Часть вторая ТОМЛЕНИЕ

НАДО ОТВЕЧАТЬ…

— Ну, старик! Ты даешь! — ахнул Губин и шагнул с крыльца института навстречу подходившему Буквареву. — Где ты был-то? Я уж в панику ударился, не знал, куда и кинуться. Знай, что больницы и милицию обзвонил…

— А с чего ты так? — беспечно спросил Букварев.

Губин вытаращил на него глаза и тихонько начал теснить друга в сторону, чтобы шедшие на службу сотрудники института не слышали их разговора. Друзья даже не пожали друг другу руки, так встревожен и одновременно рад был Губин, что товарищ его наконец-то объявился, и так улыбчиво-рассеян был Букварев.

— Любка мне звонила, — полушепотом спешил высказаться и снять с себя заботы Губин. — О тебе спрашивала. Ночь, говорит, не спала, переживала. А что я ей мог ответить, кроме того, что не знаю, где ты? Где хоть ты в самом деле был всю ночь? Не в вытрезвителе? Иди скорее, звони Любке, что жив и здоров, наври чего-нибудь, чтобы ее успокоить, а то она может и Воробьихинскому брякнуть. Тогда разговоров и объяснений не оберешься.

— Не брякнет, — с веселой уверенностью возразил Букварев. — А позвонить ей, конечно, надо. Сейчас же.

…Букварев в это утро часа два гулял по городу. Утро снова выдалось на славу: чистое, прохладное, хрустальное утро конца бабьего лета. Букварев быстро ходил вдоль набережной, глядел на поблескивающую рябь темной воды, от которой тянуло парным теплом, щурился на строгое и ласковое солнце, на бледное небо, в котором не было ни облачка, слушал четкий стук ботинок по просохшему звонкому асфальту и всему был рад. Голова у него не болела, выспался, и всего его пробирало легкое веселье, будто сегодня он уже выпил вина.

«В гостях побывали, дам повеселили, кое-что выяснили и погоду наладили, — мысленно вспоминал он вчерашнее воскресенье. — Теперь яснее, что делать дальше. Надо делать, а не киснуть, как говорит Губин».

Букварев и в самом деле был уверен, что все происшедшее вчера между ним и Надей — пустяки. Теперь он поведет себя умнее, будет встречаться с ней без Арки и Губина, и таким образом у Нади не станет причин быть недовольной, расстраиваться, грустить о доме, вспоминать Юрочку и так далее. Все будет не так, как в эти два первых дня.

…Присмотревшись к другу, поуспокоился и Губин, хотя его еще разбирали удивление и любопытство. Друзья поднимались на свой этаж, как всегда в меру энергично и с разговорами.

— Я всю площадь у вокзала и сам вокзал дважды прочесал. Хотел уж через дежурного по громкоговорителю тебя разыскивать. На такси по всем улицам колесил… А ты как сквозь землю.

— Не беда, — брякнул Букварев и хлопнул друга по плечу. — Если и впрямь у тебя было столько хлопот, так прости. Мне просто надо было на время удрать от всех. Хотя… Может, и не соображал, что делаю. Начудил, а видишь — весел!

— Вот и я удивляюсь. Что с тобой?

— Ничего. Просто начинаю жить интереснее и полезнее, — невозмутимо ответил Букварев и, отстранив друга, пошел вперед быстрее.

Губин опешил, но тут же догнал его, снова пристально поглядел ему в лицо и опять ничего не понял. Это был новый Букварев, который то улыбался загадочно, будто знал что-то радостное и тайное, то отворачивался, как бы посмеиваясь над другом. Он без промедления уселся за свой рабочий стол, но не думал ни о службе, ни о семье, ни о Наде. Он просто весь светился и звенел от любви и надежды. Но домой все-таки позвонил.

— Извини, Люба. Я жив и здоров. Зашел к Заметкину, заговорились, ну и… не отпустил он меня до утра. Знаешь ведь его… Да и давненько не встречались. Приду обедать — расскажу подробнее, как он… — поговорил Букварев с женой легко и весело и, положив трубку, снова с выражением безмятежного превосходства уставился на Губина, который пришел в кабинет за ним по пятам и все слышал.

— Ну, старик! — заговорил сквозь приступы смеха Губин, — я теперь над тобой поиздеваюсь! Ты же влюбился! Как пылкий юноша, как чистый отрок! Светло и свято! В глупую девчонку! Вот новая чета: седой Мазепа и прекрасная Мария! Надежда, мой компас земной!..

Букварев вскочил, сделал зверское лицо и замахнулся на друга увесистым мраморным пресс-папье. Губина как ветром выдуло. А Букварев преспокойно сел и снова погрузился в состояние улыбчивой мечтательности. Он решил позвонить Наде.

Чистый ее голос, приветливый тон еще больше взволновали и обрадовали Букварева. Ни тени упрека с ее стороны! Правда, слышны были затаенная робость и смущение. Но ведь это потому, что трубку там подняла другая женщина и позвала Надю с многозначительными словами, долетевшими и до Букварева: «Тебя, Надюша!» Тут смутишься. Но все равно, что за голос у нее! И нежность в нем, и чистота, и откровенность, и доверчивость, доверчивость!

Возможно, что она ждала его звонка и рада ему, она обдумала все вчерашнее и больше не сердится на него, готова и разговаривать, и обязательно согласится с тем, что он предложит.

Надя действительно согласилась встретиться с ним в шесть пятнадцать вечера. Он будет ждать ее в такси возле ее конторы, они немного покатаются по городу, а затем погуляют в самом лучшем уголке, какие только известны Буквареву.

Надя — чудо, подаренное ему благословенной судьбой на трудном отрезке его жизни, когда на душе становилось все муторнее, не хотелось идти ни домой, ни на службу, и все как будто валилось из рук. С нею он выстоит и пойдет дальше. Надо сделать так, чтобы она почувствовала себя с ним счастливой. И ни его семья, ни разница в возрасте не могут быть тому помехой.

Он старался не думать сейчас о разводе, о размене квартиры, оставив это на «потом».

…Буквареву принесли стопку папок с набросками чертежей и расчетов. Он стал быстро просматривать их. Это были первые эскизы разработок одного дорожно-транспортного агрегата, который уже давненько был дан на проектирование отделу Букварева. Многое в идеях подчиненных показалось ему заслуживающим внимания. И вдруг он вспомнил, что агрегат снился ему сегодняшней ночью, вернее, не сам агрегат, а математическая формула его конструкции.

…Агрегат складывался из дюжины узлов и нескольких сот деталей, из десятка систем силовых передач и множества точек приложения этих сил. Все это надо было рассчитать во взаимодействии на эффективность, прочность, надежность, достигнуть значительного уменьшения веса агрегата по сравнению с существующими однопрофильными системами и резкого увеличения мощности. Внешний вид детища должен быть эстетичным, кабина и вмонтированный в нее радиомагнитофон комфортабельны. Расчеты и чертежи предстояло хорошенько выверить, сопоставить, и только тогда просить разрешение на изготовление опытного образца, а с ним начать все сначала.

Время на эту работу можно было раза в полтора сократить с помощью сложнейшей математической формулы, что никогда ранее в институте Воробьихинского не практиковалось. И вот эта самая формула и снилась Буквареву. И он начал ее припоминать.

Поначалу с трудом всплывали в памяти отдельные ее куски, а с ними и предполагаемые исходные требования к узлам агрегата. Но вот они начали цепляться друг за друга, под рукой Букварева поползли на бумаге уравнения с сотнями членов и многочленов в самых различных степенях, где каждая из неизвестных величин неминуемо становилась известной.

Букварев с удивлением и радостью отмечал пропуски и ошибки, путаные места ночного варианта. Он еще раз лихорадочно исследовал их и отбрасывал ложное и лишнее. Головоломные расчеты с поразительной легкостью проносились в его мозгу. Ручка бешено гнала по листам строчки и этажи знаков за скобками всех возможных конфигураций и вне их. И вот из частей начало просматриваться нечто целое. Формула подробно отвечала на все принципиальные вопросы, над которыми добрая половина отдела должна бы корпеть не меньше месяца. Оставались детали, но они легко выливались из главной формулы, которая была не только безупречна, но даже изящна. Это был неожиданный и крупный успех. Кто-кто, а уж Букварев-то это понимал.

Он подскочил на своем кресле, сорвался с него и в сильном волнении раза три обошел вокруг стола, довольно потирая руки. Но вдруг остановился, еще раз склонился над формулой, впиваясь глазами в каждый знак, с величайшей тщательностью перепроверил все. Это было необходимо, нельзя допустить ни единой ошибки. От самого малого просчета рухнуло бы все построение.

Нет, все правильно!

— А ведь это, пожалуй, открытие! — вслух изумился он. — И сделал его я! Нет, я читал, что в принципе такой метод возможен. Но мы его не применяли! А кто применял?! Да бог с ним, пусть не открытие, а просто математический метод, сулящий большие выгоды. Разве этого мало?

«Еще три дня назад я совсем было упал духом. Откуда взялись силы? Что произошло? Неужели этому подъему способствовали Надя и моя любовь к ней? Конечно же! Не встреть я Надю — не встряхнуло бы меня ничто другое… И как же надо благодарить и любить ее за все это!»

— Ура! — коротко вскрикнул Букварев, подхватил кучу папок, листы с формулой и опрометью кинулся вдоль коридоров к приемной директора. Его не удивила пустота коридоров, он не заметил, что никто не курил на лестничных площадках, не слышал он и громкого топота своих ног. Он ворвался в приемную, словно гонимый ураганом.

Секретарша Воробьихинского, совсем еще молоденькая и жеманная, но любившая Букварева за простоту, глянула на него во все свои подкрашенные глаза и прыснула, зажала ладонью рот.

— Мне… шефа!.. Срочно! — едва переводя дух, проговорил Букварев и протянул руку к дверям, ведущим в кабинет директора.

— Василий Иванович! Ведь обеденный перерыв! — охладила его пыл секретарша и состроила Буквареву глазки. — Между прочим, час назад Семен Семенович вас разыскивал, но ваш телефон не отвечал.

— Я с утра не выходил из кабинета! Вот, — заявил Букварев и показал ей папки. Секретарша вновь прыснула. Да и любой поступил бы так же на ее месте, настолько Букварев был растрепан, возбужден и нетерпелив.

До Букварева наконец дошло, что все ушли на обед, кроме этой дежурной секретарши, вахтера у подъезда да его, Букварева. «Неужели я просидел над формулой почти четыре часа? И ничего не слышал? — недоумевал он. — Мне казалось, что прошло каких-то пятнадцать минут… Как обманчиво время!»

Он запер свои бумаги в кабинете, сунул ключ в карман, хотя ключ полагалось оставлять на вахте, и немножечко вразвалку, как и всегда после удачной работы, зашагал домой. Голову держал высоко, как Губин, которого за эту манеру кое-кто звал в институте астрономом. Город, освещенный полуденным солнцем, светился последними красками ушедшего лета. Бодрил ветерок. И стандартные дома вдоль улицы, с разноцветным бельем на балконах и во дворах, казались Буквареву горделивыми кораблями, которые величаво плывут к своей цели и радуют людей пестротой своих праздничных флагов и вымпелов.

— Вот и я, — заявил он Любе как ни в чем не бывало, — Спешу. Покорми меня побыстрее.

Честно говоря, Букварев и подзабыл, что ночевал не дома и что перед женой надо бы объясниться. Он хлебал суп и не знал, какой он был — гороховый или овощной. Он съел его без хлеба и, ничего не говоря, побежал вон. Он еще и еще раз проверял формулу, чтобы не ударить в грязь лицом перед Воробьихинским, мужиком въедливым и консервативным, но знающим цену и всему новому.

На обратной дороге он поуспокоился: то ли голова поостыла на воздухе, то ли подействовал обед, — и в кабинет Воробьихинского вошел почти усталым. Семен Семенович сидел на своем вертящемся кресле нахохлившись, глядел скорбно, отчего выразительные глаза его были по-совиному круглыми. Букварев не заметил этого недоброго предзнаменования.

— Я сделал открытие, — просто сказал он. — Сулит большие выгоды, в первую очередь нам.

— И я сделал, — грустно ответил директор, еще ниже опустив плечи и будто вдвое усохнув. Не уменьшилась в размерах только его голова, обрамленная сверху кудлатыми черно-седыми волосами, а снизу — тремя подбородками.

— А что у вас? — встрепенулся Букварев, готовый разделить радость и горесть шефа.

— Через час по этому поводу здесь будет совещание. Твое присутствие очень поможет и мне, и другим, — еще грустнее сказал Воробьихинский. — А что ты открыл и давно ли? — полюбопытствовал наконец он, и в глазах его зажегся новый хищноватый огонек.

— Вот, — Букварев тщательно разложил перед шефом бумаги. Воробьихинский вздрогнул, расправил плечи и начал листать бумаги хоть и небрежно, но медленно, и от многоопытных глаз его ничто не ускользало. Папки он скоро отодвинул и впился взглядом в букваревскую формулу. Пальцы его беззвучно забарабанили по столу с такой скоростью и столь ритмично, будто он был искушенным пианистом. Вот уже и Букварев рядом с ним. И мысль у них работает согласно и все быстрее. Они словно пожирали строчки и колонки алгебраических загогулин и непонятно отчего торопились и торопились к финишу. Наконец Воробьихинский шумно выдохнул застоявшийся в легких воздух, откинулся на спинку кресла и утер со лба испарину. Потом изучающе и удивленно уставился на Букварева.

— Ты гений? — вдруг спросил он. — Ты представляешь, что ты тут наворотил?

— Кажется, знаю, понимаю, то есть… — неуверенно сказал Букварев.

— Ты гений. Но несчастный гений, — продолжал Воробьихинский, и в глазах, в голосе его слышалось то сочувствие и восхищение, то холодок. — Твой принцип не оригинален, но эффективен. За границей это обсчитывают на компьютерах. И у нас, возможно, где-нибудь тоже… Не советую тебе состязаться с электронными машинами, быстро износишься. Это первое. А второе, самое обидное, что занимался ты этим зря. Агрегат с проектирования снимается, как устаревший. За рубежом уже есть образцы куда лучше, и нам запретили проектировать вчерашний день. Жаль потраченного времени, но хорошо, что мы не будем терять его попусту в дальнейшем. Я имею в виду этот агрегат… И третье. Нашему институту сужают профиль. Пока будем заниматься только дорогами и придорожными сооружениями. Все машины у нас отбирают и отдают филиалу одного московского института. Филиал планируют открыть здесь с нового года. Такие вот пироги… Оформляй свой метод как рацпредложение или изобретение. Возможно, для кого-то он будет приемлем. Но сомневаюсь, чтобы нашлись еще такие же, как ты, которые согласились бы работать за ЭВМ. Однако поздравляю. Не ожидал, хоть и давно знал твои способности…

Воробьихинский поздравил, но руки не подал. И снова принял ту позу и то выражение лица, с каким застал его Букварев полчаса тому назад.

— Жаль мне тебя, Букварев, — сухо заключил Воробьихинский. — Но моя должность требует, чтобы жалость к неудачникам не занимала много моего рабочего времени.

Намек был более чем прозрачен, и Букварев, одним движением собрав свои бумаги в кучу, твердо вышел из кабинета шефа. Он еще не верил, что его открытие никому не нужно, и был полон стремления постоять за него. «Но где? — спросил он себя. — Куда идти? Кто меня ждет? Никто. Все заняты делом и считают, что ведут они его правильно. Букварева с его идеями посчитают либо полоумным, либо зеленым дилетантом. И уйдет он ни с чем, потому что для всех он будет помехой…»

Опадая глыбами, рушилась радость, опустошала.

Ему позвонили из дома.

— Где ты был ночью? Мама плакала, — строго спрашивал честный Генашка. Стало слышно, что трубку у него отбирают, и вот уже в ней голос жены, все еще с нотками отчужденности:

— Купи Ленке ползунки на размер побольше, чем в последний раз. У нее температура, мне не уйти… И молока…

Магазин детской одежды был рядом с институтом, и Букварев считался в нем своим человеком. Но что он мог ответить жене сегодня, если денег у него мало, и он еще назначил свидание и пообещал приехать на него в такси.

— Если таковые есть, — по возможности спокойно ответил он Любе и предупредил, что сегодня совещание и он задержится. Потом позвал к телефону Генашку и посоветовал ему играть ножиком и не скучать, а подождать отца, и они вместе очинят все карандаши, какие имеются в доме.

«Совсем заврался! — в отчаянии подумал он. — С формулой крах. Семья на пороге развала. Еще не хватало, чтобы и с Надей так же… Куда я качусь?»

Его позвали к директору, и когда он явился, кабинет шефа был уже полон.

— Вот и наш именинник, — приветствовал его Воробьихинский. — Прошу, Василий Иванович, без проволочек отчитаться за то, чем вы руководствовались, подписывая сей документ. В детали не вдаюсь. У вас прекрасная память.

Воробьихинский с артистическим возмущением поднял над столом папку с проектом дороги через Мокрецовские сопки, вгляделся в лицо каждого присутствующего, словно приказывал проникнуться директорскими чувствами, раскрыл папку и показал всем подпись Букварева.

— Извольте отвечать, — еще раз пригласил директор и с грустью, которой нельзя было по-человечески не посочувствовать, отвернулся к окну, принимавшему на себя слабые отблески последнего дня затухающего бабьего лета.

— А в чем дело? — спросил Букварев, и заседание пошло обычным порядком. Ему разъяснили суть претензий Грачева и его помощников. Букварев помрачнел.

— Сколько вы получили премиальных? — спросил седовласый первый заместитель директора, всегда сидевший по правую руку от шефа.

— Тридцать рублей, — сообщил Букварев.

— Тридцать сребреников, — ехидно подал голос кто-то из директорской свиты.

— Ты дороже продаешься! — осадил его Букварев. — Знаю.

Все вздрогнули от негодования.

— Попытаемся выяснить первооснову ошибки, — чуть повысил голос Воробьихинский, явно стараясь держать бразды разговора в своих руках. — В чем вы ее видите, товарищ Букварев?

— Это давняя история, — брякнул Букварев.

— Как в песне: это было недавно, это было давно, — опять съехидничал тот же голос.

Букварев вскипел. Он кричал, что первым проект не глядя подписал сам Воробьихинский, а премию получило большинство присутствующих и не стыдится; постановка дела в институте такова, что расчет делается на откровенную халтуру, на обдирательство заказчиков, попавших в трудное положение; что проект, будь он и безошибочным, через год-полтора все равно придется переделывать, потому что сейчас он разработан только с учетом вывозки леса, а скоро по этой дороге должны пойти другие машины, оборудование и материалы для буровых установок, трубы для нефтепровода и масса других грузов, которые невозможно сейчас и перечислить; что институт выполняет свои задачи не по-государственному, а занимается рвачеством, сутяжничеством и изо всех сил старается сохранить в этой дрянной игре благопристойную мину труженика. Долго это продолжаться не может и вот-вот все полетит вверх тормашками вместе с некоторыми руководящими лицами, и что он, Букварев, готов понести наказание. Но уж после него будет работать только честно и не потерпит больше ничего из того, о чем он только что заявил.

Совещание было ошеломлено. Все ожидали, что Букварев, как это с ним случалось, будет растерянно и конфузливо оправдываться и в конце концов примет всю вину на себя, но сегодня обвинял он, обвинял всех и в первую очередь директора. Никто не знал, что сказать. Большинство вопросительно поглядывало на шефа, и только он, казалось, сохранял самообладание и даже слегка улыбался.

— Это совещание мы перенесем, — снисходительно заключил он. — Товарищ Букварев сегодня не в себе и не может объяснить нам все так, как требует дело. Я прощаю ему, потому что знаю причину необычного его состояния. К тому же в принципе по обсуждаемому вопросу все ясно, и товарищ Букварев, не желая защищать себя по существу, только подтверждает наши предположения и выводы, которые должны последовать. Надеемся, что товарищ Букварев скоро успокоится и разъяснит нам, почему причины ошибок в работе он усматривает не в сегодняшней организации дела, а в каких-то таинственных фактах, которые были давно. Я больше никого не задерживаю.

ЭТО БЫЛО ДАВНО

Как маленькие жизненные вешки, остались позади бесчисленные семестровые зачеты и экзамены, при воспоминаниях о которых почему-то всплывало в первую очередь не пережитое волнение и бессонные ночи с учебниками и конспектами, а разные забавные случаи, которыми всегда полны студенческие сессии: я ответил невпопад, а профессор реагировал так-то; я не знал половину курса, а вытащил счастливый билет и получил пятерку; я пересдавал на квартире преподавательницы, пришел с букетом цветов, и она… Шпаргалки, остроты, уловки и несть числа и предела студенческим выдумкам и студенческому фольклору, которые не только бодрят, но порой влияют на характер и взгляды молодых людей.

Наступил срок преддипломной практики, после которой надо было представлять самостоятельные труды, дипломные проекты и защищать их. А потом уж — «поплавок» на лацкан и прыжок в жизнь, в заманчивую и волнующую самостоятельность.

Группа закадычных друзей — молодые супруги Букваревы и Губины да их холостой однокурсник бородач Николай Заметкин — послана была отдельной экспедицией в глухие Мокрецовские сопки. Руководить работой практикантов должен был главный инженер леспромхоза Грачев, который вроде интересовался их делами, но предоставил молодым людям полную самостоятельность.

В задачу группы входило произвести съемки местности и изыскания, на основе которых составить проектную документацию на строительство дороги в сильно пересеченной местности с различными породами залегания. Места, лучше Мокрецовских сопок, для этого нельзя, наверное, было и сыскать. Тут и равнинные боры-беломошники, истерзанные ручьями, и обширные болота, а посередине их почти стометровой высоты сопки с вязкими неизученными распадками. И все это в краю почти безлюдном, бездорожном, но уже взятом на прицел геологами и лесодобытчиками.

Друзья выбрали самый живописный склон центральной сопки, разгрузили с грачевского вездехода пожитки и начали обживать местность. Поставили три палатки: две семейные для молодоженов и одну для Заметкина, которая служила также складом продовольствия и инструмента.

