РАССКАЗЫ


Е.ФЕДОРОВСКИЙ ДВОЕ

1

Андрюшка окунулся с головой, закашлялся, выбросил поскорей руки, пытаясь подтянуть на край льдины отяжелевшее тело. Но пальцы заскользили, оставив на синем, схваченном солнцем льду темные кровавые полосы.

Он отчаянно забил руками, чтобы удержаться на плаву. И тут понял: не выбраться из ледяной купели, напрасно он не скинул валенки, не бросил винтовку — теперь она уже не пригодится ему. Андрюшка закрыл глаза и ушел под воду. Но вдруг рука наткнулась на ремень винтовки, и пальцы торопливо стали расстегивать его, потому что со спины снять винтовку, не расстегнув ремня, не удалось бы.

Андрюшка опять всплыл, увидел край исцарапанной, окровавленной льдины, коротким взмахом выкинул винтовку. Звякнул штык.

«Нож ведь, надо ножом!» — догадался Андрюшка,

Нож он нашел сразу — обыкновенный солдатский, с черной деревянной ручкой и бронзовыми, потускневшими усиками перед лезвием. Выдернул из ножен, воткнул в льдину, по-стеклянному хрупкую и острую. Лезвие ушло далеко. Правда, оно держалось не так крепко, чтобы на него можно опереться, если вылезать на лед, но и достаточно прочно, чтобы, повиснув, отдышаться, набрать сил.

Андрюшка разглядел невысокое утреннее солнце, сиреневые апрельские облака и только тут услышал тугой, сильный вон.

Совсем близко от себя, метрах в десяти, он увидел буро-ржавое брюхо истребителя, широкие белые полосы крестов, подпалины на моторе и густую сетку заклепок на крыльях.

Помимо воли он втянул голову в плечи. Соленая ледяная вода опять обожгла лицо, и Андрей рывком, таким сильным, что зашлось сердце, выбросил тело на лед и забил ногами, отодвигаясь от гиблого края.

«Мессершмитт» сделал горку, словно подпрыгнул, свалился на бок, и сквозь запотевшее стекло кабины Андрюшка успел заметить лицо летчика. Пилот смотрел на него...

2

Хорст Бётгер прибавил газ и, набрав высоту, сделал боевой разворот. Счетчик боекомплекта в левом пулемете показывал ноль. В правом оставалось около сотни патронов. Бётгер тщательно прицелился в точку на льду и нажал гашетку. Бело-голубая трасса ушла вниз, хлестнула по льдине, взвила ленточку фонтанов в черной полынье. У самой воды Бётгер рванул ручку на себя.

«Спокойно, Хорст, спокойно! — сказал он, почувствовав от сильной перегрузки ломоту в скулах и позвоночнике.

Бётгер подумал о том, что трасса прошла рядом с солдатом, русский остался жив. На снегу он заметил красное пятно. Русский ранен. Тяжело? Вряд ли. Если тяжело, он не смог бы вылезти из воды в шинели, валенках и, кажется, с ранцем за плечами.

«Давай-ка осмотримся», — покачав машину с крыла на крыло, Бётгер внимательно обследовал пространство. Тройка отряда Воцебума ушла. Внизу, среди ледяных полей, клинописью чернела полая вода. Над водой шел нар — разорвался котел парохода. В густых масляных пятнах плавали обломки досок.

Когда Бётгер атаковал пароход, он видел на его палубе огромный красный крест. Значит, пароход вез раненых или детей. Расстрел их, отравление газами, умышленное уничтожение другими средствами запрещается. По международным правилам — это преступление.

Бётгер усмехнулся. В войне не бывает правил. Прав тот, кто побеждает. Эту истину хорошо усвоил он еще в школе АВ — первой ступени к небу, где уроки национал-социализма были так же обязательны, как радио, спорт, теория и практика полетов, строевая подготовка на образцовом плацу Ростока.

В летной школе учились «сливки» гитлеровской молодежи, и Бётгер через двадцать боевых вылетов собирался получить первый офицерский чин. В восемнадцать лет — офицер люфтваффе! Он хорошо летал и последнего русского с парохода с красным крестом сейчас добьет одной очередью.

Бётгер посмотрел на планшет, лежавший у него на коленях. На карте Белого моря перед вылетом он красным карандашом проложил линию курса, а район бомбардировки Северодвинска и Архангельска очертил циркулем черной тушью и в центр поставил крест. Лейтенант Воцебум спросил: «Что означает этот крест?» Бётгер ответил: «Капут русским». Воцебум усмехнулся, похлопал по плечу, но глаза его остались серьезными, даже, как показалось, злыми. Воцебум хотел, наверное, сказать по привычке что-то вроде: «Не зарывайся, малыш. Если русские увидят этот крест, они свернут тебе голову, не доведя до штаба».

«Кстати, как поживает этот русский?» — Бётгер приподнялся и без труда нашел на белом поле одинокую фигурку солдата. «Сколько патронов?» Счетчик показывал пятьдесят. «С крутого пике всю обойму», — он прижал глаз к холодному окуляру прицела.

3

Андрюшка понял: он остался один. Один. А на пароходе, вышедшем из Мурманска, было триста семьдесят раненых. Они лежали в трюмах и даже в машинном отделении. Двадцать санитарок, пятнадцать матросов и трое с зенитной установки. На старый, дореволюционной постройки пароход зенитные пулеметы установили больше для успокоения совести, чем для отражения возможного налета «мессершмиттов», и он, Андрюшка, был вторым номером этого расчета. Четыреста семь человек ушло на дно. Четыреста восьмой, Андрюшка, с изрезанными об лед руками, в леденеющей шинели и валенках, оглушенный ревом «мессершмитта», остался жив. Остался жив, чтобы сейчас же умереть?!

От страха у Андрюшки выступили слезы. Он попытался зарыться в снег. Не удалось. Тогда он вскочил и закричал в отчаянии:

— Ну что пристал? Тебе мало?!.

Засверкал огонь. Трасса взбила ледяную крошку. Острые льдинки резанули по лицу и задубевшей на морозе шинели. Ухнула, расколовшись под ногами, льдина.

— Мало, да? — раскрыв глаза, прошептал Андрюшка вслед мелькнувшему над ним самолету.

4

Машина дернулась в последний раз, и пулемет смолк. Счетчик правого показывал ноль.

— Мазила! Если бы увидел Воцебум! — выругался Бётгер.

Бензина в баках оставалось немного, Бётгер положил машину на обратный курс.

«Черт с ним, он сдохнет на этой льдине сегодня к вечеру!» По карте Бётгер подсчитал, что, если даже солдат будет правильно ориентироваться и пойдет к Северодвинску по льду припая, ему надо преодолеть километров сто шестьдесят.

На тактических учениях в летной школе Бётгер совершал тридцатикилометровые марш-броски. Это было в сороковом. Веселое время! Увлечения, победы... Тем, кто носил серый мундир вермахта или голубой — люфтваффе, кельнеры подавали пиво бесплатно. Но и тогда тридцатикилометровый переход считался нешуточным. Даже Бётгер, один из первых по гимнастике и фехтованию, в конце пути едва волочил ноги.

«Русский не дойдет», — еще раз подумал Бётгер и вытянулся несколько раз на сиденье, растягивая плечами привязные ремни. После этого упражнения занемевшее тело обрело чувствительность.

Бётгер был доволен собой. Он был доволен своим лицом — голубыми глазами, розовым цветом щек, резко очерченным подбородком. Еще в школе он считал красоту счастливым качеством для карьеры, И не только потому, что влюбляются женщины, теряя рассудок. Любому начальнику приятно приблизить к себе человека с красивой внешностью. Красота — визитная карточка, действующая с таким же зарядом, как звание гаулейтера или чин генерала.

— Фальке-пять, фальке-пять! Куда ты провалился? — услышал Бётгер голос Воцебума.

— Следую за вами, фальке-один, — поморщившись, отозвался Бётгер, включив передатчик.

— Что-нибудь стряслось?

— Ничего серьезного.

«Конечно, красоте завидуют. Женщины — мстительно, открыто, мужчины — исподтишка», — подумал Бётгер, вспомнив сплющенную голову Воцебума, подстриженную под ежик, рыцарский крест, который болтался на шее лейтенанта.

5

Когда в небе послышался приближающиеся вой «мессершмиттов», Андрюшка сидел у лафета пулеметной спарки в шинели, с винтовкой и мешком, как будто собирался сойти на следующей остановке. Один самолет, отвалив от строя, смел очередью всех, кто был на полубаке. Перебинтованный солдат, схватившись за разорванный бок, закричал истошно:

— Сволочи, раненые ведь!..

Другой самолет сбросил бомбу. Третий выпустил серию бомб. Свист нарастал, а Андрюшка стрелял вверх наугад, не успевая ловить в прицел мелькающие самолеты. И тут удар оторвал его от пулемета...

...Проводив взглядом истребитель, Андрюшка сел на свой вещмешок, стянул шинель, гимнастерку, валенки, выжал воду и снова надел, не чувствуя холода еще разгоряченным телом.

Потом он развязал мешок, высыпал содержимое на лед. Пачка концентрата размокла. По крупинке он собрал кашу в полотенце. Туда же сложил разбухшие сухари. Банку с макаронами положил в карман. Махорка смешалась с сахаром и солью. Андрюшка хотел все это выбросить, но раздумал, завязал в носовой платок.

В нагрудном кармане вместе с комсомольским билетом лежала фотокарточка. Андрюшка положил ее на ладонь. На него глядела непохожая на Лизу девушка. Но он-то знал — вот здесь, на левой щеке, у нее родинка, а на лбу — крохотная морщинка, и губы не такие яркие, а глаза теплей — зеленоватые летом, светло-голубые зимой. На фотографии рядом с Лизой, чуть наклонив голову, сидел лобастый, стриженный наголо, худой парнишка. От напряжения правая бровь у него поднялась выше левой, рот сжался, глаза глядели недружелюбно. Андрюшка сфотографировался с Лизой перед самой войной. Он хотел жениться на Лизе. Но в семнадцать лет в загсе не расписали, а тут война началась, и он ушел на фронт,

После школы пулеметчиков Андрюшка попал под Мурманск. Потрепанный в боях полк спешно пополнялся новичками. Но когда командир увидел Андрюшку, он сдвинул на его затылок не по голове огромную каску и сказал мрачно: «Молод еще. Пойдешь в Архангельск пароходом, может, с мамкой свидишься». — «Не могу, я — солдат», — ответил Андрюшка. «И поедешь солдатом, будешь охранять пароход с ранеными...» Эх, не знал командир, какая участь ждала пароход!..

Да, Андрюшка был солдатом. Осторожно открыл он деревянную гильзу, выкрашенную в защитный цвет. В ней хранилась свернутая в трубочку бумажка, где сказано, что он рядовой 234-го стрелкового полка Булыгин Андрей Артемьевич, родился в 1925 году. В городе Архангельске проживает на Строительной, 7, призван в РККА в 1942 году. Эта бумажка в патрончике хранилась на случай, если товарищи не опознают солдата по останкам.

«Могли бы запросто не опознать. Ушел на дно — и пропал без вести. И те, четыреста семь, тоже без вести...»

Это показалось Андрюшке очень несправедливым. Он даже выругался, выругался смачно, по-взрослому, как все фэзэушники, которые на заводах делали мины, начиняли снаряды фугасом, ели солидол вместо масла, а вместо хлеба — «драники» из картофельных очисток.

Андрюшка звонко клацнул затвором, проверил патроны и встал, забросив за спину вещмешок.

Пропал без вести... Как могут пропасть без вести солдаты, которые стояли насмерть у Мурманска? Как может погибнуть без вести санитарка — молоденькая девчонка Зоя, которая все прижимала раненого к своей груди и шептала сквозь слезы: «Миленький, ой, потерпи, мы доживем, только потерпи!» И солдат замолкал, и скрипел зубами, чтобы не вырвался стоп, и терял сознание. И этот солдат пропадет без вести? И Зоя тоже?

И он, Андрюшка, — без вести?

А как это — без вести? Сгинул, провалился сквозь землю?

Нет, Андрюшке очень надо дойти до своих. Может быть, потому, что от этого зависела его собственная жизнь, или то, как подумает Лиза, или потому, что он остался единственным свидетелем гибели парохода с ранеными. Наверное, все вместе.

Андрюшка, чудом обманувший смерть, шел, стучал обледенелыми валенками. Дуло с севера. Несмотря на апрель, ветер был по-зимнему норовист и лют. Андрюшка прикинул: путь не близкий... Идти придется трое, а может, и четверо суток. Он не знал в этот момент, что о нем говорили в Норфолке, на гитлеровской базе в Северной Норвегии.

6

По обледенелой дорожке Бётгер зарулил на стоянку. Механики других самолетов отряда уже заправляли баки горючим, а пилоты ушли на завтрак. Первый вылет Воцебум назначал рано.

Пилот выключил зажигание, расстегнул ремни, отодвинул фонарь.

— Какие замечания, Хорст? — спросил потолстевший от меховой куртки механик Петер Бове. В глаза ему надул ветер, и они слезились.

— Проверь прицел. Трасса проходит слева. Большой разнос — Бётгер вылез на покрытое наледью крыло.

«Недолго протянет русский», — подумал он по дороге в столовую, закрываясь воротником комбинезона от упругого ветра.

— Почему отстал? — спросил Воцебум.

— Уцелел один русский солдат. Он вылез на льдину, и я задержался его расстрелять.

— Расстрелял?

— Промахнулся. У меня были на исходе патроны и врал прицел.

— А за бомбометание я хотел представить тебя к награде, — сказал Воцебум и задумчиво ковырнул вилкой холодный бифштекс. — Ты видел на палубе красный крест?

— Когда видишь русского, с красным крестом или без него, думать — излишняя роскошь, — ответил самодовольно Бётгер.

— Ты добьешь русского, — сказал Воцебум.

— Он замерзнет сам.

— Нет, ты добьешь! — повысил голос Воцебум. — Мы должны считаться с теми, кто не утратил в войне иллюзий.

— Хорошо, герр лейтенант, я добью русского, — примирительно сказал Бётгер и улыбнулся командиру.

— И еще, — Воцебум поднялся из-за стола и оглядел летчиков. — Мы, немцы, не покоряем, а освобождаем. Мы всегда будем говорить об этом. Это мы вдалбливаем всем. Но что эти все подумают о Бётгере, который с одного захода разнес транспорт с ранеными?

В дверях показался Бове.

— Ты летишь, Хорст? — спросил механик.

— Да. Туда же.

— Но там нечего делать.

— Там оставался один русский...

— Ефрейтор Бове! — перебил Воцебум. — Вы слышали приказ?

— Да, герр лейтенант.

— Выполняйте!

Бове медленно шел к стоянке. По его широкому безбровому лицу колотила снежная крупа. Ныла обмороженная щека, заклеенная пластырем, ныли руки, избитые ключами. «У этих парней, кажется, нос в пуху, — подумал механик. — И Хорст наверняка достукает того русского».

Он достал таблицу — инструкцию по прицелу Реви и стал регулировать его для стрельбы по малой цели.

7

Все оставшиеся от сухого пайка продукты Андрюшка мысленно разделил на четыре части. Он уже съел одну, но все равно хотелось есть. Подумал и съел вторую часть. «Ведь чтобы согреться, не замерзнуть в мокрой одежде, надо много еды, а концентраты — какая это еда, не макароны же с мясом», — подумал он. Банку макарон решил открыть на третий, а может, и на четвертый день.

Андрюшка вздохнул и пошел дальше.

Ветер донес до ушей гул. Гул был протяжный, тяжелый. «Неужели вернулся, проклятый?» Андрюшка прибавил шагу, хотя и впереди припорошенная снегом льдина была ровной, без торосов и проталин.

«Зачем я ему, один? — хотел он успокоить себя. — А может, не найдет?» — оглянулся — цепочкой тянулись по снегу следы.


И тогда Андрюшка остановился. Он никогда не попадал под бомбежку, но слышал от старых солдат — погибает первым тот, кто бежит, петляет зайцем, а не лежит, схоронившись. Андрюшка решил стоять, подумав, что сверху стоящий кажется меньше того, кто лежит.

Он повернулся навстречу гулу, снял винтовку, и поставил рядом, приклад к валенку, как часовой.

В белом небе появился крошечный паучок. «А если выстрелить?.. Хотя толк-то какой, зазря патрон испортишь...»

8

Цепочка следов немного выгнута — русский идет в общем правильно, но, вероятно, ориентируется по солнцу, не учитывая поправку на время. Из любопытства Хорст Бётгер высчитал, сколько километров прошел русский. Получилось двадцать два километра.

— Очень неплохо, — похвалил Бётгер, — парень ходкий.

Он склонил машину в пике и открыл огонь с дальней дистанции. Прицел сильно увеличивал цель. Бётгер видел, как строчка трасс, взбивая снег, быстро приближалась к русскому. Вот она заплясала вокруг. Сейчас русский рванется в сторону... Но русский стоял, как изваяние, и смотрел прямо на самолет. Бётгер, кажется, заметил даже лицо, шапку-ушанку с вздыбившимся козырьком, зеленые петлицы на шинели.

«Стой!» Бётгер рванул ручку на себя, оглянулся, Солдат стоял, как и прежде, только голову повернул.

Бётгер выругался, двинул ногой педаль, чтобы с поворотом через голову снова выйти на цель.

Он бросал машину в пике, стрелял, крутил фигуры, как в опасном воздушном бою, но русского не брали пули.

9

Остекленевшими глазами проводил Андрюшка взмывающий в небо самолет. Если фашист повторит атаку, он не устоит. Он хорошо знал предел своей выдержки, как и любой человек, если он не приписывает себе каких-то особых качеств.

Фашист снова открыл огонь. Пули с воем крушили лед вокруг. Андрюшка сжал зубы и все же не сдвинулся с места. Маслорадиатор под мотором походил на раскрытую акулью пасть, винт со свистом сек воздух.

«З-з-з», — пуля рванула шинель.

«Мессершмитт» взмыл, опалив жаром мотора.

Кажется, Андрюшка почувствовал на спине тепло, ноги задрожали, и он начал было опускаться на лед, но остановился, навалившись на винтовку.

