ЧАСТЬ ПЕРВАЯ НА РАССВЕТЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ослепительно блеснул краешек солнца. Его лучи упали на лиловые стволы елей, на смолистую кору лиственниц, на серебристые ветки еще нагих берез. Налетел ветер, качнул верхушки деревьев и умчался дальше, оставив после себя запахи талого снега и прелой листвы.

Проснулись разноголосые таежные обитатели и песнями, шорохами, криками растревожили сонную тишину. С ближнего болота донеслась торопливая дробь куропатки, на поляне забормотали опьяненные весной тетерева. Из хмурого ельника полилась страстная призывная песня токующего глухаря.

На прогалину, заваленную гнилым колодником, выбежала рослая грязно-белая лайка. Ткнулась влажным черным носом в ворох слежавшихся листьев и, фыркнув, замотала большой головой, стряхивая приставшие к морде травинки.

Неподалеку раздался выстрел. Гулкое эхо прокатилось по лесу, и отголоски его замерли среди скал. Собака прыжками помчалась на выстрел. Перед Плетневым она появилась, когда тот поднимал с земли глухаря. Лайка бросилась к птице, но человек отогнал ее ласково-ворчливым упреком:

— Опоздала, Вьюжка, сам управлюсь.

Вьюга недовольно заскулила и, обиженная, села перед охотником, следя за ним настороженным взглядом. Никита достал кожаный ремешок и, сделав на конце петлю, захлестнул ею краснобровую, с массивным клювом голову птицы. Приторочив добычу к патронташу, он посмотрел на собаку.

— Теперь и домой можно, Вьюжка.

Лайка вскочила и побежала впереди хозяина. Через час человек и собака вышли на лужайку, посреди которой стояла изба, срубленная из толстых бревен с островерхой крышей на два ската. Невысокий забор огораживал часть лужайки, образуя двор. Плетнев дернул за шнурок, поднимавший деревянную щеколду, и калитка со скрипом распахнулась. В дальнем углу двора был виден приземистый амбар. Вблизи него из земли бил родник, давая начало говорливому ручью.

Никита поднялся на крыльцо, вошел в избу. Бросив на стол глухаря, он сел на обрубок дерева, достал трубку и закурил. Вьюга подбежала к нему, ткнулась холодным носом в ладонь. Плетнев запустил пальцы в жесткую длинную шерсть собаки.

— Проголодалась, шельма? Сейчас похлебку сварим.

Лайка, благодарная за ласку, тихо повизгивала, молотила хвостом по полу и старалась лизнуть человека в лицо.

Скоро в печи, разгораясь, затрещали дрова. Рыжие лохмы огня осторожно, словно пробуя, лизали запотевший от ледяной воды чугунок. Ощипав глухаря, Никита распластал его вдоль, вывалил на стол потроха. Из проткнутого концом ножа глухариного зоба полезла зеленая хвоя, перемешанная с мелкими камешками. Солнечный луч упал на стол, и один из камешков тускло сверкнул. Как ни мимолетна была вспышка, охотник ее заметил. Ковырнул ножом хвою, и опять вспыхнула и погасла искорка. Плетнев стал выбирать желтые крупинки. Наметанный глаз сразу увидел золото.

* * *

Приисковый поселок Зареченск стоял в долине, стиснутой двумя грядами невысоких лесистых гор. Посреди долины пробегала речка Черемуховка. На правом берегу стояли дома и бараки. Среди них выделялся большой дом на высоком фундаменте — приисковая контора. Перед окнами конторы, у коновязи, всегда стояли оседланные лошади, повозки и легкие двуколки. На отшибе, среди высоких деревьев, виднелось белое здание с колоннами. Здесь жил управляющий Зареченским прииском Евграф Емельянович Сартаков — правая рука «Компании».

Как и многие прииски Урала, Зареченский прииск появился на диком и безлюдном месте. Охотник Степан Криволапов, скитаясь по тайге, нашел на берегу речки золото, но богатым участком завладел граф Астахов, которому принадлежала земля. Позднее последний из разорившихся графов Астаховых продал половину прииска уральскому купцу Атясову, создав вместе с ним «Компанию». Делами «Компании» Атясов управлял через Евграфа Емельяновича Сартакова. Сам он в последние годы редко заглядывал в Зареченск, а второй владелец прииска и вовсе там не бывал. Полным хозяином и поселка и прииска был Сартаков.

В поселке насчитывалось тысячи две жителей. Больше половины промышляли золотом — работали у «Компании» или вольными старательскими артелями. Остальные кормились возле них: имели лавки с разным товаром, мастерские, скупали краденое золото и пушнину, делали конскую сбрую и разную хозяйственную утварь.

Семья старателя Гаврилы Ивановича Плетнева в Зареченске жила давно. В молодости Гаврила работал у «Компании», потом взял допуск и занялся вольным старательством. Вместе с женой Настей и малолетним сыном Никитой исходил окрестную тайгу вдоль и поперек, мечтая отыскать заветную золотую жилку. Словно крот копался в земле, а добытого едва хватало кое-как прикрыть отчаянную нужду, выпиравшую из всех дыр и щелей.

Никита подрастал быстро. Предоставленный самому себе, мальчуган забавлялся, как умел. Мастерил хитроумные ловушки на птицу и зверя, вырезал всякие свистульки и фигурки. Нравилось ему взбираться на самые высокие деревья и оттуда смотреть на тайгу, на далекие горы, на дымки, плывущие со стороны Зареченска.

В приисковом поселке у Никиты было немало дружков-одногодков. Он играл с ними в бабки, устраивал набеги на чужие огороды за горохом и репой, а в рождество ходил славить. Когда ребята подросли, то, по примеру старших братьев, шумной ватагой бродили по Зареченску, распевая под гармонь песни, а иной раз делали складчину и втихомолку посылали за вином к Ермилу. За таким делом старый Плетнев и поймал однажды Никиту. Увел домой и впервые выпорол. Совестно было старику — вот до чего дожил: взрослого сына как сидорову козу драть приходится. Порол и приговаривал:

— Вот тебе, беспутный, за гармонь! Это вот за Ермила! Это — за стыдобушку родительскую. А вот — чтобы впредь умней был.

Никита лежал, вцепившись руками в траву, грыз землю и молчал, только вздрагивал от каждого удара сыромятным ремнем. Спина быстро покрывалась багровыми полосами. Мать заступиться не смела; закрыв голову подушкой, ревела в балагане. Гаврила устал махать рукой, но досада разбирала его: не просит пощады сын, упрямый.

— Чего ж ты молчишь, лешак? — заорал старик. — Аль порка моя не пронимает? Насмерть запорю, ежели кричать не будешь!

Никита живо вскочил, поймал на лету руку отца и так сдавил, что Гаврила взвыл от боли.

— Будет, тятя, — глядя в глаза родителю, сказал парень. — Я свое сполна получил, остальное сверх меры пошло бы.

Старый Плетнев открыл рот, да так, ничего не сказав, и остался стоять. А Никита, натянув рубаху, пошел вверх по ручью. Вернулся вечером и как ни в чем не бывало попросил есть. С отцом заговорил без обиды, даже смеялся. А ночью стонал и скрипел зубами: спина после порки вспухла. Отцовская наука пошла впрок: Никита перестал бегать на прииск, весь день копался в земле, помогая родителям.

Потом пришло горе — умерла Настя. Отец и сын, собрав пожитки, вернулись в Зареченск. Поселились у брата Насти Степана Дорофеевича Ваганова, тоже старателя. Степан принял родственников не очень приветливо. Был он высок и худощав, с копной рыжих волос и желтым, тронутым оспой лицом. Так и звали его на прииске: Рябой Степан, а чаще — просто Рябой.

— Натаскались по тайге-то? — не то сочувственно, не то насмешливо спросил он, разглядывая жалкий скарб Плетневых. — Не было, значит, фарту?

Гаврила помолчал, вздохнул и, будто извиняясь, отвечал:

— Не было… Поживу до весны у тебя. А там, может, и свой угол заведу.

— Живи, места не проживешь. А Никиту куда? Парень здоровый, тоже лишнюю копейку заробит. Да и женить бы его пора.

— Что ты, Степан, — испугался Гаврила, — какая ему женитьба. Дите еще малое, неразумное. Он и девок-то не видал.

— А чего их разглядывать? Все одинаковы. Руби только дерево по топору. Женить надо его, женить. Тебе же легче, какой дом без бабы?

Никита слушал насупившись. Работы он не боится, а при чем здесь женитьба? Выдумает же дядя.

Отец и сын нанялись в песковозы. Осенью Гаврила простудился и слег. Понял: больше не встать. Умирал старик ночью. У его постели собрались Никита, Степан с женой Глашей, старшая дочка Вагановых Феня. Пришел лекарь — добродушный старик-немец, розовый, кругленький, звали его Оскар Миллер, но в Зареченске все величали Осипом Ивановичем. Старатели уважали его: в любое время он шел к больному, богатому или бедному, от платы часто отказывался.

Миллер вошел в избу словно вкатился. Снял старенькую шубу с облезлым воротником, подышал на озябшие пальцы и взял руку старика. Из заднего кармана брюк вытащил белоснежный платок, вытер им пот на лбу больного. Несколько минут лекарь смотрел на Гаврилу, потом вздохнул и, окинув взглядом встревоженные лица родственников, тихо, но твердо сказал:

— Я не сумель помогайт. Нушен пастор, а не токтор.

Через две недели после похорон Степан спросил Никиту:

— Как жить думаешь, племянник?

— А и сам не знаю как, дядя Степан.

Ваганов не спеша вытянул за шнурок расшитый кисет, не торопясь свернул цигарку, закурил. Как всегда с первых затяжек зашелся хриплым кашлем. Прокашлявшись, посмотрел на молодого Плетнева.

— К делу пора приучаться. Песок возить — тоже, конечно, работа, только на этом далеко не ускачешь. Женишься, детишки пойдут. А чем кормить станешь? То-то. Насмотрелся, поди, на мое житье? Вот и тебя ждет такое, — и неожиданно закончил: — Хочешь ко мне в артель?

Никита удивленно вскинул густые брови. Ваганов наклонился к нему.

— По весне в такое место пойду, что, бог даст, с пустыми руками не вернусь. Давно разведал. Ты мне не чужой. Еще Филата с Никанором возьмем да Соловья. Мужики работящие.

Степан отодвинулся и снова задымил цигаркой.

— Как думаешь?

— Я что же, дядя, не против.

— Ладно, коли так. О чем говорили сейчас — никому ни слова.

Ваганов поднялся, похлопал Никиту по широкой спине.

— Я теперь тебе вместо отца. Потому слушай меня во всем.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда в низины ринулись первые вешние ручьи, Степан стал собираться в тайгу. Было еще холодно, кое-где лежал снег, большие лужи ночами покрывались толстой коркой льда.

Вечером пришли Филат Каргаполов, Никанор Чупин и знаменитый зареченский певец Василий Топорков, прозванный Соловьем.

Каргаполов — старик с длинной седой бородой и живыми умными глазами. Несмотря на свои шестьдесят четыре года, был он крепок, ходил не согнувшись, имел редкостную силу: шутя гнул подковы, пудовыми гирями играл, как мячиками. Опытный старатель, он не раз находил золото, но деньги у него не держались. Разбогатев, быстро спускал нажитое и опять отправлялся в тайгу.

— Не люблю скопидомов, — говаривал Филат. — Никогда им не был и быть не желаю. Деньги — дело наживное. Для чего их копить, коли не пользоваться?

Если фартило, Каргаполов покупал себе и домочадцам новую одежду, разную утварь, а на оставшиеся начинал гулять. Приходи тогда любой к Филату, никому не откажет, напоит и накормит.

— Детям бы приберег, непутевый, — укоряли его. — Дочери уже заневестились и парнишка подрастает.

— Еще чего, — хмурился старик. — Я детей не обижаю, а на готовое пусть не надеются. Мои-то родители, не тем будь помянуты, мне одну рубаху оставили, и ту в заплатах. Сам учился наживать. Пусть и они так. А дочерей моих нечего трогать. И лицом удались, и руки у них золотые, и характеру доброго. Найдется хороший человек — бери как есть, а нет — и не надо.

Никанор Чупин — красивый мужик, — с Вагановым сошелся случайно: Степан подобрал его на улице пьяного и избитого до полусмерти отчаянными приисковыми парнями. Не могли парни простить Никанору, что он пришелся по сердцу зареченским девчатам.

Василий Топорков, или Соловей, был родом с Волги. Там у него осталась семья. Прослышав, что на Урале золото гребут лопатами, Василий приехал в надежде разбогатеть. Шел ему сороковой год, а казался он много старше. Но когда Топорков пел, лицо светлело, глаза лучились, морщины разглаживались. Летом Василий работал со старателями, а зимой жил у знакомых, был неизменным гостем на всех свадьбах и других празднествах.

Когда все собрались, Ваганов заговорил:

— Значит, так, мужики. Выходить пора: земля подошла, кайла возьмет. До места доберемся — и совсем подоспеет.

Через день артель ушла в тайгу. На двух лошаденках везли лопаты, кайлы, топоры, ковши, мешки с хлебом и крупой и другую поклажу. Степан вел артель в Глухой Лог. Еще осенью он напал на хорошие знаки и сделал заявку. Глухой Лог — место отдаленное, вокруг болота, горы, покрытые темным ельником. Ваганов знал хорошо эти места. К вечеру второго дня встретили небольшой ручей. Степан осмотрелся и уверенно сказал:

— Стало быть, здесь.

Старатели поставили балаган, развели костер, сварили ужин, плотно поели и полезли в балаган спать. Утром Ваганов поднялся раньше всех и растолкал товарищей.

— Поднимайтесь, православные. Кто рано встает, тому бог подает.

Степан отошел шагов на сто вверх по ручью, перекрестился широким размашистым крестом и, поплевав на руки, ударил кайлой. Рядом с ним встали Чупин и Каргаполов. Пока они били дудку, Никита и Соловей налаживали промывальный станок.

— Где лывка, там и промывка, — сказал, подмигивая, Василий. — Эх, кабы фартануло! Уйду в Расею. Земляков повидать охота.

Первые смывки оказались небогатыми. Старатели приуныли. Две недели бились впустую. Каргаполов стал собираться в другое место. Глядя на него, заволновались и остальные. Степан еле уговорил товарищей поработать еще. Пробили новые дудки — пусто. Ударили последний раз — нашли золото.

В Зареченске скоро узнали, что Ваганову и Каргаполову пофартило. Никто не удивился, когда Степан поставил новый, под железной крышей пятистенный дом, а рядом начал строить второй — для Никиты. Крепко поверил дядя, что племянник принес ему счастье. Ведь сколько лет не мог выбиться из нужды, а тут одним махом разбогател.

— Широко шагает Рябой, — говорили завистники, — не порвал бы штаны.

С первыми заморозками старатели потянулись из тайги. Вагановская артель пришла последней. Уговорились по весне опять работать вместе, только Соловей снова засобирался в далекую Расею. На радостях завалился с приятелями в кабак и за три дня спустил все деньги, а, может, их у него выкрали. Из Зареченска Топорков не ушел, снова пел в церковном хоре, только голос был уже не тот: словно треснуло что-то в груди у знаменитого Соловья, и на высоких нотах голос дребезжал.

Второй дом строители закончили, когда выпал снег. Степан Дорофеевич все осмотрел придирчивым взглядом и остался доволен. Позвал Никиту.

— Нравится?

— Дом хороший, — сдержанно ответил Плетнев.

— Лучше смотри. Жить здесь будешь. Опричь того, тысяча твоего капиталу у меня. Чего молчишь? Али недоволен?

— Спасибо, дядя, век не забуду твоей милости.

Ваганов нахмурился.

— Милости тут нет. Заработано тобою. И дом, и деньги получишь, когда женишься. Хозяйку приискивай. Да не робей, дело житейское. На первую попавшуюся не зарься, много девок-то у нас. Есть между ними балованные, а есть и хорошие. На всю жизнь подружку приглядывай, а как выберешь, наперед мне скажи. Али уж есть на примете?

Никита мял в руках шапку, молчал. Может, сказать про Анюту?

…Еще в тайге Плетнев подружился с Иваном Фоминым — веселым парнем одних лет с Никитой. Семья Фоминых занимала участок неподалеку от вагановского. В теплые летние ночи Никита приходил к ним на стан или Иван завертывал на огонек вагановской артели. Старики, умаявшись за день, рано ложились спать, а молодежь долго сидела, рассказывая всякие истории, распевая песни. Все чаще Никита заглядывал к Фоминым и глаз не сводил с Анюты — сестры Ивана. Девушка ему нравилась: стройная, полногрудая, глаза голубые, искристые. Русая коса, в руку толщиной, спускалась почти до колен. Звонкий голос Анюты слышался на стане с раннего утра и до вечерней зорьки. Ловкая, проворная, она все делала с песней. Успевала и обед приготовить старателям, и одежонку поштопать, и ягод к чаю набрать или грибов на ужин. А выберется свободный час — поможет и песок промыть.

Бывал у Фоминых и другой частый гость — Тихон Селиверстов, первый забияка в Зареченске. Смелый и дерзкий, он был непременным участником всех драк. Жил парень вдвоем со старой матерью, зимой бездельничал, а на лето нанимался к кому-нибудь в артель. На хозяйство матери давал в обрез, остальные деньги пропивал в кабаке.

В то лето Тихон работал у Макара Савушкина. Делянка Савушкина протянулась рядом с делянкой Фоминых, и соседи нередко спорили: то одни в чужую землю врежутся, то другие. Старики ругаются, а Тихон и рад, стоит в сторонке, сверкает черными глазами и подзадоривает:

— Не позволяй обижать себя, Макар Силыч, не спускай.

Как-то у Макара потерялись кони, а старику спешно потребовалось ехать. Савушкин послал Тихона искать лошадей. Парень походил по лесу, обобрал куст малины и завалился под тем же кустом спать. Только задремал — услышал, идет кто-то. Не поднимаясь, Тихон приоткрыл глаза. Напевая песню, Анюта собирала ягоды. Парень вскочил — и к ней.

— Ты откуда взялась, Нютка?

От неожиданности девушка чуть не рассыпала ягоды, но быстро овладела собой и бойко ответила:

— А тебе что за дело? Иди своей дорогой.

— Да ты постой, не сердись. Может, дорога-то у нас одна.

— Еще чего выдумал.

Анюта повернулась и быстро пошла. В два прыжка Тихон догнал ее, пошел рядом, заглядывая в лицо.

— Куда торопишься? Посидим на травке рядком, поговорим ладком.

Девушка нахмурилась. Тихон схватил ее за плечи, пригнул к земле. Анюта ударила обидчика по лицу.

— А, ты вот как! — зашипел Селиверстов, округляя злые глаза.

Рядом затрещали сучья. Тихон оглянулся — передним хозяин.

— Так-то ты коней ищешь, — усмехнулся Макар Савушкин. — Я жду-пожду, а он, гляди-кось чего, с девкой шуры-муры завел. Не знал я, Нютка, что ты на такие дела горазда. Ужо скажу отцу-то.

На глазах девушки навернулись слезы. Низко опустив голову, она пошла прочь. Взбешенный парень хмуро смотрел на хозяина. Поблизости звякнуло ботало. Оба бросились туда — лошади. Макар сел на гнедую, серую оставил работнику и поехал на стан.

Вечером Тихон пришел к Фоминым. Увидев его, Анюта встала и ушла в балаган. Ее брат встретил Селиверстова неприветливо:

— Лошадь ищу, — сказал Тихон, садясь у костра. — Не видал, часом? Гнедая. Грива стрижена.

— На той лошади Макар Силыч еще в полдень проехал, — сухо ответил Иван и подбросил в костер смолистых веток. Ярко взвилось веселое пламя, золотыми пчелами закружили искры. — Еще кто-то идет, — добавил он, вглядываясь в густую темноту, откуда послышались шаги. — Да это Никита!

Плетнев поздоровался, мельком взглянул на Тихона и встретил ответный косой взгляд. С того вечера Плетнев и Селиверстов не раз встречались у балагана Фоминых, хмурились, молчали.

В Зареченске Никита тоже часто заходил к Фоминым. Родители Анюты принимали его ласково, им нравился парень, к тому же племянник Ваганова, а Рябой теперь вышел в люди. Догадывались, что Плетнев ходит не к одному Ивану, но виду не подавали.

Однажды вечером, когда Никита вышел из дома Фоминых, от забора метнулась навстречу темная фигура — Тихон. Лицо злое, парень под хмелем.

— Ты зачем к Фоминым зачастил?

— А тебе что за дело?

— К Нютке подкатываешься? А вот это видел? — Тихон поднес к самому носу Плетнева кулак.

— Чуешь, чем пахнет?

— Кулаки и у меня есть. Не стращай.

— Вот я тебе покажу, как за чужими девчатами бегать.

Тихон размахнулся, но Плетнев опередил его. Сбитый с ног Селиверстов покатился в канаву.

— В другой раз не будешь кулаками размахивать, — сказал Никита и пошел, не оглядываясь. Вслед ему неслись брань и угрозы пьяного Тихона.

…Вспомнив все это, Никита опять подумал: «Может, сказать про Анюту?»

— Чего молчишь, племянничек? — настойчиво повторил Степан. — Предо мной не таись. Не приглядел ли какую девушку?

«Была — не была, надо сказать». А язык не поворачивается, словно пудовая гиря к нему подвешена.

— Э, да чего тут! По глазам вижу — приглядел. Кто такая?

— Анюта… Фоминых дочь.

— Чего же молчал, чудак этакий! Аннушка на моих глазах выросла. Дурного про нее не могу сказать. — Степан рассмеялся и опять хлопнул племянника по широкой спине. — Ах ты, тихоня! Как же я раньше-то не смекнул… Давно ведь к ним бегаешь.

В тот же день, как стало смеркаться, Вагановы принарядились и отправились к Фоминым. Вернулись поздно. Степан Дорофеич был под хмелем.

— Все, Никита! — объявил дядя, останавливаясь в проеме двери и пошатываясь. — Высватали тебе Аннушку.

От венца новобрачные с гостями отправились в новый плетневский дом. Кошевки шумно катили по Зареченску, позванивая колокольцами. Горячие кони разбрасывали копытами сверкающий на солнце снег, храпели, изогнув украшенные лентами шеи.

…Теплая вначале зима обернулась лютыми морозами. В полях загуляли вьюги. По тайге метался ветер, валил и калечил деревья. Потом начались снегопады, и сразу потеплело.

Зареченский прииск утонул в снегу. Из-за морозов «Компания» сократила работы. Управляющий рассчитал половину старателей, а оставшимся урезал плату. Зареченцы заволновались. У приисковой конторы каждый день собирался народ. Старатели перебрасывались редкими словами, дымили цигарками, ждут управляющего: может, пожалеет их, отменит распоряжение. Но Евграф Емельянович не показывался. Его в Зареченске нет. Сартакова вызвал в Златогорск хозяин прииска Атясов.

Людей возле конторы все больше, все громче ропот.

— Подавай Сартакова! — наступая на штейгера Виткевича, кричал Иван Погорелов, многосемейный мужик, рассчитанный одним из первых. — Куда его подевал?

К столу штейгера протиснулись Филька Смоленый, Яков Гущин, Савелий Марков.

— Туда погляди, — тыча заскорузлым пальцем в промерзшее окно, кричал Погорелов. — Видишь, сколько народу по вашей милости пропадает? Чем семьи кормить?

Юзеф Сигизмундович перетрусил не на шутку, его желтое лицо с короткими усиками побелело. Штейгер поднялся со стула, отошел к стенке и незаметно нащупал рукой задний карман брюк — здесь ли револьвер. Успокоился немного, но когда стал говорить, голос противно задрожал.

— Ничего не могу сделать. Приедет Евграф Емельянович, с ним и решайте. Я ведь тоже рабочий, мне тоже платят.

— Рабочий! — передразнил Савелий Марков, с интересом разглядывая напуганного поляка, словно видел его впервые. — Знаем мы таких… У тебя, небось, припрятано.

— Да чего с ним говорить, — перебил Филька Смоленый. — Пусть управляющего зовет, — и шагнул к Виткевичу. — Нам жрать нечего, понял?

Юзеф Сигизмундович отодвинулся от Фильки и почувствовал за спиной стену: дальше отступать некуда. Выхватил револьвер, направил в грудь Смоленому. Филька от неожиданности попятился.

— Стрелять буду, — жестко сказал штейгер. — Казаков вызову.

Ругаясь, рабочие пошли из конторы. Виткевич достал платок, вытер капельки пота на лбу. Толпа еще долго шумела, но мало-помалу начала расходиться.

На другой день из Златогорска вернулся управляющий. Юзеф Сигизмундович подробно доложил ему о последних событиях. Сартаков слушал, барабаня пальцами по спинке кресла, смотрел в окно, хмуря тонкие седеющие брови.

— Туго закрутили, — проговорил он, когда штейгер окончил доклад. — А времена не те, и народ не тот. По всей России неспокойно… Кое-что придется сделать, Юзеф Сигизмундович. Да, придется.

И повернулся спиной к старшему штейгеру, давая понять, что разговор окончен. Виткевич поклонился спине управляющего, пошел из комнаты. У двери Евграф Емельянович остановил его.

— Скажите там, в конторе, что я поговорю с рабочими.

Старший штейгер еще раз поклонился и вышел.

Сартаков был хитрым и решительным человеком. За это его особенно ценил Атясов. В Златогорске управляющий посоветовал хозяину прииска сделать небольшие уступки рабочим. Но Атясов заупрямился. И все-таки Евграф Емельянович добился хозяйского согласия на небольшую помощь уволенным рабочим и на обещание весной принять их обратно.

Через час великолепная кошевка, покрытая медвежьей полостью, остановилась у конторы. Одетый в шубу, подбитую черным хорьком, с большим воротником камчатского бобра, и в такой же шапке, в кошевке сидел управляющий. Виткевич и горный десятник Иван Клыков выбежали навстречу. Сартаков привстал в санях, повернулся к толпе старателей, снова собравшихся у конторы, поглядел на них серыми холодными глазами:

— В кассе получите пособие. Весной на старые работы пойдете. А сейчас расходитесь. Все.

Горячий рысак взял с места галопом. В один миг скрылась кошевая управляющего, подняв легкую снежную пыль.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

По теплу Зареченск всколыхнулся, зашумел. Там и тут скрипели телеги, ржали застоявшиеся лошади, перестукивали молотки, взвизгивали пилы. Зареченцы поправляли снасти и телеги, собирались в тайгу.

Василий Топорков нынче ни к одной артели не пристал. За зиму он высох, лицо сморщилось, как печеная репа, ночами одолевал кашель. Соловья приютил у себя Григорий Дунаев, не то пропал бы знаменитый певец. Дунаев жил у глухой бабки Феклисты «под особым наблюдением». Года два назад привезли его из Петербурга под конвоем. Кто такой Дунаев, в чем провинился, — никто на прииске толком не знал. «Политический» — говорили о нем зареченцы. Григорий работал на прииске, хорошо разбирался в машинах, умел поговорить с людьми, держался просто, был всегда готов прийти на помощь. Но старатели относились к нему настороженно, дружбы с политическим не искали. Зато приисковые ребятишки так и льнули к дяде Грише. Он читал им книжки, рассказывал про большие города, учил писать, читать и считать. Феня — дочка Степана Ваганова — тоже бегала к ссыльному. Дунаев позвал жить к себе Топоркова, близко сошелся с ним.

Вагановская артель собралась в тайгу одной из первых. Ехали на прежнее место. Все уже были в сборе, только Никита замешкался. Натянув полушубок, Плетнев наскоро чмокнул жену в щеку и шагнул в сени.

— Постой, Никита.

Плетнев остановился за порогом, посмотрел на жену.

— Сюда иди. Нельзя через порог-то, не к добру.

— Глупости, — усмехнулся Никита, но все же вернулся. — Чего?

Анюта взяла его руку, прижала к своему животу.

— Слышишь? Бьется…

Плетнев покраснел, молчал, не зная, что ответить.

— Не одну меня оставляешь. Двое нас… Помни о том.

— Буду помнить, — шепнул и, снова чмокнув жену куда-то в висок, выбежал во двор. За воротами ждали повозки. Степан Дорофеевич нетерпеливо хлопал кнутом по сапогу.

— Простился, что ли? — буркнул недовольно, увидев племянника, и повернулся к артельщикам: — С богом, мужики, трогай.

Повозки загрохотали по дороге.

* * *

По Зареченску шли тревожные слухи. Говорили, что уволенных осенью «Компания» не возьмет. Народ всполошился. Часам к девяти на площади перед конторой собралась большая толпа. Пришли даже бабы с ребятами. Площадь гудела, волновалась, как тайга в непогоду. Кто посмелее, зашли в контору, как и в прошлый раз, окружили Виткевича. Никто не снял шапки, исподлобья смотрели на штейгера. Юзеф Сигизмундович кусал бледные тонкие губы, беспокойно посматривал на сидящего рядом десятника Ивана Клыкова. У Ивана лицо загорелое, скуластое, черные волосы отливают синевой, карие глаза насмешливы. О Клыкове шла худая слава. Он был верным слугой начальства, любого мог продать, лишь бы выслужиться. В Зареченске Иван появился недавно. Старатели хотя и побаивались десятника, но грозили встретить на узкой тропке и расквитаться сполна. Клыков на угрозы только посмеивался. Днем и ночью он спокойно расхаживал по прииску, без охраны ездил на самые дальние участки. Пугал тем, что сам никого не боялся. И сейчас, глядя на хмурые лица старателей, Иван не проявлял беспокойства. На его лице не дрогнул ни один мускул, хотя он и понимал, что положение серьезное. Десятник играл хлыстиком, ощупывал острым взглядом лица рабочих. Его взгляда никто не мог выдержать. «Погоди, — говорили глаза десятника, — я еще с тобой разделаюсь».

Старший штейгер по примеру Клыкова тоже старался взять себя в руки. В который раз он повторял старателям:

— Поймите, вы, наконец, что я ничего сделать не могу. Хозяин распорядился уволенных пока не принимать. Нет работы, понимаете? Прииск истощается, «Компания» несет убытки. Лучше разойдитесь, чтобы не вышло беды.

— Беды! — перебил кто-то. — Беда к нам уже пришла. А ты что, опять пугнуть хочешь? Казаков позовешь?

— По-твоему, пропадать нам? — визгливо закричал Филька Смоленый. — Подыхать как собакам? Так, что ли?

Юзеф Сигизмундович пожал плечами.

— Чего молчишь? Ты отвечай, коли спрашивают.

— Я вам все объяснил. Говорите с управляющим.

— Объяснил! — передразнил Яков Гущин. — Ты мальцам объясни моим. Они со вчерашнего утра не ели. Работу давай. Обещали весной взять. Жаловаться станем. Найдем управу на вас.

Рабочие напирали, их глаза горели злобой. Казалось, вот-вот множество рук схватят штейгера и разорвут на части. Медленно поднялся Клыков, сказал с издевкой:

— Жалуйтесь, миляги, жалуйтесь. Авось, бог вас услышит.

— Молчи уж ты, холуй хозяйский, — рванулся к нему Филька. — Тебя бы, вора, так поприжали.

— Сволочь! — презрительно бросил десятник.

— Ах ты, бес неумытый! Вот я тебя по башке-то тресну!

Взъярившийся Филька поднял кулак, норовя съездить обидчика по голове, но гибкий, как кошка, Иван упруго отскочил в сторону, выхватил револьвер. Смоленый бросился к нему, не видя оружия. Сухо щелкнул выстрел. Филька обмяк, повернулся, недоуменно глядя на товарищей, и грохнулся на пол. На секунду все будто окаменели. В конторе стало странно тихо. И вдруг люди закричали.

— Убили!

— Братцы! Фильку Смоленого убили!

Старатели лавиной двинулись на десятника и штейгера. Затрещали перевернутые столы и стулья, жалобно звякнуло стекло разбившейся керосиновой лампы. К Виткевичу и Клыкову отовсюду потянулись руки. Десятник ловко увернулся, никто и глазом не успел моргнуть, как он вышиб оконную раму и выскочил на улицу, размахивая револьвером. Народ шарахнулся от Ивана, а он, петляя словно заяц, скрылся за домами. Вдогонку закричали:

— Убег!

— Держите его, люди! Он Фильку убил.

С тупой злобой били тщедушного штейгера. Опомнились, когда увидели, что на полу не человек, а кровавая груда в лохмотьях. Один за другим старатели попятились.

Какой-то человек проворно поднялся на крылечко.

— Стойте! — закричал он, поднимая руку.

Властный голос незнакомца сразу навел тишину. На него смотрели с удивлением: кто такой, откуда выискался? Пригляделись — ба! Да ведь это Дунаев, постоялец бабки Феклисты!

— Что вы делаете? — заговорил ссыльный. — Опомнитесь. Разве штейгер виноват? От хозяев так уступок не добьетесь…

— Ишь, Илья-пророк выискался, — крикнул какой-то парень.

— Молчи, непутевый, — шикнули на парня.

Вдруг по толпе прокатилось короткое страшное слово:

— Казаки!

Все головы повернулись в одну сторону. По главной улице Зареченска мчался к конторе отряд казаков.

* * *

…Накануне вечером в гостиной особняка управляющего за большим столом, покрытым бархатной скатертью, сидели хозяин прииска Василий Осипович Атясов, управляющий Сартаков, горный инженер Иноземцев, есаул Вихорев с хорунжим Рубцовым, жандармский ротмистр Кривошеев и отец Макарий. Атясов приехал на прииск в сумерках. Следом за его коляской двигался казачий отряд под командованием Вихорева. За последние дни Василий Осипович получил несколько тревожных донесений управляющего и решил лично навести порядок. Атясов не походил на живого человека: худой, сморщенный, редкие волосы побелели, лицо землистое, и только в черных глазах еще светилась жизнь. Он положил худые руки на стол, чтобы все видели перстни с крупными камнями — любил старик покичиться богатством, — и пристальным, оценивающим взглядом без стеснения рассматривал гостей. Холеный, тонкий в талии Рубцов с нежным румянцем и черными усиками, подкрученными вверх, не понравился старику. Хорунжий вполуха слушал, о чем говорилось за столом, и полировал ногти. «Птенец, — неприязненно подумал Атясов, — маменькин сынок. И таким доверяют судьбу отечества. Господи, куда мы идем!» Вот сухой подтянутый есаул Вихорев, с пышными бакенбардами, двумя орденами на мундире, иное дело. Он участвовал в нескольких карательных экспедициях и снискал мрачную славу своей жестокостью. От голубых глаз есаула веяло холодом речного льда, он никогда не улыбался. Грузный ротмистр Кривошеев, с красным одутловатым лицом и редкими, гладко зачесанными волосами, с прямым пробором, тоже понравился Атясову, хотя он и недолюбливал жандармов. «А ну-ка, разнюхай, чем они тут дышат, — думал старик, — нос-то у тебя вон какой: семерым рос, одному достался». На остальных гостей Василий Осипович особого внимания не обращал, знал их давно. Разговор затянулся.

— В России много развелось вольнодумцев, — говорил Кривошеев. — Они-то и смущают народ. Поверьте, господа, если мы не примем решительных мер, потом трудно будет бороться.

— Ох, грехи наши тяжкие, — тихонько прошептал отец Макарий. — Доколе господь терпеть их будет.

— В чем же дело, ротмистр? — бросил через плечо Вихорев. — Боритесь, это ваш прямой долг.

Все сидящие за столом чуть заметно улыбнулись. Жандарм покраснел еще больше и сердито взглянул на есаула.

— Бороться с крамолой должны все, есаул.

Вихорев поднялся. Заложив руки за спину и четко ставя ноги, заходил по пушистому ковру.

— Совершенно верно. Это мы и делаем с божьей помощью. Вспомните недавнюю забастовку рабочих Златогорского военного завода. Неприятно, но пришлось прибегнуть к оружию.

— Скажите точнее — к расстрелу, — едко добавил Кривошеев.

