о Билле была неприятна, и она поспешила от нее отделаться. Снова вернулась она, улыбающаяся, в свою Атлантиду.
Заметив эту счастливую улыбку, Натэниел забыл о внешнем мире. А затем она задала вопрос, показавшийся ему чудом ясновидения.
— Скажите, наверно, вы с вашим другом Крисом снимали ботинки и носки и болтали ногами в воде?
Он серьезно кивнул головой.
— Давайте, и мы это сделаем, — предложила она.
Он привык к тому, что женщин конфузятся, словно считают свои ноги чем-то постыдным, но она, нимало не смущаясь, сняла чулки. При ней он не испытывал той неловкости, какая всегда связывала его в присутствии девушек. Теперь он понял, что девушка может быть товарищем и другом. «Как и мальчик», подумал он. В Аде было что-то мальчишеское, но, несмотря на это, она оставалась очаровательно женственной… девушкой, которой он не боялся, потому что их не разделял барьер стыда. Сидя над самым прудом, они опустили ноги в прохладную воду.
— Как приятно уйти от всего! — сказала она.
— Да, — серьезно согласился он. — От цивилизации. От машин.
Эти слова он слышал от Кристофера.
— И от людей, — добавила она. — Но вы действительно ненавидите машины?
— Да. А вы?
— Нет… не думаю. Мне нравится моя работа на фабрике. Конечно, я бы ее полюбила, если бы она вела к какой-то цели… если бы я могла учиться. Я не хочу быть всю жизнь фабричной работницей. А цивилизация… я понимаю, что вы хотите сказать. Люди делают столько глупостей. Но, быть может, не всегда так будет. Когда-нибудь мир изменится. И мне бы хотелось для этого поработать. Да, я бы хотела… доказать людям!
Он понимал, о чем она говорит, хотя вряд ли сумел бы выразить эту мысль яснее. Она хотела доказать людям, что можно жить красиво и честно, и в эту минуту он тоже презирал людей и их мудрость.
— Они думают, будто им все известно, — сердито пробормотал он.
— Какое нам дело до того, что они думают! — весело воскликнула она.
— Крис не обращал внимания на мнение людей, — задумчиво сказал он и, повернувшись к ней, посмотрел на нее с восхищением, как смотрел, бывало, на своего друга-героя. — И вы тоже не обращаете?
— Да, пожалуй, — ответила она, чувствуя себя храброй в его присутствии. Свою храбрость, словно блестящее одеяние, демонстрировала она этому новому другу, но в глубине души знала, что это неправда… что она — трусиха. Она считалась с мнением своей матери. «Нечего мечтать о каком-то принце. Билль — славный мальчик, место у него хорошее, и он не пьет. А тебе уже восемнадцать лет! Девушка не должна ждать слишком долго!».
В ее ушах еще звучал голос матери. И снова почувствовала она отвращение к той обыденной роли женщины-хозяйки, какую навязывала ей мать с тех пор, как она имела неосторожность привести Билля домой и познакомить с родителями. Между ними — Биллем и ею — шла игра, старая, как мир, и если она — Ада — будет действовать умно и осторожно, дело кончится тем, что Билль сделает ей предложение. Да, если она сумеет разжигать его страсть и в то же время убеждать в своей порядочности и респектабельности, — той респектабельности, какую ей, как фабричной работнице, так трудно было сохранить в глазах света, — она будет женой Билля. Но… она далеко не была уверена, что ей хочется быть чьей бы то ни было женой… Сейчас она не хотела об этом думать, не хотела отравлять счастливые часы. Но не так-то легко было отделаться от мыслей о Билле. Она сделала отчаянную попытку развеселиться, но ничего из этого не вышло.
— В Атлантиде брак совсем не то, что у нас, — сказала она. — Там женщине не приходиться всю жизнь мыть посуду, подметать пол и баюкать капризных ребят. В Атлантиде брак — волнующее событие.
Она взглянула на Натэниеля, думая, что он сделает то же замечание, какое сделал ее отец: обязанность женщины — няньчиться с ребятами.
Но Натэниел и не думал возражать. Он глубокомысленно кивнул головой.
Неожиданно она повернулась к нему и спросила:
— Скажите, выходить мне замуж за Билля?
— За Билля?
Он был потрясен этим вопросом. С трудом он проговорил:
— Как… как… разве вы хотите?..
На секунду она задумалась, потом нерешительно ответила:
— Я… я не знаю.
— Нет! — воскликнул Натэниел, содрогаясь при мысли о том, что Билль может заключить ее в свои объятия… — Не выходите!
— Ладно! — весело отозвалась она. — Не выйду!
Она вытерла ноги юбкой, и с грустью протянула:
— Пора итти…
Потом взглянула на его мокрые ноги.
— Дайте, я вытру…
И кончиком юбки досуха вытерла ему ноги. Они обулись и отправились в обратный путь. У Натэниела тихо и радостно было на душе.
Они шли медленно. Оба молчали. Дойдя до разветвления тропинки, они взялись за руки и пошли рядом. Потом остановились, обменялись робкими поцелуями и вышли на лужайку, где их поджидали остальные участники пикника.
Песня оборвалась, когда они подошли ближе. Секунду все молчали, потом раздались громкие голоса, окликающие их, а немного спустя снова спустилось тяжелое молчание, словно все чего-то ждали. Натэниел был поглощен мыслями об Аде и не обращал внимания на окружающих, но и он не мог не заметить, что встретили их как-то странно.
Ада остановилась, скованная этим молчанием. Казалось, она собирается что-то сказать, и все ждут этих слов. Но она ничего не сказала… она только посмотрела на него испуганно, смущенно, умоляюще… она не скрывала своей слабости. В чем дело? Чего хотела она от него? О, как хотелось ему понять! Как тяжело было сознавать свою беспомощность! Она смотрела на него недоумевающе, растерянно; должно быть, вид у него был глупый. Потом она повернулась к нему спиной, словно он обманул ее ожидания. А он чувствовал себя виноватым.
Казалось, она увяла под этими любопытными, враждебными взглядами. Она не могла сказать тех слов, какие спасли бы ее — ее, фабричную работницу, — от подозрений. Внезапно ее охватил ужас: чтобы спасти свою репутацию, она хотела объявить им, что обручилась с Натэниелом. Но этого она не могла сказать, а он оскорблял ее своим молчанием. Значит, он никакого значения не придавал поцелую. Одинокая и пристыженная, она стояла перед этими людьми, которым недавно готова была бросить вызов.
Он молча ждал, не понимая разыгравшейся перед ним драмы. Вдруг кто-то из молодых людей насмешливо свистнул; его тотчас же заставили умолкнуть. Услышав свист, Ада вызывающе подняла голову, словно принимая обвинение, которое не могла с себя опять.
— Вот и мы! — сказала она презрительно и дерзко и подошла к остальной компании.
Сейчас она нимало не походила на ту девушку, какую он знал. Он, недоумевая, последовал за ней, но заметил, что она старается держаться от него подальше. В чем дело? Что случилось?
Все вскочили, заявив, что пора отправляться по домам. Натэниел шагал по дороге между двух молодых людей. Спутники его почему-то молчали, а он чувствовал, что с ним обращаются, как с преступником или нарушителем правил общественной морали. Расселись в вагоне конки; против обыкновения, никто не затянул песни. Когда вагон остановился на углу улицы, где жила Ада, она встала, презрительно бросила всей компании «прощайте!» и вышла. Она не хотела, чтобы Натэниел ее провожал, — в этом он был уверен. Тем не менее он нерешительно привстал. Должно быть, эта нерешительность не прошла незамеченной. Ада не могла забыть нанесенного оскорбления. Она холодно посмотрела на него и сказала: — нет… не надо! — так спокойно и равнодушно, что он окончательно пал духом и сел на свое место. Через секунду встал Билль, мрачный и решительный, и последовал за ней. Она не протестовала. При свете фонаря на углу Натэниел видел, как Билль взял ее под руку. Он знал, что для него она потеряна и не понимал причины. От воздушного замка остались одни развалины.
Когда, наконец, Натэниел обрел способность соображать, он увидел, что идет рядом с Мэбль по улице. Мысленно он назвал себя глупцом. Не было у него ни малейшей надежды понять тот мир, в каком он жил. Да, прав был его отец!
Он убеждал себя в том, что у него составилось неправильное представление об Аде — она презирала его с самого начала. С ним она дошла гулять просто так, по капризу; его глупая болтовня ей не понравилась, а поцеловала его она для того, чтобы потом вместе с Биллем поднять его насмех. Такое объяснение казалось ему весьма правдоподобным… Но почему все остальные держали себя так странно? Это оставалось тайной.
Снова он вспомнил, что Мэбль идет рядом с ним. Она заговорила, когда они остановились у подъезда ее дома.
— Благодарю вас, — сказала она, с трудом удерживаясь от слез и стараясь говорить насмешливо, — благодарю вас за приятную прогулку.
Быть может, он и был дураком, но кое-что он все-таки понимал. Наконец-то, с горечью подумал он, ему открылось, почему все вели себя так странно. Ну, конечно!. Другой на его месте понял бы давным давно! Они были шокированы, когда он ушел и покинул девушку, с которой явился на пикник. Они ждали, что он извинится перед Мэбль Спэнг. А он, по глупости своей, даже не заметил промаха. Обычная его тупость! От стыда он готов был провалиться сквозь землю.
— Я… мне очень жаль… — запинаясь, начал он.
— О, пустяки! — тихо отозвалась она, удерживая слезы.
— Но право же мне очень жаль, — повторил он. — Я не думал… Знаю, что не должен был уходить от вас. Но мне и в голову не приходило, что… что… — Нужно было как-то закончить фразу, и он смущенно добавил: что вам будет неприятно.
— Мне все равно! — крикнула она и залилась слезами.
Он вспомнил разглагольствования Билля о девушках: «Когда они плачут, нужно их приласкать». Натэниел неуклюже обнял ее, похлопал по спине и сказал:
— Не плачьте!
Вскоре она перестала всхлипывать и посмотрела на него сквозь слезы.
— Пожалуйста, оставьте меня одну… уйдите!
Но в то же время она продолжала беспомощно за него цепляться, а он держал ее в своих объятиях.
— Вы меня не обманываете? — тихо спросила она.
Он заглянул ей в глаза — глаза девушки, молящей о любви. Ничего не соображая и слепо повинуясь инстинкту, он поцеловал ее в губы.
«Что я делаю?» — с бесконечным изумлением задал он себе вопрос.
Горечь захлестнула его, когда он с тоской вспомнил тот, другой поцелуй, который подарила ему в лесу Ада, — поцелуй, казалось, связавший их на всю жизнь… жестокий, лживый поцелуй!.. Он ненавидел Аду. И, словно желая укрыться от непонятного враждебного мира, он обнимал эту девушку и целовал.
— Вы меня любите? — прошептала она.
Казалось, эти слова донеслись откуда-то издалека. Сначала он их не понял. А затем в нем проснулась гордость. В глубине души он не сомневался в одном: та, другая, его презирает за то, что он обманул ее ожидания. Он не допустит, чтобы и эта девушка почувствовала к нему презрение…
— Да, — сказал он.
Дверь дома распахнулась. На пороге, кутаясь в шаль, стояла мать Мэбль Спэнч.
— О, простите! — воскликнула она. — Я слышала какой-то шум…
Мэбль с виноватым видом высвободилась из его объятий и сконфуженно на него посмотрела. Теперь он знал, что нужно делать.
Он снял шляпу и протянул девушке руку.
— М-с Спэнг, — сказал он, — я только что просил вашу дочь быть моей женой.
Современная молодежь, иначе воспитанная, не ведает такого рода любовных трагедий. В былые годы какое-нибудь трагическое недоразумение могло навеки разлучить влюбленных, — теперь оно разрешается через двадцать четыре часа. Современные влюбленные встретятся на следующий же день, чтобы вместе обсудить происшедшее, и после откровенной беседы и не вспомнят о трагедии. Если влюбленные все-таки расстанутся — значит, таково их решение; во всяком случае их не назовешь жертвами безжалостной судьбы. А старомодное понятие чести требовало, чтобы влюбленные, расставшиеся из-за случайного недоразумения, несли до конца жизни обязательства, принятые ими в минуты разочарования и одиночества, — обязательства, на которые в наши дни никто не обратил бы внимания.
Если бы Натэниел и Ада были современными влюбленными, трудно поверить, чтобы помолвка его с Мэбль и ее — с Биллем (она обручилась с ним в тот же вечер, после бурного объяснения) явились непреодолимым препятствием, ибо в наши дни любовь безжалостна. Нет, конечно, они бы встретились и с радостным изумлением узнали правду, а торжественные помолвки были бы разорваны. Родители Мэбль и родители Ады, конечно, возмутились бы, не одобряя такого вульгарного поведения. А Натэниел и Ада были бы слишком счастливы, чтобы обращать внимание на мнение окружающих.
Но эта история разыгрывалась в семидесятых годах, когда влюбленные были слишком горды, чтобы объясняться друг с другом, и мужчина женился на нелюбимой девушке только потому, что был с ней помолвлен. Очень странно, но тем не менее это так! Вот почему Мэбль Спэнг в июне следующего года стала женой Натэниела Уиндла.
В течение этих месяцев, предшествовавших его женитьбе, Натэниел посещал свою невесту, приносил ей цветы и конфеты и проводил с ней наедине долгие вечера. Эти вечера казались ему бесконечными, и втайне он опасался, что лишен способности ухаживать. Мэбль не замечала, как тянется время, ибо она готовила себе приданое и по вечерам всегда что-нибудь шила. Он сидел рядом с ней на диване и ломал себе голову, что́ бы ей такое сказать. Очевидно, его недостаточно интересовало то, что интересует представительниц другого пола. Прислушиваясь к ее болтовне, он заметил, что она предпочитает говорить о «событиях» в жизни соседей и знакомых: Джонни Галлуп болен корью, у Марты Перкинс прелестное новое кисейное платье, Пилсбёри переехали в новый дом… Об этом она говорила с увлечением, не упуская ни одной детали.
Натэниел не помышлял осуждать темы ее болтовни, он лишь сожалел о том, что его самого это не интересует. Несомненно, и ему приходится наблюдать немало интересных вещей, но он всегда о них забывает.
Она часто расспрашивала о его работе, а он понимал, что ей хочется знать все мелкие штрихи из жизни его хозяев, товарищей, покупателей. По долгу службы Натэниел всегда расспрашивал клиентов о здоровье всех членов семьи, но для него это была лишь дань вежливости, предшествующая деловым переговорам. С грустью размышлял он о том, что люди в сущности его не интересуют.
Он научился иметь дело с мужчинами — с ними всегда можно поговорить о политике. Для этого не нужно было излагать свою точку зрения, ибо собеседник предпочитал высказывать свое мнение; чтобы поддержать разговор, достаточно было задать вопрос: что вы думаете о Гранте? Или — о выступлении Гайеса против Тильдэна? Но женщин труднее было развлекать. Натэниел добросовестно припоминал все, что ему приходилось видеть или слышать за день, и старался избегать пауз. Но говорил он вяло, без увлечения, анекдоты рассказывал скучные и бесцветные. Ему казалось, что Мэбль проявляет исключительное терпение.
Наконец он закуривал сигару, так как Мэбль любезно разрешила ему курить в гостиной. По его мнению, сигара скрашивала молчание. Курил он медленно, а Мэбль изредка отрывалась от шитья или вышивания, поднимала голову и ласково ему улыбалась. Натэниела она принимала таким, каким он был. Примирившись с его молчанием, она часто с гордостью говорила своим подругам: «Натэниел говорит мало, но думает он очень много». Она не задавала себе вопроса, о чем в сущности он думает; это ее не касалось.
О чем же он думал, когда, сидя рядом с Мэбль на диване, курил с наслаждением сигару и задумчиво смотрел в пространство? Во всяком случае — не об Аде; этот инцидент был забыт. Иногда — об астрономии. Почему-то он заинтересовался астрономией и в свободное время читал книги по этому вопросу. Но заинтересовался как-то странно. Несмотря на прочитанные книги, он до сих пор не мог отличить одно созвездие от другого — знал только созвездие Водолея, которое показали ему еще в детстве — и ему и в голову не приходило посмотреть на звезды в телескоп. Нет, астрономией он заинтересовался потому, что она давала пищу фантазии.
Началось с того, что он прочел в газете статью, обсуждающую возможность существования на Марсе людей, — вернее, высших существ, во всех отношениях превосходящих людей. В книгах, прочитанных им, он не нашел подтверждения этой гипотезы, но зато у него явилось представление о бесконечности вселенной, и тем легче было ему предположить, что целое созвездие, одно из тех, что образуют Млечный путь, управляется какими-нибудь высшими существами. Эта мысль понравилась ему еще больше, чем гипотеза о Марсе. Расстояние в несколько миллионов световых лет никакой роли для него не играло; он не имел намерения общаться с этими высшими существами; он хотел только мечтать, знать, что они действительно где-то обитают и живут жизнью яркой и свободной, нимало не похожей на нашу земную жизнь. Почему-то эта мысль действовала на него утешительно.
Конечно, он не открыл своей мечты Мэбль. Ей эта фантазия показалась бы странной. Должно быть, она предполагала, что он думает о своих делах, о перспективе на будущий год, — словом, о том, о чем полагается думать рассудительному молодому человеку.
Длинный вечер приходил к концу, и наступал час, посвященный любовному воркованию. Мэбль откладывала в сторону шитье, а Натэниел отрывался от астрономических грез, уступавших место целомудренным объятиям и поцелуям. Пожалуй, Мэбль не рассердилась бы, если бы в такие минуты он держал себя не столь почтительно; быть может, она обрадовалась бы случаю нежно упрекнуть слишком пылкого и смелого влюбленного. Но самолюбие женщины было удовлетворено: она лелеяла воспоминание о той сцене на крыльце, когда ее мать застала их в объятиях друг друга, а он рыцарски просил руки ее дочери. С тех пор она смотрела на него, как на героя.