Он устоял и на этот раз.

Фашист теперь не пикировал. Он стал кружить. Летчик с бреющего полета рассматривал его, словно Андрюшка был какой-то редкий экспонат.

Потом фашист улетел.

— Выкусил? — засмеялся Андрюшка и, закрыв глаза, повалился на лед.

10

Воцебум сидел, положив ноги на решетку электрической печи, и зло выговаривал Бётгеру:

— Вы не видите ничего невероятного в том, что «мессершмитт» с полным боекомплектом и летчик, окончивший школу АВ, школу С, наконец, пробывший год в учебной истребительной эскадре, не может убить русского, который стоит, как на блюдечке!

— Это, наверное, дьявол...

— И дьявол следил за вами, пока вы вертелись вокруг него? — Воцебум, скинув ноги на пол, вытянулся. — Слушайте приказ, пилот Бётгер! После обеда вы летите вместе с отрядом, будем прикрывать «юнкерсы» над Мурманском. Завтра не знаю, что будем делать. Но и завтра и послезавтра, когда другие пилоты будут отдыхать, вы полетите к своему русскому и будете летать, пока его не добьете!

Воцебум натянул комбинезон, унты, надел шлем и направился к двери — огромный, толстый, с бульдожьей физиономией, еще более покрасневшей от злости.

— Кстати, — он задержался у порога, — я не представил вас к награде, хотя командир эскадры хотел отметить отличившихся.

Он вышел. Из окна Бётгер видел, как лейтенант пристегнул парашют и полез в кабину. У Воцебума была привычка летать на свободную охоту перед обедом, чтобы нагулять аппетит.

...Назавтра задула пурга. Ее никто не ждал. Пурга трясла стены узких финских домов, обитых для тепла снаружи и изнутри толстыми плитами из древесных опилок. По стеклам окон шуршал обледеневший снег.

...Пурга замела истребители по самые крылья, и, когда она кончилась, целый день пришлось откапывать машины. Еще день потребовался механикам, чтобы разогреть и запустить моторы.

— Надеюсь, вы не забыли о моем приказе? — спросил Воцебум за ужином.

Бётгер молча отодвинул тарелку и вышел. За спиной он услышал хохот.

Ночью он не мог уснуть. Его раздражал то лай сторожевой собаки, то хохот норвежца, который привозил для столовой мороженую треску, то храп соседа, то гудки машин, подвозящих к базе горючее и боеприпасы.

Проворочавшись с боку на бок несколько часов, он оделся, разбудил Бове и стал помогать ему готовить машину к вылету.

— Дался тебе этот русский! — ворчал Бове. — Если даже он не загнулся в пургу, какой прок будет в том, что ты, наконец, его доконаешь?

— Теперь он больше, чем просто единственный свидетель.

— Почему?

— Больше для меня, для Воцебума, для всех нас, — словно не слыша вопроса, сказал Бётгер.

В четыре, за час до рассвета, Бётгер вылетел к Белому морю.

11

Опираясь на винтовку, Андрюшка прошел полдня, пока не обнаружил пропажи. Он оставил ремень с патронташем. Ремень он снимал, когда перевязывал рану — не слишком глубокую, но кровоточащую. Крупнокалиберная пуля сорвала со спины лоскут кожи.

«Новая нарастет, если дойду», — думал Андрюшка.

Возвращаться теперь — значит потерять день. День, когда из пищи уже ничего не осталось и Андрюшка давно жевал смесь махорки, сахара и соли.

Шинель уже обсохла и грела немного. Только голод кружил голову. Если что-нибудь съесть, он бы дошел, ведь до берега осталось совсем мало. И пусть снова пурга, он тоже бы шел.

На пути встретилась большая полынья. Пришлось обходить ее. Оттого, что Андрюшка долго глядел в черную воду, надеясь увидеть тюленя, голова закружилась еще сильней. Тогда он сел. Сел неосторожно, бинт сдвинулся, спину снова загорячила кровь.

«Наверное, не дойду», — подумал он, вздохнув.

Вдруг в тишине он уловил писк. Андрюшка разжал веки и увидел совсем близко от себя чайку. Это была розовая полярная чайка. Когда-то он читал, что знаменитый норвежский путешественник не то Нансен, не то Амундсен целью жизни считал увидеть розовую чайку. И увидел. И едва не лишился разума от радости.

Андрюшка печально посмотрел на птицу. Чайка остановилась, подняв тоненькую ножку — ей было холодно стоять на снегу.

Андрюшка поднял винтовку и выстрелил. Чайка подпрыгнула, но не улетела. Андрюшка выстрелил еще раз и еще. Чайка вспорхнула и села совсем рядом, шагах в двадцати. Она словно хотела отдать свою жизнь голодному солдату. Андрюшка лег и долго прицеливался.

За выстрелом он не увидел чайки, но знал, что попал. Ковыляя, он добежал до птицы, разорвал ее на две половины, стал есть теплое, пахнущее рыбой костлявое мясо.

Ночью Андрюшка почувствовал сильный озноб. Он спрятал голову в вещевой мешок и задыхался там. Лицо покрылось испариной, а ноги и тело тряслись, как пневматический молоток.

«Нет, не дойду», — решил он.

Солдат воевал с вьюгой и холодом, как на войне. И он имел право умереть... Если когда-нибудь его найдут, домой должны сообщить... «Пал смертью храбрых», не найдут — «Пропал без вести». Но теперь и это уже не беспокоило его. Он боролся, как мог. Больше сил нет.

Андрюшка сорвал с головы мешок. С высоты глядели звезды — Лебеди, Орионы, Медведицы, Раки, Гончие Псы... Глядели спокойно, не мигая, — какое им дело до одинокого умирающего солдата!

Андрюшке, захотелось напоследок тепла. Пошарив рукой, он нашел приклад, трясущимися руками достал нож. Но сталь не могла одолеть дерева. «Наша, архангельская береза, — с гордостью подумал Андрюшка, потому что это его лесозавод делал приклады из березовых комлей. Наконец, изловчившись, ему удалось снять маленькую стружку. Бережно он положил ее на полу шинели и стал добывать другую. Третья и четвертая дались полегче.

Под кучку щепок он подложил папиросных бумажек, сверху вылил масло из ружейной масленки, достал зажигалку. Слабый огонек лизнул бумагу, голубой струйкой побежало пламя, и занялся костерок прямо у самых ног на шинели. Андрюшка положил на огонь почерневшие от мороза руки, почувствовал тепло. Торопливо зашевелил пальцами, тепло побежало дальше по рукам, проникло к груди. А раз живому дали тепло, кто захочет умирать!

Костерок разгорелся и заслонил мертвые звезды. Андрюшка наклонился к огню липом. Под пламя попал пушок на бороде, тихонько защелкал.

— Эх ты, чудо-юдо! — прошептал Андрюшка и улыбнулся огню.

Он теперь не был одиноким, к нему будто пришел друг и, согрев, сказал: «Ты дойдешь».

Андрюшка не заметил, как утро погасило звезды. Он неотрывно смотрел на угасающие один за одним угольки. Они опускались через прожженное сукно шинели на лед и, в последний раз вспыхивая, гасли навсегда. И только когда умер последний огонек, Андрюшка увидел горящую надо льдами зарю. Быстро светало, и вместе с рассветом донесся до него то удаляющийся, то приближающийся гул.

12

Бётгер никак не мог найти солдата. Он сверял свой курс с направлением, по которому должен двигаться русский, иногда ему казалось, что он заметил следы, но скоро они обрывались, и, пролетев несколько дальше, Бётгер менял курс, искал русского в другом месте.

Сверху ему хорошо был виден берег, и Бётгер опасался, как бы русские не увидели «мессершмитт» и не послали истребителя. Чуть в стороне он заметил темные точки, пошел на них, но точки исчезли в полыньях. «Тюлени», — раздосадованно подумал Бётгер.

Он решил пройти старым курсом еще раз и повернуть домой, если не найдет русского. «Могла же его занести пурга».

И тут он заметил длинную синюю тень, падающую от идущего солдата.

— Вот ты где, дьяволенок! — Бётгеру захотелось крикнуть, чтобы этот русский сейчас услышал его.

Он начал набирать высоту и привычно целиться. Далекая черная точка не распласталась на льду, а только остановилась, оборвав за собой цепочку следов.

Палец нажал гашетку всех трех пулеметов. Истребитель не задрожал, словно помчался по кочкам. Пули опять ушли в сторону.

Тогда Бётгер улетел далеко вперед и прижал машину к самому льду. В прицеле русский оказался ниже скрещенных линий. Для проверки Бётгер дал очередь из моторного пулемета. А чуть опустить нос, значит врезаться в лед.

— Эй ты, русский, я должен тебя убить! — закричал Бётгер.

Уйдя на второй круг, он выполнил сложнейшей для пилота маневр, быстро перевернув машину вверх шасси.

Немногие из асов рисковали делать это в бреющем полете. Но Бётгер надеялся, что пулеметы со стволами, поднятыми чуть выше истинного направления полета, срежут на этот раз русского.

Солдат попал в сетку прицела. Газ выжат до отказа, бешено мчатся под фонарем лед и сугробы. Огонь! Ручку от себя. Переворот. Быстрей в небо!

В глазах мечутся красные круги. Торопливо бьется сердце, проталкивая сгусток остановившейся крови. Ручку в сторону, нога давит педаль. Ледяное поле переворачивается набок. И на нем стоит солдат.

«Это невероятно! Больше я не могу!» Очки сильно запотели, Бётгер зло срывает их, смахивает пот.

Пулеметы дают большой разнос. Они перегрелись. Нужно набраться терпения. Но ждать нельзя. Бензина от Норфолка до этого русского хватает в обрез. И снова Бётгер бросает «мсссершмитт» в пике.

13

— Опять? — Андрюшка выстрелил, не целясь, влет, как стреляют в утку.

Отдача швырнула его назад. Он подумал, что оторвало руку. Цевье винтовки с обструганным прикладом переломилось.

«Зз-ю, зз-ю!» — тяжелые пули стучали по льду.

— Дойду! Слышишь, дойду! — закричал Андрюшка и двинулся вперед, уже не дожидаясь новой атаки.

14

На обратном пути Бётгер заметил по манометру, что давление масла падает. Сокращая путь, он прижался к берегу. Через полчаса затрясло мотор. Он не знал, что единственная пуля русского попала в маслорадиатор и разорвала слабую сетку трубопроводов.

Еще через несколько минут мотор заклинило. Машина качнулась с крыла на крыло и стала падать. Внизу по берегу тянулся лес. Сбросив фонарь, Бётгер выбрался на сиденье и оттолкнулся, увлекаемый потоком назад.

Он выдернул кольцо над самой землей и только тогда заметил бегущих к нему людей. Спустившись, Бётгер некоторое время лежал, прислушиваясь к непонятным крикам русских. Потом вытащил парабеллум, но стрелять побоялся, вскочил и, припадая на ушибленную ногу, побежал по ледяному припаю.

Это был бессмысленный бег потерявшего волю человека. Неожиданно Бётгер поскользнулся и с лета грохнулся затылком об лед. Когда к нему подбежали, он уже был мертв.


Ю.ПЕРОВ «ТЕНЬ»

Пашка знал, что после шторма хорошо берет кефаль. Он проснулся в пять часов утра, увидел спокойное морс и стал собирать спиннинг.

Шлюпка стояла под брезентом в нескольких шагах от моря. Пашка поставил ее на попа, подлез под нее. Банка гребца пришлась как раз на плечи. Утопая в прохладном после штормовой ночи песке, Пашка зашагал к морю со шлюпкой на плечах. Потом сходил за веслами, спиннингом и одеждой. Его голой спины коснулись первые лучи солнца: оно вставало из-за вишневых деревьев на территории лагеря и еще не грело. Пашка почувствовал скорее прикосновение света, чем тепла. Он стоял и смотрел на море.

Море отдыхало. Плети глубинных водорослей, расплющенные медузы, мелкие ракушки и древесная щепа усеяли широкую полосу утрамбованного волнами сырого песка.

Пашка постоял еще минуту. Потом вошел в воду и повел шлюпку в море, толкая пород собой. Двигался не спеша, обдумывая, у какой вехи лучше привязаться. Когда вода дошла ему до пояса, по днищу что-то ударило и заскрежетало. «Коряга, — решил Пашка, замедляя движение, — а может, камень штормом прикатило». Он чуть отвел шлюпку и склонился над водой.

На дне не было ничего. Дно было чисто. Только крошечный рак-отшельник, быстро-быстро перебирая лапками, засеменил из тени от Пашкиной головы под солнце.

Он обошел вокруг лодки. Ничего! Он опустил руку в воду и стал ощупывать днище лодки. Ага, вот! Кажется, нашел.

Пашка достал из лодки маску и, поеживаясь, медленно опустился в воду. Чтобы подлезть под днище шлюпки, пришлось лечь на спину. Справа от киля царапина, будто стесано углом топора. Пашка приблизил лицо в маске к самому днищу: глубина царапины — миллиметров пять.

— Черт знает что! — пробурчал Пашка, вынырнув и стянув маску с лица. Потом он снова надел маску и, согнувшись в три погибели, стал кружиться на одном месте, придерживая шлюпку рукой.

Дно было чисто.

Кефаль не брала. На дне шлюпки изредка всплескивали две зеленухи. Пашка услышал звук горна из лагеря и погреб к берегу. Вытащил шлюпку на песок и пошел завтракать.

Завтрак был в разгаре. Между четвертым и шестым столом шла ожесточенная перестрелка черешневыми косточками. Пашка срочно организовал перемирие. Он нагнулся, молниеносно ухватил под столом руку Витьки Семечкина с зажатым в ней метательным орудием — ложкой. «Крупный калибр» дал осечку.

— Бунтуешь? — безразлично спросил Пашка.

— Ага! — радостно подтвердил Семечкин и попытался вырваться.

Пашка забрал у него ложку и пошел к раздаточной.

— Будешь есть руками.

— Они у меня не стерильные, — ухмыльнулся Витька, — и к тому же это непедагогично.

— А я не педагог. Я — спасатель, — бросил на ходу Пашка.

Столовая опустела. За столом только Пашка. Да еще в окне раздаточной, подперев щеку кулаком, незамужняя Марта Васильевна — шеф — вздыхает, глядя на спасателя. Ей любы мужчины вообще, а особенно те, кто по многу ест и ростом вышел.

— Может, мясца подбросить, студент? А? — вздыхает Марта Васильевна.

Минут через тридцать Пашка уже развозил на шлюпке флажки. А вскоре шумная орава ребят, поднимая брызги, плескалась вокруг лодки. В борт вцепились чьи-то руки.

— А я веслом! — гаркнул спасатель.

Над кормой показалась мокрая мордочка Витьки Семечкина.

— Держись, переверну! — закричал Витька и навалился грудью на борт.

— Попробуй, — засмеялся Пашка, налегая на весла.

Вдруг Пашка заметил: улыбка сползла с лица мальчишки, и сквозь загар проступила серая бледность. Тихонько охнув, Витька разжал пальцы.

— Ты не тонуть ли собрался?

Пашка перегнулся через борт и ухватил Витьку под мышки. Глаза мальчика были закрыты, голова свесилась набок.

— Витька! Витька... Ты что? — спросил Пашка.

Он рывком втянул мальчишку в лодку. На правой Витькиной ноге через всю икру тянулась глубокая рама. По щиколотке густо стекала кровь. На секунду Пашка опешил. Затем, придерживая одной рукой безжизненно обвисшее тело, дернул что было сил якорный конец. Веревка выскочила вместе с кольцом. Разодрав подол рубахи, Пашка скатал жгут и перетянул Витькину ногу выше колена. Потом взялся за весла. Шлюпка медленно развернулась.

— Дорогу! Все на берег! Ребята, на берег!

Завизжали девчонки. Лидочка, вожатая Витькиного отряда, утопая в песке, размахивая руками, бежала к лагерю.

Испуганный начальник лагеря приказал:

— Вот что, спасатель! Бери маску и немедленно осмотри дно в купальном загоне. Только повнимательней гляди.

— Есть!

У дверей изолятора стояла заплаканная Лидочка.

— Как он? — спросил Пашка.

— Зашили.

— А я к нему.

— Что ты! Туда нельзя.

Пашка взял ее под локти, поднял и отнес от двери.

— Не скучай.

Витька лежал и глядел на дверь.

— Ну, как дела, старик? — спросил Пашка и положил на подушку смятую конфету «Мишка».

— Дерет, — сказал Витька, — йодом помазали, вот и дерет.

— Как же это ты?

— Не знаю. Не заметил.

— Вспомни, Витька, как все было. А то ты на моей совести. Очень прошу, вспомни.

— А чего вспоминать-то? — упрямо твердил Витька.

— Вспоминай! Вспоминай!

Витька наморщил лоб гармошкой.

— Сперва, когда по дну бежали, я вроде на что-то скользкое наступил. Потом к шлюпке подбежал. Потом уцепился. Потом ты говоришь: «А я веслом». И тут чего-то худо мне стало, а дальше не помню.

— Совсем не помнишь?

— Ничего.

— Ну, поправляйся, — сказал Пашка,

— Ладно, — согласился Витька.

Второй час Пашка болтался в загоне, обозначенном красными флажками. Глубина — один метр. Пашкино длинное ружье для подводной охоты касается трезубцем песчаного дна. Дно ровное и очень гладкое. Резиновый загубник дыхательной трубки режет десны, маска протекает, и Пашке каждые пятнадцать минут приходится выливать из нее воду.

Под Пашкой чистый песок. Он встал на ноги. Вода доходит до пояса. Подумалось: «Хватит метаться, как амеба в капле воды! Нужно распланировать поиск». Он сдвинул маску на лоб и стал глубоко и спокойно дышать. Дыхательная трубка съехала на ухо, на манер плотницкого карандаша. С берега девичий голос закричал: «Эгей, охотничек!» Пашка быстро натянул маску и нырнул. Отлежался на дне, потом поднялся и продул трубку. Поплыл к флажкам. Решил двигаться концентрическими кругами в пределах загона. Точно в середине надеялся закончить поиск. Но на первом же витке ему пришлось утюжить песок животом, в пяти шагах от берега глубина была сантиметров на сорок, не больше. Пашка сознавал нелепость своего положения. Спину припекало солнце, поднявшееся уже к зениту. Больше того, он чувствовал, как морская вода, пощипывая, испаряется у него на спине. Он выругался про себя, оттолкнулся ногами от песка и торпедой выплыл на более глубокий участок. Для того чтобы пройти весь загон, потребовалось не больше часа.

