Свеча в руке плавится,
Не плачь, красавица
Может станется
Станцевать с тобой…
Лондон — не Москва, а со мною совсем не Катя, а юная особа семнадцати лет Синтия Линда Лауренс, по ирландски — Син, то есть по английски — грех. Вот уже год предаюсь я развлечениям праздных идиотов; утром — лошади, вечером — наркотики где-нибудь в Taberne, толпы титулованной мрази вокруг, но со мной лучший наркотик — фотомодельная девушка из далекого Топа (где это? сказал бы кто…) — милая и догадливая. Иногда вечерами мы садимся в ее темно-синий «Порш» и несемся куда-глаза-глядят эдак до четырех утра на скорости двести с лишним, чтобы проснуться поутру где-нибудь на обочине в деревенском Сассексе или на родине собаки Баскервилей. Я все мечтаю добраться до Эдинбурга, но никак не выходит — засыпаю. Мы живем в районе Стрэнд в особняке, который скорее сон, чем особняк; зато близко от центра. К нам приходят странные гости, ведут странные беседы, а Син садится на ковер в углу и сверкает преданными глазами — девушка в зеленом плаще, свет очей моих, смертельное проклятие церковной падали. Они приходят смотреть меня, им сказали будто я великий маг и diamond, сиречь брильянт оккультного мира, что-то типа дьявола — а может, впрочем, и сам дьявол. Со мною рядом постоянно два охранника, не помню их имен впрочем, и две собаки страшной неизвестной породы. Только я умею усмирять их непомерный пыл и иногда ношу им еду, благо они не воняют. Ходят к нам и всяческие друиды, внимательно меня разглядывающие и обзывающие именами своих давешних подзабытых богов. Один из них как-то попросил меня написать ему что-нибудь, я и написал какую-то лабуду набекрень, как в детстве. Это ж древнекельтский, обрадовался он. Дорогой сэр!.. славно и то, что не древнекитайский. Иногда я скучаю и тогда Син молча (она все понимает…) зажигает много много свечей на полу и медленно расставляет их по комнате, в самых неожиданных местах. Да, она молится мне, я знаю. Я люблю высокие скорости, Син, быстрых белок неслышных в ее загородном парке. Я люблю дорогие сводящие с ума запахи, что так напоминают мне небо, сюрреалистические картины, висящие у нас в доме и клавесин, на котором она мне играет по вечерам, чтобы я не умер ненароком от тоски. Ветер поет на мансардах, сердце ноет по-вчерашнему; как много надо вдохнуть, чтобы чувствовать всю их боль, всю надежду, всю страсть, с которой они выдыхают три слога моего имени… Дети, наивные. А когда мне совсем дурно, я пишу письма Моему Лорду, улетевшему на небо. От него все по-прежнему нет вестей…
Мой Лорд! Воля твоя — не отвечать, но кажется мне, ты немногим возвеличишь себя таким молчанием. Если есть за что — накажи меня, но только не прячься невидимым котенком в углу. Мне помнится, ты был решительнее — раньше. Они говорят мне, что взять мир — значит отнять его у тебя. Но ведь ты ушел сам — а для чего тогда приходил?.. И верю я, что ты вернешься очень скоро, пусть глупый и наивный Даэмон падет первой твоей жертвой, но только приди, descend on me… Весь этот мир и знать о тебе не знает, какой ты есть на самом деле, только глупый Даэмон это знает. В том его проклятие, в том его вера…
Сны иногда напоминают мне истории с моим участием — очень древние. Возможно, им тысячи лет и больше даже. Я вижу давно пролетевшие сражения, самые смелые планы, рожденные мною верно что в бреду, свои падения и падения тех, кто падал ради меня. Там все — истории древних, уже и легендами позабытые, картины недавнего прошлого, возникновение каких-то непонятных религий, отсюда я вижу все это и мне смешно. Син читает мне сказки про меня, сказки на гэльском. Это ее родной, и она произносит слова с неподражаемой нежностью, что даже зеркала светятся от ее присутствия. Так — целый год, но заклинания прочитаны и они летят из дальних краев ко мне, собирают свои силы, готовясь к войне. Соседи шарахаются при виде Даэмона, им кажется, будто он окружен привидениями. Кругом и вправду что-то неправильное, в воздухе — нездешние сны, окна в подъездах светятся тусклым синеватым светом по ночам, когда лампы выключены. Они рядом, я чувствую это. Я уже могу говорить с ними на их языке, впрочем, теперь-то я знаю, он и мне — родной. Иногда так трудно уснуть, они окружают меня и шепчут. Я не скажу, что, но мне странно на душе от их слов и я поднимаюсь на крышу. Передо мной какое-то красное мелькание, их много, они рядом. Один жест рукой — и они признают Хозяина. Тогда я рисую им знак, от которого замедляется мое дыхание. Я чувствую разряд в воздухе, словно мир качнулся. И тут — новое чувство, будто не чувствуешь, где верх, где низ, где «направо», где «налево». «Ты смог, ты сделал это» — слышу я и понимаю, что достиг настоящей невидимости — даже магическим зеркалам. И тогда вспомнил все, открыв двери в свой потайной мир, куда даже им нет дороги. «Явись миру» — сказали они вослед. Но фиг. Синтия Линда Лауренс вчера предложила мне нечто более интересное, чем пришествие Люцифера.
Например, день рождения лунного зайца какого-нибудь отпраздновать…
А поутру приперся Дэн Родмен, голландская балаболка. С собою он привел «молодого многообещающего» режиссера — Ангуса Айрема. Припоминаю последний фильм этого Ангуса, триумфальная получилась херня, нет слов. (Вообще, кино не люблю — но фильм его увидел совершенно случайно, это верно судьба, опять судьба…) Только посмотреть на него было забавно (на Родмена я не смотрел вовсе) — старомодные очки типа «не забуду Джона Леннона», козлиная такая бородка, придающая всему остальному лицу принципиально идиотическое выражение — но эта ирония в глазах, черт побери, она стоила всего остального! Айрем похож был на огненно-рыжего призрака, и гэльская внешность только прибавляла ему этакого нечаянного очарования пофигиста. О внешности своей такие люди обыкновенно не заботятся, здраво рассуждая, что безнадежно некрасивы. Но было в нем небрежное притягательное не знаю что. К тому же Айрем одет был как беглый душевнобольной, чем окончательно расположил меня к себе — ибо я психов люблю, и сам такой, каюсь.
— Мистер Дэймон, мисс Лауренс, позвольте вам представить вершителя судеб мирового кинематографа — вот он…
— Рад-то как, — я сел, а они все еще стояли, — мистер Родмен, а вам я с безнадежностью повешенного напоминаю, что я зовусь и пишусь Даэмон и никак иначе. Сожалею, но ежели вы и впредь будете меня обижать вот так ни за что, я выкину вас в окно с данного четвертого этажа. И выпил шампанского. Все молчали, привыкая к разговорам Даэмона.
— Вы аристократ, верно? — спросил Айрем с усилием: он еще не освоился в логове Зверя.
— Что изменит мой ответ?
— Видимо, будет означать невозможность моего предложения вам, ведь сословная лестница…
— О, здесь все просто. У меня ведь есть много ответов. Вам как несомненному простолюдину да будет прелюбопытно узнать, что я разумеется имею титул, но, слава Богу (именно Ему) — не английский. Оттого не робейте при мне, ведь по правде говоря на их английскую аристократию мне… (я задумался над глаголом).
— А как ты сама его зовешь? — бесцеремонно спросил он Син.
— «Милый…»
— Да… это, конечно, снимает проблемы в общении.
— А вы с ней знакомы? — удивился я.
— В том-то и дело, что я к вам приехал по настоятельной рекомендации этой молодой леди, она ведь говорила со мной недели две назад — говорила о вас. Я, впрочем, так и не разобрался с вашим титулом…
— «Князь мира сего»…
— Вы Антихрист?
— Что-то вроде.
— Как интересно, — сказал он с выражением полнейшего безразличия.
— А какая, собственно, разница? Ну да, я презабавная зверушка 666, а будь перед вами хотя бы дистанционный гном с аэрокосмическим модулем заместо чего-нибудь жизненно важного — и что тогда?!
— Тогда бы его внесли бы в книгу рекордов Гиннеса, — Айрем спокойно взял со стола круассан, — а так я просто хотел предложить вам некий бизнес на несколько миллионов долларов.
— Нет, меня не интересуют деньги.
— Неважно. Отдадите бедным. Меня интересует эта девочка, она в перспективе великая актриса, она нужна мне для нового проекта. Я откинулся в кресле и закурил, получая удовольствие от его бормотания и еще от того, что видел — он совершенно не ориентируется куда попал, почему эта богиня красоты со мной (а не с ним, к примеру). Но это же здорово — впервые за год я могу поговорить с кем-то как раньше, до этого.
— Третий раз: ну и? — мне пришлось изобразить некое нетерпение.
— Мисс Лауренс сказала мне да, только уточнила, что ей надобно ваше благословение. Я посмотрел на нее, она зарделась и смущенно бесстрашно посмотрела мне в глаза. Совсем маленькая еще, подумал я, обнимая ее и запуская руку ей под юбку. Многообещающий только что режиссер передумал жевать свой круассан и с видом неожиданно заинтересованным смотрел на все это дело — но недолго; Синтия исчезла под столом и он перестал видеть. Мистер Родмен высокочастотно проверещал, будто торопится на какой-то показ мод и без него там никак, но этот предсмертный свист донеслись уже далеко из коридора. Все-таки ему почти шестьдесят — пуританское воспитание; а может, просто в туалет захотелось. Айрем же не двинулся с места.
