Прошел еще один год, и восьмой класс остался позади. Снова открылась безбрежная даль летних каникул, простор долгих месяцев свободы от школьного расписания. Планов на лето было много, и они не имели ничего общего с теми фантастическими проектами, которые обычно одолевали Шурика в прежние годы. Они теперь и назывались солидно, совсем как в отчетах на комсомольских собраниях: «мероприятия».
Первым таким мероприятием была поездка на Ладожское озеро. К ней готовились давно и старательно. Павел Петрович, опытный рыболов и охотник, любил повторять:
— Не покупай того, что можешь сделать сам.
Поэтому по вечерам они мастерили жерлицы, похожие на детские рогатки, прозрачные поводки, поплавки, грузики. Всё это вместе с крючочками разной величины, лесками отменной прочности, блеснами занимало свое место в объемистом охотничьем рюкзаке. В особом чехольчике разместились две складные удочки и красавец спиннинг — тонкий, гибкий, клеенный из бамбука.
Решено было поехать рыбачить с субботы на воскресенье и попутно разведать квартиру для дачи.
Как всегда, во время сборов в дорогу, верх одержала Елена Николаевна. Она напихала в вещевые мешки столько консервов, теплых носков и свитеров, что Павел Петрович и Шурик, взвалив их на плечи, стали похожими на верблюдов.
Только в вагоне поезда, когда рюкзаки были заброшены на верхние полки, Шурик вздохнул всей грудью, и почувствовал, как хорошо жить на свете.
— Мама знает, что делает, — усмехнулся Павел Петрович, — потаскаешь такой мешок на горбу, тогда только и узнаешь, как сладко отдыхать. Располагайся на средней полке и поспи, ехать далеко.
Шурику вовсе не хотелось спать. В вагоне пахло путешествиями и приключениями. Пыль дальних дорог лежала на его окнах. В потемневшие стены въелся табачный дым и дыхание многих людей, переезжавших с места на место.
Еще вагон стоял и паровоз не подавал никаких признаков жизни, а все вчерашние дела уже представлялись в давным-давно прошедшем времени. И у каждого, кто входил в этот вагон, Шурик замечал на лице такое же выражение, какое бывает у мальчишек, когда они в субботу покидают школу, — и радость освобождения от утомительных занятий, и ожидание чего-то очень хорошего от воскресного дня.
Почти все пассажиры были одеты по-походному — в русские сапоги, в брюки и гимнастерки, хотя и потертые, но так ловко подтянутые, что они казались красивей новых.
Беседа между рыболовами завязывалась без всяких предисловий, как между сослуживцами. О рыбах они разговаривали, словно о старых знакомых. Каждый терпеливо слушал соседа и ждал своей очереди, чтобы рассказать о неслыханной щуке величиной с акулу.
Шурик скоро устал и растянулся на просторной полке.
Старенький вагон катился по рельсам, кряхтя, вздрагивая и поскрипывая, точно жалуясь на свою беспокойную жизнь.
Но от этого кряхтенья особенно уютно лежалось и думалось.
Шурик вспомнил, как он когда-то ехал со Славиком в Москву, чтобы спасать челюскинцев…
Удивительно, как всё меняется. То, что казалось раньше таким правильным и легко достижимым, сейчас выглядит глупым и смешным. Как они хотели копеечный налог провести… Все это детские выдумки. Другими путями нужно идти к приключениям. Вот через два года школа будет окончена, и Виктор возьмет его к себе на службу. И он будет преследовать преступников и на поезде, и на пароходе… Надо будет на всякий случай и самолетом научиться управлять. Вот бы как Чкалов! Р-раз — ив Америку, в пампасы. Преступник убегает на диком коне. Не уйдет! Шурик уже приготовил лассо. Прямо с самолета — р-раз!..
Внизу чему-то громко смеялись рыболовы, но Шурик уже их не слышал.
Дом старого рыбака Романыча, с которым Павел Петрович был знаком издавна, стоял на крутом косогоре, на самом берегу Ладоги. Когда Шурик на рассвете вышел из темных сеней во двор, у него даже голова закружилась от пахучего ветра, от блеска воды, от густой синевы чистого неба.
На заборе у сарая висели сети и сушились хитро сплетенные корзины с прилипшими рыбьими чешуйками, сверкавшими на солнце, как серебряные гривенники. А внизу, у самых ног, лежало озеро, огромное, как океан. По сравнению с ним всё казалось игрушечным: и башня маяка, и белый пароходик, дымивший вдали коротенькой трубой, и чайки, кружившие над темно-зеленой гладью, как бабочки над высокой травой.
И поразительней всего была тишина. Раскатистый голос далекого петуха, лязг колодезной цепи и даже воробьиное чириканье, каждый звук возникал отдельной музыкальной фразой, тут же тонувшей в бездонной тишине раннего утра.
Шурик не сразу заметил отца, вышедшего из дома.
Павел Петрович стоял в рубахе с засученными рукавами, с открытой грудью и тонкими русыми волосами, вихрившимися на высоко поднятой голове. Он смотрел на озеро чуть прищуренными глазами и улыбался вода, чайкам, тишине. Шурик оглянулся и не узнал отца. Никогда в городе не видел Шурик его таким молодым. Никогда не видел такой улыбки.
Встретив взгляд сына, Павел Петрович положил ему на плечи большие теплые руки.
— А ты говоришь!.. Пошли завтракать, пора собираться.
Самого Романыча дома не было, он уехал по делам в Ленинград, и принимала гостей его жена Любаша — маленькая, смешливая женщина с добрыми глазами и руками, не знавшими покоя. Она всё время что-нибудь делала — чистила, мыла, убирала, и ни разу не увидел ее Шурик сидящей и отдыхающей. Шурика она, видимо, считала ребенком и докучала такой унизительной заботой, от которой даже маму удалось давно отучить.
Пока гости приканчивали сковородку с толстой в два пальца яичницей, Любаша готовила удочки, сачки, банки и приговаривала:
— Тут вам и мотыль, и шитик, и горох. У нас на Ладоге червей не богато — песок да камни, да Романыч для вас постарался, навозных накопал, один в одного. Гляди-ка какой артист, так и пляшет.
Подцепив двумя пальцами длинного перепачканного землей червя, Любаша издали показала его Шурику. Червяк действительно был боевой, — он извивался и забрасывал хвост, словно с досады хотел завязаться узлом.
— Рыбка спасибо скажет, — засмеялась Любаша, бросая червяка в банку.
Всё снаряжение снесли в лодку. Это была настоящая ладожская ладья с высоко поднятыми, одинаково заостренными носом и кормой, быстрая на ходу, поворотливая и устойчивая на любой волне. Пока ее отвязывали и усаживались, Любаша давала последние наставления:
— Как проедете мысок, а за ним камыш, потом протока и опять камыш, так в том камыше Романыч палок для жерлиц понатыкал. Щука-то сейчас по заводинкам малька гоняет…
Лодка была уже далеко от берега, а Любаша всё еще что-то говорила, глядя в их сторону из-под локтя поднятой руки.
Павел Петрович греб не спеша, плавно занося длинные весла и уверенными рывками отталкиваясь от воды.
— Доставай-ка блесну, попробуй ловить на спиннинг, как на дорожку… Матовую бери, — небо ясное, вода светлая. Это осенью, в дождь, тогда лучше с блеском выбирать, чтобы заметней была.
Позвякивают уключины. Урчит вода под лодкой. Ветер, забравшись под рубаху, раздул ее пузырем. Медленно вращается катушка спиннинга, выпуская тонкую натянувшуюся жилку.
Больше всего боится Шурик, чтобы за блесну не ухватилась такая огромная рыбина, которая вытащит его из лодки вместе со спиннингом. Обеими руками держится он за пробковый конец удилища и со страхом ждет первого рывка.
Всё случилось почти так, как он и ожидал. Кто-то ухватился за блесну и со всей силы потянул Шурика к себе. Он подался назад и зажал рукой катушку. Она больно ударила по пальцам и с веселым треском начала разматываться.
— Папа! Щука!
Павел Петрович притормозил лодку, посмотрел на леску и спокойно ответил:
— Зацеп. Я подам назад, а ты наматывай.
Лодка шла назад так же хорошо, как и вперед. Леска укорачивалась, но по-прежнему крепко удерживалась на глубине. Подъехали поближе, и в прозрачной воде Шурик увидел груду камней.
— Рыба так не берет, — объяснял Павел Петрович, освобождая блесну из щели в камнях. — Если намертво схватила, значит или коряга, или камень… Сматывай, сейчас будем живца ловить.
В камышах солнце припекало сильнее. Остро пахло водорослями.
— Доставай поводки-невидимки, — командовал Павел Петрович. — От поплавка до крючка оставь сантиметров семьдесят… Вот так… Поплюй на червячка…
Шурик следил за каждым движением отца и старательно ему подражал. Но поводки выскальзывали из рук, крошечный крючочек норовил зацепить за штанину, а червяк долго и успешно сопротивлялся, решив, должно быть, что лучше умереть в лодке, чем быть проглоченным рыбой.
Грибком-сыроежкой торчит поплавок. Шурик даже мигнуть боится. Шепчутся камыши. Какой-то жучок-паучок пробежал на длинных лапках-ходульках по воде, остановился, подумал и скрылся. Будто кто-то ткнул пальцем в зеленое зеркальце и пошли круги, только циркулем такие выведешь, всё больше, больше…
А где же поплавок?! Шурик и не заметил, как он ушел под воду. Чуть-чуть дергается удочка. С остановившимся сердцем тянет Шурик леску… Вздернул… Ура! Маленькая серебристая рыбешка бьется на невидимой жилке, вот-вот улетит в небо.
— С почином! — поздравляет Шурика отец. — Хорошее место, успевай закидывать.
Теперь уже Шурик чувствует себя заправским рыбаком. Снимая с крючка красноперку, он старается сохранять отцовский озабоченно-равнодушный вид.
— Хватит. Давай жерлицы ставить.
Колья, воткнутые Романычем, торчат неподалеку друг от друга. Павел Петрович привязывает к ним рогульки, осторожно поддевает крючочком плавник живца и пускает его в воду. Шурик наклоняется над бортом. Он видит, как рыбешка, обрадовавшись нежданной свободе, скользит вокруг кола, то натягивая, то опуская леску. Так она и будет резвиться, пока не приглянется прожорливой щуке. Шурик не говорит, но ему жаль эту глупую красноперку.
— Теперь поехали вон к той гряде, — показал Павел Петрович на выступавшие из воды мокрые лбы валунов. — Готовь крючки на окуней.
Покружив у камней, Павел Петрович спустил якорь, и лодка остановилась. Вслед за якорем нырнул и привязанный к длинной бечеве марлевый мешочек, вкусно пахнувший гречневой кашей и подсолнечным маслом.
— На кашу они и сбегутся, — подмигнул Павел Петрович, — а мы им скажем: «Не все сразу, господа, по очереди, пожалуйста». Поплавок подними повыше. Здесь глубина около четырех метров, а окунь — рыба серьезная, ближе ко дну держится, вот ты и рассчитай.
Только когда клюнул первый окунь, Шурик понял, что значит «рыба серьезная». Поплавок качнулся, наполовину погрузился, потом всплыл, стремительно понесся в сторону и пропал. Шурик сильно дернул согнувшуюся удочку, и тяжелая горбатая рыбина с размаху стукнулась о высокий борт лодки, сделала полное сальто и скрылась в озере. Эта схватка была такой короткой, что Шурик даже рот не успел закрыть.
Павел Петрович весело смеялся.
— Догоняй! И крючок на память унес. Вот бродяга!
Поводка как не бывало. Пришлось доставать новый.
Ушел под воду и поплавок второй удочки. Павел Петрович не спеша стал подтягивать до предела натянутую леску. Левой рукой он подхватил сачок и быстрым, точным движением вытащил из воды большущего, желто-зеленого окуня с блестящими темными полосами на широких боках. Очутившись в бачке с водой, окунь поднял такой шум, как будто попал в кастрюлю с кипятком.
Шурик вошел в азарт. Он суетился, часто менял червей, забрасывал крючок то в одну сторону, то в другую.
— А ты не суетись, — успокаивал его отец. — Времени у нас много. А у тебя целое лето. Снимем комнатенку, маму привезем, будешь рыбачить, окуней на обед таскать. А потом еще уток стрелять поучишься.
Шурик вдруг увидел длинную череду беззаботных летних дней и почувствовал такую радость, как будто ему подарили и это озеро, и небо, и всех рыб, и камыши… Всё твое! На всю жизнь!
Окуни пошли. Не так бойко, как красноперки, но пошли. Уже и на Шурикином счету было четыре штуки, и одного из них даже отец отметил.
Павел Петрович взглянул на часы и прислушался. Издалека доносился похожий на стрекотание кузнечика шум моторной лодки. Он быстро нарастал, становился громче и торопливей.
Небольшой катер с нарядной ярко-желтой каюткой обогнул каменную гряду и двинулся к берегу. Нос его был приподнят и висел над белыми усами вспененной воды.
Шурик заметил, что рулевой в полосатой майке нарочно подвернул, чтобы подойти поближе к рыбакам. Катер поравнялся с ними, и рулевой странным, сиплым голосом крикнул:
— Война, братцы!
Он бросил эти слова, даже не повернув головы, как будто выплеснул в пустоту снедавшую его тоску. Уже отъехав и выправив курс лодки, он повторил:
— Война!
— А-а-а! — докатилось до лодки.
Шурику показались очень смешными и голос рулевого и его манера разговаривать. Он хотел рассмеяться, но взглянул на отца и испугался. Лицо Павла Петровича стало серым и морщинистым, совсем непохожим на то радостное лицо, которое было у него лишь минуту назад. Он смотрел вслед катеру, и руки его бестолково перебирали мокрые лески двух удочек.
— Что он сказал, папа?
— Что?.. Да, сказал… Нет, пошутить он не мог, так шутить нельзя… Давай, сынок, скорее…
Они заторопились, кое-как укладывая снасти. Павел Петрович сердитыми ударами весел, далеко откидываясь назад, погнал лодку к берегу.
Шурик сидел на корме, смотрел на окуней, плещущихся в бачке, и думал.
Война… Он не видел в этом слове ничего страшного.
В войну играли на улице. О гражданской войне пели самые лучшие песни. Вспомнились картинки из учебника истории: Полтавский бой… Бородинское сражение… Летят ядра. Скачут кони. Красиво… Русские всегда побеждали всех врагов, чего ж тут бояться? Даже интересно, как это будет… Почему так расстроился отец?
Руки отца мелькали перед глазами — широкие, крепкие кисти с набухшими жилками. Они то подаются вместе с веслами вперед, то резко отталкиваются назад. Вперед… назад…
Простая мысль приходит Шурику и заставляет его податься вперед к веслам, к берегу.
Папа уйдет на войну. Вот этими руками он возьмет винтовку и будет стрелять. И в него будут стрелять, в него будут бросать бомбы. Его могут убить… Совсем. Навсегда… Этого не может быть! Скорее домой, скорей! Там всё выяснится, всё окажется не так. Папа никуда не уйдет.
На берегу их встретила Любаша. И у нее стало другое лицо, встревоженное, плаксивое. Коротко и неохотно отвечала она на вопросы Павла Петровича:
— Немец пошел войной… Города бомбил… По радио объявили…
В поезде было полно и тихо. Люди переговаривались вполголоса, скажут слово и подолгу молчат.