В центре загона, еще издали, Пашка приметил что-то черное, зловещее, колышущееся от слабой волны. Он приготовил ружье и, работая одними ногами, стал осторожно приближаться.

Это были рваные сатиновые трусы. Пашка нажал спусковой крючок, ружье дрогнуло, и трезубец, воткнувшись в дно, поднял песчаное облако. Пашка, не оглядываясь, поплыл к берегу. Потом стал на ноги, стянул маску и широко зашагал по воде. Трезубец гарпуна тянулся за ним по дну на лине.

— Нашел что-нибудь? — спросила Лида.

Пашка молча кивнул. Лида и девчонки из первого отряда стали смотреть в воду, ожидая его добычу. Глаза у них горели. Пашка вышел на берег и вытянул стрелу с трусами. Девчонки захихикали. А Лида тихо спросила:

— Что же это, Паша?

— Трусы мужские. Размер сорок восемь примерно.

— Там что? — Лида показала на море.

Пашка устало пожал плечами. Подумал: «Хорошо еще, что они не знают про шлюпку».

— Я обедать.

По дороге в столовую он встретил начальника лагеря.

— Как осмотр? — спросил тот.

— Ничего не нашел. Дно чистое. Но я советую не разрешать купание, пока все не выяснится.

— Что же еще может выясниться?

— Не знаю.

Пашка доедал суп, когда а столовую вошел Алик, дружок Витьки Семечкина.

— Дядя Паша!

— Что случилось?

— Там женщина... Нога... То же самое...

— Где?

— На диком пляже, возле флажков.

— Где она?

— У нас в изоляторе.

Пашка оставил недоеденный суп и вышел из столовой. Они направились в изолятор: Пашка — шагом, Алик — бегом.

К раненой их не пустили. Около дверей стоял ее представительный муж в соломенной шляпе. Он был растерян.

— Ерунда какая-то. Она плавала рядом со мной. Мы, знаете, купаемся где помельче. Вдруг говорит: «За что-то зацепила ногой...» Нет, нет, она не стояла. Там мелко, но она плыла. И тут я увидел кровь — бурое, мутное пятно в воде. — Он зябко передернул плечами. — И вот мизинец и фалангу соседнего пальца — как топором!.. Понимаете, приехали отдыхать. Весь год собирались — и на тебе!..

— В море ничего не заметили? — спросил Пашка.

— Где уж! — Мужчина махнул рукой и снова передернул плечами. — Не до того, знаете, было.

Пашка зашел к себе, взял снаряжение и гарпунное ружье.

— Дядя Паша, можно с вами? — безнадежным голосом спросил Алик.

— Можно.

— Ура-а-а!

— Будешь в шлюпке за мной грести. Справишься?

Он отлично знал, что Алик справится. Он знал, что во время тихого часа четвертый стол катается в его шлюпке. Но ребята с четвертого стола не знали, что, загорая на диком пляже, Пашка следит за ними.

Они спустили шлюпку. Пашка надел ласты и, взбурлив воду, поплыл вдоль берега, немного мористее ограничительных флажков. Пройдя метров двести, взял еще круче в море, затем повернул обратно. Проходя мимо шлюпки, поднял голову, крикнул Алику:

— Греби туда! — и показал на море.

— К камням? — спросил Алик.

— Точно.

Камни начинались метрах в пятидесяти от берега. В воде стало темнее. Солнце уже не отражалось в светлом песке, его поглощали валуны, обросшие водорослями и усыпанные мидиями. Между камнями колыхались бесформенные массы разбитых о камни медуз. Их пригнал сюда недавний шторм. Суетились зеленухи. Из-под камней торчали тупые, как носки сапог, головы сонных бычков. В прогалинах над колышущимися полосками водорослей маленькими стадами паслись султанки. Изредка проскальзывали стайки кефали, сверху похожей на торпеды. Пашка не удержался — выстрелил. Килограммовая рыбина встрепенулась и повисла на трезубце. Пашка высунул голову из воды. Шлюпка была рядом. Он крикнул Алику и бросил добычу в шлюпку. Алик испустил торжествующий вопль. Спустя полчаса, поймав руками двух злющих крабов-краснюков и конька, Пашка подплыл к шлюпке, взобрался в нее и приказал:

— Иди на нос и дай полотенце. — Он вытер руки и губы. Закурил.

— А что ты ищешь, дядя Паша?

— Не знаю.

Пашка выкурил сигарету, опустил маску на глаза и нырнул. Маска больно врезалась в лицо и сразу наполнилась водой. Он заработал ногами и поплыл кверху вылить воду из маски. Уже у поверхности заметил под собой круглое пятно на песчаной прогалине. Пятно вдруг сдвинулось с места. Не успев вылить воду из маски, Пашка снова нырнул. Внизу под ним быстро двигалось большое и расплывчатое, меняющее очертания черное пятно, двигалось в сторону моря. Пашка бешено заработал ластами. Пятно тоже прибавило скорость. Зажав ружье в левой руке, Пашка загребал правой, делая длинные и сильные гребки. Пятно остановилось. Пашка настиг его.

На глубине метров пятнадцати под ним неподвижно стоял морской кот. Он показался Пашке огромным, метра два в диаметре, не меньше. Прямой острый хвост кота у основания был потолще Пашкиной руки. Пашка знал, что кончается этот хвост костяным отростком с зубьями, как у пилы. Знал, что такой кот может перешибить ему позвоночник одним ударом. И еще Пашка знал, что не должен, не имеет права выпустить кота живым в море.

Линь гарпуна пятиметровой длины. Значит, к коту можно приблизиться на пять метров. Линь из трехмиллиметровой жилы, он выдержит. Если, конечно, кот не перерубит его хвостом.

Пашка набрал воздуха и стал медленно опускаться на дно.

«Подойду метра на два и ударю в голову, иначе гарпун потеряет силу». Пашка знал: вода изменяет очертания и увеличивает предметы. Втайне он надеялся, что стоит опуститься ниже — и кот окажется обыкновенных размеров.

Пашка погрузился на несколько метров. Но кот не стал меньше. Наоборот, показался еще большим. Огромная, грозная тварь.

Вода стала холоднее. Пашка опустился еще ниже. Ружье держал в вытянутых руках. От кончика гарпуна до головы кота было не больше метра, Пашка мог различить близко посаженные глазные впадины. Бока кота медленно колыхались, то раздуваясь, то опадая. Хвост был вытянут и неподвижен.

Пашка осторожно шевельнул ружьем. Прорезь прицела и мушка сошлись на бугре между глазными впадинами. Он нажал на спусковой крючок, и в то же мгновение кот метнулся вперед, к нему. Трезубец впился в широкую блестящую спину. Кот взмахнул хвостом, и Пашка почувствовал, даже услышал резкий и сильный удар по стальному трезубцу. Кот рванулся вперед. Пашка изменил положение — стал вертикально и заработал ластами. Спустя секунду он убедился, что и на метр не сдвинулся с места. Воздуха уже не хватало...

Черноморские коты — рыба донная. У них нет плавников на лепешкообразном теле: передвигаются они, шевеля боками, тоненькими и эластичными, словно резиновыми. Двигаясь только по прямой, они не могут повернуть вверх или вниз. Их тело-лепешка всегда параллельно дну, и поднимаются они, постепенно набирая высоту, подобно тяжелому самолету на взлете. «Хорошо еще, что он не может утянуть меня вниз», — подумал Пашка.

В ушах начало звенеть. Ноги онемели в икрах. В метре от поверхности Пашка подумал, что можно было давно бросить ружье и выскочить. Передохнуть. Кот не смог бы далеко уйти. Так было бы легче. Вода посветлела и стала теплой. Еще одно усилие — и он кое-как продул трубку и вдохнул свежего воздуха.

«Ну-ка, вылезай, голубчик!» — пробурчал про себя Пашка.

Кота почти не было видно: его скрывало бурое облако расплывшейся по воде крови. Пашка потянул на себя линь — и вдруг почувствовал резкий рывок. Пустой гарпун свободно болтался под ним. Кот опускался медленно, как сорванный ветром с дерева лист. Нервно вздергивая тонкими боками, стал на дне. Он и не собирался удирать. Он ждал врага.

Пашка вставил гарпун в ружье и, упершись рукояткой в живот, натянул боевую резину. Высунул голову из воды. Шлепая веслами по воде, шлюпка быстро шла к нему. Алик спешил. «Бить только в глаза, — решил Пашка. — Если его тяжело ранить и сразу поднять кверху голову, будет легче вытаскивать. Да и гарпун из башки не выскочит, там хрящи». Он медлил. Вентилировал легкие. Отдышавшись, снова нырнул. На этот раз спокойнее, увереннее.

Кот не двигался с места. Только бока его колыхались да кончик хвоста вздрагивал.

Точно нацеленный гарпун вонзился в глаз. Пашка резко дернул за линь, и громадная лепешка кота встала вертикально. Пашка устремился вверх. На этот раз он поднимался легко. Кот бил хвостом, работал боками, но только помогал Пашке. Когда Пашка вынырнул, кот перестал биться. Алик греб во весь дух, и скоро шлюпка была рядом. Пашка навалился на корму и, не выпуская ружья, влез в лодку. Потом, пересадив Алика на нос, стал вытаскивать линь. Кот был тяжел даже в воде. Алик сидел с раскрытым ртом и молча смотрел на Пашкину спину. Когда голова кота показалась над кормой, Пашка перешел ближе к носу и втащил кота в шлюпку.

— Ух-х ты!.. — закричал Алик.

Пашка снял ласты. Правый был рассечен вдоль почти до ноги. Наверное, это случилось, когда Пашка поднимался наверх и его ноги оказались в опасной близости от кота.

Пашка покрутил ласт в руках, хмыкнул и протянул его Алику.

На берегу их встречал весь лагерь. Кот не уместился в лодке, хвост его свешивался в воду. Он был около метра в диаметре, и хвостище не меньшей длины. По всему видать, это был редчайший экземпляр. Такого огромного чудища не видывали даже местные старожилы. Из черной, холодной глубины его, наверное, выгнал недавний шторм. Прогретые солнцем и насыщенные кислородом воды побережья, видно, понравились ему, и кот стал выплывать погреться. Кто знает, скольких людей покалечил бы он?..

На берегу Пашка взял у Марты Васильевны кухонный топор и отрубил коту хвост. Подождав, покуда сойдет кровь, он ополоснул свой трофей в море и отправился в изолятор. Витька уже все знал. Он встретил Пашку радостным воплем.

— Держи, инвалид, — сказал Пашка, — на память.

— Гляди-ка! — крикнул Алик. Он схватил метровый хвост и провел им по подоконнику. Посыпалась деревянная стружка.

— Ну, дела!.. — ахнул Витька и попытался согнуть хвост. Не тут-то было! — Вот это будет меч! — обрадовался Витька. — Теперь держись, шестой стол!


В.КАРПОВ ПАРТИЙНОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Ранним апрельским утром 1942 года в расположении гитлеровцев появились огромные белые флаги с черной свастикой. Прикрепленные к тонким длинным шестам с явным расчетом, чтобы их видели наши бойцы, они развевались на высотах позади немецких траншей.

Первым заметил флаги командир взвода разведчиков лейтенант Ковров. Он готовил поиск и провел всю ночь на наблюдательном пункте вместе с рядовым Голощаповым. Они изучали поведение «объекта», на котором предполагалось взять «языка». Лейтенант следил за режимом огня, выявлял ракетчиков, засекал вспышки пулеметов, примечал ориентиры, чтобы потом в темноте вывести группу точно к объекту нападения.

Ночь была сырая и знобкая. Пахло талым снегом. Наблюдательный пункт представлял собою продолговатую яму в мокрой земле; на дне ямы кисла солома, втоптанная в липкую грязь.

Ковров, крепкий, коренастый, обычно выглядел довольно красивым молодым человеком. Но сегодня, после бессонной ночи, лицо его было одутловатым, под покрасневшими глазами набрякли мешочки, щеки покрылись белесой щетиной. Лейтенант промерз, хотел есть, выпить чаю, согреться и поспать.

Белая дымка утра рассеивалась, когда Ковров закончил работу и собирался уходить с переднего края «домой» — в землянку, где жил с разведчиками. Вот в этот момент, посмотрев в сторону противника, он и обнаружил флаг. Вначале один, против обороны своего полка, а потом расширяющийся световой горизонт утра открыл еще два флага — перед соседними частями, — справа и слева.

Земля во многих местах уж очистилась от снега, мутные лужи за ночь подернуло ледяной корочкой. Рощи и кусты стояли голые — лист еще не пробился. Белые флаги плавно колыхались на сыром апрельском ветру.

— Опять нам где-то морду набили, — мрачно сказал Голощапов.

— Ты вчера сводку Информбюро читал? Где у немцев наступление шло? — спросил Ковров.

Голощапов что-то проворчал, за ночь он тоже промерз и намаялся. Да не только за ночь — всю зиму сорок первого мотался с полком по лесам и полян на свирепом морозе. Устал, иногда подумывал: «Хоть бы ранило — отоспался бы в госпитале на чистой постели, в бане настоящей попарился...»

Лейтенант не стал с ним спорить, позвонил по телефону и доложил о флагах начальнику разведки капитану Новикову. У начальника разведки взял трубку комиссар полка майор Абакумов. Комиссар, как обычно, говорил спокойно и не торопясь:

— Как ведут себя немцы?

— Тихо.

— Ночью движения не отмечалось?

— Нет.

Майор помолчал, потом задумчиво добавил:

— День сегодня такой, можно ждать от них любой подлости.

— А что за день? — спросил Ковров.

Он ждал, слышал, как Абакумов дышит над трубкой. «Что-то его сдерживает, не говорит прямо о случившемся». Наконец комиссар сказал:

— Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста.

Он всегда говорил в таком тоне: «прошу вас», «было бы очень хорошо», «пожалуйста». Все знали, что еще недавно, до войны, Абакумов был секретарем райкома где-то на Алтае. Огромного роста, с очень добрым выражением крупного, несколько располневшего лица, комиссар, несмотря на военную форму, воспринимался окружающими человеком гражданским, сугубо партийным. Отдавая распоряжения, Абакумов не стоял по стойке «смирно» и сам не требовал ее у подчиненных. Он отлично понимал — это будет выглядеть у него неестественно и покажется напускным или даже смешным. Поэтому комиссар держал себя просто, занимался делом без лишних формальностей и некоторых чисто внешних военных правил. Но это совсем не значило, что его обходили и не слушались в делах служебных. Совсем наоборот! Уж если Абакумов сказал: «Прошу вас», — то человек бросит все и выполнит распоряжение.

Была в Абакумове какая-то государственная непререкаемость. Он мог послать человека в огонь без колебания, если того требовало общее дело. Ни у кого ни на минуту не появлялось сомнения в необходимости такой жертвы. Каждый был уверен, если сказал комиссар, то это единственно правильно, неизбежно и честно. И вместе с тем Абакумов мучительно стеснялся, когда ему приходилось обременить человека какой-нибудь личной или неслужебной просьбой.

Ковров видел однажды, как Абакумов покашливал и мялся, маскируя смущение, прежде чем обратился к офицеру, уезжавшему в отпуск по болезни. А просьба-то была пустяковая, всего и сказал: «Пожалуйста, бросьте мое письмо где-нибудь подальше в тылу, в настоящий почтовый ящик. Здесь очень долго пробиваются по фронтовым дорогам... А дома ждут... дети, жена».

Протиснувшись из хода сообщения в яму НП, комиссар поздоровался с Ковровым и Голощаповым за руку. От него веяло приятным домовитым теплом. Глаза смотрели на разведчиков приветливо и доброжелательно, в них не было начальственной неприступности.

Абакумов долго разглядывал флаги и о чем-то думал. Лицо его стало строгим, на лбу образовались бугорки и ямочки. Наконец он сказал:

— Празднуют! Эти флаги, товарищ Ковров, фашисты вывесили в честь дня рождения Гитлера — сегодня его день рождения, понимаете?

Ковров раньше никогда не задумывался над тем, что у фашистов есть свои праздники и знаменательные даты. Даже любопытно стало. «У нас годовщина Октября, Первое мая, День женщин, а у них что? День путча? День поджога рейхстага? Придется разобраться с их праздниками, пригодится в работе». И вдруг у Коврова мелькнула мысль: «Вот бы украсть этот флаг. Было бы здорово!»

Ковров посмотрел на Абакумова и понял — комиссар думал о том же.

Майор действительно соразмерял необходимость, пользу и степень риска, которые повлечет похищение флага. Флаг сам по себе не представлял никакой ценности — это было не боевое знамя, а простое белое полотнище с нарисованной на нем свастикой. Но снять его означало сбить спесь с фашистов с одной стороны, с другой — поднять боевой дух наших воинов. А сделать это очень нужно! После долгих отходов и тяжелой зимы нужно всколыхнуть людей и, воспользовавшись общим подъемом, повести бойцов вперед. Похищение флага на глазах у всех могло послужить этим самым, так необходимым, толчком.

Была в этом деле и другая сторона. Поручить это опасное задание пришлось бы лейтенанту Коврову. Он самый опытный разведчик, никто другой лучше его не справится. Но посылать Коврова на такое отчаянное дело комиссару не хотелось. Будучи его начальником и намного превосходя в должности и воинском звании, майор втайне преклонялся перед храбрым лейтенантом. На войне может погибнуть каждый. Но война не состоит из сплошных атак и рукопашных схваток. Бойцы иногда неделями и месяцами сидят в траншеях и землянках, ожидая наступления. А Ковров почти каждую ночь ходил на смерть. Он ползал под носом у фашистов, лазил по их позициям, забирался в тылы. Его жизнь постоянно на волоске — хрустнул кустик, звякнул автомат или просто чихнул кто-нибудь из разведчиков — все, любая мелочь может стать роковой. Поглядывая на Коврова, комиссар колебался. Но верх взяло сознание, что он просто не имеет права поддаваться личной привязанности и упустить такой случай.