Вихорев наклонил голову:

— Не надо громких слов.

— А какая демонстрация рабочих была недавно в Перми, господа, — заговорил горный инженер Иноземцев. — Колоссальная! На улицы вышли тысячи людей. И знаете, что они кричали? — Иноземцев обвел собравшихся взглядом. — Они кричали: «Долой самодержавие!» Вы только подумайте, господа!

— Ох, грехи наши, — снова пролепетал отец Макарий и перекрестился. Кривошеев крякнул, остальные, нахмурясь, молчали.

— Пермский губернатор, — продолжал Иноземцев, — был вынужден удовлетворить требования демонстрантов и освободил политических арестованных…

— Болван! — сквозь зубы процедил Вихорев, продолжая ходить по ковру, и непонятно было, к кому это относится: к губернатору или рассказчику. Наступило неловкое молчание.

— Господа, — сказал зевая Атясов. — Полагаю, мы все определили. Утро вечера мудренее. А сейчас прошу отужинать.

Утром, когда гости еще почивали, к дому управляющего прибежал Клыков. На десятнике лица не было, дышал он как загнанная лошадь. Привратник не пустил Ивана.

— Спят господа, опосля приходи.

— Какой черт опосля, — десятник плюнул в сердцах. — На прииске народ взбунтовался, а ты — опосля.

Привратник от удивления раскрыл рот. Клыков взбежал по лестнице и потребовал, чтобы о нем немедленно доложили управляющему. Евграф Емельянович вышел, на ходу завязывая пояс шелкового стеганого халата.

— Ну? — он хмуро поглядел на десятника.

— Беда, Евграф Емельяныч. Бунтуют старатели, озверели. Меня убить грозили, еле спасся, а Юзеф Сигизмундович там… не знаю, сладит ли…

Брови управляющего вздрогнули, поползли вверх.

— Этого надо было ждать, — пробормотал он, направляясь в комнату Атясова. — Вот он 1904-й, и у нас началось…

Через полчаса казачий отряд под командой есаула Вихорева скакал к приисковой конторе.

* * *

Как вихрь летели казаки на старателей. Не сдержав лошадей перед растерявшимися людьми, врезались в самую гущу. В воздухе замелькали нагайки. Вздыбленные всхрапывающие кони кружили и приплясывали на месте, били по воздуху копытами. Толпа в страхе отпрянула.

— Р-р-разойдись! — зычно кричал Вихорев, размахивая шашкой и плашмя ударяя ею каждого, кто попадался на пути. — Р-разойдись!

Народ побежал от конторы в разные стороны. Одни прихрамывали, другие держались за головы обеими руками, лица у многих были залиты кровью. Несколько человек остались лежать на площади.

— Ироды! Душегубцы проклятые! — неслись крики.

— За что людей бьете, казара окаянная! — крикнул молодой парень в разодранной от ворота до подола рубахе. На лице у него вздулся багровый рубец. Это был тот самый парень, что не захотел слушать оратора. Парень схватил булыжник, ловко метнул в голову конника. Казак выронил нагайку, покачнулся в седле и свалился на землю. Другой казак, повернув свою лошадь, сшиб парня. Над площадью пронесся страшный крик. Увидев это, старатели остановились. Подбирали камни, из плетней выдергивали колья, а кому под руку и железная полоска подвернулась.

— Бей казару проклятую!

На конников посыпался град камней. Протяжно ржали испуганные лошади, кричали всадники, размахивая нагайками. В воздухе повисла крепкая ругань. Старатели напирали. Те, что убежали, вернулись выручать товарищей.

— Р-разойдись! — кричал взбешенный есаул, быстро вращая над головой сверкающий клинок. Вихорев хищно оскалился, ноздри его раздувались, он сыпал удары направо и налево. Метко брошенный булыжник угодил ему в руку. Есаул выронил саблю, взвыл от боли. Бросив поводья на шею лошади, левой рукой он выхватил револьвер.

— Слушай команду! — закричал Вихорев. — За мно-о-ой!

И стреляя на скаку, помчался на старателей. За ним устремился хорунжий Рубцов и казаки. Часто-часто затрещали выстрелы. Люди падали, обливаясь кровью, поднимались и бежали кто куда. Перепуганные ребятишки ревели и прятались по домам. Хлопали калитки, лаяли ошалелые собаки. Крики, стрельба, гиканье — все смешалось. К площади пробежал Оскар Миллер. Лекарь был без шляпы, седые волосы трепал ветер. Он размахивал руками, кричал:

— Почему убивайт? Тикари! Скифы! О, майн гот!

Анюта, наскоро повязавшись платком, выбежала за ворота. От кого бежит народ, кто стреляет — понять не может. Из-за соседнего дома показался Яков Гущин. Лицо измазано кровью, один глаз вытек.

— Яша, что с тобой?

— Казаки… там… — прохрипел Гущин и упал. Анюта бросилась к нему. Близко зацокали копыта. Молодая женщина оглянулась: на гнедой лошади офицер. Замахнулся нагайкой и… опустил руку, осадил скакуна, туго натянув поводья.

— О! — сказал удивленный Рубцов. — Какая красавица!

Анюта зло взглянула на хорунжего и опять наклонилась к Якову. А тот уже слова не в силах вымолвить, хватается руками за грудь, хрипит, на губах кровавая пена.

— Яша, кто тебя так?

Сильные руки схватили молодую женщину, легко подняли. Не успела опомниться, как оказалась на офицерской лошади. Закричала, но никто не услышал. Хорунжий вонзил шпоры в крутые бока гнедого, конь взвился на дыбы, едва не сбросив седоков, и поскакал, гулко стуча копытами.

* * *

Два дня хозяйничали каратели в Зареченске. Есаул Вихорев усмирял бунтовщиков и наводил порядок. Казаки врывались в дома, били нагайками всех, кто попадался под руку, глумились над бабами и девушками. Жандармский ротмистр Кривошеев выпытывал у старателей, кто их подбивал на бунт, но арестованные молчали.

…Через неделю после казачьей расправы из тайги приехал за харчами Никита. Первым делом наведался домой. Взбежал на крыльцо, распахнул дверь и едва не налетел на тетку. Глаша горестно посмотрела на племянника и молча показала рукой в дальнюю комнату. Плетнев бросился туда. На широкой кровати лежала Анюта. По белой, обшитой кружевами подушке, змеилась коса; лицо — как восковое, нос заострился, глаза закрыты. Чуть вздрагивали длинные ресницы. Глаша тронула Никиту за плечо.

— Спит она. В первый раз уснула.

— Да что с ней? Говорите же.

— Казаки… замучили. Били и глумились, окаянные.

Женщина рассказала, как измученную Анюту привезли на второй день после расправы и бросили у ворот. Плетнев слушал тетку не перебивая. Потом вернулся к жене, сел у изголовья. Глаша зажгла свечу, собрала ужин. Племянник от еды отказался. Около полуночи Анюта проснулась. Глубоко вздохнула и медленно открыла глаза. Увидела Никиту, узнала, зашевелила сухими губами. Плетнев нагнулся. Жена обняла его голову, легонько прижала к груди.

— Прости, Никитушка, не виновата я. Повидались, слава богу… А он бьется… Слышишь, бье…

Пальцы Анюты разжались.

…Схоронив жену, Плетнев в тот же день ушел из Зареченска.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

От Зареченска до Златогорска считалось около ста верст. Златогорск стоял в глухой местности, среди лесистых гор. Разбросанный по склонам Златогорск казался довольно большим, хотя на самом деле был невелик. Издалека виднелись пять церквей, возвышавшихся в разных концах города. Возле казенного военного завода плескал волной громадный пруд. В тихие летние дни в пруду отражались прибрежные леса, заводские корпуса с дымящими трубами и домишки, прилепившиеся к склонам гор. Самые красивые дома стояли на так называемой Стрелке. Стрелка, спускаясь с горы, вклинивалась в главную улицу, рассекая ее на Большую и Малую Нагорную. Здесь жили чиновники, заводское и горное начальство, богатые купцы.

В один из майских дней к Златогорску подходил путник. Толстый слой дорожной пыли на одежде говорил о том, что человек шел издалека. Был он молод, высок ростом и крепок, темные, слегка вьющиеся волосы обрамляли суровое загорелое лицо. Путник переходил с одного, гулко стучавшего под ногами деревянного тротуара, на другой, пока не отыскал кирпичный двухэтажный дом. Остановившись на противоположной стороне улицы, человек долго приглядывался к дому, потом перешел дорогу и сел на камень в тени.

Внезапно ворота дома распахнулись. Показалась щегольская коляска, запряженная отличной вороной лошадью. На сиденье небрежно развалился молодой офицер. Мягко покачиваясь на рессорах, коляска покатила вниз по Большой Нагорной. Дворник закрыл ворота и, заметив незнакомца, подошел, почесывая волосатую грудь.

— Полетел наш сокол, — сказал он, словно продолжал давно начатый разговор.

— Да-а, — путник искоса взглянул на дворника. — Кто это?

— Неужто не знаешь? — удивился тот. — Хорунжий Рубцов. Александр Васильич. У моей хозяйки фатеру снимает. Стало быть, весь верх. Не иначе как поехал к друзьям в карты играть. Под утро опять вернется. — Дворник ожесточенно поскреб за воротом рубахи и сердито добавил: — Они гуляют, а ты не спи, жди, когда приедут. Изволь встретить, помоги кучеру лошадь прибрать, коляску поставить. Коляска-то аглицкая, за нее большие деньги плачены.

— А разве у хорунжего нет денщика?

— Как не быть. Отпустил он Петьку-то. Краля у Петьки завелась, вот он и бегает к ней. С барина пример берет. Сам-то Александр Васильич тоже, поди, мамзель привезет. Лютый он до женского обчества. Тьфу!

— Жарко нынче, — перебил путник, — где бы напиться?

— Пойдем, напою.

Они вошли во двор, в глубине которого виднелись амбары и конюшни, а за ними сад.

— Анисья, — крикнул в окно кухни дворник, — вынеси-ка человеку воды.

Путник напился и ушел.

Стемнело. С гор подул легкий ветер, зашелестел молодыми листьями тополей. Путник дошел до угла, свернул на соседнюю улицу, поднялся по ней к пустырю и здесь круто повернул обратно. Скоро он уже крался по саду к двухэтажному кирпичному дому. Никем не замеченный, человек приставил садовую лестницу к балкончику, открыл стеклянную дверь и скрылся в доме.

…Хорунжий вернулся домой во втором часу ночи. Как и предсказывал дворник, Рубцов привез «мамзель» — тонкую и стройную, рыжую, как огонь, певицу из французской заезжей труппы. Офицер провел свою даму в гостиную, зажег лампу и вышел в соседнюю комнату. Едва он перешагнул порог, как из-за бархатной портьеры появился незнакомец, бросился на Рубцова, смял его и придавил к полу. Хорунжий сопротивлялся, но нападавший был сильнее, он крепко держал противника. Мягкий ковер заглушал шум борьбы. Пальцы незнакомца крепко сдавили горло казачьего офицера. Тот хрипел, извивался, пытаясь сбросить врага.

— Тихо, ваше благородие, тихо, — зашептал Плетнев, приближая свое лицо к лицу Рубцова. — Не узнаешь меня? А жену мою, Аннушку, знал? Аннушку из Зареченска? Померла она, после того, как от тебя пришла. И ты не жилец на этом свете, ваше благородие, не жилец…

Никита все сильнее сжимал горло хорунжему, пока тот не затих.

— Месье, — донеслось из гостиной, — месье!

Распахнулась дверь: на пороге стояла француженка. Увидев чужого человека, она в страхе попятилась и пронзительно закричала. Внизу захлопали двери, послышались голоса, топот ног по лестнице и стук в дверь. Плетнев метнулся к балкону и растворился в предрассветном мраке.

…Глухой дождливой ночью Никита в изодранной и грязной одежде постучал в окно Вагановского дома. Колыхнулась вышитая занавеска, из-за нее выглянуло бледное женское лицо.

— Кто там? — испуганно спросила Глаша и отшатнулась, узнав ночного гостя. Накинув шаль, женщина побежала открывать. Она не спросила племянника, откуда он явился, почему одежда на нем порвана и сам он в грязи. Часу не прошло, как телега, запряженная доброй лошадью, выехала с вагановского двора. На счастье ни одна живая душа не встретила Плетнева.

С тех пор Никиту больше не видели в поселке. Поговаривали, что от горя он лишился ума и покончил с собой. Другие уверяли, что на племянника Степана Дорофеевича напали в тайге лихие люди, когда он вез в контору золото. Неподалеку от прииска вскоре нашли изуродованный труп, опознать убитого никто не мог. Решили — Плетнев это.

А Никита забился в такую глушь, куда не заходили ни старатели, ни охотники. С помощью дяди поставил избу, стал охотиться. Через два года пришел с пушниной в Зареченск. Никто не узнал в обросшем загорелом человеке с суровым лицом и шрамом на лбу Никиту Плетнева, которым интересовался наезжавший из Златогорска следователь.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Пусто, одиноко, тоскливо в лесной избушке. Неподвижная фигура человека заслонила собою окно, и оттого в избе еще темнее. Только у порога расплылось светлое пятно — там лежит Вьюга. Никита поднялся, и тотчас встрепенулась лайка, подбежала к нему. Он зажег светильник, поставил на стол чугунок с похлебкой. Вьюга, получив свою долю, опять растянулась у порога.

Есть Плетневу не хотелось. Проглотив несколько ложек похлебки, он отодвинул чашку и закурил. На кусочке синей бумаги слабо поблескивали золотые крупинки, выбранные из глухариного зоба. Сколько через руки Никиты прошло вот такого песку, к одному скупщику Парамонову сколько уплыло… Где подобрал золотые песчинки лесной петух? Глухари любят бродить по галечнику, по берегам таежных речек и ручьев, там они глотают мелкие камешки. А золото чаще попадается у воды, по оврагам, где когда-то бежали ручьи и размывали породу, по руслам рек и речушек. Диво ли, что птица вместе с гальками набрала и золотого песку? Где же та речка, где тот овраг? Должно быть, недалеко, глухарь — птица оседлая, с обжитого места уходит редко. За годы, прожитые в тайге, Никита золота не встречал. А оно где-то здесь, близко…

Проснулась старательская страсть. «Богатый будешь, — зашептал кто-то невидимый в ухо, — заживешь на славу. В Златогорск уедешь. Находка — плата за твои муки». А в другое ухо тоже кто-то шепчет: «Зачем тебе золото, Никита? Мало ты горя принял? Никому еще золото счастья не давало». — «Бери, потом поздно будет, другие найдут. Жалеть станешь…»

Лежит охотник в темной избе, не спится ему. Думы, как осы, жужжат и кусают, не дают покоя. В углу посапывает Вьюга, видит свои собачьи сны. За окном белеет, утро близко. Несколько раз Плетнев набивал табаком трубку. В избе дымно. Поднялся, приоткрыл дверь. Свежий холодный воздух обдал разгоряченную голову.

Утром Вьюга еле добудилась хозяина. Лайка бегала по избе и недоумевала: отчего хозяин долго спит? Никита вышел во двор, разделся до пояса и умылся ледяной родниковой водой. Сразу вернулась бодрость. Наскоро поев, Плетнев снял со стены ружье и положил на стол. К ружью добавил патроны, охотничий нож, банку с порохом, топор, котелок. Из кладовой принес кусок копченой медвежатины, налил во флягу водки, приготовил мешочки с солью, чаем и табаком. Вьюга вертелась перед хозяином радостная: собирается он, значит, и ее возьмет.

Тихо в тайге. Так бывает только в ранние утренние часы. Каждый шорох сейчас далеко слышен. Сонный тетерев неуверенно бормотнул и замолк. Гнусаво каркнув, с гнезда слетела ворона. Плетнев шагал не торопясь, берег силы. Знакомая тропка вела туда, где вчера он подстрелил глухаря. Выглянуло солнце, щедро облило лучами тайгу и горы. Вот и сосна, на которой пел глухарь с золотыми зернышками в зобу. Откуда он прилетел? Охотник поднялся на горку, поросшую редким ельником. На северо-запад уходила горная цепь, и сколько видел глаз — ей не было конца. К югу тянулись болота и темные леса.

На восток легла широкая долина. Там, Никита знал, есть речка, хотя отсюда ее не видно. Не на этой ли речке побывал глухарь?

Трудно идти по тайге без тропы. Густо переплетенные ветки деревьев не пускают, цепляются за одежду. Путь преграждает гнилой колодник, ямы с водой, камни, завалы сушняка, колючие кусты, опутанные сухой травой. К полудню Плетнев прошел верст десять. После короткого отдыха повернул на восток, туда, где протекала безымянная речка. В сумерках остановился на ночевку. В апреле ночи еще холодные, и потому Никита не стал раскладывать костер, а сделал нодью. Рядом настелил елового лапника и улегся. В ногах калачиком свернулась Вьюга. Изредка она поднимала остроухую голову, смотрела в темноту, прислушивалась и, успокоенная, опять дремала, посапывая. Нодья шипела и потрескивала. Свет от нее выхватывал из темноты ближние деревья и камни. По земле метались густые тени, то подкрадываясь к человеку, то пугливо отступая. Над верхушками деревьев показалась полная луна и облила лес мягким светом.

Проснулся охотник перед утром. Деревья, трава, камни — все серебрилось. По-прежнему светила с холодного неба луна. Никита вскипятил чай и, когда совсем рассветало, отправился дальше. Несколько верст прошел редколесьем, потом встретил нагромождение огромных камней. Их будто нарочно стаскали сюда со всех окрестных гор. Каменные глыбы лезли одна на другую, от жары и мороза гранит потрескался, и в трещинах торчала сухая трава. Плетнев стал карабкаться по камням, цепляясь за острые выступы, рискуя свалиться и переломать ноги. На вершине каменной гряды он осмотрелся. Далеко впереди светлела полоска реки. «К вечеру доберусь», — подумал Никита и стал спускаться, прыгая по замшелым глыбам. Ему посчастливилось: спустившись на ту сторону гряды, он нашел звериную тропу. Она вывела к ручью, который то показывался в просвете деревьев, то исчезал в густом сплетении черемуховых кустов и вербы.

Неожиданно дорогу Плетневу преградило большое топкое болото, в котором терялся ручей. А когда охотник обошел болото, чтоб найти ручей, перед ним оказалась шумливая быстрая речка, та самая, которую он видел с высоты горной гряды. Из воды торчали черные скользкие камни, словно гнилые зубы. Речка билась о гранит, раскалывая хрустальные струи и, не одолев камней, сыпала во все стороны брызгами.

Плетневу не терпелось набрать песку и сделать промывку, но он рассудил, что лучше отложить это до утра.

Утро застало Никиту на берегу реки. Он ходил с ковшом и лопатой, в разных местах брал песок и делал промывку. Медленно, круговыми движениями покачивал ковш, сливая мутную воду. Непривычно дрожали руки, а в глазах — надежда, тревога, ожидание. Все меньше в ковше песку, светлее вода. Вот что-то сверкнуло… Это блестящим шариком поднялся пузырек воздуха. И ни одного золотого зернышка. Плетнев выплеснул воду, набрал песку в другом месте. И снова пусто. Никита вспомнил, как делал первые пробы дядя Степан Дорофеевич. Тогда тоже долго не могли найти золота, а точно знали — есть оно поблизости. И нашли. Надо и ему еще попробовать, взять пробу у галечника, потом вон там, где река делает поворот.

Солнечный луч заглянул старателю в ковш и будто зажег огоньки. Неужели золото? Никита быстро завертел ковшом, чтобы вода поскорее унесла всплывшую муть. Где же золотые крупинки? Вместо них поблескивают мелкие камешки. До полудня Плетнев делал одну промывку за другой и ничего не находил. Еще раз набрал в ковш песку. Песок отливал синевой, кое-где по нему, словно звезды в пасмурный вечер, разбросаны редкие желтые крупинки. Золото! Плетнев глубоко, с облегчением вздохнул. Но крупинок в ковше мало. Никита снова набрал песку, промыл не торопясь. На этот раз золотых блесток попало еще меньше. Мало в таежной речке золота, так мало, что нет расчета и возиться с ним. Покойный родитель на такие пески внимания не обращал, называл их пустыми. Но дядя Степан не раз поучал: нашел в реке скудное золото — не унывай, иди вверх по воде. Золото скатывается сверху, там и надо его искать.

Охотник собрал пожитки, крикнул Вьюгу и снова пошел берегом речки. Таежная речка петляла, пряталась под навесами кустов, местами тихо струила прозрачные воды, местами бурлила и клокотала, наскакивая на каменные глыбы. Пройдя с версту, Плетнев снова взял пробу песку. Не доведя промывку до конца, увидел, что золотой крупки в ковше больше. Прошел еще немного — и после новой промывки синий жирный песок весь расцвел желтыми искорками. Никита засуетился, бегая по отлогому берегу, густо усыпанному галькой, брал все новые и новые пробы. Крупные гальки доставал пальцами и выбрасывал, потом жадно всматривался в светлеющую воду в ковше. Золотых крупинок с каждой промывкой было все больше. У Плетнева дух перехватило. Да ведь это же богатейшее место, ни от кого про такое и не слыхивал еще, пожалуй, не уступит и знаменитой Криволаповской россыпи, из которой «Компания» много лет сосет миллионы.

До вечера охотник провозился у реки. Вьюга с голодухи выла на берегу, призывая хозяина. А Никиту распирала хмельная радость. На всю тайгу хотелось закричать о своем счастье, запеть победную песню, пусть все знают, какое ему привалило богатство. Шутка ли, миллионером стал в один день, и миллионы у него сейчас под ногами валяются, сапогами их топчет. Вышел на берег из воды, повалился на молодую, только проклюнувшуюся шелковистую траву, обнял собаку.

— Вот и нашли, Вьюжка, золото. Богачи мы теперь. Хочешь, в город поедем? Самый лучший каменный дом купим, лошадей выездных заведем, полную тройку, да что тройку, две, три тройки. В шелках да бархате будем щеголять. Хочешь, тебе отдельный дом поставлю, пуховиками да коврами весь застелю? Из золотой и серебряной посуды прикажу тебя потчевать, чем пожелаешь. Хочешь, шампанским поить буду доотвала? Знаешь шампанское? Возьмешь бутылку, а пробка — хлоп! Брызги и пена — прямо в твою собачью морду…

Лайка вертела большой головой, упиралась лапами в хозяйскую грудь. Непонятны ей речи, но рада собака, что хозяин веселый, давно таким не видала его. Лает, визжит Вьюга, щелкает зубами.

И вдруг помрачнело лицо хозяина, оттолкнул собаку.

— Для чего нам золото? Оно не вернет ни Анюту, ни сына. А нам в тайге и без него ладно.

Но азарт искателя брал свое, и Никита продолжал поиски.

* * *

Плетнев сидел на выступавшем из воды камне. Курил, посматривая на левый высокий берег. Вьюга куда-то убежала. Выколотив, пепел из трубки, Никита поднялся на бугорок, поросший молодыми сосенками. Когда-то здесь бежал ручей: вода пробила извилистую дорожку на камнях. Ручей высох, а дорожка осталась. Плетнев шел по ней и внимательно смотрел под ноги. Носком сапога разбивал комья рыжей земли, подбирал камешки, вертел в огрубевших пальцах, скреб черным ногтем. Крепкие разбивал обушком топора, смотрел на излом и отбрасывал.

Так по ручейковой дорожке он поднялся на бугор и увидел большую яму. Вешние воды и прошлогодние дожди сильно размыли ее. Сейчас воды в яме не было, стенки местами обвалились, и крупные комья земли скатились на дно. Высокая, в добрых два обхвата сосна, когда-то росла у самой ямы, а потом упала, вывернув могучими корнями глыбы земли и камни. Корневище старого дерева закрыло собой половину ямы. Отсюда и брал начало ручей. Когда таяли снега или шли дожди, здесь скапливалась вода и постепенно стекала по каменистой дорожке.

Сняв с плеча ружье и повесив его на сучок ближайшей сосенки, Плетнев спрыгнул в яму. Ползая по земле, собирал камешки, разминал в пальцах комки глины. Камни попадались все больше с кварцем, крепкие, приходилось разбивать топором. Один камешек, не больше куриного яйца, показался странно тяжелым. Никита обмял приставшую к нему землю и радостно вскрикнул: золотой самородок. Бросился туда, где подобрал камень, и нашел еще один. Оба они выпали из той земли, что подняла на своих корнях упавшая сосна. Плетнев залез на дерево, топором пообил засохшую землю с корней и всю ее перемял в пальцах. Нашел еще три самородка помельче первых. «Выходит, на гнездо напал. Только где же оно? Сосна раньше вон там стояла, значит, там и искать надо». Вскарабкался по крутой стенке, раздвинул сухую траву и в пот бросило: вот оно, гнездо. Вот один самородок, вот другой, да крупный, на фунт потянет. «И жилка здесь, в яме должна быть, — пронеслось в голове, — поискать надо». Никита опять спустился в яму, осмотрел стенки: где из земли жилка выходит? Ползая по яме, заглядывал в каждую трещину, шарил по выступам. В карманах больше трех фунтов золота, а ведь он еще и за лопату не брался. Что же будет, если эту землицу поковырять хорошенько?

Вдруг рядом с Плетневым на землю упала тень, чуть передвинулась и заслонила собой солнце. Будто кто в спину толкнул охотника, чувствует на себе пристальный взгляд — смотрит кто-то сверху. Сердце сжалось, а потом заколотилось быстро-быстро. Горячая волна прошла по телу. Ни одного движения не сделал Никита. Как стоял, согнувшись, так и замер. Кто там, наверху? Человек? Зверь? Хуже, если человек, от него пощады не жди. Давно уж, поди, наблюдает, как он, Плетнев, распихивает по карманам самородки… Что же этот, наверху, дальше делать станет? Эх, зачем ружье на сосенку повесил! Вот он из этого ружья и саданет промеж лопаток… И Вьюга где-то запропастилась. Ну, а если не человек там, а зверь?

Охотник резко выпрямился, повернулся к тому, кто стоял у ямы. В глаза ударило яркое солнце и на миг ослепило. Но Плетнев успел заметить, что против него стоит не человек, а какое-то темное мохнатое чудище. «Медведь», — мелькнула догадка, и в тот же миг с шумом обвалился большой кусок земли, выступавший над ямой. Зверь кубарем скатился вместе с ним и оказался возле человека.

Перепуганный мишка страшно рявкнул и тотчас поднялся на дыбы. Мохнатая бурая гора качнулась, повалилась на человека. Смятый тяжестью навалившегося зверя, Никита упал около вывороченной бурей сосны. Зверь заревел, наткнувшись мордой на острые обломленные концы сухих корней, но успел ухватить лапой человека, прижать к дереву.

Плетнев уже успел оправиться от неожиданного нападения, вернулось хладнокровие. «Ружье… там, наверху. Топор, где он? Обронил в яме… Нож!» Правой рукой рванул из ножен широкий, отточенный как бритва, охотничий нож, резким взмахом погрузил его по самую рукоятку в мохнатую грудь зверя, повернул, вытащил и мгновенно нанес второй удар. В лицо брызнула липкая горячая кровь, а в ушах зазвенело от медвежьего рыка. Сильная когтистая лапа обрушилась на голову охотника, содрала шапку и скользнула вниз по плечу распарывая полушубок. Ревущий от боли, разъяренный медведь старался вытащить человека из-под дерева, подмять под себя. Обливая врага кровью, хлеставшей из двух глубоких ран, зверь рвал когтями охотника, а тот, пригибая голову, пытался уползти, заслониться стволом и корнями сосны. Далеко отброшенный нож тускло поблескивал на солнце.

У ямы раздался злобный лай, и в нее стремительно скатился грязно-белый клубок. Лайка с налитыми кровью глазами и вздыбленной шерстью, кинулась на медведя, вцепилась острыми зубами в его жирную ляжку. Зверь осатанел от боли, оставил человека и живо повернулся к новому врагу. Тяжелый удар лапы пришелся на пустое место: собака ловко увернулась. Быстро наскакивая, не переставая лаять, Вьюга выискивала, с какой стороны удобнее цапнуть мохнатого зверя. Не впервой она встречала медведя, знала, как надо вести себя, чтобы отвлечь его от хозяина. Медведь присел, зажимая одной лапой раны на груди, а другой отмахиваясь от налетавшей на него увертливой лайки. Зверь не видел, как за спиной поднялся человек, подобрал с земли топор. Мишка будто нарочно вытянул шею, подставив лобастую голову с маленькими, зло прижатыми ушами. Охотник взмахнул топором. Хряснули кости. Вой огласил тайгу, оборвался на высокой ноте и перешел в хриплый, захлебывающийся рев. Зверь упал, судорожно заскреб сырую землю кривыми черными когтями. Мохнатая туша дернулась раз, другой и затихла. Вьюга с торжествующим рычанием кинулась на поверженного врага. Остервенело вцепилась в ляжку, отскочила, подбежала снова, обнюхала окровавленную голову зверя и отошла, часто дыша, высунув язык, поводя тощими боками.

Плетнев сел в сторонке, вытирая рукавом разорванного полушубка мокрое от пота и крови лицо. Трясущимися руками стал набивать табаком трубку, ломая спички, долго не мог закурить. Девять медведей взял Никита на своем веку. А вот этот зверь, что сейчас лежал у его ног, едва не стоил жизни. Подошла Вьюга, потерлась мордой о хозяйские колени. Охотник благодарно глянул на нее — верного и бескорыстного друга.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

С полудня из гнилого угла[1] потянул ветер, нагнал тучи. Вот-вот мог пойти дождь. Плетнев пошел быстрее. Первые тяжелые капли глухо застучали по веткам. До избы оставалось версты три. Вьюга убежала вперед, чтобы по обыкновению встретить хозяина у калитки. Едва Никита показался — собака выбежала навстречу, отрывисто лая. Она то и дело поворачивала голову в сторону избы, при этом шерсть на загривке у нее поднималась и в голосе звучала злоба. Поведение лайки насторожило Плетнева. Он шагнул во двор и сразу увидел распахнутую настежь дверь избы. «Был кто-то», — подумал охотник и осмотрелся. На земле никаких следов. В избе все было перевернуто вверх дном. Здесь побывал человек. Он торопился и хватал все, что попадало под руку. Грабитель заглянул и в амбар, унес звериные шкурки, добытые зимой. Рухляди было заготовлено худо-бедно рублей на пятьдесят. На эти деньги Никита рассчитывал сделать запасы на зиму.

Охотник спал плохо. Кто побывал без него в избе?

В тайге свои, неписаные законы. Пришел незнакомый человек в зимовье зверолова, в старательский балаган, к углежогу в землянку — хозяин обогреет его, накормит, напоит и спать уложит. На дорогу припасов даст. Если хозяина дома нет, путник всем сам пользуется. Но уходя, он должен принести воды, пополнить запас дров. В глухом охотничьем зимовье путник и спичек оставит, и провианта из своих запасов, чтобы другой человек, который побывает здесь после него, мог воспользоваться. Только дурной человек не соблюдает таежный закон.

Вот такой незваный гость и побывал в жилище Плетнева, пока он бродил по тайге. «А если он про золото узнал?» — вдруг подумал Никита. Вспомнилось, что уходя, оставил на столе бумажку с золотыми крупинками, найденными в глухарином зобу. Вор мог их увидеть. Не из-за того ли и перерыл все в избе, что искал золото? Плетнев подошел к столу. Бумажки на нем не было.

В этот день охотник не выходил из избы. Чинил одежду, приводил в порядок хозяйство. Спать лег рано, но долго не мог заснуть, ворочался с боку на бок. Внезапно спавшая у порога Вьюга зарычала и, прыжком распахнув дверь, бросилась в темноту ночи. Никита быстро поднялся, сорвал со стены ружье, выглянул во двор. Ночь выдалась тихая, лунная. Успел заметить, как лайка саженными скачками пересекла двор и понеслась по тропинке. Вдали виднелась фигура бегущего человека. Плетнев вскинул к плечу ружье. Один за другим прокатились по спящему лесу выстрелы. Человек на тропе заметался, юркнул в тень деревьев и словно растаял. Никита знал, что не попал, да и стрелял не для того, просто хотел пугнуть. Постоял в раздумье на крыльце, позвал собаку, подождал, не вернется ли. Но Вьюги не было, ее лай постепенно замер вдали.

…Вьюга вернулась перед утром, грязная, прихрамывала на левую заднюю лапу. Что было на тропе ночью? Догнала ли она незнакомца? Похоже, что человек и собака боролись, рана — от ножа. Лайка, поскуливая, виновато смотрела на хозяина. Никита погладил собаку.

— Где пропадала, Вьюжка? Удрал подлец-то?

Плетнев сходил к тому месту, где ночью видел человека. На сырой земле хорошо отпечатались следы: крупные, широкие.

Хуже всего, что вор унес рухлядь. Придется продать самородок. Другого выхода нет. На эти деньги можно купить и муки, и пороху, и все прочее. Никита отобрал самый маленький самородок, а остальные завязал в тряпицу, в углу избы ножом выкопал ямку, положил в нее узелок с золотом и заровнял землей.

* * *

С тех пор как Плетнев покинул Зареченск, утекло много воды. Но поселок изменился мало. Те же кривые улицы, заросшие чертополохом и крапивой, те же потемневшие от времени дома и бараки, та же церковь, и тот же отец Макарий справлял в ней службу. Старенькие домишки скособочились, вросли в землю, а новых появилось не больше десятка. Мало кому из старателей пофартило в последнее время. В запустение пришел не только поселок, но и сам прииск. С каждым годом золота добывали все меньше. Новых разведок не делали, не устанавливали машин, работали по старинке. После бойни, устроенной на площади есаулом Вихоревым, Атясов сразу же уехал в Златогорск. Поговаривали, что он повредился в уме. Всю власть на прииске окончательно взял в свои руки Евграф Емельянович Сартаков. Многие уволенные старатели забрали семьи и ушли из Зареченска куда глаза глядят. Оставшиеся перебивались с хлеба на воду: кто подрабатывал извозом, кто плотничал, а кто пошел в услужение к богатому старателю.

Каждый раз, когда Плетнев приходил на прииск, его охватывало тяжелое чувство. Вспоминалось пережитое, тосковала по людям душа. Никому и в голову не приходило, что суровый таежный добытчик тяжело переносит одиночество. В Зареченске Плетнева звали Иваном Гавриловым, а за глаза — Ведмедем.

— Вот, опять Ведмедь из тайги вылез, — говорили о нем. — Рухляди, сказывают, ворох приволок. Удачливый, заешь его мухи…

Охотник останавливался у Степана Дорофеевича. После бегства Никиты в тайгу, счастье опять отвернулось от Ваганова. Суеверный старатель окончательно уверовал в то, что племянник принес ему удачу, а ушел он, ушло и счастье. Степан Дорофеевич бросил старательство, жалуясь на слабое здоровье, и жил на те сбережения, что припрятал на черный день. Дети в семье подрастали. Двух старших сыновей — Семена и Порфирия — Ваганов отправил в Златогорск учиться. Окончив два класса, Семен, не спросив родителя, пошел работать на завод, а Порфирий после гимназии уехал в Москву продолжать образование.

С годами Феня из угловатого подростка превратилась в красивую девушку. Вместе с другими поселковыми ребятами ссыльный Дунаев научил ее читать, писать и считать, а потом стал давать кое-какие из своих книг. Тихая, задумчивая, не по летам серьезная, Феня не ходила на вечеринки, забыла дорогу в церковь, чем особенно был недоволен Степан Дорофеевич. Потихоньку он ругал «политического» за то, что тог сбил с пути его дочь. Не раз старики Вагановы заговаривали о том, что пора бы Фене и свою жизнь устраивать, но девушка отвечала отказом. Повздыхают Степан с Глашей, обидно им, что дочь упрямится, но мирились, думали: не пробил еще ее час.