Павел Петрович и Шурик сидели у окна, друг против друга. Шурик смотрел в окно и вздрогнул от неожиданности, когда отцовская рука легла на его колено. Павел Петрович наклонился к нему и заглянул в глаза, как давно не глядел, — прямо в зрачки, глубоко и надолго.
— Вот какое дело, Шура. Я, значит, уйду в армию. Ты останешься с мамой. Ты уже не маленький и о себе должен позаботиться и о ней.
Шурик не раз слышал эти слова: «ты уже не маленький». Они всегда звучали укором, когда его распекали за какие-нибудь провинности. Он не обращал на них никакого внимания, потому что когда родителям было выгодно, они напоминали ему, что он еще молокосос, мальчишка. Но здесь, в вагоне, ему открылся подлинный смысл этих слов. Детство ушло. Оно отпало, как отрезанный ноготь. Сразу, без аттестата зрелости, без диплома, он вошел в круг взрослых, как равный, и на плечи его навалилась вся тяжесть взрослых забот, обязанностей, долга.
— Что бы там ни случилось, — говорил Павел Петрович, — на войне всяко бывает, будь для мамы опорой, помогай во всем. Я на тебя, сын, надеюсь.
Большая отцовская рука нашла руку Шурика и сжала ее с нежностью и силой.
— Я, папа, всё сделаю, ты не думай…
Шурик отвернулся к окну. Отец похлопал его по коленке и уже веселым голосом сказал:
— А рыбку мы с тобой еще половим. Вот вернусь и опять сюда приедем. Таких щук тягать будем. Эх, черт! — вспомнил он вдруг. — Ведь жерлицы мы так и оставили, Тоже рыбаки. Ну ладно, Романыч снимет.
Больше до самого Ленинграда они не сказали ни слова.
Елена Николаевна, часто хворавшая и еще два года назад по болезни оставившая завод, как будто сразу выздоровела. Она и ходить стала тверже, и голову держала выше, и говорила решительней. Только глаза ее смотрели на всех требовательно, без улыбки.
Она не плакала ни в то утро, когда провожали Павла Петровича, когда Шурик не мог оторвать лица от колючей отцовской шинели, ни потом, когда вернулись в опустевшую, притихшую квартиру. Она в тот же день пошла на завод и договорилась о возвращении на старое место. Как-то сами собой перешли к Шурику все заботы по уборке квартиры и по закупке продуктов. Он быстро научился чистить овощи, мыть посуду и подметать комнату, не запихивая мусор под шкаф и кушетку.
За один день всё изменилось и на дворе и на улице. Хотя дни стояли теплые, солнечные, во дворе не слышно было ни шума, ни ребячьего смеха.
Почти у всех знакомых мальчиков отцы ушли на фронт, — и у Ромки из четырнадцатой квартиры, и у Петьки Пузыря. Только об отце Славика, плававшем на каком-то торговом корабле, ничего не было известно.
На улице, как всегда, было много людей, даже больше, чем обычно, особенно в военной форме. И на всех лицах — забота. В сжатых губах — забота, в нахмуренных бровях — забота, в строгих морщинках — забота. Никуда от нее не укрыться. Все озабочены огромным свалившимся несчастьем.
Все недавние поводы для раздоров потеряли свой смысл. Думы и разговоры о войне вытеснили всё остальное.
— Вот бы пробраться в ихний главный штаб, — мечтательно говорил Юрка с обстриженными ресницами, — засунуть Гитлера в мешок и привести в плен. Во здорово было бы! Верно, Шурик? Сразу бы война кончилась и батя вернулся бы.
— Изобрести бы такое, как человек-невидимка, чтоб никто тебя не видел, — выдвигал другую идею Славка. — Приехать бы в Берлин и за одну ночь всех ихних генералов перекокать: бац! бац! Героя бы дали. Верно, Шурик?
Но Шурик даже не откликался на эти наивные вопросы. Он думал о настоящем деле. Возникавшую иногда мысль о побеге на фронт он тоже отбрасывал. Оставить маму одну, — это было бы мальчишеством, которого отец никогда бы ему не простил. Нужно как-то иначе помочь бороться с врагом. Но как?
Однажды показалось, что такое дело нашлось. Прибежал запыхавшийся Ромка и с порога заорал:
— Давай, Шурик, бегом! Шпиона волокут!
Не задавая никаких вопросов, Шурик бросился на улицу и увидел толпу возбужденных женщин и ребят, крепко державших какого-то здоровенного мужчину в темных очках. Все страшно шумели, трясли кулаками и всячески выражали свою ненависть к шпионам:
— В милицию! Нечего! Еще разговаривает!
Задержанный то криво улыбался побелевшими губами, то пытался что-то объяснить, но его никто не слушал. Не выпуская стиснутых рук, подталкивая в спину, его вели в отделение милиции.
У одной женщины Шурику удалось узнать, как задержали опасного преступника.
— Идет, оглядывается, всех сторонится и всё озирается. Я его сразу приметила, и штаны в клетку, и очки на подлые глаза напялил.
Еще накануне распространился слух, что гитлеровцы сбросили на парашютах шпионов в разной одежде, и бдительные ленинградцы стали присматриваться к каждому подозрительному человеку. Шурик ненавидящими глазами смотрел на шпиона и ругал себя. Как это он, друг Виктора, не раз помогавший задерживать преступников, опустил руки в такие горячие дни?! Ведь это настоящее дело — вылавливать шпионов. С его наметанным глазом он их разом всех переловит.
Хотя в отделение милиции никого, кроме задержанного, не хотели впускать, Шурик с двумя женщинами пробился и стал свидетелем дальнейших событий. Шпион, очутившись в милиции, так обрадовался, как будто попал в родной дом. Он тяжело опустился на стул и облегченно вздохнул.
— Опять, товарищи, — сказал он, — чуть не убили.
Дежурный милиционер объяснил женщинам, что этого гражданина уже проверяли, что никакой он не шпион, а командировочный из Львова, приехал на один ленинградский завод и застрял тут. Живет в гостинице. Документы в порядке.
— А чего он всё ходит и оглядывается? — зло спросила одна из женщин.
— Гражданочки, — взмолился «шпион», — как же мне не оглядываться, когда меня уже до вас тащили и по шее надавали? Я же вижу, что вы меня опять волочить собираетесь. Никак до гостиницы добраться не могу. Я штаны другие надену, дайте только добраться. А очки у меня темные, потому что глаза больные. Вот все справки. Какой я шпион?
Дежурный стал вызывать машину, чтобы помочь несчастному человеку вернуться в гостиницу. Женщины ушли, хотя и смущенные, но не очень сильно. За ними плелся и Шурик, у которого пропало желание вылавливать шпионов на улице.
Дело нашлось во дворе, настоящее дело, надолго захватившее и Шурика и всех его друзей.
Дом перестал быть домом и стал «объектом противовоздушной обороны». Подвалы превратились в бомбоубежища, а крыши — в посты наблюдения. В красном уголке появились плакаты, на которых аккуратно одетые и причесанные молодые люди гасили зажигательные бомбы, боролись с огнем и оказывали первую помощь пострадавшим.
Молодых людей в доме осталось немного, и на занятия команды МПВО приходили совсем уж пожилые женщины и дряхлые старички. Они хотя носили противогазы и нарукавные повязки, но двигались так медленно, что приводили в отчаяние инструктора — высокого худощавого человека с желтым лицом и красными от бессонницы глазами:
— Ну, что мне с вами делать?! Если вы так и во время бомбежки будете ходить, то весь дом сгорит, пока до воды доберетесь.
На одно из таких занятий попали Шурик со Славиком. Всё, что говорил инструктор, оказалось гораздо проще, чем любой урок физики. Всё было понятно и сразу укладывалось в голове. Медлительность многодетных бойцов рассмешила ребят. Мальчиков выставили из красного уголка.
Дождавшись у ворот уходившего инструктора, Шурик вытянулся по-военному и спросил:
— Разрешите обратиться?
— Чего тебе?
— Тут мы, ребята, хотим знать: можно, мы тоже станем бойцами МПВО? Мы всё живо сделаем.
Инструктор подтянул широкие голенища кирзовых сапог, болтавшиеся вокруг его тощих ног, и не сразу ответил:
— Вопрос, собственно, правильный. По закону я тебя зачислить не могу, поскольку тебе еще до восемнадцати лет прыгать и прыгать. Но помогать родителям это, собственно, ваше право и обязанность. Это я не возражаю. Поможете — спасибо скажем.
Организационное собрание устроили на заброшенной футбольной площадке. К мальчикам присоединились и обе сестренки — Тамарка и Нинка, которые из коротеньких толстушек превратились в длинноногих, костлявых девчонок. Отец их был майором, характером они по-прежнему отличались напористым, поэтому с их участием молчаливо согласились.
Шурик доложил, что получен приказ организовать молодежную команду противовоздушной обороны, рассказал, что нужно делать, и предложил выбрать штаб. По предложению Славика Шурик был единогласно избран начальником штаба, а по предложению Шурика Славик стал его заместителем.
Чтобы не было обидно всем остальным, каждый получил командную должность: кто «начальника первой лестницы», кто «командира второго чердака»… Тамарка вначале осталась без назначения и очень возмутилась. Пришлось придумать ей пост «коменданта крыши». Что это значит, никто не понял, но Тамарка успокоилась, и рядовых бойцов больше не осталось.
Работали все одинаково. Окна в квартирах заклеивали полосками бумаги. Убирали с лестниц и чердаков всякий огнеопасный мусор. Носили на чердаки воду и чистый, мелкий песок. Развешивали на видных местах лопаты и длиннорукие железные щипцы.
Шурик носился по всем лестницам, сам всё контролировал и исправлял.
Дворник дядя Леша, ставший после ухода управхоза в армию главным хозяином дома, не сразу избавился от недоверия, внушенного ему несколькими поколениями мальчишек. Вначале он слушал Шурика, угрюмо хмуря кудлатые брови и ворча нечто невразумительное. Но когда ребячий штаб развернул кипучую деятельность, он проникся к нему уважением и смотрел на Шурика, как на старшего дворника.
Через несколько дней пришел инструктор, молча обошел дом, выслушал доклад Шурика и сказал:
— Построй свой отряд!
Шурик дважды огласил двор пронзительным свистом, означавшим «сбор всех частей», и весь молодежный штаб мгновенно собрался.
— Становись в шеренгу! — скомандовал Шурик. — Не толкайтесь. Тамарка, не лезь вперед!
Инструктор расправил плечи, вскинул голову и громко, как на параде, проговорил:
— От имени МПВО района объявляю благодарность бойцам вашего отряда.
Ребята молчали. Только Тамарка пропищала:
— Спасибо.
Инструктор пожал Шурику руку, похлопал его по спине и добавил:
— Молодцы, ребята. Пойдемте, я поучу вас, как зажигалки гасить.
Переполненные чувством гордости, члены штаба направились в красный уголок.
Вечером Елена Николаевна сообщила Шурику, что завтра она вместе с другими женщинами завода поедет рыть окопы. Дома ее не будет несколько дней. С бабушкой Славика она договорилась, что Шурик будет питаться у них.
Шурик боялся, что мама добавит обычные скучные слова: «Веди себя хорошо. Слушайся бабушку». Но Елена Николаевна не сказала этого. Она только крепко обняла сына и долго не отпускала. Шурик помог ей уложить вещевой мешок и скоро заснул.
Чувство грусти, возникшее утром, когда он проснулся и увидел, что остался один, быстро рассеялось. Каждая вещь в комнате — ключи от квартиры на столе, деньги, оставленные мамой, фотография отца на стене, — напоминала: «Ты взрослый. Ты сам ответчик за свои поступки. Ты сам знаешь, что нужно делать».
С этого дня он стал еще требовательней к своей команде. Он устраивал учебные тревоги, сбрасывая с крыши условные зажигалки, гасил воображаемые пожары. Но членов отряда становилось всё меньше. Эвакуировались Юрка, Петька Пузырь, Нинка с Тамаркой.
Втайне Шурик опасался, что немцев разобьют раньше, чем будет хоть один настоящий налет, и вся эта беготня по чердакам окажется зряшной.
В городе появились первые беженцы. Один из них попал к Ромке. Это был первый очевидец войны, и многие приходили послушать его рассказ о пережитом. Звали его Тихон Фомич. Еще не старый, крепкий на вид человек с утомленным, давно не бритым лицом, бежал из Пскова. Сдерживая волнение, глухим, неподатливым голосом рассказывал он о тучах немецких самолетов, о танках, врывающихся в города, о паническом бегстве населения. Сам Тихон Фомич потерял на вокзале жену и дочку, долго их искал и едва вырвался из окружения.
— Эх, — горько жаловался он, — кабы не нога, ушел бы в лес, стал бы партизанить.
При этом он вздергивал штанину на правой ноге и показывал желтое дерево протеза.
— Еще на Карельском оторвало. Куда мне теперь?
Еще он рассказывал, как познакомился на какой-то станции с Ромкиным отцом и тот дал ему свой ленинградский адрес, чтобы было где остановиться на первое время.
Ромкина мама очень обрадовалась человеку, видевшему ее мужа живым и здоровым, и с готовностью предоставила ему отдельную комнату.
Псковский инвалид особенно пришелся по душе Шурику. Бывалый солдат, он всё умел делать и гораздо лучше инструктора рассказывал о войне, о разных видах оружия. Он активно включился в подготовку дома к воздушным налетам, сам обследовал все чердаки и подвалы. Передвигался он быстро, и если бы не поскрипыванье протеза, никто бы не догадался, что в одном из его черных ботинок вместо живых пальцев мертвая деревяшка.
Прошла уже неделя с тех пор, как Елена Николаевна уехала рыть окопы. По ночам, перед тем как заснуть, Шурик долго ворочался и думал о матери. Он соскучился по ней как маленький, и иногда ему очень хотелось плакать. Шурик не тревожился о ней. Ему и в голову не приходило, что с ней может случиться что-нибудь дурное. Просто ему не хватало мамы, как иногда человеку не хватает воздуха.
Когда с маминого завода пришли две женщины и стали что-то говорить ему жалостливыми голосами, он не сразу их понял.
— Как не вернется? — переспросил он.
— Вернется, родимый, вернется, только не скоро. Немцы, видишь, отрезали их, все дороги перехватили.
— Где же она?
— Кто знает, родненький? Может, у колхозников схоронилась, может, с нашим войском отходит. Скоро узнаем, пришлет весточку. А ты вот что, сынок, собери вещички, которые поценней, и квартиру на замок. Завтра с нами поедешь.
— Куда?
— Далеко поедем. Завод наш эвакуируется, вот и ты с нами, не пропадешь.
Шурик опустил голову и решительно отказался:
— Не поеду.
— И не говори глупостей, — заговорили обе женщины сразу. — Сейчас же собирайся.
— Не поеду. Я буду здесь ждать маму и… письма от папы.
Сколько ни уговаривали его женщины, он твердил свое.
После их ухода Шурик долго сидел неподвижно, уставившись в серые паркетины давно не натиравшегося пола. Где мама?.. Что значит — немцы отрезали? Что теперь делать?