Заметкин, уже тогда проявлявший большую склонность к артистизму, писательству и философствованию, глядел на задание сквозь пальцы и добровольно взял на себя обязанности снабженца, завхоза и повара. Он взбирался на вершины сопок, принимал там романтические позы, взмахивал руками и тревожил окрестности восторженными кликами. Он что-то увлеченно бормотал даже в те часы, когда собирал в сыром мху раннюю морошку, кипятил на костре воду и варил необыкновенные, на его взгляд, супы и каши с тушенкой. Две пары молодоженов в это время самозабвенно ползали по склонам сопок, утопая по колени в сыпучем песке, копались в распадках, отправлялись в походы, а вечерами вели дневники и прочие записи, делали первые расчеты, вычерчивали наброски и, как это всегда бывает у студентов, подолгу и взахлеб спорили. При этом Губин исходил из требований новейшей теории, а Букварев настаивал на скрупулезном изучении и обследовании каждого погонного метра воображаемой магистрали.

Молодые жены быстро уставали от споров и принимались шептаться о своем, а Заметкин вообще только посмеивался над друзьями и делал свои записи, больше всего о здешних природных красотах, но не в стиле инженерно-изыскательском, а в фантастико-поэтическом. Писал он и роман о своих друзьях, местом действия были те же Мокрецовские сопки. Название романа еще не было придумано, зато перед первой главой стоял эпиграф, строка из любимейшего заметкинского поэта: «Знаешь, ведьмы в такой глуши плачут жалобно».

Их обдували тугие неласковые ветры с океана, их мочило дождем, перемешанным со снегом, но никто из пятерых особенно не сетовал и не раздражался. Они были рады и тому, что изредка выпадали солнечные дни, за которые они успевали и позагорать, и переделать массу дел. Их пьянил аромат бурно идущей в рост и расцвет северной флоры. Они стали поджары, цепки и неутомимы. Спали как убитые и работали, как заведенные на самый высокий темп автоматы. Им хотелось — и страстно — покончить с заданием побыстрей и отчитаться за него как можно лучше. В их памяти само собой всплывало все, что слышали они на лекциях и прочли в книгах. Устрой им сейчас устный экзамен, они бы выдержали его на пять с плюсом без всякой подготовки и страха. Они понимали свое состояние, свой горячий азарт, когда кажется, что им доступно многое, если не все, по их специальности, что им уготованы в будущем немалые успехи. Они восхищались собой, били в ладоши и от полноты чувств на чем свет стоит кляли Заметкина за прогорклые супы и подгорелые каши самого непонятного вкуса, грозились, что не позволят ему поставить свою подпись под общей работой, на что он отвечал с неизменной патетикой и такой жестикуляцией, что друзья ударялись в хохот, и по-товарищески наминали ему бока, после чего всем становилось еще веселее.

— И разъела ржа суеты и змееподобная жажда славы золото их сердец! И презрели они вернейшего друга своего и кормильца! Отринули и озлобились друг против друга, пожрали сами себя, и погиб их проект, растерзанный в сваре на клочья. И угасла в них искра, потух разум, и стали они алчнее и злее волчец, подлее гиены…

И помятый, и непомятый Заметкин мог продолжать речь в том же духе бесконечно, потешая друзей, слегка царапая их самолюбие и отрезвляя их. Но бывали случаи, когда Губин и Букварев, уязвленные другом всерьез, хватали его, тащили вверх и не в шутку грозились свергнуть его с крутизны в самое топкое место.

План их работы был выполнен уже больше чем наполовину, когда Люба, едва проснувшись, повела себя не совсем обычно. Букварев тормошил ее, а она не поднималась с постели, застыла на ней сидя, обхватив руками колени, и улыбалась как-то странно, по-новому. Муж вгляделся в ее лицо и с удивлением отметил, что впервые не увидел на нем ничего девчоночьего или студенческого. И радость, и страх, и грусть были в ее глазах и улыбке.

— Что тебе приснилось? О чем задумалась? — недоуменно ляпнул Букварев, порывавшийся к делу.

— Мы сегодня должны взять выходной по семейным обстоятельствам, — сказала Люба с тем же выражением.

Букварев даже хохотнул от неожиданности, но жена так поглядела на него, что он очнулся и встревоженно припал перед ней на колени.

— Да какая тебя муха укусила, Любаша?

— Ты должен меня понять и слушаться с сегодняшнего дня, — не сразу проговорила она, и Букварев удивился новому выражению ее глаз, в которых было и счастье, и покорность, и навернувшиеся слезы. И еще он разглядел в них, странно углубленных и расширившихся, столько мольбы, беззащитности и одновременно власти над собой, что сразу же забормотал что-то о своем согласии, готовности сделать для нее все. Он бегом разыскал Губина, делавшего зарядку в окружении сосен, и коротко объяснился с ним.

— В таком случае мы берем выходной завтра, — то ли в шутку, то ли всерьез отозвался Губин. Букварев махнул рукой в знак согласия с любым условием и помчался обратно.

Люба прибирала волосы. Движения ее были медлительны. Было похоже, что о прическе она совсем не думает, руки ее опускались и тихонько поглаживали живот. На мужа снова посмотрела пристально, изучающе.

— Что за фантазия на тебя напала? — не утерпел Букварев, и Люба тут же запретила ему спрашивать ее о чем бы то ни было.

— Скоро узнаешь, сама скажу, — заявила она и добавила: — оставь меня одну минут на пятнадцать. Потом приходи.

Букварев пожал плечами, погримасничал и нехотя пошел прочь. На улице он снова встретил Губина, который тоже, казалось, не думал о работе.

— Ты ведешь себя так, словно сегодня и у тебя выходной, — съехидничал Букварев. — Это мне простительно, потому что придумала что-то моя благоверная. А ты-то чего расслабился?

— А почему я все время должен быть в диком напряжении?

— Да ведь дело-то общее?!

— Правильно. И оно фактически сделано. Оттого и я готов удовлетворить каприз Любки. А завтра, может, — моей Музы.

— Ты о чем? Что у нас сделано?

— Все.

— Не понимаю.

— И я не понимаю твоей позиции. Ведь общее-то представление у нас давно есть. Из него легче легкого вывести средние показатели и взять их за основу. И дело в шляпе. Никто от нас большего не ждет и не потребует. Один ты всегда подходишь к пустякам по-букваревски. Себя и других понапрасну мучаешь. Любку вон и ту довел, что пощады запросила… Не для того, старик, нас столько лет учили, чтобы мы попусту растрачивали свой высококвалифицированный труд, — совершенно спокойно и даже снисходительно возражал Губин.

— Да ты что говоришь-то? Если согласиться с тобой, то надо признать, что все эти годы учили нас совершать подлоги, мошенничать да еще и чувствовать себя так вот самодовольно, как ты сейчас?! Нет, брат, шалишь! — взволновался Букварев.

— Я не хочу зря тратить силы и время. А ты — как хочешь. Можешь отменить своей измученной жене выходной и заставить ее работать. Можешь и мою норму на нее переложить. Только глупо это. Считаю, что нам пора перестать ковыряться в грязи и начать чистовые расчеты и чертежи. Важно ведь показать знания теории, сделать диплом по науке. Практического применения наш проект все равно не получит. Никто его не возьмет. Знаешь же!

— А тебе не стыдно будет? Хотя бы тогда, когда придется тебе делать уже настоящие проекты, не дипломные? Вдруг и там потянет тебя на жульничество? — наступал Букварев.

— Старик! Всех потянет. И тебя. Жизнь заставит! — Губин откровенно смеялся над мальчишеской горячностью друга.

— Ладно, отдыхай, чеши и грей свой пупок. Но не стыдно ли тебе будет, если за тебя, ради тебя и добра для твоих детей будут трудиться многие другие, в том числе и я с женой?

— Нет, пожалуй. Хотя ведь и я умею и люблю работать. Знаешь. Только не на износ, а с умом. С пользой для себя и общего дела.

— Врешь. Ты просто хочешь иметь синицу в руках, а на журавля в небе ты плюешь.

— Не-ет, старик. И синица будет моя, и журавля подстрелю быстренько. Оттого и Муза за меня пошла. А ты со своими бреднями останешься при своих интересах. Опередят и обкрадут. Время-то еще таково, что держи ушки на макушке. Мало ли примеров!

— Но зато я себя человеком чувствую, а не подлецом!

— И я человеком… Только более гибким, что не противоречит политическим установкам. — Губин откровенно, в который уж раз, потешался над другом.

— Но ведь у тебя же должны быть идеалы!

— Они есть. Но не твои. А если я буду драться за твои, то кто мне оплатит расход моей энергии? Я же хочу, чтобы мне за него платили, иначе я перестану существовать, а это бесчеловечно.

— Увертываешься ты! Хихикаешь, глаза прячешь, — торжествовал Букварев, злясь не в шутку. — Разоблачу я тебя.

— Ну зачем же так волноваться, старик! Может, я шучу. Уж больно прям ты и горяч. Голову свернешь. Может, я считаю, что мне думать тут особенно и не надо, потому что думаешь ты. Думаешь глубже и продуктивнее моего. Мой уж удел — тянуться по жизни за тобой, потому что я тебя люблю и верю тебе, — обескураживающе заговорил Губин, видимо, испугавшись, что спор их может зайти слишком далеко, и зная, что польщенный Букварев всегда быстро успокаивается и даже клянет себя за несдержанность.

— Соглашаешься, а честно работать не хочешь, — упрекнул его напоследок Букварев.

— Ну, извини. Бывают такие минуты… Может, и я поустал. Но после твоей лекции пойду вот сейчас со своей Музой и сделаю две нормы. И за вас чтобы… Только и ты не перебарщивай. Не все еще в жизненном устройстве нам ясно. Много еще неизвестных задачек придется решать. Одному тебе будто бы все открыто… — миролюбиво ворчал Губин, зная, что теперь Букварев уже укоряет себя и благодарен ему за уступку, готов даже сделать для него что угодно.

— Ты меня извини. Только… в некоторых вопросах надо быть принципиальным до конца. Иначе себя уважать перестанешь, жизнь покажется помойной ямой, — постепенно отступая и успокаиваясь, в тон говорил Букварев.

Губин отошел от него преувеличенно бодро, как бы подчеркивая, что слово свое насчет норм он сдержит. А Букварев сердито пошагал к своей палатке. Споры с Губиным для него были не впервой, но не столь серьезные.

Люба поджидала мужа на улице.

— Пойдем на самую высокую точку, — ласково и требовательно распорядилась она. — Веди меня под руку, держи крепче.

Букварев молча повиновался.

Люба, как казалось Буквареву, нарочито замедляла шаг и как-то по-новому, по-кошачьи плавно нагибалась, чтобы ухватиться свободной рукой за кустики, за ветки сосен, за пучки жестковатой даже в начале лета травы. Не стеснялась она опираться и на руку, на плечо мужа, и эти причуды забавляли Букварева, заставляли забыть о споре с Губиным, который все не шел у него из головы.

На вершине, которая представляла собой пологую полуголую площадку, окаймленную покореженными студеным ветром соснами, они долго и устало переводили дух, молчали. Люба не отпускала руку мужа, но Букварев уже перестал замечать это. Как всегда после серьезного запальчивого спора он долго приходил в себя, оставаясь на много часов опустошенным и недовольным собой, не замечающим вокруг почти ничего. Наконец он немного опомнился и собрался спросить Любу, почему она сегодня такая, но его опередил ее запрещающий жест. И он снова погрузился в себя, хотя никаких мыслей у него сейчас не было, беспокоило только какое-то бурление в душе, муторность.

— А теперь можно, — вдруг с неожиданной теплотой и тревогой проговорила Люба, и Букварев раскрыл на нее глаза, будто только сейчас разглядел, что она рядом и держит его за руку. — Придвинься ко мне вот так, — говорила Люба, разворачивая его перед собой и непривычно блестя глазами.

Он слабо улыбнулся, послушно придвинувшись и полагая, что Люба дурачит его, придумав для разнообразия какую-нибудь шутку. Или ей захотелось побыть с ним один на один не в ночной палатке, когда слышен каждый шорох со стороны соседей и не по себе становится от собственного шороха, посидеть с ним близко-близко, как нечасто сиживали они в годы своей студенческой любви и студенческого бытия в большом городе, помечтать шепотом о будущей жизни вместе и еще раз поклясться и увериться друг в друге. Букварев не замечал, что сегодня Люба была другой, забыл, что давно они не просто влюбленные студенты, а муж и жена; он уже привык к этому новому их состоянию и новым взаимоотношениям. И еще он не умел понять, что Люба с месяцами супружеской жизни могла стать и другой, перемениться в чем-то. Оттого он с улыбкой и слабым любопытством следил, как она подняла огрубевшую его мужскую ладонь и зажала его между своими теплыми ладонями; но так она любила делать и раньше, а зачем же прислонила сейчас его ладонь к своему животу?

— Ты ничего не слышишь? — спросила она, и только тут Букварева начала медленно озарять догадка. Но догадка была столь внезапной, — хотя он и сам думал иногда, что это рано или поздно должно придти, — что Букварев постепенно столбенел и раскрывал рот, не вдруг осознавая важность и радость события. Лицо его, толстокожего мужика, как он именовал себя иногда, постепенно приобретало выражение крайнего счастья и восторга. И он уже был готов заорать на весь белый свет о своем счастье, но Люба, чутко понимавшая его состояние, закрыла ему рукой рот.

— Ты должен быть спокоен и ответствен, — строго сказала она. — У нас будет ребенок. И тебе пора стать человеком, похожим на отца, — добавила она и требовательно, и тревожно, и радостно, оттого что и сама страшилась недалекого будущего, и видела, как по-человечески расцветает ее то чересчур прямолинейный и грубоватый, то все чувствующий, все понимающий, нежный и застенчивый Букварев. Она обняла его, крепко прижалась, целовала его обросшее мягкой русой бородкой лицо.

Букварев забился в ее руках, как заласканный и неуемный ребенок. Не сознавая, что может сделать ей больно, он резковато вырвался из ее рук, отскочил сразу на сажень и сделал несколько нелепых прыжков, которые могли бы привести в восторг разве что дикарей.

— Ур-р-а-а! — взревел он во всю мощь своей квадратной выпуклой груди, и сопки через мгновение удивленно откликнулись.

Букварев, задыхаясь, хватался за воротник и бессильно поднимал и опускал плечи, а сопки все восторженнее, торжественнее и выше вторили ему:

— Р-р-а-а-а! А-а-а-а!

— У меня будет сын Генашка-а! — еще громче, почти по-сумасшедшему ревел Букварев. И сопки разноголосо, но понимающе откликались ему.

— Перестань! Я начинаю бояться… Особенно за него… — встревоженно говорила Люба, стараясь побыстрее подойти к мужу. Но восторг Букварева рос независимо от его сознания или тревоги Любы. Букварев уже не видел ни жены, ни сосен, ни песчаной крутизны перед собой с редким буреломом. Перед его глазами было одно небо, чистое и прочное, по-доброму ласковое, родное, которое должен увидеть вскоре и Генашка и жить вместе с отцом под этой надежной кровлей… Надо, чтобы этот момент пришел скорее! И надо сказать небу о Генашке!..

Букварев рванулся вперед и почти не удивился, а скорее обрадовался, что нет под его ногами опоры, а сам он летит… Вперед и вверх… Или вниз?

Приглушенный расстоянием треск и шум донеслись до Любы почти сразу же после того, как исчез за гребнем сопки ее муж. Она поспешила в ту же сторону, желая тотчас увидеть его, такого дорогого и такого несуразного, но что-то остановило ее на краю крутизны, и она уцепилась за тугие сосновые ветки, успокаивающие и влекущие ее к себе. Она и не противилась, не отрывала руки, но инстинктивно тянулась вперед и скоро разглядела внизу своего Букварева, который лежал, задержанный стайкой молодых сосенок и слабо корчился, похоже, от боли. Голова его была безжизненно запрокинута.

Люба каким-то раздвоенным чувством нашла в себе силы не броситься к нему, очертя голову, а спуститься медленно, осторожно.

— Нога… Наверное, перелом… — процедил сквозь оскаленные сжатые зубы Букварев. — Дубина я. Прости.

…Букварев стоически переносил боль, лежа в палатке. На правах старшего он потребовал, чтобы никто не бежал за медиком, не сообщал в город или в институт. Он надеялся, что нога, положенная в лубки, заживет здесь так же, как и в госпитале. И все же он страдал. Не столько от физической боли, сколько от своей вины перед друзьями, перед Любой и особенно перед Генашкой.

— Почему в нас так много иррационального, а проще говоря — дури? — спрашивал он Заметкина, с которым теперь коротал время.

— Потому что образования хватили с лишком, раздвоились, стали непрактичными, — по-своему объяснял Заметкин. — Теперь жизнь так установилась, что с голоду никто не помирает. Вот и появилось у нас время для всяких фантазий. Впрочем, фантазеры и те, кто охватывает воображением совершенно неведомое для обычных людей, были всегда. Они словно разведчики мышления. Без них жизнь заглохла бы вообще, превратилась бы в душное болото. И хорошо, что мы с тобой такие. Совершил вот ты полет с крутизны и много выиграл: опыта набрался, новые вопросы тебя стали терзать. Так что я всерьез думаю повторить твой прыжок.

Букварев только улыбался в ответ, а Заметкин продолжая:

— Ты еще не раз будешь вот так же бросаться с высот в пропасти. С тобой будет нескучно. Ты нас всех за пояс заткнешь. Иным думается, что сверзился ты в бездну, а на самом деле — вознесся.

— Вознесся нахлебником на тюфяк, — возражал Букварев, но не особенно унывал, видя, что друзья его работают теперь и за себя, и за него. Удивляло только, что Губин стал задумчивее и несдержаннее, чаще шушукался по вечерам с Музой, чего раньше не замечалось.

— Ты чего? — спросил его Букварев.

— Придумываю кое-что для убыстрения дела, — пояснил Губин. — Нельзя нам тут задерживаться, хотя бы из-за твоей ноги, — и прятал глаза, ни в коем случае не желая сказать, что он уже вызвал из города машину.

И получилось так, что грачевский вездеход пришел к Мокрецовским сопкам вроде бы сам. Он и увез Букварева в больницу. А скоро покинула место изысканий и вся экспедиция.

В институте Букварева считали героем. И проект дороги, подготовленный группой, получил немало похвал. Букварев еще лежал в этом городе, а в другом городе, где он учился, его уже считали подающим большие надежды специалистом и организатором.

На комиссии по распределению Люба заявила, что должна ехать к мужу, благо в этом городе открывалось немало вакансий. За ней последовали Губины и Заметкин, все с отличными рекомендациями, на знакомое им место.

И никому из тех, кто оценивал студенческий проект, не пришло в голову взглянуть на карту-километровку и сопоставить ее с чертежами. Буквареву и его друзьям доверяли полностью. А при сопоставлении любой увидел бы большие несоответствия, вплоть до того, что в планах местности, вычерченных дипломантами, не нашла отражения одна из реально существующих сопок.

…Ничего этого Букварев не знал, но коварная судьба проектировщика заставляла вспомнить все. Заставляла устами воротил проектного института и больнее всего — выразительными устами Семена Семеновича Воробьихинского.

«Вот он каков на поверку-то, друг закадычный Гоша Губин!» — молча изумлялся Букварев, но у него ни на мгновение не возникло мысли переложить хоть часть вины на товарища. Он, простяга, все время доверялся Губину, особенно в последние дни, после чего ему впервые довелось ночевать не дома.

БУКВАРЕВ НОЧУЕТ НЕ ДОМА…

В тот воскресный вечер Губин и Букварев долго брели по городу, по-разному ошеломленные событиями дня, и Букварев был тенью друга. Остановились у привокзального ресторана, двери которого открывались в этот поздний час лишь для того, чтобы выпустить засидевшихся клиентов.

— Пустят! — уверенно заявил Губин и вклинился в двери плечом. Швейцар не очень-то любезно оттолкнул его, но через несколько секунд уже сам вытянул шею, прислушиваясь к шепоту наглого посетителя. Мелькнуло в прихожей лицо официантки в белом чепце, и Губин с прижмуркой поманил Букварева за собой.

Они вошли в полупустой зал. Губин тотчас выбрал свободный столик с неубранной посудой в самом темном углу. Сели.

— Неловко… Зря мы… — тосковал Букварев.

— Как раз ловко! — с победной улыбкой возражал Губин, но так, чтобы их никто не слышал. Он по-кошачьи вглядывался в устало дорабатывающих свою смену официанток и вдруг, пригнувшись и шлепнув ладонью по своей ляжке, негромко скомандовал:

— Люка! К ноге!

К ним почти сразу подошла средних лет официантка, по-приятельски улыбнулась Губину и сказала, усевшись перед ним, грубовато и фамильярно:

— У Жоржа с симпатичным другом занос, а у Люки — мыло вдоль хребта, как у лошади. Долгонько не был… А буфет закрыт.

— У нас с собой. Давай пару салатов, пару фужеров и шоколадку себе, шириной во всю твою трудовую спину. Шнеллер! — перебил ее Губин.

— Шалун! — одобрительно сказала Люка и послушно, хоть и со вздохом, пошла выполнять заказ.

Через минуту друзья опустошили сразу по фужеру и, отдышавшись, задумчиво поглядели в глаза друг другу.

— В целом у нас с Аркой — вполне. А у тебя хоть что-нибудь получилось с Надькой? — спросил наконец Губин.

— У меня, наверное, все, о чем только можно мечтать, получилось, — с тихим восторгом сказал Букварев. — Она просто чудо!

— Конечно! Отличная девчонка. И ловко же ты ее от меня увел! Но я не жадный, старик. Мне, пожалуй, все равно. Я за тебя рад. Поздравляю!

Друзья быстро хмелели, и Губин, низко склонившись над грязным столом к лицу Букварева, торопливо, захлебываясь, рассказывал о мельчайших, даже стыдных подробностях своего пребывания с Аркой один на един. Он упивался победой и не скрывал этого. Скоро его стало, — видно сам себе поднадоел, — интересовать только одно: знала ли мужчин, до Букварева, разумеется, Надя. Он варьировал свои вопросы на тысячу ладов, выспрашивал о всяких деталях, высказывал самые разные предположения, а Букварев словно и не слышал друга; он только слабо и непонятно улыбался, опустив глаза, и молчал.

— Тюфяк ты, ей-богу! — возмутился, наконец, Губин. — Зря я тебя на это дело взял. Испортишь всю обедню со своей щепетильностью да честностью. И Надьку зря тебе уступил. У меня бы и с ней получилось.

Букварев снова только усмехнулся в ответ и даже не поднял глаз.