Теперь Мэбль восхищалась его сдержанностью и гордилась тем, что ей удалось пробудить в нем лучшие чувства. Она не сомневалась, что до встречи с ней он был распутным парнем, — в этом она убедилась на том ужасном пикнике, когда Натэниел ушел в лес с Адой, фабричной работницей. Но, слава богу, она, Мэбль, — не такая распущенная особа, как та девица (о которой они с тех пор ни разу не упоминали). Нет, Натэниел знает, как нужно себя держать с приличной девушкой. Его почтительная сдержанность говорила о том, что он уважает в ней свою будущую жену. И в июне она выйдет за него замуж. Мэбль считала себя счастливой.
Натэниел тоже считал себя счастливым. Все это говорили, даже Билль, помолвка которого закончилась тем, что Ада с ним порвала и убежала из дому. Никто не знал дальнейшей ее судьбы, но нетрудно было предположить худшее. Несомненно, она была нехорошей девушкой, и Билль мрачно заявил, что радуется своему избавлению.
— Вы нашли себе славную жену! — сказал он Натэниелу.
Да, все говорили, что Натэниелу повезло; в этом он не мог сомневаться. Однако он сомневался, достаточно ли он сам хорош, и часто размышлял о том, каким считает его Мэбль. Он опасался, не ошибается ли она. Как бы то ни было, но он решил сделать все, чтобы не обмануть ее надежд.
В июне, когда шли последние приготовления к свадьбе и ремонтировался дом в Бостоне, Натэниел получил письмо со штемпелем Нью-Йорка. Конверт был надписан незнакомым женским почерком, но он сразу догадался, что это почерк Ады. Один вид конверта так его взволновал, что он хотел было разорвать письмо, не читая. Потом, презирая себя за трусость, вскрыл конверт.
В письме было несколько строк. Ада желала ему счастья и писала, что никогда не забудет их чудной прогулки. И это все. Ни слова о себе. Не было даже адреса.
В одну секунду стерлась болезненная ненависть, которая служила ему защитой от воспоминаний. Образ Ады, словно холодный белый призрак, встал перед ним, неосязаемый и таинственный. Что делала она в Нью-Йорке? Она не потрудилась написать, а он не стал строить догадок. Этот вопрос, казалось, не имел значения. Важно одно: она не чувствует к нему ненависти, и теперь ему не нужно убеждать себя в том, что он ее ненавидит. Вспомнилась ему их прогулка в лесу, прекрасная и словно нереальная — красивый эпизод, не имеющий отношения к реальному миру. Теперь эти воспоминания не были отравлены измышлениями, порожденными больной его фантазией… Письмо он вложил в книгу Эмерсона, хранившуюся в коробке из-под сигар.
Она желала ему счастья в новой его жизни. Он знал, что пожелание ее искренно. Ему казалось, что земное его счастье нимало не противоречит той любви, какую питали они друг к другу в мире грез. Ибо их любовь никакого отношения не имела к этому тесному домашнему мирку, ограниченному разговорами о квартирах, мебели и свадьбе…
В тот день он пошел посмотреть дом, где расположились лагерем Мэбль и ее мать. Комнаты были оклеены новыми обоями, на которых преобладали цветы и фрукты: в гостиной — золотистые хризантемы, в столовой — гроздьи пурпурного винограда, в спальной — пышные красные розы. Мебель в столовой и спальной — подарок отца и братьев — была уже расставлена, а мебель для гостиной подарил какой-то преуспевающий родственник, и ее должны были с минуты на минуту привезти со склада. Молодые предполагали уехать на неделю в свадебное путешествие, а м-с Спэнг решила поселиться в доме и приготовить все к их возвращению.
Мэбль все еще готовила себе приданое, и на этот день была назначена последняя примерка белого шелкового подвенечного платья. Но она уделила несколько минут Натэниелу и с гордостью водила его по комнатам, показывая обои, мебель, рассказывая, какие подарки ей обещаны.
Натэниел был подавлен всеми этими приготовлениями. Ему казалось, что они затрогивают личную его жизнь, разрушают его счастье. Он старался убедить себя, что это глупо: в конце концов брак сводится к тому, что он и Мэбль будут жить вместе до конца жизни — вот и все. Тем не менее, дом, где предстояло им жить, казался слишком маленьким и тесным, и когда в эту душную атмосферу ворвалось воспоминание о письме Ады, на него словно повеяло ветерком, донесшимся из звездных пространств.
Он боялся, как бы Мэбль не истолковала неправильно его тревоги, которой он не мог скрыть. Вокруг все радостно суетилось, а его замешательство бросалось в глаза. Он поспешил дать ей объяснение.
— Должно быть, меня волнует предстоящая церемония, — сказал он. — Я и не подозревал, что все это так сложно. Наверно, я что-нибудь забуду или скажу не то, что нужно.
Она добродушно рассмеялась.
— Пустяки! Мама говорит, что мужчины всегда нервничают перед свадьбой. Ах, ты, бедняжка!
Ему приятно было узнать, что и другие мужчины чувствуют себя точно так же. Это еще резче подчеркивало разницу между мужчиной и женщиной. Женщины радуются приготовлениям к свадьбе! Но от него никто не требует, чтобы и он тоже радовался, а во время церемонии он сумеет держать себя прилично. В конце концов все сводится к тому, чтобы под музыку пройти к алтарю, вспомнить о кольце, лежащем в кармане жилета и повторить вслед за священником несколько слов. Конечно, он сумеет это сделать и не останется в дураках!
Вернувшись после свадебного путешествия, Натэниел узнал, что Бостонская фирма, где он служил, повысила ему жалование и перевела его на другое место в конторе. Он решил упорно работать, но очень сомневался в том, что ему удастся удержать за собой новое место. Работая под суровым наблюдением начальства, он не сумел скрыть свою некомпетентность.
Он все время откладывал деньги, и теперь, несмотря на расходы по путешествию, у него еще оставалась небольшая сумма в банке. Вот почему он мог отказаться от ссуды, любезно предложенной ему богатыми братьями Мэбль. Отказом своим он был очень доволен, потому что ему не хотелось завязывать слишком близких отношений с ее семьей. Он радовался, что ее родные живут не в Бостоне и, следовательно, не будут ежедневно являться к нему в дом. Все они были славные люди, но Натэниел говорил себе, что женился он на Мэбль, а не на ее семье.
В Бостон он вернулся влюбленный в свою молодую жену. Вспоминая свадебное путешествие, он неразрывно связывал свое чувство к жене с тем ошеломляющим впечатлением, какое произвел на него Ниагарский водопад. Он понял, что раньше не умел ценить чудеса природы. И до сих пор не подозревал, как красива Мэбль. Он восхищался ее красотой и с благоговением принимал ее любовь и нежность, считая себя недостойным этих даров и обещая их заслужить.
Он должен трудиться, должен заработать много денег… Но сейчас его удивляло, как хорошо они живут на его скромное жалование. Дом был в сущности уже меблирован: почти всю мебель подарили к свадьбе богатые родственники Мэбль. В те дни все считали, что молодой супруг должен думать о своей карьере и нужно облегчить ему первые шаги. В приданое Мэбль получила костюмы и платья — о новых нарядах она могла не думать целый год, — а кроме того, множество простынь, наволочек, полотенец, салфеток; все белье было с ручной вышивкой, и, казалось, его хватит до конца жизни. Очевидно, все признавали прочность и незыблемость этого брака. Каждая мелочь об этом свидетельствовала. У молодых не было только собственного дома.
Натэниел вынужден был бы немедленно купить дом, если бы предполагалось никогда не уезжать из Бостона. Дело в том, что его дядя Джон (он давным давно уехал на запад, а Натэниел успел забыть о его существовании, но родственники Мэбль незадолго до свадьбы каким-то образом его откопали) намекнул в письме, что Натэниел является единственным его наследником, так как вторая жена дяди умерла. На западе дядя Джон нажил состояние и поселился в Сан-Анджело, где вместе с одним компаньоном открыл обойную фабрику. Дела его шли прекрасно. В Бостоне никто не понимал, как может такое предприятие процветать в Сан-Анджело, но факт остается фактом. Обои в квартире Натэниела были подарком дяди Джона; он прислал образцы, Мэбль и ее мать выбрали обои по своему вкусу, а дядя, невзирая на издержки, переслал их через весь континент. Так жители Бостона убедились, что в Сан-Анджело выделываются прекрасные обои.
Здоровье дяди Джона расшаталось, и он писал о том, что недалек тот день, когда племяннику его придется переехать в Сан-Анджело и взять дело в свои руки. Этот вопрос торжественно обсуждался конклавом ловких дельцов — отцом, братьями и кузенами Мэбль. Натэниел присутствовал на собрании и чувствовал себя очень неловко, когда родственники рассуждали о его карьере коммерсанта в Сан-Анджело. Он скрыл от них, как пугает его перспектива управлять предприятием. Они смотрели на дело исключительно с точки зрения коммерческой — каков может быть барыш? А Натэниел, сначала ненавидевший торговлю корсетами, теперь к этому делу привык и на покупателей умел произвести хорошее впечатление. Но если дядя Джон, брат его отца, вызовет его в Сан-Анджело, он сразу разгадает, что за птица его племянник. К счастью, о поездке пока не было речи; решили только не покупать дома в Бостоне, а снять в аренду.
Хотя это и не был «собственный дом», но молодая м-с Уиндл с энтузиазмом украшала свое жилище. Казалось, она придавала огромное значение тому, у какой стены стоит диван в гостиной и где висят портреты родителей. Очень серьезно и детально обсуждала она эти вопросы с мужем, а он старался относиться к делу с должным вниманием, хотя, посовещавшись с ним, она всегда поступала посвоему. Она очень гордилась своим домом, новой мебелью (в гостиной — красного дерева, в столовой — дубовой, в спальной — из клена), вышитым бельем, изящными кружевными занавесками, а также своим святилищем — кухней. Вероятно, она не прочь была бы вести открытый образ жизни, посещать знакомых и принимать гостей у себя. Но у Натэниела не было в Бостоне круга друзей, и Мэбль довольствовалась тем, что заводила знакомство с соседями. Сначала она являлась с официальными визитами и сидела в гостиной, но впоследствии предпочитала беседовать с соседками в интимной обстановке кухни.
Мэбль хотела подольше обходиться без служанки… во всяком случае до тех пор, пока она не сможет шепнуть на ухо мужу радостную весть о грядущем появлении на свет наследника. По целым дням она прибирала комнаты, мыла, подметала, вытирала пыль, но большую часть времени проводила в кухне. М-с Спэнг не раз говорила Натэниелу, что Мэбль умеет и любит стряпать. Действительно, она до такой степени любила стряпать и возиться у плиты, что тратила на это все свои силы. Она была хорошей, но не очень-то опрятной кухаркой, и, по сравнению с остальными комнатами, в кухне у нее было грязно; там стоял чад, и Натэниел всегда натыкался на груды грязной посуды. А Мэбль, с руками, запачканными мукой или салом, в грязном переднике, растрепанная, раскрасневшаяся и счастливая, готовила какое-нибудь новое замысловатое блюдо. Натэниел спешил ретироваться и вскоре стал смотреть на кухню, как на какое-то отвратительное и непристойное место.
Сам он считал стряпню чем-то неизбежным, но не заслуживающим внимания. Он всегда предпочитал простые кушанья, но теперь научился хвалить то блюдо, на какое Мэбль затратила максимум времени. Она гордилась своим уменьем делать какой-то особенный торт; в состав его входили самые разнообразные продукты, а когда Мэбль принималась за приготовление этого торта, кухня принимала устрашающий вид. Натэниел находил, что на вкус он ничего особенного не представляет — торт, как торт; пожалуй, Натэниел предпочитал «покупные» пирожные, но добросовестно ел и хвалил.
Что же касается хаоса в кухне, то Мэбль презрительно отклонила предложение Натэниела помочь ей после обеда мыть посуду. Это ее обязанность, мужчине нечего делать в кухне! Он почувствовал облегчение, потому что питал болезненное отвращение к грязной лохани для мытья посуды. Однажды она разрешила ему вымыть посуду, и он старательно вытер каждую тарелку перед тем, как опустить в лохань с водой.
— Что ты делаешь? — со смехом спросила Мэбль. — Боишься запачкать воду?
На этот шутливый вопрос он очень серьезно ответил:
— Да, боюсь!
Она поняла, что уж ему-то, во всяком случае, не место в кухне.
Он шел в гостиную, курил сигару и поджидал Мэбль. Наконец она приходила в крохотном, обшитом кружевами фартучке, который обычно висел в кухне на гвозде. Садилась на диван и начинала рассказывать о том, что случилось за день, передавала все сплетни, какие слышала от соседей. Он завидовал ее способности интересоваться другими людьми, их радостями и горестями и главным образом их болезнями. Сам он не чувствовал к этому ни малейшего интереса. Иногда он переставал ее слушать, отвлекался и думал о своем; но так как она по нескольку раз повторяла одно и то же, то он мог не опасаться, что пропустит какую-нибудь важную деталь. Постепенно он привык не слушать ее рассказов и погружался в мечты, когда она повествовала о том, что делается у соседей.
В конце концов не в эту Мэбль был он влюблен, а в ту, другую, которую впервые увидел во время свадебного путешествия. То была прелестная девушка, и никто не знал ее, кроме него.
Мало-помалу его начинали раздражать ее рассказы, скрывавшие и искажавшие образ той Мэбль, которую он любил. Когда часы били десять, он говорил:
— Пора спать, Мэбль.
— Да, дорогой мой. Одну минутку — я только довяжу этот ряд. Ты можешь запереть парадную дверь.
Радостная новость, о которой Мэбль собиралась поведать мужу на ухо, открылась ей однажды утром в приступе тошноты. В тот же вечер она сообщила мужу и добавила, что послала за матерью. Приехала м-с Спэнг и начала суетиться в доме в то время, как Мэбль жаловалась на тошноту и недомогание. Натэниел был глубоко растроган ее беспомощностью и страданиями и не понимал, как могут обе женщины относиться к этому так спокойно. Казалось, тошноту они считали чем-то естественным и неизбежным. По его мнению, они ошибались. Где-то он прочел о том, что женщины некоторых диких племен легко переносят беременность, и сообщил об этом Мэбль и теще. Теща в ответ улыбнулась и заявила, что Мэбль — не дикарка, а цивилизованная леди.
Натэниел рискнул заметить, что тяжелые и жирные кушанья могут ей повредить, но, по мнению тещи, «Мэбль должна была есть теперь за двоих». После этого он уже никаких замечаний не делал. В голосе его тещи слышалось презрение к нему, как к невежественному самцу. Видимо, это было женское дело, в которое ему не следовало вмешиваться.
Конечно, около Мэбль должна была находиться женщина, которая бы за ней ухаживала, и естественно, что Мэбль обратилась к матери. Тем не менее Натэниела это раздражало — раздражало тем сильнее, что Мэбль словно вернулась в лоно семьи Спэнгов: все ее родные женского пола — замужняя сестра, тетка, кузина, невестка — поочереди ее навещали, приносили пирожные и конфеты. Комнаты для гостей всегда были битком набиты. Дом словно перестал быть его домом. Натэниелу казалось, что сам он сделался каким-то случайным придатком. А Мэбль как будто уже не была больше его женой, и он видел в ней одну из Спэнгов.
Втайне он их ненавидел за то, что они так беззаботно относятся к ее положению. С болью отмечал он, как она изменилась. Мэбль очень подурнела; бедняжка нимало не была в этом виновата, но все-таки… если бы он знал, как плохо отразится беременность на ее здоровье, как пожелтеет ее кожа, какой безобразной сделается ее фигура… если б он знал — что тогда? Что мог бы он сделать? Должно быть, — ничего. Все это было неизбежно. Должно быть, так бывает всегда. Был и у них месяц счастья — медовый месяц. А теперь все кончено. Ничего не оставалось делать, как примириться с неизбежным… А Натэниел привык подчиняться судьбе; несомненно, он и на этот раз сумеет подчиниться.
Осенью этого года он явился к своему патрону, отказался от места в конторе и заявил, что снова хочет быть коммивояжером. По его мнению, он плохо справлялся с новой работой. Просьбу его удовлетворили, и, попав в старую колею, он успокоился. Ему приятно было повидать старых клиентов и он заметил, что и они рады увидеться с ним. Теперь он с подлинным участием расспрашивал их о здоровье, детях, домашних невзгодах; с большим вниманием выслушивал их мнение о президенте Гайесе, о биметализме, о железнодорожной забастовке и восстании в Питсбурге. Кроме того, теперь благодаря поездкам у него было время помечтать и даже почитать о звездах. И домой приятно было возвращаться на день, на два или даже на неделю. Он понял, что у него нет задатков семьянина, но Мэбль не должна была этого замечать.
Ребенок родился весной, и это событие, происшедшее в присутствии Натэниела, глубоко его потрясло… Как-то он разговорился с человеком, участвовавшим в восстании во время железнодорожной забастовки, и тот с горечью сказал: «О таких восстаниях интересно читать в газетах, но когда ты сам там был и видел, как один человек топчет другого сапогами, тебе хочется забыть все, что ты видел…».
Такое же отношение было у Натэниела к процесу появления на свет ребенка. Доктор, представитель старой школы, был противником анестезирующих средств и не заботился о том, чтобы облегчить страдания Мэбль. В полночь Натэниел неожиданно вошел в ее комнату, и его охватил ужас: ему казалось, что он спустился в ад и видит муки осужденных.