Шурик встал, увидел на вешалке старенький мамин халат с белыми пуговками и спрятал в его складках лицо.
Опять воздушная тревога. Сколько их уже было за последнее время! Казалось, можно уже привыкнуть к этому заунывному, угрожающему вою сирены. Но, как и в первый раз, сердце тоскливо сжимается и начинает биться так же часто и настороженно, как метроном в репродукторе. Время сбивается со своего ровного, неприметного шага и распадается на отдельные секунды томительного ожидания.
Шурик мог пройти по всем чердакам с закрытыми глазами. Он знал каждую балку, каждый стояк дымохода, каждый лаз на крышу. И на этот раз он обогнал женщин, отдыхавших на каждой площадке, и первым очутился на крыше.
В такие минуты Шурик воображал себя альпинистом, одолевающим неприступную горную вершину. Разве не похоже на панораму высокогорья это нагромождение крыш, тянущихся до самого горизонта? Крыши то поднимаются ввысь, то полого уходят вниз, обрываясь над пропастями улиц. Круглые башенки и острые шпили похожи на обледенелые пики. Горный ветер гудит в окошечках толстых дымовых труб. И только от нагревшейся за день кровли тянет уютным теплом остывающей печки.
Шурик сидел на выступе чердачного окна и без всякого интереса смотрел вниз, на затихшие улицы. Сейчас по радио прозвучит сигнал отбоя и опять придется спускаться вниз с назойливой, безответной мыслью: что делать?
В райкоме комсомола, куда он прибежал на другой день после разговора с посланцами маминого завода, девушка-инструктор похвалила его за помощь группе МПВО и сказала:
— В армию тебе рано, эвакуируйся с заводом.
А когда он заявил, что из Ленинграда не уедет, девушка пожала плечами и нетерпеливо бросила:
— Ну, тогда, Орехов, жди. Когда понадобишься — вызовем.
Ее осаждали другие парни и девушки, да и разговаривать с ней больше было не о чем.
Ждать. Он и так ждал. Ждал писем от папы, ждал хоть каких-нибудь известий от матери. Как трудно ждать, когда не знаешь, сколько пройдет времени, пока окончится ожидание.
Гулкие раскатистые выстрелы заставили Шурика вздрогнуть. Всё изменилось в одно мгновение. Стреляли со всех сторон. Невидимые зенитки без передышки били в ясное, сумеречное небо, и десятки комочков белого дыма появлялись и исчезали на огромной высоте.
— Налет! — прошептал Шурик и встал во весь рост. Сквозь трескотню выстрелов он услышал завыванье немецких самолетов. Потом он увидел их тонкие черные силуэты. Их было много. Они шли над городом. Зенитные снаряды рвались около них, а они всё надвигались.
Выстрел прозвучал рядом, как будто у самого уха. Шурик даже услыхал шипенье пролетающего снаряда.
И только увидев взвившуюся дымчатую змею с ярко-зеленой сверкающей головой, он понял, что это не снаряд, а ракета. Он с интересом проследил за ее полетом и вдруг сообразил, что это стрелял ракетчик, враг, помощник немецких летчиков. Стрелял рядом, из их дома, из чердачного окна, вон того, второго с краю. Оттуда потянулся хвост змеи.
Шурик ринулся к окну, соскочил на мягкий настил чердачного перекрытия и остановился. Глаза не сразу привыкли к темноте. В этом отсеке никого не было. Но второе окно было за поворотом. Сняв со столба длинные щипцы, Шурик побежал на другой конец длинного чердачного помещения.
Послышались тяжелые торопливые шаги, и у поворота Шурик лицом к лицу столкнулся с Тихоном Фомичом. Ковыляя на своем скрипучем протезе, он запыхался и взволнованно спросил:
— Ты где был?
— На крыше. Я, Тихон Фомич…
— Видел?
— Ага, из нашего чердака стреляли.
— И мне показалось… В твоем углу никого?
— Нет, я думал здесь.
— Я от самой двери иду, никто не проходил.
Никакого другого выхода с чердака ракетчик найти не мог. Он должен был встретиться или с Шуриком или с Тихоном Фомичом. И тем не менее он исчез, будто в трубу вылетел. Обошли все отсеки, осветили фонариком самые темные углы — никого.
— Значит, ошиблись, — задумчиво сказал Тихон Фомич. — Наверно, с соседнего дома.
В это время грохот рвущихся зенитных снарядов переместился и словно повис над домом. Тяжелыми градинами падали на крышу осколки. Глухо дребезжали жестяные листы кровли.
Нарастающий пронзительный свист закончился резким ударом, и в нескольких шагах Шурик увидел маленькую зажигательную бомбу. Из нее выплескивались ослепительные желтые струйки огня. На чердаке стало светло и жарко.
— Хватай щипцами! — крикнул Тихон Фомич.
Шурик вспомнил всё, что нужно делать. Щипцы были в руках. Щурясь от огня, он зажал стабилизатор и, подняв бомбу, понес ее к бочке с водой. Тихон Фомич засыпал песком оставшуюся лужицу огня. Вода в бочке забурлила.
— На крышу! Быстрее! — громко командовал Тихон Фомич.
На крыше разгорались еще четыре бомбы. Вокруг них пузырилась вскипевшая краска. Шурик толкнул одну щипцами, и она покатилась к железной решетке, со всех сторон ограждавшей крышу. Шурик сполз за ней по соседнему листу и, подхватив за стабилизатор, перебросил вниз, на пустырь.
Тихон Фомич, женщины из команды МПВО и Славик, перебравшийся с другой стороны, справились с остальными.
Грохот зениток отдалился и вскоре затих. Прозвучал сигнал отбоя тревоги. Улицы заполнились народом. Далеко за Московским вокзалом поднималось с земли красноватое облако большого пожара.
Писем не было. Тетя Лиза эвакуировалась еще в июле. Чувство одиночества стало привычным, неотделимым от войны, от бомбежек и обстрелов.
Шурик заглянул как-то в свою школу. В классах стояли койки. На дверях учительской висела бумажка с надписью: «Перевязочная». Знакомая «нянечка» сказала, что в школе устроили госпиталь и ее взяли санитаркой.
Звонил Шурик Виктору. Но чей-то сердитый голос ответил:
— Нет на месте. Он детскими делами больше не занимается.
Жил теперь Шурик у Славика. Мама Славика была на казарменном положении, приходила редко, и они жили втроем в одной маленькой комнате. Бабушка их кормила, но с каждым днем всё больше хмурилась, вздыхала и косо поглядывала на Шурика. Хлеб давно уже не лежал в общей тарелке. Бабушка каждому давала ломтик и предупреждала:
— До вечера не дам.
Всё, чем бабушка кормила, было очень вкусно и очень мало. Шурик ел кашу только кончиком ложки, и всё равно она так скоро исчезала, что казалось, будто ее и не было. Шурик невольно косил глаза и сравнивал свою тарелку со Славкиной, свой ломоть хлеба и его. Славке бабушка давала чуть-чуть больше.
Кушать хотелось всё время — и до еды, и после. Шурик вспоминал разные блюда, которые готовила мама, и удивлялся, как он мог от них отказываться. Он хорошо помнил, как однажды сказал: «Мне макароны надоели»… Шутка сказать — макароны! Сейчас дали бы макаронину длиной в километр, он бы ее разом проглотил.
К себе домой он заходил редко. Но в этот день ему захотелось зайти. Кстати, ему нужно было выполнить наказ бабушки, сложить в чемодан наиболее ценные вещи и снести к Славику.
В комнате было так же холодно, как и на улице.
Два стекла выбила воздушная волна. Густо наклеенные бумажные полоски не помогли. На всем лежал толстый слой пыли. Каждая вещь казалась чужой, мертвой, давно похороненной.
Шурик достал чемодан, сложил в него любимые книжки, уложил ботинки с коньками, футболку, трусы и огляделся — что еще? В шкафу висели мамины платья и отцовские костюмы. Какие из них «ценные», а какие нет, Шурик не знал. Да и места в чемодане оставалось мало. Он снял с вешалки мамин халатик с белыми пуговками и еще блузку, которую она сама шила и всем показывала. Сверху еще уместилась папина фотография. Всё.
Шурик увидел на стенке календарь. Его верхний листок стал совсем серым и края загнулись. Он напоминал о том дне, когда мама уехала рыть окопы. С тех пор время в комнате остановилось.
Шурик вспомнил, что сегодня день его рождения. Как шумно и весело было в этот день еще год назад! А сколько было еды! На плите, на столах, на подоконниках — всюду стояли полные тарелки.
Шурик подошел к буфету и открыл дверку. Давно уж он выбрал отсюда всё, что можно было съесть. А вдруг… На полочке стояли пустые тарелки. В пыли блеснуло несколько крупинок сахарного песка, Шурик послюнил палец, выловил крупинки, пососал. Тень сладости мелькнула на языке и растаяла.
Он пошел на кухню, заглянул в духовку, в банки — ничего. Он влез на стул и стал одну за другой осматривать кастрюли, стоявшие на верхней полке. Пусто… Пусто… Что это? Какая-то тяжелая пачка: «Панировочные сухари». Что значит «панировочные»? Дрожащими пальцами сковырнул наклейку, — какая-то коричневая мука или крупа. Но как пахнет! Лизнул — вкусно! Очень! Захватил полную горсть, набил рот и поперхнулся. Кашлял в кулак, чтобы крошки не разлетелись.
Панировочные сухари были сладкими, как пирожное. Это мамин подарок ко дню рождения. Вот спасибо! Еще горсть. Он вспомнил Славика, и ему стало немного стыдно. Ну, еще горсточку, последнюю. А это бабушке, для всех. Захватил чемодан, запер дверь и остановился на площадке. Еще щепотку, самую последнюю.
Увидев пачку, которую протянул ей Шурик, бабушка впервые за долгое время улыбнулась, потом прослезилась и ушла на кухню. В этот день снова снизили нормы хлеба и ломтики к ужину стали совсем маленькими.
Еще не кончили есть, когда в репродукторе оборвался успокоительный, неторопливый стук метронома. Знакомая короткая пауза, и вот уже отчаянно завыла сирена. Бабушка заторопилась в убежище. Она не спускала глаз со Славика. С тех пор как начались большие налеты, ребят на крышу не пускали. Только Шурика никто не останавливал. Он вышел из комнаты и поднялся на чердак.
Было темно. Лучи прожекторов то сходились, то расходились, как будто огромные ножницы стригли черное небо. Снизу вверх потянулся золотой пунктир трассирующих пуль. Толстые пальцы прожекторов скоро уперлись в одну точку. Вспыхнули огоньки разрывов… Еще несколько серебристых лучей словно подперли небо, чтобы оно не свалилось на затаившийся город.
Шурик не раз уже видел этот грозный фейерверк ночного воздушного налета. Он знал, что тревога проходит быстрее, если чем-нибудь заниматься. В большом ящике, стоявшем у самого чердачного окна, осталось совсем мало песка. Если упадет несколько зажигалок, может не хватить. Нужно добавить. В дальнем углу чердака, за трубой, была резервная куча. Шурик взял лопату и пошел за песком.
Он хорошо знал эту кучу, потому что сам ее насыпал. Нащупав ее ногой, он глубоко вогнал лопату. Вернее, хотел вогнать. Лопата уперлась в какую-то железяку и скользнула в сторону. Что за чудо? Шурик встал на колени и погрузил в песок руки. Странно… Тонкий слой песка осыпался, и под ним оказался железный лист. Шурик отодвинул лист в сторону и нащупал какой-то металлический ящик… Ручки… Кнопки…
— Ты что здесь ковыряешься?!
Таким яростным тоном Тихон Фомич никогда еще не разговаривал. Он наклонился над Шуриком и светил ему в лицо фонарем.
— Я, Тихон Фомич, за песком пошел… — сам не зная почему, Шурик говорил виноватым голосом. — А тут ящик…
Жесткие пальцы перехватили его горло. Тихон Фомич потащил его к чердачному окну и выволок на крышу. Шурик задыхался и беспомощно размахивал руками. Тихон Фомич лег на живот и, не выпуская Шурика, пополз с ним вниз к железной ограде.
Шурик барахтался на спине, теряя последние силы. Всё небо было в огнях разрывов, и ему казалось, что это лопаются звезды. Он еще не понимал, что произошло, что хочет делать с ним Тихон Фомич, в чем он провинился. Ему было больно и страшно.
Они сползали всё ниже, пока ноги не уперлись в прутья ограды. Тихон Фомич приподнялся и двумя руками оторвал Шурика от крыши. Под ними чернел провал улицы.
В самую маленькую долю секунды промелькнуло в голове Шурика множество мыслей и одна из них всё осветила. Перед ним враг, фашист, он хочет сбросить Шурика с пятого этажа, чтобы никто не узнал его тайны.
И вместе с этой мыслью вспомнилось всё, чему учил его Виктор… Далеко откинув ногу, Шурик изо всех сил ударил Тихона носком ботинка. Ударил точно под ложечку. Рука, сжимавшая его горло, ослабела. Тихон перегнулся пополам. Шурик уже собрался повторить удар, но в эту минуту весь мир рухнул рядом с ним.
Крыша приподнялась и осела. Воздушная волна отбросила Шурика к трубе. Туча дыма и пыли закрыла небо. Дождем сыпались камни, щепки… Потом наступила страшная тишина. Шурик хотел подняться и не мог. Он пополз к окну, вывалился на чердак и, цепляясь за стропила, стал продвигаться к выходу на лестницу. Шатаясь на непослушных ногах, с головой, полной свиста и гула, спускался он со ступеньки на ступеньку.
Бомба попала в левое крыло дома и пробила все пять этажей. Когда Шурик очутился внизу, он не узнал двора, в котором прожил всю жизнь. Перед ним лежала груда камней, выросшая на месте знакомых стен, окон, подъездов. Всё переместилось. Открылась противоположная сторона улицы. В потемках безлунной ночи торчавшие во все стороны балки, обломки стен и перекрытий казались руками гигантских чудовищ.
Под этими обломками были и подъезд, из которого он каждый день выходил, направляясь в школу, и квартира, в которой прошло и умерло его детство.
По руинам ползали люди, что-то разбирали, передавали друг другу, уносили… Подъезжали и уходили санитарные машины. Слышались стоны, плач, голоса команды. Шурик стоял, прислонившись к стене. Ноги его дрожали. Все звуки доносились к нему издалека. Но один голос показался ему знакомым. Он шагнул вперед. Под его ногами заскрипели осколки стекла. Он подошел к мужчине в милицейской шинели и тронул его за плечо.
Виктор оглянулся, и впервые Шурик увидел его растерявшимся.
— Ты жив?! Живой!
Он обнял Шурика, прижал к себе, отпустил и снова посмотрел на него.
— Что с тобой? Где мать?
— Пойдемте, дядя Витя, мне нужно вам рассказать очень важное.
Они пошли к лестнице, которая вела на чердак, и Шурик рассказал о куче песка, о ящике…
Виктор даже не дослушал до конца. Он задал несколько беглых вопросов о выходах на чердак и на крышу, подозвал двух милицейских работников, одного куда-то отослал, а со вторым бросился к лестнице. Шурику он приказал:
— Оставайся тут, никуда не уходи.
С фонариками и пистолетами в руках они скрылись в подъезде.