— Ты элементарно не умеешь с ними! — продолжал горячо упрекать и наставлять друга Губин. — Тут уж, старик, надо смелее и нахальнее. Завладеешь сразу — надолго, а то и навсегда к себе привяжешь. Не бойся, плакать и проклинать тебя они не будут, наоборот, еще влюбятся, потому что сразу после такого они другого напарника не ищут, а тянутся к первому. А покажешь себя тактичненьким, осторожненьким да оберегающим девочку — она сто капризов выкинет, чем дальше — тем заковыристее. А потом тебя же высмеет, прогонит и всем подружкам расскажет, что с тобой не на что надеяться, одна, мол, тоска. Не слушай ты их! Что они ни попросят — делай наоборот и понахрапистее! А будешь таким, как сегодня, любая тебя заговорит и отговорит. Ты поцелуешь ей ручки и уйдешь послушно домой, думая, что она святая и чудо. А она плюнет тебе вслед и одежду на себе будет рвать от злости, что попался ей такой. Неужели ты до сих пор этого не понял?

Ну вот, выпить можешь, как и все, — продолжал Губин, когда они опрокинули по второму фужеру. — И вообще ты великолепный мужик, а вот увидишь, что уведет у тебя из-под носа твое чудо какой-нибудь крашеный длинноволосый подонок, глупый, как пробка, но зато наглый, в себе уверенный. Ведь любой бабе хочется видеть рядом с собой не рохлю, а мужика на все сто, сильного, решительного. Надьке тебя не понять, как и взрослые-то многие тебя не понимают, хотя и служат в одной конторе с тобой не первый год. Говори спасибо, что я тебя понимаю, знаю истинную тебе цену.

Букварев не очень-то слушал горячую и вполне искреннюю речь друга. Да и не видел его почти, потому что перед его глазами все еще стояла Надя, он ощущал в своих руках ее мягкие ладони, покорные, утончающиеся к ногтям пальцы, ее опустившиеся крепкие плечи; он еще мысленно обнимал ее и разговаривал с ней, утешал. Он был счастлив с ней и такой, воображаемой. И в то же время его сосала боль, недоуменье заполняло мозг. Он никак не мог уразуметь перемены, происшедшей в Наде. Ведь она была сегодня уже явно не та, что вчера, в лесу. Отчуждение, плохо скрытую насмешку, чуть ли не презрение к нему усматривал он теперь в ее сегодняшнем поведении.

«А может, и прав Губин? Может, и закапризничала она перед кавалером-растяпой? — неуверенно подумал Букварев. — Но если это капризы, то она просто плохо воспитана и неумна. Или это манера балованной маменькиной любимицы, захваленной девочки, почувствовавшей власть над ухажером? Или она сама все глубоко переживает, искренне, и не знает по молодости, как себя вести? У нее, конечно, есть причины призадуматься и заволноваться. Сами мы, наше поведение вывело ее из равновесия. И хорошо бы, если так. А если все-таки прав Губин? Тогда ведь дрянь дело!»

Букварев дернулся, подался вперед, чтобы переспросить об этом друга, но не успел. Подошла официантка.

— Ребята-а! — плаксиво проговорила она. — Пора же! Опять меня ругать будет наша… И так уж скоса смотрит.

— Входим в положение, — с готовностью ответил Губин и вложил в ее ладонь металлический рубль. — Шоколадку возьми в буфете.

Официантка притворно накуксилась и чуточку подрала Губина за жесткие волосы, отчего он комично сморщился и запищал. Буквареву сделалось весело.

Они вышли из ресторана, и в нем тотчас погасли все огни. Над гулким асфальтом привокзальной площади стояла роскошная сентябрьская ночь. Звезды в ультрамариновой высоте неба по величине не уступали уличным светильникам. Казалось, звезды, как новогодние украшения, развешаны коммунальщиками города, и если встать на цыпочки и поднять вверх руки да еще потянуться хорошенько всем телом, то любую звезду можно снять с неба и унести с собой, поддерживая ее обеими ладонями, в квартиру или на службу, где, если заглянуть под абажур или плафон, одинаково глупо тужатся до тошноты обычные, засиженные мухами старательные, но надоевшие лампочки накаливания. И на прогулку можно будет брать их с собой, потому что и на улицах человеку бывает неуютно, холодно и темно. Букварев вообразил все это с особенной отчетливостью, и ему подумалось, что все в жизни достижимо: надо только как следует разобраться во всем, принять решение и действовать, действовать!

— Я все же нашел, что мне надо. Это так. Я ее люблю. Но я люблю и детей. Итак? — заговорил Букварев на ходу и остановился в раздумье.

— Качнуло тебя, — сказал Губин, подхватывая его под руку. — Пойдем посидим на скамеечке подальше от глаз, подышим, а потом на такси и по домам.

И друзья, согласно покачиваясь, пошли вдоль рядов подстриженных акаций к дальним скамьям.

— Старик, ты тронулся со своей любовью, — хохотнул Губин, когда они уселись и закурили. — Это ж нелогично!

— В русском человеке всегда маловато было логики. И я такой. Откуда я другим-то могу стать? — легко возразил Букварев.

— Да брось ты о пустяках говорить всерьез! Ну, занялись от скуки любовью… Завтра у тебя с похмелья все это вылетит!

— Ненавижу отвратительное западное выражение — заниматься любовью! — возвысил голос Букварев и задвигал локтями так, словно отталкивал от себя что-то неприятное. Он поглядел под ноги и продолжал: — Вот возле скамейки окурки, плевки, грязь. Но это ничтожная гадкая мелочь. Погляди на небо. Бескрайняя ширь и красотища! Она сильнее грязи.

— На этой скамейке по таким вот вечерам алкаши из горла распивают, самых грязных баб волочат… — хохотнул Губин — А небу твоему все до звездочки. Слабо оно и равнодушно. Воздух.

— А солнце? А ветер? А дождь? — вскрикнул Букварев. — Да они же в пыль изотрут и развеют эту кучку грязи! Никакие выпивохи не осмеливаются тут сквернить, когда солнце и светло!

— А я вот занимаюсь любовью и считаю, что это не грязно, а естественно и, значит, не постыдно.

— Заниматься этим не с любимой — скотство!

— Ха-ха! Я уж по-земному, по-грешному.

— У каждого свои проблемы. И незачем назойливо посвящать в них посторонних. Это скучно. Ты вот привык с грязцой жить, нюхаешь ее с удовольствием, и ни с места, как свинья в теплой луже. Тебя оттуда кнутом не выгонишь. Ну и валяйся. А я хоть и иду рядом, но — по прямой дороге и уйду от тебя далеко. Ты считаешь себя вольным казаком, а сам себя посадил в клетку. Я не такой. Нарисуй меня, а я выйду за рамки портрета, из траурных рамок вылезу и пойду дальше.

— Бред, старик! Хотя я знаю, что не один хмель в тебе говорит. От этого добра тебе не будет. Никуда ты не уйдешь. Ты слепой, не замечаешь, что тебя всю жизнь ведут, как бычка на веревочке, и не пустят дальше положенного. Очнись.

— Я очнулся в тот момент, когда появился на свет. А ты до сих пор глаза не продрал. Неужели не ясно, что нормальное состояние человека — любить и стремиться к высокому?!

— Хватит болтовни. Ты посиди, тебя развозит, а я такси найду и подгоню поближе. Вон как раз зеленые глазки к вокзалу подплывают. Похоже, будто Надька тебя ищет. Спасать тебя надо…

Губин легко поднялся и уверенно пошел к стоянке машин. Букварев, коротко поглядев ему вслед, бросил окурок и тоже пошел, но в другую сторону.

«Его надо спасать, — думал он о Губине. — Но сегодня с ним ничего не сделать. Да и мне надо все обдумать, посоветоваться, подготовиться. Надя спасает меня, я — Губина. Все правильно. Так и должно быть у людей…»

Ноги сами несли Букварева по сумеречному городу. Он на мгновение остановился и увидел знакомую дверь, но это была дверь не его квартиры. Затем он почувствовал, что спит и уже почти выспался, но за окном еще совсем темно, и он заснул снова.

К нему слетелись сны. Были они отчетливы и многоцветны, но запомнил он очень немного. Особенно потрясла и обрадовала его формула агрегата, который поручено было проектировать его отделу. Формула с удивительной быстротой обрастала новыми знаками и уравнениями и была красива, многообещающа, как пухнувшее над квашней тесто, и в то же время зыбка, словно мыльный пузырь.

Формулу надо было где-то заключить в скобки, а где-то открыть их, чтобы росла она не сама по себе, а так, как желает Букварев. Но, раскрыв скобки в голове формулы, он вдруг увидел, что это открылась дверь его квартиры, а из-за нее показалось пасмурное, зеленоватое лицо жены… За ним пронеслась улыбающаяся Надя, которая отрицательно покачивала головой и показывала глазами на солидный знак минус, плывущий перед ее лицом. Но вот, как на киноэкране, к Буквареву стали приближаться все увеличивающиеся, изменчивого цвета, но все же зеленоватые глаза Нади, хохочущие, любящие, зовущие, готовые поглотить его всего. «Где же тут математическая последовательность? Где я ошибся?» — спросил себя Букварев, жалея такую долгожданную формулу. Он снова пробежался глазами по рядам ее знаков и вдруг уперся взглядом в изломанный загородный овраг, по которому до чванливости самоуверенно текли сточные воды, по берегам его стояли дом Букварева и общежитие Нади, и между ними мельтешили плюсы и минусы, точки умножения и деления. «А эта оказия откуда? — удивился Букварев. — Она же не имеет отношения к агрегату. Или?..» Он напряг мысль, но ему помешали. Перед общежитием возникла крохотная разудалая фигурка Губина.

«Не робей, старик! — крикнул Губин. — Мы обычные. Нам это нужно и можно!»

Губин похохотал, помахал руками, согнулся и нырнул в подъезд. Но с другого берега оврага на Букварева уже глядели большие, требовательные и просительные глаза Генашки.

«Папа, ты сегодня не задержишься? Ты очинишь карандаши этим ножиком? Ты обещал…» — ясным протяжным голосом спросил Генашка и стремительно помчался, полетел к отцу.

Букварев откинулся назад, чтобы сын не расшибся о его лоб. И отец с сыном соединились в одно целое. Теперь Букварев сидел за школьной партой и был не самим собой, а Генашкой, только с комплекцией отца. И задача у него была до глупого простая — начертить треугольник. Но как ни старался он, как ни прижимал линейку к листу бумаги, она ускользала, карандашная черта ползла совсем не туда, а лист елозил. Вместо треугольника получались безобразные кривые, задевающие и пересекающие одна другую, с рваными концами, которые нельзя было продолжить. И ни одного правильного, четкого угла.

«Так надо, — успокаивающе сказал Генашке-Буквареву голос Нади. — И не должно ничего получить…

Букварев вскинулся, хотел разглядеть ее, дотянуться до Нади, схватить ее и привлечь к себе, но Нади не было. И ему стало неловко перед ней, что у него ничего не получается, что он запутался в такой простой задачке.

«Тюфяк же ты!» — вдруг гаркнул кто-то голосом Губина, вскинул голову и неприятно захохотал.

Букварев принялся лихорадочно чертить новые линии, и у него стало что-то получаться. Букварев обрадовался и старался изо всех сил. А когда разглядел свой чертеж, то он оказался не треугольником, а множеством прямых линий, которые пересекались в едином центре, были одинаковой длины и все вместе напоминали огромную хрупкую снежинку, которая из кружевной становилась хрустальной, а вскоре превратилась в золотую звезду. Букварев обрадовался еще больше и протянул к звезде, которая уже отделилась от бумаги, обе ладони, чтобы взять ее бережно. Но звезда быстро отдалилась от него, разделилась на две части и превратилась в нежно-зеленые Надины глаза, большущие, влюбленные в Букварева.

В порыве неистового ликования Букварев устремился к ним всем своим существом. Вот глаза Нади уже совсем рядом с его глазами, вот он прикасается к ее ресницам, сейчас он поцелует их, сольется с ними… Но от прикосновения глаза отаяли своими изумрудными лучиками и вдруг рассыпались на мелкие колючие брызги. Стало нестерпимо светло…

— Вставай, Вася. Я уж чаишко согрел. Тебе ведь на службу… — будил Букварева старый друг бородач Заметкин.

— Что это тебя за полночь ко мне занесло да еще под таким турахом? Давно ли закладывать за воротник начал? Раньше за тобой таких доблестей вроде не числилось… — спрашивал Заметкин, с добрейшей улыбкой наблюдая, как Букварев сначала поспешно умылся и оделся, а теперь, обжигаясь, пил чай и морщился, словно у него болела голова или он сожалел о содеянном.

— Влюбился я, Коля, — честно признался Букварев, чувствуя, что хмель еще не совсем улетучился из его мозга и что крепчайший заметкинский напиток решительно возвращает его к реальности. — Ты литератор, знаток душ, значит, должен понять меня правильно, без насмешек губинских и без какого-нибудь там пренебрежения. У меня, брат, всегда все серьезно, за что ни возьмусь.

— Верно! Человек всегда остается самим собой. И ты в том числе. Значит, в новый полет ты ринулся, как тогда с сопки, — понимающе и утешающе говорил Заметкин.

— Пожалуй. Ведь все лучшее — уже в прошлом. Грустно и больно это сознавать. Что впереди-то? Сплошная однообразная нуда. И каждый день этой нуды — шаг к худшему, к старческому бессилию и маразму, к смерти. А тут — любовь! Она снимает с меня добрый десяток лет, — жаловался и оправдывался Букварев.

— Ты уж и клятву дал новой-то возлюбленной, поди-ка?

— Да что-то вроде этого. Я всегда с плеча и до конца.

— Так, так. Это у тебя вроде молитвы, для самовнушения, для самоубеждения, — раздумчиво говорил Заметкин. — А скажи-ка мне откровенно, что тебя на это подвигнуло? Если обида на жизнь вообще, то это несерьезно при твоем интеллектуальном уровне. Ты в чем-то другом разочаровался. В меньшем. В работе, в жене, в друге и не можешь никому простить. Вот тебя и выбило из колеи. Так, наверное? Извини, что подсказываю. Но это я уж просто из желания помочь твоей похмельной голове…

— Да, что-то подобное… — согласился Букварев.

— Это посерьезнее… Большинство людей никогда не прощает обид и разочарований. На время забыть может, а простить — нет. Забудет навсегда человек лишь мелочь, не достойную того, чтобы думать: прощать ее или нет. А ты так обиделся, что бросаешь все и начинаешь строить себе новый мир. Это, брат, не то что серьезно, а опасно. По себе знаю. Боюсь я за тебя. А как вывести из такого очарования — не знаю.

— И не надо выводить. Никто не выведет. Дело в том, что с любовью я начинаю жить по-человечески, обновляюсь, обостряюсь. А без нее продолжал бы киснуть и гнить.

— Это тоже понятно. Хуже другое: уж больно эгоистична у тебя любовь. Жене и детям в ней места не оказалось. Как на это глядишь? — допытывался Заметили.

— Это, брат, беда. Не разрешен пока еще этот вопрос, — сознался Букварев, и в сердце его что-то больно кольнуло.

— А коли так, то не кричи о своей любви на всех перекрестках. Пусть о ней пока никто не знает. Пройдет она — глядишь, жене и детям меньше горькой пищи достанется. А ты вчера мне с порога про свою любовь закричал. И про глаза зеленые. И про ум, и такт, и золотое сердце. Учти, что золото всегда было предметом раздора и несчастья. Не для нас сей благородный и презренный металл.

— Ты бы сам влюбился, тогда бы не стал так вот умствовать, а тоже кричал бы и пел. У тебя и время есть. На службу не ходишь, — защищался Букварев.

— Может, я в тебя влюблен, — усмехнулся Заметкин. — И в жену твою, и в детей, и во всех человеков, и во всю жизнь.

— Этак, конечно, проще, спокойнее. Сиди на стуле, гляди в окно, улыбайся и люби, — язвил Букварев. — А ты влюбись по уши в конкретную женщину! Со всеми ее обстоятельствами и особенностями. Тогда узнаешь.

— Неплохо бы — для изучения жизни. Но мне пока хватит тебя. До того ты любопытен, что не знаю, как тебя и описать, в какой жанр втиснуть.

— А ты-то как живешь? — спросил Букварев, впервые с интересом поглядев на друга. — Борода, вижу, прежняя.

— Ого! И обо мне вспомнил! Знаменательно. Значит, любовь твоя пройдет, если ты и других смертных на земле еще различаешь своим оком, — улыбаясь, отвечал Заметкин. — А как я живу — видишь сам. Живу отшельником. Получил вот эту квартиренку — и со службы убежал. Роман пишу. На какие средства существую — никому не понять. Впрочем, соседи думают, что я богач, но жмот. Они все мои газетные этюдики и такие же этюдики по радио на учет берут. Зовут писателем. Считают, что у каждого писателя тысяч сто на книжке, автомобиль с шофером, две дачи: одна — деревянная изба в лесной деревушке у реки, вторая — в Крыму, двухэтажная каменная вилла с террасами, садом и фонтанами. Плюс заграничный паспорт и забронированный номер в лучшей гостинице Москвы. А у меня средний заработок в месяц не больше пятидесяти рублей. Однако, сыт, одет, плачу за жилье, а с гонорара общаюсь с Бахусом, смеюсь над вами, друзьями, и поношу вас. Однако люблю на равных правах со всеми. Тебя и твою семью, может, чуть больше других. Устраивает? А за любовь к новой даме я тебя не ругаю. Любовь тебя встряхнет. И ты будешь вспоминать о ней хорошо, и она, дама твоего сердца — тоже, потому что плохо любить ты не можешь.

— Спасибо, Коля. Ты не Губин. Ты все такой же невероятно добрый и безобидный. Прости уж, что забыл я о тебе в последнее время.

— Не забыл, ежели ко мне тебя ноги привели вчера. Жаль только, что не принимаете вы, друзья-однокашники, меня всерьез. Я для вас — чудак, предмет острот. Хотя… Может, ты в твоем теперешнем состоянии гораздо больше достоин насмешек, чем я. Однако я не смеюсь. Любить — хорошо. Я вот и облака люблю, и деревья, и реки, и даже воздух. И ты люби. Только не одну свою новую избранницу а и жену, и других. Женщина, брат, ни в чем не виновата, потому что она — загадка, для нас особенно, да и для себя. Не повинна она в том, что ее полюбили или разлюбили, а равно и в том, что красива или некрасива. Тут сердце надо иметь, человеком быть… Не надо судить их, отчего они такие или этакие. Их надо принимать такими, каковы они есть. И обязательно уважать, помогать им. И любить. Постоянно мы должны быть человеками…

— Это только ты можешь. Может, и я мог бы, если бы не был обязан ходить на службу и кормить семью, — хмуро ответил Букварев.

— Значит, нет у тебя должной широты сердца, хотя оно у тебя и неплохое. В себе много копаешься. А уж коли ты такой, да еще при твоей прямоте, то нельзя тебе распускать свои чувства. Держи себя в вожжах, иначе понесет… И пропадешь, в лучшем случае рога сломаешь. И боже упаси тебя от разочарований! От них ведь недалеко и до отрицания всего, до мизантропии. Тяжко тогда тебе будет жить, а окружающим тебя — того больше.

— Умом я и это понимаю. А как остановить себя?

— А ты люби! Полюбил одну — хорошо, начало положено. Перенеси эту любовь на других. У тебя получится. Только не ори об этом. Мы еще не при коммунизме живем. Сейчас еще многовато таких людишек, которые не только не поймут тебя, а будут показывать на тебя пальцем, ржать и обсуждать на собраниях.

— А мне наплевать! Влюбился — и буду любить, как сумею! — заявил Букварев. — Не стану остерегаться каждого шороха и писка!

Он встал из-за стола, поправил одежду и хотел было распрощаться суховато, но Заметкин глядел на него с таким дружеским участием и пониманием, что дрогнули у Букварева губы и руки. И он обнял друга. И на службу пошел, полный любви к Наде, но без всякого чувства неприязни к жене.

ДОЛГ ТРИДЦАТИЛЕТНЕГО МУЖЧИНЫ

Букварев уже ехал в такси, а все еще поражался подлости Губина. Какую же совесть надо иметь человеку, чтобы по зову своей собственной лености взять да и не заметить целую сопку, которая целый месяц стояла перед глазами! Это уже не говоря о глубинах залегания торфа. Заметкин не в счет. А как позволили себе согласиться с подделками Губина женщины — Люба и Муза? Ведь они тоже знали, что четвертая сопка не провалилась при них в болото! Ясно одно: все без него согласились тогда, что никто по их следам в сопки не поедет, чтобы проверить проект, который и не предназначался пока для использования на практике. Зато расчеты проектантов безупречны, чертежи — без единой помарки, хоть на выставку, а руководитель группы Букварев — сама честность. Чего еще надо для успеха? Знал подлец Губин, что делает! А теперь еще поселок на трассе. Вся смета насмарку. Как он на все это сегодня-то пошел? Ведь он уж не студент, а ответственный проектировщик, который оперирует миллионами народных рублей! Непонятно…

Букварев не думал о том, какой приказ по институту будет издан Воробьихинским после совещания. Что будет — то и будет. Передряга, конечно, налицо. Но мало ли их бывало в институте! Теперь вот пришла она и в отдел Букварева. А что из этого? Перемелется, как и другие. И все встанет на свои места. А не встанет — тем лучше. Тогда можно будет принять новое решение, изменить свою жизнь и, конечно же, к лучшему. Потому что ничего хорошего от сотрудничества с Воробьихинским и Губиным ждать в дальнейшем не приходится… А впереди вот — встреча с Надей.

Он энергично потер руки и размял плечи, сбрасывая с них неприятный груз служебных обязанностей и предвосхищая такие близкие радости нового свидания.

Ровно в восемнадцать часов «Волга» подошла к крыльцу Надиной конторы. Букварев надвинул шляпу на глаза и старался выглядеть безразличным, а сам искоса вглядывался в окна конторы, пытаясь угадать, где там рабочий столик Нади. Странно, он не замечал раньше этого дома. Самое обычное деревянное двухэтажное строение. Мимо таких проходят не взглянув. А теперь домик казался Буквареву симпатичным и милым в своей патриархальной непритязательности. Он выглядел доброй старушкой, повязанной платком, сереньким, но чистым и теплым.