— Здорово, — сказал он спокойно, — шляпу бы снял, если б имел. Простите за американскую прямоту, но я с самого начала неверно оценил вас, сэр Дэй.
— И чего теперь? — мы с ней совсем свалились под стол, но я продолжал пытаться вести разговор с ним оттуда.
— Разрешите ей, — требовательно сказал Айрем, — я-то вижу ее сумасшедшее будущее, я сделаю ее культовой звездой, и сотни, нет — тысячи, сотни тысяч сексуально озабоченных идиотов отныне будут грезить о ней и засыпая, надеяться встретить ее хотя бы во сне, если уж наяву не суждено. Это будет вожделение века, поверьте… Ведь вам забавно смотреть, как мир вокруг становится безумным, не так ли?
— Абсолютно нет, — ответил я ему, — ты же — просто неразумный человек, ни с того ни с сего взявшийся говорить со мной едва ли не на равных. Но я сегодня добрый. Давай выпьем еще, а потом — пошел вон.
— Мистер Дэй, вы не поняли меня. Современники считают меня гением, мои фильмы продаются дороже всех остальных, вместе взятых. Если я говорю, что готовлю событие, я говорю правду, нет вам основания сомневаться в моих словах…
— Помолчи немного, — я взял милую за руку и повел к окну:
— Не бойся… Ведь если ты и вправду поверила в меня — ты отныне все сможешь. Сейчас мы сделаем одну вещь, Син. О ней написано в сотне книг, ты видела это по телевизору — не раз, поручусь. И думала, наверно это неплохо. Тебе снилось это, волновало, как непристойные девические сны. Но только не бойся.
— Я прыгну, — решительно сказала Син. Умная девочка, она все поняла.
— Мне не страшно… или да, но я люблю тебя больше. (Она впервые сказала мне об этом…)
— Руку… — сказал я властно, — и не бойся ничего.
— Эй, вы чего? — спросил американец с голубыми глазами, — это что за издевательство?
— Вот ты сидишь здесь и думаешь, что представляешь из себя что-то ценное для космоса. А на самом деле… Смотри сюда — это высшая сила. Кто делает так, того не держит земля. Кого же она держит — как он решится держать ее сам? Объясню тебе, неглупый Ангус Айрем: прежде чем грезить о власти над миром, освободись сперва сам от его власти над собой. Не то я обижу тебя, перешагнувшего мой порог без должного почтения. До встречи, — я толкнул ногой раму, обнял юную леди и шагнул вперед. Земля полетела под нами, а ветер обнял нежно. Я поцеловал Синтию, восхищенный ее бесстрашием, и посмотрел вниз. Мы летели высоко над крышами домов, и вечер уже зажигал над городом первые фонари.
Ангус Айрем высунув голову смотрел с балкона, как мы летали над этажами. Ни слова не произнес он, встречая нас, только приоткрыл балконную дверь и налил по чашке чая.
— Что вы хотели сказать о сценарии? — спросил я громче, чтобы он услышал в этой тишине. Айрем ожил:
— Да, сэр. Сценарий, сэр. Вы… вы имеете идеи о сценарии?
— У меня их в голове великое множество, Айрем. Я постоянно присутствую не только здесь, но и в множестве историй, проносящихся перед моим взором — там… Потому я иногда отвлекаюсь и не могу понять, о чем вы таком говорите.
— Даже сейчас вы что-то такое видите? — спросил он недоверчиво.
— Даже сейчас. Нас вдруг прервал дворецкий, объявивший, что «имеет сообщить мне нечто весьма важное». Айрем поспешно откланялся, пригласив меня назавтра посетить его awards и, быть может, даже выступить.
— Зачем ты приехал, почтенный мой друг?.. Я вышел в соседнюю комнату, оставив мою леди, как только мне доложили, что внизу меня ждет гость из Москвы. Мой старый знакомый — хранитель стоял внизу смешной и наивный здесь в своей шапке-ушанке, печально уставившись на статую, изображающую Афину, утром однажды проснувшуюся в Свинодрищеве (о ужас, незабываемая сцена). Он отер пот со лба, падая в кресло без моего разрешения. Первый гость из России за целый год — и такой застреманый оказался, надо же.
— Год я ждал твоего ответа, — напомнил он мне, — ты хочешь владеть миром? Не так, как здесь. Зачем ты сидишь здесь в обществе пресыщенных извращенцев, зачем, черный принц?
— Я хочу… Но мне проще взорвать стакан воды прямо на столе или заставить девчонку быть без ума от меня, все забыть; а вот играть в политические игры мне совсем не хочется. Вернее, я не умею. Но я поверил тебе — я буду тем, кем рожден, тебе не придется просить дважды. Что я должен делать, чтобы столкнуть камень?
— Вернуться.
— Вернуться… Хорошо. Распорядись о билетах — скажи, это от моего имени. Мы можем выехать через неделю. Он высокопарно неслышно низко склонился передо мной. Я поднялся наверх, понимая, что предстоит прощаться со всем, что вокруг. И с ней — в первую очередь. Я не возьму ее с собой, этого нельзя даже представить. Мне осталось только ходить по огромному залу, полному дурманящих ароматов темноты, медленно, из стороны в сторону. Год проведен здесь, бессмысленный прекрасный год. Время псу под хвост, но это не зря. Не зря, потому что я перестал теперь отличать день от ночи, явь от сна, себя — от того, кто я на самом деле есть. Я стал забывать ту жизнь, которая была раньше, понимая, что она не вернется уже — никогда. Только и осталось мне сидеть у роскошного камина и сжигать письма, которые никто не прочтет… Думаю, Синтия понимала, что со мной, только не решалась сказать. Она взяла меня за руку.
— А что ты видел? — спросила она.
— Тогда?..
— Мне так нравится слушать тебя, Даэмон. Поверь, твои сказки волнуют не меньше, чем даже полет в холодном осеннем безоблачном небе, что впервые…
Им зажгли фонари на крышах… И стало светло, как в сказке. Впрочем, они и были там, но не догадывались еще. Шаг навстречу… кто ты, прекрасная принцесса? Она засмеялась:
— Нет, ты ошибся. Я совсем не такая, нет…
— Для меня — да, — отвечал он. — Я вроде видел тебя во вчерашнем сне, ты там еще со зверями была. Это не я была, сказала она. Подожди минуту, я помогу тебе… И протянула руки к его лицу, снимая дурацкие репейники. Тебе не больно? Нет… но скажи, разве не ты? А кто же тогда ты?
— Я — бред шестого ноября…
— То есть сегодня?
— То есть вчера… Милая! — прошептали его губы. Беззвучно, он не хотел, чтобы она услышала. Она и не услышала, просто повела его на чердак и там поцеловала. А вокруг гуляли карнавальные люди, искусственные, бессмысленные. Дважды они задевали его, и он отстреливался. Бах, бах. Двоих нету. А ее поцелуй… его еще чувствовали губы и сено в волосах тоже… Как там, на чердаке. Эта таинственная барышня, нездешняя, ненастоящая. Она была или как? Видимо, нет; просто эта странность опять — которая в голове, когда будто уходишь из А в В и возвращаешься в С… Другой мир, да? Громкие сигналы это машины машины… Он обернулся на середине улицы. Движение остановилось и они сигналили ему, сигналили. Fuck you all… — сказал Дардаэдан и медленными шагами пошел на тротуар. Разноцветные железки поехали себе дальше. В небе летал чей-то ужин, сзади лаяли. 23.28. Кажется, мир пуст. Вау. А тогда… тогда мы поднялась на чердак какой-то и ты дала себя целовать и не… Когда ты в этом красном платье оказалась на столе, такая грациозная… хотя откуда здесь стол…
— Высоко, — почти небо. Да, это она сказала. А можно еще? Наверно, я задохнусь от твоих золотистых волос, нежных как ветер…
Совсем ведь не сентиментальный был. Только ночью, редко, иногда. Плакал себе в подушку, вспоминая сны, но наяву ее не было. Впрочем, кто бы мог подумать. Такой загадочный чувак в черном плаще с подведенными глазами, чуть что — и стреляет. Или того хуже. На супермена он, однако, явно не тянул. Дардаэдан никого не хотел, ни с кем не общался, только иногда у него всякие приключения случались… Но девочки любили его, наверное за то, что он никого не любил, даже себя. …Наверное, в этом какой-то шарм особенный. А еще у него был вид такой, будто он только вчера прилетел с Альфа-центавры или откуда там… Иногда ему снилась всякая ерунда, и когда ее не было, он спокойно просыпался в девять часов, пил горячий кофе без сахара и перся слоняться на стрит, фигея от собственной многозначительно обманчивой внешности. Да, конечно, ведь когда она не приходила, все было пусто и он ничего не чувствовал, как отключенный кипятильник. И все делал инерциально, даже подружек себе клеил так же бес… чувственно. Но иногда… иногда она приходила, и город вокруг превращался в пепел, а она открывала окно и вниз летели цветы. Почему-то последний раз, когда он ее увидел (говорят, это было наяву, да он и сам так думал…), случился в городе какой-то идиотский карнавал и оттого было шумно и неправильно. Сны в обратном времени приходили к нему все чаще, он уже привык воспринимать их зазеркальства и смирился, если только мог. И вдруг — на самом деле она; то ли новый, необыкновенно яркий сон, то ли на самом деле было… Ведь он и вправду ощущал, что был на том чердаке, и травинки сена оставшиеся на его плаще говорили да, но с другой стороны — как необычно все это кончилось — просто очнулся идущим на незнакомой улице в центре безжалостном, и все. А на самом деле она сказала ему:
— Никогда не смотри мне вслед, так нельзя…
— И не прощайся со мной, не надо, — сказала она.