Шурик и не собирался идти за ними. У него еще сильно болела шея и ноги в коленках подламывались. Тянуло лечь прямо на землю и заснуть.
Люди, без устали работавшие среди развалин, быстро расчистили вход в бомбоубежище. Оттуда теперь выходили оглушенные, испуганные жильцы. Некоторых несли на руках. Всех уводили в соседние дворы. Даже уцелевший корпус, на крыше которого спасся Шурик, был признан опасным для жилья. Из обреченных квартир выносили вещи.
Перед Шуриком проходили потрясенные, изменившиеся за один час лица давно знакомых женщин, плачущих детей. Они уходили с узлами, чемоданами, захватив в охапку постели и одежду. Промелькнули в толпе Славик и бабушка. Дом, еще вчера полный шума и жизни, перестал существовать.
Одна из полуобрушенных капитальных стен сильно накренилась и точно раздумывала — падать или еще постоять. Начальник спасательной команды, высокий мужчина в каске и сапогах, долго освещал фонариком ее широкие трещины и решительно сказал:
— Нужно валить, иначе бед наделает. Прошу всех отойти.
Он успел только закончить фразу и поднял руку, требуя тишины. Все, кто был во дворе, услышали тонкий не то стон, не то плач, доносившийся из-под горы битого камня, над которой нависла треснувшая стена. Звуки то совсем затихали, то становились слышнее.
— Там подвал? — спросил начальник команды, обращаясь к сбившимся в темноте людям.
— Кочегарка, — ответил дядя Леша.
Кто-то, видимо, не успел добежать до бомбоубежища или понадеялся на своды кочегарки и спрятался там на время налета. Сколько там человек? Кто именно? Никто на эти вопросы сейчас ответить не мог. Да никто их и не задавал. Ясно было главное — погребены живые люди и их нужно спасти. Стену нельзя было трогать. Обвалившись, она могла окончательно разрушить свод кочегарки.
Начальник команды расставил людей двумя длинными цепочками, и из рук в руки стали переходить кирпичи, доски, которые осторожно, без рывков снимали с холма, закрывавшего доступ в кочегарку.
Виктор спустился с чердака расстроенный и возбужденный. Его уже поджидали приехавшие на машине военные. Он что-то доложил им, и они разошлись по соседним подъездам и дворам.
— Что, дядя Витя, не нашли? — спросил Шурик.
— Ушел… А он тебе ничего не сломал?
— Нет… Там кого-то завалило, дядя Витя.
У стены работу по расчистке завала приостановили. Два человека, лежа, пытались что-то разглядеть в темноте. Виктор присел на корточки рядом с ними.
Из узкой черной щели, открывшейся на уровне земли, тянулся теперь уже отчетливо различимый детский плач. Луч фонарика не мог пробить темноту подземелья и освещал только тяжело нависшую над щелью изогнувшуюся и треснувшую балку. По-видимому, это было окно в кочегарку, раздавленное и осевшее под тяжестью обрушившихся пяти этажей.
— Больше трогать нельзя — рухнет, — сказал начальник команды, поднимаясь с земли. Он сдвинул на затылок каску, закурил, и Шурик увидел его лицо, густо запудренное пылью. — Что будем делать? И в щель не пролезть и расширять нельзя, всё на нитке держится.
Женщина-врач, только что приехавшая на санитарной машине, начала снимать с себя халат и пальто.
— Вы куда? — строго спросил ее Виктор.
— Я пролезу.
— Никуда вы не полезете. Ширина щели двадцать два сантиметра.
— Вы не имеете права меня задерживать, — там раненые.
— Никуда я вас не пущу. Вы не только сами погибнете, но и тех погубите.
Шурик наконец понял суть спора женщины с Виктором. Он почувствовал, как в голове его прояснилось, ноги окрепли, будто его разбудили после крепкого сна. Он стащил с себя теплую куртку и двинулся к щели.
— Я пролезу.
Начальник команды схватил его за плечо:
— А ты еще откуда взялся?
— Я из штаба молодежного отряда. Дядя Витя меня знает. Я не боюсь.
Начальник зачем-то пощупал его руки, потрогал голову, посмотрел на щель и вопросительно поднял глаза на Зубова. Виктор молчал. Он прислушивался к слабому голосу плакавшего ребенка.
— Я пролезу, вот увидите, — твердил Шурик. — Товарищ Зубов, почему меня не пускают? Помните, вы говорили о трусости, — что нет ничего позорней… Я не боюсь.
Начальник команды отпустил плечо Шурика и сказал:
— А что ж, пусть попробует.
— Пусть попробует, — повторил Виктор. — Только вот что, слушай меня внимательно. Спускаться будешь на животе, ногами вперед. Положим веревку, будешь за нее держаться. Голову прижимай к земле. Главное — не задень чего. И когда спустишься, прежде чем сделать шаг — посвети кругом фонариком. Никаких крупных камней и досок не трогай. Запрещаю! Понятно?
— Понятно.
— Даже если под ними увидишь человека. Ни в коем случае!
— Да.
Виктор сам осмотрел одежду Шурика, тщательно оправил его рубаху и брюки, чтобы ничто не могло зацепиться за какой-нибудь выступ.
— Полезай, — приказал он сердито.
Шурик просунул в щель ноги и медленно стал спускаться. Веревка не понадобилась — пол кочегарки оказался совсем близко. Шурик включил фонарик. Передняя стена помещения, где находилась дверь, была завалена. Над головой зияла огромная трещина с рваными красными краями. Справа, у стены, засыпанные штукатуркой и мелкими камнями лежали две девочки.
Шурик кинулся к ним, и на первый его стремительный шаг кочегарка откликнулась угрожающим треском. Над головой зашуршало, посыпалось, и тяжелый камень, упавший с потолка, больно задел плечо. Опять всё стихло. Медленно, на цыпочках, точно боясь разбудить кого, подвигался Шурик к засыпанным девочкам. Он узнал их. Это были дочки дворничихи — девятилетняя Вера и маленькая Нюшка. На Шурика смотрели большие заплаканные Верины глаза. Увидев свет фонарика, она заплакала еще громче. Тихонько, горстями убирал Шурик мусор, засыпавший ее ноги и Нюшкины плечи. Хотя Нюшкины руки были теплыми, она молчала как мертвая.
Когда Шурик поднял Нюшку на руки, Вера испугалась, что ее оставят, и взвыла:
— А меня, дяденька…
— Сейчас и за тобой приду.
Путь к окну освещали два фонарика, направленные со двора. Шурик просунул в щель Нюшкину голову, и девочку тотчас же подхватили. Шурик вернулся к Вере. Она протянула к нему тонкие руки.
— Берись за шею, — скомандовал Шурик.
Вера была тяжелее Нюшки, но нести ее было нетрудно. Они благополучно дошли до окна, и через секунду Вера была на дворе. Еще раз осветив фонариком кочегарку, Шурик ухватился за край щели, подтянулся и осторожно просунул голову и плечи. Четыре руки вцепились в него и выдернули наружу.
Виктор обрадованно ощупывал его и бормотал:
— Вот друг! Вот молодец! Вот друг!
Веру и Нюшку врачиха тотчас же увезла на своей машине. Повеселевший начальник команды громко распоряжался, готовясь повалить опасную стену. А Виктор дотошно выпытывал у Шурика все подробности о судьбе отца и матери.
— Понимаешь, какое дело, — оправдывался он, — столько было работы, совсем замотался. А тут передали, что ты звонил, я по дороге и забежал. Гляжу — одни развалины, подумал, что и ты там… Значит, квартиры нет?
— Нет.
— И вещички там остались?
— Нет, я чемодан унес, он у Славикиной бабушки. Их в другой дом увели…
Виктор что-то прикидывал в уме.
— Пойдешь со мной. Жену с сыном я эвакуировал, сам на казарменном, но в квартире одна бабка осталась, поживешь несколько дней, а там посмотрим…
В райкоме Шурик не сразу нашел нужную ему комнату. Здесь уже и следов не было той деловитой суеты, того многолюдья, которые он видел летом. На лестницах и в длинных коридорах — нежилая тишина. В какую дверь ни толкнешься — либо закрыта, либо открывается в пустой кабинет. По всему видно, что комсомольцы района вместе со своим штабом ушли на передний край города-фронта.
Услышав за дверью одной из комнат голоса, Шурик приоткрыл ее, увидел несколько человек за столом и подался назад. Но девичий голос окликнул его, и он вошел.
— Ты ко мне? — спросила девушка, сидевшая в пальто, накинутом на плечи и с поднятым меховым воротником.
— Мне к Тоне Кузьминой, — повторил Шурик имя и фамилию, названные ему Виктором.
— Садись. Ты откуда?
— Ниоткуда. — Шурик смешался и добавил: — Я — Орехов.
Девушка провела черной рукавичкой по колонке выписанных фамилий, поставила около одной из них галочку и сказала:
— Есть. Вот и этот товарищ к вам, — добавила она, обращаясь к своим собеседникам.
Их было не так много, как вначале показалось Шурику, всего трое — два парня и одна девушка. У парней были откровенно огорченные лица. Один из них искоса взглянул на Шурика, как-то обидно усмехнулся и насмешливо спросил:
— А свисток выдадут?
Тоня Кузьмина, не поняв или не приняв иронического тона, отвела рукавичкой прядь волос, закрывавшую ей правый глаз, и с привычным спокойствием очень уставшего, но терпеливого человека ответила:
— Ты просто не хочешь понять всей важности предстоящей работы. От комсомольского полка будет зависеть спокойствие в городе, безопасность населения.
— Как же! Снаряды будем шапками ловить.
— Опасны не только бомбы и снаряды, — так же спокойно продолжала Тоня. — Опасны для города и уголовные элементы, и немецкие лазутчики, ракетчики, шпионы. Это враги серьезные. Может быть, ты боишься, так и скажи.
Парень хотел что-то возразить, но его опередила сидевшая рядом с ним девушка в черной меховой шубке, стянутой простым ремешком. Она забавно всплеснула руками и заговорила так, будто была самой умной:
— Стыдно, Федоров! Честное слово, стыдно! Сидим и торгуемся, как на базаре. Ты думаешь, что на войне самое важное это гарцевать верхом на танке. Всё важно! Любое дело! И не к лицу комсомольцам торговаться. Стыдно. Пиши, Тоня, направление, и мы пойдем.
Шурик никогда не разглядывал девичьих лиц. Ему было всё равно, какие они. Спросили бы у него, какого цвета глаза или какой нос у Тамарки, он бы ни за что не вспомнил. А от лица этой девушки, которая всех пристыдила, он не мог отвести взгляд. Худенькое, бледное, оно как будто было освещено отдельной лампочкой. Этот добавочный свет отражался в ее больших глазах, смело и прямо смотревших на каждого, в губах, готовых улыбнуться, и даже в легких как дым волосах, выбивавшихся из-под черной шапочки.
И было в этом лице еще что-то, видимо, мешавшее людям обидеть девушку возражением или упреком. Оба парня даже слова не проронили, когда Тоня Кузьмина послушно выписала направление и сказала:
— Вот, на четверых. Желаю, товарищи, успеха.
Только на улице Федоров вроде опомнился и повернулся к девушке:
— Здорово ты нас пристроила, светленькая. Как тебя зовут?
Шурика удивило, как хорошо подошло к девушке прозвище — Светленькая.
— Зовут меня Оля, фамилия Чернова. Давайте знакомиться.
Федорова звали Леонид. Он еще год назад окончил ремесленное училище, успел поработать на заводе и, должно быть, считал себя взрослым, многоопытным человеком. Выше всех ростом, длиннорукий и широкоплечий, он посматривал на своих спутников с насмешливым снисхождением и в то же время как бы посмеивался над собой.
— Давайте, граждане, не будем толпиться, — говорил он густым «милицейским» басом. — Пройдемте, гражданочка, со мной на предмет взыскания штрафа.
Оля Светленькая охотно смеялась. Она ни с того ни с сего взяла Шурика под руку. Это было очень странно — ходить с девчонкой под руку. Ничего приятного и даже как-то неприлично. Рука у Шурика одеревенела. Оля цепко за нее держалась и ловко выспрашивала всю его биографию. Она не ахала, ничем не выражала своего сочувствия. Только вдруг сказала:
— Это хорошо, что мы в один взвод попали.
Шурик про себя тоже решил, что это неплохо, но промолчал.
Потом Оля второй рукой прихватила молчаливого Толю Душенкова и узнала, что работал он с Федоровым в одном цехе, что родители его живут в Стрельне, не успели удрать от немцев и он ничего не знает о их судьбе.
— А я в институте училась, на второй курс перешла, — сообщила Оля о себе. — Я не ленинградка, я — с Урала, но мне и в Ленинграде хорошо. Правда, хорошо. Сейчас, конечно, трудно. Но потом опять будет везде хорошо. И родители твои, Толя, найдутся, их партизаны выручат, вот вспомнишь мое слово.
Говорила она так, как будто сама командовала партизанами. Ей было тяжело шагать в чьих-то большущих растоптанных валенках. Мешала и полевая сумка, болтавшаяся на длинном ремне. Но лицо ее и на морозе всё так же светилось само по себе.
Взвод разместился в одном из многих опустевших зданий Выборгской стороны. В больших промерзших комнатах первого этажа еще стояли чертежные столы и валялись рулоны ненужных бумаг — наследие эвакуировавшегося конструкторского бюро.
Командир взвода Игорев, пожилой человек в синей милицейской шинели и в старательно начищенных сапогах встретил пополнение с приветливой деловитостью, усадил вокруг стола, стоявшего особняком в углу, достал толстую клеенчатую тетрадь и расставил по графам имена, фамилии, даты рождения.
— Поздравляю вас со вступлением в первый Ленинградский комсомольский полк.
Перед тем как произнести эти слова, он встал, и ребята встали.
— Теперь вы бойцы комсомольского полка. Будете выполнять боевые задачи, которые поставит перед вами командование. На сегодня у нас одна задача — отеплить две комнаты и приспособить их для нормального общежития.
Игорев неторопливо полистал тетрадь, закрыл ее, и было видно, что он приступает к щекотливому месту своей речи.
— Понимаете, товарищи бойцы, полк наш особый… В Ленфронт не входит и в штатах милиции не предусмотрен. Есть решение Обкома и всё. Поэтому насчет снабжения у нас пока худо. Всё будем добывать сами. Я с соседними заводами договорился, кое-что они нам подбросят, но не достаточно. Одеял, простыней пока, конечно, нет. Насчет обмундирования. Форма у вас будет простая — ватник, ватные штаны, ушанки, но их тоже еще нужно раздобыть… Карточки сдайте бойцу Никитиной. Нас прикрепили к столовой, ходить будем организованно. Работают у нас сейчас две группы, одна по отоплению — ломает сараи во дворе, другая по снабжению — ищет койки, матрацы… И вы тоже поскорее включайтесь.
— Есть, товарищ командир взвода, — шутливо козырнул Федоров, — пойдем крушить сараи, — отеплять так отеплять.
Игорев строго сузил глаза.
— Вот что еще. Дисциплина у нас будет воинская, строгая, и требовать буду всё по форме, чтобы не было таких приветствий, — он карикатурно изобразил жест Федорова. — И в общежитии будет воинский порядок, — насчет заправочки, личной гигиены, — буду требовать. Можете идти.