«В деревянных домах воздух лучше, чем в нынешних крупноблочных. Для здоровья хорошо», — подумал Букварев о доме и о Наде сразу и попытался представить, какого цвета там обои, есть ли у Нади настольная лампа. От таких дум на душе становилось ровнее и теплее. Дом влек его к себе, но Буквареву было ясно, что он ни за что не осмелится перешагнуть его порог и ощутить на себе вопросительные взгляды Надиных сотрудниц. Сразу обо всем догадаются эти сотрудницы, и каждая, конечно, по-своему оценит Букварева; некоторые, наверное, узнают его в лицо; каждая изобразит свою улыбку, а что они после наговорят Наде — даже представить трудно. Все уши ей прожужжат, все чистое высмеют, все перемножат на мещанский показатель, всю жизнь отравят…

«Фу, черт, до чего я дошел! — едва не вслух ругнулся Букварев. — Вконец распустилось воображение. Никто же в этой конторе ничего не знает. Надо держать себя в руках, чтобы не выдать, самому не выставить на посмешище себя. О реальности надо помнить, а не мнить…»

Надя появилась неожиданно и не одна. Она выглядела оживленной и чуть не приплясывала от какой-то радости, а рядом с ней деревянно шагала высокая, спортивного вида девица, которая первой ухватилась за ручку автомобильной дверцы.

Девушки шумно взгромоздились на заднее сиденье, позаглядывали в зеркальце у лобового стекла, поправляли прически, платья на коленях и только после этого притихли. Букварев дал знак шоферу.

— Сегодня мы едем в кино, — тотчас заявила Надя. — На днях мы смотрели первую серию, а сегодня последний день вторая. Кинотеатр «Родина».

— Конечно, надо досмотреть до конца, — бодро согласился Букварев и загрустил. Такая перспектива на вечер его явно разочаровывала. Во-первых, в кинотеатре его с Надей мог увидеть кто-нибудь из знакомых, а это вовсе ни к чему. Во-вторых, раздражала Надина спутница, у которой к тому же оказался грубый, почти мужской голос.

«Значит, не так уж одинока Надя в этом городе, — с неудовольствием думал Букварев. — Уже на третий день появляется какая-то полувульгарная подруга. Обычно девчонки шепчутся меж собой, а с этакой Наде, наверное, приходится объясняться только вслух и громко. Да и один факт, что едут они в кино втроем, означает конец букваревской тайны. Для чего поступила так Надя? Ведь на свидание-то она была приглашена одна!» — Букварев хмурился, сердился и ревновал Надю к сослуживице. И Надина контора виделась теперь Буквареву не милой старушкой в опрятном сером платке, а хитрой, насмешливой и коварной бабой. Хорошо еще, что билеты он успел купить как раз перед первым звонком, в фойе ждать не пришлось ни минуты, и никто не видел, как он одаривал своих спутниц мороженым. Оттого и настроение у него окончательно не испортилось.

В затемненном зале, чувствуя плечо Нади и легко перебирая ее пальцы, Букварев немного пришел в себя от наплывавшего раздражения. События, разворачивающиеся на огромном цветном экране, его поначалу не захватывали, он не мог уловить их связи с первой серией, которую не видел. Поэтому он безрадостно думал о том, что предложить девчонкам после сеанса, оставит ли их одних Надина подружка, или Надя специально прихватила ее с собой, потому что боится еще раз остаться с ним наедине и этим прозрачно предупреждает или наказывает его за дерзости двух первых встреч? Ему было совершенно непонятно, что могло быть общего между этими двумя девчонками, между ангелом и пугалом: то ли они просто вместе смотрели первую серию и оттого вместе договорились смотреть вторую, то ли это очередной Надин каприз, то ли девица с мужским голосом — единственная близкая Наде сослуживица?.. Вопросов было много, а ответов — ни одного, кроме того, что девчонки, конечно, — антиподы.

…И на экране два антипода, а кажется, вполне доверчивы по отношению друг к другу. Только здесь два царских генерала. И становится понятно, что оба они изгоняются из России в ходе гражданской войны. Один из генералов, попросту говоря, рубаха-парень, на все машет рукой, выпивоха и балагур, немножечко циник, и отчаянная голова. Второй — тоже говорит все открыто, но балагуром его никак не назовешь. Молчун он, и молчун тяжелый, и в любом редком своем слове не врет. Первый в каком-то архалуке с алым бархатом и чуть ли не с кистями, в домашнем колпаке, второй — высоченный и худой, в офицерской шинели с поднятым воротником и непокрытой головой. Первый — круглолицый с брюшком жизнелюб легко удаляется в теплые страны, а второй остался один на чужом берегу, сидит на камне и долго молча глядит в сторону родины. Он мучается. И он, когда-то всесильный, теперь не может сделать абсолютно ничего. Он невыразимо одинок. На чужбине ждет его смерть от тоски по родине и от одиночества, и на родине — кара за преступления перед народом, смерть. У него твердый характер и тяжелый пристальный взгляд. Он по-своему честен, как честен волк. И лицо у него правильное, в молодости или в хорошем настроении и сейчас оно, наверное, красиво, а теперь своей правильностью, честностью и угрюмостью больше всего схоже с волчьей мордой.

Букварев содрогнулся под этим генеральским взглядом затравленного волка. «Заблудился, бедолага, не разобрался в жизни этот по-своему честный и сильный человек, обладавший властью и имуществом, уважением и честью, а теперь оказавшийся с пустыми руками, с пустой душой и даже без родины», — сочувственно подумал Букварев, и мысль его скакнула на самого себя.

«Я вот тоже быстро утрачиваю почти все. Но у меня рядом Надя. Значит, у меня есть все, как когда-то было и у него. Но поделом ему, он преступник. Он закостенел и не понял нового, стрелял в новое. Ему могла бы быть уготована и лучшая доля, но он заблудший… Он враг… А я не заблудший? Ведь если не обманывать, не утешать себя иллюзиями, то и я лишаюсь почти всего: доверия и понимания на службе, человеческих отношений в семье; уже не дома ночевал и не могу сказать с уверенностью, где буду спать сегодня… Или все наоборот, и я просто нащупываю для себя новый путь, более достойный человеческого звания? Может, я приближаюсь к порогу подлинного счастья и более достойной человека жизни? Но как все это объяснить окружающим? Хотя бы Генашке? Боже! Никто не поймет, разве одна Люба. Но объясняться перед ней — не повернется язык. Навру чего-нибудь, чтобы не так больно было и ей, и самому. Да я уже и так заврался, а оттого уже и преступник. И перед семьей, и перед Надей. И проект подписал… А расплата придет, как пришла она к этому генералу… Неужели прав Заметкин, что надо быть ровнее и всех любить? Нет, это уж чересчур пассивная и глупо-сладкая позиция… Я запутался…»

Букварева пробило холодным потом. А дела у генерала с волчьим взглядом шли в кино все сквернее… Букварев не выдержал.

— Пойду закажу машину. Буду ждать вас у выхода, — шепнул он Наде и, отметив с тоской, что снова соврал, что Надя нетерпеливо морщится в ожидании, когда он пройдет мимо и перестанет заслонять от нее экран, согнувшись, побрел вдоль ряда. Удручало еще и то, что сегодня был понедельник, выходной для шоферов дежурных машин института.

На улице он безвольно отдался прохладе надвигающейся ночи. Звезды в небе были по-вчерашнему крупны, но сегодня они глядели удивленно и недоступно, не распускали свои лучики и не просились в руки, а пугливо отодвигались. И еще в них было что-то высокомерное, недоступное смертным на земле. Букварев вздыхал и курил, ни о чем не думая. Устал он за день.

Народ из кинотеатра повалил неожиданно быстро. Девчата подошли к Буквареву и не стали слушать его объяснений, они вовсе не претендовали на машину. Им хотелось пройтись по вечернему городу просто так.

Но скоро выяснилось, что им надо ужинать, о чем Букварев вовсе и не думал. Он украдкой ощупал в кармане рубли, которых оказалось немного, но все же преувеличенно горячо стал уговаривать спутниц пойти в ресторан. Девчонки не отказались, наоборот, приглашение показалось им заманчивым и многообещающим.

Привратница оглядела их, что не ускользнуло от внимания Букварева, и ему понравилось, что она посчитала их порядочными людьми и что Надя потупилась. И обслуживание здесь было не то, что на вокзале. Просто, достаточно культурно, терпеливо. Девчонки помалкивали и не прикасались к меню, пораженные величием инкрустированного во всю стену, хохочущего Нептуна и красотой туалетов немногочисленных посетителей. Букварев еще раз в уме подсчитал свои финансовые возможности и заказал по салату, по второму, сто граммов водки, бутылку шампанского и лимонад.

Выпив, он почувствовал себя свободнее, и опять перед ним были одни счастливые Надины глаза, глядящие на него восторженно и покорно. Он что-то говорил, девчонки смеялись, но в конце концов Букварев не запомнил, когда исчезла Надина подружка. Он помнил только ее грубоватый голос, неловкие ее манеры и то, что на прощание она пожелала им сыграть свадьбу именно в этом вполне приличном и приятном ресторане.

«Ты удачно выйдешь замуж, — добавила еще она. — Ты в рубашке родилась».

А после, когда подружка с мужским голосом ушла, Надя сказала, и это тоже запомнилось Буквареву:

«Ужасно не люблю это мещанское выражение — удачно вышла замуж… Хотя однажды я слышала его по первой программе радио, и произносили его без иронии…» Букварев ничего не сказал Наде, но проникся к ней горячей благодарностью и уважением оттого, что она думает так же, как и он.

Потом они долго шли к общежитию, но почему-то оказались не возле него, а у ворот молодого парка, носящего имя парка Ветеранов, потому что закладывали его городские пенсионеры. Их согласно потянуло в место, затененное от звезд и фонарей. Скамейки были чистыми и свободными, и они, усевшись на первую подходящую, долго и жарко целовались. И Букварев, целуя ее прохладные руки, десятки раз повторял: «Люблю, люблю», — и чуть не со слезами на глазах просил у нее прощения за все вчерашнее и позавчерашнее, и чувствовал, что ей это нравится. Он слышал, как доверчива она к нему сегодня, как близка, как счастлив он в эти минуты и как, по его представлениям, счастлива она. Да и как было не верить в счастье, если сама Надя шептала ему:

— Сегодня ты совсем хороший, хороший.

В самом искреннем и чистом порыве он подхватил ее сильными руками и усадил к себе на колени. Прикрыв ладошками грудь, она доверчиво, как ему казалось, прислонилась к нему, и время остановилось для Букварева. Он слился с ней во что-то единое и не ощущал ее тела, а слышал лишь что-то воздушное, высокое, святое и горячо любимое. И было выше любого наслаждения отвечать едва заметными движениями на ласковые прикосновения ее благодарных рук.

— Мне пора-а, — уже не первый раз шептала она, вытягивая губы и прикасаясь ими к его лицу, но не делала попыток уйти.

— Еще две минутки, — тоже шепотом умолял он, и ему казалось, что более высокого блаженства уже и не может быть.

Сердце его снова начинало колотиться громче, подрагивали, становились почти судорожными горячие руки, которые все крепче прижимали ее, до слышимого хруста в плечах…

— Ой! — тихонько и радостно вскрикивала Надя. — Ты меня задушишь…

— Задушу, унесу с собой и никогда больше не выпущу из рук, — пугал ее Букварев, тотчас послушно расслабляя руки и начиная придерживать ее бережно, как будто держал сейчас свою годовалую дочку.

Какое-то время они дурачились совсем по-ребячьи. Надя разглядывала прическу Букварева, ерошила его волосы, расчесывала, стараясь уложить их так, как ей нравилось, на манер своих ребят-сверстников. Она беззвучно похохатывала, хлопая его по лбу мягкой ладошкой, а он шутливо мешал ей, целовал лицо и руки, а сам все хотел, чтобы она продолжала… Наконец она решительно нахлобучила на Букварева шляпу и легко спрыгнула с его колен.

— До свидания! — И протянула ему теплую ладошку. Он держал эту ладошку в обеих руках, но видел в темноте только ее огромные, зеленоватые, таинственные и счастливые в эту минуту глаза.

Он безропотно отпустил ее и не провожал до общежития, потому что она так велела, и бежал домой, как мальчишка.

«Вот теперь-то я совершенно уверен, что она именно тот человек, о котором я мечтал, который мне грезился, — радостно думалось ему. — Ведь вот ругают нынешнюю молодежь, особенно девчонок, за легкость поведения, но за что можно ругать Надю?! Она же прелесть! Она — человек, маленькая женщина. Она тянется к ласке, к любви, к человеческому теплу, все это у нее совершенно естественно, по-человечески. В ней еще нет грубой и всепобеждающей чувственности. Она вся чистая и светлая. Она создана для счастья и, боже, каким страшным преступником станет тот, кто обманет ее естественные надежды и ожидания! Я не буду преступником… я все сделаю для нее. В ней ведь и мое счастье, моя жизнь… Мы встречаемся завтра, в восемь вечера, у этой же скамеечки… И все решим навсегда…»

…Когда Букварев явился на свою квартиру, жена его занималась пеленками, давно спала Ленка, и Генашка спал, зажав в руке ножик.

«Сколько вокруг меня людей! — возбужденно думал Букварев, — и дома, и на работе, и просто так… И еще Надя, сердцевина всего… И перед каждым из них я в долгу, потому что я тридцатилетний мужчина с высшим образованием и некоторым жизненным опытом. Такие, как я, надежда народа. Не от молодяжек же глупых и не от усталых стариков должны ждать люди чего-то хорошего, обнадеживающего, позволяющего жить спокойно, а от меня, от людей моего поколения, которые в самой силе и не имеют права отпихиваться ни от чего. Они должны вести, тащить за собой общество вперед. Они, в том числе — я. И я не имею права быть в хвосте этой колонны».

Он энергично, но беззвучно ходил из угла в угол своего кабинета и воспламенялся все больше.

«В первую очередь семья ждет от меня чего-то большого, хорошего, искреннего, возвышенного и талантливого, радующего ее. Я же глава семьи! И я должен привнести в ее жизнь все это!»

«Надо слиться своей жизнью, своими интересами с жизнью и запросами и Любы, и Генашки, и Ленки. Никто за меня это не сделает, они ждут этого от меня, и если я обману их надежды, то мне лучше не жить. Зачем жить подонком на глазах у близких!»

Он думал о жене и детях, но в то же время помнил и о Наде, любил ее и как будто держал ее в своих руках, хотя и знал, что она далеко. Он любил ее сейчас без всякой сентиментальности и чувственности, он любил ее с сознанием ответственности за ее судьбу в той же мере, как Генашку или Ленку.

Его еще долго не ужасала тяжесть и огромность ответственности, которую самовольно взваливал он на себя. Он просто понял ее, и она ему нравилась. Ему думалось, что все так и должно быть у человека, который уважает себя и не хочет быть подлецом, что все так и должно идти само собой, что только в таком случае он может постоянно пользоваться полным доверием и уважением и Нади, и Любы, и Генашки, и Заметкина; что то же самое будут вынуждены делать и Воробьихинский со своим младшим прихлебателем Губиным, и все прочие…

— Иди ужинать… Или опять где-нибудь наелся и напился? — вполне ровным тоном, даже чуть шутливо сказала жена, приоткрывая двери в его кабинет.

Букварев глянул на нее. Она неопределенно улыбалась. Он, привыкший за годы к ней, понял все. Она не хотела ссоры, но и не стремилась показать, что первой идет на уступки. Она просто была доброжелательна, она, наверное, согласилась бы на постепенные шаги к новому сближению и к тому, чтоб не вспоминать ничего из неприятного, возникшего между ними в последнее время. Он все понял и грустно улыбнулся Любе. И она поняла, что он в целом готов на сближение, но еще не совсем созрел для него, не все еще передумал, не очистил себя от сомнений и всяких, может быть, воображаемых, но болезненных наростов.

— Спасибо, — потупясь, ответил он. — Я что-то не хочу. Нездоровится, хотя ничего серьезного нет…

— Потчевать можно, неволить — грех, — с хорошей улыбкой сказала Люба и прикрыла дверь.

И надо бы радоваться, что все налаживается, а Буквареву стало хуже. И он снова ударился в болезненный самоанализ.

«Жена, несколько вынужденно, конечно, но, все обдумав, идет мне навстречу. Она молодец. Умница. Умеет пересилить себя в мелочах. А я — снова солгал, оттого сам себе не рад. Почему я перестал быть искренним? Вернее, разучился быть им? Ведь сейчас я только реагирую, могу еще более или менее разумно и прилично ответить другим, показать эрудицию и некую воспитанность. И все. Я не творец, не борец и тем более — не преобразователь, не заводила. Нет хуже такого состояния, такой позиции, в которых и знания, и ум, и эрудиция ничего не сыграют, а порядочность не найдет точки приложения. Это значит, что я ничего не добьюсь… Да и хочу ли я чего-нибудь? Стремлюсь ли к чему?»

«В служебном и бытовом планах я был просто порядочным и толковым, потому добился положения и спокойной жизни, которая обрыдла самому же. Почему обрыдла?.. Жена была счастлива вместе со мной. Почему все перевернулось?.. Неужели ради полного понимания всего я должен самостоятельно пройти сквозь все сложные и тяжкие, а для этого сначала набраться смелости пуститься в них?»

«Да, видимо, надо. Для впечатлений и последующего осмысления их. Это необходимо. У меня же нет биографии, кроме: родился, учился, поступил на работу и немного продвинулся по служебной лестнице, а потом осел на очередной ступеньке и начал думать да блажить. Всего три фразы во всей биографии! Никаких событий и впечатлений! Этого, конечно, мало, чтобы понять жизнь, людей и самого себя».

«Надо добиться, чтобы то, чем приходится заниматься, чему приходится отдавать силы и образование, было дорого сердцу, радовало и злило. Иначе работа и самая жизнь потеряют смысл».

«Надо и в работе, в любых проявлениях жизни оставаться на уровне той степени радости или негодования, как радовался я горячему чайнику и белому батону на Мокрецовских сопках и как негодовал, когда, встретившись с одним больным, просящим помощи человеком вдруг, во время разговора, почувствовал, что этот человек поймал и выкручивает мой указательный палец, выкручивает с садистским удовольствием, не скрывая, что сделать больно другому человеку — для него приятно…»

«Сделать больно, поставить себя над другим… Для кого-то это радость…»

«Это не люди… Их надо уничтожать…»

«И еще есть экземпляры, которые ненавидят тех, кто помог им по их же просьбам и умолениям, кто сделал им добро. Другие ненавидят за то, что ты обошел их по службе и наградам, что имеешь лучшую квартиру…»

«Так надо ли творить добро? Стремиться вперед, напрягаться и изнемогать в борьбе?»

«В чем высший долг человека, достигшего зрелости?»

ПОВЕСТЬ О НАЧАЛЬНИКЕ НЕЧАЕВЕ

На другое утро, едва Букварев вышел со своего двора, как туда из-за угла прошмыгнула Муза Губина. Шла она торопливо, семенящей походкой и скорбно опустив голову. Но глаза ее горели яростью и решимостью.

Одета она была на этот раз не столь легкомысленно. На ней был строгий черный костюм и черная же косынка.

— Ты чего сегодня такая… траурная? — открыв на ее звонок, удивилась Люба.

Гостья ничего не ответила, даже не поздоровалась. У Любы заныло сердце. Она почувствовала, что очередная встреча с давней подругой не принесет ей ничего утешительного, хотя втайне и ждала ее. Уж кто-кто, а Муза должна разузнать о их мужьях все. И не утерпеть ей, чтобы не выложить все новости в подробностях и с массой всяческих предположений и догадок. В последние дни Люба все яснее видела, что с ее мужем творится что-то неладное, и события вот-вот достигнут, если уж не достигли, самого жаркого накала. К чему они приведут? Как жить дальше? А так, как живут они сейчас, так нельзя… Но Люба твердо решила, что не станет спрашивать мужа ни о чем, не будет его удерживать от любых решений и поступков, потому что опасно вставать сейчас на дороге Букварева. Вмешаешься — хуже наделаешь. Он и сам придет в себя, когда перемелется у него. Сам все расскажет и попросит прощения. Верила Люба своему мужу и хоть волновалась, переживала вместе с ним его неведомые ей тягости, но виду старалась не подавать, не раздражать упреками и даже просто разговорами, коли он к ним не расположен. В ней подспудно жила уверенность, что все наладится снова, и она терпела, ждала, хотя настроение у нее от этого лучше не становилось. И, как могла, заботилась о детях, успокаивала Генашку, который уже кое-что понимал или чувствовал сердцем.

Не исключала она мысленно и самого печального исхода. Но и тут утешала себя чьей-то чужой и нерадостной мыслью, что еще неизвестно: долгое счастье лучше или короткое.

— Ты так, значит, ничего и не видишь? — с обидой и удивлением проговорила Муза, оглядев Любу. — Неужели нутром-то не чуешь, что теряем мы мужей? — Это Муза уже выкрикнула с долей истерики и со взмахом рук, но не настолько громко, чтобы было слышно за стенкой.

— Я своего не держу, — по возможности спокойно ответила Люба и болезненно поджала губы.

— Ты бы о детях думала, если муж тебе не дорог! Им отец нужен! — в том же тоне продолжала Муза.

— Не хуже тебя знаю, — со вздохом отозвалась Люба.

Подруги долго молчали.

— Мой все вечера где-то пропадает. Приходит за полночь и начинает ластиться, как нашкодивший кот, — грубо заоткровенничала Муза. — Знаю, что и твой — тоже.

— Мой не ластится…

— Твой честнее. А может, тем хуже для тебя, что не ластится. Значит, серьезную кашу заварил…

— А будто уж Гошка такой подлец?..

— Подлец! Все они подлецы, — убежденно заявила Муза. — Я пойду жаловаться к Воробьихинскому. А еще лучше — жалобу напишу. От бумаги-то не отговоришься пустыми словами, по ней придется конкретные меры принимать и конкретно же, в срок отвечать. Найдет на них Воробьихинский управу. Если уж жен наши дружки ни во что не ставят, то с коллективом да с начальством они шутить не станут. Не позволят им распускаться. Вправят мозги. Приползут домой, как миленькие. Я слышала, твоего уже пропесочивали по работе, так что не жди от него премий. Видно, они со своей гулянкой и к службе стали шаляй-валяй относиться. Вот до чего дошли!

— Да его же всегда хвалили! Что ты говоришь? — изумилась Люба, и ей стало жаль своего честного и простецкого Васю, который оступился наверняка не по своей вине, а теперь вот терпит упреки и страдает.

— И твой, значит, катится по наклонной вслед за моим…

— Так зачем же подливать им масла в огонь? Не надо бы примешивать служебные дела к личным отношениям. Опозоришься сама, если раззвонишь о своих подозрениях по всему институту, — пыталась урезонить подругу Люба. — Подожди хоть немножко.

— Ничего! Они здоровые, кобели! Пусть повертятся перед народом да покраснеют, пооправдываются, пусть слово дадут…

— Почему же кобели?