Когда роды кончились, все радостно засуетились. Натэниела хлопали по спине и поздравляли. Дочка! Тринадцать фунтов! Он смотрел на них гневно. Зачем они притворяются? Разве есть чему радоваться? В ушах его еще звучали вопли Мэбль. Ему показали дочь — большой красный кусок мяса. И она — этот ребенок, его дочь — когда-нибудь пройдет через такую же пытку, думал он, глядя на сверток, лежащий на руках тещи. И они хотят, чтобы он радовался? Ему казалось, что весь мир охвачен безумием. Зачем жить? В муках давать жизнь детям, чтобы те в свою очередь рожали детей? Безумие!
Ему сказали, что он может на секунду заглянуть к Мэбль. Он не хотел ее видеть, не смел посмотреть ей в лицо, стыдясь своего соучастия в гнусном деле. Она подняла на него глаза, но была слишком слаба, чтобы говорить. Ему хотелось упасть на колени и плакать, но он знал, что не следует ее тревожить.
— Дорогая… — сказал он и погладил ее руку.
Она устало закрыла глаза. Пришла теща и увела его.
— Она отдохнет… все обошлось прекрасно, — говорили ему.
Неужели они уже забыли? Но он-то помнил и всегда будет помнить.
Тем не менее и он забыл. Доктор обратил на него внимание и почувствовал к нему жалость.
— Нет ли у вас виски? — спросил он м-с Спэнг.
Та принесла бутылку портвейна, но доктор презрительно покачал головой, достал из своего ящика с инструментами бутылку виски и налил полстакана.
— Пейте! — повелительно сказал он, и м-р Уиндл, с трудом глотая, стал пить.
Доктор конфиденционально обратился к м-с Спэнг:
— Не следовало его туда пускать! Бедняга! Как это на него подействовало. Когда жена рожает, лучше всего напиться допьяна. Оставьте ему портвейн; пусть выпьет и заснет.
М-с Спэнг глубокомысленно кивнула головой. Она знала, что Натэниелу нечего было делать в той комнате, ворвался он туда случайно. Его не было в городе, и они послали ему телеграмму, думая, что он приедет с утренним поездом. Тогда ему сообщили бы новость и те детали, какие он имел право знать; все же остальное было профессиональной женской тайной, которую женщина разделяет только с докторами и тщательно скрывает от детей и мужчин — в особенности от мужей.
М-р Уиндл, расположившись в большом удобном кресле (подарок дяди Мэбль, несколько дисгарманировавший с гарнитуром), заснул тяжелым сном и обрел покой. К утру он успел забыть о мучительных опасениях прошлой ночи и весело отправился в контору, где, в ознаменование великого события, угостил сослуживцев сигарами. К тому времени, когда его в четырнадцатый раз хлопнули по спине, он начал себя чувствовать счастливым отцом.
Между тем Мэбль принимала депутатов женского пола от родных и соседей. Девочку она хотела назвать в честь своей матери Матильдой. Так и порешили.
Странно было м-ру Уиндлу думать о себе, как об отце. Казалось, на нем лежит тяжелая ответственность, и он сомневался, сумеет ли ее нести. Он имел дерзость произвести на свет ребенка и теперь должен приложить героические усилия, чтобы дать ему счастье. М-р Уиндл не был уверен в том, сумеет ли он руководить воспитанием маленькой Матильды.
Но вскоре выяснилось, что он в сущности никакого отношения не имеет к воспитанию дочери. Это дело взяли в свои руки Мэбль и ее мать, а после отъезда матери — служанка. Женщины нисколько не сомневались в своих силах и не смотрели на воспитание маленькой девочки, как на дело ответственное и сложное. Они прекрасно знали, что нужно делать. В промежутках между болезнями — видимо неизбежными в детском возрасте — девочка получала шлепки, поцелуи и конфеты, выслушивала выговоры и похвалы и через несколько лет результаты были налицо: Матильда могла похвастаться хорошими манерами, молилась перед сном и с первого взгляда умела отличать хороших мальчиков и девочек от дурных.
М-р Уиндл смущенно следил за процессом ее развития и, кажется, не разделял восторгов Мэбль. Пожалуй, он не был уверен в том, какой должна быть его дочка. Но, очевидно, этот вопрос не имел значения, раз окружающие были довольны. И несомненно это его не касалось. Впрочем, иногда он чувствовал себя одиноким: ему казалось, что Матильда — как будто не его дочь. Быть может, он хотел иметь дочь, с которой мог бы поговорить, когда она подрастет, — дочь чуткую и понимающую его таким, каким он в действительности был. Быть может, это фантастическое желание он не умел сформулировать, а Матильда была несомненно одной из Спэнгов, хотя и носила его фамилию.
Детей у них больше не было, и Мэбль отдала всю свою материнскую преданность единственной дочери. М-с Спэнг уехала, но дом м-ра Уиндл попрежнему был женским царством: женщины шили, сплетничали, возились на кухне, а м-р Уиндл, казалось, чувствовал себя отщепенцем. Его присутствие не накладывало отпечатка на повседневную рутину. И тем не менее, несомненно, это, был его дом, и он упрекал себя за то, что не проявляет интереса к домашним делам.
За это время произошло одно незначительное событие, которое произвело, однако, на м-ра Уиндла сильное впечатление: его сигара была изгнана из дома, как только Мэбль почувствовала первые приступы тошноты, изгнана навсегда; дома ему запретили курить из-за ребенка, а затем заявили, что сигарный дым впитывается в занавески и портьеры.
М-р Уиндл снова и снова поднимал этот вопрос, но всегда ему приводили какой-нибудь довод. Свое право курить сигару он отстаивал очень серьезно, ибо видел в нем нечто вроде заградительного барьера, препятствующего домашней атмосфере окончательно задушить его. Мэбль и ее мать, няньчась с ребенком, весь дом превратили в детскую — всюду сушились пеленки. А когда Матильда подросла, Мэбль нашла иной способ проявления своего материнского инстинкта: без конца она кроила и шила маленькие платьица. Тогда дом сделался мастерской: всюду валялись иголки, нитки, материя, выкройки, ножницы. Среди этого хаоса м-р Уиндл тосковал по своей сигаре, которая давала ему иллюзию свободы.
Он так и не добился уступки, и постепенно у него развилась довольно безобидная привычка, которая тем не менее очень серьезно обсуждалась всеми Спэнгами: он стал ходить в салун на углу, чтобы там покурить и выпить кружку пива.
В сущности Мэбль не жаловалась на то, что он лишает ее своего общества, — к этому она привыкла; возмущалась она другим: салун, куда он ходил, посещался представителями низших слоев общества — извозчиками и каменщиками из беднейших районов. Она находила, что ему не подобает там бывать. Если бы он встречался со своими друзьями, она не стала бы протестовать, но вдруг кто-нибудь увидит его, входящего в этот трактир! Однако Натэниель заупрямился, и Мэбль поведала матери, что у него низменные вкусы. Она не забыла, как он когда-то увлекся той противной фабричной работницей. Должно быть, ему нравится беседовать с извозчиками и каменщиками!
Действительно, м-р Уиндл привык к салуну и стал с удовольствием прислушиваться к разговорам каменщиков и извозчиков. Сначала посетители трактира подозрительно поглядывали на его белый воротничок и белые руки, но вскоре привыкли к нему. Спокойно садился он за свой столик в дальнем углу, закуривал сигару и пил пиво. Иногда трактирщик Джонни Нолэн подходил к его столику и дружески перебрасывался несколькими фразами. Затем все стали с ним здороваться, а когда он уходил, желали ему спокойной ночи. Кто-то разузнал его фамилию, и теперь ее знали все. Говорил он очень мало, но с любопытством прислушивался к разговорам и спорам. Клиенты Джонни Нолэна, люди довольно придирчивые, решили, что он — славный парень, и дали ему это понять.
— Добрый вечер, м-р Уиндл, — говорил Джонни Нолэн, когда он подходил к стойке. — Вам, как всегда, кружку пива? Хорошая нынче стоит погода!
Дав пене осесть, он снова подставлял кружку под кран и добавлял:
— Знатные похороны устроили они вчера Эду Бурку! Ну, что ж! Он их заслужил. Эд был славный парень. Плохо только, что он всегда лез в драку.
А м-р Уиндл, которому была известна история Эда Бурка, отвечал:
— Да, м-р Нолэн, вы совершенно правы. Жаль его вдову. Ведь только неделя прошла, как они поженились.
Как удивилась бы Мэбль, если бы услышала этот фамильярный разговор! Конечно, она не могла бы понять, почему ее муж интересуется семейными делами рабочих ирландцев и с полным равнодушием относится к событиям из жизни Спэнгов и их соседей. Пожалуй, м-р Уиндл не сумел бы ей объяснить, в чем тут дело. Но он замечал, что она никакого интереса не проявляла, когда он начинал ей рассказывать о бедняках, бродягах, или людях, не принадлежащих к кругу ее знакомых. Следовательно, ее кругозор тоже был ограничен. Быть может, м-р Уиндл не интересовался ее родней, потому что именно они-то создали этот мир, в котором он жил, а бедняки были такими же беспомощными жертвами, как и он сам. Этого вывода м-р Уиндл сделать не сумел и простодушно удивлялся самому себе. Но несомненно, салун ему нравился; нравились и его завсегдатаи. Когда он с кружкой пива возвращался к своему столику, кто-нибудь из присутствующих поднимал голову, улыбался и приветствовал его:
— Добрый вечер, м-р Уиндл!
А потом он прислушивался к разговорам — не завяжется ли спор; ирландцы были хорошими спорщиками. Докурив сигару и выпив пиво, он направлялся к выходу, а ему вслед кричали:
— Спокойной ночи, м-р Уиндл!
Когда он возвращался домой, у него было легко на сердце: он знал, что завоевал себе теплое местечко в салуне Джонни Нолэна. Мог ли он от этого отказаться даже ради Мэбль? Не стоило ей объяснять — все равно она не поймет. Он мог только упрямо отстаивать свое право делать то, что ему нравится.
Матильда подрастала.
Было время, когда м-р Уиндл стал сомневаться, действительно ли она так чужда ему. Казалось, в спэнговские рамки не укладывались все ее чувства и стремления: было в ней еще что-то, чуждое семье Спэнгов, — что-то унаследованное ею от отца. Пожалуй они могли бы стать друзьями, она сумела бы его понять, если бы только он пошел ей навстречу. Но не очень-то это было просто — пойти навстречу. Необходимо было с ней поговорить. Когда-то, в раннем ее детстве, он смутно мечтал о том, что должен он сказать своей дочери. Да, что именно хочет он ей сказать? В сущности он не знал. И в эти минуты, когда могла возникнуть между ними близость, он ограничивался тем, что беспомощно брал ее за руку и смущенно молчал…
Отрочество миновало. Матильда была настоящей молодой леди и больше, чем когда-либо, принадлежала семье Спэнгов, и м-р Уиндл склонен был думать, что ошибался: не было никогда этих минут, сулящих возможность сближения. Пожалуй, он хорошо сделал, что промолчал: дочь сочла бы его дураком.
Настали восьмидесятые годы — годы экономического подъема, а лихорадочные семидесятые годы были преданы забвению. М-р Уиндл все еще продавал корсеты. Жена давно уже перестала его считать предприимчивым молодым дельцом, и семейство Спэнгов с ней согласилось. Он был из тех людей, которые не могут выйти из колеи. Конечно, в перспективе было Сан-Анджело и обойная фабрика. Дядя Джон когда-нибудь умрет… А пока семейство Спэнгов порешило, что Натэниел не оправдал надежд… Он не использовал всех шансов; ведь энергичному молодому человеку всегда представляется возможность выдвинуться. Почему он отказался от места в конторе? Сослуживец, его заместивший, быстро получил повышение и теперь был одним из директоров компании, а м-р Уиндл оставался простым коммивояжером. Было в нем что-то эксцентричное, что-то странное. Неудачником его не назовешь, но и успеха он не добился.
Наступили горячешные девяностые годы. Матильде исполнилось восемнадцать лет, она была очень красива. По вечерам в доме Уиндлов собирались молодые люди. Матильда нашла, что мебель в гостиной старомодная и потертая; по ее выбору купили новую — массивную, из темного дуба, обитую коричневой кожей. Старые клавикорды уступили место пианино, и Матильда подбирала навязчивые мотивы вульгарных новых песенок, а за спиной ее толпились молодые люди. Так проходили дни. Скоро Матильда влюбится, и не успеешь оглянуться, как она выйдет замуж. «Кто из этих юношей, — размышлял отец, — завоюет ее сердце?» Никакой разницы между ними он не усматривал, — все были симпатичные, корректные и скучноватые. Наверно, она будет счастлива с любым из них… не все ли равно, с кем именно?
Но Матильде, видимо, было не все равно. Сердце ее оставалось свободным, а толпой поклонников она управляла сдержанно и умело. Но вскоре на сцене появились два новых поклонника, которые отодвинули на задний план всех остальных, и их появление как бы обострило борьбу, происходившую в душе девушки: теперь она должна была решить окончательно, кем хочет она быть, Натэниелу казалось, что он присутствует в театре, когда в гостиной Уиндлов состязались Генри Блок, сын банкира, и Роб Бертон, молодой репортер, пописывавший стихи. Это соперничество носило как бы символический характер; его можно было рассматривать, как конфликт между законом, порядком и благополучием, с одной стороны, и жизнью вольной, бесшабашной и беззаконной — с другой, а ставкой была любовь девушки. И, как в пьесе, статисты ретировались, уступив поле действий соперникам.
Роли были удачно распределены. Роб являлся в плохо вычищенных ботинках и измятых брюках; глаза его горели, длинные волосы не слушались гребенки. Генри был вежлив и сдержанно настойчив. Оба откровенно презирали друг друга. Несомненно, они принимали игру всерьез. И оба были уверены в победе, ибо ни один не сомневался в том, чего хочет девушка.
А сама девушка была далеко не так уверена. Она позаботилась о том, чтобы они не встречались в ее гостиной. Один вечер она отдавала Генри, другой — Робу. У обоих шансы были равные. Генри водил ее на балы, в театр, угощал дорогими обедами, Роб совершал с ней экскурсии, устраивал пикники и в лунные вечера читал ей стихи, свои и чужие.
М-р Уиндл чувствовал себя беспомощным и не вмешивался, словно действительно был зрителем в театре. Он мог только тревожно ждать дальнейших событий.
Мать Матильды тоже волновалась и сделала попытку отвадить Роба, но вскоре убедилась, что сейчас все зависит от самой Матильды. Девятнадцать лет руководила она дочерью; оставалось надеяться, что воспитание принесет плоды.
Сначала похоже было на то, что на воспитание плоха надежда. Матильда охладела к Генри: затем они поссорились, и он перестал приходить. Роб остался господином положении. Невзирая на неудовольствие м-с Уиндл, он являлся и уводил Матильду на прогулку. М-р Уиндл втайне радовался. Неразумная радость, ибо что хорошего, когда дочь влюблена в нищего? Но Матильда, казалось, была счастлива. Домой она возвращалась поздно, возбужденная, с горящими глазами. А потом… кто знает?.. должно быть, поссорились… несомненно, дело не ладилось у нее с Робом. Как-то вечером она вернулась заплаканная. М-ру Уиндлу очень хотелось утешить ее, ободрить. Но что мог он сказать! По обыкновению он помолчал.
Больше Роб не появлялся, а Матильда тосковала. Затем снова пришел Генри, и тоска ее постепенно рассеялась. Наконец она робко показала отцу и матери кольцо с бриллиантом, которое надел ей на палец Генри… Значит, влияние и советы матери все-таки сделали свое дело!
Прошло несколько недель. Как-то вечером, в салуне Джонни Нолэна, м-р Уиндл сидел по обыкновению за своим столиком, курил сигару и пил пиво. Вдруг он услышал, что у стойки кто-то громко проклинает женщин, а Джонни Нолей убеждает посетителя замолчать или удалиться. Голос показался ему знаковым, м-р Уиндл поднял полову и встретил испуганный и удивленный взгляд Роба.
— Вы здесь?.. — И Роб сконфуженно подошел к его столику. — Как поживаете, м-р Уиндл?
— Присаживайтесь, Роб!
— Благодарю вас… Пожалуй, на минутку…
Он принес свою кружку, уселся и посмотрел на отца той девушки, которая ему отказала. Очевидно, он ждал, что скажет ему м-р Уиндл. Но м-ру Уиндлу нечего было сказать, и Роб стал задумчиво пить пиво. Потом вытянул свои длинные ноги, откинул голову и вздохнул. Наконец конфиденциально сообщил м-ру Уиндлу:
— Я был болваном.
— Да? — сочувственно отозвался м-р Уиндл.
— Да! — выразительно подтвердил Роб. — Круглым дураком! Но теперь я знаю, что мне делать. Да, сэр!
— Что же именно? — осведомился м-р Уиндл.
— Нужно зарабатывать много денег, — сказал Роб и несколько раз кивнул головой. — Клянусь, я сумею это сделать. Да, сэр! Много денег! Что вы скажете? Ведь я прав?
Он ждал ответа. Но м-р Уиндл не знал, что можно против этого возразить… Он размышлял: «Кто знает, была ли бы она счастлива с Робом? Быть может, ей действительно нужен, тот, другой. Мне нравится Роб. Да, я бы хотел, чтобы он был моим зятем. Но…» Очевидно, это были нелепые мечты.