Вступать в отопительную группу Оля отказалась. Она заявила Федорову:
— Вы с Душенковым пойдете дрова пилить, а мы с Шуриком займемся снабжением.
Шурик хотел обидеться, но Федоров сразу согласился:
— Умница, Светленькая. В этой боевой части, если сам не прибарахлишься, будешь спать на полу. Назначаем тебя агентом по снабжению. А ты, — кивнул он Шурику, — будь при ней.
Оля мгновенно разыскала «главного снабженца» — совершенно растерявшегося паренька, дрожавшего от холода, узнала от него, чем взвод богат и чего еще не хватает, протопала в своих валенках к Игореву за какой-то бумажкой, и не успел Шурик опомниться, как опять они очутились на улице.
— Мы с тобой, Шурик, сейчас всё достанем, — твердо пообещала Оля, хватаясь за его руку.
Шурик хотел выдернуть руку и напомнить, наконец, о своей самостоятельности, но сумел только промямлить:
— Я не Шурик, а боец Орехов.
Оля поморгала глазками, спокойно и миролюбиво ответила:
— Хорошо, если тебе так больше нравится. Мы с тобой, боец Орехов, сейчас пойдем в один институт и получим всё, что нам нужно.
И вид у нее был такой, как будто она направлялась в магазин, где ее ждал богатый выбор разных товаров.
Огромное здание института, застывшее среди высоких, окаменевших на морозе сосен, было похоже на спящий дворец из старой сказки, — ни дороги к нему, ни тропинок и никаких признаков жизни вокруг.
Оля направилась не к главному зданию, а к маленькому одноэтажному домику, почти до крыши занесенному снегом. Нашлась и узенькая тропка, протоптанная меж двух высоких сугробов.
В комнатке с низким потолком тепло пахло нагретым железом и старыми пыльными вещами. В блюдечке на столе плавал желтый пряменький огонек. Вокруг него было светло, а углы комнаты оставались в темноте. Оля подошла к кровати, черневшей у дальней стены, и громко окликнула:
— Дедушка Илларион!
Шурик услышал звонкое скрипение пружин, старческое кряхтение, и на пол опустилась пара валенок. Дед Илларион лежал в необъятном тулупе и в тяжелой косматой шапке. Когда он сел, Шурик разглядел такую же косматую бороду и тяжелые мешочки под запухшими глазами.
— Здравствуйте, дедушка! — Оля присела у жестяной печурки и стала ковырять в ней сухой щепочкой. — Я у вас студенткой была, а сейчас в комсомольском полку служу. А это боец Орехов со мной пришел. Мы к вам с просьбой от нашего комсомольского полка. Вы меня слышите, дедушка?
Щепочка разгорелась и затрещала. Оля уселась около стола. Дедушка Илларион молчал.
— У нас в общежитии института осталось много вещей, которые очень нужны нашему полку. Нашим бойцам не на чем спать, не в чем ходить. А у вас эти вещи всё равно будут лежать всю войну и покрываться плесенью. Верно, дедушка Илларион?
Дед полез куда-то в недра своего тулупа, достал уголок газетной бумаги, долго сворачивал его вороночкой, потом послюнил, засыпал махоркой и прохрипел:
— Дай-кось уголька.
Шурик полез в печку, поддел щепочкой красный уголек и поднес деду.
Окутавшись дымом, дедушка Илларион натужно откашлялся и, будто только сейчас рассмотрев Олю, спросил:
— Чего говоришь-то?
Оля опять повторила всё с самого начала.
— Не дам, — сказал дед.
— Почему же, дедушка? Ведь это для дела нужно. Мы город охраняем, шпионов ловим. Не могу же я в этой шубке ходить. И спать мне не на чем. Как же так, дедушка?
— Государственное имущество, — ответил дед коротко и ясно.
— А мы разве не государственные? Что ж для государства дороже, — мы или эти вещи, которые всё равно лежат и сгореть могут от первого снаряда. А мы расписку дадим, а потом всё вернем в целости.
Дед надолго задумался.
— А много ли надо?
— Да не много. Коек железных штук двадцать, подушек, одеял штук тридцать, простыней, наволочек… Табуреток еще нужно, сидеть не на чем. Потом там у вас ватники есть для производственной практики и штаны ватные…
— Комсомол?
— Комсомол, дедушка, комсомольский полк.
— Акт составишь?
— А как же! Сейчас же! — Оля вытащила из своей полевой сумки тетрадь и карандаш.
Дед достал из-под подушки ключи, поднялся, постоял и пошел из комнаты.
В обширных кладовых общежития Оля отобрала еще и занавески для окон, и бак для кипячения воды, и много других полезных предметов. Нашла она десяток старых, расползшихся по швам полушубков и тоже зачем-то включила в акт.
Узнав у деда Иллариона, что по соседству стоит зенитная часть, она поволокла за собой Шурика.
— Пойдем, боец Орехов, сейчас машину достанем, — сказала она, как всегда уверенная, что машина ее уже ждет.
Командир зенитной части внимательно их выслушал, как-то глубоко, по-штатски вздохнул, подошел к тумбочке, стоявшей у кровати, покопался в ней и положил перед бойцами комсомольского полка по ломтику хлеба, густо посыпанному искрящимися кристалликами сахарного песка.
— А машину дадите? — спросила Оля, бережно, как блюдце с горячим чаем, поднося хлеб к губам.
Командир улыбнулся:
— Ешь, ешь, думаешь, хочу откупиться?.. На преступление вы меня, ребята, толкаете. Знаете ведь, что значит сейчас литр горючего… Далеко ваш взвод?
— Что вы! Рядом! Мы пешком пришли и нисколечко не устали. Пол-литра вполне хватит.
Шурик опять подумал, что есть в Олином лице какая-то черточка, которая мешает людям ей отказать.
Командир дал машину и еще трех солдат, чтобы быстрее погрузили и выгрузили.
Игорев и все собравшиеся бойцы с изумлением встретили грузовик, набитый бесценными вещами. А когда Оля выбралась из шоферской кабины и доложила, что всё это предоставлено взводу взаймы до окончания войны, Игорев, забыв о воинском этикете, обеими руками стиснул ее маленькую заледеневшую ручку.
Поздно вечером приехал комиссар полка, и во взводе состоялось первое комсомольское собрание. Ламп не зажигали — на окнах еще не было маскировки, зато жарко топились две высокие круглые печки. Дверцы их были открыты, и пылавшие поленья отбрасывали багровые блики на лица бойцов, сидевших поближе.
Лицо комиссара оставалось в тени. Только ладонь его руки, которую он во время речи вытягивал вперед, попадала в полосу света и становилась красной, как раскаленное железо. Он говорил о комсомоле и комсомольцах, о героях гражданской войны и первых пятилеток. Сказал между прочим, что и сам бывший комсомолец, и командир полка Виктор Павлович Зубов был комсомольцем.
Шурик сидел в темном и теплом углу, прижавшись спиной к печке. За день он так устал и озяб, что сейчас глаза его закрывались и голова падала на грудь. Голос стоявшего рядом комиссара то звучал гулко, то пропадал. Мысли вслед его словам текли медленно, отставая и обрываясь.
«Дядя Витя был комсомольцем, а я и не знал… Здорово! Значит, мы оба комсомольцы… И Оля Светленькая комсомолка… Она думает, что я еще маленький… Я вот докажу, что я комсомолец — выдадут пистолет, я этого Тихона застрелю…»
Командир говорил о больших делах, которые ждут бойцов комсомольского полка.
— В городе вы первые помощники и армии и милиции. Вас касается всё — и светомаскировка в домах, и порядок на улицах, и санитарное состояние дворов. Вы будете помогать населению укрываться во время бомбежек и обстрелов. Вы будете проверять документы у подозрительных лиц и, возможно, столкнетесь с уголовниками или вражескими агентами. Вы должны быть ко всему готовы.
«Готовы, — вспомнил Шурик. — Сколько раз повторяли эту фразу: «Всегда готов!»… И сразу забывали, как «здравствуйте». Вот теперь и проверят, готов ли… Оля Светленькая готова… И я готов…»
Шурик услышал свою фамилию, вернее окончание какой-то пропущенной фразы:
— Бойцы Чернова и Орехов отлично справились с этим заданием.
Глаза Шурика широко раскрылись, и сон улетучился.
«Что это он обо мне?.. А кто это боец Чернова? Ах, да! Это Оля. Это за вещи. Но при чем тут я? Это всё Светленькая, я только ходил за ней».
Комиссар подробно говорил о койках, ватниках. Видно, он хорошо знал, что есть во взводе и чего еще не хватает. Он советовал завести библиотечку и музыкальные инструменты.
— Хочу сказать вам и о некоторых трудностях организационного характера, с которыми мы пока справиться не можем. Те из вас, которые пришли сюда с предприятий, будут получать зарплату по месту прежней работы. Но есть у нас и такие товарищи, чьи заводы и институты эвакуировались. Им никто платить не будет. А деньги для выкупа пайка, хотя и небольшие, но нужны. Со временем этот вопрос уладится, а пока следует этим товарищам помочь. Я хотел бы, чтобы вы обсудили…
— Что ж мы их на свое иждивение возьмем? — спросил кто-то из темной глубины комнаты.
— Иждивенцы — это те, кто не работает, не может работать, а эти товарищи будут работать так же, как вы. Речь идет о другом.
— Понятно, о чем речь, — откликнулся тот же голос, — займи до победы, там рассчитаемся.
— Ну, конечно! — воскликнула Оля Светленькая и встала. — Вот у меня есть, — она открыла свою полевую сумку и вытащила пачечку денег, — около шестисот рублей. Зачем они мне одной? Мы ведь будем теперь жить одной семьей, зачем же делить деньги? Люди на фронте жизнь свою не жалеют, разве можно деньги жалеть? И еще вот о чем — у нас есть такие бойцы, у которых совсем не осталось личных вещей. Вот боец Орехов. У него отец в армии, мать не вернулась с окопов, дом разбомблен. У него одна пара белья. У Душенкова родители в Стрельне остались. У Лиды Козловой тоже всё пропало. Что же мы так и будем свои вещи держать под замком, прятать от них? У кого есть лишнее, пусть всё принесет. Мы разве буржуи, которые всё для себя? Мы ведь комсомольцы.
Оля положила на стол перед комиссаром свои деньги и села. Все молчали. В печке гудел огонь. Потом подошел к столу какой-то высокий парень и положил на стол всё, что у него было в кармане. За ним поднялся еще один, и потянулась целая очередь.
Комиссар поднял руку:
— Дорогие товарищи бойцы! Погодите, не бросайте сюда деньги. Я… я не могу слов найти, чтобы сказать вам, как вы меня обрадовали. Вы решили как настоящие молодые коммунисты. Деньги вы утром передайте товарищу Игореву, он всё запишет, и потом мы со всеми рассчитаемся. И насчет вещей боец Чернова правильно заметила. Если у кого дома найдутся лишние — принесите. Полк наш вырос не по приказу командования. Вы, сами комсомольцы, создали его, и сила наша не в оружии, а в чистоте и благородстве комсомольских сердец. Спасибо вам, товарищи!
Шурик еще теснее прижался к печке. Он кусал прыгавшие губы. К самому горлу поднялась горячая волна любви к этим юношам и девушкам, ставшим его братьями и сестрами.
Когда враг приблизился к городу и навстречу ему двинулись дивизии народного ополчения, Зубов снова подал своему начальству рапорт с просьбой отпустить его в армию.
Вызвавший его полковник Владыкин не скрывал своего гнева. Он отбросил рапорт Зубова и поднял налившиеся злостью глаза.
— Еще раз подобную филькину грамоту увижу — разжалую! Постовым пойдешь!
Выплеснув излишек ярости, он передохнул и продолжал более спокойным тоном:
— Ты уйдешь, я уйду, все уйдем. Уйдем и оставим город на милость всяких мазуриков. Так? Мало, что ли, их к нам с разных областей набежало? Сами от немца бегут, а здесь оседают. А с ними и прямые диверсанты проникают. А город затемнен. На улицах — мрак, в парадных — мрак. Сотни квартир без хозяев. Делай что хочешь — милиция на фронт ушла. Так, что ли?.. Молчишь. В такое время из милиции бежать — значит дезертировать. Работать с каждым днем будет труднее. По неделям спать не будешь. Ленинград становится городом-фронтом, и чтобы он победил, в нем должен быть железный порядок. И обеспечить этот порядок должны мы — я, ты. Каждая улица, каждый переулок — наш передний край, и я еще не знаю, где будет труднее…
…Позднее Виктор не раз вспоминал эти слова Владыкина и убеждался в их справедливости. Бедствия, которые обрушились на Ленинград, сломали привычные нормы городской жизни.
В городе, где убийство считалось чрезвычайным происшествием, теперь каждый день рвались снаряды и на улицах падали убитые люди. И предотвратить эти преступления не было пока никакой возможности.
В городе, где всякое воровство вызывало возмущение, деятельное расследование и быстрое наказание, враг разрушал квартиры, поджигал дома, уничтожал имущество, а суд над ним отодвигался на долгие годы.
Толстая корка промерзшего снега сравняла тротуары и проезжие части улиц. Трамваи остановились на невидимых рельсах. Люди ходили, протаптывая тропы, и когда они в изнеможении падали, к ним не спешили машины «Скорой помощи». Машины стояли, — не было бензина. Когда огонь перебирался с этажа на этаж, пожарные команды не могли выехать. Вода не бежала по трубам. Она остановилась, как останавливается кровь в жилах умирающего человека.
Так жил город в самые тяжелые месяцы блокады. И в этих безмерно трудных условиях нужно было во что бы то ни стало отстоять и сохранить справедливый революционный порядок.
Ряды милиции быстро редели. Милицейские работники гибли при артобстрелах, по долгу службы дольше всех оставаясь под огнем. Скудный паек не мог восполнить энергии, которая затрачивалась на бесконечные пешие переходы. Нагрузка на каждого выросла десятикратно, и многих уже свалило истощение.
Положение становилось критическим, когда родился этот комсомольский полк. Виктор крепко запомнил тот день, когда Владыкин вызвал его, сообщил о решении обкома комсомола и коротко заключил:
— Командовать полком будешь ты. Сам старый комсомолец, тебе это дело с руки.
Полк… Сколько раз закрадывалось сомнение: «Выйдет ли что? Чем смогут помочь эти исхудалые подростки, вчерашние мальчики и девочки?»
Удивительно, как быстро прошел самый трудный, организационный период. Бойцов полка уже узнали, прониклись к ним доверием и уважением тысячи ленинградцев. Действительно — одно из ленинградских чудес!
Зубов шел по пустынной набережной Невы, почти до высоты парапета занесенной снегом. Шел он тем скупым, замедленным шагом, каким научился ходить этой зимой. Прижавшись к гранитным стенкам, стояли военные корабли Балтики. На их заиндевевших бортах просвечивали разводы камуфляжной окраски, такой же, как и на фасадах соседних домов.
Изредка попадались пешеходы, закутанные с головой в платки, шали, одеяла. Около Летнего сада мужчина колол лед, не колол, а рубил топором, чуть приподнимая его ослабевшими руками. Отскакивавшие мелкие осколки он собирал в кастрюлю и снова рубил. Растапливать лед выгоднее, чем снег — дров уйдет столько же, а воды получится больше.