— Да все потому же… Больше не на что и думать. Я своего досконально знаю… Нет других причин…

— Да и я своего вроде знаю…

— Ой, доведешь ты дело до большой беды со своей нерешительностью! — вскричала Муза с обидой на подругу и заплакала, заутирала слезы концом траурного платка. И Любе стало совсем не по себе. Она прислонилась спиной и затылком к дверному косяку, замерла с повлажневшими глазами. Что-то уразумевший Генашка подошел к ней, прижался, недобро и в упор глядя на гостью, которая уже не первый раз расстраивает его маму.

У дверей раздался длинный торжественный звонок. Люба вздрогнула и пошла открывать. Переступив порог, ей поклонился давно не заглядывавший к Букваревым Николай Заметкин, поклонился церемонно, с самым значительным выражением лица.

— Здравствуйте! О! И Муза здесь! Рад видеть вас, прекрасные однокашницы. А еще более доволен, что вы представляете собой аудиторию, столь мне необходимую. Я к вам по делу, — заговорил он с непоколебимой серьезностью и без всяких церемоний пошел в комнату, где сидела притихшая в скорби Муза. Но у порога спохватился и снял ботинки.

— Когда прохлада проникает к пяткам — острее думается, — пояснил он. Муза, словно бы оскорбленная его тоном, молча отвернулась, но это не произвело на гостя никакого впечатления.

Заметкин разложил на диване свою потрепанную папку, достал из нее несколько исписанных листов, выпрямился, сверкнул глазами и торжественно вскинул вверх руку с тонкими, четко обозначенными каждым суставом пальцами. Подруги давно привыкли к его чудачествам, но сегодня поза Заметкина была столь внушительна, что обе они, на время забыв о своих горестях, с интересом уставились на него.

— Слушайте пришельца нежданного, — тихо проговорил Заметкин. — Он прочтет вам небольшой документ.

И Муза и Люба непроизвольно вытянули к нему шеи. Обеим показалось, что гость сообщит им что-то о их мужьях. Обе они знали неподкупность и бескорыстие бывшего сокурсника и соавтора по дипломному проекту, во всем верили ему, не раз призывали на помощь и были убеждены, что в чудачествах его обычно был заложен немалый смысл, чаще всего прямо касающийся жизни семей и Букваревых и Губиных, смысл, зачастую скрытый, но не коварный.

— Слушайте, — повторил Заметкин уже ласковее. — Я начинаю читать. — И откашлялся.

— Повесть о начальнике Нечаеве! — вскрикнул он вдруг голосом ведущего эстрадный концерт, объявляющего сенсационный номер программы.

— Не дури, Колька! — прикрикнула Муза. — Если дельное принес, так можно и покороче. Нам не до шуток.

— И у меня не шутки, — важно отвечал Заметкин. — У меня прелюбопытный рассказ об ужасной судьбе одного нашего ровесника и современника.

Муза презрительно фыркнула и снова отвернулась, дернув подбородком. А гость значительно, изучающе поглядел в лицо сначала одной подруге, потом второй.

— Хотите, я вам скажу, о чем вы тут до меня печалились? — неожиданно и совершенно серьезно спросил он.

— Иди ты к дьяволу! — заругалась Муза, явно испугавшись, что Заметкин и в самом деле догадывается или имеет основания предполагать, о чем у них шла речь. Черт его знает, этого шута, он бывает на редкость проницательным не к месту.

— Читай, Коля. Мне интересно, что ты теперь сочиняешь, — просто сказала Люба. — У меня как раз есть свободных полчасика.

— Спасибо, — с серьезным видом не отвечал, а ответствовал Заметкин. — Начинаю:

Повесть о начальнике Нечаеве,
обогнавшем самого себя,
прочитанная Николаем Заметкиным
Любови Букваревой
и Музе Губиной

Он был тридцатилетним, ничем не выдающимся инженером, но скромным и добрым человеком. Молодая жена с высшим образованием души не чаяла в своем симпатичном, хотя и отчасти флегматичном муже, потому что была утомлена пятнадцатью годами учебы и тремя годами работы в библиотеке и ничего так не жаждала, как покоя, уюта и благоденствия.

Она так любила своего мужа, что не подозревала в нем никаких плохих качеств. Поглощенная своим покоем чуть больше нормального, она не замечала, что муж ее несколько скрытен и не вполне доволен своей участью.

Поначалу, чтобы быстрее получить отдельную, столь желанную для жены квартиру, он устроился техником в домоуправление. Работал культурно и исполнительно. Квартиросъемщики едва не носили его на руках и благодарили бога за ниспосланного им руководителя слесарей-сантехников и штукатуров-маляров-ремонтников. Ценило его и начальство.

В домах исправно работал водопровод (ни один кран не подтекал более суток!), батареи парового отопления были в меру горячими, сплотка полов и послеосадочный ремонт производились в сроки. Каждому квартиросъемщику была выстроена типовая сарайка с казенными замками и ключами. В свободное от работы время он читал журнал «Коммунальное хозяйство», понимал в нем все и запоминал новое, чтобы применить его на практике.

И все же инженер Нечаев не был доволен собой и своей судьбой, потому что шли годы, в домоуправлении был полный порядок, личная отдельная квартира была получена, обжита и обставлена, а техник Нечаев неожиданно обнаружил, что он, перестав быть молодым специалистом, оставался все тем же техником.

Он подыскал себе инженерную должность на перспективном заводе и подал заявление на увольнение. Но начальство его не отпустило, предложив пост главного инженера в другом, отстающем, домоуправлении. Он согласился и скоро вывел это домоуправление в ряды самых благополучных. После этого его назначили главным инженером горжилуправления, и он стал отвечать за все квартиры города, в котором было четырнадцать домоуправлений.

Главный инженер Нечаев получил новую многокомнатную квартиру в новом доме улучшенной планировки с дополнительными удобствами и лоджиями на две стороны света. И жена, ощутив дополнительный покой и уют, еще больше стала обожать своего мужа. А он, теперь уже почти довольный собой, усердно занимался проблемами канализации и уличного освещения, газификацией и повышением общественной активности широких масс квартиросъемщиков.

Все у него получалось. Ему приветливо улыбались и рядовые домохозяйки, и члены горсовета. К праздникам его награждали почетными грамотами и даже памятными подарками. Он ежеквартально получал денежные премии за безаварийность и призовые места в республиканском соревновании коммунальщиков.

Перевалило Нечаеву вместе с быстротекущим временем за тридцать, и постепенно стал он ощущать смутное беспокойство. Он вдруг сделал открытие, что отрасль его топчется на месте. Водопроводные и канализационные трубы, краны горячей и холодной воды, вентили, дверные петли, оказывается, остались такими же, как и сто лет назад, а дверные ручки стали даже менее импозантны. Он знал, что другие отрасли техники движутся вперед, порой семимильными шагами, инженеры находят в них полное применение своим творческим силам, получают звания лауреатов, ученые степени, ордена и медали. А тут?

«Я окончательно погрязну и похороню свой талант в рутине водопроводных сетей и грязи канализации. Я засиделся в послеосадочном ремонте, — тоскливо думал Нечаев. — А ведь я мог бы совершить что-то высокое!»

«Нет, так жить нельзя! — через полгода уже бунтовал Нечаев. — Половина моих сокурсников — кандидаты наук или лауреаты, а я?»

Он стал ходить по инстанциям и намекать. Его понимали и отвечали: пиши диссертацию, научные труды нужны и коммунальному хозяйству! Можешь стать первооткрывателем.

Он написал пространное сочинение об опыте организации послеосадочных ремонтов и послал его в научный журнал, но ему ответили, что научный журнал — это научный журнал, а не прорабский участок. Он обиделся и перестал писать, но продолжал тосковать и думать.

— Брось теорию, — сказала жена. — Ты показал себя блестящим практиком, и это твой путь. Ты можешь потянуть трест, если не объединение. Добивайся.

Жена думала, что муж, — директор треста или управляющий объединением, — доставит ей еще больше покоя, уюта и благоденствия.

— Мне думается, что я потяну трест. Как раз есть вакансия. В коммунальщине я засиделся и не вижу перспективы роста. Или выдвигайте, или я уеду в Сибирь, — заявил Нечаев самому большому начальству в городе. Начальство поглядело на него, вздохнуло и задумалось.

— Меня все однокашники обскакали и смеются надо мной. Мне на этом посту тесно, я его перерос, — убеждал Нечаев.

— Но у тебя на этом посту хорошо идет дело! — возразило начальство. — Мы тобой довольны и поощряем. Ты на месте!

— Нет! — твердо сказал Нечаев, обуреваемый гордыней и подогреваемый женой.

— Возможно, — еще раз вздохнув, согласилось начальство. — Возможно, ты потянешь и трест. Но не сразу. Так не делается, чтобы очертя голову и без проверки. Поучись на мехколонне, можем бросить тебя на периферию. Проявишь себя — через год дадим трест.

Нечаев отважно согласился.

— Я не понимаю тебя, — сказала жена, испугавшись переброски на периферию и за свой уют. — Если тебе не дают трест, то от добра добра не ищут. Я никуда не поеду.

— Мне нужна перспектива! — заупрямился Нечаев. — Я не могу больше заниматься послеосадочным ремонтом и днесь, и присно, и во веки… Я деградирую как инженер. Так жить нельзя!

— Ты живешь лучше, чем твои друзья-кандидаты, — уговаривала жена. — В твоих руках город. Это почетно.

— Это скучно, — сказал Нечаев.

— Тебе и со мной, значит, скучно? — обиделась жена.

Нечаев не удостоил ее ответом.

— Может быть, с другими женщинами, особенно с молодыми, тебе не скучно? — закричала жена. — У тебя широкие для этого возможности. Ты можешь не только отремонтировать квартиру вне очереди для какой-нибудь там, а выбить для нее и новую! И тебя отблагодарят!

— Есть и такие возможности! — серьезно сказал Нечаев, которому вдруг и жена показалась такой же скучной, как коммунальная служба.

Выражаясь языком метафор, Нечаев хлопнул дверью собственной, безупречно отремонтированной квартиры и уехал на недальнюю периферию, оставив подумать бившуюся в истерике жену.

На новом месте он почувствовал размах, волю и собственную силу. Он работал днем и ночью. Он никому не давал покоя и перевыполнял план, получал премии и обеспечивал их подчиненным. К нему валом валили квалифицированные и дисциплинированные люди, которые всегда знают, у какого начальника лучше работать и можно заработать.

Он требовал и набирал новые заказы, чтобы развернуться вовсю. Заказов было много, но мало было готовых проектов для их выполнения, мало было и материалов.

— Я все равно буду наращивать темпы! — заявлял Нечаев и посылал технику рыть котлованы под фундаменты в задел. Он брал любые проекты и сам переделывал их. Нечаев обогнал сам себя. Он вырыл десятки котлованов и порывался вести в них фундаментнобетонные работы, но фондов на дополнительный цемент ему не давали, а плановый цемент из-за спешки терялся в пути. Большинство котлованов затянуло плывуном, о котором в проектах и сметах по расходу средств не было сказано ни слова. Дело грозило бедой.

Нечаев все понял и ринулся в город, в большие учреждения.

— Напортачил ты многовато, — сказали ему. — На первый раз прощаем и немного поможем, но в основном выкручивайся сам, прояви смекалку и прочие деловые качества.

Он принялся расхлебывать. Он перестал ездить к жене, но большинство котлованов продолжало заплывать, и чтобы вычерпать из них жидкую грязь, нужны были большие деньги и трудовые затраты, не предусмотренные планом. И даже когда приходила помощь — поправки к проектам и деньги с цементом, закладывать фундаменты было нельзя. Приходилось раз за разом откачивать из котлованов воду и плывун.

Мехколонна Нечаева перестала выполнять план и получать премии. Нечаеву было трудно. Жена от обиды на невнимательность и от подозрений, что муж не все деньги отправляет домой (денег-то без премий стало меньше!), пожаловалась на Нечаева его начальству. Нечаева вызвали в город и сняли с него на коврах стружку. Ему настоятельно посоветовали забрать жену к себе, но жена не хотела на периферию. А Нечаеву вдруг стало как-то не до этого. Он должен был победить плывуны, чтобы вымостить через них дорогу и в трест, и к жене. Нечаев боролся. А в борьбе, как известно, сколько побед — столько и потерь. Один из борющихся выигрывает, а другой проигрывает. В борьбе с плывуном ничейного результата быть не могло.

Первой ощутимой потерей Нечаева стал перерасход фонда заработной платы. Его квалифицированные люди еще работали, но уже не имели не только премий, а и в срок получки. Посыпались жалобы и увольнения по собственному желанию. Редели ряды, таяли силы в недавнем прошлом передового коллектива. Нечаева критиковали, но с должности не снимали: он сам должен был расхлебать сваренную самолично кашу.

Обстановка накалялась. На Нечаева больно было смотреть. Многие жалели его, особенно одна девятнадцатилетняя женщина по профессии экономист-плановик. От жалости она, не бывавшая замужем, влюбилась в него, и он тепло отвечал на ее искреннее сочувствие. Она предложила ему бежать вместе на другой край страны, и он не сказал нет, а это означало, что Нечаев думает. А жена писала ему гневные письма и грозила всеми смертными карами.

Дела принимали крайне скверный оборот. На Нечаева глядели уже не с ожиданием чего-то лучшего, а с пренебрежением. И только чистое сердце молодого экономиста-плановика продолжало жалеть и любить его.

Однажды в его передвижной домик пришли трое из совсем поредевших рядов мехколонны.

— Давайте вместе искать выход, — сказали они. — Вы человек новый, а мы выкручивались из многих переделок.

— Всегда рад посоветоваться с коллективом, — обреченно согласился Нечаев.

— Но разговор должен быть по душам, — сказали трое. — Не пожадничайте, купите крепенького, эликсира откровенности, так сказать.

— Можно и это, — согласился Нечаев с горя.

Они стукались стаканами и разговаривали полдня. К вечеру двое волокли Нечаева к плывунам, а третий звонил по телефону большому начальству.

Начальство оказалось отзывчивым и прибыло в тот же день. Оно не сразу нашло Нечаева, и сигналом ему стал плач молодого плановика-экономиста, который плакал на берегу котлована и протягивал руки вперед, потому что экономист-плановик боялся пуститься вплавь до середины котлована, где в штилевую погоду недвижно стояло некое судно — ящик для раствора цемента, в котором мертвецким сном спал опившийся с непривычки Нечаев. Вместо мачты над ящиком высился свежевытесанный деревянный крест. Карманы брюк Нечаева пузатились от засунутых в них пустых бутылок.

С использованием технических средств ящик был приплавлен к берегу, и Нечаева увезли в город, к жене. Ему долго не давали никакой работы, и через месяц его забрали на излечение от запоя и навязчивых идей. Он вскоре убежал из лечебницы в пижаме психически больного и следы его затерялись. За подурневшей его женой никто не ухаживал, и она одиноко плакала в квартире улучшенной планировки с дополнительными удобствами и лоджиями…

— Вот пока и все, — сказал Заметкин и сложил листы в папку. — На следующей неделе довершу описание судьбы Нечаева и молодого плановика-экономиста, потому что по законам литературных жанров они должны встретиться и, может быть, соединить свои жизни навсегда. Придумаю кое-что похожее на правду и для жены Нечаева. У нее по логике вещей должны выйти из строя водопроводные краны и сливной бачок в туалете. Она позовет пьяницу сантехника дядю Васю, а он, почуяв уважение к ее прелестям, будет чинить краны и бачок так, что через день они снова начнут барахлить… И так до бесконечности, пока бывшая жена Нечаева не согласится быть женой дяди Васи, поскольку лишь с ним станет обретать она утраченный покой и уют.

Заметкин круто развернулся, молча вышел в прихожую и стал обуваться.

— Это не нам ли в назидание! — обиженно крикнула Муза.

— Что ты! Я так, для себя, из наблюдений над соседями, — невозмутимо ответил Заметкин. — Я и мысли не допускаю, что у вас-то, любящих умниц, может произойти что-нибудь подобное. Это дурам и дуракам в назидание. Мужьям бы еще вашим надо прочитать, может быть, дельное они мне посоветуют…

— Даешь ты, однако, классик, — без восхищения, но зато с раздраженной задумчивостью сказала Муза. — Держал бы уж при себе. Неприятно слушать, не то что читать такое…

— Ну и забудьте, а меня извините, — миролюбиво сказал Заметкин. — А Нечаева пожалейте, как жалею его я и молодой экономист-плановик, неплохая, должно быть, по молодости девица.

— Не хочешь чаю, Коля? — задумчиво спросила Люба.

— Хочу, — сказал Заметкин и перестал зашнуровывать ботинки.

Он долго пил чай и ел бутерброды, словно честно заработал их. Люба и Муза с грустными улыбками глядели на него и молчали.

— Когда жениться-то будешь, Коля? — спросила Муза, когда он поднялся из-за стола. — Гляди, у тебя уж и в бороде седина.

— Когда найду напарницу умную и добрую, — всерьез ответил Заметкин. — Не такую, как эта моя Нечаиха.

— Уж ты и выдумал! Разве есть такие? — осудила его Люба.

— Всякие есть, — невозмутимо отвечал Заметкин. — Не так-то просто живется обычному заурядному человеку. Ведь никаких плохих намерений не было ни у Нечаева, ни у его жены, а испортили они себе жизнь, потому что восхотели не по возможностям и не по заслугам. Жаль их. Не самые плохие они были люди. А я вот написал о них, прочел вам, а думаю о себе. Не похвалили вы мое произведение, и очень мне из-за этого горько. Значит, не умею, не донес чувство и мысль, значит, графоман я и нечего мне мнить и рыпаться, разжигать себя иллюзиями. Надо уметь довольствоваться малым: тогда, может быть, придет и большее. Еще какой-то древний мудрец поучал: не желай более того, что имеешь, и будешь счастлив.

Подруги, сбитые с толку философствованием гостя, ничего не могли ему сказать. Заметкин ушел. Скоро распрощалась с Любой и Муза. Обе словно и забыли о своем утреннем разговоре про мужей.

ДЕНЬ БЕЗ ШУТОК И УЛЫБОК

«Надо, чтобы работа радовала и злила», — твердил себе Букварев, усаживаясь за свой стол. Он хотел работать. Руки сами тянулись к бумагам. И он погрузился в служебные дела.

К нему заходили подчиненные и равные ему по служебному положению сотрудники института. Он коротко приветствовал их и легко решал все вопросы. Он не замечал, что товарищи по работе поглядывали на него сегодня с каким-то особым, новым интересом, что многие из них едва заметно усмехались, другие разговаривали с ним суше, без прежнего подчеркнутого признания его авторитета, а некоторые даже с долей злорадства. Букварев почти начисто забыл о вчерашнем совещании у директора и не мог уразуметь, что критика в его адрес воспринята в институте как сенсация и все живут сейчас только этой новостью, строя самые различные предположения. Не мог он знать, что кое-кто уже вслух заговорил о закате букваревской звезды, о его предстоящем падении и что простодушного задаваку давно пора бы проучить, и хорошо, что Воробьихинский начал это… Не знал он и того, что немногочисленные его институтские друзья сидели сейчас, опустив носы, или гордо молчали, но дружно ждали, какие шаги предпримет в новой обстановке их любимец.

Но долго пребывать в таком состоянии Буквареву не пришлось. Секретарша Воробьихинского принесла ему книгу приказов и раскрыла ее на последней заполненной странице.

— Прочтите и распишитесь, Василий Иванович.

Букварев прочел свежий приказ, в котором Воробьихинский объявлял ему выговор и предлагал усилить контроль за качеством представляемых сотрудниками отдела проектных разработок. Все вчерашнее тотчас всколыхнулось в его душе и отразилось на лице.

— Да вы не расстраивайтесь, Василий Иванович, — утешила его секретарша, забирая книгу. — Не вы первый, не вы последний. От этого не умирают.

— Да, конечно, спасибо, — растерянно ответил Букварев. Секретарша с жалостью поглядела на него, прижала книгу к груди и тихо, оглянувшись раза два, вышла. Букварев застыл, обхватив голову руками.

Его не задело, что остался ненаказанным главный виновник Губин, он не вправе был перекладывать вину на кого-то или делить ее. Подписал — значит, отвечай. Проект дороги — не поздравительный адрес юбиляру. Это документ, по которому государство выделяет многие сотни тысяч рублей, это эшелоны со строительными материалами и машинами, это труд большой армии квалифицированных людей, в результате которого должна вступить в действие многокилометровая современная транспортная магистраль, удобная в эксплуатации, долговечная и желательно радующая взор проезжающих. Автопоезда огромной мощности и грузоподъемности повезут по ней лес, миллионы кубометров леса. На ее бетонное полотно ринутся тысячи автомобилистов и мотоциклистов. В недалеком будущем по ней повезут на Север громоздкую технику для рудников, нефтяных и газовых промыслов, в том числе и стальные трубы такого диаметра, что в них, не пригибаясь, может разгуливать человек. Сейчас трудно даже вообразить, какая нагрузка обрушится на эту дорогу через каких-то пять-шесть лет…

— Бр-р! — встряхнулся Букварев и подумал: «Надо же! Ведь знал же, что нечто подобное выговору обеспечено, ждал этого равнодушно, вину свою вполне сознавал и вроде готов был к наказанию, а объявили его — и мерзко стало на душе, будто кинули в нее холодным грязным булыжником».

«Надо быть мужчиной», — со вздохом сказал он себе и попытался взять себя в руки, но в груди все равно что-то ныло, а с лица не сходила раздраженно-страдальческая гримаса.

В его кабинет, деликатно постучавшись, осторожно зашел Губин.

— Я больше всех виноват, старик. Перед тобой виноват, — заговорил он, обескураживающе разводя руками. — Прости. Не ожидал, что так получится. Это урок на всю жизнь. Жаль, что твоей карьере он может повредить. Но думаю, что не повредит. Все же понимают, что не ты тут причиной…

— После драки кулаками, значит… Не ной уж под руку, и так… — не глядя на него, буркнул Букварев.

— Я не ною. Думаю, как дело исправить…

— И что придумал?