— Я приду еще, — сказала она совсем-совсем тихо, — мне сейчас пора. И лишила его памяти, когда они спустились вниз. Иначе бы он не забыл, как они шли по старой винтовой лестнице и принцесса повернула чуть направо, расстаяв в ночном свете фонарей переулка Зимнего тумана… …Но еще она рассказала Дардаэдану красивую историю любви — как ветер в зимнюю ночь, как следы Единственной на новогоднем снегу… Был на свете молодой человек со вкусом ко всему милому и таинственному, и была еще дева с алой лентой в волосах. Говорят, он любил ее, она не знала. И общалась с ним исключительно загадками. Например, никогда не назначала точно времени свиданий, и даже места не называла. Просто говорила: есть красивое место, там лебеди летали. Он понимал… Она и телефонов не писала, только что-то вроде 38265829:88652257 / 35786: 26895… Это первые две цифры, наверное… Однажды он спросил ее, может ли надеяться. А она была честная девушка и сказала не знаю. И что же, спросил он, впервые в растерянности. Я подумаю, сказала она и улыбнулась. Я положу тебе на окошко ранним утром что-нибудь радостное, это будет значить да. Или что-нибудь печальное, это будет значить нет…
«Любовь моя, ты знаешь, мне не найти тебя. Я даже не могу знать твой почтовый адрес, и поэтому оставлю тебе письмо прямо здесь — на витрине кондитерской на старой городской улице. Я просто положу его осторожно на окно — если судьба все благоволит ко мне, письмо мое и так найдет тебя. Тебе кажется это странным, а мне уже ничего не кажется. Когда ты ушла вчера (улетела? расстаяла в воздухе…), я долго ходил по центру, пытаясь догадаться, куда ты могла уйти. Естественно, я ничего не понял. Но когда назад? Скажи, ты вернешься еще? Если да, оставь на этом самом месте какой-нибудь радостный знак. Если нет — оставь какой-нибудь символ зимы. Пожалуйста, мне так плохо…» Спустя два дня он вернулся туда. Он чувствовал, она ответила. Даже подходя к магазину, он издалека разглядел на витрине… Там одиноко лежала новогодняя елочная игрушка.
Зал замолчал, уставившись на меня, софиты нестерпимо больно обожгли глаза…
— Я нынче бесцельно очарован беспощадностью мира, жизнью, которая всегда обязательно = смерти… Неспокойствие, испытываемое ежесекундно, должно найти выход в бессмысленной агрессии — ведь осмысленная была бы непозволительной роскошью, а так получается эстетически выверенный ответ. Трагедия маленького заброшенного в пустоту террориста единственно достойна хотя бы заинтересованности — он бредит ответным ударом. Он думает, если мир способен нанести удар ему, отнять запросто и дыхание его и все что он любит, то сам он с неизбежностью найдет свое оружие, подобрав одну из неудачно выпущенных в него стрел… Сегодня он еще младенец и тянется ходить по выложенному бордюру, завтра кто-то толкнет его на опасные прогулки по карнизу. Не для того, чтобы девушка влюбилась, нет. Подходя же к пропасти на последнем этаже небоскреба, он каждый раз обнаруживал, как притягивает его эта искривленная перспектива, и волнующий запах, разлитый в воздухе на высоте 600, и собственное отражение, возникшее там на миг в турбулентном потоке ветра… А потом выход на крышу завалили хламом — опять же эстетика: чем еще завалишь путь на небо? Но агрессивность… истерика доступна всем, склонность к разрушению… сегодня он ударит об стену любимую игрушку, завтра взорвет себя передозом героина. В этот миг своего отчаянного безразличия, а значит — величия, он разрушает игрушки творца. Ведь те по инерции всякого несовершенства обречены на распад в его нетерпеливых руках. Он постоянно ощущает свою уязвимость и компенсирует ее уязвимостью других. И только разрушая себя — он неуязвим.
— Взяв в руки автомат. Взяв, как женщину.
— Айрем! — воскликнул я в ответ на эту нежданную пакостную реплику, — что ж за похабство? Я же играю сейчас, неужели вы не поняли? И что это за неприлично пафосные сравнения… Вот я однажды имел девушку сотовым телефоном, а вы автоматом, уверен — никогда…
— Верно, сэр Дэй. Но значит, я способен на большее. Нереализованные фантазии сильнее наркотиков. Я отвернулся от него, не удостаивая ответом.
— Мир этот живет бессмысленным насилием и в то же время печалью обреченности всего, что лишь может быть… Метагалактика божественности — это созвездие бессмысленности и красоты, бессмысленности красоты. Метагалактика Даэмона (я улыбнулся) — это почти безнадежное ожидание небывалого очарования. Но оно настолько сильно, что убивает. Но ради одного мига невиданных ощущений… Впрочем, все. Мне нечего больше сказать. Интереснее… наверное, забавнее будет говорить о разочаровании — разочаровании, неумолимом, как радость. В вашем же любимом «Терминаторе», помните, правильный как пропеллер Джон Коннор говорит — «все, во что я верил, оказалось дерьмом». Это фатальность всех, кто умеет верить (а те, кто этого не умеет, мне неинтересны). Разочарование — оно всегда за кадром подвига, преображения, любви. Черно-белый телевизор, мелькнувший цветной картинкой, завтра снова станет черно-белым… Томный девичий голос, еще вчера так настойчиво и очаровательно требовавший жертвы, не раздасться сегодня уже… И за гранью того, что внушало страх, — истерический смех. Ну и плакать захочется, конечно, ведь все это — лажа, но она отравляет кровь невероятным полетом.
— Я понимаю, — сказал Айрем задумчиво. — Жизнь оказывается совсем не тем, чем ожидал? Болезненный смех за гранью страха… То, что стоило жизни, оказалось просто наивным бредом. И все бессмысленно…
— Ты проснулся, да?!.. Это уже значило бы, что у игры есть правила. Но их нет. Возможно, наивно дрожа под небом незнакомого мира, ты узнаешь в сердце, что все это не более чем фанера и засмеешься. Но тот правдив, который помнит, что такой смех только пролог его завтрашних слез. Дальше все становится не так… в окне мелькнет принцесса, красивая девчонка — и застынет от боли сердце, снег заскрипит в ритме торопливых шагов никуда, вздох послышится с незнакомой стороны. А ты должен выйти из дурного сна, чтобы почувствовать это. Чтобы чувствовать, а не думать. Как цветы, например, чувствуют. Что, Ангус Айрем — непохоже на то, что все это правда? Он откинулся на спинку сиденья, предпочитая не отвечать. Мне тоже показалось, что так лучше.
— …Вообще мне все эти разговоры непривычны, как мыть зверинец. Но раз я вышел, придется сказать что-нибудь жизнеутверждающее. Но жизнь утверждает только одно — смерть. Карабас-Барабас с перепою возьмет да и швырнет вас об стенку или открутит голову, а то может по недосмотру зальет морковным соусом (какая гадость…) И чем плох мир — не тем, что означает боль, а тем, что она всегда неожиданна. И не зависит от тебя. Но я знаю, как уйти и разорвать. Когда боишься боли — сделай себе больно сам, и никто уже не сможет ничего тебе сделать. Бедные куклы… знаете ли вы, что можно бунтовать? Карабас-Барабас спит, так добавьте ему в суп керосин, а в табак подсыпьте пороху. Куда интереснее играть в непристойные волнующие игры с нежными таинственными феями, ходить по перилам и падать. Падать так прекрасно… Я научу вас любви, настоящей любви, от которой не можешь заснуть. От которой можно и камин зажечь… (опять же польза). Все это — слова и шутки, скажите вы. Обыкновенный фигляр м-р Дэймон, не больше чем фигляр. Тогда начнем рвать ниточки прямо сейчас, не спросив вашего великодушного разрешения, ибо уж в чем я не нуждаюсь — так это в ваших советах, и делаю то, что хочу, с кем хочу и когда хочу. А теперь вот вам за «фигляра». В тот же момент в зале свет погас и стало холодно. Они не сразу поняли в чем дело в темноте, а все было просто — ни стен ни потолка больше не существовало, равно как и пригорода Брайтона, где происходило действо. Пустынное снежное поле вокруг, и только…
— Вы думаете это сон, дорогие мои? Вот вам ваше любимое солнце, чтобы вы больше так не думали… И я поднял солнце над пустыней, что была вокруг и они испугались, что не спят. Шорох пробежал среди собравшихся, а потом мороз. Ведь зимою… Они молчали, не в силах сказать. И я молчал, зная — всякое слово окажется теперь лишним. Айрем подошел ко мне, внезапно бесстрастен:
— Сэр, а Лондон сейчас на месте?