У поворота на Литейный мост какая-то женщина споткнулась и осела, сникла, как подкошенная. Зубов еще не дошел, а две другие женщины уже подняли ее и куда-то повели. И снова Зубов подумал о том, что никакая милиция не спасла бы этот город от паники и хаоса, если бы не мудрая дисциплинированность его людей — самоотверженных, гордых, несгибаемых людей.
К дому, в котором разместился взвод, вела аккуратно расчищенная дорожка. У входа лежал куцый веничек, безмолвно приглашавший смахнуть снег с валенок. Дневальный подал команду: «Смирно!», отрапортовал и «ел» глазами начальство, как бывалый служака.
Сопровождаемый Игоревым, Зубов медленно обходил светлые, теплые, безупречно чистые комнаты общежития и всюду отмечал тот налаженный порядок, который так радует глаз военного человека. С другой стороны коридора доносился шум — плеск воды, громкие голоса.
— Прачечная, — улыбнулся Игорев и открыл дверь.
На большой железной печке в ведре таял снег. В нескольких тазах и детских ванночках девушки стирали белье. Они оглянулись на вошедшее начальство и растерянно опустили руки.
— Здравствуйте, девушки, продолжайте, — сказал Зубов, — хорошим делом заняты.
Он узнал хрупкую сероглазую девушку, о которой ему много рассказывал комиссар. Узнал потому, что именно ее и должны были назвать Светленькой. Прозрачная кожа туго обтянула ее скулы и подбородок. Шея казалась длинной и трогательно беспомощной. Но и сейчас лицо ее светилось избытком душевной теплоты и доверия к людям. Высоко закатанные рукава легкой кофточки оголяли ее плоские руки и у самого локтя Зубов увидел зловещие пятна подступившей цинги.
Оля перехватила его взгляд и, нагнувшись над ванночкой, утопила руки в мыльной пене. Зубов повернулся и вышел.
В «кабинете», устроенном в углу мужского общежития, Зубов долго молчал и слушал Игорева.
— Понимаете, Виктор Павлович, — весело рассказывал Игорев о девушках, — пришли к парням и потребовали в приказном порядке: «Снимайте грязное белье!» И никаких разговоров… Бельевой фонд создали. Золотой народ!
— Так уж все из чистого золота…
— Не все, не говорю, люди разные. Но… как бы вам сказать. Большинство-то сильнее, заставляет равняться, тянуться вверх. У кого и есть на душе зло, — сам от себя прячет, комсомольское звание обязывает.
— Обязывает, — согласился Зубов. — Тут мне в одном месте обещали экстракт шиповника, что ли, или хвои, не знаю, в общем от цинги помогает. Пришли завтра человечка.
— Есть.
— Как в столовой, не воруют?
— Нет, этого не замечал… — Игорев виновато заерзал на табурете и добавил: — А приварок ребята вчера сами раздобыли.
Зубов удивленно поднял брови.
— Здесь у меня два паренька отпросились родных проведать, где-то у переднего края, и нашли в дивизии знакомых разведчиков. Полезли с ними ночью на ничейную полосу и притащили чуть ли не четверть коня. Лошадку еще в первые морозы подстрелили, так она и пролежала под снегом, как в холодильнике. Непорядок, правда, без наряда горторготдела запрещено…
— Наряд нарядом, а как в санитарном смысле? Не отравятся?
— Что вы, Виктор Павлович! Отличная конина! Первый сорт! Вчера ужин сами варили — объедение.
— Пробовал?
— А как же! Кости еще остались, — сегодня девахи студень будут сочинять, приходите отведать.
— Спасибо… Орехов далеко у тебя?
— Дрова заготовляет. Сейчас вызову.
Шурик давно не видал Виктора и, поднимая руку к ушанке, чтобы по форме приветствовать командира полка, не мог сдержать широкой улыбки.
За последнее время Зубов не раз ловил себя на том, что испытывает отцовскую тревогу за жизнь этого паренька, оставшегося круглым сиротой. Всё чаще и чаще беспокоили его мысли: «Выдержит ли неокрепший организм тяжкое испытание голодом? Не сделает ли дистрофия того, что не удалось ни вражеским бомбам, ни вражескому шпиону?»
И ему радостно было видеть живые глаза Шурика, слышать его звонкий голос, когда он с увлечением рассказывал о славных делах своего взвода. В эту минуту не такими страшными казались и его отекшие щеки, и бесцветные губы.
Шурик с гордостью похлопал по ногам, обутым в длинные меховые чулки, сшитые девчатами из старых полушубков, прихваченных Олей в институте.
— Лучше валенок — и тепло, и легко!
Погрустнел он только, когда вспомнил, как ходил к Славику за своим чемоданом.
— Совсем плохи, дядь… товарищ командир полка, они с бабушкой еле двигаются. И Славикина мама совсем худая, она еще приносит им с завода свою кашу в баночке… Умрут они… Славикина мама говорит, что скоро будут через озеро эвакуировать. Если бы бабушку и Славика перевезти, и она живой осталась бы.
Зубов развел руками:
— Самые тяжелые недели. Потом легче будет, нужно выдержать. Как ты сам чувствуешь, не сдаешь?
— Я что! Мы вчера такой супешник варили. Леня Федоров назвал: «Бульон-жульон без лягушек». Он и в столовой каждому блюду свое прозвище дал. Говорит, что вкуснее кушать, когда красиво называется.
— Значит, не унываете?
— Этого у нас не может быть! — сказал Шурик.
Из взвода Зубов уходил с таким настроением, как будто сам зачерпнул из неиссякаемого источника комсомольской бодрости.
Патрулировали вчетвером. Впереди шли Шурик и Оля Светленькая, а сзади, отстав шагов на десять, солидно выступали Леня Федоров и Толя Душенков. Такое распределение сил Федоров объяснял просто:
— Маленьких всегда пускают вперед для затравки. А когда они ввяжутся, подходят взрослые и спрашивают: «Чего детей обижаете?» — и на законном основании — хрясь в морду!
Шурик хотя и смеялся, но чувствовал себя неловко. Особенно из-за Оли. Как ни старался он от нее избавиться, пришлось смириться. Она умела прилипать как смола, и никакие насмешки на нее не действовали. Хорошо еще, что в ватных штанах и в ватной куртке она мало чем отличалась от парня. Если бы, конечно, не лицо. Шурик даже отворачивался, чтобы не видеть ее откровенно девчоночьего лица. И всюду она совалась вперед, первой останавливала подозрительных и требовала документы. И получалось, что не она при Шурике, а Шурик при ней.
Не много людей ходило теперь по улицам, особенно вечером. Каждое новое лицо бросалось в глаза. Незнакомого человека останавливали и дотошно осматривали все печати и подписи в паспорте.
Однажды остановили длинного бородатого мужчину в бабьем платке и с туго набитым вещевым мешком. Он исподлобья глянул на Олю, потом на Шурика, оттолкнул обоих и побежал, не шибко, но побежал. У бойцов комсомольского полка не было никакого оружия. Зато у каждого был свисток. Оля, упав от толчка, успела засвистеть. К ней присоединились еще три свистка. Из подворотен выбежали дежурные команд МПВО, и бородатого задержали. Он оказался вором, и его торжественно отвели в отделение.
Другой патруль из их взвода поймал с поличным ракетчика, и все этим очень гордились.
Шурик должен был признать, что у Оли Светленькой поразительная способность всё замечать и во всё вмешиваться. Она могла издали увидеть самое незначительное нарушение светомаскировки и поднимала такой шум, что жильцы проштрафившейся квартиры потом вообще боялись зажигать огонь.
Как-то она остановила хорошо всем знакомого мужчину, местного жителя, и, подождав, пока подошла вся патрульная четверка, приказала ему:
— Отдайте карточку!
Задержанный смешался и стал уверять, что никаких карточек у него нет. Оля без долгих церемоний вывернула его карманы, нашла две хлебные карточки, одну отобрала и сказала:
— Можете идти.
Оказалось, что этот человек взял у своей ослабевшей соседки карточку, пообещав выкупить хлеб, и уже два дня не является домой.
Толя Душенков неуверенно заметил:
— Нам, Оленька, прав на обыск не давали. Закон нарушать нельзя.
Ох, как посмотрела на него Светленькая!
— А право уморить женщину ему давали? — тоненьким голосом спросила она. — Покажи-ка мне такой закон.
— Нужно было в милицию отвести.
— Ага, протокол составить, дело завести, а женщина пока пусть подождет. Знаешь что, Душенков, ты ничего не понимаешь и помалкивай. Будешь прокурором, тогда и соблюдай все законы.
И она пошла к дому, где жила женщина, оставшаяся без карточки. Ребята смотрели ей вслед, и Федоров восхищенно воскликнул:
— И откуда она всё знает?!
Она действительно знала всё, что делается во многих домах. К ней часто приходили какие-то мальчишки и девчонки, из которых она сколачивала бытовые бригады, и докладывали ей, кому принесены дрова, для кого выкуплены продукты, сколько добыто воды. Никто ей этого не поручал, но как-то так выходило, что ко всякому делу она причастна.
В часы патрульной службы у Шурика была своя забота. На каждой улице он искал исчезнувшего Тихона Фомича. Для него уже стало привычкой в каждом незнакомом лице высматривать черты ненавистного немецкого диверсанта. Несколько раз ему казалось, что Тихон идет навстречу, но при ближайшем рассмотрении он убеждался в своей ошибке.
В этот день патрульная четверка возвращалась во взвод с дальней заставы. Хотя Тихон шел по другой стороне широкого Лесного проспекта, Шурик его узнал, сам не зная по каким приметам. То ли по крутому срезу нижней челюсти, то ли по какой другой черточке, неведомо как зацепившейся в памяти, но сомнений никаких не оставалось. Шурик даже остановился. Оля тоже остановилась как привязанная и повернулась к нему:
— Что случилось?
— Видишь того, человека, на той стороне?
— Вижу.
— Это он, помнишь, я рассказывал…
Оля вытащила свисток и оглянулась на Федорова и Душенкова, но Шурик схватил ее за руку.
— Сбежал!
На другой стороне проспекта никого не было, — Тихон исчез.
— Он в переулок свернул, там переулок, — торопливо заговорила Оля и объяснила подошедшим ребятам: — Шурик своего диверсанта узнал. В переулок свернул. Побежали.
Бежали они очень плохо, задыхаясь как старички, спотыкаясь и поддерживая друг друга, с трудом преодолевая снежные сугробы. Когда они добрались до поворота, в переулке уже не было ни души. Несколько приземистых домиков с окнами, забитыми фанерой, придавали переулку особенно пустынный, вымерший вид.
— Пройти его он не мог, — уверяла Оля. — Значит, зашел куда-то. Пошли по домам, я тут всех жильцов знаю.
— Погоди, — остановил ее Душенков и спросил у Шурика: — А ты точно узнал? По протезу?
Шурик смутился. Только сейчас он сообразил, что именно эта главная примета не сходилась. Человек, пропавший в переулке, шагал нормально, не хромая, свободно сгибая обе ноги. И еще вспомнил Шурик, что правый рукав его пальто был, как пустой, глубоко засунут в карман, а левая рука моталась в такт шагам.
Когда Шурик признался, что подозрительный мужчина отличается от Тихона, как однорукий — от безногого, Федоров затрясся от смеха. Даже Оля взглянула на Шурика укоризненно. Душенков чертыхнулся и повернул обратно.
— Постойте, ребята, постойте, — прошептала Оля. Глаза ее были устремлены куда-то поверх крыш. — Смотрите.
— Куда еще смотреть? — тоскливо спросил Душенков.
— Видите тот дом, третий с краю. Там живет одинокая тетка, противная баба, всё по рынку шатается. Я у нее была. Во всем доме больше жильцов нет, а глядите на трубы.
Ребята посмотрели на печные трубы, чуть выглядывавшие из-под снега.
— Трубы как трубы, — удостоверил Федоров.
— А почему дым из обеих труб идет? У нее печка одна и живет одна. Откуда же второй дым? — шептала Оля. — Значит, еще печка топится, в мансарде, а зачем? Если просто кого приютила, держала бы у себя в комнате, а то в мансарде… Кто теперь будет зря две печки топить? Кого-то она прячет там.
Патруль молча смотрел на сизые, чуть дрожавшие над трубами дымки.
— Задача! — Федоров стал необычно серьезным и повернулся к Шурику. — А может, ты издали проглядел протез?
— Может, проглядел, — слукавил Шурик. — Это он, ребята, точно говорю, я его сразу узнал.
— Пошли в дом! — решительно двинулась Оля.
— Нет! — твердым голосом сказал Леня Федоров. — Если там и вправду немецкий шпион, то нам его не задержать. Он нас как цыплят перестреляет и скроется. Тут людям поопытней нужно действовать.
В решительные минуты Федоров брал на себя обязанности начальника патруля, и с ним не спорили.
— Мы с Шуриком останемся здесь, будем следить за домом, а ты, Душенков, с Олей валяйте во взвод, позвоните в штаб и доложите обстановку.
— Почему это, — возмутилась Оля, — мой дым…
— Потом! — пресек разговоры Федоров. — Шагайте быстрее. Всё!
Душенков и Оля завернули за угол.
— Теперь давай посмотрим все входы и выходы, — рассудительно предложил Федоров. — Пройдем мимо, только на дом не гляди, может они наблюдают, гляди под ноги.
Домик оказался ничем не примечательным. Узенькая, чуть протоптанная тропочка вела к единственному подъезду. Окно мансарды было накрепко забито досками. Задняя стена домика выходила во двор, ограниченный высокими капитальными стенами. Со двора был второй выход на Лесной, через ворота большого нового дома. Здесь Федоров оставил Шурика.
— Подежурь на всякий случай. Ты его в лицо знаешь, если отсюда выйдет, сигналь мне. А я с переулка постерегу.
Из последних сил шел Шурик с заставы во взвод. Не будь рядом с ним Оли, упал бы он наверно от изнеможения, от голода, сосавшего сердце, от холода, заморозившего кости. Только мечта о тепле ожидающего его общежития заставляла передвигать ноги. А сейчас, когда возвращение во взвод передвинулось на неопределенный срок, откуда-то появились новые силы, и желание схватить врага подавило все другие желания. Шурик терпеливо ходил у ворот и думал только об одном: «Не ушел бы».
Подъехала грузовая, закрытая со всех сторон машина. Из нее выскочил Виктор и еще несколько человек в полушубках. Один из них, видимо, был старший, — Виктор держался при нем как подчиненный. Старший выслушал Шурика, отдал приказание своим людям, и они разошлись, оцепив домик со всех сторон. О Шурике словно забыли. Они с Федоровым держались поблизости, довольные, что их не отправили во взвод.
Старший с Виктором подошли к подъезду и постучались. Постояли и постучали громче. Послышался раздраженный женский голос:
— Кого нужно?
— Откройте, пожарная инспекция.
— Какая еще инспекция?
— Пожарная! Открывайте быстрее, холодно.
Женщина замолчала надолго, видимо, ушла.
Снова стучали, сильно, с нетерпением. Дверь открылась.
— Долго ждать заставляете, гражданочка, — благодушно заметил Виктор, — не лето.
Вместе со старшим они вошли в дом, и дверь за ними захлопнулась.