— Дело не в белой тряпке и не в том, чтобы напакостить гитлеровцам в их праздничный день, — сказал комиссар и стал рассказывать Коврову, какую пользу принесет вылазка.

А Ковров смотрел на доброго, озабоченного комиссара и не совсем понимал, почему он его уговаривает. «Надо — значит надо!» Лейтенант окончил училище, был кадровым военным. Короткий приказ был бы для него понятнее и убедительнее. А Абакумов продолжал говорить:

— У нас нет времени на изучение объекта, нет времени на подготовку, даже на размышление остался всего лишь день. Завтра ночью гитлеровцы сами снимут флаг. По своей пунктуальности, наверное, додержат до двадцати четырех ноль-ноль, а потом спустят. Все, чем вы располагаете, — несколько часов темного времени. Поэтому продумайте все самым тщательным образом и подберите наиболее опытных разведчиков.

Комиссар взял Коврова за руку выше локтя — жестом этим и особенно тоном подчеркнул:

— Это не обычное задание, товарищ Ковров, считайте его партийным поручением. Перед тем как идти сюда, я говорил с командиром полка. Мы будем держать в готовности артиллерию, если потребуется, прикроем ваши действия огнем.

Лейтенант был уверен: теперь Абакумов поднимет на ноги всех, не только артиллеристов, но и пулеметчиков, снайперов, рядовых стрелков, штаб, тыловые подразделения, санитарную часть, даже кухню — все будут брошены на успешное выполнение задачи. И горе тому, кто плохо выполнит свою долю работы в обеспечении разведчиков!

— Вам нужно урвать время для отдыха, — советовал Абакумов, — всю ночь не спали. Идите, сейчас же ложитесь спать. Определите состав группы и дайте людям указания на подготовку.

Голощапов при появлении комиссара расправил под ремнем складки шинели, подтянулся и поддернул на плече автомат. Он все время молчал, слушал разговор старших.

Дорогой Ковров обдумывал возможную последовательность действий: «Флаг, несомненно, охраняется специальным постом или даже караулом. Охрана, чтоб быть в безопасности от пуль, должна располагаться на противоположном, невидимом для нас, скате. Как она несет службу — ходит часовой по тропке или сидит в окопе? Где караул со свободными сменами — далеко или рядом с постом, охраняющим флаг? Все это пока неизвестно и станет ясным уже там. Придется создать две группы захвата. Группы должны быть небольшие — по два человека: меньше вероятности нашуметь, а снимать часового — дело тонкое. Группы обойдут высоту с двух сторон, выползут на противоположный скат и там увидят, которая из них ближе и удобнее оказалась для нападения на часового. На случай, если сделать все это втихую не удастся, придется создать третью группу — специально для блокировки караула, чтобы она не подпустила помощь к часовому, если он успеет закричать или выстрелить. Коврову даже думать не хотелось об этом третьем и самом опасном варианте. «Нелегко будет выбраться из расположения гитлеровцев, если разведчиков там обнаружат!»

В землянке Коврова ждал начальник разведки капитан Новиков. Лейтенант расстелил на ящике с гранатами чистый лист бумаги, созвал разведчиков и стал излагать свои соображения. Солдаты обступили командиров. Они задавали вопросы, предлагали свои поправки, высказывали соображения. Это был ковровский стиль выработки плана действий. Сам лейтенант называл его «чапаевским методом». Обсуждения эти он обычно заканчивал фразой из фильма: «Ну, а теперь все забыть, и слушайте, что я буду говорить!» — и объявлял окончательное решение, в котором было учтено все полезное из того, что предлагали разведчики.

К одиннадцати часам план был разработан и усвоен всеми участниками. Ковров лег отдыхать на нары. Он долго не мог уснуть — думал о предстоящем деле. Помня слова комиссара о том, что это партийное поручение, хотел придумать что-нибудь необыкновенное, что позволило бы выполнить приказ наверняка.

Проснулся Ковров во второй половине дня. Умылся. Поел пшенной каши, которую разведчики называли «блондинкой». Потом стал проверять готовность группы: встряхивал автоматы, заставлял разведчиков прыгать на месте и слушал, не брякает, не звенит ли что-нибудь? Белые маскировочные костюмы велел сменить на летние, пятнистые. Пояснил при этом:

— Земля во многих местах обнажилась. Если ракета застигнет на снежном поле, лежите неподвижно — примут за проталины.

Вечером в первой траншее разведчиков встретили комиссар Абакумов, начальник артиллерии и капитан Новиков. Ковров договорился с артиллеристом о сигналах вызова огня, взял ракетницу и красные ракеты. Комиссар был весел, он явно хотел приободрить разведчиков.


...Сумерки сгустились в черную, безлунную ночь. Смолкли птицы. Даже ручейки поутихли. Разведчики один за другим вспрыгнули на бруствер. Лейтенант помахал на прощание рукой тем, кто остался в траншее, и двинулся в нейтральную зону.

Сначала шли в рост, противник был далеко. Только проносились стороной огненные нити трассирующих пуль — они были неприцельные. Всю ночь противник будет этими огненными трассами прочесывать нейтралку — такой у немцев порядок. Под ногами похрустывала земля, вечерний морозец покрыл ее тонкой корочкой. Снежные островки лейтенант, шедший в голове группы, старательно обходил — затвердевший на холоде снег хрустел, как пересохшая фанера. Разведчики шли за командиром след в след.

Когда до передовых постов осталось метров двести, все опустились на четвереньки, а приблизившись на сто, поползли.

Ковров знал: у гитлеровцев нет колючей проволоки и сплошных траншей, они не хотят зря тратить силы, считают, остановились ненадолго... Вглядываясь в темноту и напрягая слух, лейтенант стремился провести группу в промежутке между отдельными окопами. Днем с наблюдательного пункта он хорошо видел — прерывчатые окопчики длиной метров по пятьдесят тянулись по полю, словно пунктир.

Вдруг справа забил длинными очередями пулемет. Он был от группы далеко, но его беспокойство могло насторожить и других. «Какой черт его там потревожил?» — зло подумал Ковров. И в тот же момент из наших траншей солидно и ровно застучал «максим». Немецкий пулеметчик помолчал, но потом вновь пустил огненные жала трасс в сторону нашей обороны. И «максим» тут же ему влил добрую порцию пуль. Гитлеровец умолк надолго.

Иногда в черной вышине вспыхивали ракеты. Пока огонек, шипя, падал на землю, из наших траншей раздавалось несколько одиночных выстрелов. Пули летели точно в то место, где сидел ракетчик. Это работали снайперы. У Коврова от поддержки становилось легче на душе. Он знал: сейчас там, позади, действует комиссар. Уже при второй очереди, пущенной немецким пулеметом, Абакумов наверняка позвонил с НП командиру правофлангового батальона и холодно спросил: «Товарищ Липатов, почему это на вашем участке пулемет разгулялся? Попрошу вас — займитесь, и чтоб я вам больше не напоминал».

Ковров ясно представлял, как Липатов хриплым, сорванным на телефонах голосом гоняет кого-то или даже спешит сам в пулеметный взвод. И вот, пожалуйста, результат — вражеский пулемет заставили замолчать.

Ковров давно заметил: любое дело, в которое вмешивался комиссар, сразу же приобретало солидность и особую значительность. Это случалось не только при выполнении серьезных указаний «сверху». Комиссар как бы улавливал в массе будничных мелочей одну, важную в данный момент, и сосредоточивал вокруг нее усилия всех, от кого зависел успех дела.


Впереди раздался сдержанный говор. Было хорошо слышно — говорят немцы. Лейтенант как-то внутренне весь подобрался. Движения его стали предельно осторожными. Он пополз влево от говоривших, стараясь уловить, не послышатся ли какие звуки слева, куда он полз, — не обнаружатся ли и там гитлеровцы. Оглядываясь, Ковров следил за тем, чтобы не отстала группа. Разведчики, словно тени, бесшумно скользили за ним. Сейчас было достаточно брякнуть кому-нибудь автоматом или кашлянуть, и сразу все вокруг закипело бы огнем. Взметнутся вверх ракеты, польются сплошным дождем огненные трассы, забухают взрывы гранат. Если разведчики растеряются, все будет кончено в несколько секунд. Но Ковров бывал не раз в таких переделках, да и разведчики его достаточно опытны. Они готовы не в секунды, а в мгновения подавить огнем автоматов и гранатами находящихся поблизости вражеских солдат и только после этого отходить.

Говор постепенно отодвигался назад. Осторожно уползая влево, лейтенант радовался: «Кажется, передний край пересекли, теперь добраться бы до кустарника, а там и высота с флагом недалеко».

Когда перед глазами встали черные ветки кустов, лейтенант поднялся с земли и, пригибаясь, повел группу дальше вдоль бровки кустарника. В заросли он не вошел умышленно: ветки будут шлепать по одежде, и снег, залежавшийся под кустами, будет хрустеть. Впереди, на фоне неба, показалась высота. Подойдя ближе, Ковров увидел и шест с флагом на ее макушке. Лейтенант взглянул на часы — было десять. Флаг казался черным.

Здесь, в расположении врага, говорить нельзя. Разведчики приучены понимать друг друга по жестам. Вот Ковров показал рукой на грудь Голощапова и махнул в сторону того ската, куда Голощапов, еще по предварительному уговору, должен был идти в обход. Солдат понял командира, кивнул своему напарнику Боткину, и они скользнули в темноту. Во второй группе захвата был сам Ковров и разведчик Макагонов — здоровый молчаливый сибиряк. Для третьей блокирующей группы задача пока не определилась, поэтому Ковров шепотом приказал сержанту Гущину вести ее за собой.

Лейтенант пополз вдоль подножия высоты. Вблизи она казалась огромной, на ней росли одинокие кусты и вырисовывались черные промоины от ручьев. Выбрав одну из таких промоин, Ковров приподнялся, махнул старшему третьей группы, чтобы ждал здесь, а сам пополз с Макагоновым дальше — к вершине.

Когда промоина вывела на обратный скат, Ковров увидел часового. Он ходил ниже того места, где был укреплен шест с флагом и, как и предполагал Ковров, был в безопасности от пуль, прилетавших с нашей стороны.

Часовой в шинели, в каске, с автоматом на груди не торопясь прохаживался по тропке. Тропу эту длиной метров пятьдесят хорошо было видно даже в темноте — так ее натоптали за день. На скате, где лежали Ковров и Макагонов, дорожка часового почти доходила до промоины, а на том краю, где должен был подползти Голощапов, ни промоин, ни кустов видно не было. «У меня подступы удобнее, — определил Ковров, — часового нужно снимать мне». Лейтенант отдал свой автомат Макагонову, жестом указал ему — приотстань. А сам достал из кобуры пистолет и переложил его за пазуху: в рукопашной некогда будет искать кобуру под маскировочной одеждой. Вынул нож и спрятал его лезвие в рукав, чтоб не выдал блеск. Приготовясь таким образом к схватке, Ковров стал подползать к месту, где промоина ближе всего подходила к тропке часового. Когда часовой шел лицом к промоине, лейтенант лежал неподвижно, когда же он уходил в противоположную сторону и был к промоине спиной, Ковров осторожно подползал, быстро осматривая все вокруг, стараясь определить во мраке, где находится караул. Хорошо было бы установить, сколько времени стоит часовой — час, два? Если его снять сразу после того, как он заступил на пост, у разведчиков будет больше времени и шансов на благополучное возвращение. А то может получиться так — кинешься на часового, а тут смена пожалует. Однако, как ни вглядывался Ковров в темноту, ничего ни увидеть, ни услышать не удавалось.

Малейший шорох мог все испортить, поэтому лейтенант полз довольно долго. Наконец он достиг того места, от которого до тропинки часового оставалось шагов пять. Но как преодолеть эти последние метры? Ползти бесполезно — на гладком скате часовой увидит. Подбежать к нему в тот момент, когда он повернется спиной, — выдадут сапоги. Часовой услышит топот и успеет обернуться.

Ковров смотрел на сапоги: «Может быть, обмотать их чем-нибудь мягким? Но чем? Перчатки не налезут. А не проще ли снять? Босой пролечу — ахнуть не успеет!» Лейтенант порадовался своей догадливости. Стараясь не шуметь, принялся лежа разуваться. Портянки тоже пришлось сбросить. Холодная земля пощипывала ноги. Ковров поджал пальцы. С приближением момента для решающего броска сердце стучало все громче. Дыхание в груди спирало. Ковров крепко сжимал рукоятку ножа и в эти минуты с завистью вспомнил: «Хорошо в кино: только взмахнут ножом — и человек безмолвно падает. Нет, на воине не так!» Ковров по опыту знал: человек за жизнь бьется отчаянно, его не всегда свалишь одним ударом. Надо уметь нанести такой удар.

Гитлеровец приближался. Сейчас он дойдет до конца дорожки, повернется и...

У Коврова остановилось дыхание, он поднялся и, словно на крыльях, пролетел расстояние, отделявшее его от темного силуэта. Могучий удар в спину, а другая рука тут же легла на разинутый для крика рот. Ковров повалил бьющегося фашиста, прижал, придавил к земле, не позволяя кричать. К ним тут же метнулся Макагонов. Вдвоем подержали гитлеровца, пока он не затих.

Лейтенант вернулся за сапогами. Рывком натянул их на ноги, без портянок. Не видя второй группы захвата, которая при таком варианте действий должна была снимать в это время флаг, Ковров и Макагонов быстро полезли вверх по склону к шесту.

«Неужели Голощапов струсил? — думал лейтенант. — Не может быть!»

Вдруг в стороне послышался топот и какая-то возня. Ковров остановился, приготовил оружие. Но затем стало тихо. Быстро добравшись до вершины, Ковров и Макагонов дрожащими руками развязали веревку и опустили флаг. Он оказался огромным, бился на ветру, будто не хотел сдаваться русским. Лейтенант комкал полотнище и все думал: «Какой большой, черт, а издали казался маленьким!»

Когда флаг замотали веревкой, из него образовался целый тюк. Здоровяк Макагонов взвалил его на спину, и разведчики поспешили к третьей группе.

— Здорово, товарищ лейтенант, — зашептал сержант Гущин.

— Подожди радоваться, еще не выбрались, — так же тихо ответил Ковров и спросил: — Голощапов не вернулся?

— Нет.

— Что-то у них произошло. Они не появились, когда мы сняли часового.

— Все время было тихо, — сказал сержант.

— Ну, ладно. Долго оставаться здесь нельзя, забирайте флаг и дуйте назад. А я с Макагоновым пойду искать Голощапова.

Разведчик попытался возразить:

— Товарищ лейтенант, вы сегодня и так уж поработали, может быть, я?..

Но Ковров его прервал:

— Делайте, что приказано!

Не успели еще разведчики двинуться в обратный путь, как со стороны высоты показалась темная фигура. Она была огромна, словно вздыбленный медведь. Разведчики притаились. Вскоре они разглядели своего товарища — Боткина. Он нес на спине Голощапова.

— Что с ним? — спросил Ковров.

— Ранен, — выдохнул запыхавшийся от тяжелой ноши разведчик.

— Тихо вроде было, — сказал Макагонов.

— Потому и тихо было, — непонятно ответил разведчик.

— Ладно, дома разберемся, — прервал разговор Ковров. — Всем иметь в виду: назад нужно выходить так же осторожно, как ползли сюда.

Лейтенант опять пошел первым; он старался найти следы группы и вернуться по ним. Но в темноте это оказалось невозможным. Миновав кромку знакомых кустов, разведчики легли и стали дальше выбираться по-пластунски. Ковров прислушивался, не обнаружится ли опять говор, на который он натолкнулся в этом месте. Голосов слышно не было. Продолжая ползти, лейтенант увидел перед собой полоску свежевырытой земли, а за ней разглядел окоп. Он предостерегающе поднял руку. Разведчики замерли. Разглядывая окоп, командир приподнялся. Траншея была обжитой, но гитлеровцев видно не было, однако они могли находиться за первым же изгибом траншеи. Лейтенант повернул вправо, обогнул опасное место и двинулся к нейтральной зоне. Он уже готов был вздохнуть с облегчением — скоро немцы останутся позади, — как вдруг во мраке раздались тревожные крики. Гитлеровцы шумели где-то в глубине обороны, наверное, на высоте, где остался шест от флага. Одна за другой взмыли в небо ракеты и осветили все вокруг ослепительно-зеленоватым светом.

«Хватились! — понял Ковров. — Ну, сейчас начнется! Эх, жаль, не успели отползти подальше, нельзя вызвать огонь артиллерии — свои снаряды побьют!»

Поднялась беспорядочная, еще не прицельная стрельба. Разведчиков пока не обнаружили. Они лежали под кустами, в воронках от мин и снарядов, прижимаясь к земле. Сердца их так гулко бились, что каждому казалось — удары эти невероятно громки, их вот-вот услышат враги.

«Неужели не выскочим?! — лихорадочно думал Ковров. — Все сделали, только уйти осталось». Он представил себе озабоченное лицо комиссара, который слышит всю эту суматоху и не может понять, что здесь происходит и как помочь разведчикам.

Ракеты вспыхивали и гасли. Свет и мрак на несколько секунд сменяли друг друга, будто кто-то баловался осветительным рубильником — то включал, то выключал его.

Ковров лежал, прижимаясь к земле даже лицом. Во время вспышек ракет он разглядел: самый ближний окоп находится метрах в сорока впереди и левее, за ним начиналась нейтральная зона.

Немцы не видели разведчиков, все их внимание было устремлено в сторону наших позиций, а группа лежала позади этого окопа, она не успела доползти до него, когда началась тревога.

Траншейка была не длинная — здесь оборонялось не больше отделения. Ковров насчитал девять торчащих из земли касок. «Если этих не побьем, уйти не дадут — всех порежут огнем с близкого расстояния».