— И да и нет, Ангус Неглупый. Реален лишь тот мир, который ты видишь, мир в границах только этого горизонта. А дальше — пустота, нет ничего.
— Но ведь я могу позвонить в Лондон, хоть и не вижу его…
— Давай. Айрем достал сотовый телефон, включил и поднес к лицу. Но то, что он услышал, внезапно напугало его и он поспешил отключить трубку, бросил ее на холодную землю.
— Ну чего, вернуть все на место? Но ведь скажете, обычный фокус был или гипноз…
— Нет… — услышал я ни от кого. Медленно, как на проявляющейся фотографии, посреди снежной пустыни проступили безжизненные контуры улетевшего зала, полупрозрачные, призрачные. Сквозь них еще можно было ходить — туда, обратно. Они смотрели на меня бессмысленными глазами, и я ушел от них, шагнув в сгущавшийся туман. Расстаяв в облаке. Спустя мгновение стены стали реальными — уже позади меня. А я шел по снежному полю, матерясь от холода. Не хотел назад, вообще ничего не хотел. Быть может, только уйти в наркотический бред на границе смерти, увидеть принцессу Мэри Глендауэр, розу надзвездного сада, уже не раз спускавшуюся ко мне в комнату из своего занебесного царства. Я прошептал ее имя, но впервые она не появилась. Тогда я обернулся, чувствуя, что она может быть позади, но и там — никого. Как я благодарен им за то, что они не послушались меня тогда и не пришли — это возбудило мои остывшие ощущения… Бессмысленные шаги уводили меня все дальше на север, к Лондону, мне уже слышался далекий колокольный звон. Так несется призрачный всадник в спустившейся тьме. Пуста дорога перед ним, пуста и ненужна, и даже печаль его забыта и оттого печально ему; и лишь то, что было — будет и будет… Снег заметет одинокую душу, колокол прозвучит о ней вдалеке да одинокая птица мелькнет в небе… И еще я чувствовал, будто вдохнул слишком много и оттого переполнен не воздухом даже, а волшебной аурой, напоминающей драгоценные камни размерой с галактику и болезненные объятья с Син, когда у меня была простуда и температура под сорок градусов по Цельсию. Моя бесстрашная девочка, хотя бы ты иди сюда. Мне плохо. Она появилась справа, выхваченная из теплого дома, в легком платье и сразу побежала мне навстречу. Я сказал еще, и рядом упала роскошная русская шуба, подарок властителю зимы. Я набросил ее на плечи Син и мы пошли дальше, прислушиваясь к колокольному звону, который, казалось, уводил, раздаваясь то спереди, то сзади; еще не понимая, что начинается война. Потом мы набрели на тропу посреди поля и я увидел едва заметные следы, какие оставляют только привидения и какие лишь мне видны, расслышал их неслышные шаги, почувствовал в воздухе разлитый след их запаха, как в древнем гэльском храме. Здесь явно недавно прошли сиды и я понял, надо идти по этой невидной тропе в белоснежном снегу. Моя девочка мерзла и я взял ее на руки и понес, продолжая идти по неровным сугробам. На холмике, куда мы вышли спустя полчаса, лежала чудесная волшебная корона. Я почувствовал себя без сил, но Син взяла ее и надела мне на голову. И мир вокруг исчез.
Синтия Линда Лауренс ждала меня, как я вернусь из странствия. Когда-нибудь быть может и расскажу о нем — не сейчас. Мое забытье длилось для нее не больше минуты — хотя одна готова была ждать, как сама выразилась, «all the time…» Мне снова было хорошо, ведь видения, прошедшие передо мной, сводили с ума своей невыносимой прелестью. Теперь я лежал на холодной земле, не боясь простудиться; мне не хотелось никуда идти. Но я знал, что теперь делать. Мир уже изменился за время моего отсутствия, революция началась.
— Я оставлю тебя здесь, милая. Каждый из нас… (она посмотрела на меня своими прекрасными печальными глазами)
— …должен быть там, где его дом. Мне сказали, что я должен идти в «страну холода» и попасть в сердце циклона, чтобы заставить его повиноваться мне. Вести невесту ледяную звезду дорогой запада до пересечения с линией Геспера. Не плачь обо мне — в России я либо сгину, либо вернусь к тебе с победой.
— Кто может приказывать тебе, Даэмон? И почему ты не возьмешь меня с собой?
— Ты — мой лондонский сон, останься им, любовь моя. Не пристало тебе мерзнуть в хлеву после призрачных моих дворцов здесь, в Британии. Что до приказов… они не приказывают, они сообщают мне верные шаги. Я ведь сам учил их этому — давно, когда был в силе. И еще я обручился с ней на холодном снегу, среди зимней пустыни. Из порезанных запястий струилась алая кровь, от которой снег таял мгновенно, становясь благословением. Мы благословили эту серую землю, на которой Владыка нашел свою корону. Я смешал кровь с кровью английской аристократки, она — с волшебной кровью Люцифера. А потом слезы потекли по моим щекам, это любовь что ли, не знаю что. От обреченности, может быть. Я вспомнил, как малы наши шансы, как лают мерзкие псы под окном… как, возможно, бессмысленны все наши действия. В магическом месте под Владимиром меня ждали знаки власти, которые накопили силу далеких звезд за этот год. Я закрыл глаза и прошептал страшные благословения, проклятия, проклятия. Всем им, сильным и наглым, всем возвышенным неправдой, всем мнящим себя владыками мира. Я протянул руки в смутно осознанном жесте и понял внезапно, первый фронт пал. Все враждебные мне невидимые, пронизывающие пространство земли, были уничтожены моим огнем. А верные мне опускались на землю в своем безумном полете, говоря ты победил. Ты ждал год и смог сокрушить их за секунду. Прими теперь власть над людьми.
Синтия, зачем ты зажгла свет? Мне было славно и в темноте, хотя… да, это тоже ничего. Мне нравится, что ты подходишь ко мне сама, подойди еще ближе, да, ты поняла, чего я хочу. А! ты тоже испорченная, как и я, и правильно, зачем скрывать, чего хочешь… От тебя пахнет дорогими духами и дымом незажженных свечей, яблочным ароматом наркотического Гесперида, моя фея, тайные слова шепчут они над океаном за окном. Дай я завяжу тебе руки, и еще — не говори ничего. Моя власть — в молчании, твоя покорность… Ты опять угадала, и я люблю тебя за это… люблю… От сумасшедших поцелуев кружится голова, открой окна, и мы посреди океана, бескрайнего и моего. Это другой мир уже, но ты сюда хотела. И очертания твоего нереально прекрасного тела — последнее, что я помню перед сном, ведь я устал. Но даже там, далеко, ночью, я знаю, что ты рядом и лежишь в моих невольных объятиях — трепетная, прекрасная и обнаженная…
В аэропорту Син провожала меня в окружении людей в черных плащах, больше смахивавших на гангстеров. Я знал, под каждым из их плащей — смертоносный пулемет, который тошнит смертью, и каждому из них мною дана сила пересекать стены, обманывать радары, одним взглядом разрывать сердце противнику. Я оставлял Син в надежном окружении — надежном от людей, а с духами я и сам как-нибудь управлюсь. Со мной летели только хранитель и старый мой московский знакомый Ваня, решивший было однажды стрельнуть себе в горло. Он возмужал за этот год, смотрел по сторонам умирающим от голода волком, готовым умереть скорее, чем принять из рук людей на трапезу падаль.
— Зачем вы летите самолетом, сэр Дэй, если можете за долю секунды оказаться в России? — спросил было третьего дня Ангус Айрем.
— Мне нравятся самолеты… И открою тебе секрет: я не хочу больше волшебства. Я вызвал на себя гнев…
— Бога?
— Если бы… Гнев неодушевленных тупых сил, стропил вселенной, гадких маленьких вонючек. Но они несутся сюда с небывалой скоростью, разыскивая Даэмона. Теперь никто не может мне помочь, а волшебство только отбросит их. Но не уничтожит. А ведь я теперь знаю, как победить — не пользуясь своими силами сам, я вынуждаю их не пользоваться своими. Поэтому волшебство кончилось, Ангус Неглупый. Я должен принять власть над людьми, но не хитростью. И не тем, что можно назвать хитростью. Победить вонючек можно только загнав их во владимирский синхрофазатрон — всех разом. Там я открою им себя — но не раньше. Поэтому мы принимаем вид обычных странников, так они нас не увидят. Я верю, юная Фортуна от меня без ума и не допустит… Я бросил щит, Айрем. Мы даже не берем с собой в самолет пистолеты, хотя я без труда мог бы сделать их невидимыми. Но не хочу и все. Мы поднялись по трапу и я взглянул на аэропорт лондонский в последний раз. В небе было облачно, на город ложилась неровная тень и ветер, внезапно кинувшийся на меня, словно предупреждал: опомнись. Или просто хотел показать врагам, где Даэмон. Кто его знает… Я раскрыл какой-то журнал, но не в силах читать откинулся назад и закрыл глаза. И тогда вспомнил милых моих фей, фантастические надзвездные сады, невыносимые песни звучащие там… И, казалось, заснул…
— Властитель! Прошу вас, проснитесь!
— В чем дело? Я же просил не называть меня этим глупым именем!
— Мне тревожно, Даэмон, — воскликнул хранитель, — так тревожно, как никогда. Они объявили посадку — но прошло не пять часов, а только три. Это никак не может быть Москва.
