4

В Москве ему все-таки удалось встретиться с Робертом Гроссом. «Все-таки», поскольку Роберт никак не мог вырваться из своей редакции, из своего мокнущего под весенними дождями Берлина, но прилетел наконец на три дня, трое суток, и они, как юные любовники, эти трое суток провели почти не расставаясь, Роберт провожал его в аэропорт и до самого контроля не выпускал из рук сетку с апельсинами, а потом, уступая дорогу торопящимся пассажирам, стоял, возвышаясь над ними, сухощавый, седой, синеглазый, и как-то совершенно по-мальчишески, во все лицо улыбаясь, помахивал ему вслед своей серой, с голубым отливом шляпой.

Они просидели трое суток у Федорова в номере, обсуждая готовые главы книги, мысль о которой возникла у них при первом же знакомстве — в Болгарии, на «Золотых песках», в международном Доме отдыха журналистов. Здесь, в баре, они случайно разговорились — и сразу понравились друг другу. Федорову представилось, что седой немец с моложавым лицом и мечтательными глазами был когда-то похож на юного Шиллера, стоило вообразить его в крылатке, с обмотанным вокруг шеи шарфом... Но на маленьком архивном фото, которое Роберт показал ему однажды в Берлине, не было ни шарфа, ни крылатки — был обритый наголо каторжник в полосатой робе, старик с шеей цыпленка и торчащими в стороны хрящами ушей,— Роберту едва исполнилось шестнадцать, когда он угодил в концлагерь. Тогда, в первую встречу, кто-то из них высказал мысль, в которой, как в почке листок, содержалась их будущая книга, и другой принялся развивать ее дальше, и оба радовались не только сходству, а зачастую и прямому совпадению своих мыслей, и само собой вышло, что кто-то из них заговорил о книге... Теперь ее ждали — в Москве и в Берлине, оставалось дописать последнюю главу. «Предостережение», а в немецком варианте «Der Mahnruf» — так называлась их книга.

5

Теперь, в самолете, он с удовольствием вспоминал и о Роберте, и об этой книге, и даже о сроке, довольно жестком, в который предстояло уложиться... Это было во-вторых. Он мог сосредоточиться на последней главе, не думая о редакционных заданиях, о внезапных командировках, о жалобах и письмах, с которыми обращались к нему, как обращаются к собкору любой центральной газеты, надеясь отыскать там высшую справедливость,— с завтрашнего дня начинался его отпуск. Он видел перед собой кабинет с умолкшим телефоном, косой солнечный луч на светлой, из карпатского бука столешнице, машинку и чашечку с остывающим кофе... Он привык его нить фаянсовыми кружками, из которых где-нибудь на Западе по утрам пьют молоко, и это ужасало Роберта в первое время их знакомства. Но теперь Федоров ставил рядом с машинкой вполне европейскую чашечку кофе — преимущественно для аромата. Что ему оставалось после прошлогоднего инфаркта, какие утехи в жизни — без кофе и сигарет?.. Работа! Но не любая и не везде... Был его дом, где только и работалось ему по настоящему. И это было в-третьих: он радовался, что летит домой.

6

Дом... Для него это была не только квартира на восьмом этаже стандартной девятиэтажки, и даже не только Татьяна с Виктором и Ленкой-Ленушей. В том, что это слово значило, заключалась еще и необходимая для жизни прочность, устойчивость, нечто такое, что с трудом поддавалось определению. Это шло у него, наверное, от крестьянского корня, даром что сам себя он считал, да и был, несомненно, во всех отношениях городским человеком. «Мужичок мой» — называла его Татьяна в то время, когда словцо это — «мужичок» — не сделалось еще модным, не возродилось в кокетливом городском жаргоне, наряду с

дубленками на синтетическом меху, а было наполнено естественным смыслом. «Мужичок мой»... Он тогда не нуждался, как теперь, в очках с мощными стеклами, хотя носить окуляры в роговой оправе начал рано, чтобы придать мало-мальскую интеллигентность своей простецкой роже — широкие, плоские лопаты скул, монгольские, щелочкой, глазки, волосы — пакля-паклей, а рядом-то, рядом — бог ты мой!— она, хрупкая, воздушная, с рукавчиками-фонариками, в те годы такие носили, синеглазая — за нею бегал весь институт...

Загрузка...