Решение, вполне естественное для таких обстоятельств, пришло само собой. Ковров просунул руку под маскировочный костюм и снял с поясного ремня две гранаты. Он лег на бок и осторожно при очередных вспышках ракет показал гранаты ближним разведчикам. Солдаты поняли командира, они тоже достали «лимонки» и показали их тем, кто лежал за ними — подальше. Убедившись, что группа готова, Ковров пополз, потому что с сорока метров, да еще лежа, гранату до окопа не добросишь. Разведчики двинулись за ним. Но не успели они преодолеть четверти расстояния до окопа, как один из немцев оглянулся. Ковров отчетливо увидел его белое при свете ракеты лицо. Обнаружив рядом ползущие пятнистые фигуры, гитлеровец выкатил от ужаса глаза и заорал так, что у Коврова спину закололо словно иголками.

Таиться дальше было бессмысленно. Лейтенант вскочил и побежал вперед, чтобы добросить гранату. Он видел, как немец дрожащими руками дергает затвор винтовки, а его соседи поворачиваются в сторону разведчиков. Ковров метнул гранату, целясь в орущего, и тут же лег. Он видел, как рядом бросали гранаты и падали на землю разведчики. Сейчас брызнут осколки — некоторые «лимонки» не долетели до траншеи. Никогда прежде три-четыре секунды, пока горит запал, не казались ему такими продолжительными. Ковров даже успел подумать: «Может быть, гранаты неисправные? Тогда все!»


Взрывы раздались один за другим. Лейтенант вскочил, скомандовал: «Вперед!» — оглянулся, все ли поднялись, несут ли флаг и Голощапова. Перепрыгивая через окоп, командир видел на дне его темные фигуры немцев — то ли убиты, то ли пригнулись от взрывов. Ковров вырвал кольцо из второй гранаты, которая все еще была в руке, и бросил ее в окоп. Затем достал ракетницу и подал сигнал вызова огня. Красная ракета круто взмыла в черное небо. Лейтенант рассчитывал: пока прилетят снаряды, разведчики успеют отбежать на безопасное расстояние. Но артиллеристы, видимо, стояли уже с натянутыми шнурами. Ракета еще не погасла, как вдали бухнули орудия и первые снаряды, едва не задев по головам убегающих, разорвались неподалеку. Разведчики невольно попадали. Снаряды на излете неслись так низко, что просто не было сил подняться на ноги. Оборона немцев покрылась частыми огненными вспышками и густой завесой вздыбленной земли и дыма. Разведчики поползли в сторону своих траншей, выбиваясь из сил от напряжения. Голощапова тащили по очереди — устанет одна пара, берет другая.

Наши артиллеристы молотили фашистское расположение добросовестно, но все же немецкие пулеметчики били по нейтральной зоне длинными и злыми очередями. В мрак ночи летели огненные трассы пуль. Они щелкали, как хлысты, над самым ухом. Разведчиков спасло то, что никто из гитлеровцев толком не знал, куда стрелять.

Заговорила и немецкая артиллерия. На середине нейтральной зоны в узкой ложбинке Ковров остановил группу передохнуть. Здесь было безопаснее, чем в своих траншеях. Артиллерийский обстрел разгорался, как при хорошем наступлении. Лейтенант нашел в темноте напарника Голощапова Боткина и спросил:

— Что у вас произошло?

Солдаты придвинулись поближе, всем хотелось узнать, что случилось с Голощаповым.

Боткин стал рассказывать:

— Мы видели, когда вы кинулись на часового, и хотели уже к флагу податься. Но в это время, глядим, смена идет — двое, наверное, разводящий и караульный. Идут мимо нас и точно в вашу сторону. «Ну, — думаю, — сейчас увидят, как вы с часовым возитесь, поднимут хай!» Как только они поравнялись с кустами, где мы сидели с Голощаповым, мы прыг на них! Втихую думали сделать. Я своего по башке прикладом. А Голощапов своего ножом хотел.

Неожиданно темное тело Голощапова шевельнулось, и он сказал слабым, но ядовитым голосом:

— Хотел, хотел, да хотелка не вышла...

Ковров быстро склонился к нему:

— Ты жив?

— Да живой, что мне сделается! Только и он успел меня ножом пару раз пырнуть, пока я с ним разделался.

— Ты молодец, — похвалил командир. — Если бы он хоть пикнул, нам не уйти.

Голощапов, верный своей привычке, засопел: видно, искал, кого бы поругать, но поскольку разговор шел о нем, он о себе и сказал:

— Какой там молодец? Я сам чуть не завыл, когда он меня, как мясную тушу, разделывал.

— Ты хорошо его перевязал? — спросил Ковров Боткина.

— Одну, главную, которая в боку, перетянул, а на другие бинтов не хватило — и его и свой пакет потратил.

— Что ж ты не сказал? Пошли, ребята, надо поторапливаться, как бы кровью не истек Голощапов.

А Голощапов шутил:

— Она во мне не текет, кровь-то, сухой я, как концентратная каша.


В траншеях разведчиков встретили тревожно.

— Ну как? Все живы?

— Раненых не оставили?

— Флаг приволокли?

— Вот молодчаги!

Растроганный Абакумов, не стесняясь окружающих, обнял Коврова, тискал и прижимал его к своему огромному мягкому телу. Командир тоже стоял рядом с комиссаром, дожидаясь своей очереди высказать лейтенанту благодарность.

Когда первая радость улеглась, комиссар обратился к командиру:

— Ну, Анатолий Петрович, теперь их нужно хорошенько покормить, пир устроить. Этим займусь сам. — И, повернувшись к Коврову, добавил: — Я с вами, чертяки, суеверным стал — не разрешил тыловикам ничего для встречи готовить: говорят, примета плохая. Идите отдыхайте, а мы будем готовиться вас чествовать.

«Чествование» проходило в обеденное время в овраге около кухни, где готовили пищу для работников штаба. Присутствовало все командование полка. Разведчиков посадили за настоящие столы, поставили перед ними тарелки, накормили борщом с копченой колбасой, гречневой кашей с ароматным мясным соусом. На столе стояли миски с раздобытыми где-то для этого случая солеными огурцами и белыми головками чищеного лука. Для апреля огурцы, хоть и мятые и пустые в середине, все же были невидалью.

Природа вокруг тоже выглядела празднично. Отражение яркого весеннего солнца вспыхивало, как электросварка, в звонких ручьях; на них невозможно было смотреть — резало глаза. Апрельский снегогон катил вовсю, от теплой обнажившейся земли поднимался пар, в низинах все шире разрастались лужи. Зима отступала на последние рубежи.

Ковров чувствовал обновление не только в природе, что-то сегодня менялось в нем самом и во всех окружающих.

После угощения комиссар поднялся и сказал:

— Ну, товарищи разведчики, еще раз спасибо вам! А сейчас пойдемте по батальонам, покажу вас всему полку. Пока, товарищ Ковров, выполнена первая — правда, самая трудная — половина партийного поручения, у нас еще уйма работы.

Ковров не сразу понял, какую работу имел в виду комиссар. А тот после обеда и весь следующий день водил разведчиков по подразделениям. Ноги вязли в грязи до обреза голенищ. В траншеях был настоящий потоп от весенней талой воды. А комиссар все водил и водил разведчиков по ротам и батареям. Везде он говорил почти одно и то же:

— Вот товарищи, это наши отважные разведчики, они утащили ночью фашистское знамя, которое вы видели вон на той высоте. Если мы все будем воевать так же геройски, то не только до флага — до самого Гитлера доберемся! Готовьтесь, товарищи, к наступлению, период отходов кончился. Фашисты выдохлись — уж если знамя свое укараулить не смогли, значит, погоним их скоро в шею. Но для этого нужно...

Тут комиссар переходил к конкретным полковым делам, в зависимости от того, с кем он говорил, — с артиллеристами, минометчиками, петеэровцами, стрелками, саперами, связистами...

Только к концу второго дня Абакумов отпустил разведчиков. Прежде чем спуститься в лощину, где была жилая землянка, Ковров остановился на бугорке и посмотрел на высоту, на которой раньше развевался флаг. Теперь там и шеста не было. Широкая панорама холмов и голых перелесков распахнулась перед лейтенантом. Скоро эти холмы станут полем боя.

В землянке Ковров натолкнулся на людей в белых халатах и сразу услыхал злой, ругательный голос Голощапова:

— Слетелись, как воронье на падаль! Никуда я не поеду. Здесь зарасту. Попади в госпиталь — и полк и товарищей растеряешь. Мотайте, мотайте отсюда! Сказано, не поеду — и точка.


...Разведчики в атаку не ходят. Им полагается быть во время наступления недалеко от наблюдательного пункта командира полка. Если произойдет где-нибудь заминка, разведчиков пошлют туда — выявить, что мешает наступающим.

Оглушенный гулом артиллерийской стрельбы, Ковров смотрел на полк, поднимающийся в атаку. Темные фигурки появились на поверхности земли одновременно и неожиданно. Они побежали быстро и дружно в сторону вражеских позиций, покрытых черными брызгами взрывов.

Ковров вспоминал лица солдат и командиров, к которым водил разведчиков комиссар. Обозленные неудачами первого периода боев, бойцы и офицеры смягчались при виде отважных разведчиков. Уважение и приветливость теплились в глазах воинов. Рассказ Абакумова о том, как лихо утащили разведчики флаг, оживлял людей, они на глазах будто оттаивали.

Коврову было приятно это потепление, и он готов был пережить еще большие страхи и опасности ради того, чтобы чувство гордости и сознание своей силы росло у однополчан. Но даже и тогда лейтенант еще не понимал до конца смысла, вложенного комиссаром и похищение знамени. И вот только теперь, увидав, как атакующие стремительно опрокинули гитлеровцев и погнали их, добивая в открытом поле, Ковров с радостью понял, почему Абакумов превратил обычную для разведчиков вылазку в ответственное партийное поручение.


Н.КОРОТЕЕВ ДАМКА

Борис пнул собаку в бок. Рыжий комок шерсти, коротко взвизгнув, отлетел к стене. Инстинктивно прижавшись к плохо оструганным лиственничным бревнам, собака с немым недоумением посмотрела на обидчика. Потом, убедившись, что ее больше, пожалуй, не ударят, собака растерянно облизнулась и прилегла. В полутьме избушки собачьи глаза блеснули малиновым светом. Но лишь на мгновение.

— Чего она лезет ко мне, — брезгливо поморщился Борис. — Путается, путается под ногами. Зачем вы ее держите? Будто у вас есть время охотиться. Вот не закончим к сроку разведку створа — будет нам от начальства такая охота...

Бородатый молча, не поднимаясь с табуретки, сунул руку под стол, достал фляжку со спиртом, разлил. По полстакана, не больше.

— На охоту мы не ходим. А собака... — Бородатый топнул ногой. — У! Где только кобеля найти сумела. Не иначе, в отряд к леденцовскому Кучуму бегала. Не обращайте, Борис Иванович, на нее внимания. Какая с ней охота, коли она щенная. Со щенной на охоту не пойдешь.

После того как бородатый топнул, собака поднялась и ушла в дальний угол. Там завозились, запищали щенята.

— Да ну ее... — вздохнул Борис. — О ней еще мне думать. Тут сроки горят! Через месяц в Москве проект защищать надо, а мы и половины не сделали.

— Ну... Уж и половины нет! Одна привязка осталась.

— Ничего себе — осталась! А вы вторую неделю сидите. И вы, прораб, пальцем не шевельнете. Так-то вот, Демьян Трофимович.

— Было бы чего шевелить, — очень миролюбиво ответил прораб. — При такой погоде не дело делать, а только людей задарма мучить. Вот установится чернотроп, прихватит землю морозцем. И — любо-дорого!

— А сроки? Понимаешь? Понимаешь, Демьян Трофимович? Они, эти сроки, вот у меня где сидят, — хлопнул себя по шее Борис.

Он подумал, что, может быть, прораб и прав, но ему, Борису, начинающему изыскателю, ссылаться на природные условия, оправдываться перед начальством природными условиями...

— Я на этих сроках не сиднем сижу, — нахмурился прораб.

Упрямство прораба вновь рассердило Бориса.

— Именно сидите! Сидите и ничего не делаете. Мне через две недели проектное задание сдавать надо. А материалы где? Где материалы-то?

— Так оно трудно...

— А вы слышали такое — трудности преодолевать надо? Не для того мы сюда приехали, чтобы прятаться от трудностей. А вы тут псарню развели... вместо того чтобы делом заниматься.

Борис увидел, как собака, лежавшая со щенятами в углу, ощерилась и глухо зарычала.

— Пригрели, — зло сказал Борис и подумал, что если бы рассказать прорабу про его, Борисова, отца, то вряд ли Демьян Трофимович остался столь сентиментальным к этим тварям.

— Самостоятельная, — ответил прораб. — Ишь как щерится! А что около вас крутилась, так ватник-то мой под щенятами лежал. Так Дамка вернуть его поскорее просила. Крепко из-под пола дует. Не догадалась, что ваш-то плащ и ватник сушатся.

— Высохли, наверное, — сказал Борис.

— Где там! — Прораб покосился в сторону гудящей чугунной печки. — К завтрашнему вечеру, дай бог. Дождь-то, он перед самым снегом ух какой въедливый!

Борис понюхал плечо наброшенного на него ватника:

— Сухой вроде...

— Махонькие они. Дня не прошло.

— Как с планом будем?

— Не сомневайтесь. Не беспокойтесь, Борис Иванович. Все, так сказать, в ажуре представим. В срок. Снежок пошел, морозец ударит. Подожмет к утру. Все доведем до ажура. Сами поймите: колупались бы мы эту неделю под дождем, работы — шиш, а из людей дух вон.

Смотрел прораб на молодого инженера и хотя совершенно искренне ругал его в душе, но понимал, однако, что этот «пойдет». И хватка есть и умение, а горячность поостынет. Пообтерпится молодой инженер, научится и себя и своих подчиненных защищать, если невмоготу. Тоже дело и умение не из последних, если ты начальник.

Прораб глядел на Бориса, немного одутловатого лицом после дневного, всегда нездорового сна, и продолжал убеждать молодого инженера, что действительно все будет в порядке и он сам, Демьян Трофимович, головой ручается инженеру за это и лично привезет все необходимые сведения не позже чем через три дня.

— Глядите, Демьян Трофимович, — сказал, наконец, Борис. — Потерял я больше полутора суток, ругался с вами чуть не половину из них... Глядите. Поверю, но уж спрошу!

— Сам понимаю. И спрашивать не придется. Все в ажуре представлю.

— Может, мне самому прийти? — спросил Борис. — Мне эти полста километров, как говорят, не крюк.

— Верю. Видел. Ходок хороший. Хоть и первый год в тайге.

— В тайге первый, а ноги к ходьбе привычные. Туристом ходил. Поэтому и лес маленько знаю.

— Лес — одно, а тайга — другое. Тут и старый таежник может впросак попасть. Никто не зарекается. А от таежников вы не отставали. Это верно. Знаю. Теперь-то куда пойдете? На базу?

— Нет, к Леденцову. А что?

— Так оно положено. Вот и спросил. Для порядка. Знать это в тайге надо. А как пойдете?

Борис усмехнулся:

— Через горельник.

— Напрасно.

— Километров пять срежу.

— Порой длинный путь — он самый короткий.

Борис поморщился.

— Ладно, Демьян Трофимович, хватит. Вас послушать, так на сто метров от базы ходить мне нельзя. Хватит! Договорились. А иду я через горельник. Все.

Прораб кивнул и стал смотреть в угол, где лежала щепная собака. В брюхо ей уткнулись пять крохотных щенят.

— Что ж, покушаем. Ватник подсохнет, сапоги. Продуктов сгоношим, — сказал Демьян Трофимович.

— Пожалуй. Ох, и надоели консервы! Я вам банки оставлю, а вы мне...

— Откуда у меня свежина? — Прораб так широко открыл глаза, что можно было подумать, будто он всю жизнь питался тушенкой.

— Ой, Демьян Трофимович... — рассмеялся Борис.

— Ладно, ладно, — поглаживая бороду, чтоб спрятать улыбку, признался прораб. — Какие там консервы?

— Банка тушенки да банка сгущенки. Чего ж еще?

— Тушенку оставьте себе, а сгущенку давайте сюда.


Борис ушел от Демьяна Трофимовича на рассвете. Он чувствовал себя хорошо отдохнувшим и бодрым. А главное — на душе у него было спокойно. Он согласился с Демьяном Трофимовичем и ощущал, что правильно сделал. Прав прораб, что поберег людей. Теперь, когда погода установится, дело будет сделано в три раза быстрее, а возможностей ошибок вдесятеро меньше.

Ватник Бориса так и не высох, и он взял прорабов, натянув на него едва подсохший дождевик, который хорошо защищал от ветра.

Несколько часов подряд Борис шел по широколиственной тайге, уже сбросившей пестрый осенний наряд. Лишь кое-где на ветвях чудом оставался яркий, похожий на тропическую птицу листок; дубы, росшие на южных склонах сопок, еще удерживали свою медную листву, которая, казалось, звенела под ветром.

Борис шел спорым, тренированным шагом. Он легко брал подъемы, не спешил на спусках, и ноги его привычно находили опору на скользкой, заледеневшей земле.

С утра светило солнце. Таежные дали в его свете виделись бордовыми.

На одном из поворотов Борис обернулся и остановился от неожиданности.

За ним, метрах в ста, бежала Дамка.

«Веселенькое дело! — подумал Борис. — Чего это она? Неужели решила, что коли я ватник Демьянов взял, то и щенков ее унес? Вот дура! Будто она не видела — остались щенки на месте. Дура! Ведь подохнут щенята твои с голоду».

— Пошла домой! Ну! — крикнул Борис. — Мотай! Нет у меня щенят. Не брал. Пошла обратно!

Собака остановилась. Высунула язык, часто задышала и, казалось, с интересом прислушивалась к словам Бориса. Уверенный, что его обращение к Дамке было достаточно убедительным, Борис пошел дальше. Пройдя с полкилометра, он оглянулся, но собаки не увидел.

«Сообразила», — решил он и зашагал дальше.