— Может, у тебя часы встали?
— Часы — на панели входа. Но я и так могу понять, что мы летели меньше.
— Фирма?
— Аэрофлот.
— Кто покупал билеты?
— Я, — сказал Ваня и посмотрел прямо на меня. Нет, он не предатель.
— Молодцы, — сказал я. — Я же снял с себя защиту, полагаясь на волю волн. Но если это и конец мой, то конец достаточно смешной.
— Я готов захватить самолет — решительно сказал Ваня, — и готов его вести. Даже без пушек я повышибу мозги пилотам и выброшу их с трапа. Пассажиров — в заложники.
— А куда потом? — полюбопытствовал я.
— Да хотя бы в Багдад, — сказал он неуверенно.
— Не суетись. На тебе и на престарелом лорде защита осталась, ее нет сейчас только на мне. Но предупреждаю: я скорее самоубийством кончу, чем сдамся. Я не терплю боли, лучше сразу — конец. Старик испуганно смотрел по сторонам, не зная, что сказать. Я чувствовал, он совсем обезумел. Стюардессы, проходя мимо наших мест, казалось, подозрительно косились на нас. Ну и влипли… Самолет садился, а Ваня все пытался проконсультироваться у меня, как пользоваться Силой. Он хотел перебросить нас в Москву за мгновение.
— Не сможешь, — сказал я тихо и печально, — у тебя бритва-то есть?
— Ножик острый! — жизнерадостно воскликнул он — и тут понял, зачем мне бритва.
— Нет, Даэмон! Этого не может быть, — он заплакал.
— Минск, — замогильным голосом сказал старик, — я так и знал.
— Сколько у нас времени?..
— Пока самолет вырулит по посадочной, пройдет минуты четыре. Пять…
— Где они будут нас ждать?
— Я думаю, у трапа — чтобы не рисковать напрасно…
— Даэмон, — зашептал Ваня, — я могу принять ваш образ? Эта идея была внезапна, как гром. Действительно, я-то наделил его силой терять обличье, таять в воздухе, привидиться кем и чем угодно…
— А я? — мне такое умение не было сейчас дано…
— Мы просто завяжем вам лицо шарфом, как простуженному. Ваня, закрой глаза! — старик бросил в воздух несколько мрачных резких слов.
— Что с ним будет?..
— О, все нормально! — уверенно отвечал наивный юноша, — я смогу расстаять и скрыться от них, как только опасность для вас минует.
— Нет, — раздался внезапно голос хранителя, непреклонный, — они ищут Даэмона, а нам надо действительно довезти его до Владимира. А за одной опасностью могут быть другие. Ваня поднял глаза, преданно взглянул на меня, как тогда…
— Я понял, хранитель… я готов.
— Ничего ты не готов! — вмешался я, — вот еще ерунду какую повыдумывали.
— Он должен умереть, — сказал хранитель, — тогда они поверят, что убили вас и мы сможем спокойно добраться до России. Не могу понять только, кто их предупредил. Мне стало противно. Какая грязь…
— У нас есть люди в Минске?
— Да, — сказал старик торопливо, — но не неволь меня, Даэмон. Я отвечаю за твое прибытие во Владимир, мне и командовать здесь. Да, у нас есть люди в Минске, но мы к ним не пойдем. Самолет вырулил к павильонам, и я сразу увидел внизу несколько служебных «Волг» и вокруг них — безликих тварей в ушанках. На меня как дохнуло мерзостию и страхом…
— Это белорусский КНБ, — тихо выдохнул хранитель. В воздухе что-то неслышно качнулось…
— Мир прах у ног твоих, Обреченный призрак, — вдруг сказало мое отражение напротив, и, вскочив, успело увернуться от моих рук, я хотел его задержать. Теперь уже не догнать, понял я, а отражение быстро пошло к дверям. Справа подгоняли трап, а голос в динамиках только теперь сообщал, что из-за плохих климатических условий мы совершили внеплановую посадку в Минске.
— Они могут досмотреть салон, и тогда его жертва — напрасна, — сказал я. Старик сжал мою руку до боли и ничего не ответил. Секунды тянулись невыносимо долго, типы в ушанках внизу заволновались. Стюардесса удивленно посмотрела на Ваню, а он ответил ей:
— Это — за мной. Я не хочу задерживать самолет. И бесстрастно шагнул вниз по трапу. Они обступили его снизу — мне казалось, я слышал, как щелкнули наручники. Пойдут ли наверх? Будут ли проверять спутников Дьявола? Весь салон смотрел на нас с хранителем, не отрываясь. Старик подсунул мне острый нож, а я хватил таблетку наркотика, случайно забытую мной в сумке. Надо же, как кстати. Они сажали Ваню в первую машину. Первая тронулась. За ней вторая. Все?.. я опустил голову, не желая больше смотреть. Что угодно, только скорее. Но время зло тянулось. Я ничего не соображал, пока не почувствовал, что самолет трясет на взлете. Старик вздохнул:
— Наверное, это все. Я плакал; в иллюминаторе таял минский аэродром, самолет разгонялся, взяв курс на Москву.
— Я убью их всех, — едва тихо сказал я сквозь слезы. Навек потерянная душа, рванувшаяся вперед меня в бездну, стояла перед глазами. Наверно, я запомню его таким на века, а каким он был раньше — уже никогда не увижу.
— Ты познал то, чего тебе недоставало, — тихо сказал хранитель. — Ты стал сильнее. Даэмон, ты познал ненависть.
Нет, не все… Спустя минут десять я почувствовал, как на мою плачущую особу с недобрым прищуром уставилась стюардесса, тварь поганая. В Москве она сообщит (или уже сообщила), и в Шереметьево спектакль повторится, только уже без Вани.
— Дедушка, — сказал я весело хранителю, как всегда в мгновения обреченные радостный и наглый, — the story is lasting now, don't you know?
— С тобою уже ничего не случится сегодня, черный принц, — сказал он спокойно, — Ваня спас тебя. Мы должны вернуться в Минск, где нас сейчас не ждут. В логово.
— Как скажешь, — промолвил я. Закрой глаза и скажи «…………»
А через секунды две либо бензин их хваленый авиационный начнет скисать, либо над Москвой нежданно пролетит снежная буря — не знаю; но путь на восток для нас будет закрыт. Самолет теперь ощутимо разворачивался и стюардессы объявили, что по «техническим причинам» мы опять летим в Минск. А через полчаса уже приземлялись. Они так удивились, когда увидели, что мы со стариком направляемся к выходу.
— Куда же вы? Мы вылетаем в Москву очень скоро… Я открыл ей лицо и нервно улыбнулся:
— Я вряд ли вернусь к тебе, бэйби… Стучи себе одна в Москве, юная барабанщица. И поцеловал ее в губы… Увидев меня без шарфа, она испуганно дернулась в сторону, но что уж тут поделаешь. Подали трап и два пассажира, передумавшие лететь в Москву, сошли на гостеприимную белорусскую землю — на сей раз без почетного караула. Аэропорт был пуст, разве что служащие в скромном количестве суетились, а мы с хранителем уже дважды за день порушили сценарий нашим недоброжелателям и теперь до прилета нашего рейса в Москву могли быть совершенно спокойны. Хранитель сказал, что мы поедем в Москву на автомобиле, и я безразлично кивнул ему — как знаешь… А сам присел одинокий такой на аэропортное кресло и вознамерился печально и нелепо сидеть, смотря никуда. Иногда там бывает интересно.