— Да трудно тут что-нибудь нафантазировать, — не сразу ответил Губин. — Голову изломал, а ничего нового в нее не пришло. Никто не сделал бы этот проект идеальным. Все равно строители не по нашей смете будут получать деньги, а по фактически выполненной работе. Тут и шума не следовало бы поднимать. Не пойму я ни Грачева, ни Воробьихинского. Грачеву и строителям это выгодно, а они кочевряжатся. Воробьихинский раньше при таких ситуациях только посмеивался, а теперь тоже стал в позицию. По-моему, он просто зол на тебя за что-то. Поосадить тебя решил, чтобы не мнил ты о себе высоко и не залетал мыслию дальше тех заданий, которые он тебе дает. Боится, что при полной свободе ты его за пояс заткнешь, а может, и в его кресло сядешь. Всякий ведь судит о событиях и людях в меру своей испорченности. А его мыслительные лазейки, ходы и выходы ты знаешь. Вернее, никто их до конца не знает. Но — черт с ним! Я думаю к Грачеву сходить и попробовать уговорить его, чтобы он больше с этим делом не возникал. Он мужик понимающий. Да и не следовало бы ему на нас бочку катить, потому что целиком от нас зависит…

— Ну и методы у тебя! Подлог, обман товарищей… Шантажа только в твоем арсенале и не хватает! — презрительно бросил Букварев. — Неужели и на это пойдешь?

— Какой уж шантаж! — вздохнул Губин. — Сейчас в пору хотя бы удачно повиниться, обещать впредь не допускать… доверием заручиться…

Букварев презрительно поморщился и отвернулся. Губин навел его на невеселую мысль о себе. Губин, хоть и вздыхает перед ним, и винится, а на самом-то деле ему все божья роса, вот и из этой истории он вышел фактически сухим. Все знают его характер; улыбнулся, оступился, испачкался, утерся и снова — улыбка во все лицо. У Букварева положение иное. И дело тут не только в занимаемой им должности. Дело в его характере, принципах, в отношении к нему Воробьихинского. Ведь не исключено, что и в следующих разработках отдела выявятся ошибки и просчеты. Хотя бы из-за вечной спешки. Одному Буквареву за всем не уследить. А винить теперь станут в первую очередь его, как давшего повод. И если возьмется за него Воробьихинский со своими подпевалами покруче, то и окажется безгрешный и безупречный прежде Букварев в роли козла отпущения, ломовой лошадки, которую примутся со всех сторон хлестать кто хворостинкой, кто кнутиком, а кто и дубиной.

Нет, Букварев никогда не согласится с такой ролью, не потерпит и сотой доли того унижения, которое, может быть, уготовано ему в институте, прояви он слабость или растерянность. Он из этой передряги должен выйти более сильным, умудренным и чистым. Так что самонадеянности и простодушию — конец.

— Зря ты на Воробьихинского и на его старых прихлебателей напустился, — осуждающе заговорил осмелевший Губин, считая, что друг его подавлен и не видит выхода. — Ты бы сходил к нему и повинился, пусть и притворно. Он и притворство твое учует, но и смягчится. Я его знаю. Ему лишние враги тоже ни к чему. Тем более такие, как ты.

— Что же ты мне советуешь? По-твоему себя повести? У дверей института встречать его с поклоном, снявши головой убор, каждое утро? С восьми часов? Вносить в его свежую голову предложения? Такие, которые ему заведомо по душе? Не получится это у меня. И ни при каких обстоятельствах не пойду я на такое. Это уж твоя игра, — не скрывая брезгливости высказался Букварев.

— Зачем уж так-то преувеличивать! — слегка обиделся Губин.

— Я еще не такое тебе скажу. Я еще тебе студенческие дела, дипломный проект припомню, подлец! — дрожа от ярости, сквозь зубы процедил Букварев.

— И к этому я готов, старик. И слова, примеры заготовил, — покорно ответил Губин уже без тени обиды. — Ты в возрасте Иисуса Христа. И вот тебя, как и его, продали, Вернее, я тебя продал или купил. И теперь тебя распинают… Но я…

— Путаешься ты: купил… продал… — перебил его Букварев с отвращением. — Сам не знаешь, купил или продал. А это ведь понятия прямо противоположные… Да и Христу было проще: после распятия он воскрес.

— И ты воскреснешь! Да и не распят еще ты! Просто надо все взвесить. Ведь работает же у тебя голова! — горячо подхватил Губин.

— Иисус воскрес да и ушел от таких, как ты с Воробьихинским, — хмуро парировал Букварев.

— Ну, тебе менять место еще рано. Не так уж тебя приперло. Поумерить бы неплохо твое болезненное воображение и самому поутихнуть. Надо о деле думать, а не во мнительность да в амбицию впадать. Ты вот сидишь бирюком, а не знаешь, что весь отдел за тебя переживает. Девчонки кульманов своих не видят, один ты у них перед глазами. Все до единого рады тебе помочь и смыть пятно с отдела. Выдадим вот пару-тройку очередных работ без сучка-задоринки — и все забудется. Выговор перед первым же праздником снимут. И пойдет жизнь своим чередом, — как можно убедительнее втолковывал Губин.

— Одного ты не учел, — не вдруг возразил Букварев. — Не учел, что я-то уж прежним не буду. Обо всем я буду помнить. И начальство, и прихлебатели его ни о чем не забудут. И ты в том числе. Знаю я и то, что наказан справедливо. И раз посаженное пятно дочиста не смывается, все равно следы остаются. Так что ничего своим чередом не пойдет. Не будет у меня в этой работе прежней непосредственности и радости. И у других…

— Все должно затушеваться со временем, — удивляясь другу, неуверенно сказал Губин. — Через годик-полтора с улыбками будем вспоминать этот инцидент.

— Нет уж, мне теперь не до шуток и не до улыбок.

Губин хотел было в пику другу рассмеяться, но не получилось у него и просто улыбки, настолько мрачен и серьезен был Букварев. Губин его таким еще не видывал, и ему стало не по себе.

— Странный ты, — только и сказал он.

— Да уж не такой, как ты, — с тяжелым чувством ответил Букварев. — Ты и в роли приласканной собаки преданно виляешь хвостом, и в роли побитой. И не стыдно тебе, что роль-то одинаково собачья.

— Ну, старик! Зачем так-то? — оскорбился Губин.

— Выйди, — тихо сказал Букварев.

Губин как будто похудел лицом за это мгновение и постарел. Он крякнул, подчеркнуто официально поднялся и, выпрямившись, высоко закинув голову, четкими шагами службиста двинулся к дверям. И только приоткрыв их, он все же оглянулся и покрутил головой, как бы говоря Буквареву, что понимает его горечь душевную, но все же оставляет за собой право простить оскорбление или не простить.

«Пусть и такое терпит, заслужил», — холодно подумал Букварев, а себе приказал:

— Ошибку исправлять должен в первую очередь я. И Губина должен заставить повкалывать, а не сердобольных девчонок. Только мы с Губиным знаем эти сопки. И вина наша…

«А вдруг дома сохранились мои и Любины записи и расчеты с той практики в сопках? — осенила его обнадеживающая мысль. — Ведь в наши-то записные книжки Губин своего поганого носа не совал и ничего в них не подделывал! Они же так могут помочь!»

Букварев тут же поумерил свою внезапную радость ядом сомнения, но все же быстро набрал номер домашнего телефона. Ответила жена.

— Люба! — снова обрадовался Букварев, теперь уже ее голосу. — У тебя в шкафу целый ворох старых бумаг. Нет ли среди них записей и черновиков, что делались для дипломного проекта? Тех только, что делали ты и я?

— Должны, наверное, быть. А зачем тебе этакая рухлядь? — спокойно ответила жена, но по ее голосу Букварев понял, что ей приятен этот звонок и приятно, что муж советуется с ней по делу, и что она может сделать ему пусть крошечную, но услугу.

И Буквареву стало как-то легче. Он зажмурился, вспомнив, как любил свою жену и ее голос там, в сопках, когда они на равных работали изыскателями и Люба ни в чем не уступала ему. Он подумал, что имей она такую же возможность работать, как он, Люба наверняка не отстала бы от него по службе. И ошибок бы не наделала: она не такая беспечная, ничего не рубит с плеча. И ему стало стыдно, что в последнее время он думал о жене как-то пренебрежительно, обижал и оскорблял ее своим поведением.

«Скотина я, — ожесточенно ругнул он себя. — Надя, конечно, чудесная девчонка. Но ведь жена-то от этого не стала хуже. Кто дал мне право относиться к ней так? Я ведь с любой знакомой и незнакомой женщиной разговариваю вежливее и деликатнее, чем с женой! Дурак и скотина! Не ожидал от себя такой низости… А еще Губина за низость презираю… Нет у меня права презирать. Надо будет перед ним извиниться…»

— Ты почему умолк, Вася? — тревожно звенел в мембране телефона голос жены.

— Да, да, — спохватился Букварев. — Найди эти бумаги. Мы их вместе вечером посмотрим…

— Хорошо… — прозвучал в трубке родной голос Любы, и Букварев услышал, как она затаила дыхание и ждет, не решаясь положить трубу.

«Ждет, что я еще что-то скажу, ждет, наверное, слов, которые помогли бы нашему новому сближению, — с теплой грустью подумал он. — А что я ей скажу?.. Ведь сегодня снова свидание с Надей».

— Буду очень рад, если они найдутся! — не своим голосом неожиданно громковато сказал Букварев и тотчас положил трубку.

«Не Губин, а я подлец, — мысленно сказал он сам себе. — Вернее, и он подлец, но и я…»

Букварев немного подумал, тотчас переключившись на злополучный проект, и заторопился в приемную Воробьихинского. Секретарше пришлось выскочить из-за стола, чтобы остановить его.

— Никого не велено пускать! — приглушенно вскрикнула она, заслоняя собой двери.

— Но я же…

— Никого!

— Может, меня одного? — потемнев, недобро спросил Букварев.

— А хотя бы и так! — вспыхнула секретарша. — Я не хочу наживать из-за вас неприятности…

Из директорского кабинета показался первый заместитель Воробьихинского, самый старый и пустой в институте человек. Он оглядел Букварева с презрительной ухмылкой и не поздоровался.

— У шефа кто-нибудь есть? — спросил его Букварев назло.

Первый заместитель круто обошел его стороной, словно и не сослуживец был перед ним, а столб, и громко захлопнул за собой дверь своего кабинета. Букварев глянул на секретаршу, чтобы разделить с ней недоумение, но та сидела, отвернувшись от него к окну.

Букварев уже переступил с ноги на ногу, чтобы уйти и больше никогда не заходить в эту комнату без вызова, и вдруг услышал за спиной пыхтение Воробьихинского. Букварев тотчас оглянулся и заметил, как быстро сходит с лица шефа самодовольная ухмылка. Сухо глядел на него Семен Семенович, по-совиному недоуменно или обиженно и даже вроде бы жалеючи.

— Я сегодня не хотел говорить с вами, — скрипучим голосом, почти скорбно заговорил Воробьихинский, торопясь взять инициативу в свои руки. — Единственно оттого, что знаю вашу горячность. Да и самому надо было кое-что обдумать. Сегодня мы просто наговорили бы друг другу кучу вздорных пустяков, вдобавок к вашим вчерашним. Это ни к чему.

— Вздорных пустяков я вчера не говорил! — резковато выпалил Букварев.

— А я вообще не произношу пустяков на работе, — не сразу ответил Воробьихинский и тотчас надел на себя маску непроницаемо-вежливой холодности. Весь его облик словно говорил: «Я внимательно и терпеливо слушаю. И отвечу, потому что обязан, но вряд ли то, что думаю».

«В артисты бы ему, дьяволу, а не в руководители инженерного коллектива», — холодно подумал Букварев, а сказал тоже холодно совсем другое:

— Мы должны исправить ошибки проекта.

— Надо бы, а как? — неожиданно превратившись в пылкого простодушного полемиста, заговорил сейчас же Воробьихинский. — Снаряжать экспедицию? Нанимать? А за чей счет? За ваш лично? Я бы и не против такого шага, но все равно уйдут месяцы и месяцы. Знаю, что вы сами поехали бы туда, а кто за вас, позвольте спросить, будет выполнять текущий план? Вот плоды вашей небрежности и молодечества. Я не вижу выхода, кроме как смириться и горько пережить всем коллективом оброненную вами огромную кляксу. Не знаю, как вы, а я ночь уже не спал. Чувствую, что и сегодня вряд ли обойдусь без порошков.

— Мне бы надо побывать там одному. Две недели, — сказал Букварев, стараясь пропускать мимо ушей ложь директора.

— Не понимаю: почему именно две недели?

— Я бы сумел все уточнить и исправить.

— Не думаю, что это так легко, хотя и благодарен вам за заботу о чести института. И вас я не отпущу. Там может справиться любой техник, а не только мой заместитель…

— А я все равно поеду туда, — в тихом бешенстве заявил Букварев совершенно спокойно, и только секретарша, в изумлении глядевшая на идущее грудь на грудь начальство, увидела, как побелели у Букварева глаза.

— А я не подпишу вам командировки, — тихо сказал Воробьихинский, приближая свое лицо к лицу своего непокорного заместителя.

— А я уеду так… — И Букварев еще подался лицом и грудью вперед.

— Как так?

— Без вашего командировочного удостоверения.

— Вы отвечаете за свои слова?

— Я отвечаю за проект.

— А я вас уволю…

— Не уволите. Не за что пока. Это раз. — Побледневший Букварев даже поднес к лицу Воробьихинского руку, чтобы загибать пальцы, но что-то подсказало ему, что это будет совсем уж неинтеллигентно и уронит его достоинство, а поэтому, всеми силами удерживая себя в рамках приличия, продолжал. — Когда исправлю проект, тогда увольнять меня будет уж совсем нехорошо, потому что никто вас не поймет. Это два. Дальше вы забыли, что я номенклатурный работник, и увольнять меня, назначать или переводить на другую должность — не ваше право. А еще утверждаете, что не говорите на службе пустяков. Это три. И последнее. Когда я доведу проект до безупречного уровня, я сразу же уволюсь сам. А за мной, я думаю, многие другие. И у каждого будет что сказать для объяснения такого шага.

Букварев выкладывал Воробьихинскому свои жесткие, разящие, как удары, соображения, и с удовольствием отмечал, как у того с каждой новой фразой все ниже, рывками, отваливается и становится до безобразного огромной нижняя губа.

Воробьихинский вдруг бочком, мелкими шажками, клонясь, панически заторопился к ряду стульев, стоящих вдоль стены приемной, и одновременно замахал секретарше рукой, показывая на графин с водой.

— Зачем вы так, Василий Иванович! — с плачем бросилась к ним секретарша. — У нас же никогда таких сцен не бывало! Вы Семена Семеновича убьете и себе всю жизнь испортите! Да уже и испортили. Идите!

Букварев крякнул и порывисто вышел в коридор, запомнив только, что Воробьихинский лежит, завалившись боком на стулья, зажмурившись и почему-то подняв кверху короткую толстую ногу в ярком носке и безупречно чистом модном ботинке.

— Дела-а! — протяжно прошептал Букварев, усевшись за свой стол и снова обхватив голову руками. — Этого только и не хватало…

Он тотчас вскочил и нервно взмахнул руками перед своим лицом.

«Напрасно я так… — неслись обрывки мыслей. — Но я ведь не нападал, а только оборонялся… Первый зам, старая злобная лисица, из себя меня вывел… Всем своим видом показал свое превосходство надо мной, скотина… Говорить, здороваться со мной не желает, бездельник… И того не понимает, что это же низость и преступление — не разговаривать человеку с человеком… Вишь, знаться он не хочет с провинившимся, святоша… Но и до тебя доберусь! Заговоришь ты у меня при первом же удобном случае, при первой же встрече!.. А Воробьихинскому по заслугам… Посмотрим, как он от всего этого отдышится… Он-то думал, что я приползу по-губински… Нет, дудки!.. Артист, несостоявшийся…»

Зазвонил телефон.

— Да! — бешено рявкнул Букварев в микрофон.

— Чего орешь? И меня хочешь, как шефа? — раздался в трубке смеющийся голос Губина. — Погляди в окно, домой его повезли. Живого!

— Тебе чего надо? — вне себя от злобы тихо спросил Букварев.

— Да все образовалось, старик! — заторопился Губин. — Я имею в виду Грачева. Обложил он меня для начала ласковыми словами, а потом развел руками и заявил, что на сутягу плюнул и проект взял. Ему якобы почти вдвое больше денег дают, чем он просил. Еще неплановые проекты у него будут. Усекаешь перемены?

— Не усекаю, — сказал Букварев ледяным тоном и положил трубку. На самом-то деле он понимал все. В город начали сыпаться капиталовложения. И если сегодня дело ведется с одним Грачевым, то завтра может прийти с требованием срочно разработать проекты другой, еще более «богатый» заказчик, а послезавтра — еще более… И забудется сегодняшний конфликт. Возникнут новые. И мальчишкой будут считать Букварева, если не отступится он от своего опрометчивого, может быть, решения ехать в Мокрецовские сопки. Но он не отступится, он иначе не может…

ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ

На свидание Букварев опоздал.

Вечером он вместе с Любой сначала раскладывал листы черновиков по столу и стульям, что имелись в его комнате, но места не хватило. Большеформатные листы чертежей и съемочных планов пришлось расстилать прямо на полу, под люстрой. Супруги опустились перед ними на колени и ползали, восклицая время от времени: «А помнишь! А помнишь это?» — «А вот склон сопки, с которой ты полетел!..» — «Да!» — «Прекрасные были дни!»

Крутизна сопок, кряжистые сосны, сыпучий песок и бескрайние болота, поросшие чахлой растительностью, словно бы придвинулись к ним и стояли за окнами.

Букварев вслух сожалел, что не прихватил с собой копии проекта. Сопоставить бы его сейчас с этими набросками, поднатужить память, и многое в документации для строителей Грачева можно бы исправить уже сейчас. Тем более, что сохранились и толстые тетради с результатами съемок и промеров, с подробными расчетами по нескольким вариантам.

«Может, и ехать не надо? Может, все сделаем с Любой и дома за несколько вечеров? — подумал Букварев, но быстро поумерил свои восторги. — Нет, ехать надо, обязательно. За прошедшие годы в сопках кое-что могло и перемениться. Тем более невдали от них появился какой-то поселок. Ехать надо. Но теперь уже ясно, что там можно справиться и не за две недели, а гораздо быстрее».

Букварев, не подымаясь с колен, глядел уже куда-то вверх, думал и что-то подсчитывал, а Люба, захваченная воспоминаниями, все еще ползала, расправляя ладонями края бумаги. Прическа ее сбилась, волосы закрывали лицо.

Букварев вдруг по-новому разглядел ее такую и с теплой грустью снова подумал, что она тоже инженер-проектировщик и что ей, наверное, сейчас все так интересно и грустно, оторванной от своего дела… Он тихо опустился рядом с ней, легко обхватил ее за плечи и не удержался, поцеловал в висок, прикрытый волосами.

Люба медленно подняла на него глаза.

— Я совсем забыл про эти бумаженции, а ты молодчина, что берегла их! — благодарно проговорил он.

— Я не берегла… Они лежали… Просто выбрасывать их было как-то жаль, руки не поднимались… Все же память… — тихо ответила она, не сводя взгляда с мужа.

— И отлично, что рука не поднялась, — торопливо продолжал он и в двух словах разъяснил, зачем потребовались ему эти черновики так срочно.

Люба поняла все и ждала, что еще скажет муж, а он умолк, нахмурившись и глядя мимо нее.

«Идти ли? — кольнула его отчаянная мысль. — Чего я ищу себе, когда рядом такая верная и любящая жена? Утверждала же Надя, что у меня с ней ничего-не получится. И она, безусловно, права. Она просто приятно проводит время. Я ей чуточку нравлюсь или любопытен. Я, как ее папа!.. Тьфу!.. Но идти надо, сам назначал время. Хорошо бы — в последний раз…»

— Ты об этом так задумался? — спросила Люба, кивнув на чертежи.

— Вот именно! И надо срочно кое-кому сообщить об этой нашей находке. Я сейчас в институт. Копию проекта надо забрать и еще кое-куда заскочить, — торопливо заговорил он, радуясь, что повод для ухода из дома нашелся.

— Ты надолго? — с легкой тревогой спросила Люба, все еще не вставая с пола и чутко следя за мужем взглядом.

— Нет, наверное. Впрочем… Как дела сложатся. Но постараюсь… — поспешно отвечал он, хватая шляпу и плащ.

…Выручил и спас его таксомотор, хотя и его пришлось ловить минут десять, да еще столько же ушло на езду…

«Нет, невзирая ни на что, Надя все же слишком дорога мне. И пусть не рассыпается мой треугольник, пока сам не приду в себя», — решил он по дороге.

Фигуру Нади он разглядел в глубине аллеи молодого парка, на асфальтовой дорожке, шагах в ста от того места, где они условились встретиться. Он зашагал к ней, обрадованный скорее не тем, что она не ушла, а все еще потому, что загвоздки с проектом казались ему теперь пустячными. Надя обернулась на стук его ботинок и медленно побрела навстречу, глядя не на Букварева, а под ноги и по сторонам. Он подбежал, схватил ее за холодные ладони…

— Ты опоздал, — без упрека, но грустно сказала она, не здороваясь. — Ты бы мог и не приходить…

Она развернулась и пошла в глубь парка, медленно, опустив голову.

Букварев, все еще не остывший от проектных хлопот, по пути ничего не придумал в свое оправдание, не стал придумывать и сейчас. Надеялся, что и так все образуется. На свидание ведь обязательно кто-то из двух опаздывает…

— После объясню, почему я так… С опозданиями даже интереснее. Будет о чем вспомнить, — сказал он, пытаясь улыбнуться.

— Пять минут назад я звонила тебе домой, — немножко изменившимся голосом заговорила Надя после минуты молчания. — Мне сначала ответил твой сын, а потом я разговаривала с твоей женой. И еще кто-то подавал там голос. У тебя сколько детей-то?

— Двое, — машинально ответил Букварев и только после этого с удивлением отметил, как медленно доходит до него вся неловкость, весь ужас его положения.

«Ну? Что мне осталось? — мысленно спросил он себя, постепенно холодея и наполняясь жгучим стыдом. — Осталось вести себя честно, чтобы не нагромоздить еще кучу дров».

Он шел рядом с Надей, глядел под ноги и почему-то старался не делать никаких жестов, чтобы не отвлекаться от главного и не выглядеть дураком.

— Как зовут твою жену? — спросила Надя и пристально глянула ему в лицо.

— Люба, — опустив глаза, ответил он.

— Она хорошая?

— Да.

— А сколько лет твоим детям?

— Генашке — шесть, Ленке год.