За последние годы Глаша сильно состарилась, располнела, ходила тяжело — отекали ноги. В иной день не могла подняться с постели, но за хозяйством по-прежнему следила, и везде у нее был образцовый порядок. Поддался годам и Степан Дорофеевич. Без батожка не выходил из дому. Любил Ваганов попариться в бане, а потом сесть за стол с кипящим самоваром и без конца пить чай, утирая красное вспотевшее лицо полотенцем. Зимой старик забирался на жарко вытопленную русскую печь, туда же залезали и соседские ребятишки, любившие бывать у Вагановых. Поглаживая вихрастые головенки, Степан Дорофеевич начинал сказку:

— А было это, сударики вы мои, за морями, за горами, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве.

И «сударики», шмыгая носами, слушали страшную, но интересную сказку. В другое время старик просил Феню почитать библию. Девушка неохотно выполняла просьбу, но обижать отца не хотела, читала до тех пор, пока Ваганов не говорил:

— Довольно, Фенюшка. Пойди отдохни, меня что-то на сон повело. Да посмотри-ка, что с матерью деется. Ночью-то она шибко стонала.

Больше одного-двух дней Плетнев в Зареченске не оставался. Родственников навещал украдкой. Приходил ночью. Его появление всегда вызывало переполох в доме Вагановых. Окна тотчас плотно завешивались, ставни запирались на болты, а болты затыкались гвоздями. Дядя и тетка с каким-то жадным любопытством разглядывали своего Никитушку, слушали его рассказы о таежном житье, а потом выкладывали зареченские новости. Угощали племянника всем лучшим, что находилось в доме, помогали достать припасы и перед утром с оглядкой выпроваживали опасного гостя. Изредка Никита оставался ночевать. Тогда его прятали в дальней комнате, и хозяева вздрагивали от каждого стука калитки. Степан Дорофеевич советовал племяннику уехать куда-нибудь, готов был и денег дать, и бумаги нужные достать, но Плетнев не соглашался.

— Как знаешь, — качал головой старик. — Жалко мне тебя. Авось, на чужой стороне сызнова бы жить начал.

— Не могу, дядя, привык я к тайге и никуда не пойду.

— Д-да, — задумчиво тянул Степан Дорофеевич, — только один ты всегда, а страшно это, когда человек один.

— Спасибо на добром слове, — уклончиво отвечал племянник.

* * *

Совсем стемнело, когда Плетнев подошел к Зареченску. Кое-где в домах и лачугах замигали огоньки. Изредка хлопала калитка, брехала сонная собака или с тягучим скрипом тащилась повозка, и опять наступала тишина. Но вот с соседней улицы донесся нестройный говор подгулявших приисковых парней. В звуки гармошки влез дребезжащий тенорок:

Ох ты, милушка, баска,

Да не ходи на прииска,

Там тяжелая работушка,

Немытые песка.

На самой высокой ноте голос сорвался, гармонь взвизгнула. Но певец тут же откашлялся и бодро продолжал:

Одолит тебя тоска,

С тоски не будешь ты баска…

Голоса удалялись, будя тишину задремавших улиц, раздражая собак, лаявших из подворотен на пьяную компанию.

Никита спустился к реке, огородами вышел к лачуге, стоявшей на отшибе, не огороженной даже частоколом. В окнах виднелся желтоватый свет. Охотник постучал в крайнее окно, завешенное тряпкой. В сенях залаяла хрипло собака. Вьюга ощетинилась, готовая ответить товарке, но хозяин прицыкнул на нее. Никто не вышел на стук. Плетнев постучал снова. За занавеской метнулась тень: видимо, хозяин лачуги давно подсматривал в щелку за поздним гостем. В сенях скрипнула дверь, старческий голос шепелявя ругнул метавшегося со злобным лаем пса, и немного приоткрыл наружную дверь.

— Куда ходил?

— Закир Юсупович, я это, Гаврилов Иван.

Дверь приоткрылась еще, высунулась голова старика.

— А, Гаврилка! Мало-мало давай постой. Собака прятать будем. — Старик завозился в сенях, гремя цепью, сердито выговаривая что-то собаке. Наконец дверь распахнулась: — Айда изба.

Никита пошел за хозяином. Старик провел его в грязную тесную комнатушку. В углу сидела на корточках старая Халима — жена Ибрагимова. Увидев гостя, она поднялась и молча вышла.

— Давай садись, Гаврилка! Ай, как давно Зареченск не гулял. Все тайга живешь? Зверя бьешь? Много шкурка добывай, много денег карман клади?

— Какие там деньги, — отмахнулся Плетнев. — Нынче совсем плохая охота. Мало зверя в тайге стало.

Плетнев давно знал Ибрагимова. Татарин занимался скупкой тряпья у старателей, давал под заклад деньги, охотно брал рухлядь. Раньше Закир жил богато, торговал скотом, в Оренбурге имел два больших дома, но потом разорился.

Поглаживая бороденку в несколько седых волосков, старик выжидательно смотрел маленькими подслеповатыми глазами на охотника. В прошлые годы он не раз покупал у Плетнева рухлядь, думал, что и сейчас таежник пришел по такому же делу.

— Чай ашать будем, Гаврилка? Фамильный чай. Якши.

Халима поставила на стол кипящий самовар, сахар, молоко и, мягко ступая, вышла, оставив мужчин. Хозяин и гость, не торопясь, пили крепкий чай. Выпив три чашки чаю, Никита опрокинул свою чашку вверх дном, положил на донышко оставшийся кусочек сахару.

— О деле хочу поговорить с тобой, Закир Юсупович, — доставая из кармана сверточек, начал он.

— Давай, давай, Гаврилка, — живо откликнулся старик, с детским любопытством следя за гостем.

— Рухляди у меня нынче нет. Зато другое покажу. Вот, — и протянул на ладони желтый камешек.

— Ай, ай! — воскликнул татарин, широко раскрывая глазки и осторожно, двумя пальцами беря самородок, словно то был горячий уголь. Ибрагимов пододвинул лампу, долго рассматривал золотой камешек и наконец со вздохом вернул его хозяину.

— Якши. Парамошка таскай.

— Это почему? — удивился Плетнев. — Тебе хочу продать. Ты ведь, Закир Юсупович, тоже золотом не брезгуешь.

— Ай, не нада, не нада, Гаврилка, — замахал руками старик. — Зачем моя золото? Деньга такой нет. Закир бедный, сам гляди. Откуда деньга брать? Парамошка гуляй, Парамошка.

Охотник сумрачно посмотрел на него. Показывать золото Парамонову он не хотел: прицепится старый волк — не отвяжешься. Рассчитывал на Закира, а он отказывается. Что же теперь делать? Плетнев медленно завертывал самородок в бумажку.

— Почем? — вдруг спросил Ибрагимов, следя блестевшими как у кошки глазами за пальцами Никиты.

— Что почем?

— Самородка почем?

— Недорого, Закир Юсупович, деньги мне нужны.

— Деньга всем нада. Какой жизнь без деньга? Пропадай.

Татарин опять взял самородок, то подносил к самым глазам, то отодвигал на вытянутую руку, скреб ногтем, даже понюхал и наконец объявил цену.

— Мало даешь, Закир Юсупович. Накинь, может и срядимся. А скупиться будешь, видно, и впрямь к Парамонову пойду.

— Зачем Парамошка. Я покупай.

— Тогда набавь, Закир Юсупович.

— Ай, ай, Гаврилка! Твоя мало, моя шибко много.

Поспорили, погорячились и ударили по рукам. Татарин ушел в другую комнату. Халима что-то сердито закричала на мужа. Ибрагимов вынес три смятых бумажки. Плетнев знал, что Закир его надул — на самородке получит хороший барыш, но взял деньги.

Было далеко за полночь. Вызвездило. С гор потянул холодный ветер. Ни души на улицах Зареченска. Охотник медленно шел по спящему поселку. Задами пробрался во двор Вагановых. Племянника встретил Степан Дорофеевич. Обнялись, расцеловались. До петухов просидели за самоваром. Несмотря на недомогание, в горенку притащилась и Глаша.

— Вот и еще привел бог свидеться, — говорила старушка, утирая концом платка непрошеные слезы. — Не чаяла уж и дожить до такого дня. Васет-то совсем плохо со мной было.

— Что вы, тетенька, зачем такие слова. Жить вам да жить.

— Полно, Никитушка, отжила я свое. Одной-то ногой давно в могиле стою.

— Частенько Глаша здоровьем скудается, — заметил Степан Дорофеевич, заботливо поглядывая на жену. — Славно мы с ней пожили, дай бог каждому. Да, видно, зажились, старые кости на покой просятся.

За семейными разговорами время пролетело незаметно. В третий раз прокричал петух. Спать племянника уложили в боковушке. Никита отвык от пуховиков и долго не мог уснуть: душно в маленькой комнатушке, раздражают тонкие лучики света, бьющие из щелей ставня в лицо, мешают голоса за стенкой. Но усталость взяла свое — охотник проспал до вечера. Ваганов закупил для племянника все необходимое. Плетнев нагрузил котомку припасами и стал прощаться. Ни слова не сказал дяде о золоте. Степан Дорофеевич бросил старательство, а ненароком может обмолвится. Нужды Вагановы не знают, не стоит и тревожить их золотом. Глаша перекрестила Никиту дрожащей рукой и заплакала.

— Чует сердце, в последний раз вижу тебя, Никитушка.

Племянник еле успокоил тетку.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Лето незаметно переходило в осень. Покраснел лист на осине, позолота украсила ветки березы. Некошеные травы полегли, но поздние цветы еще тянулись к солнцу, будто старались больше захватить тепла. Отзвенели птичьи голоса — пернатые собирались в теплые края. Ветер гнал тонкие серебристые нити паутины, обрывал желтые листья.

Почти все лето Плетнев прожил на берегу озера. Ставил сети на разжиревших карасей, что лениво копошились в илистых заводях. Вечерами раскладывал небольшой костер, варил уху и здесь же на берегу ел. А потом при свете звезд тянул из кружки горячий чай и смотрел, как в озере купается луна, протянув серебристую дорожку к берегу. Попыхивал трубкой, слушал, как перекликались в камышах утки, как плескалась рыба, как шипели маленькие волны, набегая на мокрый прибрежный песок. Вьюга лежала рядом с хозяином и тоже слушала, и тоже смотрела и на озеро, и на звезды, и на луну. Лайка за лето отъелась, снова стала белой, как первый снег. О золоте охотник вспоминал редко. Сходил к той яме, где боролся с медведем, подложил под уступ хороший заряд пороху и подорвал глыбу пудов на сто. Когда пыль улеглась, подошел к яме. Всю ее засыпало вровень с краями. Золотой клад укрыт надежно. В речке Плетнев устроил завалы из камней и сухого леса.

…Однажды утром Никита проснулся от лая Вьюги. Дверь избы была распахнута. Собака бегала вдоль изгороди, тревожно подавая голос. Плетнев натянул на босу ногу сапоги, схватил ружье и вышел на крыльцо. Чуткое ухо сразу поймало непривычные звуки: конское ржанье и людской говор. Увидев хозяина, Вьюга, как и в ту лунную ночь, одним махом перескочила изгородь. На тропу выехали два всадника. Охотник оперся руками на стволы ружей, молча разглядывая людей.

Впереди ехал высокий плотный старик с обрюзгшим лицом, квадратной нижней челюстью и седыми бакенбардами. На нем был поношенный казачий мундир. На вороном жеребце всадник держался легко и уверенно. Второй всадник выглядел лет на десять моложе первого, одет был в простой костюм, как одевались большинство служащих на приисках, и старомодную шляпу, сдвинутую на затылок. Его глаза прикрывали большие очки, под мясистым носом чернели коротко стриженные усы, и сразу же от нижней губы начиналась темная короткая бородка. Серая лошадь под ним плясала, шла боком, перебирая тонкими ногами, всхрапывая и задирая голову. Оба всадника были вооружены карабинами, а позади седел у каждого виднелись объемистые тюки.

С громким лаем Вьюга бросилась навстречу чужим, запрыгала перед мордами лошадей. Старик взмахнул плеткой, но собака увернулась от удара. Плетнев пытливо оглядел всадников. Они его тоже заметили, тот, что был помоложе, сказал:

— Кажется, мы имеем удовольствие видеть хозяина? Бонжур, монсиньер, — он снял шляпу и шутливо поклонился. — Принимай гостей, таежный князь.

— Кто такие будете? — не отвечая на приветствие, спросил Плетнев. Ему не понравилось кривляние очкастого.

— Смиренные путешественники, любители природы.

— Убери собаку, черт бы ее побрал, — крикнул старик. — Она покусает лошадей. Но прежде я исполосую ее шкуру.

— Легче, господин хороший, — нахмурился Никита. — Не больно махайся-то, — и позвал Вьюгу. Лайка нехотя повиновалась, взбежала на крыльцо и оттуда рычала, не спуская глаз с пришельцев. Всадники спешились, привязали лошадей к изгороди и вошли с хозяином в избу. Вьюга, рыча, легла у порога.

— А вы, мон шер, не очень приветливо встречаете путешественников, — заговорил человек в очках, мельком оглядывая жилье охотника. Он вытянул онемевшие от долгой езды ноги, снял выгоревшую на солнце шляпу и обмахивал ею потное лицо.

— В тайге живу, — коротко ответил Плетнев. — Здесь всякий народ попадается.

— Он прав, — поддакнул старик, в котором нетрудно было и без мундира узнать бывшего офицера. Все движения его — резкие и четкие, выдавали старого служаку, а говорил он громко, отрывисто, словно командовал ротой. — Знаю и я таежных бродяг. Народец — оторви да брось.

— Убедили, согласен, и довольно об этом, — прервал человек в очках. — Я философию на пустой желудок плохо воспринимаю. Лучше давайте позаботимся о завтраке.

Никита растопил печь, поставил на нее закопченный чайник. «Откуда взялись такие? — думал он. — Зачем приехали?». Пока он возился у печи, приезжие внесли свои тюки и распаковали их. На столе появились консервы, колбаса, рыба и бутылка с вином. Бывший офицер достал два серебряных стаканчика, нож и вилки. Все это он хозяйственно разложил на чистой салфетке, открыл банку с сардинами и обратился к товарищу:

— Начнем. И ты, хозяин, садись.

— Благодарствую, — отказался Плетнев. — Не привычен к вину.

— Садись, садись, — настойчиво приглашал очкастый. — За знакомство нельзя не осушить по единой чаре.

«За стол уселись, а лбы не перекрестили», — неприязненно подумал охотник. Он сел сбоку стола, искоса поглядывая на гостей.

— За знакомство, — человек в очках поднял стаканчик с вином. — Смею заверить, прекрасный коньяк. Кстати, позвольте представиться, — он шутливо поклонился. — Горный инженер Андрей Антонович Сомов. А это (поклон в сторону спутника) — Николай Александрович Вихорев. Есаул в отставке. А тебя как зовут, хозяин?

— Иван Гаврилов, — пробормотал смутившийся охотник.

Старик, нетерпеливо барабаня пальцами по столу, ждал, когда инженер сядет.

— Знакомство состоялось. Господи благослови, — Сомов чокнулся с есаулом. Все выпили и принялись есть. Никита закашлялся, побагровел, у него дух захватило от крепкого вина. Сомов и Вихорев расхохотались. Горный инженер снова наполнил стаканчики.

— По второй, — провозгласил он.

— Не буду, — Плетнев решительно отодвинул свою кружку и прикрыл ее ладонью. — Не могу.

— Отказываться?! — блеснул очками Сомов. — От божьего дара отказываться? Да знаешь ли ты, о несчастный, что это за вино? Его выжимали из лучших сортов винограда, годами держали в дубовых бочках. А виноград сам бог вкушал. Ergo — ты обижаешь отказом бога.

— Не буду, — еще решительнее повторил Никита.

Горный инженер пожал плечами, залпом осушил свой стаканчик. Несколько минут гости усиленно жевали.

— Вот что, хозяин, — заговорил Андрей Антонович, — Мы намерены прожить у тебя до конца месяца, пока не закончим свои дела… Что за дела, тебя не касается. Мы будем спать под твоей крышей, есть за твоим столом. Ты станешь готовить нам еду, ухаживать за лошадьми. За все это получишь, скажем… двадцать рублей. Надеюсь, доволен?

— Деньги большие, что и говорить, а только принять их не могу. Грех с гостей плату брать. Живите, сколько надо.

— Опять отказываться? — воскликнул Сомов, размахивая вилкой и тыча ею в стол рядом с консервной банкой, — не понимаю тебя.

— Перестаньте, Андрей Антонович, — оборвал товарища Вихорев. — Не берет деньги и не надо. Скажи-ка, Гаврилыч, где прилечь можно? Ночью-то мы совсем не спали.

— Да вот хоть на нары ложитесь.

Из вьюков гости достали легкие одеяла, Никита дал медвежьи шкуры. Через пять минут гости храпели на всю избу, раздражая Вьюгу, — собака все еще косилась на пришельцев. Плетнев вышел во двор. От коньяка шумело в голове, мысли пошли вразброд. Отвязал лошадей, понуро стоявших у изгороди, расседлал и, стреножив, пустил щипать траву.

* * *

Расправа со старателями Зареченского прииска, как ни пытались ее скрыть, получила широкую огласку. Сам губернатор был вынужден заняться Зареченским делом. Особой комиссии поручили расследование бунта. Узнав о комиссии, Василий Осипович Атясов встревожился: на прииске творилось такое, за что его, пожалуй, не похвалят. Могут всплыть и старые грехи. Но пораздумав, старик успокоился. Атясов свято верил в силу денег и был достаточно изворотлив. Ответственность за расправу над старателями хозяин прииска свалил на есаула Вихорева. Он, этот беспутный есаул, превысил полномочия, он самолично допустил кровопролитие. И Василий Осипович не ошибся в расчетах: через месяц на стол губернатора легла подробная докладная записка о беспорядках на Зареченском прииске. Просмотрев ее в присутствии специального чиновника из Петербурга, губернатор нашел, что враждебные действия старателей, убивших штейгера Виткевича, вынудили есаула Вихорева в оборонительных целях открыть огонь, на что, однако, он указания не получал, и «Компания» здесь ни при чем. В таком же духе было составлено и донесение в Петербург. Чтобы полностью «восторжествовала справедливость», губернатору пришлось принять и другие меры. В Златогорск срочно вызвали есаула Вихорева. Бравый есаул сильно надеялся на повышение в чине, но вместо этого ему намекнули, что пришла пора подумать об отставке. Вихорев, полагавший, что верой и правдой служит царю-батюшке и отечеству, был ошеломлен. Получив крупную сумму и особую плату от хозяев Зареченского прииска, холостяк Вихорев поселился в Златогорске и с горя запил. За несколько лет бравый казачий офицер превратился в растолстевшего от безделья старика.

В Златогорске Николай Александрович Вихорев познакомился с таким же горьким пьяницей и неудачником горным инженером Сомовым. Когда-то Сомов работал на приисках, попался на одной махинации и был уволен. Еще дважды менял место службы, плутовал, не ужился с высшим начальством и опять оказался не у дел. Потом скупал и перепродавал краденое золото и снова потерпел крах. Отчаявшись, горный инженер стал искать в вине утешение от всех невзгод. В это время судьба и свела его с отставным есаулом. С первой же встречи Вихорев и Сомов почувствовали взаимную симпатию. Они и жить стали вместе, что особенно было удобно инженеру, не имевшему за душой ни полушки. У Вихорева деньги еще водились, но с помощью Сомова он очень скоро истощил свой золотой запас. В один из дней друзья увидели, что если они ничего не придумают, то скоро станут нищими.

И Сомов предложил есаулу создать товарищество по разработке новых золотоносных земель, и немедленно начать поиски таковых. Путь к богатству не скорый, зато верный. Вихорев в золотом деле смыслил не больше, чем в кузнечном. Но перед глазами был заманчивый пример: «Компания» Зареченского прииска. Есаул дал согласие и охотно внес оставшиеся деньги в кассу скороспелого товарищества.

Вот так и получилось, что двое искателей счастья выехали на разведку в тайгу. А так как, кроме плана, у Сомова и Вихорева ничего не было, то намерение свое они держали от всех в строгом секрете и отправились тайком, не оповестив приятелей и знакомых. За лето горный инженер и есаул изъездили немало, но золота не нашли. Случайно они набрели на избу Плетнева.

* * *

Сомов и Вихорев проснулись под вечер. Инженер сел на постели, протирая глаза кулаками, как ребенок.

— Черт побери! — воскликнул он. — Как долго я находился в объятиях Морфея! Этак все на свете можно проспать.

Он растолкал есаула, и оба вышли во двор, направляясь к роднику. Гости пригоршнями захватывали сверкающую холодную воду, плескали ею в лицо и освеженные вернулись в избу. Никита достал из печи подрумяненных рябчиков, принес соленых грибов, моченой брусники, вяленой рыбы.

— Какая прелесть у тебя, Гаврилыч, — Сомов с удовольствием уселся за стол. — Природа, свежий воздух и…

— Проклятые комары, — мрачно вставил есаул.

— Терпение, о друг мой! Забудь о комарах и обрати внимание на этих рябчиков. Они, ей богу, больше достойны внимания.

Гости принялись за еду. Насытившись, они пошли прогуляться. Вернулись в сумерках.

— Чем бы заняться? — спросил Сомов, входя в избу. — Разве в картишки? — он посмотрел на товарища.

— Пожалуй, — согласился тот, попыхивая трубкой. Сомов достал свечу, колоду карт и непочатую бутылку вина. Началась игра. Плетнев, сидя на нарах, следил за гостями: «Что за радость — бумажками по столу хлопать?» Инженер, если проигрывал, размахивал руками, кричал на есаула, сверкая очками. Зато когда счастье переходило к нему, он заливисто смеялся, подмигивал охотнику и напевал по латыни студенческую песню. Но более искусный в игре есаул быстро возвращал свой проигрыш. И снова Сомов кричал:

— Вы плутуете, что между порядочными людьми недопустимо.

— Нет-с, Андрей Антонович, это вы передернули.

— Я?! Па-а-азвольте!

— Не позволю! — Вихорев ударял кулаком по столу, да так, что подпрыгивали монеты и стаканчики. — Чья карта валяется на полу? Не ваша ли?

Сомов конфузился, близорукие глаза его шарили по полу в поисках неловко сброшенной карты. Он лез под стол, поднимал карту, удивлялся:

— Кажется, в самом деле моя.

Инженер изысканно извинялся перед партнером, приятели наполняли стаканчики, чокались, и игра продолжалась. В густом табачном дыму мерцало пламя свечи, отбрасывая прыгающие тени. Плетнев дремал и просыпался, когда гости снова ссорились. Если они кричали слишком громко, Вьюга вскакивала со своего места и, угрожающе рыча, бросалась на спорщиков. Те сразу умолкали, косясь на собаку. Порядок восстанавливался, а лайка уходила на свою подстилку.

Утром, когда Никита проснулся, горный инженер стоял у стола. Перед ним лежала топографическая карта. Увидев охотника, Сомов быстро свернул карту и сунул в карман. Снял со стены карабин. Заметив, что Плетнев наблюдает за ним, сказал:

— Погуляю. Вернусь к обеду.

— Куда это вы в такую рань?

— Хочу нагулять аппетит.

Насвистывая веселый мотивчик, инженер пошел по тропе, и скоро его нескладная фигура затерялась среди деревьев. Часа через два поднялся и Вихорев. Он не удивился, узнав, что Сомов ушел гулять. Есаул долго пил чай, но как ни старался Никита завязать с ним разговор, узнать, зачем они приехали в тайгу, ничего из этого не получилось. У старика после пьянки трещала голова, он был хмур и неразговорчив. Кончив с чаем, Вихорев тоже взял карабин и ушел. Плетнев задумался: что за странные люди поселились у него? Не для пьянок же они приехали в тайгу. Может, ищут кого? Что бы ни делал Никита в этот день, мысли все время были заняты непрошеными гостями.

Инженер и есаул вернулись поздно вечером. С жадностью набросились на ужин, а потом потребовали чаю. Пили и рассказывали друг другу, где побывали. Есаул хвастал настрелянными рябчиками, а инженер вытащил из кармана горсть разных камней и, тыча ими в лицо товарища, выкрикивал:

— Видите-с, Николай Александрович? Что это по-вашему? Ах, не знаете! Смотрите: вот это пирит. Да-с, пирит. А вот — арсенопирит, халькопирит…

— Ну и что же?

— Знающему человеку это говорит о том, что поблизости есть золото. Да-с, зо-ло-то!

Никита услышал последние слова горного инженера. Золото? Это слово сразу насторожило его. Еще больше встревожился Плетнев, когда Сомов вытряхнул из всех своих карманов кучу разных камешков. После чая инженер достал молоточек и принялся разбивать им камни. Изломы рассматривал через увеличительное стекло. Как и вчера, после ужина, гости достали карты, бутылку вина и коробку с табаком. Пили, играли и спорили, а Вьюга рычала на них, успокаивала.

Каждое утро Сомов уходил в тайгу. Возвращался к обеду или вечером. Разбирал принесенные камни и почти все их выбрасывал. За крыльцом скопилась большая куча таких камней. Иногда с инженером уходил и Вихорев, но чаще он оставался в избе, спал или прогуливался поблизости. Теперь Никита знал точно, что его постояльцы ищут золото. Охотник встревожился: а что если Сомов найдет его золото? Сам от богатства отказался, а чужие люди возьмут. Но инженер все чаще приходил хмурый, молчаливый, со злостью бросал в дальний угол избы молоток, с грохотом высыпал камни в тот же угол, умывался и ужинал. Не надо было и спрашивать — нашел ли золото. Глядя на него, мрачнел и есаул. В карты играть они перестали, коньяк пить — тоже, между собой разговаривали мало. Однажды Вихорев сказал:

— Кончать надо, Андрей Антонович. Дожди скоро начнутся, а дорога домой дальняя.

— Знаю, — сердито отозвался горный инженер.

* * *

Денек выдался серенький. После обеда есаул, жалуясь на недомогание, лег спать, а Плетнев пошел на озеро за рыбой к ужину. С озера охотник вернулся в сумерках, Вихорев сидел на ступеньках крыльца, покуривая трубку.

— Андрея Антоновича еще нет, — сказал он. — Застрял где-то. Ого, какие караси! А окуни! Жарить будем?

— Жарить, а можно и уху. На ночь-то глядя не стоило Андрею Антоновичу далеко ходить.

Но внимание Вихорева было поглощено рыбой, и слова охотника он пропустил мимо ушей.

— Уху я тоже люблю. А мы вот как сделаем: тех, что покрупнее — зажарим, а мелочь на уху пустим.

Совсем стемнело, а Сомов не возвращался. Есаул ругал непутевого инженера, с нетерпением поглядывая на чугунок с наваристой ухой.

— Черт с ним! — не вытерпел наконец есаул. — Никуда не денется, а уха перепреет.

Молча хлебали уху, молча ели жареную рыбу, то и дело поглядывая на дверь и настораживаясь при каждом звуке. После ужина Вихорев и Плетнев пошли в разные стороны недалеко от избы, выстрелами и криками призывали инженера. Сомов не откликался. Не пришел он и утром.

— Где же его искать, черта очкастого? — раздраженно спрашивал отставной есаул. — Может, его волки съели или медведь задрал? Есть тут медведи?

— Как не быть. Встречаются.

Весь день Плетнев и Вихорев искали по тайге инженера, но не нашли даже его следов. В избу вернулись ночью, а с утра решили продолжить поиски.

Перед утром стукнула калитка, залаяла Вьюга. Под чьими-то ногами заскрипели ступеньки крыльца. Дверь распахнулась, и вошел Сомов.

— Veni, vidi, vici[2], — хрипло сказал Сомов.

— Что вы бормочете? — заорал есаул. — Говорите, где пропадали? Да по-русски, черт бы вас побрал! По-русски!

— Veni, vidi, vici, — повторил горный инженер.

— Он помешался, — Вихорев с ужасом глядел на черное лицо товарища.

— Нет! Тысячу раз нет! — возразил Сомов. — Я нашел золото, — и упал на пол.

Плетнев и есаул подняли инженера, перенесли на нары, сняли сапоги и лишнюю одежду. Вихорев влил в рот приятелю коньяку, и тот сразу пришел в себя. Осмотрелся, узнал склонившихся над ним людей, улыбнулся.

— Дайте мне пить, — и, заметив бутылку в руках Вихорева, добавил: — пока… только воды.

Через несколько минут Сомов уже сидел за столом, с жадностью ел холодное вареное мясо с хлебом. На все вопросы есаула он отвечал одно:

— После, мой друг, после. Смертельно хочу спать. Имейте хоть каплю сострадания к человеку. Я знаю, вы…

Последние слова он произнес, опустив голову на руки и засыпая. Его опять перенесли на нары. Инженер храпел на всю избу, порой бормотал что-то непонятное. К обеду его добудиться не могли. Вечером он проснулся сам, выпил холодной воды, умылся, почистил костюм и опять стал самим собой: болтал без умолку, шутил, сыпал французскими и латинскими пословицами. Потом, подсев поближе к есаулу и положив ему руку на плечо, сказал торжественно:

— Наша работа закончена.

Вихорев с сомнением посмотрел на компаньона.

— Вы хотите сказать…

— Да. И мы должны поторопиться в Златогорск, пока нас не опередили, — он бросил беспокойный взгляд на Плетнева, затем на бывшего офицера. Тот едва заметно покачал головой. Инженер наклонился к уху Вихорева:

— Я нашел сказочное месторождение. Смотрите, — он достал маленькую табакерку, открыл ее. На дне лежало немного золотого песку. Есаул так и впился глазами в золото. Плетнев, стоя у печки, в это время повернул голову и заметил табакерку. Он понял все. «Мое золото, — растерянно подумал охотник. — Мое! Что же такое делается…»

Налюбовавшись произведенным эффектом, Сомов закрыл табакерку и спрятал ее в карман.

— Что же вы молчите? — спросил горный инженер. — Надо радоваться. Давайте пить вино, веселиться.

— Пить я всегда готов. Примите, Андрей Антонович, мои поздравления. Я полагаю, завтра мы отправимся в обратный путь.

— Да, делать здесь больше нечего… пока…

Есаул принес две последние бутылки с коньяком, попросил охотника собрать закуску. Пиршество началось. Предложили выпить и таежнику, но он отказался. Инженер и отставной есаул быстро хмелели и уже не замечали сидевшего в стороне угрюмого охотника. «Как же так? — думал Никита, — что теперь будет? Дождался…» А гости уже карты на стол, монетами зазвенели. Вихорев даже петь попробовал, но Сомов, смеясь, остановил его.

— Уж лучше помолчите, Николай Александрович. Поете вы, не в обиду будь сказано, как старый козел моей бабушки.

Вихорев не обиделся на приятеля, а тот, откашлявшись, вдруг запел сам:

На земле весь род людской

Чтит один кумир священ-е-енный,

Он царит во всей вселе-е-енной

Тот кумир — телец златой…

— Эх, есаул, есаул! Вот поправим дела, и повезу я вас в Москву, в Питер махнем. Покажу вам настоящую жизнь…

— Не передергивайте, Андрей Антоныч.

— Пардон, шер ами, — игорный инженер снова запел:

Люди гибнут за-а-а металл,

Сатана там пра-а-авит бал…

— Когда мы разбогатеем…

— Вы спять передернули, Андрей Антоныч.

— Пардон… когда мы разбогатеем, создадим «Компанию» по образу и подобию Зареченской. Только у нас дело будет поставлено солиднее.

— А вы бывали в Зареченске-то? — спросил есаул.

— Не приходилось. Знаю, что там орудует какой-то полоумный купец, а золото добывают по старинке.

— Полоумный! Такой головы, как у Атясова — поискать. Слыхали вы, Андрей Антоныч, о том, что было в Зареченске лет этак десять назад?

— О старательском бунте, что ли?

— Да. И будет вам известно, что я, а не кто другой восстановил там порядок.

— Вы?! — рука Сомова с протянутой картой замерла в воздухе. Он недоверчиво взглянул на есаула. Никита, молча куривший трубку, придвинулся ближе и тоже слушал пьяную болтовню гостей. Вихорев задумчиво глотнул из стаканчика, уперся мутным взглядом в мигающее пламя свечи.

— Я тогда перестарался, — снова заговорил он. — Дело получило широкую огласку, и вот… я в отставке. Зато Атясов, которого вы полоумным назвали, в стороне остался. В этом проклятом Зареченске и кончилась моя карьера. Казаки никого не щадили…

— Не люблю, когда пахнет кровью, — поморщился Сомов. — Меня начинает поташнивать.

Вихорев не обратил внимания на его слова.

— Служил тогда со мной хорунжий Рубцов…

— Рубцов? — Никита придвинулся ближе.

— Ну да, Рубцов. А ты, любезный, знавал его?

— Нет, я другого Рубцова знал, охотника.

— И этот был охотник… за бабами, — есаул засмеялся старческим дробным смешком. — Из-за бабы и пропал мой хорунжий.

Плетнев поднялся.

— Пойду, на коней взгляну.

Вышел на крыльцо нетвердой походкой. Там, в избе, два человека вино пьют, смеются. Кто звал их? Один его золото нашел, а другой… Что же делать ему, Никите? Гости завтра уезжают. А потом сюда вернутся… Может, хорошо это? Может, так и надо? Пусть люди пользуются его золотом. Да кто пользоваться-то будет? Сомов? Вихорев? Не люди они…

Охотник вернулся в избу. Есаул и горный инженер все еще играли в карты. Обе бутылки валялись под столом пустые, оплывая, догорала свеча.

* * *

Темную ночь сменило ненастное утро. Моросил мелкий, как из сита, дождь. Часам к девяти он перестал, в разрывах облаков проглянуло белесое солнце и опять спряталось. С деревьев на мокрую землю, на желтый лист мягко падали капли.

Инженер и есаул после ночной попойки заспались. Первым проснулся Вихорев и бесцеремонно растолкал товарища.

— Проспали, — раздраженно говорил старик инженеру. — День уж на дворе.

— Есть из-за чего волноваться, — сказал Сомов и, зевая, потянулся. — Готовы ли лошади? — обратился он к Плетневу.

— Оседланы.

Горный инженер подошел к столу, за которым уже сидел мрачный есаул. Нашлось немного коньяку, и гости, допив его, принялись завтракать. Однако дурное настроение Вихорева не прошло.

— Хозяин, — повернулся к охотнику Сомов, — не знаешь ли, как покороче проехать в Златогорск?

— Есть ближняя дорога, — стал объяснять Плетнев. — Сначала поедете тропкой к озеру, потом левым берегом до скал на той стороне. Там опять тропа. Белый камень покажет на нее, у самой воды стоит. От него опять налево. Тропа вас к деревне Каменке выведет. Ну, а там до Златогорска рукой подать. А ежели по горам ехать боитесь, можно повернуть на Зареченск. Тогда верст пятьдесят крюк выйдет.

— Зачем в Зареченск, лучше по горам, — буркнул Вихорев.

— Не брюзжите, есаул, — инженер весело блеснул очками. — Хоть мы выезжаем поздно, зато выигрываем в расстоянии и наверстываем время.

Сомов попросил Никиту повторить все приметы пути, достал карту и сверился с ней. После завтрака гости собрали вещи, приторочили тощие вьюки к седлам. Вихорев помог товарищу взобраться на серую лошадку, которая все время вертелась и брыкалась, и сам легко вскочил на вороного коня. Плетнев провожал путников. Сомов дотронулся правой рукой до полей шляпы:

— Счастливо оставаться, хозяин. Жди нас весной.

— Счастливый путь, — ответил Никита, избегая смотреть в глаза всадникам. Те повернули лошадей и скоро скрылись за поворотом тропы.

В амбаре выла Вьюга. Плетнев собрал со стола объедки, отнес собаке. Лайка встретила хозяина радостным визгом, но он грубо прикрикнул на нее и снова запер дверь. Обиженная Вьюга протестующе завизжала. Вернувшись в избу, охотник оделся так, как одевался, когда надолго уходил в тайгу, и пошел по той же дороге, по которой несколько часов назад уехали гости.