Роб допил пиво и погрузился в размышления. М-р Уиндл молча курил сигару. Он чувствовал к Робу жалость. Да, к Робу и к Матильде. Но что мог он сделать? Ничего…
Наконец Роб поднял голову и, грустно улыбнувшись, протянул ему руку.
— Прощайте, — сказал он. — Вы — хороший человек, м-р Уиндл!
— Прощайте, Роб. Желаю вам счастья!
— Благодарю вас!
Роб ушел, а м-р Уиндл все еще сидел за своим столиком. Видимо, так заканчивается его отцовство. Дочь выходит замуж за человека, заслуживающего одобрения Спэнгов. Ну что же!. Это в порядке вещей…
Проходя мимо стойки, он посмотрел на себя в зеркало. Высокий, худой, слегка сутуловатый человек с аккуратно подстриженной бородой… Он стареет. Еще несколько лет, — и ему будет пятьдесят. Так проходит жизнь.
Еще несколько лет, — и м-ру Уиндлу стукнуло пятьдесят.
За это время произошло немало событий, — между прочим непродолжительная, но эффектная война с испанцами, которая разожгла империалистические инстинкты Соединенных Штатов. Роб Бертон умер от лихорадки в лагере во Флориде; Генри, который не мало энергии потратил на произнесение патриотических речей, тоже отправился бы на войну, если бы не его близорукость, слабое сердце и то обстоятельство, что Матильда ждала ребенка. Когда война окончилась, старые политиканы в салуне Джонни Нолэна перешли к обсуждению вопроса, должны ли мы удерживать Филиппины.
— Запомните мои слова, — говорил старый Тим Брэди, — через двадцать лет мы будем воевать с Англией.
М-р Уиндл эти слова запомнил и простодушно принял на-веру.
Матильда производила на свет детей. Желая подарить Генри сына, она родила четырех дочерей. М-р Уиндл стал дедом, но новому своему званию значения не придавал. Он знал, что воспитывать детей — дело женское. Глядя на выводок Матильды и вспоминая слова Тима Брэди о грядущей войне с Англией, он не жалел о том, что у него нет внука. Грядущая война будет страшной войной, еще более жестокой, чем гражданская война, о которой все успели забыть. Конечно, никому из членов семьи он своих соображений не высказывал. Попрежнему продавал он корсеты и проводил тихие вечера в салуне Джонни Нолэна. Так дожил он до пятидесяти лет.
А затем судьба над ним зло подшутила. Умер рядя Джон, и м-ру Уиндлу пришлось переселиться в Сан-Анджело, чтобы войти во владение обойной фабрикой, которая принадлежала дяде Джону, на равных правах с другим кампаньоном.
Все были в восторге, кроме м-ра Уиндла. Спэнги любезно ему напомнили, как они, предвидя именно этот случай, советовали не покупать дома в Бостоне. Мэбль радовалась тому, что займет положение в обществе; ей казалось, что муж, унаследовал фабрику своего дяди, оправдал, наконец, возлагаемые на него надежды. Дочь надеялась, что фабрика даст возможность Генри применить к делу его коммерческие способности. По мнению всех окружающих, перед м-ром Уиндлом открывались широкие перспективы.
А м-р Уиндл с грустью размышлял: «ведь мне уже пятьдесят лет. В пятьдесят лет человек немолод». Всю жизнь он продавал корсеты, и теперь поздно было менять свои привычки. М-р Уиндл не знал, — или, вернее, слишком хорошо знал, — каково ему будет на новом месте. Ответственность была большая. Он предвидел неудачу. Полный провал — то, чего он всегда боялся, — казалось, был теперь неизбежен. Со дня на день откладывал он отъезд и наконец уехал, томимый страшными предчувствиями.
Выяснилось, что дядя Джон довольно неудачно поместил свой капитал, накупив огромное количество ненадежных акций. Огромный дом, где он прожил последние годы, был заложен и нуждался в ремонте. Но м-р Уиндл получил страховую премию и еще несколько тысяч долларов наличными, да к тому же была эта фабрика, приносившая доход. М-ру Уиндлу оставалось только показать, на что он способен.
В настоящее время предприятием руководил м-р Хайк, компаньон дяди Джона. Он был младшим компаньоном, но сейчас ему уже перевалило за шестьдесят. Что подумает он о племяннике Джона Уиндла? Быть может, м-р Хайк — старая развалина, но дело он во всяком случае знает и сразу раскусит нового компаньона. Положение было не из приятных, и м-ру Уиндлу пришлось не по вкусу.
М-с Уиндл, поселившись в большом доме, занялась ремонтом. К обеду был приглашен м-р Хайк. Этот маленький веселый старичок нимало не походил на развалину; для своих лет он выглядел очень моложавым. У него была небольшая седая бородка, и он часто подмигивал собеседнику. Звучным голосом рассказывал он занимательные анекдоты о Сан-Франциско эпохи пионеров. Когда началась золотая горячка, он еще мальчиком, обогнув мыс Горн, приехал в Калифорнию из Англии и прожил там всю жизнь. Дважды наживал состояние и дважды его спускал, два раза был женат и похоронил обеих жен. Казалось, в м-ре Хайке не было ничего страшного, а с новым своим компаньоном он обращался очень дружелюбно, но м-р Уиндл знал, что отношение его изменится, как только они примутся за дела.
Первый день, проведенный в конторе, лишил м-ра Уиндла мужества; в молодости он умел напускать на себя вид самоуверенный, но сейчас был совершенно беспомощен. Когда он пришел, м-р Хайк, бодрый и энергичный, уже сидел за своей конторкой. Несмотря на добродушное его подмигивание, каждое слово, какое он произносил, казалось м-ру Уиндлу едким сарказмом.
— Вам подойдет эта большая конторка, м-р Уиндл? Это конторка вашего дяди…
Через минуту в комнату вошел человек, который был представлен м-ру Уиндлу, как м-р Скотт, заведующий производственным отделом.
— Ну, Скотти, — подмигивая сказал м-р Хайк, — теперь мы все должны подтянуться. Приехал новый работник, молодой и энергичный! Что вы принесли? Опять неудача с рисунком Шаркея? В чем дело? Краска не держится? Гм… Вопрос сводится к тому, покрывать ли красным поверх синего или синим поверх красного. Что вы скажете, м-р Уиндл? За вами последнее слово.
М-р Уиндл никакой разницы не усматривал, но, глубокомысленно изучив пробные оттиски, сказал:
— Мне кажется, вот этот образчик лучше.
А м-р Хайк подмигнул и воскликнул:
— Ну, Скотти, вопрос решен. Если Шаркей останется недоволен, пусть придет сюда объясняться. Теперь я покажу м-ру Уиндлу фабрику.
М-р Уиндл мужественно прошел через испытание, внимательно рассматривал странные машины, выслушивал таинственные объяснения и в промежутках говорил: «Понимаю». Так прошло утро. М-р Хайк повел его завтракать с компанией своих приятелей-дельцов, и м-р Уиндл постарался скрыть свое замешательство. После полудня снова деловые разговоры; заведующие всех отделов неизменно интересовались мнением м-ра Уиндла.
— А вы как думаете? — спрашивал он заведующего, когда не знал, что ему сказать.
Казалось, все и каждый замечают его некомпетентность. Дурак он, что поставил себя в такое положение! Должно быть, служащие говорят друг другу: «Старый Хайк демонстрирует глупость нового хозяина!».
Ну, что же! Это в порядке вещей. Если Хайк его презирал, то и он сам чувствовал к себе презрение.
— Сообщите м-ру Уиндлу, — говорил м-р Хайк.
— Да, понимаю, — говорил м-р Уиндл, хотя решительно ничего не понимал. — Делайте так, как высчитаете нужным.
До закрытия конторы оставалось еще два часа, когда м-р Хайк сказал клерку, сидевшему в соседней комнате:
— Никого сюда не пускайте, Пит. У нас с м-ром Уиндлом деловое совещание.
И он подмигнул.
М-р Уиндл мужественно поборол страх. Сейчас окончательно обнаружится его некомпетентность…
— Садитесь, — сказал м-р Хайк.
М-р Уиндл, нервничая, сел.
М-р Хайк придвинул свое кресло и предложил сигару.
— Курите. Хорошие сигары.
Машинально м-р Уиндл взял сигару.
М-р Хайк положил ноги на стол, откинулся на спинку стула и вздохнул.
М-р Уиндл ждал.
— Знаете ли, — весело заговорил м-р Хайк, — я недавно прочел в газете статейку о телепатии… передача мыслей на расстояние. Парень приводит очень показательный случай. Вы когда-нибудь размышляли о телепатии, м-р Уиндл?
— Нет… очень редко, — ответил м-р Уиндл. Он не понимал, почему его компаньон избирает окольные пути вместо того, чтобы прямо приступить к делу.
— Видите ли, — продолжал м-р Хайк, — я считаю, что к таким вопросам нужно относиться без предубеждений.
Было время, когда люди и слушать не стали бы о телефоне или, скажем, о телеграфе. А я утверждаю, что телепатия будет признана так же, как в настоящее время все признают телеграфирование. Все это основано на электричестве, не так ли?
— Да, пожалуй… — отозвался м-р Уиндл, недоумевая, когда же начнется совещание.
— Да, сэр, все это — электричество. Воздух им насыщен. Мы им насыщены. Мысль имеет свои вибрации. Когда моя мысль вибрирует, вибрации передаются через воздух. Проникают в мозг других людей. Каждую минуту в наш мозг проникает вибрации мыслей. Мы этого не замечаем, но факт остается фактом.
М-р Уиндл постарался забыть о своей тревоге, чтобы должным образом оценить этот блестящий вывод. Было что-то успокоительное, что-то убаюкивающее в этой теории. Он откинулся на спинку стула, затянулся сигарой и с удовольствием стал слушать доклад о телепатии. Совещание может подождать!
По мнению м-ра Хайка, людям нехватало только особого приемочного аппарата. Таковой будет изобретен. Есть люди, которые в нем не нуждаются, ибо их мозг воспринимает вибрации. Но для большинства нужен механический приемник. Эдисон сумел бы его изобрести, если бы постарался. Быть может, эта мысль не приходила ему в голову — следовало бы ему подсказать. Конечно, необходимо разработать целый ряд деталей. У каждого человека будет свой номер, и вы сможете с ним соединяться так, как соединяетесь теперь по телефону. Достаточно будет мысленно назвать номер, и лицо, обозначаемое этим номером, отзовется: «Кто спрашивает?». Так завяжется разговор без слов. Приемочный апарат должен быть очень легким, чтобы можно было всегда иметь его при себе…. Носить на одном ухе, в то время как другое ухо воспринимает обычный разговор…
— Понимаю, — сказал м-р Уиндл.
Он никогда не интересовался телепатией, но не питал предубеждения против новых идей. Чем менее практична была идея, тем больше она ему нравилась. Этот разговор был приятной интерлюдией, ворвавшейся в мучительный день. А страшное совещание отодвигалось все дальше и дальше.
М-р Хайк продолжал говорить о телепатии. А м-р Уиндл, не веря своим ушам, все-таки вынужден был признать, что это и есть «совещание»!
Позднее м-р Уиндл решил, что ошибся: просто м-р Хайк отложил серьезный разговор на следующий день; тогда-то и обнаружится некомпетентность м-ра Уиндла. Этот следующий день настал. За два часа до закрытия конторы м-р Хайк снова открыл заседание. У м-ра Уиндла сжалось сердце; он чувствовал себя, как преступник, которого помиловали только для того, чтобы вторично набросить ему петлю на шею. Снова м-р Хайк предложил м-ру Уиндлу превосходную сигару, положил ноги на стол и заговорил на этот раз не о телепатии, а о том, Бэкон ли написал пьесы Шекспира. О делах не сказано было ни одного слова.
Такие совещания происходили у них ежедневно.
Что касается дела, то м-р Хайк придерживался странных, еретических убеждений, которых м-р Уиндл не разделял, не зная, следует ли принимать их всерьез.
— Ничего не может быть проще, — говорил м-р Хайк, — если у вас нет конкурентов и есть спрос на товар. Нам остается только плыть по течению и не вмешиваться, когда нас не спрашивают. Если Скотти является с каким-нибудь вопросом, нужно этот вопрос разрешить — как именно, значения не имеет, — и машина снова начинает работать. Если же мы проявим к делу интерес и вздумаем навязывать покупателям наши идеи, мы оглянуться не успеем, как обанкротимся. Все сводится к тому, чтобы не вмешиваться.
М-р Уиндл знал, как отнеслись бы к таким рассуждениям Спэнги — эти суровые дельцы. Они заявили бы, что м-р Хайк упускает удобный случай стать Наполеоном обойного дела, а м-р Уиндл делает глупость, следуя его примеру. И м-р Уиндл знал, что они правы, но ни малейшего желания не испытывал стать Наполеоном. Горазда приятнее было следовать методу м-ра Хайка, а в свободное время вести долгие беседы.
Идеи м-ра Хайка слишком его увлекали, чтобы он мог относиться к ним критически. Пожалуй, более компетентный слушатель подметил бы в рассуждениях м-ра Хайка нелепую парадоксальность. Но м-р Хайк не играл словами; просто-напросто он с беспристрастием истинного философа подхватывал и отбрасывал идеи. Серьезно он не увлекался ни одной из них. В глубине души он знал, что был «старым болтуном».
Новый компаньон оказался прекрасным, чуть ли не идеальным слушателем. М-ру Уиндлу никогда не надоедали пространные рассуждения м-ра Хайка, но он был недостаточно заинтересован, чтобы вступать в спор, а м-р Хайк не любил спорить. Кроме того, м-р Уиндл не настаивал на проведении идей в жизнь, ибо относился к ним не слишком серьезно, и не протестовал, когда он перескакивал от одной темы к другой. От нового метода лечения магнетическими токами м-р Хайк переходил к толкованию снов или приступал к объяснению новой теории, согласно которой родоначальниками различных человеческих рас были обезьяны различных пород. Без малейшего сожаления забывал он о тех идеях, которые с таким увлечением обсуждал накануне.
М-р Уиндл принял своего компаньона, как дар судьбы, и никаких вопросов себе не задавал. Казалось немыслимым, чтобы дядя Джон терпел такого рода совещания; но м-р Уиндл не решился спросить своего компаньона. И никому не говорил о характере этих совещаний. Оба словно сговорились этого вопроса не касаться.
М-р Уиндл не понимал, почему фабрика работает не хуже, чем раньше, хотя теперь м-р Хайк почти все дела передал своему компаньону. Машины, показавшиеся сначала такими таинственными, уже не пугали м-ра Уиндла; рабочие свое дело знали, агенты были распорядительны, а сам м-р Уиндл с большей уверенностью разрешал вопросы, какие предлагались на его рассмотрение. Но он был глубоко убежден, что во главе предприятия должно стоять лицо авторитетное, опытный администратор и организатор, тогда как он сам таковым не был и руководствовался исключительно здравым смыслом. Тем не менее заказы продолжали поступать, и фабрика попрежнему выпускала обои. М-р Уиндл недоумевал. Жена могла гордиться им, как преуспевающим дельцом; должно быть, ее мнение разделяли и все Спэнги, но м-р Уиндл знал, что они ошибаются.
В это время в Бостоне лопнул банк отца Генри, и м-с Уиндл упросила мужа вызвать Генри в Сан-Анджело и дать место на фабрике. М-р Хайк не протестовал, и Матильда с Генри и детьми (теперь у них было пять человек детей, и все девочки) поселилась в большом доме. М-р Хайк великодушно назначил Генри главным управляющим и посадил его за огромный стол в конторе. М-ру Уиндлу он, улыбаясь, сказал:
— Он — ваш зять. Предоставьте-ка его мне, я им займусь.
Первое время Генри мечтал расширить дело и составлял смелые проекты, которые м-р Хайк неуклонно проваливал. Отказавшись от грандиозных проектов, Генри перешел к более скромным предложениям, а затем окончательно умолк.
— Теперь он оставит нас в покое и будет учиться делу, — сказал м-р Хайк.
После этого их деловые совещания возобновились.
Для м-ра Уиндла настала счастливая пора жизни.
Его жена, дочь, внучки — шесть девочек — превратили большой дом в женское царство, но м-р Уиндл от этого не страдал. Совещания с компаньоном отнимали все больше времени и часто переносились на вечер.
— Знаете ли, — говорил, подмигивая, м-р Хайк, — приходите сегодня вечером ко мне на совещание.
М-р Хайк жил с комфортом холостяка: мягкие кресла, превосходные сигары, хорошее вино, услужливый слуга-японец. И беседа затягивалась на несколько часов.
— Что вы знаете об электронах, м-р Уиндл? — спрашивал хозяин своего гостя, а затем начинал излагать теорию, которая несказанно удивила бы ученых.
Друг друга они попрежнему называли «м-р Уиндл» и «м-р Хайк».
Так проходили дни, проходили годы. М-ру Уиндлу шел седьмой десяток, м-ру Хайку стукнуло семьдесят пять. Обойная фабрика процветала, что оставалось непонятным, а Генри, сидя за своим огромным письменным столом, горел желанием ее реорганизовать. Дома Матильда угощала шлепками седьмую дочку.
М-ра Хайка разбил паралич. Парализована была правая сторона тела. Он лежал в постели, а ухаживал за ним его слуга-японец. Левой рукой подносил он к губам сигару, подмигивал левым глазом и беседовал с м-ром Уиндлом в те часы, когда тот был свободен. Звучный голос м-ра Хайка стал глуше, говорил он запинаясь, но мысли попрежнему роились у него в голове.
— Этот дурацкий инцидент… в Сараево… повлечет за собой грандиозную войну… — сказал он как-то вечером. — Вы интересовались когда-нибудь… европейской политикой… м-р Уиндл?