— Они, наверное, прелесть, если в папу и маму. — Голос Нади звучал без всякой обиды и насмешки, он был таким же теплым и искренним, как и раньше, и поэтому Буквареву даже в голову не пришло, что если дети в него, то и они должны быть такими же порочными, как он сам, лгун и обманщик, клятвопреступник и домогатель, каким предстал он перед Надей. Но Надя говорила о его детях как о детях вообще, просто и тепло, с улыбкой, и он думал о них сейчас так же, даже немного загордился оттого, что Надя похвалила их.

— Да, они прелесть, — тихо сказал он. — Жизнь еще ни чуточку не испортила их.

— Ты хочешь сказать, что виноват передо мной? Не надо. Это я виновата. Перед тобой и особенно перед Юрочкой. Он хороший и все прощает. Сначала я уехала от него… Теперь он приехал сюда, в какие-то сопки. Мы еще не встречались здесь… Он отличный парень. Я сама должна как-то найти его, чтобы поблагодарить…

Букварев молчал, но все в нем заговорило, особенно упрямство и ревность к этому Юрочке. Да и нельзя было ему, надававшему столько клятв и наговорившему громких слов, отступать без боя. Обратный ход надо было давать медленно и осторожно, уступая захваченные позиции постепенно, с возражениями и даже попытками новых атак, пусть заведомо фиктивных. И честно взвесив свои чувства, Букварев еще мог бы заявить, что без Нади ему будет пустовато, а обида и упреки Нади доставили бы ему немало боли. Это еще не беда и не конец, что Надя узнала о существовании его жены и детей. Любят и женатых! И любовь такая — самая, пожалуй, искренняя, сильная и трогательная, даже трагичная. Это и есть настоящая любовь. И если бы у Нади была к нему такая любовь — простила бы Надя ему любую ложь про семью, поняла бы, что не мог он иначе. А поняв, любила бы его, попавшего в столь затруднительное положение и страдающего, еще больше. Да она и должна понять, что, решившись на ложь, он как бы отрекся от семьи по одной лишь причине, по причине своей любви к Наде. Букварев еще надеялся, что ей, как и почти всякой девушке, должны нравиться такие, жертвующие всем ради них поклонники, и такие свидания, какие были у них, и что она снова потянется к нему, пусть не так, как раньше, потому что она узнала о нем теперь все, но зато к такому понятному теперь и близкому, доброму и страдающему. Но он ошибся.

— До свидания, вернее, прощайте, Василий Иванович.

— До свидания, — беззвучно шептал Букварев, безвольно глядя, как спокойно и ровно уходит Надя по асфальтовой дорожке, усыпанной шуршащими листьями. Нет, было все же что-то скорбное в ее одинокой маленькой фигурке: и понуро опущенные плечи, и склоненная набок голова, и медлительная походка, когда ноги как бы не хотят идти и подошвы туфель едва поднимаются над землей, и бессильно лежащие в карманах плаща руки, — все выдавало это.

Букварев, еще не зная, зачем он это делает, бросился за ней, стараясь не очень громко стучать каблуками. Догнал. Глянул в ее опущенное лицо, но ничего не разглядел в нем, кроме задумчивости. Пошел вровень с ней на расстоянии шага. Но не взглянула на него Надя, еще ниже опустила голову.

Невдалеке от трубчатых, покрашенных под алюминий и холодно глядевших сейчас, в мертвенном свете вечера, ворот она остановилась и, так же не глядя на него, стала потихоньку ворошить хрусткие неживые листья носком туфли. Букварев тоже остановился, опустив руки и склонив голову.

— Отдай мне ножик, — вдруг глухо проговорила она и в упор поглядела ему в глаза. Что-то новое сквозило во всем ее облике, хмурое, твердое, глубинное.

Букварев жестоко упрекнул себя за ножик, про который успел начисто забыть, и тут же представил себе Генашку, спящего в руках с этим ножом… Его охватило смятение, стало почти больно.

— Видишь, какой ты? И о моих просьбах забываешь, как о своей семье, — с грустной улыбкой упрекнула она его. — Не думала я, что с мужчинами твоего возраста может твориться что-то подобное, словно и не тридцать тебе лет, а находишься ты в переходном, юношеском, что ли, возрасте… Я права?

— С человеком может твориться всякое и в моем возрасте, — невесело ответил Букварев.

— И ты меня держал эти дни при себе как отдушину, как опору?

Букварев поразился ее проницательностью, и ему снова стало стыдно. Но признаваться было выше его сил и самолюбия.

— Не совсем так… — промямлил он. — Я ведь не отказываюсь ни от одного слова, которые сказал тебе.

Не отдавая себе отчета, Букварев тоже, как и Надя, раздвигал перед собой листья движением ноги и очистил уже порядочный полукруг.

Надя сделала по чистому асфальту первый шаг, и Букварев понял, что это первый ее серьезный шаг от него и ему уже не остановить ее.

— Что тебе в этом ноже? — со слабой надеждой остановить ее и хоть еще немного поговорить, спросил он.

— Ровно ничего, — спокойно ответила она и вдруг, обнаружив на асфальте расчерченные мелом квадраты, проскакала по ним туда и обратно на одной ноге. Букварев тоскливо глядел на нее со слабой кривой улыбкой и вполне сознавал нелепость своего положения и своей фигуры мужика, играющего роль влюбленного, рядом с этой невинной девчонкой, да еще один на один, в ночном парке.

«Она может посчитать меня за ненормального, за какого-нибудь шизофреника или недоразвитого эротомана, — униженно подумал он и тут же стал успокаивать себя: — Нет. Это было бы столь отвратительно, что в пору вешаться на первом суку здесь же в парке. Нет, она умна и чутка. Она все понимает и не обидит, не сделает больно. Вон как расщепнула она меня, словно орешек с битой скорлупой. И откуда бы ей понять с ее-то жизненным багажом, что со мной творится что-то неладное? Однако поняла. Нет, с ней нельзя, как с зеленой девчонкой, но и нельзя как со взрослой женщиной. Попробовал раз — и в ответ слезы обиды. Неотесанный я все же, пень пнем…»

«А что делать? Не оставаться же в ее глазах навсегда жалким, запутавшимся, лживым женатиком?»

Букварева начало подергивать, он изнывал.

— Счастья тебе, — неожиданно вырвались у него сами собой сдавленные волнением слова.

Надя перестала скакать и пристально, с прищуром вгляделась в его лицо. А он отчего-то задумался о Юрочке и ему рисовался тощий угреватый юнец с лохматой головой и туманными глазами; по вечерам этот длинноволосый парень, неумный и нагловатый остряк, обязательно бренчит сразу всеми струнами захватанной гитары где-нибудь в подворотне и поет, до безобразия искажая западные песенки.

Надя все еще рассматривала его.

— У тебя такой вид, как будто ты страдаешь. Тебе так неприятно? Или что-нибудь болит? — участливо и с легкой тревогой спросила она.

— Нет, ничего, — поспешил успокоить ее Букварев, проникшись к ней новой благодарностью, и постарался отвлечь разговор от себя.

— А Юрочка — твой ровесник? Вы не в одном классе с ним учились?

— Да, — с горделивой торжественностью ответила она.

— И вы считаете, что вполне подходите друг другу?

— Во всяком случае, я — да. Но и он об этом говорил.

«Вот уж в этом-то они еще ничего не соображают, — решил про себя Букварев. — Не съели еще вместе пуда соли». — И он почему-то решил ухватиться за эту соломинку.

— Рано вы в этом уверились, — необидно заговорил он, как с лучшим другом, когда требуется сказать о самом сокровенном и от всей души. — Сама увидишь, как еще потреплет вас жизнь, изменит все ваши о ней представления, самих вас сделает другими. Такие выводы — подходят ли два человека один другому — могут делать только люди бывалые, в возрасте не меньше моего. А вы, девчонки, нашего брата презираете, стариками да женатиками зовете, над нашими лысинами посмеиваетесь. А ведь если разобраться — то в людях моего возраста есть все, что и в твоих длинноволосых одноклассниках. Только взамен их глупости и безответственности у нас есть еще опыт, ответственное дело, положение. С таким спутником самостоятельную жизнь начинать легче. Жаль, что девицы глядят на все это легкомысленно. Но у тебя-то голова работает! Можешь мне поверить.

Букварев говорил все это рассудительно, в его голосе вряд ли можно было уловить хоть чуть иронии. Но внутренне он над собой иронизировал, и не без горечи. И знал, что говорит все это без всякой надежды на успех, даже без желания добиться какого-то там успеха. Просто эти слова, по его мнению, успокаивали и даже немного оправдывали его в Надиных глазах. И не беда, что выглядит он с такими речами не шибко умным и малость пошловатым мещанином. Лучше уж казаться таким, чем просто пошлым соблазнителем, лгуном или полунормальным размазней, прилипчивым и нечистоплотным. Он все это рассчитал и надеялся, что Надя поймет его игру и примет ее. И по выражению лица Нади, по ее глазам, понял, что в расчете не обманулся.

— И в вашем возрасте не все уж такие деловые и ответственные, — солидно возразила она. — Юрочка пишет, какого качества проект выдали ему люди твоего поколения.

Букварев ожидал чего угодно, только не такого удара. Сообщение Нади ставило Юрочку — этого длинноволосого пустого юнца с разбитой гитарой — сразу на одну доску с Букваревым и даже чуть выше, в позицию критикующего, критикующего справедливо.

— Да кто он такой, твой Юрочка? — почти вскрикнул он.

— Сейчас он прораб, там, в этих сопках, как их…

— Мокрецовских, — подсказал Букварев.

— Вот-вот.

— Так я же туда на днях еду!

— Неужели! Тогда отвезешь ему письмо от меня. Надеюсь, что… не прочтешь его по дороге?

Надя даже в ладошки похлопала от радости и тут же строго поглядела на Букварева.

— Не прочту, — тоже с улыбкой заверил ее Букварев, которому неожиданно стало легче, почти хорошо.

— Я пойду? — вдруг спросила она, будто нуждалась в разрешении Букварева. — Начну писать Юрочке. Про тебя можно ему что-нибудь сообщить?

Букварев снова опешил, непроизвольно потер глаза.

— Ведь надо же ему как-то объяснить, почему письмо везешь именно ты? — толковала Надя. — Пусть он знает, что мы немножко знакомы и дружны. Я напишу ему о тебе только хорошее. А с тобой письмо посылаю потому, что почта туда ходит плохо.

— Да, да, это я знаю, — едва проговорил Букварев, совсем уж сбитый с толку таким оборотом свидания.

Он поглядел в ее зеленые, снова загоревшиеся глаза, и увидел, что это глаза молодой любящей женщины. И как-то неважно было сейчас для него, его она любит или кого-то другого. Важно было, что она любит и счастлива этим. И он тихо радовался чему-то вместе с нею.

Еще вчера он, увидев такие ее глаза перед собой, кинулся бы к ней и зацеловал, не отпустил бы от себя до полуночи, до утра! Но сегодня между ними пролегло что-то непреодолимое и святое, которое даже в мыслях нельзя было позволить себе попытаться переступить.

Букварев не сразу сообразил, что он остался один. Надя пропала. Он сел на скамейку и закурил. В голове его стоял легкий звон и было пусто. Но самому ему стало легче, будто свалился с его плеч тяжелый груз. Было еще немножко грустно, и чувствовалась усталость. Он еще не до конца осознавал поражение, нанесенное ему Надей столь искусно и деликатно. Он еще не горевал и не поносил себя последними словами, еще не сгорал от стыда; он чувствовал, правда, что все это, пожалуй, придет в самом ближайшем будущем и молил кого-то, чтобы все это прошло у него полегче, а Наде был тихо и грустно благодарен.

В его сознание стали возвращаться события прожитого дня, и он одинаково холодно, хоть и не очень сильно, презирал сейчас Воробьихинского и Губина, одинаково и грустно любил Надю и Любу с детишками.

Но все они, хотя и стояли рядом друг с другом, находились все же позади чего-то более важного, главного, неотступно требующего от Букварева ответа. Он любил их как верных друзей, как любил и Заметкина, как многих других, которые продолжали верить в него самого — сильного, честного, талантливого — и всегда готовы были прийти на помощь, разделить радость успеха и горечь неудачи. А он обязан, должен и призван — в этом весь смысл его жизни — доказать всем что-то очень значительное и обрести прежнюю уверенность, от которой легче и лучше становится всем…

Что-то едва слышно прикоснулось к его плечу. «Ветка, что ли?» — подумал он и оглянулся.

— Я не могла оставить тебя так… — едва слышно заговорила Надя. — Тебе трудно… Но ты и сам немножко виноват… — И странно, в голосе ее звучал не упрек, а ласка. — Я уж на второй день знала, что у тебя тут жена и дети и ты живешь с ними, только чего-то рассорился, что ли… Я думала, что ты дрянь, и захотелось мне получше изучить таких субъектов, которые бегают от жен к молоденьким… Но ты хороший… и я немножко потеряла голову. Да и как с тобой не забыться, ты же такой… Энциклопедия, как говорит разухабистый твой дружок! Вы хорошо дополняете друг друга, такие разные. Без тебя он бы стал совсем бессовестным. Я с ним согласна, ты энциклопедия, только ты не книга и не библиотека, а просто богатый на доброе человек. И не переживай, что много врал мне. Ты не врал… Ты честный… Но нам не надо больше видеться вот так, один на один… А то совсем можем забыться… Вспоминать друг о друге, помнить — можно и даже нужно, а видеться — нет. У нас так много своих личных забот и обязанностей… Поцелуй меня последний раз, только тихонько…

Букварев медленно привлек ее к себе, вглядываясь в ее глаза.

— Подожди, — сказала она. — Я еще тебе скажу. Письмо я с тобой не пошлю, потому что это для тебя будет, наверное, трудно. Зачем тебе лишние хлопоты, да еще о моих с Юрочкой делах. Не подумав, сказала я тебе про письмо, как капризная девчонка-командирша. Извини. Пусть уж оно ползет почтой… Доползет когда-нибудь, мне торопиться некуда…

Она прижала свои прохладные ладони к его пылающим щекам, заглянула ему в глаза совсем близко, проговорила:

— Ты и так измучился… Давай я поцелую тебя сама.

Букварев закрыл глаза и готов был плакать. Он почти не слышал прикосновения ее губ к своему лбу. Он крепко прижал ее и услышал все тот же голос:

— Не надо… Между нами уже ничего не повторится, хоть ты и хочешь, чтобы все было, как вчера, и я немножко хочу… Отпусти меня…

И он ее отпустил, совершенно покоренный и зачарованный.

…Через мгновение он уже догонял ее, уходящую.

— Я… провожу… — прерывисто выговорил он, протягивая к ней руки.

— Чтобы защитить от хулиганов? — почти спокойно спросила она. И добавила с чуточкой горечи в голосе. — Не надо. Жизнь научила меня и от хулиганов отбиваться… От них, правда, легче… Не так, как от тебя…

— Да я…

— Не надо… И оставь меня одну… Может быть, я сегодня буду плакать… Может, очень скоро, сейчас вот… А я не хочу, чтобы ты это видел.

Она резко ускорила шаги, и Букварев не осмелился следовать за ней.

«Вот и все, — подумал он. — Как костер, погорел, повспыхивал и утих, оставив после себя только воспоминание и теплое выгоревшее место… Теперь все будет спокойнее. Буду хорошо и много работать… А какой все же она молодец! Но… не завидую этому самому Юрочке… Мне и то с ней было трудно, труднее, чем с хитрецом Воробьихинским… Диву можно даться, какие неожиданно умные, тонкие и богатые натуры встречаются и среди совсем молодых людей!

И Букварев долго не замечал, что крепко потирает затылок, а глаза у него влажнеют…

МАЯТНИК ЭМОЦИЙ

Букварев шел и не замечал дороги и самого города. На землю опускался первый в эту осень заморозок, леденивший сырые тротуары и опавшие листья. Над городом висела круглая белая луна, которая озабоченно морщила свой лик, вглядываясь во все закоулки и затененные дворы. Букварев пересекал сейчас старый посад, застроенный деревянными домишками, вдоль заплывшего городского рва. Обычно здесь пованивало застойной водой, но в этот поздний вечер мороз, послушный всевидящей дворничихе-луне, деловито сковывал редкие лужицы и вжимал в землю неприятные запахи.

Легко и подбористо шагал Букварев, едва касаясь подошвами асфальта. Давненько не испытывал он такой бодрости, но словно и не сознавал ее. В нем сей час работали только мыслительные и эмоциональные отделы по программе: Надя, семья, работа. У него не прошла еще сумятица чувств, и он понимал, что надо привести душу в порядок и управлять ею. Надо было выхватить из этой сумятицы самые существенные куски, обкатать их, додумать, дочувствовать и поставить на свое место. Требовалось поставить точки над многочисленными i.

— Все же она чудо! — вслух сказал он и рубанул воздух кулаком, недовольный оттого, что не может найти другого слова, с которым навсегда надо запомнить Надю. Но он тут же привел свои руки в повиновение, крепче сжал губы и зашагал еще тверже.

Буквареву было обидно сознавать, что самомнение, с которым он так носился, не имеет под собой достаточной основы. И в то же время радовался он, что начинает освобождаться от своей глупой гордыни, прозревать, что может прозреть и до конца, потому что не совсем еще иссохли его мозги и резонирует еще на многие звуки его душа. Но надо было признаваться, что и в этом помогла ему Надя…

Букварев, незаметно для себя убыстряя шаги, почти бежал по ночному городу. И почти бегущий, выглядел он солидно, и, кажется, начинал нравиться сам себе.

И разноцветные пучки огней, ярких и настырных вблизи, заявляющих о себе и разгорающихся дальних, упирались в Букварева, высвечивая то его лицо, то сильные плечи, то всего целиком. Огни дробились в кронах деревьев и телеграфных проводах, рассыпались, словно в добродушном смехе, и ласкали Букварева, поддерживая его со всех сторон и подсказывая дорогу.

Итак, навсегда покончено с подступившей к нему в последнее время расхлябанностью! С безволием и шараханьем из стороны в сторону! С забвением своих обязанностей руководителя коллектива и главы семьи! Все существо Букварева жарко одобряло эти лозунги. Ему даже показалось, что и хитроватый в своей автономности организм голосует сейчас за то же и что рад за него сам город.

— Привет, старик! — неожиданно раздался рядом голос опять невесть откуда взявшегося Губина, вынырнувшего перед Букваревым и уже загораживавшего ему дорогу.

Букварев стряхнул со своих локтей цепкие ладони друга.

— Ты как заведенный летишь.

— Почти, — без улыбки ответил Букварев, чувствуя в себе неукротимое желание поставить наконец на место старого соратника, или хотя бы дать ему понять со всей серьезностью, что с прошлым у него не будет теперь ничего общего.

— Суровый ты какой-то, как генерал перед тяжким сражением, — сказал Губин, что-то разглядев в лице начальника. — Или и сегодня у тебя ничего не получилось? Плохи твои дела, если снова не сумел. Надька-то на все готовой пошла к тебе. Знаю.

— Не совал бы нос не в свои дела, пока на него не наступили. Что ты вообще-то можешь знать и понимать? — осадил его Букварев самым недобрым тоном, едва удерживаясь от злых, но точных слов, которые рвались из него.

— Все очень просто, чудак! — по-приятельски дружелюбно и успокаивающе отозвался Губин. — Я же к ним сразу после работы завалился. Они же мне все и рассказали. И тебе невредно знать, что Надька вчера после свидания с тобой до трех часов ночи не спала. У них целое совещание, совет был. Арка мне это сегодня по секрету выложила. Да и сам пойми: не с кем Надьке здесь поделиться, вот и нашла она себе советчицу, ха-ха! Особенно им понравилось, что ты культурный, робонький и нежненький, извиняешься за все… А Арка почему-то на тебя злится. Что, мол, он нашел в этой пигалице без перьев, Надьке? Ничего же в ней нету, мол, кроме сносных глаз.

У Букварева стремительно темнело на душе. Он слышал, как тело его, особенно руки, плечи и грудь каменели, как трудно становилось дышать… А Губин болтал, захлебываясь и думая, что друг его просто смущен.

— Я уж тебе помогаю, как могу. Вот и сегодня все уши прожужжал Надьке, такого наговорил, что она клумбой цвела. И Арке при ней же внушил: советуй, мол, своей подопечной день и ночь побольше общаться с Букваревым, она, мол, у него целый университет чувств пройдет. Я ведь знаю, какой ты становишься богатый и щедрый, когда тебя разберет… А Надька не шибко развита. Ты заметил? Хотя где тебе что-нибудь разглядеть. Ты ведь втюрился и сделался слепым, как крот. На тебе сейчас увеличительные очки с розовой подцветкой. Но все же и ты кое-чего достиг. Признается, что и она втюрилась. А это уже все. Считай, что она у тебя в кармане. Сумел все же, злодей, опеть девку. Не ожидал я от тебя, честно говоря. Тем более с той методой, которую ты к ней применял. Она сама сказала Арке, что с таким, как ты, можно без страха на любой поступок решиться. И Арку простила за то, что мы тогда фактически при вас… В общем, бутылка с тебя! Я столько о тебе комплиментов ей наговорил, что она часов в семь побежала тебе звонить, твой домашний телефон у меня выпросила. Не могла уж без тебя ни минуты… Ну, убежала она, а мы с Аркой вдвоем остались и, как видишь, я немало для тебя разузнал… И не хмурься, Надька же отличная девчонка! Сидит, коленочки сдвинула и слушает меня, глядит в рот, как цыпленочек перед наседкой. Я бы так и бросился на нее, если бы не твои тут интересы… Да и Арка… Ну уж и повеселиться, порадоваться за тебя нельзя! Я же шучу! — дрогнувшим голосом выкрикнул Губин и даже отступил на полшага, испугавшись выражения лица и дрожащих рук Букварева. Но он опоздал…

Всю тяжесть своего тела, всю силу и бьющее через край презрение вложил Букварев в свой удар. И Губин, прижимая к скуле обе ладони, грузно свалился на гулкий асфальт, закорчился, заотплевывался.

Букварев с холодным оцепенением глядел на поверженного давнего товарища и с трудом сдержал себя, чтобы не надавать ему еще и пинков. Содеянному он начал ужасаться не сразу. Прошло больше минуты, прежде чем Букварев догадался помочь Губину подняться с колен, хотя отвращение к нему все еще отталкивало его.

«Неужели он и после этого ничего не поймет и не станет человеком? — подумал Букварев, не в силах унять забившую его нервную дрожь. — Нет. Ему уже не перестроиться. И станет он теперь самым ярым и подлым моим врагом…»

Букварев плюнул и, круто обойдя все еще утиравшего ладонью лицо Губина, порывисто зашагал к дому. У него вдруг заныла, стала жаркой ушибленная о Губина рука, и он взял ее в другую, прижал к груди, баюкая ее и стискивая зубы.