Вряд ли вы помните меня, а если помните — то зачем? Я даже имени своего называть не собираюсь, просто расскажу все что знаю об этой загадочной истории, ибо такова воля небес, казавшихся вчера незыблемыми и на сегодня уже, видимо, павших. Я ставлю знак вопроса, мало сомневаясь в исходе сражения. Я знаю больше, чем многие из самых уверенных и потому не сомневаюсь. Но я беспристрастен. Я допускаю что угодно. Я ставлю знак вопроса. С точки зрения здравого смысла, именно мне было пристало бы писать сей невразумительный опус, а Даэмону и Джорджу быть его персонажами. Но вино тогда странно подействовало на меня — впрочем, что я такое говорю, я ведь знаю теперь распрекрасно, что никакое не вино. Насколько я знал Даэмона, он всегда был чужд всего таинственного, единственно что его отличало, так это сочетание двух черт несочетаемых: равнодушия полнейшего и брезгливости. Мы познакомились с ним в Москве в доме кинематографистов, на какой не помню тусовке. Славный малый, подумал я, может и навоображал о себе невесь что, но интересный. Потом мы увиделись спустя полгода, и он предполагался вместе со мной на главную роль в эстонском сюрреалистическом кино «…that neverimaging flight», сказочки такой развеселой про утопленников летающих. Никогда, повторю — никогда не думалось мне, будто выйдет из всего этого хоть какой-нибудь толк, а Даэмон тот так просто ржал. Но нам предложили по тысяче баксов, и сразу выплатили двести. Я бросил театр, Даэмон — безделье свое вечное, ну и поехали. По дороге Даэмон напугал двух катящихся с нами по рэйлвею девушек страшной рассказкой про Эдмона Дарта Эдана, будто бы поныне живущего в Таллинне. Нечто тягомотное весьма все это было; вспомнились мне сразу и стивенсоновский шотландский стиль столь же малопонятных тупых рассказок, от которых все ж как-то мрачно на душе, и вычурная готика Эдгара По — и т. д. и т. п. Страшная любовь, сводящая с ума; высокочастотная музыка пустившейся в пляс крыши; замогильный хохот на пустом чердаке заполночь; песенки, которые полюбились прочим трудящимся; внезапно (и очень некстати) — известность и деньги; а по ночам — припадки слез; встречи с ангелами (или, скорее, ангеловидными сатанюшками) в горах — а откуда горы рядом с Таллинном?.. стало быть — просто глюк наркоманский; беспорядочная жизнь, когда не помнишь, где уснул, не понимаешь, где проснулся; беспорядочные половые связи и полнейшее равнодушие к поклонницам, коих много и от которых хочется чего-то необычайно непристойного а потом — пошла вон; прочий бред. Эдмон Дарт Эдан (гэльское имя или сидское, скорее сидское) будто бы сводил с ума своих слушателей и слушательниц, играя на одной из непроизносимых улиц на старой гитаре, сидя прямо на неровном булыжнике древнем. Даэмон сказал, что все это правда, и обещал даже показать — где, если они обе немедленно организуют ему групповой секс, а я — временно покину территорию купе; я покинул, что было дальше — не знаю, но девицы ехали не до Таллинна, как потом выяснилось, а только до станции Раквере. Просили назвать улицу, но он отвернулся и ничего не сказал. Они оставили ему свои координаты, чтобы он нашел их в Таллинне, но он пустил бумажку из окна по ветру, так чтобы им видно было с перрона, как она летит… Так развлекался Даэмон по дороге. Я спросил его про Дарта Эдана, но он не по-доброму взглянул мне в глаза и сказал, что не прельщен отнюдь перспективою половой связи с моей особой и оттого честно признается, что все это — его нечаянная выдумка. Но при этом он издевательски улыбался и я подумал, что он просто не хочет говорить. Подражая Даэмону, я перенял его ироничный тон язвительный и старался не отставать от него в отвратных комментариях по поводу жизни. Мы пошли с ним на Ратушную площадь на стрелку, он вел меня любимыми своими улицами. А там мы сидели и говорили ни о чем, о любви.
— А мне процесс неинтересен, — сказал Даэмон, зевая, — был раньше… да сплыл. Я не говорю безразличен — совсем нет. Очень даже… Но предсказуем — и неинтересен. Те, что мне отказывают, вызывают только печальный сомнамбулизм. Скажу тебе честно… это случается трагически редко. А если объект вожделения кивает мне да, то через час условно она уже не просто в койке, но в положении привязанной поклонницы, готовой на все ради того лишь, чтоб я на нее посмотрел — хотя бы только посмотрел. Какая тут любовь? Впрочем, есть один пример по имени Катя… Я давно ее не видел, стараясь заставить страдать по мне (жестоко, а?!.. зато правда). Я-то думал было отвыкнуть от нее и просто забыть. Нынче же брежу о ней все больше и больше. Она действительно прелестная юная леди, и очень соблазнительная. …Впрочем, мы ждем нашего эстонского друга уже лишний час, а в этом городе не принято опаздывать. И мы пошли гулять дальше, надеясь печально добрести до вокзала и купить обратные билеты. Так вот неудачно съездили мы на съемки, но зато погуляли а после Даэмон оставил меня одного в безлюдном кафе на улице Раннамяэ, где пахло обреченной осенью, а вечером наведался в номер с невесть откуда взявшимся питерским денди по имени Джордж — таким же воображалой томным, как и сам Даэмон. Первый был в белом, второй — в черном. В остальном, мне показалось, они и не различались совсем. В тот вечер я напился непристойно; а на самом деле, уверен, отключили мое сознание высшие силы, незаинтересованные в участии третьего лица в предполагающемся судьбоносном разговоре. Очнулся я первый раз в совершеннейшем бреду, а потом — уже утром. Даэмон спал, безответно обняв подушку; Джордж, видно, ушел раньше. Спустившись, я увидел его в баре, пристающим к неприлично задумчивой красавице, с печалью наблюдающей все происходящее вокруг и Джорджа — как еще одно происходящее. Потом она ушла вместе с ним. Странная такая блондинка — не то я видел ее где-то раньше, не то сама внешность ее меня как-то непонятно взволновала. Даэмона я встретил в этот день еще раз — спустя час мы случайно столкнулись у дверей. У него глаза были безумны; это я точно помню. Он и не узнал меня будто, потом обернулся, назвал по-имени и театрально так рассмеялся.
— Я сожалею о произошедшем, — начал было я…
— А я — совсем нет. Вы были бы лишним вчера… Такие любезные слова не вязались как-то с тем, что я знал о нем. Он и сам это понял и добавил иным тоном:
— Может, мы увидимся в Москве. В театре или где еще…
— Вы уезжаете?
— Да, с Джорджем и Кэтти. Помните Кэтти? Я вам о ней рассказывал, будто с ума там схожу…
— Помню, — я хотел задержать его, сам не знаю зачем.
— Если со мной что-то случится, — сказал он внезапно серьезно, — передайте всем общим знакомым привет. Скажите: Даэмон обнаружил за собой свойство легко воспламеняться; и больше — ничего. Он пробормотал еще что-то, я не расслышал… и убежал от меня.
Они уехали вечерним поездом, все вместе. А уже в десять часов, то есть несколькими минутами позже, в гостиницу «Виру» прибыли странные постояльцы — загадочные, как клавесин на капустной грядке. Первый — латиноамериканский тип с перевязанным глазом, мачо сраный, очень отталкивающий тип. Второй — старикашка с палочкой, а палочка-то совсем липовая, короткая — сантиметра три до земли недостает, стало быть, конспирируется дед, шифруется, но шифруется ненатурально. С ними вдобавок типы за номером три и четыре, оба на одно лицо — глупое, оба во всем черном, подчеркнуто небрежные все, а глаза взволнованные, будто от самой Москвы бежали (как потом оказалось — почти так оно и было). Латиноамериканский тип бросился к портье выяснять чего-то, я от тоски подошел послушать и обомлел: он назвал Даэмона настоящим именем и фамилией, которые мало кто знал. «Вот и эстонские друзья» — подумал я, признаюсь, с легкой долей злорадства; выяснилось — нет, меня-то не назвали. Второй тип, который с Даэмоном, был охарактеризован совсем нелицеприятно: «смазливый такой, на девчонку плачущую похожий, все уксус с аспирином пьет для бледности…» «Нээээзнаааюю» — тщательно отсчитывая количество букв на единицу досадного русского слова, отвечал им портье. Тут они сунули ему деньги, и видать большие. Потому что внезапно прибалтийский националист обнаружил дар красноречия, стал произносить слова раз в десять быстрее — но я не слышал, что именно он говорил, не мог же я встать напротив и слушать. Я просто отошел в угол холла и стоял там, посматривая на них всех время от времени. Человек с повязкой на глазу с досадой махнул рукой своим спутникам, и те сникли, как воздушные шарики. «Зачем им Даэмон?» — удивился я, — «что за тайна еще?»
А трое замедленными шагами вышли на улицу и побрели себе по проезжей части, медленно тая в персективе горизонта. Они шли не обращая внимания на машины; может так совпало, только машин-то и не было. Удивительно, обычно их здесь так много… Скоро я потерял их из виду, и в следующий раз увидел только в Москве. В другую эру.
Машина, которую застопил хранитель, показалась мне недостойной. Двухсотый потертый мерс, водила — мразь, в салоне пахнет сыростью. Явный навориш нам попался, печально отметил я, падая на заднее кресло. Мне хотелось снять с себя заклятие, пусть открыть себя вражеским радарам, но все же — лететь… Невиданно хотелось мне пролететь черной тенью над этими печальными осенними полями, что все — в ночных слезах, над болотными лесами и косогорами, над полесской равниною, что исчезает внизу, а потом призраки кричат тебе снизу, не в силах взлететь за тобой вслед… Но я удержался и от заклятий и от идеи хранителя возвращаться в Лондон. Спокойно сидел я, уставший путник, в этой дурацкой машине, что со скоростью ослика тащилась на Москву. Спать мне тоже не хотелось и потому я как ребенок прильнул к окошку, рассматривая окрестности. Тоскливые окрестности. А ведь я знавал про эти места больше, чем можно было подумать. Это уже была территория моих подданных, еще чуть южнее — и Полесье, земля привидений, вздымающихся кладбищ, неупокоенных душ, встревоженным черным вороньем мятущихся в дождливом мокром небе. Здесь я мог творить колдовство черных чар в полную меру — открой я им себя, земля бы загорелась. Но я хранил молчание, сидел на заднем сидении и ждал. Старик тоже молчал. А вот водитель тот жаждал общения:
— А вы чего не поездом?
— Прикалываемся, — ответствовал старик неожиданным в его устах подростковым фразеологизмом. Водила не внял:
— А че ночью?
— Тот же ответ.
— Весело, видать, живете?
— Не без того, — вздохнул мой спутник.
— А я вот чего не понимаю, — водила жаждал продолжать в том же духе, видно, до самой Москвы, — почему у вас сумок с собой нету? Не купили что ли ничего?
— Мы не затем ездили.
— А зачем к нам ездиют-то теперь? Старик начал терять терпение:
— Мы ехали из Варшавы. Не торговать. Мы не торгуем, просто странствуем.