И он заговорил об интригах европейских дипломатов… М-р Уиндл вспомнил Тима Брэди, который предсказывал, что через двадцать лет Америка будет воевать с Англией. Через двадцать лет… в 1918 году… Значит, остается еще несколько лет. Он серьезно кивнул головой и стал слушать рассуждения м-ра Хайка о грядущей войне. Она имела какое-то отношение к золоту и стали. Англия против Германии. Война затянется, и через несколько лет Соединенные Штаты, как союзник Англии, вступят в войну.
— Значит с Англией мы воевать не будем? — удивился м-р Уиндл.
— Нет… мы выступим против Германии, — сказал м-р Хайк. — И Германия будет раздавлена. Вот как обстоит дело…
— Понимаю, — отозвался м-р Уиндл.
Он поверил м-ру Хайку. С Англией или с Германией, но война будет, и война страшная. Он грустно покачал головой. Одну затяжную жестокую войну он уже пережил. С Кристофером он мало о ней говорил; стоило ли говорить? И теперь был рад, что м-р Хайк перешел к другой теме.
Когда в 1914 году вспыхнула война в Европе, м-р Уиндл нимало не удивился. Но детали его не интересовали. Заранее он знал, что будет дальше. Они обсудили вопрос с м-ром Хайком и больше его не касались. М-р Хайк медленно поправлялся. Он утверждал, что эти беседы приносят ему огромную пользу, и м-р Уиндл, полагаясь на Генри, меньше внимания стал уделять фабрике.
У Генри был свой взгляд на войну. В то время он восхищался изумительной выдержкой немцев, но впоследствии постарался забыть о своем восхищении.
— От лиц авторитетных я слышал, что война окончится через три месяца, — торжественно объявлял он. — Фон-Клук дойдет до Парижа, Франция пойдет на уступки, и Англия откажется от продолжения войны.
М-р Уиндл ему не противоречил, хотя знал, что Генри ошибается. Сам м-р Уиндл перестал читать газеты и ни с кем не говорил о войне. Германия будет раздавлена, а Соединенные Штаты ввяжутся в войну…
Здоровье м-ра Хайка улучшилось, но вскоре за первым ударом последовал второй. М-с Уиндл настаивала, чтобы муж принял Генри компаньоном, и ее желание было исполнено. М-р Хайк сказал м-ру Уиндлу:
— Фабрика — ваша, делайте, что хотите. У меня нет ни родных ни детей, и завещание я написал в вашу пользу. Капитал у меня маленький, я неудачно помещал деньги. Должно быть, у меня задатки игрока. Но фабрика работает хорошо. Доходов с нее вам хватит до конца жизни, если вы сумеете обуздать вашего честолюбивого зятя. Но, быть может, он за это время научился уму-разуму.
М-р Уиндл был растроган. За эти долгие годы их странная дружба окрепла, хотя отношения их продолжали оставаться почти официальными. Друг друга они в сущности совсем не знали. Никогда не говорили о себе, о личных своих делах. Не поверяли друг другу секретов. О прошлом своего компаньона м-р Уиндл знал не больше, чем в первый день знакомства.
Иногда за завтраком м-р Хайк рассказывал своим приятелям о днях золотой горячки, но эти рассказы не приподнимали завесы над его прошлом. М-р Хайк два раза был женат и дважды наживал и спускал состояние; об этом он сообщил в первый же вечер, но больше не прибавил ни слова, а м-р Уиндл не решался его расспрашивать. Ясно было, что м-р Хайк предпочитает о себе умалчивать. Эти разговоры на отвлеченные темы могли показаться несколько странными. Да, оба компаньона были людьми чудаковатыми! Почему у м-ра Хайка не было личной жизни, почему он предавался размышлениям на отвлеченные темы, м-р Уиндл не знал. Что же касается самого м-ра Уиндла, то он понимал, почему предпочитает умалчивать о своем прошлом: если не считать нескольких ярких эпизодов, жизнь его прошла тускло. Неудачная жизнь… Быть может, так же сложилась жизнь м-ра Хайка? М-р Уиндл недоумевал, но знал, что спрашивать не следует.
М-р Хайк протянул еще несколько месяцев. Однажды он сидел в кресле, обложенный подушками, и по обыкновению беседовал с м-ром Уиндлом. Борода у него была совсем белая, а борода м-ра Уиндла приняла сероватый оттенок. Так сидели два старика и беседовали на тему о том, может ли сознание сохраниться после смерти.
— Признаюсь, я бы хотел знать, как пойдет дальнейшее развитие человечества, — сказал м-р Хайк. — Любопытно было бы сохранить сознание и наблюдать. А вы бы хотели?
— Не знаю, — отозвался м-р Уиндл. — Если все будет итти так, как теперь идет, то, пожалуй, и смотреть не на что.
— Должны быть перемены, — возразил м-р Хайк. — Будет на что посмотреть. Вы забываете о науке. Сейчас над нашими головами гудят аэропланы, а я помню время, когда мысль об аэроплане считалась нелепой. Да, сэр, я бы хотел носиться в эфире и следить, как осуществляют нелепые идеи. Допустим, что так называемая душа есть особая система электронов, которые могут отделиться от тела и носиться в пространстве. Электрон бесконечно мал, а следовательно, места хватит для всех. Да, наука упрощает все.
— Понимаю, — задумчиво сказал м-р Уиндл. — Но я бы не стал постукивать по столам и заниматься прочим вздором.
— Я тоже, — весело согласился м-р Хайк. — А теперь, м-р Уиндл, забудем о докторах, выкурим еще по одной сигаре и выпьем по стаканчику апельсинного бренди. Да, м-р Уиндл, многим и многим идеям оказывал я гостеприимство, но дверь всегда была открыта, чтобы они могли уйти так же свободно, как вошли. Я ни во что не верил с тех пор, как перестал верить в бога. А было мне тогда девять лет, и я видел, как отца моего застрелили в игорном притоне в Сан-Франциско. Застрелили, а потом вытерли кровь и вернулись к игре. Тогда я понял, что ничто на свете не имеет значения. С тех пор я ни во что по настоящему не верил, и ничто меня глубоко не задевало. Я не почувствовал боли, даже когда первая моя жена…
Третий удар помешал ему закончить фразу. У него отнялся язык. М-р Уиндл позвал японца и бросился за доктором. Ночью м-р Хайк скончался.
М-р Уиндл был одинок.
В дружбе, как и в любви, человек черпает утешение в воспоминаниях, когда наступает час разлуки. Но м-р Уиндл ничего — или почти ничего — не знал о покойном своем друге, ибо странной была их дружба. Один только раз, когда было уже слишком поздно, м-р Хайк сделал шаг к сближению и на секунду предстал перед м-ром Уиндлом, как человек, который надеялся и страдал. Всего несколько недель прошло после его смерти, но он уже превратился в тень. Нельзя без конца вспоминать рассуждения об электронах и испытывать приэтом удовлетворение. Да, при жизни м-р Хайк упорно скрывал свое лицо за этими рассуждениями. Беседа с ним доставляла м-ру Уиндлу удовольствие, но близкого общения, интимности, не было. М-р Уиндл привык к этим разговорам. Да, привычка… не больше… но теперь и этого не было. Жизнь казалась пустой скорлупой.
И в конторе все стало по иному. Теперь за конторкой м-ра Хайка с важным видом восседал Генри. Прощай, покой! М-ру Уиндлу некуда было бежать от дел. Больше всего ненавистны были эти совещания, на которых настаивал Генри. Втечение нескольких лет он натыкался на запертую дверь, за которой происходили таинственные совещания м-ра Уиндла с м-ром Хайком. Генри считал, что и он имеет право принимать в них участие. Особенно трудно было его устранить, когда он стал компаньоном, а теперь, после смерти м-ра Хайка, Генри решил отстаивать свои права. На следующий день после похорон, когда м-р Уиндл, погруженный в размышления, сидел за своим письменным столом, Генри подошел к нему с пачкой бумаг в руке.
— Сейчас мы откроем совещание, сэр, — твердо сказал он и направился к двери. — Никого сюда не пускайте, Пит.
Заперев дверь, он придвинул свой стул к стулу м-ра Уиндла и разложил на столе бумаги.
— Я должен обратить ваше внимание на некоторые факты, — начал он, а затем втечение двух часов детально излагал свои планы.
Усталый старик вынести этого не мог. Через месяц после смерти м-ра Хайка м-р Уиндл ушел от дел, предоставив зятю самостоятельно руководить предприятием.
Казалось, это был единственный выход. Да, он не мог ежедневно вникать в теории и вычисления Генри. Но в тот момент он не сознавал, чем грозит его уход от дел. А привело это к тому, что теперь м-р Уиндл должен был сидеть дома.
Чуть ли не сорок лет он держался в стороне от своей семьи. Втечение последних десяти лет проводил целый день в конторе, а каждый вечер — у м-ра Хайка. О семье он думал так мало, что совершенно себе не представлял, каково ему будет сидеть все время дома. Теперь у Матильды было восемь человек детей — она подарила, наконец, Генри сына. Остальные дети подрастали; старшей девочке было семнадцать лет. Матильда пополнела. С помощью матери и двух служанок она воспитывала детей и вела хозяйство. Конечно, домашняя обстановка не испугала бы хорошего семьянина, но трудно предположить, что человек, который втечение сорока лет старался держаться подальше от дома, внезапно воспылает любовью к семейному очагу. Атмосфера детской, визгливые голоса, шлепки, плач, разбросанные по всем комнатам иголки, булавки, катушки, ножницы, выкройки, бабьи сплетни и пересуды, — все это подействовало на м-ра Уиндла угнетающе. Он пожалел о том, что бросил контору. Легче было бы выносить совещания с Генри, чем эту домашнюю обстановку. Но теперь уже поздно. Генри забрал вожжи в свои руки и пользуется случаем показать, из какого теста он вылеплен. А м-р Уиндл не хотел быть помехой. Нет, придется ему остаться здесь, в этом большом доме, битком набитом женщинами и детьми.
Но в тихие летние дни можно было искать спасения на улице. И м-р Уиндл стал бродить по городу, возвращаясь домой только к обеду. Жена и дочь протестовали, но он был упрям и настоял на своем. Впрочем, эти прогулки особого удовольствия ему не доставляли: он не любил глазеть по сторонам. Одинокий и растерянный, бродил он по улицам, словно чего-то искал.
Если бы его спросили, чего он ищет, — он бы не мог ответить. Случилось, что он заходил к букинистам, перелистывал пыльные книги, иногда что-нибудь покупал. Но от чтения он отвык. Как-то попалась ему в руки книга, пробудившая воспоминания: то была «Новая Атлантида» Френсиса Бэкона. Заплатив четверть доллара, он сунул книгу в карман пальто и целый день вспоминал тот давно забытый разговор в лесу с Адой — этой странной и милой девушкой. Она говорила об Атлантиде — фантастической стране, где жизнь была иной. Там, в этой стране, она хотела бы жить.
Перелистывал страницы книги, м-р Уиндл убедился, что еще одному человеку пришла в голову та же странная мысль. Фрэнсис Бэкон… имя показалось м-ру Уиндлу знакомым: так звали того, кто, по словам м-ра Хайка, быть может, написал пьесы Шекспира. Во всяком случае он был мудрым человеком. Очевидно, ему хотелось жить в ином мире, и об этом написал он книгу.
Новая Атлантида! Название заманчивое… Но м-р Уиндл отвык читать; оторвавшись от книги, он погрузился в мечты. Просмотрел он только первые страницы.
Однако, сам не зная почему, он продолжал носить книгу в кармане пальто, не обращая внимания на протесты м-с Уиндл.
— Люди подумают, что ты носишь завтрак в кармане, — говорила она. — Карман оттопырен, и пола пальто обвисла. Право же, ты похож на одного из этих старых бродяг, которые вертятся в сквере. И почему у тебя ботинки не вычищены?
Быть может, ее замечание пробудило в нем дух противоречия, ибо м-р Уиндл в тот же вечер отправился в сквер. Несмотря на то, что он десять лет прожил в Сан-Анджело, город он знал плохо и понятия не имел о его достопримечательностях. В сквере выступали всевозможные ораторы и проповедники; это было место, где «торжествовала свобода слова».
Сквер и прилегающая к нему улица всегда были как бы открытым форумом. Каждый вечер, в любую погоду, здесь выступали, по крайней мере, два или три оратора, а иногда их собиралось до десяти. Рассыпавшись по площади, они произносили речи на темы религиозные и политические, а зеваки стояли и слушали. Когда м-р Уиндл явился в тот вечер в сквер, ораторы уже разглагольствовали.
Он прослушал доклад о какой-то новой религии. Целый час стоял он, словно пригвожденный к месту. Прохожие останавливались, смеялись и шли дальше, но м-р Уиндл не покидал своего поста. Нельзя сказать, чтобы он серьезно интересовался религиозными вопросами; жена давным-давно оставила надежду затащить его в церковь, но он привык слушать отвлеченные рассуждения, и в сущности ему было все равно, какой именно вопрос обсуждается.
Явился он и на следующий вечер и прослушал лекцию о социализме. А когда оратор умолк, м-р Уиндл присоединился к соседней группе и с неменьшим удовольствием стал слушать доклад о «рациональной диэте» — иными словами, о питании орехами и сырыми овощами. Ему и в голову не приходило перейти самому на такую диэту, он довольствовался тем, что слушал.
С тех пор м-р Уиндл каждый вечер появлялся в сквере. С полным беспристрастием выслушивал он самых разнообразных ораторов. За лето он перевидал целые полчища их; кое-кто из них страстно излагал свою точку зрения на войну, которая все еще тянулась в Европе; похоже было на то, что и Америка примет в ней участие. Войной м-р Уиндл не особенно интересовался: для него эта тема была мучительной и слишком «реальной», он предпочитал другие, хотя случалось, что ораторы высказывали о войне мысли достаточно оригинальные, чтобы его увлечь. Впрочем, какая бы тема здесь ни затрогивалась — война ли, политика или религия, — ораторы почти всегда развивали точку зрения необычную и странную; ведь защитники старых идей имели возможность говорить с кафедры и трибуны или писать в газете; им не нужно было взбираться на ящик из-под мыла и обращаться к толпе зевак.
После речи обычно начинались прения. Всегда находились два-три человека, которым было что сказать, а остальные собирались в кружок и слушали. Затем толпа расходилась по домам, и только небольшая кучка оставалась до конца прений. М-р Уиндл никогда не участвовал в диспутах. Приходил он сюда только для того, чтобы слушать.
Прошло лето, наступила осень, а м-р Уиндл по-прежнему появлялся по вечерам в сквере. Карман его пальто был оттопырен — он все еще носил с собой книжку, которую надеялся когда-нибудь прочесть, хотя до сих пор мог одолеть только несколько страниц. Жена и дочь отказались от попытки удержать его дома; в конце концов они давно уже привыкли к его отсутствию. Но м-с Уиндл сказала ему:
— Глупо толкаться в сквере, это тебя до добра не доведет. Пустая трата времени — слушать этих болтунов!
М-р Уиндл, не возражая по существу, упрямо продолжал посещать сквер.
— Это, знаете ли, его слабость, — извиняющимся тоном говорил Генри соседям.
М-р Уиндл был почтенным старым дельцом, и каприз его мог показаться несколько странным, но, впрочем, безобидным. Во всяком случае Генри был рад, что старик не является в контору.
В ту осень м-р Уиндл простудился и неделю просидел дома. Когда он, наконец, снова явился в сквер, там разыгрывалась сцена драматического характера. М-р Уиндл не читал газет и, всегда витая в облаках, не следил за событиями, — вот почему он был совершенно не подготовлен к тому, что происходило.
Сквер имел необычный вид. Только в одном углу собралась большая толпа, и оттуда доносились гневные крики. Обычно среди слушателей, всегда благодушно настроенных, преобладали бедняки, но сегодня слушателями были несомненно люди зажиточные; казалось, что-то их раздосадовало, но в то же время они наслаждались каким-то зрелищем. М-р Уиндл прислушался, но голос оратора до него не долетал; время от времени из толпы вырывались крики, свистки, хохот и насмешки. М-р Уиндл недоумевал, но не мог разглядеть, что происходит. Пробираясь сквозь толпу, он неожиданно наткнулся на полисменов, которые образовали цепь и удерживали толпу, чтобы не остановилось движение на улице, прилегающей к скверу. Еще несколько полисменов охраняли полицейский фургон, к которому в этот момент тащили какого-то человека. Это был крупный, грубоватый на вид парень, и м-р Уиндл предположил, что произошла уличная драка. Но через секунду к фургону подвели второго парня, затем третьего, а толпа одобрительно гудела. Один из полисменов, добродушный ирландец, обратил внимание на м-ра Уиндла.
— Хотите поглядеть, что здесь творится? — спросил он. — Я вас пропущу.
И м-р Уиндл очутился в первом ряду зрителей, отделенный от толпы цепью полисменов, которые размахивали дубинками. Около ящика из-под мыла стояла группа молодых людей, державших знамя с лозунгом: «Свобода слова». В эту минуту полисмен стащил с ящика коренастого юношу, который хотел произнести речь, но не успел сказать и двух слов. Толпа разразилась хохотом. Другой полисмен повел оратора к фургону, а от маленькой группы отделился какой-то подросток и поднялся на ящик. Полисмен стоял рядом и ждал.
— Товарищи рабочие! — крикнул мальчик. — Нам говорят, что конститу…
Ему не дали говорить, стащили с ящика и увели, а толпа восторженно заревела. Еще один выступил вперед, громко высморкался и влез на ящик. Снова толпа загудела, когда его повели к повозке.