Мысли его вернулись к делам, потом унеслись за тысячи километров, в Ленинград, в свой дом, к своей семье, по которой он очень скучал. Особенно в те дни, когда он вроде бы отдыхал при переходах от одной группы изыскателей к другой. Тогда работа словно отступала на задний план. Его тянуло в большой город. Он мечтал о том времени, когда сможет скинуть телогрейку, ставшую как бы второй его кожей, ковбойку, пропахшую потом, и наденет белую рубашку, галстук, тесноватые, по красивые ботинки, темный костюм и отправится в театр или на концерт.

Вспомнил, как красив Невский вечерами, как блестит его влажный от тумана асфальт, отражая синие, зеленые и красные огни реклам, как в предпраздничные дни входят в Неву иллюминированные корабли.

Борис не любил этих воспоминаний. Они приходили неожиданно, захватывали целиком, держали цепко, и потом было трудно отделаться от них. Раз посетив, они на несколько дней выбивали его из колеи, мешали работать, сосредоточиться. Уж слишком разителен был контраст между тем, что окружало, — глухомань, неустроенность, хилое жилье, суровые, хотя и отличные, люди; и как все это не походило на то, что рисовали воспоминания! Казалось, в воспоминаниях была не реальность, к которой ему вскоре предстояло вернуться, а несбыточная мечта, фантазия.

И уж совсем неожиданной была для него мысль, что там, в Ленинграде, он станет скучать по этой глухомани, по любимому делу. И это будет не просто тоска по экзотике. Ему захочется в эти края потому, что его волей и трудом, волей и трудом сотен других людей здесь, в таежных дебрях, поднимутся завод, и город, и гидростанция, и тут будут такие же красивые — может, даже красивее, — улицы и площади, и для десятков тысяч людей этот город, эти места станут навеки родными. Эта мысль о будущем наполнила радостью его душу.

Занятый своими мыслями и воспоминаниями, Борис не сразу заметил, что солнце скрылось за всклокоченными низкими тучами, что усилился ветер. Только поднявшись на крутояр, он увидел: впереди, за ручьем, там, где начинался горельник, даль затянута густо летящим снегом, а порывы ветра на открытом месте достигали такой силы, что выбивали из глаз скупую слезу.

Отыскав глазами залом, по которому можно было перебраться на противоположный берег ручья, Борис отвернулся от бьющего в лицо ветра и увидел: шагах в двадцати от него стоит Дамка. Он сплюнул от неожиданности и досады.

«Что подумает Демьян Трофимович? — размышлял Борис. — Что я нарочно увел собаку? Вот еще забота! Обидится ведь прораб. Подумает, я специально заманил Дамку с собой с целью прикончить по дороге. И концы в воду. Да...»

— Дамка! — позвал Борис.

Собака подошла, виляя хвостом. Вид у нее был доверчивый, а отнюдь не виноватый. Борис потрепал Дамку по загривку.

— Ладно, дурочка, идем. Вот принесет мне твой хозяин материалы, я ему тебя и верну. Заложницей будешь, поняла?

Борис улыбнулся своей шутке.

Собака дружелюбно замотала пушистым хвостом.

— Идем. Мне с тобой, пожалуй, веселее будет.

Они спустились к ручью, перешли его по залому и вошли в горельник.

Здесь Борис проходил летом, но и тогда мертвый лес, хотя и поросший высокой травой и буйным кустарником, произвел на него мрачное впечатление. Из Пышной зелени молодого подлеска поднимались черные, обгорелые, мертвые деревья. Одни стояли, раскинув голые сучья в стороны, другие воздевали их к небу, словно замерев в смертной муке.

Теперь погибшие деревья выглядели еще более трагически. На белом фоне снега их позы стали выразительнее.

Ветер крепчал. Он свистел в обнаженных ветвях, будто в снастях, заливался, как сказочный Соловей-разбойник.

Борис глядел на горельник, в котором ветер не задерживался, а лишь набирал силу; на густой снег, летящий клубами и облеплявший стволы, сучья, каждую веточку, делая мертвый лес похожим на гравюру сумасшедшего художника.

Тропа стала неразличима под снегом. Ее перегораживали упавшие деревья, корни которых подгнили, а ветер завершил дело. Хотя летом тропу расчистили, откинули в стороны стволы, но деревья падали беспрестанно, и тропа снова оказалась заваленной. Борис достал из кармана компас, сориентировался и, уже не доверяя своей памяти, двинулся по азимуту, прямо через завалы.

Но Дамка вдруг остановилась и тихонько заскулила. Борис свистнул, подзывая ее, но она по-прежнему стояла в стороне и как бы звала его за собой.

— Ишь ты, — сказал Борис. — Тропу под снегом чуешь?

Он нагнулся, потрепал Дамку по загривку.

— Ну, веди, проводник.

Дамка побежала впереди. Борис едва поспевал за ней. Иногда собака уходила далеко и терялась в снежной круговерти, исчезала за завалами.

Тогда она либо дожидалась Бориса, либо давала знать о себе лаем.

По расчетам Бориса, к полудню они прошли километров пятнадцать. И это налегке! Борис был недоволен собой. При такой скорости продвижения он мог попасть к Леденцову не раньше чем завтра к вечеру, да и то если выдастся лунная ночь и он будет идти без сна. Это было далеко не весело.

Хотя ветер, сдобренный морозцем, крепко щипал щеки, Борису стало жарко. Рубашка прилипла к потной спине, и каждые сто метров пути давались все с большим трудом. Он решил поесть и напиться крепкого чая. Чтоб понадежнее укрыться от студеных порывов, Борис забрел в чащобу. Ему с трудом удалось найти нечто вроде полянки.

Он развел костер, благо за дровами ходить было недалеко, повесил котелок, кинул в него кусок оленины. Прислонившись спиной к одному из упавших стволов, Борис смотрел на пламя костра.

И опять воспоминания унесли его в Ленинград, где еще стояли, наверное, последние дни золотой осени, дни, когда город кажется удивительно праздничным, ярким, а воздух пропах палой листвой.

Вздохнув, Борис подкинул сучьев в костер и подумал, что стоит найти не очень толстую валежину, устроить небольшую нодью и, отдохнув, попробовать переждать метель. Борис знал, что такая непогодь в это время года долго не длится.

Он поднялся из-за нагромождения упавших стволов, которое служило ему укрытием. Ветер, казалось, осатанел. Согнувшись едва ли не пополам, Борис, с трудом преодолев сопротивление ветра, выбрался из укрытия. Скоро он нашел подходящую толстую валежину, которая вполне годилась для устройства нодьи. Он выволок ее из-под завала и потащил к костру. Вдруг странный шелест послышался сбоку. Борис оглянулся.

Старая пихта с подгнившими корнями, сбитая ветром, падала прямо на него.

Борис хотел шарахнуться в сторону, но нога соскользнула и застряла в завале.

Он свалился на колоды. Закричал.

И в то же мгновение старая пихта упала на подвернутую ногу.

Борис почувствовал, как в голени что-то отвратительно хрустнуло. И он потерял сознание.


Борис вконец обессилел от мучений. Он не мог двинуться. Боялся потревожить притаившуюся боль. Он тупо смотрел на догорающий костер. Угли подернулись пеплом, и лишь кое-где сквозь серый налет звериным глазом проглядывал огонек.

Дамка устроилась около котомки с мясом и лежала спокойно, косясь на человека, бывшего в пяти шагах от костра, и время от времени кричавшего протяжно и дико. Потом она прикрывала глаза, вздыхала и дремала.

Ветер по-прежнему дул крепко. Деревья продолжали поскрипывать монотонно и угрожающе. Изредка, когда порыв ветра бывал очень силен, где-то слышалось, как одно из них падало, с треском обламывая ветви о мерзлую землю.

Потом Борису совсем надоело и думать и смотреть. Испарина от боли и бессильных попыток вырваться из капкана теперь стала холодной, и тело стыло. Мороз постепенно, будто исподволь, пробирался все глубже, к самому сердцу. Но Борису было просто наплевать уже и на холод и на то, что через несколько часов он замерзнет. Ему хотелось лежать, не шевелясь, не ощущая боли.

Стало смеркаться, холод сделался резче. Небо, затянутое тучами, потемнело, а снег голубел, будто светился.

Костер погас совсем. Но метель, как ни старалась, не могла еще замести его. Слишком теплой была земля, прогретая огнем, и на месте костра чернел круг.

Дамка свернулась клубком, прикрыла нос пушистым хвостом. Снег накрыл ее, как попоной. Борису приходилось очень пристально вглядываться, чтобы различить ее в сумерках. Он все чаще поглядывал на Дамку. Потом стал смотреть на нее, не отрываясь. Ему казалось, что он слышит ее дыхание, даже биение ее сердца. Борису очень захотелось почувствовать ее рядом. Ведь она должна быть теплой, а его стал бить озноб, от которого сводило скулы и болели мышцы груди. И еще он подумал: когда Дамка будет рядом, ему не только станет теплее, он сможет разговаривать с ней.

Потом новая мысль пришла ему в голову: если он проживет ночь и еще день и совсем обессилеет от голода, то... Тогда он, наверное, протянет еще одни сутки, может быть, даже двое, коли не ударит чересчур сильный мороз.

— Дамка! — позвал он. — Дамка!

Белая кочка у черного круга бывшего костра шевельнулась. Снеговая попона, покрывавшая собаку, потрескалась и сползла. Дамка поднялась на лапы и отряхнулась.

— Дамка!

Собака замахала пушистым хвостом.

— Дамка! Иди сюда!

Собака потянулась и доверчиво двинулась к нему.

Он старался подзывать ее как можно ласковее, но она, видимо, ощутила в его голосе нечто подозрительное. Остановилась шагах в трех, склонила голову набок, присматриваясь.

— Иди, иди, Дамка... Иди сюда...

Она, виляя хвостом, сделала еще несколько неуверенных шагов. Тогда он от нетерпения, из боязни, будто собака может до конца прочитать его мысли, выбросил руку вперед, чтобы схватить ее.

Дамка увернулась и отскочила.

Он застонал от боли и некоторое время лежал неподвижно. Потом снова стал подзывать собаку, неожиданно остро почувствовав, что она — его спасение: сначала тепло, а потом пища. Если ему удастся подозвать ее и схватить, то он не замерзнет сегодня ночью — она согреет его. И завтра ночью согреет. А потом он проживет еще сутки, питаясь ее мясом. Затем сюда должны прийти люди. Ведь должны же хватиться его. Должны!

«Надо быть терпеливее, — подумал он. — Надо, чтобы она подошла совсем близко. Не надо пугать ее». И позвал как можно ласковее:

— Дамка! Дамка... Иди сюда... Иди сюда, собачка...

Она сидела метрах в двух и смотрела на него. Время от времени она облизывала языком нос; а может быть, ему так казалось, потому что и сумерки уже гасли, наступала ночь, и он видел только ее силуэт и пар от ее дыхания, пар, который напоминал о спасительном тепле.

Он подзывал ее ласковым голосом, а про себя ругал последними словами.

Дамка подошла, но он снова промахнулся, не смог схватить ее. И разозлился. Очень разозлился. Он кричал и ругался. Схватил снег, сжал в комок, швырнул в собаку. Попал. Дамка отскочила, пошла к черному кругу бывшего костра, села у котомки, в которой лежало мясо.

Он продолжал ругать собаку, потом опять начал приторно-ласково звать ее к себе.

Дамка не обращала на него внимания. Она стала принюхиваться к котомке, в которой лежало мясо. Дамка хотела есть.

Борис понял это только, когда собака расцарапала лапами развязанную горловину котомки и сунула туда морду. Он чуть не взвыл от ярости. Стараясь шевелить лишь руками, он принялся швырять в Дамку снежками. Но собака, очевидно, поняла, что человек, лежащий неподалеку и швыряющий в нее снегом, нисколько не опасен ей. Она выволокла кусок из котомки, легла на брюхо, зажав мясо в передних лапах и склоняя голову то вправо, то влево, с аппетитом ела. Изредка она отрывалась от еды и смотрела на Бориса, который уже замолчал, поняв бесполезность своей ругани.

Он пытался совсем успокоить себя, рассуждая, что ведь ему все равно не добраться до котомки. Мясо пропадало зря. Теперь же Дамка сыта. Она, может, станет добродушнее, неповоротливее, и ему удастся поймать ее.

«Только бы скорее она наедалась, — думал он. — Скорее бы! Скорее бы поймать. Какая же она пушистая, теплая!»

Дамка наелась и отошла от котомки. Борис снова стал подзывать ее. Теперь она приближалась к нему все осторожнее и осторожнее. Он ярился и опять принялся швырять в Дамку снежками. Собака приняла его ярость за игру, прыгала, лаяла, подскакивала совсем близко, как бы дразня, и отпрыгивала.

Если бы Дамка попалась в руки Бориса в один из таких веселых наскоков, он бы сразу задушил ее.

Он люто ненавидел собаку в эти минуты.

Изловчившись, он попал крепко свалянным снежком прямо в глаза Дамки.

Она завизжала, отбежала подальше, села и заскулила.

Борис ругал ее последними словами.

Дамка долго сидела и скулила. Потом поднялась и, поматывая головой, потрусила прочь от черного пятна костра, от Бориса.

«Побежала домой, к своим щенятам, к Демьяну Трофимовичу, — подумал лениво Борис. — Хоть бы записку ей за ошейник сунуть! Не подошла даже... А так кто же догадается, что со мной случилось. Дамке-то, видно, не впервой пропадать. Черт с ней! Все равно. Если к ночи развиднеет, ударит мороз. Все! Может, и не развиднеет, тогда, вероятно, продержусь. Но ноге конец. И все. Конец. Отмерзнет, Все равно...»

Борис уткнулся в жесткий, заледеневший рукав брезентового плаща. Затих. Даже мысли куда-то отступили. Оставили его одного. Совсем одного! И воспоминания не шли на ум.

Лишь сердце билось сильнее обычного. Словно оп добрался на высокую гору быстрым-быстрым шагом.

Оно не хотело сдаваться.

Но потом и оно успокоилось. Стало биться ровно, почти неслышно.

Тогда Борис поднял голову. По-прежнему крепко дул ветер, не сдерживаемый мертвым лесом, по-прежнему сыпал снег из низких туч, по-прежнему, даже ночью, казалось, что светится снег на земле, а небо темно, беспросветно.

«Хоть бы до утра продержаться!.. — подумал он. — Не спать. Как заставить себя не спать? Не поддаваться предательской дремоте?..»

Борис осторожно двинул ногой, зажатой в капкане валежин, застонал, но сон отскочил, словно Дамка, когда он протягивал к ней руку. А когда боль утихла, он подумал: «Как медведь в капкане... — И протер рукой глаза, залитые влагой растаявшего снега. — А если он придет? Или волки...»

Он огляделся. Никого.

«Но ведь звери могут прийти в любую минуту, — билось лихорадочно в голове. — В любую минуту... Вон там... Не глаза ли чьи-то горят? Нет... Карабин в пяти шагах... И костер. И еда... Все в пяти шагах. Кто мне говорил, что когда волки, медведи или лисы попадают в капкан, они отгрызают защемленную лапу... и уходят... Кто мне говорил это? Кто?»

Он пытался вспомнить и не смог, потому что мысли, все внимание его были заняты. Он до рези в глазах всматривался в сумрачную снежную ночь. Едва ему казалось, что бдительность его притупилась, едва утомление брало верх, как он чуть шевелил сломанной и зажатой меж валежинами ногой, и боль — острая, режущая — взбадривала его.

На его счастье, пурга не унималась, и поэтому мороз не был большим. У Бориса оставалась надежда, что сломанная нога, может быть, и не отмерзнет. Перелом, по-видимому, закрытый — крови в сапоге не чувствовалось. Ворочаясь, Борис думал, что Дамка все-таки дрянь — сначала увязалась за ним, а когда он попал в беду, бросила на произвол судьбы, и он теперь все-таки замерзнет, если не сегодня, то завтра. У него недостанет воли самому ампутировать себе стопу, придавленную валежиной, а спихнуть упавшую на ногу пихту не хватит сил.

«Ничего себе, собака — друг человека! — размышлял Борис. — Друг... Какой, к черту, друг!»

Незадолго до рассвета ветер стал стихать. Снег перестал. Но тучи не открывали чистого неба, и не холодало.


Измученный болью и бессонницей, Борис находился в полузабытьи, когда даже смерть не кажется страшной, потому что с приходом ее настанет конец и его мукам.

Теперь он не боялся, что с минуты на минуту могут сверкнуть меж мертвых стволов горящие глаза хищника, и тот, наверное, будет долго присматриваться и принюхиваться к лежащему, пока, наконец, голод, испытываемый зверем, не пересилит в нем страха перед человеком.

И когда в серых сумерках Борис услышал торопливое дыхание, а потом меж стволов мелькнули малиновые огоньки — пара глаз, — он не удивился. Он достал из-за пояса нож и, устроившись поудобнее, так, чтобы при резком движении не очень беспокоить ногу, приготовился к схватке.

Что-то темное мелькнуло поверх завала, кинулось прямо к нему. Собрав последние силы, Борис подался навстречу и пырнул ножом чуть ниже оскаленной морды, в грудь.


Он открыл глаза. Внутренность избушки была наполнена янтарным светом, который лился в заиндевевшее окошко, сверкал на заросших морозными пальмами стеклах. Сытно гудела набитая дровами печь.

Борис узнал избушку Демьяна Трофимовича.

«Выручили!» — вздохнул он свободно и радостно. Потом, боясь еще до конца поверить в свое спасение, он очень осторожно попробовал пошевелить пальцами левой ноги. Он застонал от боли, но почувствовал — пальцы на ноге чуть шевельнулись. Он приподнялся на локтях и увидел ногу, обложенную с двух сторон дощечками и крепко обмотанную веревками.

В углу за печкой послышался щенячий писк, и вслед голос прораба:

— Ну чего, чего лезешь, ненасытный! Дай другим подкормиться, жадюга.

И снова щенячий писк.

Тогда Борис вспомнил, как он схватился со зверем в горельнике, как долго он боролся с ним и как от боли потерял сознание.

Теперь уже трое ли, четверо щенков принялись пищать в голос.

— Эх, сироты вы, сироты... — печально вздохнул прораб и шмыгнул носом.

«Простудился Демьян-то Трофимович», — подумал Борис и повел плечами, приятно нежась в тепле. Закрыл глаза.