…Сомов и Вихорев ехали шагом, берегли силы лошадей. Курили, разговаривали, изредка останавливались, чтобы сверить дорогу с картой и приметами, о которых говорил таежник. Опять пошел дождь, но скоро перестал, оставив после себя водяную пыль, повисшую в неподвижном воздухе. Путники объехали больше половины озера, нашли одинокий белый камень. Отсюда старая узкая тропа круто поднималась в горы. Внизу, скрытое туманом, глухо шумело озеро. Тропа петляла среди скалистых круч. Лошади боязливо ставили ноги на обломки камней, всхрапывали, кося глазами на трещины.

— Черт бы побрал такую дорогу, — ругался ехавший впереди есаул. — Туман все поднимается, чтоб ему провалиться.

— Легче, мон шер, легче. Мы в руках божьих, а он не любит, когда поминают нечистую силу. Не лучше ли остановиться и подождать утра? Через полчаса будет темно.

— Где? — сердито спросил Вихорев. — На этих камнях?

— О, черт! — воскликнул Сомов.

— Не гневайте бога, — ядовито бросил есаул. — Что у вас?

— Упали очки, я ничего не вижу. Здесь того и гляди свалишься и сломаешь себе шею. Остановитесь, надо найти очки.

— В Златогорске купите новые. Эти все равно разбились.

Туман, поднимавшийся с озера, быстро затягивал горы. Снизу слабо доносился плеск невидимой воды.

— Давайте повернем обратно, — предложил инженер. В голосе его звучал страх. — При такой погоде ехать дальше — безумие.

— Не говорите ерунду. Обратный путь не легче. Сами выбрали дорогу и нечего теперь хныкать.

— Дело не в дороге. Если бы мы выехали часа на два-три раньше, то сейчас уже спускались бы в низину.

Есаул спешился, осторожно пошел вперед, ведя на поводу лошадь.

— Вы тоже слезайте, Андрей Антоныч.

— Если я слезу, то снова сесть уже не смогу.

Вихорев ничего не ответил, инженер все-таки слез.

Поднялся ветер. Сначала он дул слабо, но с каждой минутой крепчал, со свистом заметался среди нагромождения скал, подталкивал путников в спины. Лошади ржали, задирая головы, упирались и не хотели идти за людьми. То и дело из-под их копыт скатывались камни и падали в бездонную темноту.

— Николай Александрович, — дрожащим от страха голосом закричал Сомов, — я больше не могу. Давайте подождем утра.

— Что вы там орете?

— Давайте остановимся.

— Подите к дьяволу.

И снова они пошли вперед по самому карнизу скалы, почти ощупью, пробуя ногой каждый выступ, каждое углубление, тянули за собой упиравшихся лошадей. Вдруг жеребец есаула попятился, приседая на задние ноги. Большой камень качнулся и с грохотом упал, увлекая за собой мелкие камни. Тропа поползла, словно живые зашевелились гранитные глыбы, скатываясь и налетая одна на другую. Вороной не удержался, упал, потянув хозяина. Из пропасти долетел крик ужаса и замер в грохоте камней. Серая лошадь инженера испуганно и протяжно заржала, поднялась на дыбы, занеся копыта над головой человека. Сомов отпрянул, изогнувшись, пытался удержаться на краю обрыва, и сорвался. Догоняя хозяина, в темноту пропасти полетела серая лошадь.

…Плетнев шел всю ночь. К утру вышел на восточный берег озера, и когда совсем рассветало, стал вглядываться в землю, будто что-то искал.

— Здесь проехали, — пробормотал охотник увидев отпечатки лошадиных копыт. Мокрая земля хорошо сохранила следы, но потом на камнях они потерялись, лишь кое-где виднелась свежая царапина, оставленная подковой. Узкая тропа, по которой и днем-то было небезопасно ходить, забиралась все выше в горы. Плетнев остановился, лег на камни, подполз к обрыву и заглянул вниз. На дне пропасти виднелись серая и вороная лошади, а около них — две удивительно маленькие человеческие фигурки.

— Господи, прости! — прошептал побледневший охотник.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В Зареченске празднуют рождество. Приисковый поселок весь засыпало снегом. Местами сугробы поднялись до самых крыш. От избы к избе проложены узкие тропки. По этим тропкам с раннего утра бегают ребята — славельщики. В дырявые пимы набивается снег, сквозь худую одежонку пощипывает злой мороз, а ребятишки будто и не замечают того. Им и радостно, и боязно; знают, где и накормят, и сластей дадут, а где — погонят да еще собак натравят. У богатых зареченцев столы трещат от рождественской стряпни, а у бедняков и в праздник на столе чугун картошки, сваренной в мундире. Звенят на морозе голоса славельщиков, разрумянились щеки, ребята на бегу растирают снегом побелевшие носы. Из-за дальних гор поднялось розовое солнце, и засверкала, за-переливалась снежная пыль, зарумянились высокие сугробы. Взинь-взинь, вжик-вжик — скрипит под ногами ребятишек тугой, как крахмал, снег.

Отец Макарий ходит по поселку с псаломщиком Георгием. В каждой избе их привечают, прикладываются к кресту и почтительно слушают батюшкино пение.

— Рождество твое, Христе боже, наш… — басит отец Макарий, незаметно потирая ноющую поясницу. Он одряхлел, но не потерял еще богатырского вида. Сивая грива рассыпалась по широким плечам, голос — как из бочки. Псаломщик подтягивает ему тонким дребезжащим тенорком, шлепает мясистыми губами и что поет — не разберешь.

Мимо избы глухой бабки Феклисты отец Макарий прошел скорым шагом. Против самой бабки он ничего не имел: старуха исправно ходит в церковь, посильно жертвует на алтарь, а вот про ее постояльцев того не скажешь. Дунаев — известный безбожник, и Василий Топорков за ним потянулся. Соловей нахватался у ссыльного всякой дури и нос воротит от божьего храма. Никогда не простит этого отец Макарий ни Василию, ни безбожнику Григорию.

У Дунаева сегодня ради праздника собирались гости. Сама-то бабка Феклиста третий день лежит на печи, хворь на нее напала, поэтому хозяйничает Феня Ваганова. Она встречает гостей, готовит на стол закуски, поит больную старуху разными травяными отварами. Первым пришел песковоз Данила — высокий, как доска, плоский мужик с грустными синими глазами. Потом заявились кузнец Матвей Суханов — молодой парень, круглый сирота, Иван Будашкин — слесарь — золотые руки и бойкий Алексей Каргаполов — сын покойного Филата Каргаполова, очень похожий на отца. Дунаев научил Алексея вместе с другими поселковыми ребятами грамоте, и парня взяли на работу в контору. Грамотные люди «Компании» нужны, а в Зареченске их не густо.

На столе, покрытом старенькой, но чистой скатертью, расставлены тарелки с румяными пирогами и закусками, графинчики с настойками. Гости едят и пьют мало, больше заняты разговорами. Только что из Златогорска вернулся Топорков, и сейчас он рассказывал товарищам последние новости. В уездном городе рабочие устроили крупную забастовку сразу на трех заводах. Не работали больше недели и добились своего: администрация пошла на уступки. Руководил забастовкой большевистский комитет.

— Златогорские товарищи листовки дали, — продолжал Топорков, доставая бумагу, сложенную в несколько раз. — Просили раздать нашим рабочим.

— Почитай, — попросил молчаливый Данила.

Василий откашлялся и начал читать. Внезапно входная дверь широко распахнулась. На пороге появился урядник Чернышев, зорко оглядел компанию и, расправив тараканьи усы, гаркнул на всю избу:

— С праздником Рождеством Христовым!

Феня подлетела к нему со стаканом в руке, поклонилась.

— И вас, Осип Кондратьич, с праздником.

— Ишь, сколько вас тут понабилось.

Гости Дунаева поднялись, держа стаканы, покачиваясь, чокались с урядником. Чернышев зорко оглядывал каждого, заметил в руках у Соловья розовую бумажку. Урядник подскочил к нему, не спуская с него колючих, заплывших жиром глазок.

— Что в кулаке-то зажал, Василий? Не письмо ли получил?

— Письмо, — спокойно ответил Соловей. — Родственники с праздником поздравили.

— Да где они бумагу-то взяли такую?

— А уж про то, Осип Кондратьич, не ведаю.

Василий взял из пепельницы недокуренную цигарку, подошел к печке и, открыв дверцу, достал листовкой огня. Прикуривая, насмешливо глядел на урядника. У Чернышева раздувались ноздри, в глазах — бешенство, так бы и вырвал бумажку из руки Топоркова. Но гости опять подступили, тыча стаканами чуть ли не в лицо.

— С праздником, Осип Кондратьич.

Розовая бумажка, сгорая, дымила, огонь палил Соловью пальцы. Василий словно не чувствовал боли, улыбаясь смотрел на урядника, попыхивал цигаркой. Обгорелые клочки бросил в печь, захлопнул дверцу. Чернышев подобрал оброненный клочок бумаги, посмотрел и даже понюхал.

— Чем пахнет? — засмеялся Топорков, а у самого пот на лбу.

— Странные письма ты получаешь, Василий. Не чернилами они писаны.

— Да уж какие шлют, такие и получаю, Осип Кондратьевич.

Урядник наскоро выпил стаканчик мятной, рукавом вытер усы и закусил соленым огурцом. Когда за ним закрылась дверь, гости поставили стаканы. Василий поплевал на обожженные пальцы.

— Пронюхал, пес. Давно следит за нами.

— И до чего противная рожа, — поморщился Каргаполов.

— А как же листовка-то? — спросил Матвей Суханов.

— Листовки есть, — Соловей, не торопясь, расстегнул пиджак, вытащил из-под рубахи тонкую пачку розовых листов бумаги, аккуратно перевязанных тесемкой. — Алеша, ты бы посмотрел, может, Чернышев неподалеку прохаживается.

Каргаполов кивнул головой и вышел из избы. Василий передал листовки Дунаеву. Тот сосчитал их, разделил на части.

— Это тебе, Матвей, это тебе, Иван, это Феня возьмет, а вот эти — Алексей. Будьте осторожны, товарищи, и постарайтесь, чтобы прочитало больше народу. Где нет грамотных — сами читайте и разъясняйте. Помните: если кто-нибудь попадется с листовкой — не сдобровать всем, и златогорских товарищей подведем.

— Что вы, Григорий Андреич, — запротестовал Иван Будашкин, — не впервой, знаем.

…В особняке управляющего по случаю рождественского праздника тоже собрались гости: местная знать, горное начальство, казачьи офицеры. Нет только старика Атясова. В последние годы он совсем перестал бывать в Зареченске. Сартаков почувствовал себя наконец полным хозяином прииска, что в первую очередь испытали на себе старатели-хищники, с которыми Евграф Емельянович повел жестокую борьбу. Управляющий знал и раньше, что на прииске воруют много золота, но смотрел на это сквозь пальцы. Теперь считал, что воруют его золото. Сартаков часто разъезжал по тайге в сопровождении казаков, внезапно появлялся там, где его не ждали.

Однажды, узнав от доносчиков, что возле самого прииска большая артель из деревни Вознесенки втихомолку моет золото, Евграф Емельянович немедленно отправился в тайгу. Старатели, увидев управляющего, смекнули, что дело неладное, а бежать поздно. Вознесенские ребята — народ отчаянный. Кое-кто имели ружьишки, затеяли стрельбу. Казаки — их было мало, — повернули лошадей и ускакали, а конь Сартакова заупрямился. Управляющего окружили, стянули с седла и, слегка помяв, приставили к станку. Евграф Емельянович подумал, что с ним шутят, но, получив черенком лопаты под ребро, понял: вознесенские шутить не умеют.

— Одумайтесь, ребята, — заговорил побледневший Сартаков. — Не пожалели бы потом.

— А ты помалкивай, — прикрикнул на него рыжий, зверского вида мужик и замахнулся кулаком, — качай воду.

Евграф Емельянович, позеленев от злобы, взялся за ручку деревянного насоса. С непривычки скоро устал, но едва остановился передохнуть, как опять получил черенком лопаты.

— Качай, барин, не стой.

Управляющий задыхался, дрожали в коленках ноги, тряслись руки.

— Будет, ребята, посмеялись над стариком и довольно. Сил больше нет, отпустите. Не забуду вашей науки.

— Качай, качай, барин.

И снова качал Сартаков, еле двигая руками. Старатели-хищники сделали сполосок, забрали золото, снасти в телеги, сами на лошадей, а управляющему наказали:

— Больше, барин, не попадайся и другим закажи. А ежели не послушаешь — на себя пеняй.

И уехали. Как Евграф Емельянович добрался до прииска — не помнил. Недели две пролежал в постели, а встав, дал волю злобе. Каждого пойманного хищника отдавал под суд, и вскоре мужик уходил на каторгу, а семья — по миру.

Сегодня управляющий казался веселым, каким его давно не видели, но мысли у него были тревожные. До Сартакова тоже дошли вести о забастовках рабочих и крестьянских бунтах. Видел, что и на прииске не ладно, но не мог дознаться, кто мутит старателей.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Степана Дорофеевича Ваганова мучают бессонница и тревожные думы. Вот он дни доживает, а что в жизни видел, что оставит после себя? Почему одним все, а другим ничего? В писании сказано: имущий дает неимущему. Не знает Степан Дорофеевич такого случая, чтобы поделился богатый с бедняком. После казачьей расправы со старателями впервые задумался о жизни Ваганов. Еще в тайге, не разобрав что к чему, Степан Дорофеевич осудил зареченских бунтовщиков.

— Поделом им, — говорил поучительно артельщикам, — можно разве свои законы устанавливать. Если каждый на свою сторону гнуть начнет, что же получится? Царь-батюшка за всех перед всевышним ответчик. Можно ли супротив царя идти?

Но когда Ваганов узнал, что одного мужика запороли казаки насмерть, другого изуродовали, что в Зареченске теперь вдов и сирот больше, чем комаров на болоте, стал думать иначе. Почему бог терпит? Почему допускает такое? В те черные для прииска дни Степан Дорофеевич много и горячо молился, но молитвы не принесли облегчения. В душу закралось сомнение: есть ли правда? С годами черные дни стали забываться, но тревога, порожденная ими, осталась. Проглядел что-то Степан Дорофеевич, не так жил…

Беспокоят старика и дети. Старшие сыновья, как вылетели из родного гнезда, так и не видел их больше. Порфирий в Москве, все жалуется на тяжелую службу, просит денег. Семен работает на Никольском заводе, отцу пишет редко, денег не спрашивает. Семен упрямый, с голоду пропадет, а не попросит. Незаметно и младшие дети подросли, вот-вот и они разбредутся. А разве о том думал, когда бродил по тайге, искал золото. Глаша не встает с постели, здоровье плохое. На старости Ваганов думал внуков понянчить, но и внуков нет. Сыновья еще не женаты, а дочь… С Феней творится что-то непонятное. Девушке за второй десяток пошло, собой хороша, да серьезна не по годам. О чем думает — отцу не говорит, про замужество и слышать не хочет. Женихи все реже засылают свах в вагановский дом. Пробовал Степан Дорофеевич поговорить с дочерью. В гневе припугнул плеткой — Феня только невесело улыбнулась. Что с ней? А все «политический», будь он трижды неладен. Забил девушке голову грамотой, от церкви отвадил.

В горькие минуты Ваганов уходил в маленькую комнатку. Ночи напролет простаивал на коленях перед образами, а в семье ничего не менялось. Молится Степан Дорофеевич, за спиной мечется по стене его тень — большая, нескладная. Тускло мерцает огонек лампадки. Желтоватый свет скользит по серебряным и золоченым окладам икон. Лики святых непроницаемы, смотрят на старика загадочно. Бледными дряблыми губами старик шепчет молитву, кланяется, складывая пополам сухое тело. По морщинистому лицу катятся редкие слезинки, застревают в бороде.

…А за стенкой Феня проводит бессонные ночи. Нет у ней подружек, растеряла их незаметно, и не с кем поделиться девичьими думами.

Фене шел двенадцатый год, когда она первый раз увидела Дунаева. Григорий Андреевич взялся обучать грамоте поселковых ребятишек. Уроки вел как настоящий учитель. Если ребята его не понимали, терпеливо объяснял снова. Любил и пошутить.

— А и бе сидели на трубе, — скажет, хитро взглянув на учеников. — А — упала, бе — пропала. Кто остался на трубе?

— Никого не осталось, — ответит за всех Алеша Каргаполов. — Все попадали.

— Почему же все? Ведь было три буквы: а, и, бе. Значит, «и» осталась.

— И! — хором кричат дети, с восторгом глядя на Дунаева.

— Ижица, ижица, плетка к заду близится, — пропоет озорной Петька Самсонов и незаметно дернет Феню за косу.

Григорий Андреевич погрозит ему пальцем, и учение продолжается. Иногда ссыльный после урока поил ребятишек чаем с вареньем, а потом рассказывал про далекие города, про большие заводы и про то, как живут там люди. Феня, как и все ребята, с благоговением относилась к учителю. Почему Григорий Андреич не уедет в родной город Петербург? Трудно ему, одинок он. Жалко девочке этого доброго человека.

В те дни, когда расстреливали старателей, Дунаев занятия отменил, сказался больным. Феня увидела ссыльного недели через две. Григорий Андреевич похудел, в густых черных волосах появились седые пряди, а серые, ласковые глаза будто застыли. Когда Дунаеву сказали, что Петька Самсонов больше учиться не будет, что казаки насмерть запороли его отца, он подошел к окну и долго стоял, пощипывая бородку. Потом повернулся к детишкам:

— Запомните это, ребята, хорошенько запомните.

Теперь Фене шел двадцать пятый год. Только ей да еще двум своим бывшим ученикам Григорий Андреевич рассказал, за что попал в ссылку. В Петербурге он работал механиком на Обуховском заводе, был членом подпольного большевистского кружка. О кружке кто-то донес. Многих арестовали и бросили в тюрьму. Дунаева сослали на вечное поселение на Урал. От ссыльного Феня впервые узнала о Ленине. Дунаев встречался с ним в Петербурге.

В Зареченске Григорий Андреевич долго присматривался к старателям. Постепенно вокруг него собралась небольшая группа. Установили связь с подпольной организацией социал-демократов Златогорска, получали от них литературу, листовки и осторожно распространяли среди рабочих прииска. Многие старатели недоверчиво относились к тому, о чем писалось в листовках, и в революцию не верили.

Феня — единственная девушка в кружке Дунаева. Григорий Андреевич увидел, что серьезной, исполнительной дочери Ваганова можно поручить трудное дело и быть уверенным — сделает. У нее в комнате хранились и запрещенные книжки — кому в голову придет делать обыск у богобоязненного старателя Ваганова?

Как-то, обтирая пыль с книг Дунаева, Феня залюбовалась большим томом в красивом кожаном переплете. Книга была о растениях. Из нее выпала фотография: молодая красивая женщина в длинном черном платье, с высокой пышной прической, а рядом мужчина, очень похожий на Григория Андреевича.

— Нашлась! — радостно воскликнул Дунаев, подошел и поднял фотографию. — А я-то искал ее. Посмотри, Фенюшка, это моя невеста Маша. Правда, она красивая?

Феня жалко улыбнулась. Дунаев смотрел на фотографию и сказал:

— Маша — учительница. Если бы ты ее увидела, я уверен, она тебе понравилась бы…

Феня опустилась на скамейку, тихо спросила:

— Почему же она к вам не приедет?

— Машу в Иркутск сослали через год после меня. И писем от нее я давно не получал. Жива ли — не знаю…

Придя домой, Феня пожаловалась на головную боль и заперлась в своей комнате. Ей хотелось побыть одной. Лежала и думала: значит, Григорий Андреевич любит Машу…

За окном сгустились синие сумерки. Сквозь тюлевые занавески в комнату заглянул молодой месяц, разбросал на полу и стенах причудливые рисунки. Кто-то негромко постучал в окно. Феня отодвинула занавеску, но сквозь затянутое морозными узорами стекло ничего не было видно. Девушка подышала на стекло, прильнула глазом к оттаявшему кружку. На улице маячил какой-то человек. Феня накинула на голову платок и выбежала за ворота. Там стоял Петр Самсонов, тот самый, что когда-то дергал ее за косу.

— Беда, Феня, Матвей с листовкой попался. Надо Григорию Андреевичу сказать. Сбегай к нему.

— Как же это случилось, Петя?

— А так. Стал Матвей ребятам в кузне листовку читать, а недосмотрел, что одна из продажных шкур тут же отиралась. Ну, он Матвея за руку: «Покажи, что читаешь, грамотей». Матвей растерялся, молчит, бумажку за спиной прячет, а шпик на него: «Смуту разводишь! Супротив царя идешь!». Крикнул своих, Матвея скрутили, в контору поволокли. На беду там Сартаков случился. Теперь дознаваться станут, где взял листовку.

Феня вернулась в дом, одела шубейку и вышла на улицу. Осторожности ради покружила по Зареченску и уже в темноте подошла к занесенной снегом ветхой избушке бабки Феклисты. Девушка часто навещала больную старуху, и ее приход не мог возбудить подозрений. В окне светился огонек. Феня вошла не постучав. Дунаев сидел за столом. Керосиновая лампа со сломанным стеклом, наставленным бумажной трубкой, освещала его склоненную фигуру. Кривой язычок огня, как пугливый зверек, заметался в стекле, и лампа закоптила еще сильнее. Ссыльный штопал пиджак. Подняв голову, он удивленно взглянул на позднюю гостью.

— Григорий Андреевич, худые вести.

Ссыльный вопросительно посмотрел на Феню.

— Суханова с листовкой поймали.

Дунаев поднялся, прошелся по избе, остановился у стола и подкрутил фитиль чадившей лампы.

— Когда?

— Под вечер сегодня. Самсонов прибегал, он и сказал.

— Та-а-к! — Дунаев снова зашагал по избе. На печи завозилась бабка. Феня посмотрела на Григория Андреевича. Вот он, тот, кого она любит: высокий, суховатый, лицо чуть удлиненное, худое, темные волосы откинуты назад, нос прямой и тонкий, взгляд задумчив.

— Суханова отвели в контору. Сартаков за него взялся.

— Так! — повторил Дунаев. — Надо предупредить всех. И немедленно. Это сделаешь ты… Когда вернешься домой, все книги, что я тебе дал — в печь. Слышишь? Все до единой.

— Жалко книги, Григорий Андреич.

— А людей не жалко? — резко ответил ссыльный. — И смотри, не попадись.

— Я-то? — с обидой возразила девушка. — Или забыли, как в Никольский завод ходила?

— Помню, — голос Дунаева потеплел. — Ну, иди, иди. Не время вспоминать прошлое.

— Григорий Андреич, а как же вы?

Хлопнула входная дверь. Вошел Топорков. Аккуратно пообил веником снег с пимов, развязал опояску.

— Да у нас гостьюшка, — сказал весело. — Здравствуй, Федосья Степановна. Чего так-то сидите. Давайте чайку попьем.

— Не время чаевничать, Василий, — прервал его Дунаев и рассказал о провале Суханова. Топоркова новость ошеломила.

— Надо уходить, Григорий Андреич, — заговорил он. — Хотя бы на время. Я достану лошадей.

— Уходить? А что скажут товарищи? Учуяли беду — и тягу?

— Верно, — согласился Василий. — Молва пойдет нехорошая. Оставаться тоже не след…

Феня переводила беспокойный взгляд с Дунаева на Топоркова. «Нельзя допустить провала кружка, — думала она. — А если схватят Григория Андреевича — это провал»…

— Григорий Андреич, вы у нас укроетесь на время.

— С ума сошла, — медленно и удивленно проговорил ссыльный, разглядывая бледное лицо дочки Ваганова. — Да понимаешь ли ты, что говоришь?

— Понимаю, Григорий Андреич. Вы укроетесь у меня… у нас, то есть, — спокойно поправилась девушка.

— Она дельное говорит, — поддержал Феню Соловей. — На Вагановых подозренье не падет.

— А как же твой отец? Он со мной даже не здоровается.

— Отец вас не любит, верно, но он не будет знать.

— Тогда как же ты это сделаешь?

— Мое дело. Собирайтесь, Григорий Андреич. Время идет.

Ссыльный одел пиджак, поверх него поношенный дубленый полушубок, рассовал по карманам кое-какие мелкие вещи. Скользнул взглядом по полке с книгами, по печи, где лежала бабка Феклиста и, подставив согнутую ладонь к бумажной трубке на лампе, дунул. Рыжий зверек подпрыгнул и исчез. Обгоревший конец фитиля засветился красной нитью. Все вышли из избы. На улицах Зареченска ни души. Мороз крепчал, забирался под одежду. У ворот Вагановых остановились.

— Я пойду, — тихо сказал Топорков. — Связь через Феню наладим. Если что — на время в Никольском заводе укроюсь.

Феня ждала Дунаева у крылечка. Провела его в сенцы, шепнула:

— Здесь подождите. Посмотрю, нет ли кого у нас.

Ссыльный молча кивнул. Оставшись один, подумал: правильно ли, что пришел к Вагановым. Следом за ним сюда может беда войти. Не лучше ли укрыться в другом месте. Но кому в голову придет искать его в доме зажиточного и набожного старателя? Притом дня через три он уйдет из Зареченска. Дверь скрипнула, и Феня позвала:

— Григорий Андреич, входите.

Девушка провела Дунаева через темную кухню в горницу и открыла боковую дверь. Засветила узорную лампу на высокой, толстого голубого стекла подставке. Встретилась глазами с гостем, оглядывавшим комнату, улыбнулась.

— Это моя комната, Григорий Андреич, сюда никто не придет, вы не беспокойтесь. Я сейчас чаю согрею.

— Не надо, Фенюшка, не хлопочи. Скажи-ка, есть ли другой выход отсюда? Вон там, как будто, еще дверь?

— Та дверь в соседнюю комнату. Когда гости случаются — в ней ночуют. Там есть выход в чуланчик, а по лестнице можно на чердак подняться. В той комнате вы и станете жить. Я сейчас печь затоплю, нахолодало за день-то.

* * *

В приисковой конторе жарко натоплены печи. Воздух как в бане, дышать нечем. Огонь лампы под железным абажуром, подвешенной к потолку, задыхался, лизал стекло, оставляя полосы копоти. За столом сидели управляющий Сартаков, урядник Чернышев, личный секретарь управляющего Вешкин и двое служащих «Компании». Посреди комнаты, широко расставив ноги стоял кузнец Матвей Суханов. Руки у парня скручены за спиной, вспухшее от побоев лицо покрыто синяками, из рассеченной верхней губы капала кровь. Сидящие за столом смотрели на Суханова с откровенной злобой. Улыбался один Сартаков. Помешивая серебряной ложечкой горячий чай в стакане, он ласково говорил:

— Где же ты взял эту бумажку, дружок? — тонкий палец управляющего, сверкая перстнем с крупным рубином, показал на смятую листовку, лежащую на столе. — Кто ее тебе дал?

Матвей молчал.

— Что не отвечаешь? Или говорить разучился? А давеча, сказывают, бойко языком-то молол… Расскажешь все — с миром отпущу, а станешь запираться — пеняй на себя.

Парень переступил с ноги на ногу и не ответил.

— В последний раз спрашиваю: где взял бумажку? — Евграф Емельянович поднялся. — Может, на улице подобрал? Или ее тебе в карман подсунули? А, может, кто из наших рабочих дал? Кто?

— На улице… подобрал. По ветру летела…

— Подобрал? А ты лучше припомни, лучше. Ну? — кулак Сартакова грохнул по столу. Подпрыгнула массивная медная чернильница, тонко звякнул стакан. — Знаешь, что за такие бумажки полагается?

— На улице подобрал, — упрямо повторил Матвей.

— На улице? — управляющий больше не скрывал охватившего его бешенства. — А вот сейчас иное запоешь, пакостник.

Двое дюжих служащих и урядник набросились на Суханова, повалили на пол. На Матвее затрещала рубаха, он бился, кричал, кусал руки державших его людей. Те, ругаясь, придавили парня коленками, сорвали остатки рубахи. Чернышев поднял толстую — ременную плеть и вопросительно посмотрел на Сартакова.

— Сыпь! — коротко сказал тот.

Со свистом рассекая воздух, плеть опустилась на спину кузнеца. Чернышев трудился на совесть.

— Стой! — Сартаков подошел к лежащему парню, поднял ему голову за волосы, заглянул в помутневшие глаза. — Теперь скажешь?

Суханов дернул головой, оставив клок волос в руке управляющего, и плюнул ему в лицо.

— Мерзавец! Насмерть запорю! И отвечать не буду!

Снова засвистела плеть. Евграф Емельянович отошел к столу, достал платок, вытер щеку и, брезгливо морщась, бросил платок в угол. Подбежал запыхавшийся урядник, сказал растерянно:

— Кажись, без памяти он, Евграф Емельянович.

— Прогуляйте его, опомнится.

Матвея поволокли на конторский двор. Лютый мороз прохватывал до костей. Суханов скоро пришел в себя, застонал.

— Вставай, сволочь, вставай. Мы те развяжем язык, смутьян.

Когда Суханова снова ввели в контору, Сартаков не обратил на него внимания, продолжая разговор со своим секретарем. Опять мелькала плеть в руке урядника, опять бился на полу Суханов. В полночь он начал было говорить, но вдруг дико засмеялся, упал на пол и забился в припадке. После этой ночи никто больше не видел Матвея Суханова.

* * *

Урядник торопился к бабке Феклисте. Осип Кондратьевич радовался: теперь-то ссыльный не увернется. Давно подбирался к Дунаеву, чуял — от него крамола пошла по Зареченску, но ловок ссыльный, ухватить его не просто. Чернышев остановился перед дверью избы, прислушался. Тишина. Заколотил сапогами в дверь. Никто не отозвался. Осип Кондратьевич рванул дверь, она легко поддалась, и это его озадачило. Он боязливо заглянул в темноту избы: а ну как ссыльный-то по башке чем-нибудь треснет…

— Пошли, — сказал казакам, столпившимся у двери, и ближнего подтолкнул через порог. — Чего робеешь? Иди, иди.

Выглядывая из-за спин казаков, крикнул:

— Есть кто живой?

Урядник чиркнул спичкой, зажег лампу, понес перед собой, заглядывая во все углы. Казаки шарили по избе, перетряхивали скудные пожитки Дунаева и Топоркова.

— Может, он в подполе хоронится? — сказал один из казаков, глядя на урядника.

— Слазай-ка туда.

Живо сдвинули доски, прикрывавшие квадратную дыру подпола, и грузный казак стал спускаться по шаткой лестнице. Осип Кондратьевич, став перед дырой на четвереньки, светил ему лампой. Казак задержался на последней ступеньке.

— Вроде бы и здесь никого. Картошка только в углу навалена да бочка стоит, с капустой, поди.

— Бери лампу да посмотри ладом, а картошку повороши.

Казак нехотя взял лампу, пошел, держа перед собой обнаженную шашку. Скоро голова его опять показалась в освещенном квадрате пола.

— Никого нет.

— Убежал, сволочь, — Чернышев не скрывал охватившей его злобы и, не зная, на ком ее сорвать, заорал на казака: — Чего стал? Вылазь!

На печи заохала, завозилась больная бабка. Урядник побежал туда, поднес лампу к лицу старухи, крикнул визгливо:

— Феклиста, куда твои постояльцы девались?

Бабка молчала. Испуганно глядела на перекошенное злобой лицо урядника, шевелила бескровными сухими губами и старалась отодвинуться подальше.

— Где Григорий с Соловьем? Сказывай, старая карга.

— Вчера, вчера, — забормотала глухая старуха, тряся головой и уползая к стене.

— Вчера? А куда ушли, знаешь?

— Нет, батюшка, — прошамкала Феклиста. Чертыхаясь, Осип Кондратьевич спрыгнул с печки и хмуро посмотрел на казаков.

— Здесь делать нечего. Пошли дальше.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Феня сидела перед выложенной голубым изразцом печкой, смотрела через решетчатую дверцу на огонь. Время от времени она открывала дверцу, брала одну из книг, стопкой сложенных на полу, и бросала на горящие дрова. Огонь жадно набрасывался на бумагу, листы трепетали, чернели и, ярко вспыхнув, превращались в пепел. Девушка брала следующую книгу, наскоро листала и с сожалением бросала в огонь. Печь гудела, клочки обугленных листов уносились в трубу. За спиной Фени тихо скрипнула дверь, послышались шаркающие шаги. Девушка вздрогнула, быстро повернулась. Перед ней стоял отец.

— Что засиделась, Фенюшка? — ласково заговорил он. — Али не спится? Час-то уж поздний. И меня, грешного, тоже сон не берет. На душе неспокойно что-то… Хотел попросить, почитала бы маленько… Да зачем же ты на ночь-то глядя печь затопила? Озябла, что ли?

Феня испуганно смотрела на отца, старалась заслонить собой оставшиеся на полу книги. Но Ваганов уже заметил их.

— Да ты, никак, печь-то книгами топишь, — сказал удивленно. — Зачем это? Или книги все пустяковые?

— Книги старые, — чуть слышно ответила девушка. — Не нужны они, зря только место занимают.

— Хоть и старые, а жечь бы не надо, — рассудительно заметил старик. — За них тоже деньги плачены. Опять же бумага в хозяйстве сгодится. Дай-ка, посмотрю, что за книги. Упаси господи, не попала бы какая от священного писания…

— Таких здесь нет, тятенька.

— Покажи, покажи. Да что ты вроде и боишься меня?

— Не боюсь я, одной побыть захотелось.

Степан Дорофеевич поднял одну из книг, поднес к самым глазам и, близоруко щурясь, вглядывался в буквы, шевеля губами. Читал он плохо, по складам, а писать умел только свое имя. Феня это знала, но увидев в руках отца запрещенную книгу, побледнела. Вдруг Ваганов отодвинул книгу и вопросительно взглянул на дочь:

— Не в боковушке ли половицы скрипнули? Или блазнится?

Феня еще больше побледнела, прислонилась к стене.

— Кому там быть, тятенька? Мыши, наверное…

Старик покачал головой и снова занялся книгой. За стенкой опять скрипнуло и кто-то явственно кашлянул. Степан Дорофеевич шагнул к двери, но дочь опередила его, раскинув руки, уперлась ими в дверные косяки.

— Тятенька!

— Пусти, — прохрипел Ваганов, пытаясь оттолкнуть дочь, и дико сверкнул глазами. — Пусти!

— Тятенька! Не ходи туда!

Старик рванул дочь за руку, отбросил к печи. Надавив плечом, распахнул обе половинки двери.

— Кто тут прячется, выходи! — крикнул зычно.

— Тятенька! — Феня цеплялась за отца. — Богом молю!

Степан Дорофеевич ногой отпихнул ее.

— Про бога вспомнила, паскудная! Эй ты, чего прячешься? К девке по ночам ходить не боишься, а старика испугался?

Из мрака шагнула высокая фигура Дунаева. Увидев ссыльного, Ваганов попятился, задел ногой стул и едва не упал.

— Григорий… Андреич… — промолвил ошарашенный старик.

— Я, Степан Дорофеич, я самый. — Дунаев вошел в комнату. Ваганов схватил стул и яростно замахнулся на дочь.

— Вот с кем ты путаешься, подлая! Добрых парней из дому гонишь, а этого приветила. Бога не побоялась, отца и мать не постыдилась. Убью!

— Стойте! — ссыльный на лету перехватил руку старика. — Зачем девушку срамите? Опомнитесь. Какой из меня любовник, ведь я ей в отцы гожусь.

Степан Дорофеевич повернулся к Дунаеву, морщась от боли в руке и, задыхаясь, выкрикнул:

— А зачем у девки прячешься? Сказки сказывать пришел?