М-р Уиндл смотрел, не веря своим глазам, а маленькая группа медленно таяла. Повозка, битком набитая арестованными, отъехала, ее место заняла другая. А юноши один за другим поднимались на ящик из-под мыла.
Недоумение м-ра Уиндла сменилось унынием. Он не понимал, в чем тут дело, и не задумывался над этим вопросом. Он слышал, как в толпе кто-то злобно сказал:
— Так им и нужно, сукиным детям!
К тому времени м-р Уиндл вспомнил, к какой категории ораторов принадлежат арестованные, ибо люди, выступавшие в сквере, делились как бы на категории, причем у каждой было свое лицо. Да, м-р Уиндл умел отличать социалистов от вегетарианцев. Но сейчас он был возмущен не тем, что полисмены не давали выступать именно социалистам. Важно было то, что полиция посягнула на традиции сквера. Он не знал, чем это объясняется: давно уже он перестал интересоваться вопросом, почему представители господствующих классов поступают так, а не иначе; несомненно, какие-то основания у них были, но он не задавал себе вопроса, какие именно. Знал он только одно: эти люди решили разрушить то последнее убежище, где он мог отдыхать от жизни, к которой был неприспособлен. В сквер — туда, где ораторы излагали новые и странные идеи, — вторглись полисмены. И он знал, что нет надежды отстоять неприкосновенность сквера. Толпа ликовала, а маленькая группа состояла теперь только из трех или четырех человек. Полисмен, стоявший настраже возле ящика, развеселился и потешал толпу остротами. Наконец последний человек, держа в руках знамя, влез на ящик.
— Это только начало… — сказал он.
— Ошибаешься, это — конец! — крикнул полисмен, стаскивая его с ящика. — В тюрьме тебе не понадобится знамя!
И полисмен швырнул знамя в толпу.
— Получайте на память о свободе слова!
Оно было подхвачено, разорвано и растоптано.
Да, действительно, это — конец. Волна негодования захлестнула м-ра Уиндла. Он думал: «Теперь все кончено. Незачем мне больше приходить сюда».
Полисмен с усмешкой осматривался по сторонам.
— Ну, нет ли еще желающих? — спросил он.
Толпа молчала; все ждали, не появится ли еще кто-нибудь.
— У тебя еще есть место в повозке, Том? — крикнул полисмен, желая растянуть комедию, доставлявшую удовольствие толпе.
— Да, одно местечко найдется!
— Не заставляйте нас ждать! — продолжал полисмен. — Вперед, защитники свободы слова!
М-р Уиндл с тоской оглянулся: неужели все эти люди были врагами сквера? Вдруг в толпе мелькнуло лицо черноволосого молодого человека, показавшееся ему знакомым и симпатичным, словно он его знал много лет назад. Через секунду толпа его заслонила. Неподалеку от м-ра Уиндла стояла белокурая девушка; глаза ее горели негодованием. На одно мгновение взгляды их встретились, и снова м-р Уиндл отдался странной иллюзии: эту девушку он тоже когда-то знал. Молча обменялись они сочувственными взглядами…
— Ну, выходите! Дорога свободна! — насмешливо крикнул полисмен.
Толпа торжествовала; опечалены были только старик и молодая девушка.
— Выходите! — повторил полисмен.
И тогда м-р Уиндл второй раз за всю свою жизнь поступил импульсивно: он подошел к ящику из-под мыла и влез на него.
Очутившись на возвышении, он почувствовал страх. Он удивлялся самому себе. Толпа была разъярена, это он вызвал ее гнев. Толпа — многоголовое чудовище — смотрела на него и вопила. Он чувствовал, что она хочет растерзать его на части, как растерзала знамя. Он боялся ее и не мог выговорить ни слова. Это была ошибка, ужасная ошибка. Он совсем не хотел влезать на ящик! Но раз уже он влез… можно ли спуститься? Нет, нельзя… толпа не допустит. Нужно, чтобы его арестовали. Тогда толпа его не тронет: полисмены не позволят. Но, ведь для того, чтобы быть арестованным, нужно раньше что-то сказать. А ему нечего сказать! Зачем выкинул он эту нелепую штуку?..
В этот момент он увидел в первом ряду зрителей белокурую девушку… Аду… Она подняла руки и захлопала в ладоши. Она аплодировала ему. И вдруг м-р Уиндл понял все, Он это делает ради нее! Вчера она хотела, чтобы он это сделал… сказал что-то этим разгневанным людям. Но все-таки он не знал, о чем должен говорить. И обратился непосредственно к ней.
— Что мне сказать? — начал он.
Сильная рука полисмена стащила его с ящика. От гикающей толпы его увели к повозке и впихнули туда.
Тогда-то м-р Уиндл понял, что был жертвой странной галлюцинации.
— Полисмен! — сконфуженно обратился он к одному из тех, что охраняли повозку с арестованными.
Это был тот самый парень, который пропустил м-ра Уиндла вперед. Быть может, он поймет, что произошло недоразумение.
— Молчать! — не оборачиваясь, гаркнул полисмен и, размахнувшись, ударил м-ра Уиндла кулаком по лицу… ударил не глядя… даже зубов не вышиб и только рассек губу.
М-р Уиндл приложил руку к губам; потом задумчиво посмотрел на окровавленные пальцы. Да, кровь… нелепый кошмар был явью.
С грохотом отъехала повозка. Арестованных везли по направлению к полицейскому участку.
Вполне естественно, что впоследствии м-р Уиндл не любил вспоминать об этой странной галлюцинации. Не очень-то приятно сознавать, что на свой мозг нельзя положиться… что он может тебя предать, толкнуть на безумный или преступный шаг!.. Но сначала м-ру Уиндлу казалось, что кто-то другой его предал. Нежный голубоглазый призрак Ады, преследовавший его все эти долгие годы, разделявший все его фантастические мечты, вместе с ним сохранявший воспоминание о нелепых ребяческих его грезах, — да, это он предал м-ра Уиндла врагам, чтобы те его высмеивали, мучили, оскорбляли! Казалось, Ада из мира грез перешла в мир реальный, а он, ошеломленный тем, что фантастика и суровый мир фактов слились в одно, утратил ощущение реальности. М-р Уиндл забыл о том, что он — старик, а Ада, — если она жива, — старуха. В тот момент они оба были молоды, ибо царство грез внезапно превратилось в мир реальный. Вот почему м-р Уиндл сделал глупость… но кроме него никто не будет об этом знать! Ада его покинула, и тогда начался этот кошмар.
Тем не менее, вспоминая ее взгляд и выражение лица, он не мог ее ненавидеть. Ада, которая казалась такой реальной и близкой, неспособна была его предать! Да, он попрежнему верил в нее, доверял ей! Если это доверие привело к тому, что сейчас происходило… ну, что ж, ничего не поделаешь… все-таки он будет ей доверять.
Позже м-р Уиндл припомнил, как его везли по улицам в полицейском фургоне, но что за этим последовало, он вспомнить не мог; знал только, что у него отобрали маленькую книжку — «Новую Атлантиду», — а также перочинный нож, часы, деньги, воротничок и галстук, а затем впихнули в камеру, где находилось еще несколько человек. Очевидно, мозг его все еще был затуманен; впоследствии он смутно припоминал, что несколько раз с ним пытались завязать разговор. Окончательно он пришел в себя только тогда, когда его оставили в покое.
Он сидел на холодном цементном полу, прислонившись спиной к стальной стене. Люди вокруг него болтали и смеялись. Кто-то опирался на его колени. Должно быть, в камере было тесно, но все-таки можно было двигаться. Сколько человек сюда посадили? Пять или шесть? Бледный лунный свет — быть может, свет фонаря снаружи — падал в окно, защищенное решоткой, а сквозь глазок в двери просачивался сероватый свет. На полу лежали люди. Кто-то рассказывал анекдот. Потом все захохотали. Это был беззаботный, мальчишеский смех.
«В конце концов, — подумал м-р Уиндл, — я мог бы очутиться и в худшем месте!».
Он стал прислушиваться к разговорам. Эти веселые ребята чувствовали себя здесь, как дома. Шутили, смеялись, словно были на пикнике… М-р Уиндл вспомнил, что там, в сквере, они показались ему растерянными и слабыми. Быть может, потому что их было так мало. При ближайшем рассмотрении они оказались отнюдь не слабыми и растерянными. М-р Уиндл привык к полумраку и стал их рассматривать.
Одного — с деревянной ногой, которую тот снял, чтобы чувствовать себя свободнее, — звали Питом; другого — белокурого гиганта — звали Оскаром. Остальных — Майка, Педро и Скотти — м-р Уиндл плохо мог рассмотреть. Все они, казалось, хорошо друг друга знали; их шуток м-р Уиндл не понимал. Они болтали, не обращая на него ни малейшего внимания.
Несомненно, м-р Уиндл был для них загадочной фигурой. В их камере он появился без галстука, без воротничка и с разбитой губой, но, несмотря на это, имел вид вполне респектабельный. Конечно, они не слыхали о странном инциденте, которым закончилась вечерняя демонстрация в сквере, и понятия не имели, почему м-р Уиндл попал в их камеру. А м-ру Уиндлу не пришло в голову дать им объяснение. Он и сам не понимал, почему очутился здесь.
Они могли бы предположить, что имеют деле с самым обыкновенным преступником, которого посадили сюда за неимением свободной камеры. Но вид м-ра Уиндла и манера себя держать опровергали это предположение. Будь он профессиональным карманщиком или одним из тех пожилых джентльменов, которые пристают к маленьким девочкам, он бы презрительно их сторонился. Но м-р Уиндл, видимо, был настроен дружелюбно.
Дело в том, что эти ребята напоминали м-ру Уиндлу веселых и добродушных клиентов Джонни Нолэна, трактирщика из Бостона. Здесь он себя чувствовал почти как дома. Почти, но не совсем. В салуне Джонни он понимал, о чем идет речь, но здесь слова были какие-то непонятные. Конечно, там, в сквере, ему приходилось слышать их ораторов. Если оратор говорил о «создании нового общества в скорлупе старого», м-р Уиндл знал, какие за этим последуют фразы. Но сейчас, прислушиваясь к их непринужденным разговорам, он мог лишь смутно догадываться, о чем идет речь.
Должно быть, подозрения, вызванные м-ром Уиндлом, рассеялись, потому что среди ночи один из товарищей м-ра Уиндла по камере подошел к нему и попытался его распропагандировать. Это был коренастый молодой человек, говоривший с сильным шотландским акцентом. На свою беду он вечером хлебнул виски, и сейчас язык у него немного заплетался. Он пообещал разъяснить м-ру Уиндлу сущность классовой борьбы, разъяснить так, что младенец — и тот поймет. По его словам, он был знатоком классовой борьбы. Взяв м-ра Уиндла за лацкан пиджака и наклонившись к самому его лицу, он приступил к пространному объяснению. Быть может, виновата была виски, либо умонастроение м-ра Уиндла; как бы то ни было, но он получил очень туманное представление о классовой борьбе. Тем не менее он изредка кивал головой и говорил: «Понимаю». При этом он чувствовал себя не в своей тарелке, и когда молодой человек оставил его в покое, м-р Уиндл забился в дальний угол.
Затем шотландец поспорил с одним из товарищей из-за какой-то девушки, и дело кончилось бы дракой, если бы не вмешался Оскар.
— Как тебе не стыдно, Скотти! Напился в такой день, как сегодня! — упрекнул юноша, которого звали Питом. — Ты позоришь движение!
Скотти, огорченный упреками, отошел в угол, сел и заплакал.
Затем Оскара попросили что-нибудь спеть; сначала он отказался.
— Сами знаете, что произойдет, если мы поднимем шум!
М-р Уиндл понятия не имел о том, что может произойти, а товарищи настаивали. Наконец он запел какую-то странную и очень грустную песню, — норвежскую, как предположил м-р Уиндл; припев подхватили Пит и Скотти. После этого Скотти спел матросскую песню, тоже с припевом. А затем все они с увлечением запели незнакомую м-ру Уиндлу песню на мотив старого гимна с каким-то непонятным припевом.
Пели они очень громко, словно бросали вызов; в соседних камерах арестованные присоединились к хору, и вскоре вся тюрьма огласилась пением. Явилась стража, и велено было прекратить пение, но они продолжали петь. Тогда полисмены принесли рукав и окатили арестованных ледяной водой.
Молодежь особого внимания на это не обратила, но у м-ра Уиндла начался звон в ушах и заболело сердце. Тем не менее он заснул, лежа на мокром полу камеры, но вскоре проснулся. Зубы у него стучали от озноба; его бросало то в жар, то в холод, и он дрожал всем телом. Кто-то подложил ему под голову пальто вместо подушки, а Пит и Оскар растирали его руки. Он узнал, что арестованные просили позвать врача, но им отказали.
М-ру Уиндлу казалось, что долго он не протянет. Но мысль о смерти его не испугала. А затем камера исчезла, и он очутился в своей конторе: м-р Хайк, положив ноги на стол, рассуждал о том, Бэкон ли написал пьесы Шекспира. Почему-то м-р Уиндл считал этот вопрос очень важным. Потом он гулял в лесу с Кристофером, и Кристофер говорил о Шелли; звучным голосом декламировал стихотворение, и м-р Уиндл отчетливо разобрал слова: «Ветер разносит мертвые мои мысли по всей вселенной; зола и искры — слова мои людям». Нет, это была Ада, а не Кристофер! Ада сидела на берегу пруда, болтала ногами в воде и смотрела на него широко раскрытыми голубыми глазами. «Не бойтесь, — говорила она, — все это сбудется в Атлантиде!».
Он попытался сесть. Его удерживали.
— Лежи спокойно, старичок.
Он сунул руку в карман пальто и сказал:
— Они ее взяли.
— Что взяли?
— Атлантиду.
— Он бредит, — сказал кто-то.
— Только бы он не начал кричать. Они опять принесут рукав, и это его добьет.
— Говорю вам, — она моя! — произнес м-р Уиндл. — Отдайте ее мне!
И он без чувств упал на руки Оскара.
Жизнь некоторых из нас можно представить в виде крохотной комнатки, отделенной перегородками от хаоса, — в виде аккуратной маленькой каморки, защищенной стеной условностей, привычек, законов и обычаев от стремительного потока жизни. Так уютны эти маленькие каморки, что многие из нас живут в них счастливо до самой смерти. Но случается иногда, что любопытный человек пробуравливает дырочку в перегородке и с изумлением узнает, как хрупки эти стены. Через эту дырочку, зачарованный и устрашенный, он впервые видит внешний мир, и с тех пор становится словно другим человеком. Но вскоре мебель в каморке переставляют так, что какой-нибудь предмет заслоняет дырочку в перегородке, либо сам человек вешает на это место портрет своей возлюбленной. Он знает, что есть в стене отверстие, но рискует слишком часто в него смотреть, — боится, как бы не закружилась у него голова и как бы не провалился он сквозь тонкую стену в хаос.
Бывает и так, что человек совершенно случайно и ненамеренно — быть может, ослепленный страстью, — проламывает эти стены и из каморки выходит в мир непонятный и безжалостный, где нет ничего невозможного и где он сам — уже не тот, кем был раньше. И вдруг он видит себя стоящим на эшафоте или держащим револьвер у виска, ибо иногда смерть заманчивее жизни, которая не по силам. Встречаются и такие люди — несомненно, это те, что чувствовали себя связанными в предназначенных им каморках, — которые прекрасно ориентируются в хаосе и не пожелали бы вернуться назад, даже если бы это было возможно.
И, наконец, иные возвращаются в знакомую каморку, и приключения, пережитые ими в мире хаоса, вспоминаются, как сон, — сон странный, но не мучительный; заключенные в свою клетку, смотрят они задумчиво и недоумевающе на стены, казавшиеся такими прочными…
М-р Уиндл очнулся у себя дома; жена, дочь и доктор стояли около его постели.
Он попытался заговорить.
— Тише! — сказали они. — Выпей лекарство!
Он упрямо покачал головой, собрал все свои силы и шопотом спросил:
— Они ее вернули?
— Он все еще бредит, — сказала м-с Уиндл.
Но дочь поняла. Она вышла из комнаты и вернулась с маленькой книжкой — той самой, которую он все эти месяцы носил в кармане пальто.
— Это тебе нужно? — спросила она, показывая ему книгу.
Он радостно улыбнулся.
— Вот, здесь она будет лежать, — сказала дочь, засовывая книгу ему под подушку. — А теперь будь умником, папа, и выпей лекарство.
Он проглотил микстуру, закрыл глаза и заснул.
Проснувшись, он сначала не мог определить, что в действительности с ним случилось и что было лишь его фантазией. Несколько дней пребывал он в недоумении, не решаясь задавать вопросы. Он знал, что был жертвой галлюцинации: образ белокурой девушки, Ады, ворвался в действительность. Трудно решить, что именно было реальным. А он не хотел, чтобы окружающие смотрели на него, как на сумасшедшего.
Вскоре он узнал, что пребывание в тюрьме было вполне реальным. Да, он сидел в тюрьме, — он, Натэниел Уиндл!
Но как он оттуда вышел? Об этом ему рассказали. Генри добился его освобождения, объяснив, что произошла ошибка. Родные заботились о том, чтобы газеты умолчали об инциденте. Это было бы ужасно, ибо какое объяснение могла дать семья? А теперь никто ничего не знал. Соседям сказали, что м-р Уиндл заболел.
Все это рассказал ему Генри. Он дал знать в полицию, когда м-р Уиндл не вернулся в тот вечер домой. Имя его нашли в списках арестованных. Тогда Генри отправился в полицию и объяснил им, в чем дело. Неслыханное издевательство — арестовывать такого человека, как м-р Уиндл! Но начальник полиции придерживался другого мнения, и Генри решил обратиться к одному влиятельному политическому деятелю — некоему Дэну О’Брайну. Разбудил его среди ночи и сообщил о случившемся. М-р О’Брайн сказал: «Ладно, я переговорю с начальником полиции!» И тот вычеркнул м-ра Уиндла из списков и вместе с Генри отправился в тюрьму.