— Очнулся, начальник? — послышался голос прораба.

— Спасибо, Демьян Трофимович.

— Да, коли-б не Дамка, гроша за тебя не дал.

— Глупая она. Я в вашем ватнике ушел, а она, видно, решила, что я щенят ее уволок. Так и увязалась. Гнал я ее. Ни в какую не хотела возвращаться!

— Да...

За печкой, в углу, заливались писком щенята.

— А потом сбежала...

— Я ее послал за вами.

— Как послали?

— Чтоб проводила. Ревматизм мой разгулялся в ту ночь. К непогоде. Перед вашим уходом. Вот я Дамку и послал с вами, чтоб тропу помогла отыскать. С вами-то спорить труднехонько было. Я и послал Дамку.

— И она ушла от щенят? Они ж с голоду могли подохнуть.

— На кой же я у вас тогда банку со сгущенкой выменял? Вот и кормил.

— Подождите, подождите, Демьян Трофимович! — Борис в волнении приподнялся на нарах.

— Спокойно лежите. Скоро за вами вертолет придет. В больницу доставит.

— А как же вы меня?..

— Прибежала она от вас... Тут уж не трудно догадаться было — случилось что-то. Она и привела обратно. Впереди бежала.

— Так, значит?..

— И без нее щенят выкормлю. Чу! Летит вроде. Пойду встречу.

Прораб вышел из угла, где кормил щенят. Он долго, вздыхая и посапывая носом, натягивал ватник, а поверх него шубу.

— С работой вы, Борис Иванович, не сомневайтесь. Справимся к сроку. Все до ажура доведем. Вот ведь как оно бывает, Борис Иванович... Торопились, торопились... А вышло наоборот. Говорил вам — осторожнее. В тайгу — не к теще на блины идете. Я не корю, а чтоб вы и наперед знали.

— Верю, — негромко проговорил Борис. Действительно, и сам намаялся, людей взбудоражил. Дело-то, выходит, не только в должности, которую занимаешь, но и в опыте. Знал бы, где упасть, — соломки подстелил. А ведь знал... И соломки тебе, Борис, подстелили, а сам ты... Ладно, сколько ни жуй самого себя, нога быстрее не заживет. Да и собаку не задаром другом человека зовут...

Скрипнула дверь избушки.

— Трофимыч! — крикнул Борис, словно у него не оставалось времени. — Демьян Трофимович!

Тот остановился в нерешительности у приоткрытой двери. В избушку понизу тек морозный пар.

— Не беспокойтесь, Борис Иванович, — сказал Демьян Трофимович, глядя куда-то на пол и вбок, — мы вас осторожно донесем.

— Да я не об этом, — улыбнулся Борис. — Просьба у меня к вам, Демьян Трофимович. Не откажете?

Прораб прикрыл дверь и нахмурился:

— Ну, слушаю, Борис Иванович. За документы не беспокойтесь.

— Щенята Дамкины остались... Так вы оставьте мне одного.

— Вам? Зачем?

— Выкормлю... Выращу.






МИХ.ЗУЕВ-ОРДЫНЕЦ АДМИРАЛ КАРИБСКОГО МОРЯ Разговор за столом, записанный по памяти

— Буэнос диас, сеньор! Простите, сеньор, вы, конечно, маринеро? Угадал? О, моряка сразу видно! Моряков жизнь отливает по особой форме. А под каким флагом плаваете? Норт-американо? Нет? Энгландо? Тоже нет? Алемано, франсэ? Что, что? Руссо? О, Совьетико Русиа? Видел в порту вашу коробку. Красавец корабль! Белый, как лебедь!.. Моменто, сеньор! Дайте вспомнить. Как это... О, вспомнил! Привьет, товарич! Вы удивлены? Я бывал в вашей стране. Во время войны. Я плавал тогда под матрасом со звездами[3], на их паршивых посудинах типа «либерти». Ах, вы тоже знакомы с «либерти»? Дрянь посудины! Сколочены наспех, кое-как. Мы ходили из Филадельфийского порта в Белое море и в Кольский залив. Бывал в Мурмано и в Сан-Арханхело. Как? Без Сан?[4] Хорошо, пусть будет просто Арханхело. Возили вам яичный порошок и свиную тушенку. Да, да, вместо второго фронта! У вас замечательная водка, клянусь морем, но девушки ваши мне не понравились. Недотроги. Что, я не ослышался? Приглашаете к своему столику? О, мучча грасиас, сеньор![5]

Да, я тоже моряк. Соленая лошадь, настоящий моряк «Летучей рыбы». По-моему, настоящий моряк только тот, кто с завязанными глазами, по одному запаху отличит Одессу от Стамбула, Ливерпуль от Марселя, Нью-Йорк от Джедды или Шанхая. Не хвастаясь, скажу, я могу. Еще бы! Поплавайте-ка на пароходах-кочевниках, не имеющих определенного, постоянного рейса. Вот где настоящие люди, настоящие маринеро. Кем плаваю? Разве это не видно по моей харе? Ну, конечно, боцман! Откуда родом? Попробуйте угадать... Правильно! Банановая республика! Что, что? Вы тоже бывали на моей родине? Это просто здорово, клянусь морем! Тогда давайте вашу руку. Вот так! Теперь рассказывайте, как понравилась вам моя родина. О, это приятно слышать! Спасибо вам за добрые слова. Да, хорошая страна, но ее здорово загадили. Кто загадил? А вы разве не слышали у нас песню: «Несчастная моя родина, ты так далека от бога и так близка от Соединенных Штатов...» О чем вы говорите? Не понимаю... Ах, вот вы о чем! Да, вам рассказали чистейшую правду. Да, целый крейсер разбазарили на джин, виски и ром в портовых кабаках. Не верите? Клянусь мадонной Гваделупской, чистая правда! Что? Офицеры? Да, конечно. Были на крейсере и офицеры. Даже адмирал был. Хотели бы посмотреть на такого адмирала? Пожалуйста, смотрите! Это я. Разрешите представиться — адмирал Карибского моря. Роскошный чин, не правда ли? Просите рассказать об этом? Что же... За стаканчиком... Нет-нет, только не вино. Здешнее вино — бурда для барышень. А для моряка «Летучей рыбы»... Двойной джин? Это другое дело. Мучча грасиас, сеньор!

Давай чокнемся, и я начну свой рассказ... Начну с того, как заштормовал я однажды у себя на родине, в столичном порту. В баре «Три якоря» это случилось. Не понравились мне тамошние коктейли. Теплое молочко для младенцев. Вот я и заштормовал! Кричу бармену: «Хочешь, я угощу тебя настоящим моряцким коктейлем? Таким, что тебя в клочки разорвет, клянусь морем?»

А он говорит: «Хочу. Валяй угощай!»

Надо вам сказать, сеньор, что я знаю два рецепта таких коктейлей!.. Мамита миа! Первый называется «Плантатор». Хватает за горло и бьет по затылку. Словно тебя ганшпугом по затылку огрели. Но это еще пустяк. А второй — «Бешеный дьявол». Научил меня этой дьявольской смеси лоцман-негр с Каймановых островов. Если вы прольете его на стол, краска сойдет. От глотка «Бешеного дьявола» в желудке у вас взрывается динамит, и вы чувствуете, что вам оторвало голову. Потом долго будете щупать ее, цела ли. Состряпал я свои взрывчатые смеси, угостил бармена и всем, кто был в баре, поднес. Так, поверите, всех их, как взрывом авиабомбы сбросило с высоких вертящихся стульев, а потом они полчаса ползали на четвереньках под столами, искали свои головы...

На следующее утро сижу я на койке в бордингаузе[6] и подсчитываю, сколько у меня на опохмелку осталось. А осталось только дупло в зубе залить, не больше. И тут появились передо мной двое верзил с бульдожьими мордами, на бедрах у них висят гаубицы ужасного калибра, под пиджаками топорщатся наручники, и требуют они, чтобы я немедленно следовал за ними. Каррамба, только этого мне не хватало! Не опохмеляться же они меня повезут. Знаю, куда повезут! Живем мы в нашей стране шумно, сеньор. Повстанцы спускаются с Сьерры, взрывают полицейские участки и казармы, пускают под откос поезда, рабочие часто устраивают стачки и демонстрации. И если тебя загребли такие вот, с бульдожьими мордами, то сколько ты ни доказывай потом, что ты не рохо[7], это поможет тебе, как пилюля от землетрясения.

Меня вывели из бордингауза и посадили в огромный, семиместный, «мерседес». Я глазами хлопаю. Что за чертовщина! Это же сенаторская машина по крайней мере, а мне полагается «Черная Мария».

«Черная Мария»

За окном видна.

«Черная Мария»

Встала у окна.

Не за мной, надеюсь,

В этот раз она[8].

Слышали у нас такую песенку? Ладно, поехали, едем. Опять ничего не понимаю. Меня в хефатуру[9] должны везти, а везут прямехонько... Куда бы вы думали? В Резиденсио, в президентский Голубой дворец! А через пять минут я увидел и его, нашего эль президенте, Спасителя Родины, Отца Нации, Благодетеля Народа, все с большой буквы, как пишут в наших газетах.

Вы о нем, конечно, слышали. Вашингтонский конгресс очень его хвалил; сенаторы говорили, что наш Спаситель спасает весь Американский континент от мирового коммунизма, а газеты гринго уверяли, будто вся Америка восхищается его правлением, что у него, мол, настоящая демократия западного образца. Я с гринго не очень-то согласен. Я Отца и Благодетеля получше ихнего знаю. По-моему, нашего Благодетеля надо было повесить за шею минуточек на десять.

Я приветствовал его по всем правилам, выкинул руку и рявкнул: «Бог, Родина, Свобода!» А он поморщился, икнул и сказал: «Брось, хомбре[10], эту дребедень и живее принимайся за дело. Иди в буфетную и приготовь мне «Плантатора» и «Бешеного дьявола». Порции делай побольше».

Я даже головой затряс, будто мне в ухо вода попала. «Чистенько работает, — думаю, — наша хефатура! Все уже известно Отцу и Благодетелю». Пошел я в буфетную, приготовил свои смеси, сделал лошадиные порции и отправил с лакеем в салон. А через полчаса и меня туда позвали. Вошел, вижу, эль президенте щупает голову, на плечах она или закатилась под диван. А лицо сияет, по плечу меня хлопнул: «Здорово это у тебя получается, хомбре! Получишь орден, большой рыцарский крест «За спасение Родины». И будешь у меня служить барменом. Рад?»

Хотел я ему сказать: «Иди ты знаешь куда!..» Но сказал, конечно, по-другому. Сначала проорал: «Бог, Родина, Свобода!» Потом начал разматывать, словно бухту троса, свои доводы. Мне, мол, Тибурсио Корахо, соленой лошади, моряку «Летучей рыбы» и боцману парохода-кочевника, обидно и стыдно стать барменом, почти лакеем. Вот так, мол, экселенце! Тибурсио Корахо не из такого теста сделан! А он опять икнул, потом рыгнул и заорал: «Заткнись, болван! Будешь получать десять долларов в сутки. Мало тебе, пьяная рожа?»

«Сам ты, — думаю, — пьяная рожа, а я еще и не опохмелился». А какой толк с пьяным дураком спорить? И десять долларов в сутки — это как-никак триста монет в месяц. Согласился я, хоть и стыдно было, и начал круглыми сутками по пять бессменных вахт трясти шейкер[11]. Почему по пять бессменных вахт? Откровенно скажу, сеньор, я пью, какой же боцман не пьет, но пить так, как Отец и Благодетель... Мамита миа! Он ежедневно напивался, ну... как напивается американский солдат к концу дня. И при этом бесился, как бык на корриде, бил тарелки и графины, в щепки разносил стулья. Целое землетрясение. При этом он бил не только посуду, но и морды адъютантов. Они у него сверкали не только галунами и аксельбантами, но и сплошными металлическими зубами. Выбивать зубы — это у него привычка с юных лет. Он же бывший полицейский капрал.

Выдержал я только месяц такой работы. Осточертело мне всё! Даже и доллары не веселили. И решил я смыться из Резиденсио. «Найду, — думаю, — в порту знакомых ребят, спустят они меня потихоньку в трюм какой-нибудь посудины, никакая хефатура не найдет, и уплыву я хоть на полюс, хоть к дьяволу на рога, лишь бы подальше от этого Запивохи и Скулодробителя, тоже с самой большой буквы». Но в тот самый день, когда я решил отдать швартовы, случилось вот что. Теперь, сеньор, и начинается самое интересное. Глотнем? Ваше здоровье!

Я принес эль президенте добрую порцию «Бешеного дьявола». Он хлебнул и потер, улыбаясь, живот.

«Я доволен тобой, хомбре. Твои коктейли спасли меня от скуки, от рыганья, иканья и урчанья в желудке. Рыцарский крест «За спасение Родины» — это дребедень! Ты достоин большей награды. Но чем мне наградить тебя? А, хомбре?»

Он как-то странно начал глядеть на меня. То наклонит голову на один бок, то на другой, то прищурит глаза, то вылупит их, то подойдет ко мне, то отойдет. Так портной разглядывает костюм на клиенте. Наконец хлопнул меня по плечу и заорал:

«Пор диос![12] Нашел! Тебе, хомбре, очень к лицу будет генеральский мундир. К черту генеральский — маршальский! Хочешь быть маршалом?»

Я покачал головой.

«Эка невидаль, сеньор президенте. У нас столько «горилл»[13], что на каждого генерала и маршала приходится по полсолдата».

Он горько вздохнул.

«Ты прав, хомбре. «Горилл» у нас много. Но можно расстрелять пяток-другой. Эти собачьи морды норовят выпихнуть из Резиденсио меня, свободно и законно избранного президента!»

«Уж куда как законно и свободно!» — подумал я. На президентских выборах он получил голосов вдвое больше, чем насчитывается жителей в нашей стране. Вдвойне законно!

А он снова завопил:

«Слушай, хомбре, ты ведь боцман? Верно? Делаю тебя адмиралом! Не контр- и не вице-адмиралом, к черту их! Ты будешь адмиралом Карибского моря! Ведь был же у Колумба чин — «Великий адмирал океана». Что, неплохо придумано?»

«И я буду плавать? — обрадовался я. — Мне бы, — думаю, — только палубу под ноги, а там я покажу тебе бизань![14] Ищи свищи своего адмирала Карибского моря!»

А он, скотина, отвечает:

«Плавать ты не будешь. Еще утонешь, а я без тебя обойтись не могу».

Так стал я адмиралом Карибского моря. Очень красивый сшили мне мундир. Всюду галуны: на рукавах, на воротнике, на груди, на боках, на спине и даже ниже. Но я по-прежнему взбалтывал коктейли. И когда я тащил в салон очередную порцию «Бешеного дьявола», адъютанты становились передо мной во фронт. А бежать из Голубого дворца стало трудно. При мне, адмирале, теперь неотлучно находился флаг-офицер. Он даже спал в соседней комнате. Оставалось надеяться только на судьбу и мадонну Гваделупскую. И они мне помогли.

Однажды утром зовут меня к эль президенте. Отец и Благодетель сидел трезвый, как поп перед обедней, и, морщась, тер лысину.

«Собирайся, хомбре, в плавание. Даю тебе наш лучший военный корабль — тяжелый крейсер «Гроза морей».

Я чуть не заплясал от радости. Плавание! Открытое море! «Ревущие сороковые», мыс Горн! У меня в ушах засвистел уже добрый фордак[15]. Ах, диос! Не пришлось мне на этот раз проветриться в ревущих широтах.

Моменто, сеньор! Сейчас объясню вам, куда послал меня плешивый пьяница. Припомните-ка, сколько государств понатыкано на Перешейке и на островах Карибского моря. Всем им я должен был нанести дружеский визит, показать союзникам наш флаг и нашу морскую мощь. Это было связано со «сборищем в Панаме президентов этих государств. Был там и президент гринго, тот, прежний, которому в Японии показали поворот от ворот. Помните, сеньор, такое сборище? Они совещались, как состряпать еще одну НАТО. «Карибскую НАТО».

Эль президенте опять принялся мрачно насандаливать свою плешь и сказал мне:

«Я ехать на совещание не могу. «Гориллы», собачьи морды, что-то затевают. Но я — это я! И ты будешь представлять на совещании мою высокую особу. Ты передашь мое личное письмо моему закадычному другу и союзнику из Белого дома. Я пишу о духовных узах, связывающих две наши великие демократии. Ты все понял? Только на Кубу не заходи. Эти барбудос все сплошь рохо и дикари из джунглей.

Не понравилась мне эта затея. Не хочу я вмешиваться в высокую политику. И всякие там духовные узы, это тоже не по моей части, а сколачивать новые НАТО, на это я, клянусь морем, никак не согласен! Но у меня под ногами будет палуба, вот что главное! Об этом я мечтал, клянусь морем!

«Сделай мне запасец «Бешеного дьявола» и плыви с богом, — закончил наш разговор эль президенте. — «Гроза морей» к походу готов, команда укомплектована. Денег я тебе на плавание не дам. В казначействе сейчас временные небольшие затруднения. Но в первой же дружественной столице обратись в наше посольство, и тебе выдадут кучу денег. Отправляйся же, мой верный эль альмиранте!»

Я скомандовал себе аврал, наболтал для эль президенте десять галлонов «Бешеного дьявола» и помчался в военный порт. Мне не терпелось взглянуть на мою «Грозу морей». О, мамита миа! Не на тяжелом крейсере развевался мой адмиральский брейд-вымпел, а на дряхлом «либерти». По некоторым приметам я с первого взгляда узнал ту самую посудину, на которой возил вам в Кольский залив яичный порошок и свиную тушенку. Но она за прошедшие годы кое-что потеряла и кое-что приобрела. Потеряла она форштевень — может быть, от удара о рифы, а может быть, пьяный кэп врезался с ходу в пирс. На месте разбитого форштевня приварили какую-то перекошенную балку, и «Гроза морей» стала похожа на боксера, которому на ринге своротили нос. А приобрела она тонны грязи. Жирная грязь была всюду: на палубе, в кубриках, даже на мостике. Собирали ее, видимо, со всех уголков земного шара. А еще прибавились здоровенные, как собаки, крысы! Тоже, наверное, со всех доков мира. Душа корабля — компас, не так ли, сеньор? Но если бы вы видели компасную установку «Грозы морей»! Нактоуз английский, колпак французский, котелок норвежский, а поплавок с картушкой — японский. Его покупали по частям у портовых старьевщиков. А команда! О господи! Шваль, вонючие бичкомберы, подонки из портовых ночлежек. Вы спрашивали, были ли на «Грозе морей» офицеры. Были! Обо всех говорить долго и неинтересно. Я расскажу вам только про двоих, а по ним вы сможете судить и о всей остальной офицерской банде.