— Не хотелось, а, видно, придется сказать, — тихо, но веско заговорил ссыльный. — Верно, в дом ваш я тайком вошел. Меня… полиция ищет. Найдут — не сдобровать. Вот Феня и укрыла. Теперь, Степан Дорофеич, можете к уряднику пойти и проверить, правду ли я сказал, а заодно и привести его сюда. Я не убегу, потому что бежать мне некуда.

Слова Дунаева словно пришибли старика. Он растерянно смотрел на дочь, будто спрашивая: так ли? И Феня ответила:

— Все, что Григорий Андреич сказал — правда, тятенька:

— Я лучше уйду, Степан Дорофеич, — снова заговорил ссыльный. — Из-за меня и вы в беду попадете.

— Куда же ты пойдешь? — нахмурился Ваганов. — Сам же сказал, что идти тебе некуда. А ты, доченька, хороша! Отцу не сказала. Конечно, он хоть и безбожник, — кивнул на Дунаева, — но в беде человека оставлять нельзя. И я бы в приюте не отказал, а то видишь, как нехорошо вышло. Не жалеешь, не любишь ты отца, Фенюшка.

Старик часто зашмыгал носом и вышел из комнаты.

…На другой день во двор вагановского дома пробрался Василий Топорков. Стукнул, как было условлено, в окно Фениной комнаты. Девушка, ждавшая его весь день, тотчас проводила в боковушку к Дунаеву.

— Плохи дела, — рассказывал Соловей. — Чернышев с казаками ходит по домам рабочих. Арестовал Ивана Будашкина, Алексей Каргаполов и Петр Самсонов ушли из Зареченска, укрылись у знакомого на заимке. Сартаков срочно вызвал из Златогорска жандармов. Надо тебе уходить, Григорий. Жандармы, сам знаешь, не урядник, от них укрыться труднее. Наши советуют тебе на время в Никольский завод уйти.

— Зачем в Никольский завод, есть место понадежнее.

Все трое повернулись: в дверях стоял Степан Дорофеевич. Когда он подошел — никто не заметил, но, видимо, старик слышал весь разговор.

— Я тебя в такое место увезу, что никакие жандармы не найдут, — снова заговорил Ваганов.

— Куда это? — подозрительно спросил Топорков.

— В тайгу. К племяннику моему Никите.

— Правда, тятенька? — глаза Фени благодарно и радостно блеснули. Затем, глядя на Дунаева, она пояснила: — Никита Гаврилович, это брат мой двоюродный, может, помните, он раньше в Зареченске жил? У него, и вправду, самое надежное место, и дорогу туда никто, кроме тятеньки, не знает.

— Подождите, — запротестовал Дунаев, — почему же вы решили, что мне обязательно надо бежать из поселка? Не лучше ли переждать…

— Нет, Григорий Андреич, — возразил Топорков, — ждать тебе нельзя, да и делать пока здесь нечего, показаться никуда тоже нельзя, так зачем же рисковать?

Сообща уговорили Дунаева уехать в тайгу.

— Лошади будут, — сказал Ваганов, когда стали обсуждать подробности поездки. — Это я устрою. Когда стемнеет, ты, Григорий Андреич, выходи за поселок и жди меня у дороги на Каменку.

Старик ушел, а Дунаев стал собираться. Феня помогала ему. Девушка волновалась. Уходил ее старший товарищ, организатор первого в Зареченске подпольного кружка, уходил человек, которого она считала своим учителем жизни и втайне любила. Феня приготовила для ссыльного мешок с разными припасами и кое-что из отцовской одежды.

Ссыльный надел полушубок, туго подпоясался.

— А теперь попрощаемся. Чего не бывает…

Феня протянула руку. Дунаев пожал ее, маленькую, теплую, и не заметил, как рука эта слегка дрожала.

— Прощайте, Григорий Андреич. Мы еще встретимся.

— Обязательно, Фенюшка, обязательно.

Топорков вышел с Дунаевым. Ночь выдалась темная, морозная. В избах нигде не видно было огней, зареченцы спали. Два человека быстро зашагали по пустынным улицам поселка. Вот и последний проулок, за ним — пустырь и дорога на Каменку. Прошли еще немного и остановились у придорожных кустов, густо обсыпанных снегом. Ветер, уныло насвистывая, крутил снежные вихри, бросал в лицо колючим снегом.

Со стороны прииска послышался скрип санных полозьев — кто-то ехал. Все ближе повизгивал мерзлый снег, в темноте фыркнула невидимая лошадь. На дороге обозначилось темное пятно. Ссыльный из-за куста шагнул навстречу.

— Кто на дороге? — крикнул возница, и Дунаев узнал Ваганова.

— Я, Степан Дорофеич.

Лошадь остановилась. Топорков бросил в сани мешок с припасами и крепко обнял товарища.

— Завтра я ухожу в Златогорск, Григорий Андреич, меня ведь там ждут. Связь наладим через него, — указал рукавицей на Ваганова. — Счастливый путь.

— До скорой встречи, Василий, — Дунаев прыгнул в сани. — Буду ждать от тебя вестей.

Степан Дорофеич тронул вожжи, и лошадь опять затрусила по дороге. Фигура Топоркова почти сразу же растворилась в темноте.

— Далеко ли ехать? — спросил ссыльный.

— Верст семьдесят, а, может, и больше, — ответил старик и, заметив, что Дунаев с сомнением поглядел на заиндевелый круп лошади, добавил: — Ты не думай, конек добрый, хоть на вид и неказист. Завтра к вечеру будем на месте.

Ваганов привстал, покрутил вожжой, подбадривая лошадь, свистнул, и легкие сани полетели птицей. Ветер гнал поземку и заметал следы.

* * *

Утром Плетнев вышел на крыльцо. Снег щедро усыпал землю, шапками лежал на столбах изгороди, на мохнатых ветках сосен и елей. Редкие крупные снежинки еще падали на землю из белесых, низко стелющихся облаков, лениво кружились в безветренном воздухе, догоняли друг друга, сверкая крохотными яркими огоньками. Две сороки сели на поленницу, покачивая длинными аспидными хвостами и затрещали громко, возбужденно. Заметив человека, птицы взлетели, оставив на мягком снегу четкие крестики следов. Никита набрал беремя дров и вернулся в избу. Сухие дрова сразу разгорелись. Печь загудела, наполняя избу теплом. С подстилки поднялась Вьюга, вытянула передние лапы, изгибая спину, и зевнула во всю пасть, показывая крепкие желтые клыки.

— Горазда дрыхнуть-то, — попенял ей Никита — он привык разговаривать с лайкой как с человеком. — День уж на дворе. Не стыдно ли?

Вьюга и в самом деле будто сконфузилась, отвернула морду, не смея посмотреть на хозяина, и боком-боком к порогу, распахнула дверь и во двор.

К вечеру погода переменилась. С запада подул ветер, все небо затянула мутная пелена и снова повалил снег. Через час разыгрался настоящий буран. Слышно было, как за стенами избы метался свирепый ветер, завывая и плача, раскачивая поскрипывающие деревья, забирался в печную трубу и будто живой, возился там: кряхтел, стонал и повизгивал, выталкивая в щели дверцы дым, смешанный с золой. Плетнев сидел перед пышущей жаром печью, прислушиваясь к шуму тайги, к хохоту и визгу ветра. «Не дай бог в пути быть в такую погоду», — подумал охотник, натягивая на правило лисью шкуру. Вечером он часто занимался какими-нибудь хозяйственными делами: снимал с добытых зверьков шкурки, отливал пули или чинил поизносившуюся одежду.

Ветер то утихал, словно обессилев, то принимался дуть снова еще яростнее. После полуночи буран перестал.

Долгую зимнюю ночь сменило морозное утро. Бледно-голубое небо скупо окрасилось поздней зарей. Выглянул краешек приплюснутого неяркого солнца, и самоцветами заискрились высокие наметы сугробов. Никита давно проснулся, несмотря на то, что лег поздно, и сейчас покуривал трубку. В последнее время он часто просыпался среди ночи. Лежал с открытыми глазами, смотрел на тонкий лунный луч, пробравшийся в замерзшее оконце, слушал, как где-то в углу возились и попискивали мыши. Разные думы приходили в голову. О найденном золоте старался не вспоминать, о тех двух, что непрошеными пришли в тайгу — тоже. Но стоило закрыть глаза, и опять видел глубокую пропасть среди скал и на камнях — лошадей и две человеческие фигурки. Лежит Плетнев в темноте с открытыми глазами, перебирая в памяти минувшие годы, людей, с которыми сводила судьба. За стеной, как раненая птица, бьется ветер, царапает бревна, стучит чем-то. Лунный луч давно выскользнул из избы, и на смену ему заглянул солнечный. Уснуть бы, забыться, избавиться от тоскливых дум. Погасшая трубка падает из разжавшихся пальцев на безмятежно спящую Вьюгу. Лайка поднимает голову, смотрит на свесившуюся с нар хозяйскую руку, лижет ее и опять свертывается калачиком.

…Лошадь шла устало, опустив голову, облепленная куржаком. Рядом с санями, которые она тащила, шагали два человека. Лица у обоих тоже закуржавели, на усах нависли сосульки. Они часто хлопали рукавицами, чтобы согреть замерзшие руки.

— Теперь близко, — сказал тот, что держал вожжи. — Сейчас повернем налево, а там и изба.

— Далеко же вы меня завезли, Степан Дорофеич.

— Подальше-то надежнее будет.

Лошадь остановилась, часто поводя боками.

— Нно-о, милая! Пошла, пошла!

Сани двинулись снова. Вскоре деревья немного расступились, и на лужайке показалась изба. Из трубы столбом поднимался сизоватый дым.

— Вот и приехали, Григорий Андреич. И хозяин дома.

Навстречу путникам, заливаясь лаем, бежала Вьюга. Вихрем налетела на людей и остановилась как вкопанная.

— Что, Вьюжка, узнала? — весело заговорил Ваганов, привязывая лошадь к изгороди. — А где твой хозяин?

— Здесь он, — раздалось с крылечка. Ваганов повернулся и увидел племянника.

— Здравствуй, Никита. Встречай гостей.

Плетнев помог путникам перенести из саней вещи, выпряг лошадь и завел во двор, бросив ей охапку сена. Когда он вернулся в избу, гости сидели у печи, отогреваясь после долгой дороги. Таежник поставил на стол попыхивающий паром чайник.

— Вот, Никита, — говорил Степан Дорофеевич, маленькими глотками отпивая чай из кружки. — Привез я тебе Григория Андреича. Ты, наверное, его не знаешь, а это наш, зареченский. У глухой Феклисты жил.

Плетнев внимательно посмотрел на Дунаева.

— Раньше, как будто, встречаться не приходилось, — сдержанно сказал он.

— Не приходилось, Никита Гаврилович, — подтвердил ссыльный. — А теперь вот хочу попросить твоего гостеприимства.

— Да, Никитушка, — перебил Ваганов, — надо приютить человека. Григорий Андреич не может больше жить на прииске… Нельзя ему там. Ну, да он сам тебе все расскажет.

— Я не надолго, Никита Гаврилович, недельки на две-три, а потом уйду, — словно извиняясь, добавил Дунаев, он чувствовал себя неловко, и ему казалось, что хозяин таежного жилища не особенно рад его приезду.

— Живи, сколько надо, — возразил Плетнев, — места у меня хватит. С непривычки только невесело покажется в тайге-то.

— А мне не до веселья, — усмехнулся ссыльный. Охотник начинал ему нравиться. — Я помогать по хозяйству буду. Дрова колоть, еду готовить умею…

— Ты ешь лучше, а поговорить у нас будет время.

Переночевав, Степан Дорофеевич простился с племянником и Дунаевым и уехал в Зареченск.

Никита мало разговаривал с гостем. Он ничего не знал о нем, но спрашивать не хотел. Дядя не привез бы к нему первого встречного, значит, беспокоиться не о чем. Дунаев тоже молчал, приглядывался к охотнику. Казалось немного странным, что человек забился в такую глушь и живет один. И тоже решил: спрашивать не буду, захочет — сам о себе расскажет. Почти каждый день Плетнев уходил в тайгу белковать или осматривать ловушки. Возвращался при звездах, ел приготовленный гостем ужин, скупо рассказывал об охоте и ложился спать. Следующий день уходил на обработку шкурок, и Григорий Андреевич, как умел, помогал охотнику. Потом упросил Никиту взять его с собой проверять самоловы. Плетнев принес из амбара старые лыжи, сменил на них истершуюся лосевую шкуру, ремни и, когда работа была закончена, протянул Дунаеву.

— Ходил когда-нибудь на таких?

— Нет, не случалось. А что если сейчас попробовать?

— Попробуй, дело-то не больно хитрое.

Выйдя за ограду, ссыльный встал на лыжи и пошел. Никита наблюдал за ним, давал советы. У Григория получалось неплохо. На следующее утро они вместе отправились белковать.

Прошла неделя, вторая, началась третья, а вестей из Зареченска не было. Дунаев все больше волновался, и это не ускользнуло от зоркого глаза Плетнева. Однажды за вечерним чаем он спросил:

— Ждешь кого-нибудь, Григорий Андреич?

— Почему ты решил, Никита Гаврилыч? — ответил вопросом ссыльный.

— Все на дорогу посматриваешь. Или по Зареченску скучаешь?

— А ты наблюдательный. Верно, жду. Товарища. Вот как он придет, так и уйду с ним. Надоел я тебе, наверное.

— Когда хотят обидеть человека, говорят такие вот слова.

— Прости, если не так сказал, Никита Гаврилыч. Не в обиде дело. Видишь ли… я ведь не гостить приехал, а скрываюсь у тебя от полиции… — Дунаев замолчал. — Э, да чего там скрытничать. Ты ведь человек верный.

— Молчать умею, а ты все-таки подумай: надо ли рассказывать. Я за язык не тяну.

Долго просидели они в этот вечер. Никита слушал гостя, не перебивая и не задавая вопросов — за годы одинокой жизни привык больше молчать.

— Скоро жизнь изменится, Никита Гаврилыч. Дальше так нельзя. Народ бедствует, а те, кто имеют заводы, фабрики, прииски, много земли — богатеют. Разве это справедливо? Рабочие и крестьяне должны сами стать хозяевами своей страны. Вот за это мы и боремся. Скоро будет революция, она сметет царя. Трудовой народ возьмет власть в свои руки. Мы построим новое государство, — уверенно сказал Григорий Андреевич.

Охотник покуривал трубку и ничего не отвечал. В словах Дунаева он чувствовал правду, но поверить ей боялся. Разве бывало, чтобы против царя шли? Может, Григорий Андреич не в своем уме? Но слова-то он говорит правильные, верится в такие слова.

В конце января оттепель сменилась сильным морозом. Тайга оцепенела, скованная лютой стужей. Лишь изредка где-нибудь треснет поддавшаяся морозу осина, и снова сомкнется пугающее безмолвие. Все живое попряталось, волки и те не выли по ночам. Выходя за ограду, Плетнев не раз находил окоченевших птиц. Печь в избе топили весь день, а тепла не прибывало. Все углы промерзли, поблескивали инеем, как чеканным серебром, на окнах толстым слоем настыл лед. Вьюга спала, уткнув морду в пушистый хвост: верная примета — мороз отпустит не скоро.

Дунаев простудился и несколько дней не выходил из избы. Никита поил его мятным отваром, натирал на ночь горячим бараньим салом. Он подолгу просиживал с Григорием, рассказывая о своем житье, а потом просил:

— Расскажи-ка, Григорий Андреич, про свой Петербург. Неужто есть такие города? Да чтой-то не весел ты? Хворь донимает?

— Не в хвори дело, — мрачно отзывался ссыльный. — Вот уже месяц у тебя живу и не знаю, что там делается. Видно, дела неважные, не то Василий давно бы пришел, как было условлено.

— В тягость тебе такая жизнь?

Дунаев сел на нарах, запустил пальцы в седеющие волосы.

— В тягость. Живу у тебя как на даче, а время сейчас не такое, чтобы отдыхать. Каждый человек нужен, а я бездельничаю. Слушай, Гаврилыч, а далеко ли до Златогорска?

— Не близко. Напрямик верст семьдесят.

Ссыльный вздохнул и снова лег, подложив руки под голову.

— Жаль, дороги не знаю, пешком бы ушел.

— Это ты брось, Григорий Андреич. Не в обиду скажу, в тайге один пропадешь. Стужа-то какая.

С каждым днем Дунаев мрачнел все больше, стал неразговорчив, ел плохо. Плетнев смотрел на него и тоже хмурился. Наконец не выдержал.

— Не могу больше смотреть на тебя, Григорий Андреич. Собирайся, пойдем завтра.

— В Златогорск? И ты со мной?

— А разве я тебя одного пущу?

— Гаврилыч, славный ты человек! Вот спасибо.

— Не за что. Раз тебя мне доверили, я и в ответе.

Дунаев сразу повеселел, даже какую-то песню вполголоса стал напевать. До вечера они готовились в дорогу. Проверили лыжи, одежду, собрали в мешки припасы и на рассвете вышли в путь. Вьюга сопровождала их. Утро было ясное, и по отвердевшему снегу Плетнев и Дунаев скользили легко и быстро. Ночь застала их на половине пути, а к вечеру следующего дня вышли к Златогорску. Недалеко от опушки Никита простился с гостем.

— Ты, Григорий Андреич, помни, если понадобится — моя изба всегда к твоим услугам. И на меня можешь положиться.

— Спасибо, Гаврилыч, большое спасибо.

Дунаев снял лыжи и быстро зашагал навстречу городу. Высокая фигура Никиты затерялась среди сосновой поросли.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На обратном пути Никита свернул к своей охотничьей тропе — хотел проверить капканы и ловушки. В один из капканов попала чернобурая лиса. Охотник обрадовался удаче. Разглядывал редкого зверя, сбросив рукавицу, поглаживал огрубевшими пальцами шелковистый мех, дул на волос и встряхивал лису за загривок. Хороша! Ибрагимов будет только языком прищелкивать да твердить свое «якши». А Парамонов лопнет от зависти, если узнает, что чернобурая миновала его жадные лапы. Вдоволь налюбовавшись добычей, охотник взял трофей и пошел дальше. Вьюга бежала рядом. Внезапно она ощетинилась, зарычала и бросилась вперед. Плетнев едва успел остановить ее грозным окриком, сдернул с плеча ружье и посмотрел в том направлении, куда рвалась собака. На снегу виднелось что-то темное. Никита-тихо пошел вперед… Вьюга, ошалев от бешенства и нетерпения, рванулась за ним, обогнала и белым комом подкатила к тому непонятному, что лежало на снегу. Она не залаяла, не бросилась, а как-то странно попятилась глухо ворча. Плетнев увидел человека до половины занесенного снегом. Это был рослый мужик, одетый в старенький зипунишко и заячий треух. Он лежал лицом вниз, подогнув одну руку под себя, а другую выбросив над головой, будто хватал что-то. Рядом из снега торчал ружейный ствол. Никита снял лыжи, ухватил незнакомца за руку и потянул. Твердый, слежавшийся снег держал крепко. Пришлось откапывать топором. Вьюга носилась вокруг, рыча и повизгивая. Охотник перевернул человека на спину, заглянул в побелевшее от мороза лицо. На вид лет сорок-сорок пять, покатый лоб прикрыт спутанными черными волосами, крупный, слегка приплюснутый нос и тонкие бескровные губы. Густая нечесаная борода прикрывала нижнюю часть лица, глаза закрыты. Было что-то неуловимо знакомое в облике этого человека. Плетнев расстегнул на нем зипун, припал ухом к груди и уловил слабые удары сердца.

Срубив две молодые разлапистые елки, охотник связал их вершинки, а на комли набросил ремень. На это подобие волокуши уложил незнакомца.

Охотнику стало жарко, по лицу заструился пот. Изредка оборачивался, чтобы посмотреть, лежит ли на елках тот, кого он подобрал в лесу. Короткий зимний день быстро угасал. Плетнев брел, спотыкаясь о твердые наметы снега, о поваленные бурями деревья. Останавливался, сплевывая горькую клейкую слюну, набирал в рот снега, поправлял на ветках сползшее тело незнакомца и шел дальше. Последнюю версту полз, зарываясь лицом в холодный колючий снег, обливаясь потом. Стало уже смеркаться, когда добрался до своего жилища. Подхватил на руки обмороженного человека, и весь залепленный снегом, без шапки ввалился в избу.

Долго возился, растапливая печь. Незнакомца уложил на нары, снял с него лишнюю одежду и стал растирать ему снегом ноги, руки, лицо. Заросшие щеки бродяги слегка порозовели, затрепетали веки, из плотно сжатого рта вырвался болезненный стон.

Только утром на третий день незнакомец пришел в себя. Дрогнули и поползли ресницы, приоткрыв мутные воспаленные глаза. Увидев Никиту, бродяга затрясся всем телом и вскинул руку, словно обороняясь от удара.

— Чего ты? — удивился охотник. — Испугался?

— У-у-у… а-а-а… — прокатился по избе дикий вопль.

— Будет орать-то. Плохо тебе?

Человек замолчал, но не ответил, словно не слышал вопроса, и старался подальше отодвинуться от Плетнева.

— Ну, молчи, молчи.

Никита пошел к печке, загремел чугуном, налил в чашку похлебки, стал есть. Незнакомец следил за ним настороженным взглядом.

— Хлебца, бы пожевать.

— А, заговорил-таки, — охотник поставил чашку на нары. — Ешь.

Человек потянулся за ложкой, но обмороженная рука слушалась плохо, пальцы не сгибались.

— Дай-ка, пособлю.

Никита кормил больного с ложки, сумрачно посматривая. Бродяга ел жадно, чавкал, шлепая запекшимися губами и торопливо глотал, словно боялся, что у него отнимут еду. Съел все, попросил чаю.

— Может, и табаком угостишь? — Давай, покурим.

Плетнев набил свою трубку, а больному свернул толстую цигарку. Дымили молча. Синие полосы расползлись по избе, поднимаясь к потолку.

— Ты чего от меня прячешься? — спросил Никита.

— Боюсь тебя.

— Что я, зверь, что ли?

Опять помолчали.

— Как тебя звать-то?

Незнакомец быстро взглянул на охотника, и чуть заметная улыбка тронула его губы.

— Не помнишь? Встречались когда-то.

— Видел я тебя, верно, а где, не вспомню.

— Скоро память-то отшибло. А я вот не забыл. Ты Никита, сын Гаврилы Плетнева?

— Ты… знал отца?

— Его многие знали… И тебя тоже… Ведмедь. Тихона Селиверстова знал? Ну вот он, перед тобой.

Плетнев отшатнулся, словно его ударили в грудь. Как забыть первого приискового забияку, пьяницу и лентяя Тихона Селиверстова! Каким богатырем был парень, а теперь только и остались от прежнего Тихона глаза: все такие же черные, мстительные, жгучие. Нелегко узнать в этом таежном бродяге бывшего недруга.

— Тихон! — Охотник пристально всматривался в больного. Селиверстов нехорошо усмехнулся, скривив опухшие губы.

— Признал? Не думал, что встретимся? Вот… так?..

— Не думал, правду говорят: гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся. Тебя не скоро признаешь.

— Пожалуй, — согласился Тихон. — Был конь, да изъездился… Мечтал высоко взлететь, да низко сел.

— В тайгу-то для чего пришел? Чем она тебя заманила?

— А ты зачем? — со скрытым ехидством ответил Селиверстов. — Уж тебе ли в Зареченске не жилось. Вон какие хоромины дядя-то поставил, всего вдоволь, живи знай.

— Не вспоминай, нельзя мне на прииске жить.

— Вот и мне тоже… Знаешь: от добра добра не ищут. И от хорошей жизни в тайгу не бегут.

Оба замолчали, не смотрели друг на друга. Багровые отсветы восхода играли на украшенном морозными узорами стекле.

— Я спать хочу, — Тихон повернулся к стене.

Что бы ни делал в этот день Плетнев, он все время думал о Тихоне.

Больному как будто полегчало. Но к вечеру опять стало хуже. Он корчился от боли и стонал на всю избу. Обмороженные руки, ноги и лицо почернели, опухли. Тихон дышал тяжело, хрипел, ворочаясь на нарах, или принимался выть.

— Пропал я, пропа-а-ал…

— Экий ты, право, — успокаивал его Никита. — Поправишься, заживем вместе, охотиться будем. Что есть — наше, и нет — пополам.

— Поправлюсь, — зло перебивал Селиверстов. — Хорошо тебе говорить. Пропа-а-ал я, ох, про-па-а-ал! Тяжко, тяжко мне. Видно, смертушка близко, сил нет адскую муку терпеть. За что бог наказывает? За что? Чем я ему не угодил? Грешил много? А другие-то разве меньше грешат? Пошто они-то спокойно живут?

— Выпей-ка вот отварцу.

— Поди ты со своим отварцем. Помру я, а ты, Никита, жить будешь. Почему так? Я штейгера одного, а ты, ты… — Тихон привскочил на нарах, испуганно сверкнул глазами. — Кто про штейгера сказал? Ты? Зачем его вспоминаешь?

— Опомнись, Тихон, не знаю я никакого штейгера.

— Не морочь меня. Слушай, Никита, если про штейгера скажешь слово, так и я скажу… Кто? Кто там прячется? — Селиверстов схватил одной рукой Плетнева, а другой показывал в угол. — Там, за печкой. Видишь, какая у него рожа? Язык высовывает, окаянный. Прогони его, он это, он! Пропа-а-ал я, про-па-ал…

— Да что ты, Тихон, за печкой никого нет, блазнится тебе.

Селиверстов упал на нары, лицо его блестело от пота.

— Это он за мной приходил. Ты палкой его шурни.

Ночью Плетнев проснулся от громкого лая Вьюги и стонов Тихона. Собака стояла передними лапами на нарах, а Тихон, глядя на нее безумными глазами, прижался к стене.

— Уйми, бога ради! Задушит она меня.

Никита замахнулся на Вьюгу, та оскалила зубы, отскочила в сторону. Тихон облегченно вздохнул и зашептал быстро-быстро:

— Боюсь я ее. И тебя боюсь. Всех боюсь. Затравили вы меня, как волка.

— Меня не бойся, на зло я не памятен. И Вьюга не тронет. Опять подкатило?

— Каленым железом жжет. Все тело горит. Водицы дай.

Он с жадностью припал к кружке. Капли воды застревали в свалявшейся бороде.

— Вот хорошо, полегчало… — Тихон вцепился черными пальцами в рукав охотника. — Слушай, Никита, может, я помру скоро. Все тебе скажу, все. Не хотел, да без покаяния тяжело помирать. Сверни-ка цигарку да посади меня. Вот так, а сюда, под бок, подложи что-нибудь, — Селиверстов говорил торопливо, будто боялся, что не успеет сказать всего. Жадно затягивался дымом, кашлял. — Я все тебе скажу, как попу на исповеди, а там уж суди.

— Бог нам судья, я тоже грешен.

— Грешен, — обрадованно подтвердил Селиверстов, — еще как! Офицера-то в Златогорске ты удавил. Поделом ему, собаке. Не ты, так я бы с ним за Нютку рассчитался. Любил ее, хоть и не мне досталась. Зато и на тебя лютый был… Как вы свадьбу сыграли, совсем голову потерял. Хотел спалить хоромину вашу, а рука не поднялась. Потом думал тебя темной ночкой булыжником по башке и дело с концом. Из-за Нютки пожалел опять-таки. Она бы горя не перенесла, царство ей небесное. Встал ты мне поперек дороги, как кость в горле… Не хмурься, мне теперича все говорить можно.

— Говори, — глухо отозвался Никита и, пыхнув трубкой, скрылся от собеседника за клубами табачного дыма.

— Я и про то знаю, — снова послышался свистящий шепот Тихона, — как ты есаула с энтим, очкастым, в пропасть отправил. Ловок! Рук не замарал… Чистые они у тебя.

— Тихон!

— Что, не сладко? — Селиверстов смотрел горящими глазами на бледного охотника, и радостно видел, как бьет по нему каждое слово. — Кричали они, когда в пропасть-то падали… Ты не слышал, тебя там не было. А когда пришел на дело рук своих полюбоваться, хотел я и тебя к ним в пропасть отправить, да опять Нютка помешала. Ангел-хранитель она твой. А есаул и очкастый и сейчас там. Ежели снег расковырять…

— Замолчи! — крикнул Плетнев и сжал кулаки.

— Ударить хочешь? Ну, бей, бей, — Тихон опять нехорошо усмехнулся, и заговорил уже другим голосом. — Несчастный я человек, Никита. Не удалась жизнь-то. Ну, да черт с ней. Теперь не вернешь и не поправишь. Вот я думаю: одни люди живут да радуются и всего-то у них вдоволь, а у других нет ни шиша, словно проклятые они, хоть и робят всю жизнь. Отчего так? Все одинаковы, все под одним богом ходят, а живут разно. Злой я на людей. Хотел деньжонок скопить, уйти из наших гиблых мест — не вышло. Запил с горя. А потом матушка померла… Плохой я был сын. И теперь этот грех у меня пудовым камнем лежит… Вскорости я человека загубил… Штейгера Наума Солодкова. Золотишка самую малость прихватил, а он, торопыга, меня за руку — цап! Я туда, сюда, деваться некуда. Слезно молил: отпусти, не сказывай, пополам поделим и ни одна душа знать не будет. Куда там! Пойдем, говорит, в контору. Ах, так! Полоснул его лопаткой по башке, он душу богу отдал. Вот и пришлось в тайгу бежать. Забился в самую глухомань, день и ночь дрожал, ночами не спал: вот поймают. Каждого шороха пугался.

Плетнев слушал молча, его словно приковали к себе блестящие на темном лице глаза больного.

— Сейчас доскажу, потерпи. Ты послушаешь, мне легче станет. Сколько так прожил — не знаю. В Зареченск да и в другие окрестные села аль заводы показаться нельзя — враз поймают. Стало быть, пока в тайге. Приглядел подходящее место: пещеру за озером. Потом на твою избу натакался… Похозяйничал не из озорства, нужда заставила, да и не знал, что ты здесь живешь, это уж потом открылось. Была мысль властям на тебя донести и тем свою вину искупить, шкуру свою поганую уберечь, прощения заслужить, и побоялся: ну, как не примут это в заслугу и обоих на одной цепочке в Сибирь? И еще то удержало: золотые крупицы нашел в избе, смекнул, если ты золотишком промышляешь, так и мне кое-что перепадет. С той поры я ни на шаг от тебя. Вот только собака, будь она проклята, мешала. Тогда, ночью-то, помнишь? Так за руку тяпнула — до сих пор отметина не сходит.

Вьюга, услышав свое имя, подбежала к нарам, рыкнула на Тихона и села возле хозяина.

— Убери, — взмолился Селиверстов, — видеть ее не могу.

Никита ласково потрепал собаку по голове.

— Иди, Вьюжка, иди, родимая…

— А как те двое приехали, я опять в свою нору забился. Ну, думаю, пропал Никита, сцапают его. Нет, не сцапали. Может, меня ищут? Три дня носа из берлоги не высовывал, на четвертый вышел — никого. Вот диво, за чем же пожаловали? Стал потихоньку за ними глядеть и доглядел: золото ищут. Этот, в очках-то, нашел, а я это место приметил. Ты гостей в пропасть, а мне и на руку. Переждал маленько и начал золотишко мыть. В первый раз на мир светло взглянул.

Бровью не повел Плетнев, услышав о золоте, ничем не выдал волнения, но все в нем напряглось.

— Жадность меня обуяла, — продолжал Селиверстов, не заметив перемены в Никите. — Мою, а все мало. Тут зима, шабашить пришлось. Собирался по весне еще постараться, да сбыть все намытое, сунуть кому надо и заявочку сделать. Знал: золото все грехи, и прошлые и будущие, искупит.

Селиверстов замолчал, молчал и Плетнев. Они сидели, не глядя друг на друга. Тихон, возбужденный собственным рассказом, забыл о болезни и уже пожалел о том, что проговорился, придумывал, как бы все обратить в шутку. Но тут его опять схватило, он застонал, извиваясь на нарах.

— Ох, горит как! Ох, моченьки нет больше! А! Ты опять пришел?! Не хочу, не хочу, отстань, Христа ради.

— Кто? Где? — очнулся от своих дум Никита.

— Наум. Вон, за печкой стоит, кулаком грозится.

— Снова за свое. Говорю, нет никого.

Тихон бился, кричал, и Плетнев не мог его успокоить.

— Светильник возьми, посвети там. Видишь, опять выглядывает. Наумушка, прости ты меня, век буду бога молить, — Селиверстов сполз с нар на пол, встал на колени, и, сложив крестом руки, жалобно завыл. — Прости, родименький, прости, Наумушка.

Страшен был Тихон: волосы торчали космами во все стороны, глаза безумные. Плетнев схватил его, уложил на постель. Тихон бился, вырывался, потом обессилел, обмяк.

— Нет здесь никакого Наума, — сердито говорил охотник. — Давай спать, ночь уже на дворе.

— Не могу, весь горю, как в огне. — Тихон зарыдал, вцепился зубами в руку. Немного успокоился. — Слушай, у меня в целом свете никого нет. Тебе скажу, где золото спрятано.

— Не надо мне золота.

— Дурак ты. Не век же в этой лачуге жить будешь. Хочешь, научу, как все сделать? Хочешь?

— Мне и здесь хорошо.

— Опять дурак! Эх, кабы я встал!..

— Встанешь.

Тихон покачал головой.

— Твои-то бы речи да богу навстречу.

— Как поморозился-то?

— С дороги сбился, — Селиверстов заговорил отрывисто, резко. — Обессилел. Мороз лютый. Свалился…

Плетнев видел: человек умирает, а помочь не мог.

— Прости меня, Никита.

— Бог простит.

— Бог! Злой он, не видит людских страданий.

— Все видит. Терпеть надо.

— Я всю жизнь терпел… Никита, где ты? Подойди.

Селиверстов схватил руку охотника, сжал. Смотрел он куда-то вверх, глаза его уже не горели, их подернула мутная пелена.

— Ник… Никита…

Тихон судорожно дернулся и откинул голову набок.

…Там, где ручей пересекал лужайку и круто сворачивал на восток, Плетнев похоронил Тихона. Сверху могилу завалил камнями, чтобы не разрыли таежные звери, и поставил березовый крест. Тяжело было на душе у Никиты. Хотя Тихон был злобный человек, бесшабашный, но жалко его. Вьюга смотрела из своего угла на хозяина немигающими глазами, и в собачьих глазах тоже тоска.

— Поди сюда, Вьюжка.

Собака поднялась, подошла к хозяину, по привычке положила голову ему на колено, тихо поскуливая.

— Не скули, и без того тошно. Ох, как тошно, Вьюжка!

Никита подошел к сундуку, достал бутылку с водкой, налил полную кружку и залпом выпил. С минуту стоял оглушенный. Пожевал сухую корку, отбросил и снова налил полную кружку. Повернулся спиной к собаке, выпил. Все завертелось перед глазами, запрыгало и куда-то поплыло. Съехал со своего места стол, окно с дверью поменялись местами, печка шагнула из угла, а Вьюга оказалась где-то на потолке. И как только держится там, шельма? Охотник повернулся, недоуменно посматривая по сторонам, не узнавая собственную избу. Погрозил Вьюге пальцем.

— Слазь оттудова, сукина дочь, нечего по потолку-то ходить. Слыш-ш-шишь! Слазь, говорю.

Лайка показала хозяину зубы — она не переносила запах вина и никому не делала исключения.

— Т-ты… ссме… яться надо мной? Сслазь, говорю! Не… хочешь? Н-ну, по… погоди…

Пошатываясь и размахивая руками, Никита шагнул к собаке. Зацепился ногой за стол и растянулся на полу во весь рост. Испуганная Вьюга отскочила к двери и, распахнув ее, убежала во двор.

— Н-ну, по… по-погоди… Вот я… — забормотал Плетнев и затих. Стены еще вертелись перед глазами то в одну, то в другую сторону. Его поднимало, словно на волнах, швыряло туда и сюда. Никита уцепился за ножку стола, закрыл глаза, и через минуту уже храпел.