Вся семья была убеждена, что полиция допустила нелепейшую ошибку. М-р Уиндл остался этим очень доволен — нелегко было бы объяснить, как он очутился на этом ящике из-под мыла. Из членов семьи никто ничего не знал.
В худшем случае все считали, что праздное любопытство довело его до беды. И это было в высшей степени неприятно. Они знали, что ему незачем было стоять там и слушать такие речи. М-с Уиндл втайне надеялась, что урок послужит ему на пользу.
И она не ошиблась. Лежа в постели или греясь на солнце, м-р Уиндл, ослабевший после болезни, немало размышлял о своей безумной выходке. Да ведь он мог умереть там, в камере! И умер бы, не приди ему на помощь Генри. М-р Уиндл был растроган, представляя себе, как Генри искал его по всей тюрьме, осматривая одну камеру за другой. Он чувствовал, что до сих пор не умел ценить Генри.
Когда в комнату входила жена и приносила бульон и лекарство, он с раскаянием вспоминал, как она его предостерегала: «Это тебя до добра не доведет!» — Она знала, что он — старый дурак, и хотела его защитить. Только теперь оценил он ее преданность.
А его дочь… Удивительно, как обе женщины самоотверженно за ним ухаживали, заботились о его здоровьи и благополучии. Да, раньше он не ценил домашнего уюта.
Был ясный зимний день, когда м-р Уиндл в первый раз вышел один на улицу. Долго пришлось ему бороться, пока он снова не обрел своей независимости. Женщины хотели держать его пришитым к юбке. Кажется, они опасались выпускать его из дома без провожатого. С негодованием он говорил себе, что они считают его старым идиотом.
Приятно было снова почувствовать себя свободным. Приятно уйти из дома. Дальше он не в силах был выносить домашнюю обстановку.
Он отправился в сквер и осмотрелся по сторонам; странные эмоции его захлестнули. Этот жалкий сквер, где росли растрепанные смоковницы, а на скамьях сидели бедняки, просматривающие в смятой газете отдел «Спрос и предложение труда», — этот маленький островок в самом центре города показался ему чем-то священным, словно забытое поле битвы или разрушенный храм, покинутый верующими. Слезы выступили у него на глазах.
Он опустился на скамью, достал из кармана книжку о Новой Атлантиде и раскрыл ее. Много раз читал он первую страницу, а дальше так и не пошел. И сейчас он снова начал с первой страницы.
«Мы отплыли от Перу (где пробыли целый год) в Китай и Японию. Путь наш лежал через южные моря, и провизии мы с собой взяли на двенадцать месяцев. Впродолжение пяти месяцев дул попутный, хотя и слабый ветер с востока. Но затем ветер изменился и подул с запада, и в течение многих дней мы почти не продвигались вперед и готовы были вернуться. Наконец поднялся сильный юго-восточный ветер, погнавший наше судно к северу. К тому времени не осталось у нас провизии, хотя запасы были сделаны большие. Без припасов остались мы в великой водной пустыне и, почитая себя погибшими, стали готовиться к смерти.
К вечеру следующего дня на севере показалось что-то похожее на густую гряду облаков, и у нас вспыхнула надежда — не земля ли там. Мы знали, что южные моря неисследдваны и, быть может, некоторые острова или даже континенты до сих пор не открыты. Поэтому мы всю ночь держали путь на север, где чудилась нам земля. На рассвете следующего дня мы ясно различили землю; берег был лесистый — вот почему нам казалось, что мы видели темную гряду облаков. Через полтора часа мы вошли в защищенную от ветра гавань большого города.»
Дальше м-р Уиндл читать не стал. Оторвавшись от книги, он погрузился в туманные мечты… мечты об Атлантиде — стране, где могли бы осуществиться все его юношеские стремления…
Снова м-р Уиндл стал бродягой, неутомимым искателем, который сам не знает, чего ищет.
Твердо решил он быть благоразумным. Больше он не попадет в беду… Но однажды, проходя по грязной улице в одном из торговых районов, он увидел вывеску над дверью, и воспоминания о нелепом инциденте снова пришли ему на память. Он узнал, что здесь находится клуб тех юношей, которые выступали в сквере и были посажены в тюрьму. М-р Уиндл невольно остановился и с трудом устоял против соблазна войти. Быть может, он бы встретил здесь кого-нибудь из тех подростков, с которыми провел ту памятную ночь в камере.
Он побрел дальше, но на следующий день вернулся. На этот раз он не останавливался, прошел по другой стороне улицы и мимоходом взглянул на грязный подъезд, — словно влюбленный юноша, который стыдится людей. Да, и м-р Уиндл был пристыжен. Неужели этот инцидент ничему его не научил? Неужели он способен снова сделать глупость? «Нет!», — решительно сказал он себе, и, не оглядываясь, прошел мимо.
На третий день он вернулся и вошел в дом.
Пришлось подниматься по темной лестнице, и у м-ра Уиндла было время подумать о своем нелепом поведении; он приостановился, а затем стал медленно спускаться, но, сделав несколько шагов, круто повернулся, поднялся наверх и остановился перед дверью, к которой была прибита табличка: «I. W. W.[2] Главный комитет».
Открыв дверь, он вошел в большую комнату; часть ее была отгорожена перилами, за которыми стояли конторки. За конторками работали двое молодых людей. На стенах висели объявления, оповещающие о том, где можно получить работу, или предлагающие делать взносы. Тут же висел цветной плакат, возвещающий о бале «Красной зари». По эту сторону перил стояли столы и стулья. За одним из столов двое молодых людей играли в карты, за другим — трое вели серьезный разговор, дальше какой-то юноша читал книгу.
М-р Уиндл посмотрел на этих юношей. Никого из них он не знал. Они не обратили на него внимания, но один из молодых людей, сидевших за конторкой, встал, подошел к перилам и спросил:
— Чем могу служить?
М-р Уиндл не знал, что ответить. В сущности ему нечего было здесь делать. Что мог он сказать? Не лучше ли сделать вид, что он попал сюда по ошибке, а затем спокойно удалиться? Не зная, на что решиться, м-р Уиндл поднял голову и увидел второй плакат, оповещающий о бале «Красной зари»; на этот раз внимание его привлекли слова: «Билеты продаются здесь; цена полтора доллара».
— Я… я бы хотел купить билет на бал «Красной зари», — сказал м-р Уиндл.
— Билет? Один? — спросил молодой человек.
— Да, один, — твердо произнес м-р Уиндл.
Молодой человек вернулся к своей конторке, достал билет и получил с м-ра Уиндла деньги.
— Больше ничего?
— Больше ничего, благодарю вас, — грустно сказал м-р Уиндл.
Молодой человек отвернулся, и м-р Уиндл почувствовал глубокое разочарование. В сущности он и сам не знал, на что надеялся, но ему не хотелось, чтобы визит его закончился так просто.
В последний раз окинул он взглядом комнату. В эту минуту вошел молодой человек, и м-р Уиндл узнал в нем одного из своих товарищей по камере в ту памятную ночь. Почувствовав замешательство, м-р Уиндл отвернулся и стал читать одно из объявлений, висевших на стене. Он подождет, пока юноша не усядется за один из столов, а затем незаметно выскользнет из комнаты. Да, этого юношу звали Майком; с ним хотел вступить в драку молодой шотландец. Но там, в камере, было темно, юноша его не узнает, а если и узнает, все равно им нечего сказать друг другу. М-р Уиндл, нахмурившись, читал объявление, когда за его спиной послышались шаги.
— Чорт возьми! Посмотрите-ка, кто к нам пришел! — крикнул юноша.
М-р Уиндл подумал было, что это товарищеское обращение относится к нему. Нет, не может этого быть! — тотчас же решил он, не спуская глаз с объявления. Но в эту минуту чья-то рука легла на его плечо, и он оглянулся.
— Здравствуйте! — весело сказал юноша, протягивая ему широкую мозолистую руку. — Вы меня узнаете, не правда ли? Я — Майк Брэди.
М-р Уиндл пожал ему руку.
— Как поживаете, м-р Брэди? Я… Мне почему-то пришло в голову заглянуть сюда.
— Но почему же вы нам не сказали, эх, вы…
Майк во-время остановился: очевидно, с языка его готово было сорваться не очень-то почтительное, но дружеское словечко. Он с энтузиазмом потряс руку м-ра Уиндла.
— А что же мне было говорить? — спросил м-р Уиндл, стараясь высвободить онемевшую руку.
— Почему вы нам не рассказали о том, что вы в тот вечер сделали и как попали в нашу камеру? Ведь мы понятия не имели. Скажите, как вас зовут?
М-р Уиндл назвал свое имя.
— Идите сюда, — сказал Майк и потащил его за перила. — Я вас хочу познакомить с нашими ребятами. Гарри! Дэв! Знакомьтесь! Вот тот самый человек, который тогда — осенью — последний влез на ящик! М-р Уиндл, это — товарищ Джонсон, наш секретарь, и товарищ Пирсон, казначей.
— О, так вы — тот самый человек! — почтительно и с любопытством сказал Джонсон.
— Очень рад познакомиться с вами, м-р Уиндл! — воскликнул Пирсон. — Мы столько о вас слышали!
— Эй, ребята! Сюда! — крикнул Майк.
Ребята явились на зов, и м-р Уиндл с ними познакомился. Он был несколько ошеломлен, но в то же время очень доволен радушным приемом.
— Мы очень беспокоились, — заговорил Майк. — Ведь мы понятия не имели, что с вами случилось. Как хорошо, что вы живы и здоровы!
И от избытка чувств он стал рассказывать о ночи, проведенной в тюрьме, хотя все присутствующие об этом знали.
— Да, — сказал один из юношей. — А я сидел в смежной камере. Здорово мы в ту ночь вымокли!
Он с восхищением смотрел на м-ра Уиндла. Для него самого попасть в тюрьму под холодный душ было делом привычным, но он считал достойным внимания тот факт, что м-р Уиндл, посторонний человек, разделял их злоключения.
— Мы ничего не знали, пока не вышли из тюрьмы, — продолжал Майк. — А на воле все и каждый толковали об этом и спрашивали, кто этот старик, который в тот вечер влез на ящик. Девушки, бывшие на митинге, рассказали нам, что, в ответ на насмешливые приглашения полисмена продолжать митинг, вышел высокий худой старик с седой бородой и принял вызов. Тогда Пит-Деревянная Нога догадался и говорит: «Готов биться об заклад, что это он сидел с нами в одной камере!».
Значит, они говорили об этом… о нем говорили! Восхищались им! М-р Уиндл был смущен и взволнован. Его опьяняла мысль, что эти люди восхищались его храбростью…
— Да, Пит-Деревянная Нога догадался, — задумчиво протянул Майк. — Бедняга… он вышел из игры….
— Как? Что с ним случилось? — осведомился м-р Уиндл.
— Убит в Ситтле… Участвовал в столкновений с полицией, — ответил товарищ Джонсон.
И м-ру Уиндлу рассказали, как погиб Пит.
— А шведа Оскара вы помните? Он был тогда с нами. Тоже умер. Убит в тюрьме, в долине Сакраменто.
— И Скотти умер, — сказал кто-то.
— Да, я помню их… — отозвался м-р Уиндл.
Он знал, что не заслуживает восхищения этих юношей. Они сражались за дело, в которое верили, и во имя этого дела умирали. А он попал в их компанию случайно — в тот вечер он повиновался какому-то непонятному импульсу. Ему хотелось им объяснить, что произошло недоразумение, но по обыкновению он не находил слов. Он был сконфужен и пристыжен.
Пришли еще несколько человек; м-ра Уиндла им представили и снова рассказали всю историю. А он все острее ощущал фальшь своего положения, нелепость своих претензий на содружество с ними. Эти юные герои принимали его, как товарища. Хотел бы он иметь право на их дружбу, но он знал, что права этого он не имеет. Положение было затруднительное… А если разговор затянется, они его раскусят, поймут, что он — трус, и будут презирать. Нужно поскорей уйти.
Улучив удобный момент, м-р Уиндл распрощался с ними и каждому пожал руку. Они просили его навещать их, а он дал слово, но не намеревался его сдержать. Он хотел отрезать себя навсегда от приключений той ночи.
Нет, вторично он сюда не придет: не нужно портить воспоминание о радушном приеме. В следующий раз они захотят узнать, что́ он в сущности собой представляет… и узнают правду. Нет, больше он не посмеет к ним итти… Но воспоминание об этом приключении он сохранит до конца жизни.
В тот вечер он нашел у себя в кармане билет на бал «Красной зари». Сегодня четверг, а бал назначен на субботу… Конечно, он не собирался итти, но билет сохранил. На следующий день он снова и снова возвращался к мысли, которую считал нелепой. Эти юноши будут на балу… конечно, со своими возлюбленными. Мысленно он представлял себе, как они танцуют под музыку, а он сам обретается где-нибудь на заднем плане и благосклонно на них посматривает. Да, приятно было бы посмотреть, как ребята веселятся. А почему бы не пойти? Ему казалось, что он имеет право в последний раз взглянуть на них. В конце концов, ведь, он сидел с ними в тюрьме! Да, хотя это и произошло случайно и нелепо, но факт остается фактом: ту ночь он провел с ними в одной камере. Что-то общее у них было. Вместе с ними он пел и страдал. Он лежал в объятиях Оскара, а голова его покоилась на пальто Пита. Это была реальность, о которой нельзя забыть.
Может быть, он все-таки пойдет на бал «Красной зари»…
Вечер бала запомнился м-ру Уиндлу, как событие еще более туманное и нереальное, чем ночь, проведенная в тюрьме. Юный его приятель Майк наткнулся на м-ра Уиндла в вестибюле и потащил его в бар, прилегающий к танцовальному залу. Здесь он познакомился с молодыми людьми, которые дружески хлопали его по спине и предлагали выпить вместе. Он был глубоко убежден, что недостоин их дружбы, и это убеждение окрепло, когда он едва не захлебнулся крепкой виски, после чего ему удалось улизнуть от веселых ребят. Когда прошло головокружение, — дело в том, что м-р Уиндл не привык к крепким напиткам, — он пробрался на балкон, уселся в свободной ложе и стал смотреть вниз, на танцующих.
М-р Уиндл давно уже перестал обращать внимание на внешний мир и, следовательно, понятия не имел о том, как развлекаются американцы. Во втором десятилетии нового века в Америке, благодаря завоеванному досугу и материальному прогрессу, вспыхнуло увлечение танцами и негритянской музыкой, в костюмах преобладали варварские цвета, возродился невинный языческий культ тела. А м-р Уиндл ровно ничего не знал б том, как изменился мир с семидесятых годов прошлого века. Он был совершенно неподготовлен к тому, что видел, словно из семидесятых годов сразу попал в век двадцатый. Но в 1876 году такое зрелище не могло бы шокировать молодого м-ра Уиндла, и в 1916 году оно не шокировало м-ра Уиндла — старика.
Перед ним словно развертывались фантастические сцены, о каких он, быть может, мечтал в те тусклые годы, когда продавал турнюры. Втайне он всегда возмущался спеленутыми и изуродованными женскими телами… А эти девушки — девушки его грез — носили свободные костюмы, подчеркивающие линии красивого тела. М-р Уиндл смотрел на них, словно зачарованный. Он не задавал себе вопроса, сон это или явь, но все казалось ему нереальным. Музыка убаюкивала его, отрывая от мучительной реальности. Это волшебное зрелище — так же, как беседы с Кристофером и день, проведенный с Адой, — ничего общего не имела с реальной жизнью. Сейчас осуществлялась мечта его юности, развертывалась сказка из «Тысячи и одной ночи», и никаких вопросов у него не возникало. Он был готов ко всему…
(Конечно, м-с Уиндл сказала бы, что стыдно человечку в его летах напиваться в публичном месте, а затем она бы прибавила, что всегда этого ждала.)
Время шло. Около полуночи в ложу, где сидел м-р Уиндл, вошла компания молодежи. М-р Уиндл хотел уйти, но высокий, добродушный на вид человек, назвавший себя м-ром Вульвертоном, попросил его остаться и, узнав его фамилию, любезно сказал:
— Я слышал о вас от мальчиков. Я — их адвокат.
Обращаясь к молодым девушкам, вошедшим вместе с ним в ложу, он рассказал о приключении м-ра Уиндла, как о каком-то героическом поступке. М-р Уиндл попытался объяснить, что произошло недоразумение: выступил он совершенно случайно, сам не зная, зачем это делает…
Не будь м-р Уиндл опьянен волшебными грезами, казавшимися реальностью, — то, что затем произошло, было бы ему в высшей степени неприятно. М-р Вульвертон привел людей из соседних лож познакомиться с м-ром Уиндлом, а те, в свою очередь, привели знакомых, так что втечение двух часов м-р Уиндл как бы принимал гостей. К нему обращались, как к знатной особе, но м-р Уиндл нимало не был огорчен нелепым недоразумением. Все был сон — волшебный сон. Этот мир слишком прекрасен, чтобы быть реальным… должно быть, в мире грез принято восхищаться самыми нелепыми и безумными поступками! Когда люди подходили и знакомились с ним, м-р Уиндл держал себя скромно, но любезно, и охотно соглашался повидаться с ними еще раз. Несомненно, он был гвоздем вечера.