— Да разве так бывает? А на что?
— Я не обязан вам исповедоваться.
— Все-таки странно все это… — подозрительно обернулся на меня водила. Тут я понял, что мне надо сказать что-нибудь, решительно меняющее положение и достал острое лезвие:
— Слушай ты, лох, — сказал я задумчиво, — мы вот с этим дедушкой едем по важному делу, не отвлекай же нас от богоугодных размышлений. Не надо; не то будешь трепетать. Я продемонстрировал ему нож, но водила не ощутил трепета, видно образ мой не вязался у него с внешностью преступника, как он себе его представлял.
— Ты зря думаешь, что я не ударю тебя. Пока — нет. Но не думай испытывать мое терпение; вот — смотри… И резанул себе запястье, от злобы. Моя кровь брызгами попала ему на лицо, как только он обернулся. Глаза его вытаращились, он подумал наверное, что имеет дело с психом. Старик хранил зловещее молчание. Водила в ужасе отвернулся от меня и выжал газ до предела. Я почувствовал, что перестарался, задев себя слишком глубоко — кровь текла, не думая останавливаться. Явно перестарался, подумал я, впрочем, зная прекрасно, что демонстрация эта была совсем не для драйвера. Это — для меня, от припадка тоски. Единственное доступное мне сейчас развлечение. «Если нет с тобой радости твоих глаз, пусти себе кровь…» — вспомнилась мне дешевая песенка, слышанная еще в Англии, и ей впору было зазвучать сейчас среди этих безлюдных пространств, что мы проезжали. Машина неслась теперь на Москву с явным опережением графика, драйвер обреченно замолк. Мне теперь выдалась возможность задремать и я растянулся на заднем кресле, рассматривая огоньки, отражающиеся в зеркале заднего вида; да верхушки деревьев, пролетавшие в нем же. Как быстро мы неслись; нет, определенно, вселять в сердца людей ужас — прелестное занятие, особенно если хочешь от них чего-нибудь получить, и заодно быстро. Потом я заснул и просыпался изредка, слышал, что старик завел с ним какой-то нескончаемый разговор, но на этот раз хранитель владел ситуацией, не наоборот. В полночь мы пересекли границу Минской области… Тогда же я почувствовал, рядом со мною — неслышный шум. «Ты зря пустил кровь!» — раздался шепот, — «они чувствуют тебя и просят подойти к ним…» «Они…» «Ты должен знать — кто, обреченный призрак» — иронично шепнул голос, — «не след тебе пускать кровь когда непопадя».
— Лох! Застопь тачку — мы сходим, — сказал я водиле. Тот дернул рулем и подняв пыль остановился на обочине. Старик удивленно обернулся на меня.
— Рассчитайся с ним, — бросил я хранителю а сам вышел из салона. Холодно. Сыро. И пустынно. Старик хлопнул дверью, машина поспешно уехала.
— Мне так мило, что ты не задаешь вопросов.
— Я раб тебе, не советчик, — тихо ответил он.
— Тогда пошли, — и я решительно пошел по неасфальтированной дороге, уводившей от неслышного шоссе во влажные поля.
— Тебя позвали, Даэмон?
— Тихо! — зашипел я на него, — брось даже думать это имя, не то что произносить… Мы замерли в ночной тишине. Вроде как никого вокруг, но страх подкатывал волнами со всех сторон, впрочем, он касался только следов, которые оставлял Даэмон на грязи. Даже лишив себя силы, я оставался тем, кем был. Старик же (видно было) впал в ужас; но продолжал преданно идти за мной.
— Насколько я понимаю, мы идем как в центре циклона, — раздался его голос.
— И сейчас грянет гром…
— Ты пришел! — отчетливо произнес бесплотный призрак со стороны левого плеча. И Даэмон резко обернулся.
Никого. Бестелесное создание мелькнуло и исчезло. Но ветер поднялся и снова злобно дул в лицо, словно опять предупреждал. Я же упорно шел вперед, пока не дошел до речки, тогда сел на берегу и задумчиво посмотрел на тот берег.
— Что это за река большая? — раздался голос позади.
— Это Друть, грандмастер. А неподалеку на север — городишко Толочин. Плохо же ты читаешь свои собственные черные книжки.
— Отчего же, я помню… С той стороны реки (было так плохо видно…) послышались тихие звуки, весла в воде. Вскоре лодка мелькнула на стремнине реки, еще мгновение — и она причалила к нашему берегу. В лодке сидел рыбак неопределенного возраста. Он молчал, но снял сумку с лавочки, явно приглашая нас садиться. И я сделал шаг ему навстречу.
— Мы должны были бы сперва дотронуться до вашей руки, незнакомец, — сквозь зубы молвил хранитель. Рыбак ответил нам по-белорусски, что он живой. Я верил ему. На том берегу он причалил лодку к небольшому буйку и повел нас через поле. Теперь он говорил по-русски, а впрочем, может, он и вовсе молчал, но слова его мне пригрезились.
9. МАРИНА Видимо, это в веке было семнадцатом, а то и того раньше. Время уже стерто с камней древности, но легенда живет. Как дыхание раненого Станислава осталось здесь, хоть сам он и умер. Да; говорят, он умер. От безумия, что рвалось из его тела наружу — тонуть в медленных, словно засыпающих водах Друти, несущихся навстречу Днепру… Тонуть в небе, неслышащем ее песен. Разбиваться о безжалостные камни земли. Почти двадцать девять лет прожил на земле Станислав, а Марине было семнадцать. Разве это много?.. но никто и не скажет, что мало. Через этот возраст редко проходят те, кто отмечен печатью великой любви, великой тоски, печальной смерти. Так и Марина — кто не взглянет на нее, поймет, что не суждено ей никогда быть ни взрослой, ни старой. И лететь ей белокурым ангелом над землей. Она часто улыбалась — но нервно, неспокойно. Ее отказалось хоронить любое христианское кладбище. И странный взгляд, подаренный христианскому рыцарю, и отблеск меча, мелькнувший в ее смелых глазах, и страшные проклятия вслед — все только пролог этой песни, болезненной и сумасшедшей… О Марине и Станиславе до сих пор рассказывают в этих сумрачных краях, да все больше странности и непонятности. Говорят, будто рыцарь был родственником самого короля Стефана Батория, что жизнь свою он посвятил искоренению черных воинств, противящихся кресту. Почти всю, надо добавить. Ведь последние часы его на этой земле напоминали безумный сон, ведьмовое прельщение. Но сам дух этих мест сводил с ума, может, от болот в воздух что-то дурманящее подмешано… Здесь, на реке, было языческое капище и сюда еще заходили с юга волынские жрецы поминать свою Ладу. В тайне, конечно, местным епископам ни слова не говоря. Те их ненавидели — и православные, и католические. Демоны, говорили они. Облакопрогонники. Станислав лично руководил уничтожением капища, раскрытого шпионами христиан. И казнью жрецов, отказавшихся отказываться. Один из них посмотрел ему в правый глаз и сказал: «Отпусти нас с миром, властитель. Ведь ты знаешь, что мы не преступали законы чести, ни делом, ни умыслом». «Честь — достояние благородных» — возразил Станислав, — «благородным как же ты можешь быть, будучи язычником и врагом христианского государя?». «А наверное, ты прав» — согласился неожиданно легко приговоренный, — «про христианского государя верно сказал. Да будет по-твоему». И ничего не говорил больше, а все, кто были со Станиславом, утверждали потом, что приговоренные все время молчали. И привиделись эти слова ему — только привиделись, как наваждение… Но еще потом услышал он, как говорил язычник: «Мы умираем за любовь, за нее же умрешь и ты. Верно судить вас, христиан, по вашему же христианскому закону. Око за око, зуб за зуб. Да будет так». Вечером он ехал на лошади среди полей и тогда почувствовал запах огня. Он повернул голову чуткого коня и тот вывел его к небольшому лесу, над которым поднимался едва заветный дым. Рыцарь соскочил на землю, молясь быть неслышным и попросил своего доброго вороного молчать. И тот его понял, как всегда понимал. У костра сидели странные люди и среди них — девушка необычной красоты. «Нездешней…» — подумал Станислав. Да, эти медлительные движения, тонкие пальцы, глаза с поволокой, и такие глубокие — все говорило о том, что перед ним благородная городская пани, разве что ветром занесенная в эту глушь. Однако, это собрание было подозрительно.
— Марина, — обратился один из них к пани, — нас могут подслушать и застать врасплох.
— Не бойся, — отвечала она, — кто здесь и есть, ответит передо мной. И добавила:
— Чаша крови переполнена сегодня. Теперь их очередь умирать. Потом они бросили в костер траву-дурман, навевающую сны. И рыцарь опустился на землю, все еще скрываясь за ветвями, все еще не отводя глаз от самой красивой женщины, которую ему когда-либо доводилось видеть, от прекрасной язычницы, язвительно говорящей то, что его благочестивые уста не смели бы даже повторить. А она как знала, что он рядом:
— Один из этих псов ближе других. Стало быть, он будет их палачом. Я сказала так. Заговорщики начали прощаться, и Марина поцеловала каждого из них, невзирая на то, что одни видом своим походили на шляхтичей, другие — на плебеев. Но всех целовала она, и все они стали равными.