Так пил неделю. Потерял счет дням, путал утро с вечером. Пьяный разговаривал сам с собой, гонялся за Вьюгой, ползая на четвереньках по избе, дважды падал с крылечка в снег и едва не замерз. Опомнился, спросил себя: что же я делаю? Совсем из ума выжил. Будет. На другой день встал рано, кликнул собаку и ушел в тайгу белковать.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Двухэтажный дом златогорского мещанина Куприяна Егоровича Мохова стоял в конце Уфимской улицы. Половину нижнего этажа Куприян Егорович сдавал купцу Дулину, имевшему небольшую лавку с галантерейным товаром, в другой половине жили семьи рабочего типографии Давыда Рогожникова и слесаря металлургического завода Петра Земцова. Мохов был доволен жильцами: среди них не водилось ни пьянок, ни драк, платили они в срок. Одно не нравилось хозяину: у Рогожникова и Земцова было много друзей, которые часто приходили по вечерам, а иногда и ночью. Просыпаясь. Мохов слышал внизу голоса и удивлялся, о чем люди толкуют в позднее время. И он стал потихоньку подслушивать и подглядывать. Спускался по черной лестнице, прижимался ухом к тонкой стене и слушал, затаив дыхание. Разбирал отдельные слова, но смысла разговора понять не мог. Провертел гвоздем в стене дырку и подсматривал в нее. Обычно за столом сидело несколько человек, дымили самосадом. Перед ними пыхтел самовар или были разбросаны карты. Очень скоро дырку заметили и заделали. Куприян Егорович провертел другую. И эту заделали. Новых дырок Мохов ковырять не стал, пожалел стену, а перенес свои наблюдения к двери. Однажды, когда хозяин дома стоял в нижнем белье на новом посту, дверь с силой открылась, стукнув его по лбу. Куприян Егорович вскрикнул.

— Эй, кто тут? — спросил Рогожников. Нащупав Мохова, уцепился в его плечо и поволок в комнату.

— Ба! — удивился он. — Куприян Егорович?! Куда же вы в таком наряде отправились? — и насмешливо оглядел полосатые подштанники хозяина. Мохов хмуро посмотрел на постояльца.

— Тяжелая у тебя рука, Давыд Никодимыч, — пожаловался, потирая лоб, на котором уже наливалась шишка. — Можно ли так?

— Не гневайтесь, Куприян Егорыч, не знал, что вы за дверью стояли, думал, не вор ли забрался, — и, стараясь все обратить в шутку, добавил громким шепотом, грозя пальцем: — Не на свидание ли направились? Дело ли, Куприян Егорыч, в ваши-то годы? А ну как Матрена Ивановна узнает? Ведь она вас… — Рогожников сделал выразительный жест и засмеялся. Заулыбались гости, молча наблюдавшие эту сцену.

— Тьфу! — с сердцем плюнул Мохов. — Скажет человек. Я к тебе шел, Давыд Никодимыч. Бессонница одолела, табачком хотел одолжиться.

— Помнится, вы давно курить-то бросили.

— Бросил, ан снова потянуло.

— Бывает. Вот кисет, угощайтесь, знатный самосадец.

Мохов свернул толстую цигарку, прикурил от лампы и с первой же затяжки закашлялся, покраснел, как вареный рак.

— Ох!.. Ох и табачище!

— Горлодером зовется этот табачок, Куприян Егорыч. Я вам отсыплю немного. От бессонницы очень помогает.

— Ну тебя к ляду с твоим горлодером. Уж лучше потерплю до утра, а утром куплю нето.

— Как знаете, Куприян Егорыч, как знаете. Да куда же вы? Посидели бы с нами, чайку попили бы за компанию.

— Благодарствую, — Мохов бросил недокуренную цигарку и по привычке придавил окурок пяткой, забыв, что вышел босиком. Вскрикнул от боли, и все опять засмеялись.

— Чего ржете-то, жеребцы стоялые, — рассердился хозяин. — Добрые люди спят, а они полуношничают.

— И мы сейчас по домам. За картишками засиделись. Остались бы, Куприян Егорыч, попить чайку.

— Уж я пойду, на сон что-то повело.

— Табачок действие оказывает.

Мохов ушел, шлепая по лестнице босыми ногами. Рогожников постоял у двери, послушал. Когда скрип ступенек затих, сказал, обращаясь к товарищам:

— Каков гусь? Думаете, правда за табаком приходил? Он давно за нами шпионит.

— Не догадался бы в подвал заглянуть, — озабоченно сказал Петр Земцов. — Дурак, а смекнет, что там лежит что-то.

— Печатный станок надо перенести в другое место.

— Ко мне в баню можно, — предложил Савелий Марков, пожилой рабочий, сидевший в конце стола. — Там ни один лешак не углядит.

— Пожалуй, так и сделаем, — согласился Давыд. — Ну что ж, товарищи, час и в самом деле поздний. Помните: осторожность нужна даже в мелочах. И пусть провал зареченской ячейки будет для всех нас уроком.

— А где сейчас Дунаев? — спросил Савелий Марков.

— В Екатеринбурге. Туда он добрался благополучно и после этого никаких известий о нем нет. Ждем, должен вернуться.

После памятного случая Мохов бросил подглядывать и подслушивать, но беспокойство не оставляло, трусливый хозяин заподозрил неладное. Подумывал рассказать о своих подозрениях в полиции, но испугался: а почему, спросят, раньше молчал? Покрывал? Хлопот не оберешься. Да и что расскажет, если не слышал и не видел ничего, одни догадки. Но кое-какие меры Мохов принял. Завел собаку Брехуна, посадил на цепь и натянул вдоль двора проволоку. Ночами пес бегал, звеня цепью. Большой, лохматый, похожий на кучу грязного тряпья, Брехун с честью оправдывал свою кличку: лаял и днем и ночью, но чаще всего попусту.

Вот и нынче Куприян Егорович проснулся от громкого лая собаки. На кого лаял Брехун? Мохов завозился на перине, но встать и поглядеть в окно было лень. Поправил сползшее одеяло, зевнул и снова закрыл глаза. Скрипнули ворота, Брехун внезапно умолк. Значит кто-то свой. Куприян Егорович еще раз зевнул, повернулся на другой бок и спокойно заснул.

…По двору, успокаивая собаку, быстро прошли два человека — один высокий и сутулый, другой — среднего роста, коренастый. Брехун, виляя облепленным репьем хвостом, полез в конуру. Двое подошли к ближнему окну, негромко постучали. Спустя некоторое время звякнул засов, дверь приоткрылась, выглянул Петр Земцов.

— Привел? — тихо спросил он Рогожникова. — А я уж беспокоился, не случилось ли чего. Проходите.

Земцов зажег лампу, поправил пиджак, накинутый на плечи, и посмотрел на того, кто стоял рядом с Давыдом.

— Григорий Андреич! — Петр шагнул навстречу гостю, протягивая руки. Дунаев крепко обнял старого товарища.

— Мы никого не разбудим?

— Я один. Жена с дочкой гостят у тестя в деревне. Дай-ка, погляжу на тебя. Постарел, брат, постарел. Садись вот сюда, поближе к огню, и рассказывай.

Земцов говорил быстро, весело, похлопывал Дунаева по плечу и все заглядывал в лицо, словно сомневался, тот ли это Григорий Андреевич. Бывший ссыльный и в самом деле за последнее время еще более похудел и оттого казался выше, ссутулился, на висках густо выступила седина. Небольшая, аккуратно постриженная бородка и пушистые усы сильно изменили его внешность. Только голос остался прежним: глуховатым, но твердым.

— А что рассказывать? — заговорил Дунаев. — В Екатеринбург добрался благополучно. Сразу же получил задание побывать на тех приисках, где меня не знают, помочь товарищам в укреплении партийных ячеек, налаживании агитационной работы. Жил на Никольском заводе, на Прохоровском и Загорном, побывал на Лиственничном прииске, на Морозном, Находке. Перед войной вернулся в Екатеринбург. Там работал в типографии, потом на металлургическом заводе. Теперь вот опять направлен к вам.

Рогожников задумчиво покусывал жесткие прокуренные усы.

— Война, война… Мы считаем, что она приблизит революцию, и готовимся к этому, верно? От нас еще куда-нибудь направишься или останешься здесь?

— Пока поработаю у вас.

— Нам пропагандисты нужны, грамотные, — заговорил Петр Земцов, проводя ладонью по коротко стриженным светлым волосам. — Вот газету некому выпускать, Семушкин заболел и дело стало, а без газеты сейчас, сам понимаешь, нельзя. А ты в типографии работал. И вот еще что: в Зареченске после вашего провала все не наладим по-настоящему работу. Надо тебе там побывать. В поселке тебя помнят до сих пор, и старательский народ ты хорошо знаешь.

— Правильно, — поддержал Давыд. — У нас на приисках хуже всего. Нет ни одной по-настоящему крепкой партийной организации. Часты провалы. Сам знаешь, старатели — народ по природе единоличный, каждый держится за свое, на других посматривает с опаской: не обманет ли? Трудно с ними работать. Пока слушают, соглашаются, а дойдет до дела — на попятный. Дружины создаются медленно, и притом они малочисленны.

— Все это так, — согласился Дунаев, — но и среди старателей есть твердые волевые люди, не уступят вашим заводским. На них и будем опираться. Своему брату-старателю больше веры.

— Верно. В Зареченске партийную ячейку возглавляет Феня. Ты ее знаешь, Григорий Андреич. Энергичная девушка, способный организатор. Давыд ею не нахвалится, многим в пример ставит. Но дела в поселке сейчас идут туго, если не сказать, плохо. Мешают эсеры и меньшевики и здорово мешают, на экономическую борьбу тянут, а от политической норовят отвести. Зареченской ячейке нужна помощь.

— Я недавно был на прииске, — Рогожников повернулся лицом к свету. Резко обрисовался крутой высокий лоб, крупный с горбинкой нос и волевой, чуть выдающийся подбородок. — Петр все верно сказал. Зареченцам надо помогать, и крепко. Ну, я вот приехал к ним, литературу кое-какую привез, листовки, провел собрание, но долго оставаться не мог. У нас ведь не один Зареченск. Вагановой тяжело, видел. Правда, помогает Алексей Каргаполов, но он на подозрении. И много сделать не может. Короче говоря…

— Короче говоря, — перебил Дунаев и посмотрел на Рогожникова, а затем на Земцова. — Вам нужен в Зареченске человек, который бы наладил там работу и подготовил старателей к решительной борьбе. Так? — Петр Земцов кивнул головой. — И эту работу, вижу, хотите, чтобы сделал я?

— Вот и хорошо, что догадался, — Рогожников чуть заметно усмехнулся. — Ведь не откажешь нам? Нет ведь? И надо быстрее приниматься за дело.

Дунаев прошелся по комнате и опять сел.

— А где сейчас Василий Топорков? — спросил он.

— На Морозном прииске. Работящий мужик, беда, грамоты мало и здоровьем плох. В чем только душа у него держится. А за что ни возьмется — все так и кипит, себя не жалеет.

— Всегда таким был.

Долго разговаривали, обсуждая партийную работу в самом Златогорске, обменивались новостями, вспоминали товарищей. Уже забрезжило, когда легли спать.

* * *

Осенним вечером Григорий Дунаев подходил к Зареченску. Четыре года минуло с той рождественской ночи, когда он бежал с прииска. Что там увидит теперь, кого встретит? Холодная зорька быстро угасла за дальней горной грядой. Из долины, где раскинулся старательский поселок, потянул сырой ветер, зашумел чахлым березником, погнал по дороге сухой опавший лист. Сумерки плотнели, надвигавшаяся с севера большая туча затягивала небо. Заморосил мелкий и редкий, по-осеннему холодный дождь. Григорий поднял воротник старенького пальто, засунул в карманы руки и зашагал быстрее. Дорога обогнула невысокую, совсем лысую гору — весь лес на ней давным-давно вырубили, — вильнула раз, другой и побежала в долину. Внизу мелькнули желтые огоньки — Зареченск. Близким, знакомым повеяло на Дунаева от крошечных огоньков. В этом медвежьем углу Григорий прожил несколько лет. Сколько мечтал о дне, когда вырвется на свободу, а вот сейчас был снова рад увидеть кривые, заросшие бурьяном улицы, говорливую Черемуховку, где ловил со своими учениками прытких пескарей и окуньков. Рад снова идти по поселку, вспоминая, где кто живет, и кажется, готов был раскланиваться с каждым встречным.

Все ближе огоньки, по их расположению можно угадать, где приисковая контора, где дом скупщика Парамонова, где особняк управляющего. Из темноты шагнула навстречу покосившаяся, вросшая в землю избенка. Подслеповатые окна почти сплошь затянуло лебедой и крапивой, крыша тоже поросла травой. Здесь жил Григорий Андреевич. Жива ли бабка Феклиста? Надо потом узнать.

Миновав одну улицу, Дунаев едва не столкнулся с отцом Макарием. Поп остановился, хотел что-то спросить, но ссыльный быстро прошел мимо и свернул в первый попавшийся проулок. «Узнал или нет?» — подумал Григорий Андреевич. Несмотря на сумерки, он хорошо разглядел святого отца. Пройдя еще две улицы, Дунаев остановился у дома в три окна с шатровыми воротами. В двух окнах виднелся свет. Григорий подошел ближе. Семья Каргаполовых ужинала. Дунаев стукнул в окно. Сидевшие за столом разом повернули головы. Алексей поднялся, подошел к окну. Ничего не разглядев в темноте, распахнул створки, высунул курчавую голову.

— Кто стучал?

— Я, Алеша, — тихо сказал Григорий Андреевич.

Молодой Каргаполов пристально вглядывался в позднего пришельца. И вдруг широко улыбнулся, сверкнув белыми зубами, радостно вскрикнул:

— Да неужто и вправду вы!

Дунаев приложил к губам палец.

— Вижу, узнал. Я, Алеша, я.

— В избу заходите скорее, я сейчас открою, мигом.

Алексей выскочил в одной рубахе во двор, открыл калитку, приглашая гостя. Дунаев поднялся на крыльцо и, пройдя сени, в нерешительности остановился у порога. С его пальто и фуражки стекала вода.

— Здравствуйте, — сказал Григорий Андреевич, обращаясь к жене Каргаполова, вставшей при его появлении. — Вы уж извините меня за позднее вторжение.

Молодая женщина улыбнулась, а мальчик спрятался за юбку матери и поглядывал оттуда на незнакомого дядю.

— Пожалуйте ужинать с нами. Да пальто снимите.

— Нагрязню я вам.

— Ничего, ничего, я подотру.

Вернулся Алексей. Он так и светился радостью.

— Никого нет, — шепнул Дунаеву. — Фиса, знаешь, кто это?

Женщина покачала головой.

— Помнишь, у Феклисты постоялец был? Вот это он и есть Григорий Андреич Дунаев. А это жена моя, Григорий Андреич, Анфиса, Гущиных дочь. А вот Петя. Поди сюда, Петушок, чего за мамку прячешься?

После ужина, когда Анфиса убрала со стола посуду и пошла укладывать сына спать, Григорий Андреевич сказал:

— Теперь поговорим о делах, Алеша. Я — из Златогорска.

— Вот это хорошо. А главное — вовремя. Нам сейчас трудно приходится. Меньшевики вроде Иноземцева и Парамонова сильно мешают. Мы рабочим объясняем: надо, мол, за полную победу бороться, всех, значит, управляющих и горных начальников — к ногтю, к вооруженной борьбе зовем, а меньшевики: все, дескать, тихо-мирно уладить можно. Война, мол, сейчас, и каждый русский патриот должен помышлять о том, как немца разбить, а не про меж себя воевать.

— А что народ у вас думает?

— Народ! — Алексей в сердцах махнул рукой. — Пока мы говорим, соглашаются, поддакивают, а как меньшевиков послушают — и с ними согласны. Вот и разбери их. Бедняки больше за нас держатся, а кто побогаче — ни туда ни сюда.

— Ничего, разберутся, где правда. А мы им помочь должны.

— Весной у нас была забастовка. Организованно провели, ни один рабочий не вышел. «Компания» за прежнее принялась: и плату снизили, и рабочих сократили, сейчас война и разработки вести невыгодно. А мы крепко держимся, не поддаемся. Листовку написали: ни один рабочий не выходи, пока не примут наши требования.

— Какие же вы поставили условия?

— Рабочий день сократить на два часа, расценки, как год назад, штрафы отменить. Сартаков взбеленился, казаками пригрозил. Кое-кого напугал. Мы со старателями по-своему поговорили. И ведь ни один не вышел, поняли, что вместе — сила. Управляющий пошел на уступки.

Дунаев слушал молодого Каргаполова и думал: «Вот какой народ теперь на прииске. С такими и революцию делать можно». В окна монотонно барабанил дождь. Алексей ерошил густые светлые кудри и все рассказывал о зареченских делах. Потом разговор перешел на другое: кто жив, кого схоронили, кто на фронте.

— Парамонова помните?

— Скупщика-то? Как такого забыть.

— Вот, вот. Распыхался — не подступись. Знакомство только с господами водит. Есть и еще такие, что из грязи в князи вылезли: Красновы, Зацепины, Зайцевы. Вот они нам все и портят. Ваше дело, мужики, говорят, работать, а наше — власть править. Мы вас в обиду не дадим, но и вы держитесь за нас, и сильно-то не рыпайтесь, не то по шее получите. Парамонов хочет в долю с «Компанией» войти. Только Сартаков, как молодую жену привез…

— Женился?

— На тридцать лет моложе себя взял.

— Н-да. Так, говоришь, палки в колеса суют Парамоновы?

— Еще как! На свою сторону перетягивают старателей.

— Справимся с Парамоновыми, народ теперь обмануть нелегко. В воскресенье надо собрать рабочих где-нибудь в лесу. Сумеем?

— Сумеем. Только осторожно придется действовать. Неделю назад приехал Кривошеев, ищет кого-то.

Дунаева уложили на кровать, а хозяева улеглись на полатях. Стало тихо, только дождь все барабанил в окна.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

…В тот же дождливый осенний вечер в особняке Сартакова собрались гости. За последние годы Евграф Емельянович настолько изменился, что окружающие только головами качали. Совсем недавно он считал каждую копейку, а теперь заново отделал особняк, сменил прислугу, завел породистых лошадей и английскую коляску. Варвара Сергеевна — младшая дочь обедневших князей Полонских — очень быстро подчинила себе грозного управляющего «Компании». Он делал все, чего хотела молодая жена. А Варвара Сергеевна на прииске скучала, поэтому она часто заставляла мужа собирать в доме гостей, в кругу которых не столь остро чувствовалась тоска по Петербургу. И сегодня, несмотря на дождь и слякоть, в доме управляющего собрались гости. Первым явился горный инженер Иннокентий Дмитриевич Иноземцев с женой и двумя дочерьми. Потом приехал Игнат Прокофьевич Парамонов, тоже с женой — дородной старухой-раскольницей и сыном Федором. Следом за ним прибыли старший штейгер Дворников и его чахоточная жена, старый знакомый Сартакова жандармский подполковник Кривошеев и хорунжий Тавровский. Завернул на огонек и отец Макарий. Позднее прибыли Красновы, Зайцевы и кое-кто из служащих прииска. Гости играли в карты, обсуждали последние новости. Отец Макарий в карты не играл, но любил наблюдать за тем, как монеты перекатываются по зеленому сукну, а еще больше — послушать, о чем говорят за игрой.

— Большевики обнаглели, — говорил Иноземцев, сдавая карты. Он всегда первым приносил последние вести. — На Белогорском заводе они ведут открытую агитацию за прекращение войны, призывают к революции.

— Ох, грехи наши, — по привычке прошептал отец Макарий и незаметно перекрестился. Батюшку пугало все чаще звучавшее всюду слово — революция. Смысла его он до конца не понимал, но отлично помнил 1905 год.

— Там только что закончилась третья в этом году — третья, господа! — забастовка. Завод стоял неделю. И это в то время, когда фронту нужен металл! Вот где бы вам побывать, Павел Васильевич.

Подполковник нахмурил седые брови, с неудовольствием взглянул на горного инженера.

— Я и направляюсь туда, — процедил он сквозь зубы.

— Не поздно ли? — заметил Парамонов, придвигая кучку золотых монет. Годы, казалось, прошли мимо скупщика золота. Он по-прежнему высок и ловок в движениях, в черных, как смоль, волосах ни единой белой нити, хотя Игнат Прокофьевич доживает уже седьмой десяток. Лицо у него розовое, без морщин, нос орлиный, хищный, глаза пронзительные, горячие, над ними шелковой бахромой нависли густые брови. — Не поздно ли? — повторил он, мельком взглянув на жандарма. — После драки-то кулаками не машут.

— Не поздно. Белогорские большевики все арестованы. Ниточка потянулась дальше, и надо добраться до клубка.

— Да поможет вам бог, — Иноземцев чуть наклонил голову, блеснув стеклами пенсне. — Грустно, а надо признать, что популярность большевиков среди народа растет. Рабочие идут за ними, поддерживают, укрывают их…

— От меня еще никто не уходил, — сказал Кривошеев.

— Ох, грехи, — вздохнул за его спиной отец Макарий и перекрестился, глядя на широкую спину и жирную шею жандарма.

— Ну, это уж вы, батенька мой, прихвастнули. Вспомните-ка бунт в Зареченске, — Евграф Емельянович сделал паузу. — Не нашли ведь тогда зачинщика-то, а он под боком был.

— Вы о ком, Евграф Емельянович?

— Да все о нем же, Павел Васильевич, о ссыльном Дунаеве. Много доставил мне хлопот.

Кривошеев ничего не ответил. Зато отец Макарий, услышав о ссыльном, вдруг хлопнул себя по лбу. Все удивленно посмотрели на батюшку.

— Как шел к вам, человека по дороге встретил, — заговорил отец Макарий, глядя на Сартакова. Сильно волнуясь, он шарил по карманам шелковой рясы в поисках платка. — Очень похож на безбожника Дунаева, хотя ручаться не могу, темнело, мог и обознаться.

— Конечно, обознались, — решительно возразил Евграф Емельянович. — Дунаев сюда носу не покажет. — Не глуп.

Подполковник бросил карты, поднялся.

— Прошу извинить, господа. Пойдемте-ка, отче, побеседуем.

Отец Макарий встал и покорно отправился за жандармом. «Дурак, прости меня, господи, на скором слове, — подумал поп. — И кто за язык-то тянул. Теперь расспросами одолеет, а тем временем и отужинают»!

* * *

На лесной вырубке, верстах в десяти от прииска собрались старатели. Воскресный день выдался солнечный, тихий, какие порой бывают в начале октября на Урале. Землю густо усыпали желтые листья, побуревшая трава полегла, но кое-где еще виднелись головки блеклых поздних цветов. В воздухе крепко пахло смолой, увядающими травами и сырой землей. Серебристые паутинки висели на кустах, пролетали мелкие блестящие мушки. По бледному, словно вылинявшему небу, изредка, с печальными криками, тянули на юг птицы.

Люди сидели, охватив руками колени, лежали, грызя стебельки, дымили самосадом. У кого было с собой ружьишко, у кого — рыболовные снасти или корзинка с грибами. В стороне стояло несколько оседланных лошадей и телег с сеном. Посреди вырубки высокий сутулый человек без шапки — Дунаев.

— По всей России рабочие и крестьяне готовятся к решительному бою с царизмом, — говорил он страстно, убежденно, глядя прямо в лица старателям. — Проклятая война, затеянная международным капитализмом, измучила всех. Под ружьем миллионы людей. Сотни, тысячи умирают на полях сражений каждый день. Кто они? Ваши отцы, братья, ваши товарищи. Ради чего умирают, кому это нужно? Не трудовому народу, а тем, кто наживает на войне капиталы. Теперь каждому ясно, что царская власть ничего хорошего не даст ни рабочим, ни крестьянам. Мы должны единым дружным натиском опрокинуть царизм, уничтожить это чудовище и взять власть в свои руки.

Люди одобрительно кивали головами: верно, верно. Много зареченцев ушло на фронт, и немало их уже полегло там. Часть старателей, как только началась война, оставила прииск. Одни работали на соседних заводах, другие батрачили по хуторам, а некоторых тяжелая работа свалила с ног. Среди многих незнакомых лиц нет-нет да и мелькало знакомое, кого Григорий Андреевич знал еще чуть ли не ребенком. Вот Иван Будашкин. Он мало изменился, узнать легко. А вот, в сторонке, Петр Самсонов — Ижица. А вот и Данила, прозванный Молчуном. Трудно ему живется, семья большая: сам — восьмой. А это кто? Лекарь Оскар Миллер — Осип Иваныч по приисковому. Как он-то сюда попал? Все такой же кругленький, розовый, даже очки те же поблескивают. Обмахиваясь старенькой шляпой, лекарь слушал очень внимательно. Дунаев продолжал говорить и с радостью видел, что люди понимают его, согласны с ним. А ведь тогда, у приисковой конторы слушать не хотели, даже, помнится, Ильей-пророком обозвали. Григорий говорил о предательской тактике меньшевиков и эсеров, отвлекающих рабочих от политической борьбы.

— А сами Иноземцевы, Парамоновы и им подобные тем временем за вашими спинами крадутся к власти. И уж будьте уверены — получив эту власть, они воспользуются ею в своих интересах.

— А вот ежели, к примеру, царя и всех, кто с ним, по шапке, прииск чей будет, интересуюсь? — перебил пожилой рабочий с умным спокойным лицом.

— Прииск чей будет? — оратор быстро оглядел незнакомца, видно из новых. — Большевики говорят: вся власть трудовому народу, а все богатства страны — тоже. Земля — крестьянам, заводы, фабрики, шахты — рабочим.

— Стало быть, прииск нам отойдет. А золото кому?

— Золото — национальное богатство всего народа.

— Значит, выходит: старайся, кто хочет, и бери, сколько унесешь. Так, интересуюсь?

— Разработки должны вестись организованно, золото будет поступать государству и расходоваться в интересах народа.

Дунаев заговорил о близкой революции, о вооруженном восстании, к которому надо готовиться всем, и снова его перебил тот же рабочий:

— С чем воевать-то будем, интересуюсь? Без инструмента и вошь не убьешь. Али забыли, как в девятьсот четвертом?

— Будем делать и добывать оружие, армия нас поддержит, солдаты — это одетые в шинели рабочие и крестьяне. Они за нас, они повернут оружие против тех, кто посылает их убивать таких же крестьян и рабочих других стран.

— Ой ли? Повернут ли?

— Повернут. Революция близка, товарищи, и мы должны к ней хорошо подготовиться. Да здравствует пролетарская революция!

После Дунаева говорил Алексей Каргаполов, за ним — Иван Будашкин. Говорил и тот рабочий, который задавал вопросы. Он волновался, мял в руках картуз с оторванным козырьком, ерошил волосы.

— Правильно говорил этот товарищ, — картузом показал на Дунаева. — Кто за меньшевиками пойдет, интересуюсь? Мы не пойдем, нам несподручно. Непонятные они какие-то. А у большевиков просто, их нам и слушать, они народные интересы соблюдают.

Кто-то тихонько окликнул Григория. Он повернулся, удивленно и радостно вскрикнул:

— Фенюшка!

Перед ним стояла Феня Ваганова: тонкая, худенькая, в темном платье и шляпке с широкими полями. На щеках играл слабый румянец, глаза светились радостью. Дунаев пожал тонкие пальцы девушки.

— А я думала, что больше не увижу вас: никто не мог сказать, где вы и что с вами. Думала, уехали из наших краев.

— Что ты, Феня… Как отец, мать? Здоровы ли?

— Отец здоров, а… — Феня умолкла, опустила голову. Григорий понял, что задел больное место, и перевел разговор.

— Ты одна пришла?

— С Петей Самсоновым. Помните его? Он… жених мой.

— Да ну?! Поздравляю. Скоро ли свадьба? Непременно выпью за ваше молодое счастье.

Подошел Петр, солидно поздоровался с бывшим учителем.

— Так что после покрова думаем. Разве только…

— Что — только?

— Степан Дорофеич воспротивится.

— А ты не говорил с ним? Эх, Петя, Петя! А еще жених.

— Вы же знаете Ваганова, заупрямится — не переспоришь.

К Алексею Каргаполову подбежал парень в черном пиджаке. Алексей подозвал Дунаева.

— Григорий Андреич, казаки сюда скачут. Пока далеко.

— Будем расходиться. Без паники и быстро.

Каргаполов вскочил на пенек, поднял руку.

— Товарищи! Кто-то донес, что мы собрались в лесу. Сюда скачет отряд казаков. Расходитесь незаметно и спокойно.

Вырубка быстро опустела.

* * *

Из логов и распадков тянул ветер, сырой и холодный. Снег, разъеденный солнцем, потемнел, прижался к земле. Из-под сугробов выглянули робкие ручейки, крыши домов обросли сосульками. Грязные, помятые и растрепанные воробьи стайками суетились на улицах и дорогах, копошились в конском навозе, отчаянно дрались, купались в ослепительно сверкавших лужах и чирикали весело, возбужденно. Еще по-зимнему было холодно, но в воздухе уже разливалась та особенная свежесть, которая приходит с первыми весенними днями.

В Зареченске творится что-то непонятное. С утра народ высыпал на улицы. У одних лица радостные, как в праздник, у других — испуганные, словно разбудили их внезапно среди глухой ночи. Тревожные, непонятные для многих слова носились в сыром весеннем воздухе.

— Революция, бают, в Питере-то исделалась.

— Да ну?! Это какая же?

— Обыкновенная. Царя, значит, скинули.

— Брось брехать-то, бога побойся.

— Собаки брешут. Вот те крест святой.

— Ой-ё! Как же мы теперича? Без царя-батюшки?..

— Сам он отреченье от престола подписал.

— Это все немца-супостата проделки.

— Кой ляд, немца. Бога забыли, вот он и наказует. В церковь не ходим, за стол садимся лба не перекрестим, в постные дни скоромное лопаем. Вот они, грехи-то наши.

— И не в немце дело, и бог тут ни при чем. Сказывают, большевики царя прихлопнули. Туда ему и дорога.

— Замолчи, антихрист! Статочное ли дело государству без царя! Кто же править будет? Пропадет Расея.

— Найдутся умные люди. Народ, слышь-ко, власть берет.

Из улицы в улицу плывет стоустая молва, будоража умы старателей. У приисковой конторы собрались рабочие, штейгеры, десятники. Ждали управляющего, ждали, сами не зная чего, смутно на что-то надеясь.

— Таперича, значит, все равны, — объяснял молодой парень в синей косоворотке. Нагольный полушубок на парне распахнут — ему жарко, картуз сдвинут на левое ухо. Старатели смотрят парню в рот, откуда вылетают непривычные слова. Молодой оратор польщен вниманием и продолжает с жаром говорить.

— Сынок, дозволь спросить, — перебивает его маленький старичонка, протискиваясь вперед и хитро поблескивая бойкими глазками: — Как это понимать — все равны? Ежели, скажем, Игнат Прокофьич Парамонов богатство имеет, так ему и почет, а у меня или вот у Сеньки Сморчка ни хрена за душой, так мы разве ровня? Ась? — И старик подмигнул слушателям: сейчас, дескать, я его, краснобая, срежу. Подставив к уху согнутую ладонь, он ждал ответа. Оратор с сожалением посмотрел на деда.

— Темен ты, дедушка, оттого и понять не можешь.

— Уж это что, правда твоя: в лесу родился — пню молился, в левом ухе правой пяткой ковыряю. А ты, все ж, ответь.

— Почему Парамонову почет? — немного растерявшись, заговорил парень. — Не было никакого почета. Боялись его: богатый, что хотел, то и делал, вот и весь почет. Ты самое главное уразумей: править не богатые будут, а как раз наоборот. А богатство на всех поделят.

— Вот уж это, сынок, ты совсем не туда загнул, — насмешливо проговорил старик. — Да нешто Парамонов или Красильников своими денежками поделятся?

— Сами-то, знамо дело, не поделятся, заставят.

— Уж не ты ли, милок, заставишь?

— Не я один, понятно, а всем миром.

Вокруг смеялись, иные скребли в затылках.

— Мозги у него набекрень, вот и несет околесицу.

— Сам ты набекрень, — рассердился оратор. — Так большевики говорят, и в листовках пишут, а им верить можно — люди правильные. Революцию-то они сделали.

— А ты их видел?

— И видел, и слышал.

— Чудно как-то. Вот большевики объявились. Это которые?

— Которых больше. Понятно? Они за народ, за бедных людей, за рабочих и крестьян.

— И средь крестьян мироеды-то есть почище наших.

— Так опять же за бедных. Соображай, голова два уха.

Ораторов много, говорят они охотно, но особенно распускать языки побаиваются. Урядник Чернышев здесь, хорунжий Тавровский — тоже. Самая большая толпа у конторского крыльца. Там, захлебываясь словами, упиваясь собственным красноречием, ораторствует горный инженер Иноземцев. Обычно желтое лицо его слегка порозовело, он размахивает руками, словно собирается взлететь, то и дело достает носовой платок и, не использовав его, снова прячет в задний карман брюк.

— Россия проснулась, — срывающимся голосом выкрикивает Иннокентий Дмитриевич. — Мы на пороге новой эры…

— На каком пороге? — перебивает кто-то.

— При чем тут порог? — недоумевает инженер. — Ах, да! Как бы вам объяснить…

— Проще, мон шер, проще, — советует красивый хорунжий Тавровский, играя стеком. — Вашей эры мужичью не понять.

— Да, да, — соглашается Иноземцев. — Так вот, эра, это… это… Новое время, новый период…

— Мудрено больно.

— Свершилась удивительная и поистине великая вещь — бескровная революция. Это надо приветствовать…

— Ничего удивительного, — громко перебивает Алексей Каргаполов. — Революцию готовили большевики, а кадеты, эсеры да меньшевики примазались к ней. Все еще впереди.

— Я прошу не перебивать, — Иноземцев нахмурился. — Повторяю: революция открывает широкую дорогу прогрессу.

— То порог, то дорога.

— Скажите лучше, какая теперь власть будет.

— Я только что из Златогорска. Там создан комитет общественной безопасности. В него вошли представители всех наших партий, а также военно-промышленного комитета, городского и земского самоуправлений.

— Богатеи там засели. Гнать их в шею.

— О Советах скажи, а не морочь людей учеными словами.

— Когда с немцем замиряться будем?

Инженер выронил платок, но не заметил этого, и поправив пенсне, вглядывался в лица старателей.

— Кто сейчас говорил?

Молчание. Чернышев и Тавровский цепкими взглядами тоже ощупывали лица рабочих. Из-за угла вылетела новая щегольская кошевка управляющего, запряженная серым в яблоках жеребцом.

— Евграф Емельяныч едет, — обрадовался штейгер Дворников.

Но в кошевке сидел не Сартаков, а посланный им личный секретарь Михайло Вешкин. Осадив горячую лошадь у самой коновязи, он ступил одной ногой на мокрый, в пятнах конского навоза снег, и лениво поглядев на толпившихся у крыльца людей, произнес, растягивая слова:

— Евграф Емельяныч прислали сказать: они в конторе нынче не будут. Больные-с.

— Струсил старик, — презрительно бросил Тавровский и громко щелкнул стеком по сапогу.

— А вам, Варфоломей Денисыч наказывали, — тянул секретарь, обращаясь к Дворникову, — вечером у них побывать-с. И вас просили, Иннокентий Дмитрич…

Михайло вразвалку подошел к лошади, всхрапывающей, зло прижавшей маленькие уши, оправил сбрую и сел в кошевку. Жеребец рванул с места, защелкал подковами, выбрасывая комки липкого снега.