Шурику стало страшно. А вдруг там никого нет? Или этот безрукий никакого отношения к Тихону не имеет? Вот стыд-то будет.
В домике что-то грохнуло, раздался женский визг, и в то же мгновение один из приехавших бойцов вышиб прикладом фанеру из окна и вскочил внутрь. За ним кинулись еще двое. А еще через пять минут дверь открылась и Виктор позвал:
— Орехов!
— Здесь!
— Входи.
По шаткой деревянной лестнице Виктор повел Шурика и Федорова наверх в мансарду. После яркого дневного света глаза не сразу разобрались в темноте, пробитой одним лучиком карманного фонаря. Было жарко. Остро пахло керосином.
Один из бойцов отбивал доски, закрывавшие оконный проем. Отлетела одна доска, потом вторая, и в комнату белыми клубами хлынули свет и мороз. Шурик сначала увидел только опрокинутый стул и осколки разбитой лампы.
— Узнаёшь? — спросил Виктор, показывая на угол, где спиной к стене на полу сидел человек с руками, туго схваченными ремнем.
Шурик шагнул вперед и увидел окаменевшее лицо Тихона Фомича. Их глаза встретились. Тихон передернулся и стиснул зубы.
— Он самый! — подтвердил Шурик.
— Больше от тебя ничего и не нужно, — весело откликнулся Виктор. — Отправляйтесь отдыхать.
Уже на лестнице их догнал старший. Он крепко пожал им руки и сказал:
— Благодарю за службу, товарищи комсомольцы!
Шурик смущенно молчал. Федоров ответил за обоих:
— Служим Советскому Союзу!
Позвонили из штаба: «Орехову в 15.00 явиться к командиру полка». Шурик с довоенных дней не был в управлении милиции. Последний раз он прибегал сюда после окончания восьмого класса, чтобы похвастаться перед Виктором отметками и договориться с ним о летних «мероприятиях».
Предъявив часовому свое удостоверение, Шурик темными коридорами прошел к указанной ему двери. Он постучался, услышал голос Виктора и, переступив порог, отрапортовал:
— Товарищ командир полка! Боец Первого ленинградского комсомольского полка Александр Орехов явился по вашему приказанию.
— Здравствуй, боец Орехов! Как здоровье богатырское? Остался еще порох в пороховнице?
— Есть, — улыбнулся Шурик. — Как там этот Тихон?
— Какой он Тихон! Такой же, как ты Ганс. Старый немецкий шпион… Это, друг, мы крупную рыбину вытащили, с твоей помощью, так и записано.
— Да разве я один? Если бы не Оля, мы бы ушли.
— Знаю и про Олю, о всем патруле доложено начальству.
— А как это он?..
— Тонко работал… Адрес ленинградский он у вашего жильца выпытал, когда тот уже в плен попал. А потом — дело техники. Протез ему изготовили хитрый, накладной, со скрипом. А документы все — и заключение медицинской комиссии, и белый билет — сработали по первому классу точности. Вот он с беженцами сюда и пожаловал. И в военкомат заявился, всё честь честью. А потом развернул свою рацию, но действовал осторожно. Ракетницей только один раз воспользовался, во время первого налета, и то чуть не попался, но сумел тебе очки втереть.
— Так разве я мог… Он так здорово зажигалки гасил.
— Еще бы! Доверие завоевывал. К тому же он вовсе не хотел, чтобы такая удобная квартира сгорела, — невыгодно было. А вот во время последней бомбежки у него сорвалось. Тут ты ему здорово помешал. Хотел он тебя с пятого этажа сбросить — несчастный случай инсценировать, надеялся, что в такие дни никто разбираться не будет, — да не вышло. Он и драпанул. И опять ему протез помог. С ноги-то он сбросил, а на руку у него запасной был. Стал одноруким, только в большие холода прятал за пазуху, боялся отморозить. Этот фокус недолго его выручал. Его рация уже на крючке крепко висела, круг сжимался. А тут кстати и патруль бдительность проявил. За что тебе и награда полагается.
Виктор вытащил из ящика стола помятый конверт и протянул Шурику.
Такими круглыми красивыми буквами мог писать только один человек на свете — мама. Шурик держал листок, вырванный из тетради в клетку, и смотрел на буквы, как на чудо. Буквы никак не хотели складываться в слова, они существовали каждая отдельно и твердили одно и то же: «Мама пишет! Мама жива! Мама пишет!»
Письмо было адресовано Виктору. Елена Николаевна кратко сообщала, что долго выбиралась с нашими частями из окружения и что на ее два письма она не получила от Шурика никакого ответа. Она умоляла Виктора разыскать следы Шурика и написать ей. Жила она недалеко от Ленинграда, за Волховстроем и служила в госпитале сестрой.
Долго читал Шурик эти несколько строчек и не мог начитаться.
— Почему же я ее писем не получил?
— Ничего удивительного. Либо в пути пропали под бомбой, либо здесь почтальон умер, не донес. Да и дома твоего уже давно нет.
— А вы уже написали ей?
— Нет еще… Напишу, а ты поедешь и передашь.
— Куда поеду?
— К матери… Не хочешь?
— Когда поеду к ней?
— Завтра.
Шурик с недоумением посмотрел на Виктора:
— Как это я поеду?
— Очень просто. За хорошую работу во взводе даю тебе десять дней отпуска, а поскольку отпуска сейчас не в моде, выпишу тебе командировку в Волховстрой. Завтра на ту сторону пойдет наша машина, с ней и поедешь.
— А как же взвод?
— Взвод взводом и останется. Или, думаешь, без тебя мы тут не справимся?.. Я тебе вот что еще хочу сказать… По годам ты у нас в полку вроде как внештатная единица. Поэтому возвращаться тебе не обязательно. Если мать будет настаивать и самому там понравится, оставайся, — я в обиде не буду, наоборот — советую.
— Дядя Витя, — чуть не заплакал Шурик, — что ж вы избавиться от меня хотите? Не нужен я вам… Ребята останутся, а я…
Виктор присел рядом с ним на ручку кресла и самым своим добрым голосом сказал:
— Слово даю, не потому посылаю, что не нужен ты. Сам знаешь, что работал не хуже других. Но, во-первых, тебе нужно подкормиться, отощал ты больно. Ребята повзрослее, повыносливей, а ты свалиться можешь. Во-вторых, мама твоя беспокоится, — шутка ли, сколько ей досталось! А сердце у нее больное. Так что ехать тебе обязательно. А насчет возвращения там видно будет. Посоветуешься с матерью. Вернешься — примем. Останешься — тоже за тебя рады будем. Ясно?
Шурик кивнул головой.
— Теперь отправляйся во взвод, доложи Игореву, а завтра в это время приходи, документы будут оформлены и поедешь.
— А письмо можно с собой взять?
— Конечно, бери. Там и адрес указан, пригодится.
Забыв по-военному повернуться, Шурик вышел из кабинета.
Во взводе сообщение о том, что нашлась мать Шурика и что он едет к ней на свидание, вызвало такой веселый переполох, как будто была одержана победа над немцами. Ребята хотели было качать Шурика, но сил не хватило, и его только повалили на койку и изрядно помяли. Совсем нехорошо вели себя девушки. Они обнимали и целовали Шурика как маленького и начали собирать со всего взвода самые целые и теплые вещи, чтобы снарядить его в дорогу.
Оля Светленькая бегала вокруг него, как курица вокруг последнего цыпленка, и озабоченно приговаривала:
— Ой, замерзнешь, боец Орехов, честное-пречестное замерзнешь. Я тебе свои рейтузы отдам…
Шурик отмахивался от нее обеими руками. А Леня Федоров подзуживал:
— Ты, Оленька, сшей ему из своего одеяльца набрюшничек. Знаешь, как тепло от набрюшничка.
Оля на миг останавливалась, обдумывая это предложение, и только смех всего взвода подсказывал ей, что Федоров шутит.
— Шурик, ты оттуда сухарей привези, — наставлял Душенков. — Там, знаешь, какие сухари — ржаные! Как сахар!
— А еще концентрат есть такой, суп гороховый, — подхватывал Леня, — в таблетках. Одну таблетку на ведро воды — мировой борщ получается, с мясом! Не забудь.
Шурик впервые подумал, что по ту сторону Ладоги он сможет досыта наесться, и почувствовал себя виноватым перед товарищами.
— Я, ребята, всё привезу, — обещал он. — Всё, что достану, привезу, вот увидите.
— Ладно, брось, — похлопал его по плечу Федоров, — разыгрываем тебя. Сам хоть поправляйся.
— Нет, правда, привезу, — повторял Шурик, с таким видом обводя друзей глазами, словно просил: «Вы не сердитесь на меня, я бы не поехал, да так случилось»…
Рано утром Шурик позвонил Виктору по телефону.
— Уже готов? — спросил Зубов. — Не терпится? Приходи часа в три.
— Я, товарищ командир, с одним вопросом. Помните, я вам о Славике рассказывал?
— Ну.
— Они умрут здесь, товарищ командир полка. Нельзя ли их вместе со мной перевезти? У них в деревне родственники есть.
Зубов ответил холодно:
— Трудное дело… Позвони через час.
Мысль о Славике и его бабушке пришла ночью, когда Шурик ворочался с боку на бок и никак не мог заснуть. Он представил себе, как обрадуется Ирина Васильевна, мать Славика, и решил уговорить Виктора. «В крайнем случае, — думал он, — я им свое место уступлю, а сам в другой раз поеду».
Но на эту крайнюю меру идти не пришлось. Минут через сорок позвонил сам Зубов и сказал:
— Собирай их и приводи на площадь.
Пришла пора прощаться со взводом. Игорев внимательно осмотрел «заправочку» и разрешил:
— Можешь ехать! Будь жив.
— Я скоро вернусь, — пообещал Шурик.
Эту фразу он повторял всем, кому протягивал руку, хотя никто его ни о чем не спрашивал.
Оля заставила его натянуть поверх ватника старую красноармейскую шинель и подала ему чем-то набитый рюкзак.
— А это зачем? — нахмурился Шурик.
— Как зачем? — всплеснула руками Оля. — Зубной порошок зачем? Полотенце зачем? Белье? Стыдись, боец Орехов. Я там еще твоей мамы халатик положила, привези ей, больше в твоем драгоценном чемодане ничего не нашлось. А здесь, в газетке, хлеб, я тебе за два дня получила.
И опять она полезла целоваться. Но на этот раз Шурик ее не оттолкнул, а только отвернулся, и она чмокнула его в ухо.
На квартире у Славика ничего не изменилось. Бабушка всё так же лежала на кровати. Славик сидел около железной печурки и аккуратненько рвал книжки. В квартире, куда их переселили, раньше жил какой-то чудак, собравший целую гору книжек. Они очень хорошо горели. Особенно удобными были толстые тома с золотой надписью на корешках: «Свод Законов Российской Империи». Двух таких томов хватало, чтобы обогреть комнату.
Славик очень обрадовался Шурику. Он улыбнулся, и лицо у него стало как у старичка.
— Давайте собираться, — бодро приказал Шурик. — Сейчас я повезу тебя и бабушку через Ладогу в деревню.
Бабушка безучастно повернула голову на подушке. В глазах ее не было никакого интереса к словам Шурика.
— Поедем в деревню, бабушка, на машине. Там молока сколько захотите.
— А мама? — спросил Славик.
— Мама останется. Без вас ей пайка хватит, и ей будет хорошо. Верно, бабушка? А так вы все помрете. Собирайся, Славка, одевайся потеплее, живей ворочайся, а то машина уйдет.
У Славки не было ни ватника, ни ватных штанов, но зато он ходил в валенках и еще нашлись три пары теплого белья и свитер. Всё это Шурик заставил его напялить на себя, и со спины он опять стал похож на того упитанного Славика, который за один присест мог сжевать целую коробку конфет.
Труднее оказалось собрать в дорогу бабушку. Она всё еще не понимала, куда ее хотят везти, но покорно позволила ребятам поднять себя с постели. Стоять она не могла. Шурик это предвидел.
— Тащи салазки, — крикнул он Славику.
Узенькие детские салазки, на которых так весело было спускаться с ледяных горок, поставили посреди комнаты. Но, чтобы усадить в них бабушку, пришлось немало потрудиться. Закутанная в толстое ватное одеяло, она сваливалась то в одну сторону, то в другую. Шурик перехватил снизу ее ноги полотенцем и завязал концы узлом.
— А ты, — сказал он Славику, — будешь сзади поддерживать ее, за спину.
Они уже подтолкнули салазки к дверям, когда Шурик вспомнил, что нужно оставить записку Ирине Васильевне, чтобы она не удивилась, когда придет в пустую комнату. На клочке бумаги он написал:
«Тетя Ира! Вы не беспокойтесь. Я повезу бабушку и Славика через Ладогу, в деревню, на милицейской машине. Кушайте свой паек спокойно. Я скоро приеду и всё расскажу. Шурик».
С лестницы салазки спускали медленно, на каждую ступеньку отдельно. Зато по улице они заскользили совсем легко. Шурик тянул за веревочку, а Славик подталкивал сзади, придерживая бабушку. Снег сильно скрипел и слепил глаза. На бабушку никто не обращал внимания. Часто встречались такие же салазки с лежавшими или сидевшими людьми.
Приходилось останавливаться, потому что Славик уставал и садился на снег. Шурик поднимал его, тихонько похлопывал по спине, и они двигались дальше.
Наконец-то салазки вкатили в широкие двери управления милиции. После объяснения с часовыми въехали в большую комнату, где уже толпилось много людей. У стенки, по соседству с теплой печкой, сидело еще несколько женщин и детей. Шурик придвинул салазки поближе к печке и пошел к Виктору.
И здесь было много народу. Но Виктор увидел его издали, подозвал и вручил большой конверт.
— Спрячь. Здесь командировочное удостоверение, справка взамен карточек и письмо твоей матери. Друзей своих привез?
— Ага. А их пропустят?
— Их в общий список эвакуированных занесут. Скоро поедете. Давай руку. Наш разговор запомнил?
— Помню.
— То-то же! Счастливо добраться. Иди.
Ирина Васильевна, испуганная и заплаканная, появилась перед самой посадкой в машину. Она, оказывается, очень расстроилась, прочитав записку Шурика и с трудом нашла их в милиции. Она привезла с собой на саночках большой узел с вещами и, опустившись на него, чуть слышным голосом выговаривала Шурику:
— Ты ведь большой мальчик. Как же ты мог увезти их без, документов, без белья, без чашек и ложек? Да и адреса деревенского у тебя нет. Куда бы ты их повез? — Потом, ухватившись за него обеими руками, она добавила: — Родной ты мой.
Подъехал грузовик с фанерной крышей. Его кузов был устлан старыми тюфяками и еще тяжелым брезентом. На этой машине эвакуировалось несколько милицейских семей, и разместиться в ней было не так просто. Бабушку удалось пристроить спиной к кабинке водителя. Рядом с ней, на узле сидел Славик. Когда задний борт был уже поднят, Шурик еще раз попрощался с Ириной Васильевной и влез последним. Он просунул ноги под брезент, поднял воротник шинели, глубоко засунул руки в рукава и сжался в тугой комок.
Ехали быстро. На окаменевших сугробах резко встряхивало. У Марсова поля застряли в глубоком снегу. Водитель подавал машину то вперед, то назад. Шурик видел, как задние колеса бешено вертелись на одном месте, стреляя мерзлыми белыми дробинками.