— Помните ту, что мечтала быть молодой? — спросила Марина, и голос ее дрогнул, — знайте, она теперь прощается с вами. Нынче мы видимся последний раз. Каждый из них застыл, как стоял.
— Нет, — сказал один…
— Да! — ответила она, и тихо добавила, потупив взор прекрасных глаз, — они позвали меня. Но сперва — месть. И еще на прощанье она спела песню, которую он запомнил, ведь слова ее напоминали о страшной тайне тех, кто ушел в холмы христианской земли — от Британии до Балтики. Она пела по-польски, но песня была английская, он прекрасно знал это, знаясь с инквизицией и будучи наслышан о подобном.
С земными дождями прощался
Взлетая, он помнил о ней
Он не был — он только взметался
Копытами белых коней
Он не был — он только казался
При свете осенней звезды
У старого зимнего сада
Среди прошлогодней листвы
И голос в ночи не раздался:
«Откуда ты знаешь меня?»
Он не был — он только менялся
Как небо в ночи сентября
Был этим — и многим подобным
А след ее светлый тоску
Ему навевал, и бездонной
Любовь прислонял он к виску
Он ждал — словно что-то случится
Ужель ее шорох в лесу?..
Мне так необычно не спится…
Вдыхая тоску и весну
Он шел, открывая ворота
Бежал ей вослед… Но она
Не видела или не знала…
Но знай — она все же была!
Она появлялась однажды
Раз в год подходя к тем кострам
К покоям полуденной стражи
Суровой к незваным гостям
Ее монсеньер одинокий
Спросил, почему же. Но ей
Хотелось одно — улыбаться,
Сидеть у горящих огней «
Рассвет…» — прошептал он тревожно
«Скажи мне хотя бы сейчас.»
Она отошла осторожно
И скрылась, и скрылась из глаз
Ни звука… а только взлетела
Сказав им: «Вы — ждите меня,
Я буду здесь завтра в двенадцать
Но не зажигайте огня…»
И в вечер в лугах потемневших
Горела и пела звезда
Она над землею летела
И в воздухе — запах дождя
Подобно тому наважденью
Они перестали дышать
И чистое чистое небо
На них положило печать
Ни слова… И в этом молчаньи
Она подошла к их кострам
И бросила пояс от платья
Высоким горящим огням
И села у черного камня
И долго смотрела наверх
«И здесь начинается тайна…»
От морока чар отогрев
Она указала рукою
Места им вокруг. А они
Пошли по огню, как по водам
«О Боги, Вы нам помогли!» —
Воскликнул седеющий рыцарь
«Мы можем идти по огню,
Но дева, скажи свое имя
Из огненной чаши я пью
За честь оказаться с тобою,
Спустившейся с неба…» Она
Молчала под облачным небом
Светясь в отраженьи вина
«Я — Роза, я майское небо
Для вас же, наверно — никто
Вам имя мое не расслышать
И рода не знать моего…»
«Но видно, что ты неотсюда
О, леди, скажи, это так?»
«Да, пусть будет так». «Это чудо!»—
Воскликнул тогда он в сердцах
«Скажи, есть ли смысл в том виденьи
Ты ангел, иль призрак, клянусь
Вовеки нигде не увидеть Твоей красоты».
«Не забудь, Что ты человек. Это мало.
И вы не поймете меня
Оставьте меня, или лучше
Подбросьте дрова для огня».
«Зачем ты спустилась на землю,
Ведь если твой дом в облаках…
С какою неведомой целью
Пришла ты сюда?»
«Просто так».
Они отошли чуть подальше
И им покорились огни
Как просто не чувствовать пламя
Затем, чтоб сгореть от любви.
Они разошлись в разные стороны, Марина же прошла медленно совсем близко от того куста, где притаился рыцарь. Нечего было ждать ему теперь и он вернулся в город с затянувшейся прогулки, и сердце его было усталым и тосковало, словно возвращался он с битвы, потеряв лучших друзей. Он вошел в свои покои и лег в постель, лег как вошел. Видения бесовского сборища проносились перед ним и он знал, что должно делать. Fais se que dois, — adviegne que peut. C'est commande au chevalier. Не иначе, это опасные заговорщики — не еретики даже, открытые враги, что небывалая редкость. Но сердце его говорило — не смей. Ближе к полночи в темном окне его раздался стук. И сразу оно отворилось, хотя и было заперто изнутри, и в комнату его влетел ветер — чужой, зловещий. Он обернулся, на подоконнике одинокая сидела давешняя пани.
— Только не думай, будто я на помеле прилетела, — сказала она, пытаясь отдышаться, словно долго бежала, — я просто хорошо лазаю по деревьям и стенам, оказывается. Правда… — она посмотрела на руки, ободранные в кровь. Станислав молча встал и подошел к окну. Его ночная гостья не шелохнулась, оставаясь безмятежно на узком подоконнике. Девушка ночью в доме незнакомого мужчины, особенно если ведьма, да к тому же через окно…
— Представляться я не буду, — сказала она, помолчав, — ты меня и так знаешь. Сегодня пан Станислав имел неосторожность прогуливаться рядом с холмами духов, и духи выдали его нам. Лунный свет попал в окно, как в сеть. Станислав увидел, она улыбнулась:
— Такие гуляния — не от ума. И то, что будет дальше — тоже. Он молчал в ответ, тихо сходя с ума. А Марина говорила очень медленно, и еще медленнее понимал он, что происходит. Неладное. Но неотвратимое.
— Вот нож, — она показала ему острый клинок отменной работы, видно привозной, — возьми его и обещай мне делать все, что я скажу. Душа его онемела, но любовь вложила в уста новые слова:
— Да, я клянусь тебе. Он медленно взял протянутый клинок.
— Завтра в церкви, — сказала она тогда, — ты встанешь на обедне рядом с вашим епископом — насколько можешь, рядом. После же убьешь его. А потом убей всякого, кто посмеет поднять руку на моего посланца. Но не тронь никого, кто отшатнется, ведь не тебя устрашатся они — гнева. Станислав склонил перед ней голову, обрекая себя на огненное проклятие. Он спросил разрешения поцеловать ее раненые ладони, чтобы верность его облегчила ее боль.
— Лучше тогда исполни мою просьбу, — сказала Марина, — мне очень больно от того, что ты убил тех, кто был мне так дорог… Она не разрешила, но и не запретила. И Станислав решился все же прикоснуться к ней и сделал это. Она не ответила, не протестовала. Верно, думалось ей о своем, а рыцарь, так низко павший у ее ног, был на самом деле далеко далеко от нее. Он предложил ей свое сердце в обмен на ее благосклонность, ибо не представлял себе больше жизни без ее глаз.
— Ты идешь на опасное дело, — сказала Марина, — не будь так уверен, что тебе предстоит жить. Тогда он предложил ей спасти и ее, и ее братьев по вере — он знал, что их ищут и опасность угрожает им. Марина тихо кивнула ему, соглашаясь, если все пройдет удачно, встретиться на углу двух старых улиц, им одним известном, чтобы он увез ее в Могилев, и дальше — в родную Варшаву… Он словно горел в бреду, даже не заметил, как она ушла. А его сморил тягостный сон без снов…
Наутро Станислав спрятал острый кинжал так, чтобы не вызвать подозрений и отправился в церковь на праздничную службу. На то были свои поводы, и немало. Успех в последние месяцы неизменно сопутствовал польскому оружию, противящиеся трону были повергнуты в уныние, и даже борьба с врагами веры христовой принесла неожиданный в этой глуши успех. Он узнал, что назавтра ему предстоит покидать город и ехать во Францию, и сам не заметил, как улыбнулся улыбкой, так напоминающей улыбку Марины — ведь знал, что не предстоит. Но он старался казаться спокойным, что мало ему удавалось. Просто никто не обратил внимания на его внезапную бледность и безумие его проклятых очей. А он подошел ближе, нервно сжав пальцами рукоятку кинжала, прикидывая, как легче будет нанести удар. И когда служба уже заканчивалась, он решился. Вернее просто некая сила выхватила его из рядов воинов, почтительно склонившихся перед алтарем… Он схватил нож и ударил его святейшество в сердце, посреди храма. Он ждал, что небеса разверзнутся. Ему было все равно. Но ничего такого не произошло. Народ в ужасе бросился в стороны, и только два шляхтича, его большие друзья, выхватили мечи и бросились на него. Станислав не был вооружен, но были с ним любовь и безумие. Одного он свалил сильным ударом, другого ударил в плечо ножом, и тот с криком упал. Тогда Станиславу удалось, пользуясь их замешательством и ужасом, выбежать из церкви. Там ждал его вороной, который помчал его на тот заветный перекресток, где он ждал увидеть Марину и спасти ее. Она была там. На грязной мостовой, рядом с одним из тех, кто раньше был с ней в лесу. Даже дымок еще вился из красивого ствола пистолета в руках графа Пшекруя Кранского, выстрелившего в нее секундой раньше. И Марина была мертва, так лежала она прелестная и одинокая на мостовой. И не быть ей никогда ни взрослой, ни старой — а лететь белокурым ангелом над землей. Граф Пшекруй радостно обернулся к пану Станиславу, приветствуя благородного сородича. А тот учтиво поклонился в ответ и пустил коня аллюром навстречу графу. Станислав улыбался, не выдавая чувств — их невозможно было выдать. Подъехав к Пшекрую, он выхватил окровавленный нож… Марина научила его быть спокойным и печальным.