* * *

Управляющий прииском с утра заперся в кабинете и никого не хотел видеть. Слуга, постучавший доложить, что завтрак подан, в ответ услышал сердитую брань. В полдень Варвара Сергеевна попробовала проникнуть в кабинет мужа, но дверь оказалась запертой. На ее просьбы отпереть, Сартаков ответил отказом. Хмурый, желтый, в длинном халате, заложив руки за спину, управляющий уже несколько часов ходил из угла в угол по кабинету. Что сейчас делается там, в Питере? А в Златогорске? Весть о февральской революции, о свержении императора Николая Второго застала Евграфа Емельяновича врасплох. Он сочувствовал меньшевикам, питал симпатии к кадетам, но не успел еще примкнуть ни к той, ни к другой партии. Большевиков ненавидел со всей яростью, на какую был способен, боялся народа: помнил старательский бунт, не забыл и встречу с вознесенскими хищниками. Как вести себя в новой обстановке? Проклятая революция спутала все планы. Попробуй, угадай, как разыграются события завтра. В Зареченске тоже неспокойно, и хотя Тавровский с казаками наготове, это еще не все. Мягкий ковер заглушает шаркающие старческие шаги. В стеклах книжных шкафов и в небольшом зеркале на стене отражается сгорбленная фигура. Евграф Емельянович усмехнулся, мельком взглянув на свое отражение, и погрозил кулаком: эх, ты! Испугался, гроза старателей, управляющий «Компании»! С тобой за честь считают знакомство первые фамилии Златогорска, знают тебя в Перми и Екатеринбурге, сам губернатор благоволит к тебе, считается начальник горного округа… Дернул шелковую кисть звонка. Слуга, молчаливый, вышколенный, застыл на пороге, не мигая глядел в лицо хозяину.

— Михайлу позови.

Личный секретарь явился тотчас, будто ждал за дверью. Сартаков сел за письменный стол, мрачно посмотрел на сытое румяное лицо Михайлы.

— Как там, в конторе?

— Народу уйма, однако, спокойно-с. Все речи разговаривают.

— О чем говорят-то? Кто?

— Вздорные речи. Между прочим, и господин Иноземцев.

— Ему бы проповедником быть.

Вешкин угодливо хихикнул и подавил неуместный смешок — не понравилось хозяину.

— В доме есть кто-нибудь из посторонних?

— Хорунжий Тавровский, — по лицу Михайлы расплылась едкая усмешка. — Они у Варвары Сергеевны чай пьют-с.

Евграф Емельянович закусил бескровную губу. Зачастил офицеришка, все время отирается возле жены. Выгнать бы его, да неудобно, пойдут разговоры.

— Иди, Михайла. Я позову, коли понадобится.

Секретарь вышел, но не прошло и минуты, опять появился у двери, деликатно постучал согнутым пальцем.

— Чего тебе? — досадливо спросил управляющий.

— Депеша из Златогорска, Евграф Емельяныч. Срочная-с! — Вешкин приоткрыл резную дверь, скользнул в кабинет. Сартаков быстро прочитал бумагу. Михайло на цыпочках подошел сзади, заглянул в депешу через хозяйское плечо. Не успев прочитать ни слова, вовремя отскочил на приличное расстояние и почтительно спросил:

— Что-нибудь важное?

Евграф Емельянович, комкая желтыми сухими пальцами листок, смотрел через окно в сад.

— Василий Осипович сегодня ночью помер.

— Господин Атясов? — секретарь быстро перекрестился, забормотал растерянно: — Как же так? Зачем же сразу и померли? Они такие крепкие еще были.

— Паралич разбил, — Сартаков глубоко вздохнул и добавил устало: — Вели закладывать лошадей. В Златогорск поеду. Эк ведь его угораздило… Нашел время.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Широко, раздольно шагает по земле весна. Подсыхающая земля дымится паром. Деревья закурчавились крохотными листочками, верба распушилась, трясет золотой пылью над речкой Черемуховкой. Речка расшвыряла обломки зелено-голубого льда, бурлит от избытка силы, играет мутной волной.

На закате Никита Плетнев обошел голую каменистую гору Синюху и стал спускаться в долину, а в сумерках уже пробирался ко двору Вагановых. У крыльца встретил его Степан Дорофеевич. Он только что помылся в бане: на голове еще красовалось полотенце, а поверх него — шапка-ушанка. Глянул на гостя подслеповатыми слезящимися глазами и обмер. Затряслась бороденка у старика, в глазах и радость, и испуг.

— Никита! Чего у порога стал? Пошли, нето.

Ваганов провел племянника в дом, крепко обнял и вдруг поник головой, затрясся в беззвучном рыдании.

— Тетка твоя… долго жить приказала… сироты мы…

Печальная новость ошеломила Плетнева. В последний раз он видел Глашу год назад. Знал, что не жилец она, долго не протянет, но сейчас не мог, не хотел верить, что тетки нет. Казалось, вот послышится за стенкой ее ласковый голос и выйдет к нему, как мать, поцелует в лоб согревающим поцелуем, станет заботливо расспрашивать о житье-бытье… Любил Никита тетку, она была ему второй матерью. Степан Дорофеевич немного успокоился, стал рассказывать, как умирала жена. Плетнев смотрел на дядю, молчал, а в уши словно кто нашептывал: «Нет Глаши, померла Глаша». Дородная пожилая женщина внесла кипящий самовар. Искоса посмотрела на гостя, сдержанно поздоровалась и поставила на медный поднос фыркающий самовар. Из шкафчика достала чашки, графин с настойкой и неслышно ушла. Степан Дорофеевич, разливая чай, говорил:

— В четверг сороковой день будет. Тетка рядышком с твоим отцом похоронена. Я и для себя местечко там оставил.

— Что ты, дядя, рано думать о таком.

— К смерти готовиться никогда не рано, — строго перебил старик. — Она у нас за плечами стоит и своего часа ждет. А когда час тот пробьет — мы не ведаем.

— Верно. Только живой человек о смерти не думает.

— Не думает, — согласился Степан Дорофеевич, дуя на блюдце и шумно прихлебывая чай. — А напрасно. Посмотрю я на нынешний народ — суетятся много, а толку нет. Жадные все стали, тем и заняты как бы своему ближнему ловчее ножку подставить. Падающего не поднимут, а еще коленкой поддадут: падай, да не поднимайся. Богатства всем захотелось, а работать не любят.

— И в прежние времена за деньгами-то гонялись.

— Гонялись, и цену деньгам знали, по́том и кровью добывали их. А нынче все обманом норовят, обманом. Отец Макарий, на что божий служитель, и тот не гнушается лишним рублем.

Опять вошла женщина, неся тарелки с разной снедью.

— Кто такая? — спросил Плетнев, когда она вышла.

— Домна Никифоровна. За хозяйством смотрит.

— И Феня могла бы управиться.

— Феня! — старик как-то съежился, точно ему стало холодно. — Ее ровно и нет. Дом-то у нас не велик, а спать не велит. И то надо сделать, и другое, а она ходит где-то, иной раз ночью явится, а то и совсем не ночует.

— Загуляла? — испуганно спросил Никита, чувствуя щемящую обиду за сестру.

— Господь с тобой, племянничек. Поведения она прилежного, а вот дела у нее… Ссыльного помнишь, которого я к тебе привозил? От него все пошло… Давай-ка, выпьем за помин души тетки твоей Глафиры Ильиничны. — Налил в граненые рюмки настойки, чокнулись, выпили. — Я тебе про Феню потом расскажу, и посоветоваться надобно. Она, вроде, замуж собирается, хотя и не говорит. Скоро тридцать, засиделась в девицах. Женихов много было, а приглядела какого-то, прости меня господи, ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса.

Степан Дорофеевич выпил вторую рюмку настойки.

— Вот и жен возьми нынешних: что проку в них? Только и умеют ребят рожать. За что ни возьмутся — горе одно. И домок не сдомкуют, а все чем-то заняты.

Самовар пел тонким голосом, словно комар залетел в комнату и кружил над столом, потом застучал мерно.

— Деньги кует, — заметил племянник, кивая на самовар.

— Деньги в наш дом забыли дорогу. Некому приносить их. Ох, как обидно мне, Никита! Для кого всю жизнь старался, не жалел себя? Детей от нужды хотел избавить, в люди вывести… А что вышло? Порфирий пропал…

— Как пропал?! — Плетнев испуганно посмотрел на дядю.

— Так и пропал, — хмуро ответил Ваганов, отодвигая чашку и вытирая полотенцем вспотевшее лицо. — Спился в Москве. Приезжал тут один человек, сказывал, белая горячка у Порфирия, в больнице лежит.

— А Семен? Где Семен?

Степан Дорофеевич горестно вздохнул.

— И с Семеном не лучше. Поначалу парень ладно пристроился: на Никольском заводе робил. Потом узнаю: арестовали Семена и увезли куда-то. А за что? Против царя пошел. Э, да что и говорить, давай-ка лучше выпьем.

— С меня довольно, не привычен к вину.

— Пей тут, на том свете не дадут. А еще добытчик таежный, старатель бывший. Ну, да оно, пожалуй, и лучше. Так я выпью, — виновато и как-то просительно закончил старик.

Никита смотрел, как дядя торопливо наливает в рюмку, как дрожат у него руки и настойка расплескивается на скатерть. С болью думал: «Сопьется при такой жизни, непременно сопьется». Ваганов словно угадал его мысли.

— Не я пью, горюшко заставляет. Не осуждай.

Залпом выпил, понюхал хлебную корку и отбросил.

— Вот, племянничек дорогой… А ты — деньги кует. Сам я не накую́, а дети и подавно. — Старик снова налил и выпил. С минуту бессмысленно смотрел на племянника, потом криво усмехнулся и тихо, словно сам с собой, заговорил: — А бог-то где? Отступился от людей. Разве не видит, как живем? Пошто не научит? Кругом страдания людские, зло, а его нет.

Чай, настойка и жалобы дяди утомили Плетнева. Глаза у него слипались. Что-то глухо стукнуло по столу, звякнула опрокинутая рюмка, покатилась и, упав на пол, разлетелась на кусочки. Никита вздрогнул, открыл глаза. Степан Дорофеевич, уронив голову на стол, спал всхрапывая и посвистывая носом. Домна Никифоровна убирала посуду. Покачала головой и, глядя на старика, печально сказала:

— Как схоронили мы Глафиру Ильиничну, он все пьеть и пьеть. Не может горя переломить. Я постель приготовила. Отдыхать, чай, будете?

— Пожалуй, — согласился Плетнев и пошел в боковушку.

Рано утром Никита взял мешок с рухлядью и, стараясь никого не разбудить, вышел из дома. Вьюга, переночевавшая во дворе, с визгом бросилась к хозяину, ластилась и поскуливала. Охотник собирался продать всю добытую за зиму рухлядь старику Ибрагимову, а заодно предложить и самородок. Но дом старьевщика оказался заколоченным. Проходивший мимо рабочий, сказал, что татарин еще зимой уехал неизвестно куда. Плетневу не хотелось идти к Парамонову, но других скупщиков он не знал. Встретил его приказчик Максим Бровкин. Лицо у Максима заплыло жиром, от глаз остались только щелочки. Приказчик пил чай с маковыми кренделями. Увидев Никиту, он поднялся навстречу.

— Ведмедь! Давненько не бывал в наших палестинах. Стороной обходишь? Али другие больше дают?

Охотник сухо поздоровался. Бровкин засуетился возле него, радостно потирая руки.

— Чайку попьешь? Я велю подогреть самовар. Найдется кое-что и покрепче китайской травки.

— Благодарствую, тороплюсь я.

— И все-то ты торопишься. А куда? Воробышек торопился и маленький родился. Ну, коли так, показывай, с чем пришел.

Плетнев вытряхнул из мешка связки шкурок. Максим, присев на корточки, стал разбирать их, наметанным глазом определяя сорт. Увидев чернобурую, воскликнул:

— Вот штучка добрая! Давно такой не попадалось. И везет же тебе, Ведмедь. — Приказчик засопел над связкой беличьих шкурок. Кончив разбирать, Бровкин уставился в потолок, шевеля губами и причмокивая. Наконец поднялся и, глянув на Плетнева, назвал ничтожную сумму.

— Ты что, Максим, шутки со мной шутить вздумал?

— И в мысля́х того не было. Цена по нонешним временам немалая. Больше никто не даст.

— А вот посмотрим, — Никита собирал рухлядь в мешок.

— Да ты не кипятись, я истинную цену сказал. Помянешь мое слово. Кабы не революция, можно бы и накинуть.

— Чего? — не понял охотник.

— Революция, говорю, пес ее съешь.

Революция? Знакомое слово, где его слышал? Где? А, от Григория! Он говорил о революции.

— Ты что, брат, не знаешь будто? — Максим вдруг хлопнул себя по лбу пухлой ладонью. — Забыл, что ты из тайги. Революция, слыш-ко, в Расеи. Батюшка-царь с престола убежал.

Мешок выпал из рук Плетнева.

— Нет, ты постой, ты что говоришь-то? За такие слова в Сибирь пряменькая дорога.

Бровкин рассердился, забегал по комнате выкрикивая:

— В Сибирь? Тебя, бирюка, в Сибирь. Чего буркалы-то выкатил? Все о революции говорят, стало быть, всех в Сибирь?

— Нет, почему же, — растерялся охотник и подумал: «Что же Степан-то Дорофеич не рассказал?»

— Объявились, слышь-ко, всякие кадеты, большевики с меньшевиками, эсеры какие-то, а кто из них чего добивается — разберись, попробуй. Все будто за народ, а самим до народу и дела, как до прошлогоднего снега. Вот и выходит, что нельзя тебе за рухлядь больше дать, потому как не знаешь, что завтра будет.

— Ладно, давай, — заторопился Никита, — но ежели обманул — на себя пеняй.

…По расстроенному лицу племянника Степан Дорофеевич догадался: случилось что-то. Старик проспался и выглядел как всегда, только под глазами набухли мешки. Спокойно выслушал Никиту.

— Верно. Не соврал подлец Максимка. Только я в эти дела не вникаю. Не моего ума. Вот Феня тебе все распишет, ее и спроси. Феня!

В горницу вошла девушка. Увидев Никиту, бросилась к нему.

— Братец! Вот хорошо, что пришел.

Плетнев поцеловал сестру, заметил, что она не так хороша, как раньше. Чистый высокий лоб прорезали тонкие морщины, лицо нездоровое, без румянца, под глазами синеватые тени. Сели за стол. Феня разливала чай.

— Тебе, Никита, с молоком?

— С молоком, — Плетнев думал о другом. — Скажи-ка, Фенюшка, правду ли сказал приказчик Максим, будто царя нет?

— Правда, братец. Народ не захотел его.

— Да разве можно без царя? Где это видано?

Девушка улыбнулась недоумению брата:

— А теперь будет. Хозяином России станет народ.

— Сумасшедшая, — пробормотал старик Ваганов, косясь на дочь. — Что я говорил, Никита? Как есть, сумасшедшая.

— Нет, отец, я в своем уме, а вот есть люди, которые не хотят видеть, что сейчас делается, и очень жаль. — Лицо Фени покрылось румянцем, заблестели глаза, голос стал твердым. Плетнев слушал сестру с интересом, хотя понимал не все. «И Дунаев так же говорил, такие же слова». Степан Дорофеевич хмурился, исподлобья посматривал на дочь, шептал:

— Сумасшедшая, одержимая какая-то.

Наконец не выдержал, бухнул жилистым кулаком по столу.

— Будет! За такие-то слова Семен кандалами позвякивает. Дали вам волю, балагурам, а вы и распустили языки-то.

— Семен за правду пострадал, — Феня гневно посмотрела на отца. — До седин ты дожил, отец, а в жизни ничего не понял, и понимать не хочешь.

— Не желаю больше слушать. Курицу яйца не учат. Твое бы дело ребятишек нянчить, а ты туда же: свобода! Россия! Рабочий класс! Вот я и есть рабочий класс. А вы меня опросили, чего я хочу? Так и не смейте за меня думать.

— Отец!

— Ну, я отец. Дальше что? Ох, девка, плохо ты кончишь. Была у меня дочка любимая, а теперь, вижу, нет. Поди-ка, лучше помоги Домне Никифоровне обед наладить.

Феня сверкнула глазами, обжигая отца, и он весь сжался. Подобные стычки, видно, не впервые были между ними.

— А ты, братец, так же думаешь? — спросила девушка и сдвинула брови.

— Не сердись, Фенюшка, я человек темный.

Феня поднялась и, не сказав больше ни слова, ушла. Никита сидел, охватив руками колено, смотрел в угол. Слова сестры взволновали его, сердцем чувствовал: правду она говорит, но трудно разобраться. Не глядя на старика, неожиданно сказал:

— Я золото в тайге нашел.

— Золото? — Степана Дорофеевича будто кнутом стегнули. Он так и подскочил на стуле. — Так чего же ты?

— Нашел, а не беру, — Плетнев усмехнулся. — И без него живу.

— Живешь? Золото — сила! Ты вот что, племянничек дорогой, сказывал кому про находку?

— Тебе первому.

— Тогда ладно. Помалкивай до поры. Сам видишь — время смутное. Утрясется все, по своим местам встанет, тогда и подумаем, как такое дельце лучше оборудовать.

Старик преобразился, говорил возбужденно, поминутно поглядывая на дверь. Никита достал самородок, протянул дяде. У того затряслись руки.

— Давно я не видел самородков-то. Удачливый ты, Никита, я всегда это знал. Спрячь-ка, покудова. Да не вздумай еще кому показать, особливо Парамонову. Уцепится в тебя клещом — не оторвешь. Если денег надо — дам.

— Немного не помешало бы. Промысел плохой был, да и за тот Максим полцены дал.

— Эх, кабы мне годов десяток с плеч долой! Живой рукой бы собрался. Ин ладно, потом подумаем, как с твоим золотом быть. — Ваганов поднялся и бодро прошелся по комнате. Наклонился к уху племянника: — Самородок-то у меня оставь, сохраннее так.

Никита с готовностью передал дяде завернутый в тряпицу кусочек золота. В комнату залетел слабый звук зареченских колоколов. Звонили к обедне. Заглянула Феня и сразу заметила странное оживление отца.

— О чем шепчетесь?

— Не шепчемся, а беседуем. Что Домна, готовит обед? Ступай, дочка, ступай, пособи ей.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Дом Василия Осиповича Атясова битком набит съехавшимися отовсюду родственниками и знакомыми. Здесь и чиновники, и купцы, попы и монахи, а во дворе и на улице толпилась нищая братия. Одних сюда привело праздное любопытство, других — надежда на богатое подаяние, они слетелись, словно стервятники на падаль, рассчитывая, что покойный владелец золотого прииска не обошел их в последней воле. Все говорили тихо, но от этих разговоров в доме и на улице стоял гул, как в потревоженном осином гнезде.

Как и все, Евграф Емельянович тоже простился со своим бывшим хозяином, прямой и строгий вышел в гостиную. Сартакова знали многие. Отвечая на приветствия небрежным кивком головы, управляющий сел на маленький бархатный диван и, рассматривая лепной потолок, прислушивался к тому, что говорили вокруг. На плечо Евграфу Емельяновичу тихонько опустилась чья-то рука. Не поворачивая головы, управляющий разглядел пухлые красные пальцы. Почти на каждом сверкало золотое кольцо с крупным камнем. Недовольно поведя плечом, Сартаков хотел сбросить эту красную руку, но в ухо ему полились торопливые, шепотом сказанные слова:

— Доброго здоровья, Евграф Емельянович. И вас горе постигло. Что поделаешь, все мы в руце божьей.

Сартаков повернулся. Возле него стоял владелец мыловаренного завода Синебрюхов. Не раз он гостил в Зареченске, куда наезжал, якобы, из любопытства «посмотреть, как добывают земляное масло». Заводчик намекал, что и он бы не прочь войти в долю с «Компанией». Управляющий советовал адресоваться к Атясову, прекрасно зная, что выживший из ума старик и слушать не захочет подобных предложений. Синебрюхов не первый.

Евграф Емельянович сдержанно поздоровался с заводчиком.

— Все там будем, Потап Никодимыч.

— Истинно. Всех нас, грешников, господь приберет, — и еще более понизив голос: — Важные вести имею. Только с вами, как с лучшим другом, поделюсь. Под большим секретом.

Сартаков зорко посмотрел на Синебрюхова. Тот заговорил, опускаясь рядом на диванчик.

— Я дам вам один совет, потом благодарить станете. Не сегодня-завтра комитет рухнет и власть в Златогорске да и вокруг захватят эти голодранцы-большевики. Помешать им нельзя, и людям, вроде нас с вами, от них ждать нечего. Самое разумное — бежать… На время, конечно, пока большевиков не раздавят.

— Вздор. Большевики не так сильны, их уничтожат.

— Разумеется. Но риск велик… очень велик. Стоит ли рисковать? — Синебрюхов перешел на фамильярный тон: — Торопитесь, дорогой. Упустите время — поздно будет.

— А вы сами, Потап Никодимыч, как решили?

— Уезжаю в ночь. Жену и детей отправляю раньше.

— Спасибо, я подумаю.

— Разочтемся, когда вернемся, свои люди, — снисходительно улыбнулся Синебрюхов. — А думать некогда, Евграф Емельяныч, действовать надо. И еще совет: берите с собой самое ценное.

— Постойте, Потап Никодимыч, а как же похороны?

— Эх, батенька мой, время ли ими заниматься. Похоронят и без нас. Своя-то рубашка ближе к телу.

…Из Златогорска Сартаков вернулся раньше, чем его ждали. Сразу же прошел в кабинет и вызвал личного секретаря. Они говорили недолго, и Вешкин помчался выполнять данные ему поручения.

— Госпожу позови, — крикнул вдогонку управляющий.

Из гостиной доносились веселые голоса, кто-то играл на фисгармонии. «Веселятся», — злобно усмехнулся Евграф Емельянович. Ему давно надоела шумная орава, каждый день осаждавшая дом.

— Ты звал меня? — прозвучал с порога голос Варвары Сергеевны. Она стояла, слегка изогнувшись, в проеме двери, опираясь одной рукой на косяк, а в другой держала папироску. Бежевое шелковое платье, отделанное бархатом, плотно облегало ее стройную фигуру.

— Садись, Варя, — мягко сказал Сартаков, показывая на кресло, — и прикрой, пожалуйста, дверь. Нам надо поговорить.

Молодая женщина встревожилась. Она села.

— Говори. Только короче. У меня гости, они ждут.

— Сейчас не до приличий, и черт с ними, с гостями. Прости, я не то хотел сказать. Мы уезжаем. Бери с собой самое необходимое и ценное.

Княжна Полонская вздрогнула. Папироса выпала из ее тонких пальцев, покатилась по ковру и задымила. Евграф Емельянович придавил папиросу ботинком.

— Собирайся быстрее, и никому ни слова.

— Что за бред? Я никуда не поеду.

— Поедешь. Пойми, дорогая, иного выхода у нас нет. Временное правительство висит на волоске. Вот-вот большевики захватят власть. Оставаясь в Зареченске, мы рискуем головами.

— Не понимаю, что плохого я сделала большевикам? — пожала плечами Варвара Сергеевна. — И зачем им понадобится моя голова? Я не хочу ехать. На дворе холодно, снег. Брр!..

— Варя, будь благоразумна. Укладывай вещи. Мы вернемся, когда покончат с большевиками и наведут порядок.

Молодая женщина задумалась.

— Хорошо. Я иду собираться. Когда едем?

— Перед рассветом.

— У нас уйма времени. Так жаль выгонять этих милых людей.

Варвара Сергеевна поправила перед зеркалом высокую прическу и ушла к себе. Несколько минут она в раздумье стояла перед туалетным столиком, бесцельно перебирая разные безделушки, затем решительно дернула кисть звонка. Откинув тяжелую портьеру, в будуар заглянул высокий старик с бесстрастным лицом, украшенным белыми бакенбардами. Старого слугу княжна Полонская привезла с собой из Петербурга.

— Скажи гостям, Василий, что мне нездоровится… Извинись. Иди. Впрочем, постой. Что я хотела? Хорунжий Тавровский пусть останется.

Слуга чуть наклонил голову и скрылся за портьерой.

* * *

Тихо в громадном особняке управляющего. Лишь немногие окна освещены. Во дворе слышен скрип телег, изредка заржет лошадь и чей-нибудь сердитый голос прикрикнет на нее. Слуги выносят большие тюки, ящики, укладывают в повозки, крепко перевязывая веревками. Погрузкой распоряжается Михайло Вешкин. Голос его, гнусавый и злой, слышится то в доме, то в конюшне, то во дворе.

— Осторожнее, черти вы окаянные! Не дрова носите.

Евграф Емельянович, одетый по-дорожному, сидел в кабинете у ярко пылавшего камина — там горели кипы бумаг. Прежде чем бросить очередную пачку бумаг, управляющий бегло просматривал их, иные откладывал в сторону. Горели многолетние архивы «Компании» — летопись Зареченского прииска. В двери показалась голова Михайлы.

— Все уложено-с, Евграф Емельяныч. Прикажите ехать?

— Поезжай. — Сартаков посмотрел на часы. — Смотри, чтобы дорогой не случилось чего. Жди меня там, где я сказал.

— Будет исполнено в точности.

— Ну, ступай с богом.

В полночь управляющий бросил в камин последнюю связку бумаг и тяжело поднялся с кресла. Из маленького шкафчика достал бутылку коньяку, одну за другой выпил две рюмки вина, пожевал золотистый кружок лимона и вышел из кабинета, направляясь на половину жены. В малой гостиной — никого, в будуаре — тоже. Перед дверью спальни Сартаков остановился, прислушался. Тишина. Евграф Емельянович тихонько нажал на бронзовую ручку — дверь не открылась. Старик постучал согнутым пальцем и позвал.

— Варя, нам пора.

И снова нет ответа. Сартаков стучит громче, зовет раздраженно:

— Варя! Варя! Да проснись же! Ехать пора. — Он бьет кулаком по дубовой двери, стучит носком ботинка, налегает плечом. Смутная тревога охватывает управляющего.

— Эй, кто-нибудь! Сюда!

На шум прибегают горничная и двое слуг. Мужчины нажимают на дверь плечами, и, поддавшись их усилиям, она нехотя распахивается. Из спальной тянет холодом. Комната погружена во мрак, только в большое окно льется поток мутного лунного света. Кто-то вносит зажженную свечу. Язычок огня клонится в сторону, прыгающий свет выхватывает из полумрака то ночной столик, то кресло, то широкую деревянную кровать с пышной постелью. Варвары Сергеевны в спальне нет, постель не смята. Взгляд старика останавливается на окне. Вот откуда тянет холодом. Окно распахнуто. Евграф Емельянович подбегает к нему, перегнувшись, заглядывает вниз, видит приставленную к стене лестницу и, весь размякнув, медленно сползает на пол, хватается за грудь. Дряблые вздрагивающие губы что-то шепчут. Слуги подхватывают управляющего. Через полчаса Сартаков приходит в себя, поднимается с дивана и, обведя холодным взглядом слуг, раздельно говорит:

— Ступайте все прочь. Все.

Слуги, пятясь, выходят, а старик садится в кресло и глубоко задумывается. Так неподвижно он сидит час, другой. Свечи в канделябре догорают.

Утром в особняк пришел старший штейгер Дворников. Часто бывая здесь, он хорошо знал расположение всех комнат и направился прямо в кабинет управляющего. Штейгера удивила необычная тишина огромного дома. Ни в одной комнате он не встретил слуг. Дворников забеспокоился. Он шел к управляющему, чтобы доложить о последних событиях на прииске. Ночью старатели захватили контору, на шахтах выставили свои пикеты.

Штейгер остановился у кабинета Сартакова, постучал и, полагая, что приличие соблюдено, открыл дверь. Едва переступив порог, Дворников, как ошпаренный, выскочил обратно. Посреди комнаты на шелковом поясе от халата, привязанном к крюку от люстры, покачивался Евграф Емельянович.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Златогорский мещанин Мохов окончательно лишился покоя. Куприян Егорович давно уже понял, что́ за люди его постояльцы. Он и боялся и ненавидел их. Боялся за себя, но не знал, как поступить. Выручил Дулин. Купец остановил как-то во дворе хозяина, взял за пуговицу жилета, подмигнул.

— Пойдем-ка, Егорыч, ко мне. Мадера знатная есть — приятель из Москвы с оказией выслал.

Мохов оглянулся на окна второго этажа: не следит ли за ним супруга, и, не увидев ее, с готовностью согласился. Дулин провел его через лавку в маленькую заднюю комнатку и усадил на вытертое бархатное кресло. Затем достал бутылку, рюмки, налил вино.

— Будем здоровы, Куприян Егорыч, — проговорил наскоро и опрокинул рюмку в заросший рыжими волосами рот. От блаженства зажмурил глаза, причмокнул языком и, схватив с тарелки пряник, стал жевать, рассыпая крошки. Мохов тянул вино не спеша, часто подносил рюмку к глазам, любуясь цветом вина, нюхал и приговаривал:

— Хороша мадерца, хороша. Это, надо понимать, из старых запасов. Ноне такой не делают.

— Верно заметил, где сейчас такую найдешь. Кислятиной торгуют, ни скусу, ни аромату. Тьфу!

Выпили по второй, по третьей, потолковали о погоде.

— Просьбица есть до тебя, Куприян Егорыч. Торговлишка хотя и бедная, а помаленьку идет. Тесновато стало, хочу лавку расширить. Отдай ты мне весь низ.

— Эвон куда хватил, Матвей Матвеич. Там люди живут.

— Знаю. А ты их того, — купец смахнул со стола крошки в широченную ладонь и высыпал в рот. — По шапке.

— Совестно как-то, Матвей Матвеич. Они все-таки люди. Зима на дворе, и вдруг — на улицу.

— А чего? Ты хозяин, право имеешь. И еще скажу… — Дулин замолк, налил в рюмки вина. — Подозрительный народ. Давненько приглядываюсь. Мое мнение такое будет: чернокнижники, богоотступники и против царя.

Мохов испуганно замахал руками.

— Господь с тобой, Матвей Матвеич, экое говоришь.

— Говорю то, что знаю. И еще скажу: проведают в полиции — не сдобровать и тебе. Укрывал, скажут, пособничал. Подумай, Куприян Егорыч. Мой бы совет — подальше от таких людей. А платить я буду больше, нежели они.

Несколько дней Мохов ходил сумрачный, на постояльцев поглядывал исподлобья, на их приветствия отвечал сухо. А когда по Златогорску тревожной волной прокатилась весть о свержении царя, Куприян Егорович, насмерть перепуганный, пришел к Земцову и, долго не думая, брякнул:

— Съезжай, Петр, мне комнаты понадобились.

— Что так? — удивился слесарь, прищурив зеленоватые глаза и испытующе разглядывая тщедушную фигуру хозяина.

— Да уж так. Не обессудь.

— Крутой ты, Куприян Егорыч.

— Матушка таким родила.

— Ладно. Я, признаться, и сам подумывал другую квартиру приискать. Сыро и холодно у тебя, а берешь втридорога.

Мохов смотрел на носки своих сапог.

— Коли не нравится — давно бы и съехал.

— Не беспокойся, съеду.

— И Рогожникову скажи, мне обе комнаты требуются.

Через два дня постояльцы Мохова, нагрузив на один возок скудный скарб, уехали.

* * *

Заводской гудок взвыл резко и неожиданно. Унылый вой долго тянулся в морозном воздухе. По серому небу медленно плыли большие пухлые облака, роняя на землю редкие, крупные снежинки.

Земцов остановился неподалеку от проходной, свертывая цигарку. Негромко переговариваясь, шли рабочие. Многих Петр знал давно, и на приветствия отвечал дружеским кивком головы. К нему шагнул высокий сухощавый человек, попросил закурить и незаметно оглянулся по сторонам.

— Сегодня? — спросил, наклоняясь к Петру и прикуривая от его цигарки.

— В десять у Савелия. Передай товарищам.

— Добре. Остапа не будет. Жинка у него занедужила.

Земцов постоял еще немного и тоже повернул к проходной.

Быстро темнело. Люди, выходя с завода, растекались по улицам и переулкам и таяли в темноте. В окнах домов замерцали желтые огни. Петр глубже засунул руки в карманы короткого старенького пальто и, свертывая с улицы на улицу, зашагал на окраину города. После того, как Мохов отказал в квартире, ему пришлось поселиться далеко от завода и тратить на ходьбу не менее часа. Давыд Рогожников нашел приют у одного из товарищей, и теперь они виделись только на квартире у кого-нибудь из подпольщиков или специально договаривались о встрече. Места собраний постоянно менялись, а в последнее время приходилось соблюдать особенную осторожность: по городу постоянно рыскали шпики. Достаточно было малейшего подозрения, чтобы человека схватили. Работать становилось труднее с каждым днем. Но подпольный комитет Златогорска, во главе которого стоял Петр Земцов, не только не прекратил своей деятельности, а развернул ее больше, подготавливая вооруженное выступление, формируя боевые дружины.

Перед небольшим домом с высокой островерхой крышей Земцов замедлил шаг. В одном из окон, задернутом занавеской, слабо виднелся свет. Здесь жил кузнец Савелий Марков, у которого сегодня собирались подпольщики. Петр прошел мимо дома до угла, незаметно оглянулся и, не заметив ничего подозрительного, круто повернул обратно. На условный стук вышел Савелий. Узнав знакомую фигуру товарища, кузнец молча провел его в комнату, в ту, где за занавеской у окна стояла лампа-сигнал. Петр пришел немного раньше назначенного времени, но уже застал здесь несколько человек» Вскоре подошли и остальные.

— Люба, — сказал Савелий жене, — ты бы глянула на улицу.

Женщина накинула полушалок и вышла.

— Начнем, товарищи, — встал Земцов и обвел взглядом собравшихся. — Времени у нас в обрез. Значит, так. Мы должны быть готовы в любую минуту по первому сигналу поднять рабочих города на вооруженную борьбу и захватить железнодорожную станцию, телеграф, банк и арсенал. Коротко доложите, товарищи, о готовности. Начнем с тебя, Савелий Тихонович.

Марков привычно разгладил пышные седые усы, подкопченные снизу табачным дымом.

— Железнодорожники готовы. Ручаюсь, девяносто из ста пойдут за нами. Два боевых отряда полностью вооружены. Набираем третий, а вот где взять для него оружие…

— Почему не все сто пойдут? — перебил Петр и прищурил глаза. — Где же остальные десять?

Савелий пожал плечами.

— Так ведь не все нашу программу принимают. Кое-кто к меньшевикам тянется. Есть и такие, кому старые привычные порядки больше по душе. А есть и просто трусы. Но за тех, кто с нами, я головой ручаюсь.

— Оружием надо обеспечить всех. Давыд, — Земцов повернулся к Рогожникову. — Помоги железнодорожникам. У них самая трудная задача, и от того, как они с ней справятся, зависит многое. Тимошенко, а как у тебя?

Плотный человек с широким добродушным лицом и совершенно голым черепом, заговорил с мягким украинским выговором.

— Та що же тут долго бачить, товарищ Земцов. Мукомолы никогда последними не бувалы. Треба — хоть сейчас могут выступить.

— Уверен в этом?

— Як в самом себе, товарищ Земцов.

— Это хорошо. Капустин, послушаем тебя.

Молодой, завидного сложения парень с огромными руками, которые он не знал, куда девать, взглянул на Петра веселыми глазами.

— Я еще короче скажу: металлисты готовы.

Земцов выслушал каждого, и озабоченное выражение исчезло с его лица.

— А теперь давайте сюда, — он развернул на столе от руки вычерченный план Златогорска. Водя по нему пальцем, уточнял места сборов, маршруты, по которым будут двигаться дружины.

Из дома Савелия выходили незаметно, по одному.

…Со стороны железнодорожной станции донеслась частая оружейная стрельба и, почти тотчас в другом конце города, у металлического завода, гулко ударил взрыв. Потом начали стрелять в самом центре — Большой Нагорной, — и скоро уже всюду раздавались выстрелы. По улицам бежали группы людей, останавливались, отстреливаясь и бежали дальше. С крыши банковского здания затараторил пулемет. Под утро все стихло. Стало известно, что город в руках большевиков.