На правом берегу Невы по накатанной дороге поехали еще быстрее. Мороз пробрался сквозь все одежки и проник внутрь, в живот, в грудь. Ресницы на глазах слипались и примерзали друг к дружке. В кузове никто не шевелился. Никто ничего не говорил.
«Может быть, все умерли?» — думал Шурик. Он с трудом расклеивал тяжелые ресницы и снова видел белую дорогу позади и темные бесформенные фигуры людей по бокам и в глубине кузова. Он шевелил ногами под брезентом, поводил плечами, чувствуя холод задубевшей рубахи, сжимал и разжимал пальцы. «Скоро приедем… Мама встретит… У нее тепло и хлеб на столе…»
Проехали редкий лесок, и машина остановилась. Шофер вылез и стал стучать заводной ручкой по скатам. Сидевший рядом с ним в кабине пожилой человек в милицейской шинели подошел к кузову и охрипшим голосом спросил:
— Живы, братцы-ленинградцы?
Послышались голоса, похожие на стоны раненых. Какая-то женщина спросила:
— Скоро ли, Прокофьич? Замерзаем.
— Скоро. Теперь скоро погреемся…
Мотор нехотя завелся, машина дернулась, и снова белыми рельсами побежали назад следы ее колес.
Стемнело. Показались деревенские домики, — черные, без единого огонька, заваленные синим снегом. У Шурика дрожало всё тело. Замерзла голова. Пальцы не разгибались. Никогда еще не было так больно от холода.
Машина остановилась неожиданно. Шофер отбил крючки заднего борта и со стуком опустил его.
— Слазьте! Обогрев!
Шурик попробовал выбраться из-под брезента и не мог. Он перевалился через край и упал бы головой, если бы его не поддержал сопровождающий милиционер.
— Закоченел? — участливо спросил он. — Беги в избу. — И стал снимать других.
Переставляя ноги как палки, Шурик добрел до темневшего на бугорке дома, толкнул плечом набухшую дверь и упал куда-то в душную спасительную теплоту. Его подхватили сильные руки, потащили к свету, к печке, и тысячи тоненьких иголочек впились в кончики пальцев.
Маленькая женщина причитала над ним, стягивала с него шинель, ватник, развязывала узелки ушанки. Потом она растирала ему ноги и лицо, сунула в руки горячую кружку с горячей водой. А в избу вносили и вносили людей.
Прошло много времени, пока тепло побороло засевший внутри мороз, согрело сердце и прояснило голову. Шурик увидел заполнивших избу женщин и детей. Они лежали всюду — на широких лавках, на полу. Через них перешагивали. Шурик поискал глазами Славика и бабушку и увидел их у окна. С ними возилась та же женщина, которая растирала ему ноги, Шурик вгляделся в нее и узнал. Когда она проходила мимо, он тихонько окликнул ее:
— Тетя Любаша…
Женщина приблизила к нему лицо и с удивлением спросила:
— Ты откуда знаешь, как меня звать-то?
— Тетя Любаша, я — Шурик, помните, мы у вас рыбу ловили с папой.
Любаша схватила его за плечи, подвела ближе к керосиновой лампе, висевшей под потолком, и открыла рот, будто собираясь закричать во всё горло.
— Павла Петровича сынок? — спросила она чуть слышно. — Ой, горе мое. Как же ты так… Пойдем, родимый.
Она повела его к большой русской печке, от которой волны теплого воздуха расплывались по всей избе. Широкая занавеска из линялого ситца отгораживала хозяйскую лежанку от забитой людьми комнаты. Туда и подталкивала Любаша слабо сопротивлявшегося Шурика.
— Полезай, сынок, полезай, отпаришь косточки.
Она легко приподняла его ноги и втолкнула под занавеску. Мягкая жаркая постель прижалась к нему со всех сторон. Любаша укрыла его толстым одеялом.
— Тетя Любаша, они без меня не уедут?
— Спи, сынок, разбужу. Раньше чем в ночь не поедут, стреляет, сатана.
— А муж ваш тоже на фронте?
— На трассе служит — шоферам дорогу прокладывает. А в избе, вишь, обогревательный пункт устроили, я и верчусь. Спи, пойду.
— Тетя Любаша, там у меня в ватнике, в кармане хлеб. Вы его на три пайка поломайте. Там бабушка с мальчиком у окна, это с нашего двора. Вы им по кусочку и мне.
Любашина голова скрылась, а минут через пять снова вынырнула, как в кукольном театре.
— Вот, кушай на здоровье. — Любаша сунула ему кусочек хлеба и большую печеную картофелину в мундире. — А тут соль в бумажке, макай и кушай. — И она опять исчезла.
Шурик осторожно надкусывал холодную рыхлую картошку, рассыпавшуюся во рту мелкими сладкими комочками, и ковшиком держал руку у подбородка, чтобы ни одна крошка не упала мимо.
От обогревательного пункта машина отъехала, когда небо над озером стало совсем черным. Поперек дороги словно лежали толстые ледяные шпалы, и машину высоко подбрасывало. Кроме милицейского грузовика, по ней двигалось в обе стороны еще много других. Стекла фар были замазаны синим и отбрасывали на снег мутный призрачный свет.
Шурик опять сидел у заднего борта и всё смотрел по сторонам, стараясь узнать места, где он летом ловил рыбу. Всё изменилось. Это был другой мир, другой век, и поездка с отцом на рыбалку выглядела как давным-давно виденный сон.
Дорога пошла в гору, потом свернула и оборвалась. Все машины остановились. Сопровождающий милиционер куда-то ушел и пропал надолго. Холод снова пробрался внутрь, но Шурик уже не боялся замерзнуть. Он знал, что нужно только перетерпеть, не поддаваться страху и всё кончится хорошо. Опять попадет он в тепло, к добрым заботливым людям.
К машине вместе с сопровождающим подошел боец в полушубке и валенках. Он высоко поднял ручной фонарь, посветил в лицо Шурику, заглянул в глубину кузова и глухо сказал.
— Можете ехать.
Машина медленно развернулась и стала осторожно спускаться по отлогому склону. Под колесами деревянно заскрипели доски настила, машину встряхнуло, и вдруг она плавно покатилась по прямой гладкой дороге. По обе стороны тянулись высокие снежные валы, а за ними раскинулась необозримая пустыня, края которой терялись в ночи. Сильный ветер летал по ее простору, расстилая тонкий кисейный полог. Кисея вырывалась, ветер снова ее подхватывал, встряхивал, тянул за собой, а она опять вырывалась и опадала, засыпая дорогу мелкой серебристой пылью.
Шурик догадался, что они едут по Ладожскому озеру, может быть, по тому самому месту, где стояла их лодка, когда они ловили окуней. Внизу была вода, глубь, — а здесь по льду мимо Шурика проносились машины, груженные мешками, ящиками, тушами замороженного мяса. Они торопились в город.
Иногда машина замедляла ход и совсем останавливалась. Шофер с кем-то разговаривал, потом сворачивал, и машина долго подпрыгивала на неровно примерзших льдинах, пока снова выбиралась на ровную дорогу. А сзади оставался сложенный из крупных снежных кирпичей домик и около него человек, с головы до ног закутанный в белое и с железнодорожным фонарем в руках.
После одного такого объезда Шурик увидел машину, наполовину провалившуюся под лед. Ее задние колеса висели в воздухе, а радиатор и кабина были затянуты снегом.
Справа бухнули пушки — одна, вторая… Над машиной высоко в небе, курлыча, пролетели снаряды и разорвались в стороне. Всё чаще и чаще стреляют пушки, ближе и ближе разрывы. А машины всё идут, идут сквозь мороз и огонь по единственной дороге, связывающей осажденный Ленинград с большой советской землей.
Преодолели небольшой подъем, и озеро осталось позади. Показались редкие избы, кусты, деревья. Машину остановили. Сопровождающий с кем-то поговорил, и опять человек с фонарем осветил кузов.
Длинная улица привела их к высокому деревянному дому. Здесь машину обступили люди. Они откинули борт и стали снимать всех по очереди. Распоряжался низенького роста старичок в белом халате, надетом поверх шинели. Появились носилки. На них унесли бабушку и Славика. Старичок в халате посмотрел в лицо Шурику и спросил:
— Дойдешь сам, или помочь?
— Куда?
— Вот сюда, в госпиталь.
— Зачем? Я не больной. Я в командировке.
Шурика беспокоило и обижало, что никто не спрашивал у него командировочного удостоверения. Старичок смешливо сморщил отвисший нос и с одобрением сказал:
— Ну, герой! Иди тогда сам, на второй этаж… Кушать хочешь?
Вместе с другими ходячими пассажирами Шурик поднялся по крутой лестнице и очутился в большой комнате, где пахло давно забытыми мамиными обедами. Ему помогли раздеться, усадили за стол, и он забыл обо всем. Перед ним лежал огромный кусище, с полбуханки, светлого, как солнце, высокого, ноздреватого хлеба.
Глубокая миска была до краев полна густым супом, один лишь запах которого захватывал дух. Шурик схлебал его без передышки, очистил миску корочкой хлеба, облизал ложку и хотел уже вставать. Но тут ему поднесли тарелку с вареной картошкой, облитой соусом с кусочками мяса. Он застенчиво оглянулся. В дверях столпились женщины в белых передниках. Они смотрели на него с испуганными лицами. Это была одна из первых машин с ленинградцами, перебравшимися через озеро, и женщины с горестным любопытством наблюдали, как едят люди из осажденного города.
И после второго, и после сладкого чая остался еще порядочный кусок хлеба. Шурик сунул его в карман и вышел из-за стола. Сопровождающий милиционер, сидевший за соседним столом, увидел его и сказал:
— Мы поедем в Тихвин, а ты здесь переночуй, а завтра пойдет машина на Колчаново и тебя захватит, я договорился.
Шурик стоял перед ним и счастливо улыбался. От обильной еды он опьянел — голова приятно кружилась, ноги подкашивались. Его увели в другую, маленькую комнату, где стояло несколько железных коек. Потом он уже не мог вспомнить, как разделся, лег и заснул. Проснулся он ночью. В комнате было совсем темно. Хотелось есть. Он вспомнил суп, картошку и решил, что это ему приснилось. Он пошарил по табуретке, нашел свои штаны, полез в карман и нащупал хлеб, мягкий, настоящий. Значит, это был не сон. Он вытащил весь кусок и съел его. Съел, улыбнулся сам себе, повернулся на другой бок, боднул головой подушку и снова заснул.
На этом берегу всё было по-другому. Люди ходили быстро, разговаривали громко и даже смеялись. На сугробах прыгали птицы. По дорогам ходили кони. Бегали собаки. И мороз был не страшный, холодил только нос и щеки, а внутри всё тепло оставалось.
Рано утром Шурик успел забежать в госпиталь и навестить Славика и бабушку. Они лежали на белых простынях. Им делали уколы и кормили молоком и сахаром. Разговаривал он с ними недолго, спешил.
Теперь он сидел в кабине грузовика, рядом с шофером, и ехал в Колчаново, один, без опекунов, как настоящий путешественник. Шофер, краснолицый парень с черными потрескавшимися пальцами, лежавшими без рукавиц на баранке, курил длинную сигаретину, щурил один глаз от дыма и время от времени задавал вопросы о жизни в Ленинграде. Послушав, он надолго замолкал и опять неожиданно задавал вопрос.
Засунув руку за отворот полушубка, шофер достал кусок сахара с прилипшими шерстинками, протянул Шурику и сказал: «Жми».
Проехали разбомбленной улицей какого-то города, и за ней опять побежали назад заснеженные поля, белые столбы, деревья.
— Тебе куда, в самые Колчаны? Или подальше?
— Мне в Дусино, в деревню.
— Дусино, Дусино, — повторил шофер, что-то припоминая. — Постой, так это тебе раньше сходить надо. Сейчас до поворота доедем, там в лес тропка пойдет, с километр будет, в самое Дусино попадешь. А по дороге тебе большой крюк делать.
У поворота он подождал, пока Шурик нашел тропку, хлопнул дверцей и уехал.
Шурика обступили разлапистые ели, протягивавшие ему пушистые шкурки белых медведей, зайцев, лис. На каждой ветке лежал неподвижный зверек с поджатыми лапками. А невзначай задень его — прыгнет, запылит серебром, проберется холодными снежинками за шиворот.
Хотя и длинным оказался километр, но давно уж так легко, сами по себе, не ходили ноги. Шурик даже взбежал на горку, и лес кончился. Внизу по пояс в снегу стояли избы. Прозрачные дымки́ тянулись из печных труб. Пугливо и радостно забилось сердце. А вдруг это не та деревня? Может быть, мама уехала?
Осипшим от волнения голосом спросил он женщину, перебегавшую улицу:
— Скажите, пожалуйста, где здесь госпиталь?
Женщина остановилась:
— А тебе кого надобно?
— Орехову Елену Николаевну.
Вместо ответа женщина куда-то крикнула:
— Елена Николаевна, выдьте-ка на двор, гость к вам.
На крыльце появилась женщина в гимнастерке, с платочком на голове. Шурик ее не знал, и она не знала Шурика. Она долго смотрела, как он подходит к ней, потом вдруг вскрикнула, подняла руки и, как слепая, пошла ему навстречу. Она прижала голову к ушанке Шурика и так крепко вцепилась в него руками, что две другие женщины с трудом ввели их в избу.
Вытирая лицо, мокрое от своих и маминых слез, Шурик почувствовал себя малышом, которому очень плохо жить без мамы. Елена Николаевна не отпускала его рук, не отводила глаз от его лица. Она задавала какие-то вопросы и сама о них забывала.
Они сидели у стола, сколоченного из простых досок. Посредине стояла тарелка с застывшей пшенной кашей и огрызком черного хлеба. Посторонние женщины вышли, и только маленькая девочка лет шести осталась посреди комнаты и, широко раскрыв глаза, смотрела на Шурика.
— Ну, рассказывай, говори, как ты узнал? Где ты был?
Шурик начал рассказывать о дороге через Ладогу, о тете Любаше, о Славике… Но ему мешала тарелка с кашей. Он опять захотел есть, как будто не ел несколько дней. Он старался не смотреть на тарелку, но она словно передвигалась с места на место. Елена Николаевна заметила его взгляд, упершийся в тарелку, охнула, обозвала себя дурой и, захватив остатки каши, выбежала из комнаты.
Шурик улыбнулся маленькой девочке. У нее были знакомые светло-серые глаза. Ну да, точно такие, как у Оли Светленькой! Шурик даже втянул голову от стыда. Он впервые после переезда через озеро вспомнил о своем взводе. Как он мог!.. Сам жрет с утра до вечера, а они… Ах, какой он негодяй! Как он мог!
Вскочив со скамейки, Шурик хотел кинуться за мамой. Он должен ей рассказать. Он не сможет прожить так, в тепле все десять дней. Ребята голодают, ходят в патруле, охраняют город, а он… Нет, он уедет раньше, дня через три, нет — через два. Он объяснит маме, она поймет. Потом прорвут блокаду, она приедет, и они будут вместе, а пока он должен быть там, с ребятами, вместе. Разве он не боец Комсомольского полка?
Шурик подошел к окну. На душе стало легко. Решение было твердым.