Среди тех, кто вошел в ложу м-ра Уиндла, находился репортер Уэбстер Форд, которого называли попросту Джо. Быть может, в профессии репортера есть что-то безответственное и мальчишеское, потому что их до конца жизни считают «мальчишками». И на Джо смотрели, как на мальчика, хотя ему было под тридцать лет; впрочем, он держал себя с мальчишеской развязностью и выглядел моложе своих лет. Он был репортером «Ньюс-Кроникл» и втечение последних месяцев присутствовал по обязанности на всех радикальных митингах и знакомился с радикальными группами. Тогда — осенью — он находился в сквере и видел, как м-р Уиндл влез на ящик из-под мыла и был арестован. Джо хотел дать в газету очень забавную заметку о «старом фанатике», каковым считал м-ра Уиндла, но что-то — быть может, инстинкт журналиста — подсказывало ему, что он, в сущности, не понял м-ра Уиндла, и правда значительно интереснее его догадок. Как бы то ни было, но Джо разорвал заметку и написал другую, в которой не упоминал о старике. Сегодня, услышав в баре о м-ре Уиндле, он отправился на поиски. Из слов Вульвертона он понял, что инстинкт его не обманул: правда окажется значительно занятнее его журналистских измышлений. Если верить м-ру Вульвертону, м-р Уиндл был самым заурядным, ушедшим от дел коммерсантом, который понятия не имел о том, чем грозило ему выступление в сквере. Джо, пожелавший познакомиться с м-ром Уиндлом, увидел симпатичного, казалось, слегка подвыпившего старика, который с большим удовольствием принимал поздравления тех, кого он, должно быть, привык считать приверженцами свободной любви и опасными бомбистами. Странно, что этот человек, едва не отправившийся на тот свет после ночи, проведенной в тюрьме, вздумал притти на этот бал, чтобы повидать своих товарищей по камере. Ну что ж, размышлял Джо, такова уж человеческая натура; на эту тему можно было бы написать интересный рассказ, нужно ее запомнить… А со стариком стоит поближе познакомиться… Пожалуй, он пьян, но все-таки остается непонятным, почему он так горячо пожимает ему руку, называет его Крисом и говорит: «Так, значит, ты уцелел на войне… А меня уверяли, что ты убит»…. И почему он таинственно ему шепчет: «И Ада здесь… во всяком случае была недавно. Кажется, она меня не видела. Ты не знаешь Ады, но я тебе о ней расскажу. Не уходи, Крис… я так долго тебя ждал… Останься здесь, и когда все эти люди уйдут, мы с тобой побеседуем, как в былые времена».
Да, молодому репортеру, который хотел стать писателем, стоило поддерживать знакомство с м-ром Уиндлом…
Незадолго до рассвета Джо Форд проводил м-ра Уиндла домой. Окна были освещены; две женщины, — очевидно, жена и дочь м-ра Уиндла — бодрствовали, ожидая его возвращения. Джо попытался дать женщинам какое-то объяснение, а м-р Уиндл отправился спать.
М-р Уиндл проснулся в полдень; голова у него болела, а воспоминания были туманны. Накануне жена и дочь выругали его за то, что он вернулся так поздно. Вдобавок они возвели на него возмутительное обвинение, будто он пьян, а м-р Уиндл с большим достоинством это отрицал. Сегодня утром он склонен был думать, что они не ошиблись: события прошлой ночи казались слишком невероятными и граничили с галлюцинацией…
Но на балу «Красной зари» он несомненно был, и там завязал знакомство с какими-то людьми — факт в достаточной мере невероятный; однако в его записной книжке было отмечено, от кого получил он приглашение и с кем условился встретиться. Между прочим, сегодня — в воскресенье — его приглашали на лекцию и дискуссию в доме м-с Мёнсон Пэдж. Он вспомнил, что познакомился с ней накануне. Красивая женщина средних лет. А м-р Вульвертон ему сказал, что она очень богата и все свои деньги и силу отдает делу радикализма; дом ее является как бы форумом радикалов. Ну что ж, придется пойти, раз он обещал…
М-с Пэдж встретила его любезно, и м-р Уиндл скромно занял место в дальнем углу гостиной. Большая комната, заставленная рядами складных стульев, вскоре начала наполняться. Входили мужчины и женщины, молодые и старые, видимо, друг с другом знакомые. М-р Уиндл и раньше подозревал — сквер служил тому доказательством, — что существуют на свете люди, похожие на него самого; но почему-то ему казалось, что они так же одиноки, как он. Однако, они не были одинокими; очевидно, они жили своим маленьким мирком. Не может ли и он — м-р Уиндл — стать свободным гражданином в этом мире? Невозможно! Но эти люди, входя и занимая места, узнавали его, улыбались и кивали.
Была среди них одна женщина, которую он встретил накануне на балу, — Сюзэн Бивер. М-р Вулвертон сказал, что она преподает в школе. И он вспомнил, что они условились где-то встретиться. Достав записную книжку, он отыскал ее фамилию; дальше было написано: «зайти как-нибудь поболтать вечерком, но раньше позвонить по телефону»… и номер ее телефона. Довольно туманно… М-р Уиндл понятия не имел, о чем ему с ней болтать. Нет, вряд ли он к ней когда-нибудь зайдет. Спрятав записную книжку в карман, он стал осматриваться по сторонам.
И вдруг он понял, что галлюцинации, ворвавшиеся в фантасмагорию прошлой ночи, были не простыми галлюцинациями; во всяком случае зиждились они на реальном факте. Ибо здесь, в этой самой комнате, находился человек, которого м-р Уиндл видел на балу и каким-то образом принял его за друга своей юности. Нелепая ошибка… но все-таки это лучше, чем галлюцинации. «Да, странное заблуждение!» — размышлял м-р Уиндл, разглядывая молодого человека; в сущности он мало походил на Кристофера: тот же рост, те же широкие плечи и черные волосы, но этим исчерпывалось сходство. Самый заурядный молодой человек. Тем не менее м-р Уиндл почувствовал к нему благодарность, ибо тайные его опасения рассеялись. Не очень-то приятно быть жертвой галлюцинаций: неизвестно, к чему могут они привести.
Молодой человек узнал м-ра Уиндла, поклонился ему и немного спустя подошел и сел рядом.
— Должно быть, вы забыли мою фамилию, — сказал он. — Я — Джо Форд, репортер «Ньюс-Кроникл».
М-р Уиндл сконфузился, вспомнив, что этот молодой человек провожал его ночью домой; кажется, всю дорогу они разговаривали. О чем говорил м-р Уиндл? Не сказал ли какой-нибудь глупости? Неужели выдал себя с головой репортеру? С горечью подумал он о том, что в газете появится заметка, и домашние ее прочтут…
Молодой репортер, угадав причину его смущения, успокоительно сказал:
— Я пишу только политические заметки… о митингах, речах и так далее.
Помолчав, он конфидециальным тоном добавил:
— Мы с вами — зрители, м-р Уиндл. Скажите, ведь правда, эти радикалы — народ интересный?
М-р Уиндл с благодарностью кивнул головой и сказал:
— Да.
Во всяком случае, молодой репортер не считает его одним из радикалов. Тем не менее м-р Уиндл чувствовал себя не в своей тарелке; воспоминание о нелепой галлюцинации не давало ему покоя. Странные инциденты происходят с ним последнее время! Зять наверное сказал бы, что м-ру Уиндлу грозит слабоумие. Но, конечно, дело обстоит не так уж плохо. Ему неприятно было вспоминать о собственной глупости, и он обрадовался, когда молодой репортер отошел от него и заговорил с человеком, который оказался лектором.
Лекция началась, и м-р Уиндл внимательно прислушивался к красноречивым аргументам против войны. Он думал о том, что этому мальчику, сидевшему там, впереди, — этому молодому репортеру наверное придется сражаться, если Америка ввяжется в войну. Не имея сыновей и обитая в мире абстракций, м-р Уиндл предпочитал не размышлять о реальной войне, и сейчас ему было неприятно, что его заставляют о ней думать. Но, когда выяснилось, что организуется «Общество борьбы за мир», м-р Уиндл записался в число членов и почувствовал облегчение, словно и он выступил таким образом активным противником войны.
После лекции начались прения. Неожиданно хозяйка дома обратилась к м-ру Уиндлу с просьбой высказать свое мнение.
Он встал. Мысленно он представил себе Кристофера, идущего в бой — к смерти. Но сейчас нужно было сказать что-то умное и отвлеченное, по примеру всех остальных, произнести речь. Он знал, что на это неспособен.
Беспомощный, пристыженный, вспотевший, он стоял и молчал, пока кто-то над ним не сжалился и не зааплодировал. М-р Уиндл поклонился и сконфуженно сел на свое место. Он чувствовал, что вид у него глупейший, и твердо решил больше сюда не приходить.
Но когда м-с Пэдж пригласила его и еще несколько человек к чаю, м-р Уиндл решил остаться. Не все ли равно? По крайней мере, теперь все знают, что он — не оратор. (Вот почему нелепо было ему влезать в тот вечер на ящик из-под мыла!) Больше его не попросят произнести речь — в этом можно быть уверенным. И теперь, когда все эти люди узнали, какой он болван, они, конечно, его презирают. М-ру Уиндлу это казалось вполне естественным. Но, быть может, они ничего не имеют против того, чтобы он повертелся здесь в качестве…. как назвал его этот молодой репортер?… в качестве зрителя… А репортер к чаю не остался. М-р Уиндл был доволен: он подозревал, что этот мальчик слишком много о нем знает.
Да, мальчик… как его зовут?.. Джо Форд прав: эти радикалы — народ интересный. М-р Уиндл еще кое с кем познакомился: между прочим, с пожилым священником — доктором Старкуитером, который нисколько не походил на священника. После чаю доктор Старкуитер сказал ему:
— Я о вас слышал, м-р Уиндл, от одной девушки, которая была в сквере в тот вечер, когда вас арестовали. Она очень живо рассказала мне о том, что там произошло. Я надеялся, что она сегодня здесь будет, но, очевидно, она уехала в Рамону, чтобы подготовиться к митингу пацифистов. Быть может, вы ее видели вчера на балу? Кажется, она там была… Ее зовут Энн Элизабет Лэндор. Нет? Не видели?
М-р Уиндл, перебирая туманные воспоминания прошлой дочи, не мог вспомнить это имя и покачал головой… Но, видимо, у него были какие-то предчувствия, потому что он не удивился, когда доктор Старкуитер добавил:
— Золотистые волосы… стройная, но не худая….
Так, значит, и она тоже была реальной! Он обрадовался. Неприятно сознавать, что на старости лет мозг тебе изменяет. Достаточно плохо и то, что живых людей принимаешь за призрак умерших.
— Как ее зовут? Я не расслышал.
— Лэндор… Энн Элизабет. Вы не могли бы ее забыть, если бы видели. Я знаю, она будет очень огорчена, что не встретилась с вами. Но вы ее еще увидите в одно из воскресений — она обычно приезжает домой в конце недели и бывает у м-с Пэдж.
Учительница Сюзэн Бивер, стоявшая поблизости, весело вмешалась в разговор:
— Доктор Старкуитер, если вы хотите описать, какой вид имела Энн Элизабет на балу «Красной зари», следует упомянуть о зеленом тюрбане и отсутствии чулок, что привлекало всеобщее внимание.
— Надеюсь, благосклонное? — осведомился доктор Старкуитер.
— Не совсем, — возразила Сюзэн Бивер. — Наши пуритане были недовольны. Сегодня утром я получила длинное письмо от Сэнфорда Уиплея; он скандализован и возмущается балом, выпивкой и ногами Энн Элизабет. Так как я состояла в комитете по устройству бала, то он пожелал направить меня на путь истинный. Должно быть, он был так шокирован и возмущен, что не мог заснуть и просидел до утра, изливая свои чувства в этом письме.
— Как это похоже на Сэнфорда! — воскликнул доктор Старкуитер. — Вероятно, он пошел на бал специально для того, чтобы быть шокированным. О, господи! Или он думает, что балы устраивают для медитаций и молитв? И почему он обратил внимание именно на Энн Элизабет? Разве она была обнажена больше, чем все остальные?
— Нет, но он, видимо, хотел, чтобы она подала благой пример. Он, знаете ли, считает ее своей протеже, — презрительно добавила мисс Бивер.
— Ну, конечно! А я ее считаю своей протеже. Все мы смотрим на Энн Элизабет, как на нашу протеже, — с улыбкой сказал доктор Старкуитер. — Мне говорили, что бал удался. Жаль, что я не мог пойти.
— Да, бал был великолепный. А Сэнфорд находит, что мы заражены пороками праздных богачей.
— Да, таково его мнение, — отозвался доктор Старкуитер. — Если мы когда-нибудь станем людьми свободными и счастливыми, боюсь, что Сэнфорд будет возмущен нашей безнравственностью! А верно ли, что он перешел на сторону проповедников войны?
— О, да! Ha-днях я получила от него еще одно письмо. Он пишет, что его волнует и тревожит антимилитаристическая деятельность Энн Элизабет в Рамоне. Пытается мне объяснить, что настоящая война не похожа на все другие войны, ибо это — война за демократию. Он утверждает, что все радикалы должны подчиниться руководству великого идеалиста, президента Вильсона!
Доктор Старкуитер откинул голову и захохотал.
— Да, когда человек бежит за стадом, он готов верить, чему угодно, не так ли? Но почему Сэнфорд не одобряет работы Энн Элизабет в колледже? Ведь она борется только за свободу слова. А он еще верит в свободу слова, не правда ли?
— Должно быть. Но он беспокоится за Энн Элизабет. По его словам, она так молода и опрометчива, что непременно сделает какой-нибудь промах и попадет в тюрьму.
— Да, — серьезно сказал доктор Старкуитер, — я ему сочувствую. Мы должны позаботиться о том, чтобы наша Энн Элизабет в тюрьму не попала.
Пока они беседовали об Энн Элизабет Лэндор, м-р Уиндл старался оживить в памяти некоторые сцены. Значит, в тот вечер в сквере, когда он так неожиданно влез на ящик из-под мыла, в толпе действительно стояла белокурая девушка и аплодировала ему! И вчера она была среди танцующих, одетая в яркий свободный костюм. Она хотела встретиться с ним. Он знал, что не достоин ее, и все-таки мысль о встрече была ему приятна. Она придет сюда в одно из воскресений, и он может с ней познакомиться… Пожалуй, он не хотел этой встречи. Слишком он был уверен в том, что не заслуживает ее восхищения. Она в нем разочаруется. По правде сказать, м-ру Уиндлу хотелось остаться в ее глазах героем. А если она еще раз его увидит, правда ей откроется… Но он не видел оснований, почему ему не пойти к Сюзэн Бивер и не побеседовать об этой девушке. Какой номер ее телефона?.. Ах, да!.. Уилшайр, 1 507. Нужно будет зайти к ней как-нибудь вечерком…
Так вступил м-р Уиндл в новый мир — маленький мирок, где люди живут иной жизнью, иными интересами, чем огромное большинство людей. В этот маленький мирок входили различные группы; у каждой группы были свои интересы, свои идеи; одна группа враждовала с другой, и тем не менее было у них что-то общее, ибо от внешнего мира их отделяла стена. За последние два года сказывалось на этом мирке влияние европейской войны, а также давал о себе знать рост милитаризма в Америке. Люди, легко поддающиеся такого рода влияниям, покинули или готовы были покинуть маленький мирок; но у них нашлись заместители. То были одинокие люди, которые не могли кричать «ура» вместе с толпой, не верили газетным измышлениям, чувствовали себя отрезанными от внешнего мира, от друзей и родных и, вступая в этот маленький мирок, искали сочувствия и утешения. В зависимости от темперамента, одни называли себя социалистами, другие — пацифистами; были и такие, которые, не подчиняясь никаким программам, называли себя либералами или радикалами, и этим довольствовались.
Из всех этих пришельцев м-р Уиндл был, пожалуй, самым оригинальным, ибо не рост милитаризма в Америке побудил его искать здесь убежища. Втечение долгих лет старался он завоевать себе место в мире. Так дожил он до старости, и неожиданно убедился, что попрежнему одинок и от мира отрезан. Смутно мечтал он о таком мире, в котором и он мог бы жить счастливо, и совершенно случайно он в этот мир попал… Новый мирок казался ему молодым и прекрасным. М-р Уиндл и не помышлял о том, чтобы его критиковать или составить себе более или менее реальное представление о нем.
Слишком долго он был одинок, а теперь у него явилась возможность общаться с людьми, чуждыми тому внешнему миру, который его пугал и казался ему таким странным. Он с любопытством прислушивался к их разговорам, но в сущности оставался равнодушным к их доктринам и сочувственно кивал, когда собеседники развивали самые противоречивые идеи. Он не улавливал разницы между социализмом и анархизмом, между пацифизмом и пролетарской революцией. Эти идеи его увлекали, поскольку он мог их понять, а понимал он смутно. Он не думал, что они могут как-либо повлиять на непоколебимый внешний мир. Нет, то были волшебные грезы, принадлежащие тому миру четвертого измерения, в котором он чувствовал себя счастливым.
В этом маленьком мирке м-ра Уиндла встречали радушно. Казалось, все эти люди его знали. Скромно и застенчиво выслушивал он похвалы, глубоко уверенный, что их недостоин; под маской спокойствия и невозмутимости скрывал он трогательную свою признательность. Впервые в жизни он наслаждался популярностью. Приятно, когда тебя считают — хотя бы по недоразумению — героем.
И все время он чего-то ждал, что-то чудесное должно было случиться. Что именно — он понятия не имел, но в мечтах снова видел себя молодым, снова гулял с белокурой возлюбленной и… Но это была только мечта, слишком мучительная и прекрасная, чтобы можно было ей отдаться.