На узких улицах Златогорска появились рабочие с красными знаменами. Они шли и пели:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе…

Демонстранты двигались по Большой Нагорной, по Уфимской, Таежной и другим улицам к Оружейной площади. В колоннах шагали рабочие заводов и фабрик, железнодорожники, мукомолы, кожевники. По досчатым тротуарам следом за ними бежали мальчишки, во все глаза глядя на невиданное зрелище. Ветер хлопал полотнищами алых стягов, далеко вокруг разносил песни. Сам воздух казался каким-то необыкновенным, будоражил людей.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

На Оружейную площадь отовсюду стекались тысячи людей. Никогда еще не было в Златогорске, чтобы в одном месте собралось столько народу. На возвышение, наспех сделанное из пустых ящиков и бочек, притащенных сюда из ближайшей бакалейной лавки, поднимались ораторы, говорили о свержении Николая Кровавого, о свободе, которую получил народ, о равенстве и братстве, о том, что пора кончать проклятую войну с немцами. Давыд Рогожников, Петр Земцов и другие члены Златогорской большевистской организации выступали на митингах, объясняя народу положение в стране, линию большевиков, распространяли среди населения резолюции Первой Уральской областной партийной конференции об отношении к Временному правительству и войне.

Куприян Егорович Мохов тоже пришел на площадь. Во главе большой колонны рабочих, шагавших по Уфимской улице, он узнал своих бывших постояльцев. Давыд Рогожников нес в сильных руках свежеостроганное древко, на котором развевалось красное полотнище. Рядом шагал Петр Земцов, сильно похудевший, с воспаленными глазами. Куприян Егорович побледнел, попятился и стал креститься дрожащей рукой. Кто-то схватил его за локоть и крепко сжал.

— Что я говорил, Куприян Егорыч? Вот они, смутьяны-то, богохульники-то. Теперь сам видишь.

Мохов повернулся. Сзади него стоял Дулин. Поглаживая рыжую, в мелких кольчиках, бороду, он злобно смотрел на демонстрантов.

— Да что же это делается-то на белом свете, Матвей Матвеич? — плаксиво спросил домовладелец. — Что дальше-то будет?

— Поживем — увидим, — ответил купец. — Хорошо они поют, а вот куда сядут… Пойдем-ка отсюдова, Куприян Егорыч, нечего на оборванцев глядеть.

* * *

Громадный двор зареченского скупщика Парамонова обнесен высоким глухим забором, по верху натянута колючая проволока, словно копья торчат из досок кованые гвозди. Шатровые ворота закрыты. Во дворе, выложенном каменными плитами, разные службы: амбары, конюшня, курятники, свинарники, коровники. Два цепных пса, каждый с теленка ростом, денно и нощно сторожат добро Игната Прокофьевича Парамонова.

На рассвете хмурого холодного утра в ворота кто-то сильно застучал. Из глубины двора выскочила огромная собака и, глухо рыкнув, с разбега ударилась в калитку. Человек по ту сторону забора в страхе отскочил. Злобно и хрипло залаяла вторая собака. Послышался скрип двери, сердитый окрик, и темная фигура пересекла двор. В калитке открылось окошечко, выглянуло заспанное лицо Федора — сына Игната Прокофьевича.

— Никак вы, Иннокентий Дмитрич?

— Никак я, — передразнил Иноземцев. — Отец дома?

— А где ж ему быть?

— Отопри скорее да попридержи собак.

Федор привык к внезапным визитам горного инженера. Позевывая, он пошел привязывать собак. Вернулся не скоро, загремел цепями и засовами, распахнул калитку. Иноземцев, опасливо поглядывая на привязанных в углу двора рвущихся собак, пробежал по тесовому настилу до резного крыльца. Рванул тяжелую, обшитую серым толстым войлоком дверь, и только оказавшись за ней, вздохнул с облегчением. Потирая озябшие руки, Иннокентий Дмитриевич прошелся по комнате. Бесшумно распахнулись половинки двери соседней комнаты, и между ними возникла мощная фигура Парамонова. Старик широко зевнул, перекрестился и ястребиными глазами оглядел раннего гостя.

— Что рано поднялись? — вместо приветствия спросил скупщик и опять зевнул.

— Плохие вести, Игнат Прокофьич, — хрипло заговорил инженер. — К Зареченску, мне сказали, подходит большой отряд большевиков. Часа через три-четыре будет здесь. В Златогорске власть захватили проклятые голодранцы, организовали свои Советы. Конечно, все это временное явление, но пока восстановят порядок, пройдет какое-то время. Считаю момент очень серьезным.

— А чего пугаться? — спокойно спросил Парамонов. — Зареченск — не Златогорск, пусть только сунутся.

— Какой вы, право! Что помешает им захватить прииск? Старатели только и ждут случая всех нас схватить за горло. Они — сухая солома, чиркните спичкой — к разом вспыхнет. Отряд — это спичка.

— А ежели солому-то водой полить? Ежели мы их за горло схватим? А? Да сдавим, вот так, — старик согнул пальцы в кулак, будто и впрямь кого-то душил. — Казаки-то на что? Забыл?

— Казаки! После того, как исчез хорунжий Тавровский…

— Сопляк он.

— Что вы сказали?

— Сбежал, говорю, ваш хорунжий.

— Да, вот именно сбежал. Струсил. Предал товарищей. После его бегства среди казаков началось волнение, еще неизвестно, на чьей стороне они выступят. Да и командовать отрядом некому.

— Найдется кому скомандовать. Есть верный человек, и Федька там свой парень. Ты не кипятись, Дмитрич. Сядь да расскажи, что знаешь.

— Некогда сидеть, надо действовать.

— Будем и действовать.

Спокойствие Парамонова передалось и горному инженеру. Он перестал метаться по комнате, бросил на скамейку форменную фуражку и сел на нее. Вошел Федор. Парень в отца и лицом, и ростом, из себя красавец, могучий, такой же хитрый, как и родитель, отчаянно смелый и проворный. Прислонясь к косяку, стал слушать разговор отца с инженером. Иноземцев говорил быстро, запальчиво, Игнат Прокофьевич отвечал не торопясь, рассудительно, на губах старика играла снисходительная улыбка.

— Значит, решено, Игнат Прокофьич?

— Выходит, решено.

Инженер поднялся, нахлобучил смятую фуражку и, провожаемый Федором, ушел. А через полчаса Федор, одетый в новенький полушубок и подпоясанный цветным гарусным кушаком, на лучшей лошади галопом помчался по спящим улицам Зареченска.

* * *

Едва из-за гор выглянуло солнце и разбросало по долине скупые негреющие лучи, как на дороге, ведущей к прииску со стороны Златогорска, показался большой вооруженный отряд. Люди, одетые в овчинные полушубки, солдатские шинели, короткие пальто, кожаные или суконные тужурки, были вооружены трехлинейными винтовками, охотничьими дробовиками, револьверами, саблями. Отстав на версту, тянулся обоз. Впереди отряда ехала группа всадников, среди которых выделялся коренастый крепкий мужчина лет сорока, с лицом строгим и волевым. Придержав лошадь, он поднес к глазам бинокль и долго смотрел на раскинувшийся внизу старательский поселок. Подозвал одного из всадников.

— Топорков, как думаешь, нас там ждут?

— Григорий Андреич уверен, что нет. Ежели внезапно ударим — наш будет Зареченск. Без боя возьмем.

— На это рассчитывать рискованно. Казаки в поселке.

— Каргаполов давно ведет работу в казарме. У него агитаторы есть, из казаков же. Как хорунжий у них улизнул, многие сразу стали на нашу сторону.

— Н-да… — Давыд Рогожников еще раз посмотрел на поселок. — Как по-твоему, откуда лучше выехать к Зареченску?

— От речки, за кустами, потом огородами.

— Возьми пять бойцов и поезжай вперед, разведай.

Василий Топорков круто повернул рыженькую мохнатую лошадь, что-то сказал товарищам, и шестеро конников поскакали к Зареченску. Рогожников, не отрываясь, наблюдал за ними в бинокль. Вот маленький отряд скрылся за пригорком, вот он показался у окраины поселка и вдруг рассыпался. Фигурки всадников, отчетливо видные на белом поле, заметались. Взмахнув руками, один всадник упал с лошади, потом второй, остальные поскакали обратно.

— А, черт! — скрипнул зубами Давыд. — Напоролись, — и, привстав на стременах, громко подал команду: — Приготовиться к бою! Отря-а-ад! За мной!

Пришпорив коня, он поскакал к прииску. За ним рванулись все конники. Отряд растянулся в цепочку и стал огибать Зареченск по извилистому берегу Черемуховки, прикрываясь хоть и голыми, но густыми кустами. Бойцы срывали с плеч ружья и винтовки, вытягивали из ножен клинки и, размахивая ими, ворвались в узкие улицы поселка. И тотчас с огородов, из дворов, с чердаков и еще откуда-то часто защелкали выстрелы. Группы конных казаков появились справа, слева, впереди. Со свистом и гиканьем они врезались в отряд Рогожникова. Все смешалось в кучу, и нельзя было разобрать, кто наступает, а кто обороняется. Испуганно ржали лошади, вздымаясь на дыбы, били по воздуху передними ногами, крутились на месте, разбрасывая снег, падали, увлекая за собою всадников. В солнечных лучах молниями вспыхивали клинки, оставляя за собой еле уловимый голубовато-серебристый след. В морозном воздухе сухо щелкали выстрелы, зло свистели пули и с коротким чмоканьем ударялись в бревна, в камни, зарывались в снег, поднимая облачка белой пыли. Хриплые выкрики людей, ругань, стоны и предсмертные вопли слышались там и тут. Падали всадники, расползались красные пятна по взрыхленному конскими копытами снегу. Серая лошадь, звонко заржав, повалилась на спину, придавив собою всадника — молодого светловолосого парня в черном коротком полушубке. Над парнем нависла тень разъяренного казака. Крутанув по воздуху саблей, он крикнул остервенело:

— Получай, оборвыш! — и с силой опустил клинок.

К месту боя отовсюду бежали старатели. Те, у кого были ружья, припадая на колено, стреляли и снова бежали. Казаков явно теснили, среди них началось замешательство, они бестолково бросались из стороны в сторону, не зная, что делать.

— Наша взяла! Отступают!

— Братцы, за что? Помилосердствуйте.

— Черт те брат.

— Дави, глуши их, окаянных!

Казачьи группы, повинуясь команде рослого, со зверским лицом человека, перестроились и снова бросились в атаку. Высокий, с большими руками старатель в изодранном зипунишке схватил за ногу рослого казака, того, что командовал, стянул с лошади. Оба, крепко обнявшись, покатились по снегу, хрипя и страшно ругаясь, давили друг друга, пинали и рвали зубами. Из группы пеших бойцов выделился один: без шапки, светлые густые волосы трепал ветер. С отчаянной смелостью он бросился вперед.

— Остановитесь, кого бьете?

Казак с красным, как после бани, лицом осадил перед ним лошадь, высоко занес клинок. И тогда к смельчаку бросилась женщина, заслонила его собой, разметав руки, вызывающе, с ненавистью крикнула:

— Ну, убивай!

Краснолицый опешил, медленно опустил руку с саблей, и конь под ним заплясал, приседая на широкий зад. А женщина, уже не обращая на казака внимания, повернулась к другим:

— Против кого идете? Здесь отцы ваши, братья. Казаки! Вас обманывают. По всей России победила революция, а вы зачем напрасно проливаете кровь? Переходите на нашу сторону. Воевать надо с теми, кто угнетает рабочий народ.

Краснолицый, все еще придерживая пляшущую лошадь, не знал, что делать, и растерянно оглядывался на товарищей. Казаки медленно отъехали в сторону.

— Вот девка! Отчаянная.

— Она правду говорит.

— Верно, верно!

— Не слушайте, ее большевики науськали.

— Поди ты к черту.

— Раскис перед бабой.

Воспользовавшись моментом, бойцы Рогожникова перестроились, готовясь к атаке. Давыд выехал вперед, зычно крикнул:

— Казаки! Всем, кто прекратит сопротивление, обещаю свободу.

Казаки сгрудились, перешептывались. Их командир что-то зло говорил, но его уже не слушали. И вот один выехал на середину недавнего поля боя, не торопясь, будто раздумывая, вытянул из ножен шашку и, широко размахнувшись, бросил ее далеко вперед. Шашка несколько раз перевернулась в воздухе, вонзилась в ком снега и закачалась, вспыхивая на солнце. Второй казак бросил шашку вместе с ножнами, за ней последовала винтовка. И полетели в одну кучу шашки, ножны, винтовки. Над крышей приисковой конторы взметнулся красный флаг. Озаренное солнцем знамя затрепетало как живое, словно политое горячей кровью.

В коротком, но жестоком бою полегло немало зареченских старателей. Заметный урон понес и отряд Рогожникова. Еще в самом начале битвы был тяжело ранен Василий Топорков. Его на руках унесли Каргаполов и Феня. Это она вышла навстречу казакам, защищая своих товарищей по борьбе. Шальная пуля навылет пробила левую руку Григория Дунаева, командовавшего отрядом старателей. Убитых в бою хоронили в тот же день, а на утро отряд Рогожникова, пополненный рабочими Зареченска, двинулся к прииску Лиственничному и оттуда на Никольский завод, где соединился с другим отрядом, которым командовал литейщик Семен Ваганов.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

На Зареченском прииске не работали всю зиму. Служащие бывшей «Компании» — штейгеры, десятники, горные инженеры — частью разбежались, а оставшихся ни уговорами, ни угрозами нельзя было заставить выйти на работу. Ночами на шахты пробирались неизвестные люди, ломали и без того никудышное оборудование и механизмы. Две шахты, самые богатые, были взорваны. Напрасно Григорий Дунаев, которому поручили срочно наладить работу прииска, пытался найти злоумышленников. Из-за неисправности насосов и паровика прекратилась откачка воды, затопило третью, самую крупную шахту — «Золотая роза». Каждый день в контору приходили рабочие. Их лица, мрачные, изможденные, ничего хорошего не сулили. Они требовали работы, а работы не было, не было и денег на выплату жалованья тем, кто под руководством вновь назначенных десятников и штейгеров из старателей пытались отремонтировать искалеченные механизмы, вернуть шахты к жизни. Народ открыто высказывал недовольство новой властью, кто-то умело разжигал в людях ненависть к новым порядкам. С утра в контору набивались старатели. Они приходили сюда, сами не зная, зачем, смутно на что-то надеясь. И когда узнавали, что работы нет, денег — тоже, зло говорили:

— Вот вам и революция. Затягивай потуже ремешок, не то портки свалятся.

Охрипший, простуженный Дунаев, держа раненую руку на перевязи, выходил к рабочим и в десятый раз объяснял им тяжелое положение страны, говорил об опасности, нависшей над революцией. Слушали его плохо, а когда он, думая, что убедил старателей, спрашивал: «Может, еще есть какие вопросы, товарищи?», ему снова кричали:

— Когда работа будет? Ежели ты теперь в начальстве ходишь — работу давай!

Григорий Андреевич досадливо хмурился:

— Я же сейчас говорил, товарищи…

— Говорил, верно, — перебивали его, — только нам бы насчет работы. Ребятенки дома голодные, бабы ревмя ревут.

Алексей Каргаполов, Феня Ваганова, Петр Самсонов и другие зареченские большевики не знали отдыха. По нескольку раз в день им приходилось выступать на стихийно возникавших митингах и собраниях, они писали листовки, из сил выбивались, стараясь наладить нормальную жизнь в поселке. В середине зимы почти прекратился подвоз хлеба из деревень. Богатые крестьяне, приезжая в базарные дни в старательский поселок, ломили за ржаную муку, плохо ободранное пшено, горох и постную говядину неслыханные цены. Порой у возов начинались драки. Голодные люди готовы были в щепы разнести повозку, на куски разорвать ее хозяина. Мужики, истошно вопя, призывали в заступники бога и совесть покупателей, грозили уморить старателей голодом, но, опасливо поглядывая на обозленных людей, сбавляли цену. То там, то тут по окрестным селам вспыхивали кулацкие бунты.

Ближе к весне артели зареченцев стали собираться в тайгу. Хорошо зная жизнь прииска, Дунаев понимал, что с наступлением тепла начнется неудержимое хищничество и бороться с ним будет не под силу. Григорий Андреевич за последнее время так изменился, что его не узнала бы и родная мать. Он еще больше похудел и ссутулился, лицо осунулось, покрылось желтыми пятнами, в волосах выступила густая седина. Он стал нервным и раздражительным, хотя и старался сдерживать себя. Спал Дунаев по три-четыре часа в сутки, ел на ходу и почти все время проводил на прииске, где хотя и медленно, но восстанавливались разрушенные шахты. Его постоянно видели то у машин, где он работал как механик, то в шахте, то в конторе. Левую руку, поврежденную пулей, Григорий Андреевич все еще носил на перевязи. Рана заживала медленно, а перебитое сухожилие не давало шевелить пальцами. Оскар Миллер, лечивший Дунаева, каждый раз, осматривая искалеченную руку, качал головой:

— Самый лютший, как это?.. Резайт. Иначе капут… как это? Никуда не надо… нет, никуда негодный. Да, да!

Немец полжизни прожил на Урале, а говорить по-русски так и не научился. Лекарю было уже за шестьдесят, а он все такой же круглый, цветущий, розовый, как младенец. Только характер у Осипа Ивановича изменился: от былого добродушия не осталось и следа, в глазах, в голосе появилась строгость и порой проглядывала тоска. Дунаев знал, что у Миллера где-то в Восточной Пруссии живет дряхлая муттер, каждый месяц он аккуратно переводил ей деньги. Поговаривали, что на родине его все еще ждет невеста, но насколько это было верно, никто не знал. Революцию лекарь принял всем сердцем и старался делать все, чтобы помогать новой власти. Но работа его пока состояла, как и раньше, только в лечении больных и раненых.

* * *

Как и предполагал Дунаев, после пасхи зареченцы стали собираться в тайгу. Запрягали отощавших лошаденок, брали скудный припас, наспех подремонтированное снаряжение и уходили семьями. Дома оставались только больные да немощные старики. Потянувшиеся в тайгу старатели сманивали и тех, кто еще колебался: остаться на прииске или воспользоваться удобным случаем и попытать счастья. Дошло до того, что некоторые рабочие побросали шахты и тоже стали спешно собираться. Среди таких захваченный общей горячкой оказался и молчаливый Данила, работавший на «Золотой розе». Увидев его на повозке, запряженной прихрамывающим пегим мерином, Дунаев не вытерпел, выскочил из конторы на дорогу, здоровой рукой ухватил за уздечку шарахнувшегося мерина и зло крикнул:

— Ты-то куда собрался, Данила? На легкое золото польстился? А знаешь, что у народа будешь его воровать?

Молчун виновато смотрел на взбешенного Григория. Сидевшая позади него жена — толстая сварливая хохлушка. («Не иначе, как она подбила мужа на такое дело», — подумал Дунаев), от удивления выпустила из рук узлы и сердито плюнула. Один из узлов покатился с телеги и плюхнулся в лужу. Сын Данилы — двадцатилетний здоровяк Филька — равнодушно следил за разыгравшейся сценой.

— Чего молчишь? Стыдно? Эх, Данила, Данила! Где же твоя классовая сознательность? Ты других должен останавливать.

Данила крякнул, поскреб за ухом и, оглянувшись на жену, опустил глаза. Не сказав ни слова, Молчун натянул вожжи и, круто завернув мерина, поехал обратно. Расстроенный Дунаев ушел в контору. Не остановить ему этот поток. Один повернул, а как с остальными? Да и что сделаешь, если у зареченцев в крови это, с молоком матери всосали они страсть к золоту.

Степан Дорофеевич Ваганов, сидя на завалинке, тоже смотрел на старательские обозы, и знакомый зуд таежного бродяжничества прохватывал его. В тайгу, к земле, к лопате, к дымному артельному костру просилась душа старика. Он вздыхал и бормотал:

— Ужо Никита скоро придет. Махну с ним.

Глядя вслед громыхавшим по дорогам телегам, Дунаев темнел лицом.

— Ведь не поняли! Ничего-то они не поняли! Вот брошу все и уйду Рогожникова догонять.

Но уйти он не мог. Из Златогорска настаивали, требовали наладить добычу золота, обещали помочь, но помощь не приходила. В конце весны с великим трудом удалось пустить шахту «Золотая роза». Григорий радовался, как ребенок, первым фунтам добытого золота. Повеселели и рабочие, увидев, что дело пошло на лад. Спустя немного времени пришла вторая победа. Впервые за много месяцев на рассвете тихого ясного утра весело и звонко свистнул паровичок, выпустив в безоблачную лазурь неба густую, похожую на вату, струю пара. Его задорный свист разлетелся далеко вокруг, и отголоски, ударившись о каменную грудь горы Круглицы, рассыпались по распадкам и где-то там потонули заглушенные лесами. Свист паровичка означал, что прииск возрождается. Люди слушали этот свист, и мрачные лица светлели, проворнее мелькали в руках лопаты и кирки.

Вечером Дунаев вызвал к себе Каргаполова. Озабоченно поглядывая на Алексея, он расспрашивал его о делах, о семье, но слушал ответы рассеянно. Каргаполов заметил это, насторожился.

— Вы зачем позвали меня, Григорий Андреич?

Дунаев быстро взглянул на Алексея, устало улыбнулся. Только сейчас заметил, что бывший его ученик стоит, и торопливо придвинул стул.

— Садись, Алеша, ты не урок отвечаешь.

Каргаполов тоже улыбнулся, сел, свернул цигарку. Спросил, привстав и раскуривая цигарку от стоявшей на столе керосиновой лампы.

— Случилось что-нибудь, Григорий Андреич?

— С чего ты взял?

— Тогда зачем же…

— Позвал? А что, и повидаться нельзя старым товарищам? Встречаемся редко, ты в конторе почти не бываешь.

Алексей смутился, пыхнул цигаркой. Дунаев пристально смотрел на молодого Каргаполова.

— Угадал, Алеша, неспроста позвал. Ответственное дело хочу тебе поручить. И опасное, это особо заметь.

Алексей молча курил: вот оно, не ошибся.

— Надо золото в Златогорск доставить. Возьмешься? Говори прямо. Откажешься — не обижусь, другого поищу.

— Если надо — значит сделаю.

— Иного ответа я от тебя и не ждал. Отправишься сегодня ночью, с охраной. Человек десять, больше не дам. Учти, Алеша, на дорогах неспокойно, рыскают всякие банды. Будь осторожен. Явишься к товарищу Земцову, я напишу письмо. А теперь смотри сюда. Возьми-ка лампу.

Дунаев подошел к стене, на которой за занавеской висела большая карта. Долго и подробно обсуждали, как лучше продвигаться на Златогорск. Каргаполов следил за пальцем Григория Андреевича, бегающим по карте, кивал головой.

— Все ясно. Места знакомые. Пойду собираться.

— Припасов дадим, из дома не бери, там и так, поди, есть нечего. О семье не беспокойся, позаботимся.

В полночь из поселка выехали две пароконные повозки, на дне которых под сеном лежали небольшие, туго набитые мешочки с золотым песком. Следом за повозками ехали конные дружинники.

* * *

Непривычно тихо в Зареченске.

Мягко обняла старательский поселок душная июньская ночь. На западе, с вечера обложенном тяжелыми косматыми тучами, изредка проскакивали кривые вспышки молний без грома. Тучи ползли на Зареченск, неся грозовой дождь. Где-то на окраине хлопнул винтовочный выстрел. Второй раздался ближе, потом третий и следом за ним — залп. Разбуженные зареченцы, не зажигая огня, опасливо выглядывали в окна, сосед через забор окликал соседа:

— Пахомыч, где стреляют?

— За речкой, кажись.

— Да ты што, Пахомыч, совсем с другой стороны, от Прохоровской заимки.

— Пожалуй, что и от заимки.

— С чего бы это?

— Чехи, слышно, объявились какие-то. Может, они?

По дороге промчался всадник и несколько раз выстрелил на скаку из винтовки-обреза. И вмиг позахлопывались окна, смолкли голоса, загремели засовы и цепи на дверях и воротах.

Улицы и переулки наполнялись вооруженными людьми — пешими и конными. То в одном, то в другом месте раздавались выстрелы, два раза ухнули ручные гранаты, озарив багровым всплеском мечущиеся людские фигурки. Люди дрались яростно, злобно выкрикивая короткие ругательства. В конце главной улицы застучал пулемет и захлебнулся — там рванула граната. И вдруг вверху словно раскололся черный купол, выбросив из своих недр ослепительный зигзаг молнии. Она из края в край полоснула по небу. Грохнуло так, что присели испуганные кони, а в нескольких избах со звоном посыпались лопнувшие стекла. Свет молнии озарил рослого всадника на рыжем пляшущем коне, и кто-то удивленно крикнул:

— Федька Парамонов!

Мрак — тяжелый, непроницаемый, — опять придавил поселок, надежно укрыв и всадника, и всех сражающихся. Вместе со вторым ударом грома хлынули потоки теплой воды, и в их шуме потонул шум битвы. Утром стало известно: в Зареченск вступили белоказаки. Их привели отец и сын Парамоновы. В коротком ночном бою были порублены и перестреляны все застигнутые врасплох дружинники. Белогвардейцы ходили по прииску, выискивая коммунистов, арестовывая и избивая тех, кто им сочувствовал. Казакам помогал Игнат Прокофьевич Парамонов. Он ездил с ними по дворам и указывал:

— Вот здесь сволочи хоронятся. И вот здесь.

* * *

Вторые сутки Алексей Каргаполов вел маленький отряд к Златогорску. Продвигались тайгой, минуя тракт и проселочные дороги. Деревни и заимки обходили стороной. На привалах не разжигали костров, чтобы не привлекать бродивших по тайге людей. Во время марша Алексей выставлял впереди и по обе стороны обоза конные дозоры. В окрестностях шаталось немало всякого люда: солдаты-дезертиры, бежавшие из тюрем и просто скрывавшиеся, кто от белых, а кто от красных. Обросшие, в изодранной одежонке, они собирались небольшими группами, грабили прохожих и проезжих, налетали на деревеньки, прииски и заводы.

Продвигаться по тайге с тяжелыми повозками было нелегко. То и дело попадались густые заросли ельника и пихтача, нагромождения бурелома, камней, топкие болота и поросшие кустами овраги. Приходилось делать объезды, прокладывать дорогу топорами, это отнимало много времени. Уставали люди, из сил выбивались лошади, и Алексей останавливал маленький отряд на привал. До Златогорска оставалось не более тридцати верст. Каргаполов рассчитывал вечером следующего дня прибыть в город, сдать свой драгоценный груз и налегке двинуться обратно.

Вместе с молодым дружинником Василием Мурашкиным Алексей поехал вперед, желая лично выбрать дорогу, по которой будет удобнее незаметно попасть в город. Выехав из тайги, они привязали лошадей к искалеченной молнией березе, а сами поднялись на невысокую гору. Вдали виднелся раскинувшийся вокруг блестевшего пруда Златогорск. Защищая глаза от солнца согнутой ладонью, Алексей долго смотрел на город. Лучше всего провести обоз к восточной окраине, лес там подступает чуть ли не к самым домишкам. Скошенной травой можно замаскировать повозки, и тогда они ни у кого не вызовут подозрения: мало ли сейчас людей возят из леса траву.

— Я поеду в город, — сказал Каргаполов Мурашкину, когда они, прыгая с камня на камень, спускались в низину, где оставили лошадей. — Узна́ю, что там делается, разыщу Земцова. Ты возвращайся к обозу. К ночи вернусь. Встретимся с тобой здесь же. Ясно?

— Очень даже ясно, товарищ командир, — вытянулся дружинник и, отвязав лошадь, вскочил в седло. Алексей подтянул подпругу у своего серого так, что лошадь покачнулась. Крикнул вдогонку Василию:

— Если не вернусь, останешься командиром. Повернешь в Зареченск.

Мурашкин в точности выполнил приказ. Едва стемнело, как он уже стоял возле изувеченной молнией березы. Шел час за часом, а Каргаполова не было. Мучимый тревогой, дружинник до боли в глазах всматривался в темноту, силясь что-нибудь различить, ловил каждый шорох, но, кроме посапывания лошади да писка мышей, ничего не слышал: Алексей появился из темноты внезапно и бесшумно. Мурашкин даже попятился и схватился за винтовку.

— Поехали, — негромко сказал Каргаполов, — и быстрее.

— Как в городе? — спросил Василий, обрадованный, что командир вернулся. — Можно ехать?

— В Златогорск нельзя, там чехи. Вчера вступили в город. Земцова я все-таки нашел. Приказано ехать в Екатеринбург. На Зареченск путь тоже отрезан.

В ту же ночь отряд пошел в новом направлении. Опять прокладывали путь по таежной глухомани, рискуя налететь на белогвардейцев или утопить повозки в болоте. Вдобавок ко всему кончились продукты, потом захромали две лошади. Их пришлось прирезать. Мясо взяли с собой. Неподалеку от прииска Холодного нарвались на казачий разъезд. Уклоняться от встречи было поздно, и Каргаполов, быстро оценив обстановку, решил принять бой. Казаки уже скакали к ним по дороге и что-то угрожающе кричали. Дружинники спешились, залегли в кустах. Подпустив всадников на сотню шагов, Алексей скомандовал:

— По врагам революции — огонь! — И выстрелил первым. Два человека, взмахнув руками, скатились под ноги лошадям. Казаки, не видя людей, которые вот сейчас были на дороге, растерянно осадили коней.

— Пли! — снова прозвучала команда, и еще трое всадников грузно упали в траву. Оставшиеся в живых, выстрелив несколько раз, ускакали. Алексей повернул бледное лицо к дружинникам.

— На коней! — И пошел, прихрамывая, к серому.

— Алексей Филатыч, — подбежал Мурашкин. — Дятлов убит.

— В повозку его. Казаки скоро вернутся, — ухватившись за луку седла, командир пошатнулся. Мурашкин поддержал Алексея.

— Да и тебя ранили?!

— Пустяки, царапина. Помоги-ка подняться.

Отряд свернул на первый попавшийся лесной отвороток и, понукая выбившихся из силы лошадей, помчался от прииска. Через две недели вконец обессиленные люди на падающих от усталости и истощения лошадях добрались до Екатеринбурга. Здесь Каргаполов осторожно выведал, какая в городе власть, и, узнав, что советская, разыскал военного комиссара. Все зареченское золото сдал ему под расписку.

* * *

Снова у приисковой конторы на площади собрались зареченские старатели. Белогвардейцы согнали их сюда прикладами и нагайками и зорко следили, чтобы никто не ушел. Неподалеку от конторы возвышались поставленные на скорую руку толстые свежеобтесанные столбы с перекладиной. С нее спускалось пять веревок с петлями на концах. Под каждой петлей — деревянный обрубок.

— Где они? — тихо спрашивал кто-нибудь в толпе.

— В конторе держат. Сейчас поведут.

Сотни тревожных угрюмых глаз смотрели то на медленно разъезжавших ухмылявшихся казаков, среди которых были и те, что зимой сдались Рогожникову, то на конторское крыльцо, где стояли несколько младших офицерских чинов, и среди них — Федор Парамонов. Под левым глазом у него синяк, нижняя губа разбита, ходит, припадая на правую ногу. Казаки теснили людей всхрапывающими конями, поигрывали нагайками.

— Но, но, сволочи, не напирать. Куда лезешь, козел старый, спины не жалко? — и лениво полоснул нагайкой какого-то старичонку, взвизгнувшего и закорчившегося от боли.

— Ужо погодите, окаянные, — угрожающе выкрикнул кто-то из толпы, — отольются наши слезы.

— Молча-а-ать! Скотское отродье.

— Не лайся, кобель паршивый, — снова крикнул тот же голос из толпы. Казак повернул рыжую, с белой звездочкой на лбу лошадь, и неизвестно, чем бы это кончилось, но тут все задвигались, все головы повернулись в одну сторону. Двери конторы широко распахнулись, и на крыльцо вышел плотный высокий человек в черкеске, перехваченной в талии серебряным наборным пояском, серой смушковой шапке и лакированных сапогах со шпорами. Погладив длинные висячие седые усы, офицер обвел старателей суровым взглядом. В тишине зазвучал его резкий срывающийся голос. Он прочитал приговор военно-полевого суда, по которому мятежники и опасные государственные преступники — Григорий Дунаев, Петр Самсонов, Егор Гущин (брат убитого в 1904 году Якова Гущина), Федосья Ваганова и Василий Топорков — приговаривались к смертной казни через повешение. Кончив читать, офицер еще раз посмотрел на толпу и злобно выкрикнул:

— Так будет с каждым, кто посмеет бунтовать.

Люди не двигались, будто застыли, охваченные большим горем. Но вот зареченцы глухо зашумели, словно по площади пролетел ветер. Задние поднимались на носки, чтобы видеть осужденных. Впереди шел Дунаев. Худое желтое лицо его было спокойно. Руки скручены за спиной. За ним шли Гущин, Самсонов, и Топорков. Последней из конторы вывели Феню. Все босиком, одежда изодрана в клочья, на лицах следы побоев. Их тотчас окружили казаки с шашками наголо и погнали через площадь мимо отхлынувшей толпы. Отец Макарий, подхватив полы рясы, засеменил навстречу осужденным. Бледный, взволнованный, он протягивал им трясущейся рукой массивное распятие, бормотал:

— Вспомните о грехах ваших, покайтеся перед всевышним судией…

Дунаев, не глядя на попа, сказал негромко:

— Подите к черту.

Петр Самсонов прошел мимо, не подняв головы, Егор Гущин ожег отца Макария яростным взглядом черных глаз. Василий Топорков молча отвернулся от руки с крестом, Феня поглядела на священника как на пустое место. Растерявшийся отец Макарий машинально крестил воздух широкими взмахами распятия. Приговоренных подвели к виселице. Григорий Дунаев шагнул вперед.

— Товарищи! — зазвучал его голос. — Мы отдаем жизнь за правое дело, мы победим. Да здравствует пролетарская революция! Смерть палачам трудового народа!

Стоявший рядом казак, кольнул его шашкой, зашипел:

— Перестань лаять, собака.

Над площадью пронесся раздирающий сердце крик:

— Фенюшка, дочка моя!

Кричал Ваганов. Расталкивая людей острыми локтями, он протиснулся вперед. В глазах старика застыл ужас. Он, казалось, только теперь понял, что вот сейчас случится что-то страшное, непоправимое. Упав на колени, Степан Дорофеевич протянул вперед руки, к дочери, стоявшей на обрубке дерева с петлей на шее.

— Дочка моя!..

На Зареченской церкви гулко ударил колокол, раз, другой, и над приисковым поселком поплыл протяжный звон. Солнечный луч, выскользнувший из кудрявого облака, зажег на высокой колокольне золотой крест. Ваганов увидел этот сияющий в голубом небе крест, протянул к нему сухие трясущиеся руки:

— Боже милосердный! Заступись…

В толпе кто-то страшно вскрикнул. Все взгляды были устремлены туда, где стояли осужденные. Ваганов повернул черное страшное лицо к виселице. На ней раскачивались пять вздрагивающих человеческих фигур. Старик все еще не хотел верить тому, что видел, он ждал чуда, ждал, что вот сейчас развернется небо и карающая рука господа настигнет палачей, вернет жизнь этим несчастным, что повисли на веревках. Но чуда не было. И тогда Степан Дорофеевич медленно повернулся к церковному куполу, медленно расстегнул ворот рубахи, рванул за шнурок нательный крестик и швырнул его. Грозя кулаком, выкрикнул:

— Будь ты проклят! Не верю! Не ве-ерю!

Силы оставили старика, он свалился в бурую мягкую пыль. К нему подошел крепкий бородатый человек, бережно поднял на руки и вынес из толпы. Конные казаки разгоняли старателей.

Конец первой части.
Загрузка...