Командиром крейсера был фрегат-капитан. Ох уж эти современные фрегат-капитаны! Они повесят койку поперек корабля, они способны плюнуть на палубу и свистеть на шканцах. Матросы в первые же дни прозвали его Краб. У него были такие выпученные глаза, будто его крепко стукнули по затылку. И фигура у него была крабья, толстая и круглая со всех сторон, не поймешь, где перед, где зад, как у троллейбуса. А когда он подносил ко рту рюмку, так раскрывал пасть, что видна была гортань. Что там гортань — кишки видны были!

А у старшего механика, корвет-капитана, мне сразу не понравились глаза. Какие-то такие... ко всему принюхивающиеся. А как они пили, эти два пирата! Они и молитву «Отче наш» читали, наверное, так: «Отче наш, бутылку джина, какую побольше, даждь нам днесь!» О, святая мадонна, зачем ты свела меня с этими пьяницами и жуликами?!. В этот же день, с отливом, мы подняли якоря и вышли в море, показывать друзьям и врагам нашу морскую мощь. И с первых же оборотов винта мы услышали, как наша морская мощь противно скрипит на ходу всеми своими суставами, словно дверь на несмазанных петлях. Началось наше плавание! «Молитесь, женщины, за нас!» — как поют в старинной матросской песне.

Предлагаете еще выпить? Не откажусь, сеньор. Очень мрачно у меня на душе. Двойной солодовой скоч-виски? О, это по-джентльменски, как говорят проклятые янки. Нужен официант? Постучите по столу монетой, и он прибежит... Вот и он, видите?

В первом же порту, в столице нашего соседа, когда отгремел салют наций с борта «Грозы морен», я напялил адмиральский мундир, прицепил крест «За спасение Родины» и взял пеленг на наше посольство. Посол не очень обрадовался моему визиту. Он был какой-то встрепанный, наш амбасадоре. Он сказал, что не может связаться с нашей столицей и никаких денег для меня в посольстве нет. «Выкручивайтесь сами, эль альмиранте, как знаете!..» Я вернулся на наш мощный крейсер и приказал подать обед. По военно-морскому уставу, я, адмирал, должен обедать один. Никого, кроме вестовых. А тут, вижу, протискивается в дверь салона целый троллейбус — фрегат-капитан и начинает орать: «Не ждите обеда, эль альмиранте! Нам нечего жрать! И команда воет от голода. Они собираются атаковать ваш салон. Провианта в плавание нам не дали, и денег, вы знаете, у нас нет. Что будем делать?» Я ответил, что деньги, целую кучу песо или долларов, на наш выбор, мы получим в следующем порту. А сейчас пусть выкручивается как знает. «В конце концов крейсером командуете вы! — начал я злиться. — Вы и думайте, чем кормить команду». — «Я уже придумал, — отвечает он. — Надо продать...» — «Что продать? Наши с вами штаны?» — «За наши штаны, — отвечает, — дадут гроши. А продадим мы пушки». Надо вам сказать, сеньор, что на нашей скрипящей старухе стояли на баке две пушки. Тяжелый крейсер как-никак! И говорю я фрегат-капитану: «Вам что, голову солнцем напекло? А как мы будем демонстрировать нашу морскую мощь?» — «А мы, — отвечает, — распустим слух, что у нас на борту секретное оружие. Будто стреляем мы не какими-то там паршивыми снарядами из старых пушек, а прямо из трубы — стронцием-90».

Подлец подлецом был этот фрегат-капитан, а башка у него здорово варила. Слышали, что придумал? Стронций-90! Но я еще не сдавался. «А салют наций двадцатью четырьмя выстрелами как будем отдавать? Из чего будем стрелять?» А он выпучил свои крабьи гляделки и ухмыльнулся нагло. «Салют будем пробками из бутылок производить. Продадим пушки, так у нас не только на еду — на джин и виски хватит». — «Да кому вы продадите здесь пушки? Это ведь не бананы и не холодильники». — «А вы слышали, эль альмиранте, что существует такая вещь — контрабанда оружием? Я познакомился здесь с отчаянными парнями. Им страсть как хочется пострелять из пушек по здешнему Резиденсио. Очень насолил им ихний эль президенте». — «Как и наш насолил нам, — отвечаю я. — Что ж, такое святое дело и бог благословит. Да и в самом деле, зачем нам пушки? Не воевать едем, а с визитом. Продавайте!»

За одну ночь пройдоха Краб обделал дельце. Утром, при подъеме флага, он подошел ко мне и рявкнул: «Бог, Родина, Свобода! Все обтяпано! Провиант закуплен, оставшиеся деньги в моем сейфе. Есть виски «Белая лошадь». Прислать?» — «Знаю эту марку, — весело ответил я. — Пришлите пару бутылочек. И поднимайте якоря. Потопаем дальше!..»

В следующем порту я тотчас съехал на берег и снова отправился в наше посольство. И тут у амбасадеро был встрепанный вид, как у бойцового петуха после хорошей драки. А на мои слова о деньгах он только руками замахал и забормотал, что не может загарпунить нашу столицу. К телефону никто не подходит, а трубка, видимо, снята, и слышен такой шум и грохот, будто мчатся полицейские машины. «Наверное, у нас начались беспорядки», — подумал я, вернулся на крейсер, вызвал фрегат-капитана и начал ему втолковывать, что на деньги от посольства надежда плохая, поэтому пусть достает деньги из сейфа и кормит команду. А он так выкатил свои поганые глаза, словно его стукнули веслом по затылку. «Какие деньги? В судовом сейфе осталось два песо двенадцать сентаво. Меня обсчитали на снарядах». Тогда я на чистейшем испанском языке сказал ему: «Ты сукин сын, вонючка, подлец и жулик! Я вздерну тебя на ноке за кражу казенных денег!» А он: «На ноке и еще кое-кому можно место найти за подрыв нашей военной мощи. Поэтому заткнитесь и скажите лучше, чем будем кормить команду. Они уже точат свои навахи и поглядывают на ваш салон». — «Ладно, продавайте водолазные костюмы! — махнул я рукой. — Зачем они нам, губки со дна доставать? Можно еще загнать бухту перлиня». А он заупрямился: «Нет, босс, это грошовая сделка».

Вы обратили внимание, сеньор, что он перестал уже называть меня эль альмиранте, стал звать боссом, как будто у нас не военный крейсер, а лавочка по распродаже дешевых вещей. «Я советую, босс, продать судовое динамо. Есть покупатель — паршивый француз, директор сахарного завода. Он дает хорошие деньги. А мы и без электричества обойдемся. Будем пораньше вставать и пораньше ложиться». — «Валяй продавай! — решил я. — Дьявол с ним, с электричеством! У нас даже в столице далеко не у всех электричество. Живут же люди». — «Правильно! — обрадовался Краб. — А если не будет у нас динамо, зачем нам прожекторы, и электрическая плита в камбузе, и холодильники, и вентиляторы, и пылесосы?» Я помчался от него по шканцам, но и этот троллейбус мчался за мной по пятам. «И радиорубку надо продать! Коли связи со столицей нет, радио нужно нам, как негру пудра!»

Сеньор, вы настоящий маринеро, вы угостили меня джином и шотландским солодовым, чистым, не разбавленным. Не буду и я подливать воду в мой рассказ. Теперь я помчусь на всех парусах... Наша морская мощь, наша «Гроза морей» переползла в следующий порт, но и там в посольстве начался все тот же разговор. Столица не отвечает, телефонистка услышала теперь выстрелы. Все понятно! Началась очередная заваруха! У нас их называют революциями. Тридцать генералов, двадцать маршалов и пятнадцать адмиралов вышибают из Голубого дворца нашего Отца и Благодетеля... В этом порту Краб продал оба становых якоря, конечно с цепями и брашпилями, стоп-анкер и даже верпы. А заодно продал спасательные шлюпки, катер, капитанский вельбот, гичку, ялик и оставил только баркас, чтобы съезжать на берег. Офицеры в кают-компании пели и плясали после этой продажи весь день и прихватили даже ночь до собачьей вахты. После склянок я поднялся на шканцы проверить вахтенных. Ночь была тихая, лунная. Я поглядел на один борт, потом на другой — и волосы встали у меня дыбом! Я не верю, сеньор, в привидения, я только боюсь их. А на левом борту непонятно двигались, размахивали руками белые призраки и вспыхивали зеленые адские огни. Я с ужасом подумал, что это горят огни Святого Эльма, а на борт к нам высадилась команда «Летучего голландца». Но, слава мадонне, я увидел толстый зад Краба и, осмелев, крикнул: «Эй, мучачос[16], что вы там делаете?» Фрегат-капитан подбежал ко мне и, как полагается, выкинул руку: «Бог, Родина, Свобода! Мы режем автогеном шлюпбалки, потом будем резать мачту. Я продал их на стальной лом». — «Превращаете «Грозу морей» в общипанную курицу?» — начал я подходить к нему, раздумывая, с какой стороны его ударить — с правой или с левой. «А на какие шиши будем кормить команду? — захорохорился Краб. — И пора уже платить жалованье сеньорам офицерам. Шлюпок у нас нет, так зачем нам шлюпбалки? Подштанники сушить команде?» А вокруг описывал восьмерки старший механик и обнюхивал палубу жуликоватыми глазками, высматривая, где еще что-нибудь плохо лежит* «Утром можно будет начать резать дымовую трубу, — деловито сказал он. — Отличное листовое железо! А мы и без трубы можем плавать, хотя и не так красиво, конечно». — «Шлюпбалки, мачту, трубу! — заорал я. — Вы хотите, чтобы наш крейсер вылетел в трубу? Я выверну вас, подлецов, наизнанку, клянусь морем, так, что ноги у вас меж зубов будут торчать!» — «Брось, боцман, дурака валять!» — засмеялся Краб. Замечаете, сеньор, он уже и боссом меня перестал звать, и я снова стал только боцманом. «Не будь дураком, боцман. В трубу уже вылетел не только этот мощный крейсер, но и весь наш военный флот. Парламент ассигновал на флот уйму денег, купить намечено было настоящий крейсер, парочку миноносцев, пяток морских охотников. Где они? Купили покалеченный, со свернутым носом «либерти» и пару шаланд. А денежки разворовали эль президенте и министры. Вот это деловые люди! А ты поднимаешь крик из-за какой-то шлюпбалки! Пойми: завтра у нас с тобой будет хорошенькая бутылочка джина!» Он при этом так раскрыл пасть, что видны стали кишки. Уже предвкушал стаканчик!

Ничего не скажешь — умно, правильно рассудил поганый Краб. Но я возмутился. «Ты сравниваешь меня с этими вонючками президентами и министрами? Нет, эта компания не по мне!» И я так хряснул его по башке, что он брякнулся на палубу, как прирезанная корова. Но тотчас вскочил и влепил мне «датский поцелуй». Не знаете, что это такое? Удар головой в переносицу врага. Теперь я полетел на палубу сбитой кеглей. А потом мы сцепились, как два скорпиона. Матросы взвыли от восторга и начали ставить, кто на меня, кто на Краба. Мы превратили друг другу физиономии в бифштексы с кровью и только тогда разошлись по каютам.

К утру шлюпбалки, мачты и труба были срезаны, проданы на берег, и все же «Гроза морей», похожая на корыто, поплелась дальше. Я так приказал. Не показывать друзьям нашу морскую мощь, куда уж там, а просто попытать счастья в следующем посольстве. Механик оказался прав: плавать можно было и без трубы. Но было при этом одно неудобство. К нам кидались все встречные суда, они думали, что у нас бушует пожар. Ведь нас еле видно было в дыму. А когда они узнавали, в чем дело, поднимался такой хохот!.. О, лучше не вспоминать об этом.

Мы пришли сюда, в этот порт, где мы с вами пьем сейчас скоч-виски. Я тотчас помчался в наше посольство, и там мне сообщили, что в Голубом дворце сидит уже новый эль президенте, не то маршал, не то адмирал, — словом, кто-то из «горилл». Несчастная моя родина, когда же ты скачаешь со своей шеи проклятых «горилл» с их бычьими мозгами и ненасытной утробой?! Отца и Благодетеля «гориллы» вышибли-таки из Резиденсио. Он помчался в американское посольство, но его пристрелили на пороге. Он, может быть, и спасся бы, да погубил его тяжелый чемодан с бутылками моего «Бешеного дьявола». Мне, адмиралу в заграничном плавании, новый эль президенте передал такой приказ: «Пусть сам выкручивается как знает и как умеет! На то он и адмирал!»

Так я и передал команде, когда вернулся из посольства на крейсер: «Выкручивайтесь, обормоты, как знаете!» — «Выкрутиться можно, — ответил старший механик. — Здесь один тип просит меня продать ему пару машинных вентилей, десяток дымогарных труб и водомерные стекла. Как ты на это смотришь, боцман?» — «Без трубы мы уже обходимся, — сказал я, — стекла — это мелочь, а что такое вентили?» — «Совсем пустяковая штука. Отвинчивать?» — «Отвинчивай! Выкручивайся!» — бодро приказал я. Судите сами, сеньор, что понимал в машинах я, боцман верхней команды.

На следующий день я убедился, что мы довыкручивались до ручки. Старший механик, увидев меня на мостике, сказал, почесывая нос: «Вот какое дело. Наша «Гроза морей» превратилась теперь в недвижимое имущество. Без вентилей и дымогарных труб мы плавать не можем». Что тут началось, когда команда узнала, что плавание кончилось и мы встали на мертвый якорь! Все сорвались с последних швартовых. Мамита миа, как мы заштормовали, и матросы, и офицеры, а с ними и я, адмирал Карибского моря! Вы знаете, как матрос крутит в воздухе бросательный конец, прежде чем кинуть его на берег? Так закрутило и нас. Мы оккупировали на три дня один из здешних кабаков. Офицеры пропили помпы, брандспойты, спасательные пояса; матросы содрали ванты, штаги, сняли вымбовки, блоки, гаки, расхватали отпорные крюки. Я загнал свой мундир адмирала Карибского моря со всеми галунами, даже на спине и ниже, а заодно и большой рыцарский крест «За спасение Родины» — вернее, за спасение эль президенте от рыганья и урчанья в желудке. Дошла очередь и до флагов, позывных, свода сигналов и национальных флагов дружественных нам государств. Но когда рыжий, как морковь, кочегар начал запихивать за пазуху гафельный флаг нашей республики, я не вытерпел и врезал ему хук левой. Он, морской бродяга, легко менял один флаг на другой, а для меня это было знамя моей родины. Я думал, что вышиб рыжему черту мозги, а он только качнулся и ответил прямым в подбородок. И не успел я сплюнуть за борт выбитый зуб, как гордый флаг моей родины потащили на берег. Кабатчица сшила из него юбку. Как стервятники обдирают павших мулов или лошадей, оставляя лишь кости, так и эти акулы ободрали «Грозу морей», оставив только скелет. Наконец, когда были утащены и пропиты даже крышки иллюминаторов, даже каютные двери и решетки люков, баркас отвалил в последний раз от нашего борта. Без меня! Пьяная банда горланила «Кукаррачу», а Краб захохотал и крикнул мне: «Бог, Родина, Свобода! Это мы оставляем тебе, боцман! Пользуйся!»

Теперь на борту «Грозы морей» остались только крысы и я. Я долго стоял на мостике и вспоминал недавние немногие дни, которые вознесли меня от боцмана до великого адмирала. Мне было и горько, и обидно, и стыдно, и хотелось врезать кому-то хук с правой и с левой. Тибурсио Корахо, лихой боцман, опозорил свое честное имя! Потом я свистнул лодочнику и съехал на берег. Расплачиваясь в порту с лодочником, выуживая из карманов последние сентаво, я нащупал там письмо Отца и Благодетеля к его другу и великому союзнику президенту янки, то самое, в котором говорилось о духовных узах. Я человек аккуратный и поэтому опустил письмо в почтовый ящик — правда, без марки. У меня не осталось ни гроша. Но я думаю, что оно дошло до Белого дома.

Вот и все, сеньор. А теперь встаньте и посмотрите вон туда, левее собора. Видите? Красавец, клянусь морем! Действительно «Гроза морей». Вашей стране не нужен крепкий корабельный корпус? Что? Ржавая консервная банка? Да-а... Но если его покрасить, он может еще плавать — правда, лучше недалеко от берега. Говорят, японцы покупают металлический лом. Не слышали? Пошлю телеграмму ихнему императору. Отдам за любую сумму.

Вы, конечно, спросите, а для чего я хочу продать останки «Грозы морей»? Чтобы пропить их? Ошибаетесь! Я не вернусь на родину с клеймом вора. Я не министр и не президент, чтобы на меня показывали пальцем и кричали: «Вор, укравший и промотавший по кабакам наше судно!» Как ни крути, сеньор, а я виноват перед родиной! Надо эту вину загладить. Я найду покупателя на эти тысячи тонн стали. Найду, пор диос! А деньги пошлю рохо — тем, что сидят на Сьерре. Я уже посылаю им половину моего боцманского жалованья. А зарабатываю я сейчас хорошо. Я теперь плаваю на «аварийщиках». Там дело простое, подставь встречному судну свой левый борт — и дело в шляпе! Ржавый ковчег идет на дно, пароходная компания получает солидный страховой куш, а нас, команду, за ловкость и рыбье молчание щедро награждают. Что? Можно и самому нырнуть на дно? Не спорю, можно. Но Тибурсио Корахо должен вернуться на родину чистеньким. И я вернусь, клянусь морем! Вернусь вместе с молодцами рохо, когда они спустятся с Сьерры в наши деревни и города!



Загрузка...