Город оставался по-прежнему пустым и тихим, словно замершим, а огней в нем убавилось, пожалуй, наполовину. Город сжался и не возражал, не протестовал против того, что один из его жителей, сильный и почти счастливый, жестоко ударил своего друга, тоже по-своему счастливого, только более мелкого и слабого. Город словно побаивался Букварева…

— Тьфу! — вслух сплюнул Букварев и круто развернулся, чтобы снова подойти к другу.

Губин уже успел сойти с тротуара и стоял, все так же прижав ладонь к щеке, в тени корявого двухобхватной толщины тополя. Букварев крепко взял друга за плечи обеими руками и повернул его лицо к свету. Подбородок Губина был в крови. Букварев достал носовой платок и вытер его, отводя одеревеневшую руку Губина в сторону.

— Отойди, — сказал Губин, трудно раскрывая поврежденный рот. Он легонько оттолкнул Букварева и оперся рукой о тополь, а другой рукой продолжая ощупывать лицо.

— Я неправ, — не своим голосом сказал Букварев. — Мордобой — не метод. Можешь и мне за это разок отвесить. Но и так, как ты, нельзя так о людях…

— Даешь ты, старик, — поспокойнее ответил Губин, выплевывая что-то изо рта. Большой обиды в его голосе не слышалось, скорее сквозило в нем недоумение и какая-то нотка покорности. — Дай что-нибудь холодное… Приложить, чтобы не пухло…

Букварев тотчас огляделся и быстро сообразил.

— Прислонись к опоре. Она металлическая, должна быть холодной. И чистая…

Губин повел взглядом за рукой Букварева и двинулся к опоре, вертикально врытой в землю толстой металлической трубе, над которой мертвенно просвечивали два длинных матово-белых плафона. Стоял возле этой трубы Губин недолго.

— Выпить бы, чтобы забыть, — сказал он.

Букварев огляделся, слоено искал взглядом магазин или ресторан, но и сам понимал, что напрасно. Приближалась полночь, все заведения на этот счет в городе были уже закрыты. И Губин это понимал и знал, что нет ни у него, ни у Букварева такого друга, у которого хранилась бы сейчас в холодильнике резервная бутылка.

— Жесток ты, однако, — с легким упреком сказал Губин. — Рыцарь хренов. Сам-то много ли лучше?.. — Он помолчал и, видя, что Букварев не возражает и готов принять критику, продолжал:

— Ну скажи, до чего было бы красиво, если бы я тебе дал сдачи, а ты бы мне еще раз заехал, а я бы тебе тоже, и так далее до победного конца? Красотища была бы! Нам только этого и не хватало…

Букварев сжал кулаки, ко не от злости, а от стыда за совершенное. Он и себя клял мысленно, и Губина, который подвернулся к нему со своим циничным трепом так не вовремя. Проскользнула даже презрительная мысль, что этот подлец еще и выше его себя ставит задним числом, машет руками после драки, а сам свалился от первой же оплеухи и чуть не рассыпался. И он резко сказал:

— Помолчи. И так все ясно.

Губин помолчал.

— Ты хоть извинись, хамло! — все же грубовато выкрикнул он через минуту. — Не столь уж много у тебя друзей, чтобы с ними так…

— Конечно, я не прав. Прости, — с трудом и жестковато выговорил Букварев и отвернулся.

— Что делать-то будем? Домой я сейчас не ходок. С тобой хочу побыть, послушать, что говорить будешь, оттаять маленько вместе, чтобы не возненавидеть друг друга, — не сразу и все еще отчужденно, но с подчеркнутой рассудительностью, с желанием все загладить проговорил Губин.

Букварев только длинно вздохнул в ответ, все еще стискивая свои кулаки, засунутые в карманы.

— Ну, хоть прогуляемся немного, — чуть миролюбивее предложил Губин. Букварев поглядел на него без всякого выражения и двинулся по тротуару.

— Бандит ты, — без зла заговорил через некоторое время Губин. — Вон какой зверь в тебе сидит. Не знал я, что тебя надо так остерегаться.

— Вот и остерегайся, — почти не скрывая назидательности, отозвался Букварев.

— Ладно, — поспешил успокоить его Губин. — Если встать в твою рыцарскую позу, то ты, конечно, прав и даже был обязан… А с моей точки зрения ты просто несдержанный дурак. — Губин почти дружески хохотнул, сводя оскорбительные слова к шутке; он явно побаивался, что друг снова вскипит, но и не высказаться, не уязвить Букварева хоть немного он не мог. — Конечно, я говорил гадости, — еще спокойнее и рассудительнее, почти винясь, продолжал он. — И меня было за что одернуть. Но мы все же мужчины, а не мальчики, тем более не девочки, и должны уметь, даже обязаны называть иные вещи своими именами. Женщины еще грубее и прямее о них толкуют. Один ты какой-то святоша.

Букварев резко остановился и уставился на Губина такими белыми от бешенства глазами, что тот сразу сдался и запротестовал, отмахиваясь руками:

— Молчу! Ладно. Я виноват. Я скотина.

Букварев хоть и чувствовал, что Губин остался при своем мнении и не до конца еще высказался, но приказал себе успокоиться, прерывисто вздохнул и обмяк.

Они побрели вперед, не очень заботясь, куда придут, и долго молчали.

ПРОРОК СКАЗАЛ: «ВЫ НЕ ГЕРОИ»

— Чудеса, старик! — вскрикнул Губин. — Гляди, куда нас занесло. Ведь это же дом Заметкина. Вон и окно светится. Пойдем!

Друзья поднялись по лестнице и позвонили. За дверью послышались возня и ворчание, но дверь распахнулась скоро и во всю ширь.

— Кого я вижу! — закричал с порога Заметкин. — Заблудшие овцы являются в полночь к своему пастырю с полными курдюками мировых скорбей. Входите. Сейчас вы у меня поблеете…

— Коля? Нет ли у тебя винишка? — без промедления начал Губин.

— К такому моменту не грех бы. Но вина и елея, — развел руками Заметкин, — не содержу, вернее не держится. Сами должны понимать. А кто тебе морду набил?! — восторженно закричал он, поворачивая Губина к свету. — Великолепно! Твоя самодовольная рожа давно нуждалась в подглазнике.

— И на старуху бывает проруха, — парировал Губин, отворачиваясь. — И ты от сумы да от тюрьмы не отказывайся.

— Пословицами заговорил! Народной мудростью проникся после первой же порки! — ликовал Заметкин. — Кто тебя? Я должен отомстить за друга!

— Букварь вон долгом посчитал! — сообщил Губин. — Своей рукой. Так что будь поосторожней. Глянь-ка на него. Видишь, какой он сегодня?

— Он сегодня тоже превосходный. Садитесь и рассказывайте, идиоты, — торжествовал Заметкин, с восхищением разглядывая то одного, то другого гостя. — Вы мне принесли тему и сюжет для бытового романа. Это я почувствовал с порога. В качестве затравки и поощрения вам будет чаишко. — И побежал на кухню.

— Ну? — предвкушая великое удовольствие, крикнул он через мгновение, появляясь перед друзьями. — Кто первый? Исповедуйтесь!

Гости молчали, глядя то в пол, то в потолок.

— Ты сам должен все представить и рассказать нам. Ты же провидец, пророк, инженер душ, — сказал Губин, видя, что Букварев сидит с самым мрачным видом и не расположен к откровенности, а потому и сам не решался на рассказ.

— Если вы так, то пожалуйста, — без особого разочарования сказал Заметкин. — Ты оскорбил его чистую, как ему кажется, а на самом деле не вполне отстиранную душу, и он в отместку дал тебе в морду. С этим лучше не спорить. Теперь о подробностях. Они могут быть самыми разными. Не в них суть. Кто-то сказал: в любых превратностях судьбы мужчины ищите женщину, она причиной! Так произошло и с вами. Я в этом совершенно убежден, потому что товарищ Букварев находится сейчас в нелепом положении староватого влюбленного мужлана. И влюбленного не в жену или в работу, а в юную девицу, которая, безусловно, в его представлениях отождествляется с тем, что он называет чистотой и прелестью. Не замечая двусмысленности и пагубности своего положения, мужлан Букварев несколько моментов испытывал блаженство неземное, пока не дошло до него, что он дурак. Естественно, он огорчился всем сердцем и начал копаться в своих эмоциях и воззрениях на жизнь, оправдываться начал перед собой, а безжалостный пошляк Губин намеренно принялся толкать его носом в самую что ни на есть грязь и называть постыдные вещи своими именами. Хотел поглядеть, что из этого получится, и позабавиться по причине своей испорченности, а в итоге получил по морде. По морде он не хотел, но получил в силу своей врожденной или благоприобретенной подлости.

Мужлан Букварев переживает, клянет себя и, естественно, очищается нравственно. Это хорошо. И пошляк Губин в любом случае сознает низость и уязвимость своей позиции, а посему в милицию заявлять не пойдет, даже в товарищеский суд не обратится. И для него это хороший урок. Но оба вы, гордые гады, еще не додумались до этого и не благодарите друг друга, а хотите, чтобы третейским судией вам был я. Вот и приперлись за полночь, забыв про скорбящих жен и оторвав меня от сладостных мук творчества. Как вы смели своей глупой пошлостью колебать мое святое вдохновение? Известно ли вам, что

Быть может, мыслию небесной

И силой духа убежден

Я дал бы миру дар чудесный,

А мне за то бессмертье он?

А вы претесь ко мне в этот момент с мрачными и битыми рожами! Что вы дадите мне взамен отнятого у меня времени, взамен того, что мог бы я в минуты эти сотворить?

Трудно было понять, всерьез разоряется Заметкин или паясничает в надежде развеселить друзей. Манеры хозяина гостям были давно привычны, но в словах его сегодня слышалось нечто новое, не шутливое. Заметкина надо было слушать, хотя друзей и коробило от взятого им тона.

— Правильно мы сделали, что зашли. Ты развлечешь нас, — проговорил Губин и улыбнулся.

«А он действительно кое в чем разбирается. Во всяком случае, в наших отношениях. С ним нескучно, а послушать его не мешает», — подумал Букварев и тоже немного подобрел.

— Ну вот! Их лица озарились, — констатировал Заметкин, но вдруг перешел на ругань. — Пошляки и недоумки! Пресс-папье, а не головы! Тупые чертежники, воображающие себя мыслящими представителями технической интеллигенции!

— Верно, Коля! Аховые мы интеллигенты. Недоросли, — поддержал его Губин. — Нам бы надо и честность примерную, и гордость, и высокие помыслы о народе… А мы? Разве что Вася наш бьется над накоплением нравственного капитала и жертвует во имя этого собой.

Букварев пристально, с недобрым прищуром поглядел на него, но ничего не сказал, только руки сцепил прочнее.

— Где уж вам! — осуждающе вскрикнул Заметкин. — Слабаки вы! Вы не можете быть не только героями, а даже просто действующими лицами назидательного романа. Хотите?

Заметкин замер, вдохновляясь. Глаза его горели и, казалось, даже бесцветные жиденькие волосы поднялись дыбом на его маленькой голове.

— Хотите? Хотите! Вижу. Низенькое честолюбие, желание хоть как-то отразиться на страницах книги нарисовано на ваших далеко не интеллектуальных физиономиях!

Заметкин наслаждался.

— Я лично не хочу быть увековеченным, — сказал Губин. — Мне и эта-то жизнь, которая отпущена природой, надоедать стала. Кажется, уж что может быть восхитительнее для души и тела, чем общение с красивой женщиной. А задумаешься — и этого мало. Тоска!

— Врешь, — с нотками негодования прервал его Букварев. — Это у тебя рисовка. Или случайно на тебя нашло такое настроение. К утру пройдет. Вечером снова какую-нибудь подцепишь…

— Это у него после твоей оплеухи, — уточнил Заметкин. — Пройдет синева под глазом — и снова Губин поскачет козелком.

— Да бросьте вы! — возмутился Губин. — Я тоже человек и устал, как и другие, от собраний, от заданий, от свиданий, от склок. Оттого я мало на что реагирую. О себе, как и другие, больше пекусь. Известно ведь, что в жизни всякого воровства, нечестности, злобы и черствости, пьянства и зависти больше, чем товарищества… Хотя бы такого, как у нас. Мы еще не самые пошлые, хотя и страшно обычные. Букварев вон еще влюбляться способен, значит, он жив. А я уж и на это не способен. Так что не все ли равно для истории, жив я или умер? А ты со своей глупостью выступаешь: «Отразиться в литературе! Увековечиться!» Тьфу.

— Все верно. У тебя и, должен быть такой настрой, — не возражал Заметкин, но Губин, похоже, ждал не этого и вроде бы оскорбился, потому что дернулся, отвернулся и замолк, скучающе глядя в сторону.

— Утешать и поддерживать тебя я не буду, — безжалостно продолжал Заметкин. — Сам себя переваривай, какой есть. И в романе ты будешь выглядеть не лучше. Вот как я мог бы вас отобразить… Во-первых, фамилии. Губин — как ярко выраженный отрицательный персонаж — будет зваться просто Губаном. С Букваревым сложнее: у него чистые как весенний ветер порывы. Но и он насчет клубнички не хотел бы промахнуться, потому что годы у него тоже уходят, с чем он не хочет мириться. Он копается в себе, не дает покоя другим и выкидывает коленца. Ему можно бы дать фамилию Буквоедова, но это будет не совсем точно. За сложность натуры и раздвоенность он достоин и сложной фамилии, а именно — Буквоедов-Сердцеедов.

Заметкин, не сдерживая себя, захохотал от радости, замахал руками. Он был явно доволен своими способностями.

Усмехнулись и гости, хотя и не очень весело. Однако в комнате сама собой устанавливалась атмосфера полного товарищеского взаимопонимания и молодеческого стремления поспорить, поострить, атмосфера почти такая же, какая царила в студенческом общежитии, где легко уживались и шутки, и ругань, и столкновения целых философских систем.

— Начнем набрасывать образ и судьбу Буквоедова-Сердцеедова, — продолжал Заметкин. — Ты пошляк, Буквоедов-Сердцеедов! Где же твоя любовь? На какую полку забракованных проектов ты ее положил? И в шкаф не спрятал? В архив не сдал? Тогда я не понимаю того, что вижу! Это ты сидишь передо мной? Да. Жив и почти спокоен? Не бледен и взор не горящий? Почему ты не вянешь от неутоленной страсти, не топишься и не стреляешься? Ведь тебе же опротивели семья, пеленки, проекты, Воробьихинские! Ты же нашел свою звезду, свой идеал, свое счастье на стороне! В образе юной выпускницы техникума с зелеными глазами и в тренировочных штанах! Я не видел ее, но, по твоим словам, это свежайшая и соблазнительнейшая особь! От таких легко сходят с ума тридцати-сорокалетние мужчины с высшим образованием, особенно те, которые считают, что собственная жена ему уже скучна и вообще не пара, которые возомнили о себе больше положенного и присваивают себе право на дополнительные вольности и услады. Такие мужчины самонадеянны. И горе им, если постигнет их разочарование, если юная прелестница засмеется над ними и натянет им нос. Где твой пистолет? Ты должен застрелиться при свидетелях!

— Не трогай ее! И вообще полегче, — свирепо бросил Букварев. — Сам сбиваешься на пошлости!

— Но я же о Буквоедове-Сердцеедове! — воскликнул Заметкин. — Он должен, спятивши от любви, бросить семью, работу и с чемоданом в одной руке и с молодой подругой в другой сесть на первый поезд дальнего следования и уехать в неизвестном направлении, причем уехать тайно, под покровом ненастной или просто темной ночи. И чем темней будет ночь, тем лучше. Я уж постараюсь не пожалеть на нее чернил! Буквоедов-Сердцеедов и его очаровательная спутница еще не знают, что за ними вскоре последует злодей Губан, который вдруг возгорелся страстью очиститься и в котором тоже заговорила любовь, но любовь коварная, низкая, поскольку он еще больший пошляк и мерзавец…

Да, если Сердцеедов-Буквоедов не застрелился и не бросился с моста в загрязненные воды, то он удрал с возлюбленной. Только так ведут себя истинные жертвы губительной страсти, достойные внимания романиста. Но на чужбине у него не клеятся дела по службе и с квартирой, и он стареет, раздражаясь, на глазах у юной подруги, которая наконец-то расцвела на полную мощность и требования которой возросли. В глазах ее Серцеедов становится брюзгливым, немощным и прилипчивым, в общем, скверным надоевшим старикашкой. Она все чаще отворачивается от него и мечтательно вертится перед зеркалом, а по вечерам подозрительно и возмутительно поздно приходит домой к изнывающему мужу, который сидит, сложив бледные слабые руки, и голова у него подергивается от нервного тика. Молодой половине Сердцеедова стало интересно с коварным наветчиком Губаном, который живет там тайно от Сердцеедова, но рядом. Он клевещет на Сердцеедова, и легкомысленная красотка верит ему и решает бросить дряхлого мужа. Итак, он брошен.

Измученный и больной, никому не нужный, Сердцеедов с повинной возвращается к первой жене и повзрослевшим детям. Они прощают его, и он не слышит из их уст ни одного упрека. Он живет с ними униженно и понемногу свыкается со своим положением, но силы его на исходе. Он износился, и успокоение, смирение его оборачивается безвременной, а может, и своевременной смертью. Семья устраивает ему негромкие, но достойные похороны. Могила его скромна, но ухожена…

Молчите, несчастные! — крикнул Заметкин, видя, что гости пытаются протестовать. — Я еще должен проследить бесславный путь Губана. Отнятая у Сердцеедова жена бросает его еще быстрее, потому что она скоро разбирается, как омерзителен Губан. Этого удара он не переносит. Он вешается в дровянике рядом с помойкой, и труп его отвратителен. Молодая жена не пошла за его гробом, да и никто не шел. Его увезли из морга на казенном автобусе с большой скоростью. Расходы по похоронам пришлось взять на себя горсобесу. На его могиле нет даже тумбочки. Никто не стоит над ней, скорбно склонив голову, и не приносит цветы. Лучше бы ему и не рождаться…

Теперь о дальнейшей судьбе молодой обольстительницы. Оказывается, обоим своим мужьям она изменяла с длинноволосым молодым прохвостом, который сам бросил ее, когда она пожелала пригласить его на короткую прогулку в загс. Она осталась свободной и одинокой, продолжала следить за своей внешностью, но годы общения с Буквоедовым-Сердцеедовым, Губаном и молодым парнем дали себя знать. Она подурнела и приобрела вульгарные манеры. На нее смотрели как на бывалую, но сомнительного поведения и роковой репутации вдову. Никто не брал ее замуж, даже самые отчаявшиеся головы, потому что все знали, чем кончили два ее первых мужа. Пошляки еще изредка резвились вокруг нее, но как-то быстро линяли и исчезали. Жизнь ее стала необязательной, хотя жила она еще долго… Все. Вот такой конспект романа я набросал, глядя на вас.

— Силен! — хохотнул Губин. — Дар воображения У тебя не отнимешь. Но уж слишком далеко ты хватил. Неужели ты веришь, что я помчался бы, бросив все, к черту на кулички, чтобы отбить новую жену У Букварева? Чушь!

— Хорошо. Прикинем резервный вариант. Оба вы ухлестываете за девочкой с зелеными глазами. Она смеется над вами, показывает вам, плешивым дядям, фигу и весело удаляется к своему юному поклоннику. Оба вы остаетесь с носом. Букварев мрачнеет, становится с годами женоненавистником и критиканом. Работать и жить с ним тяжело. И ему тяжко. А Губин, почесав в затылке, все забывает, живет легко и продвигается по службе. Оба вы доработаете до пенсии. Букварев будет думать, что пенсия ему мала, и назло всему миру станет пропивать ее в пару дней, а затем сидеть с пустыми и злобными глазами и ждать нового, как он будет выражаться, подаяния. У Губина пенсия будет больше. Жена находит возможным любить его и лелеять, хотя и бранить по-прежнему, на что он будет реагировать так же легко, как и сейчас. Он станет уважаемым членом совета ветеранов, общественным устроителем музеев и откроет в подвале своего дома кружок «Юный техник». Оба будут считать, что они достойные, но недостаточно оцененные новым поколением люди, но существование их будет необязательным, как их дела и мысли. Что скажешь на это все, товарищ Букварев?

— Скажу следующее. Твой роман не получит успеха ни в первом варианте, ни во втором. Его даже не напечатают. Сюжет твой пошл и не нов, от него за версту разит мещанским декадентством конца прошлого века. И в этом твоя погибель. Ты неоригинален.

— Все сюжеты великих классиков неоригинальны. Все лучшее создано по вечным сюжетам путешествий и роковых треугольников, — во весь голос запротестовал Заметкин. — Оригинальным должно быть содержание, отражающее дух времени. Оригинальным должен быть подход к теме и героям! Я обязательно напишу роман!

— Валяй! — небрежно согласился Букварев. — Только пойми, что и я, и Губин ведем себя совсем не так, как ты воображаешь. Я вот не застрелюсь и критиканом не стану, а просто хочу жить и работать честно. И не в бега ударюсь, а уеду на днях в командировку. В Мокрецовские сопки, между прочим. Свои ошибки исправлять. Вот если бы ты в своем романе наши производственные проблемы копнул поглубже, отношение к ним разных людей рассмотрел бы поподробнее — тогда я стал бы читать.

— Но предмет литературы — это в первую очередь взаимоотношения мужчины и женщины, а не технология проектного дела, — возразил Заметкин. — Никто не будет читать про вашу работу. Кому она интересна? Пусть пишет про нее ваш технический вестник.

— Чепуха! Работа — главное в жизни человека. И литераторам давно бы пора это уяснить.

— Нет, вы не герои, — разочарованно сказал Заметкин. — Вы сухари и эгоисты, способные только на копание в своих душах, как в собственном носу. Губин, кстати, и на это не способен. Вы хуже, чем я думал. Вы страшно обычные. Я разрываю свой конспект. Мне жаль потерянного времени.

— Не жалей, — усмехнулся Губин. — Ты с нами пришел к одному небесполезному выводу. А именно: мы страшно обычные. И писать о нас не стоит. Вообще не за дело ты взялся. Брось! Я имею в виду твою литературу. А уж если не можешь избавиться от своего графоманства, то пиши, что сейчас все люди одинаковы. Разговорись с первой встречной пацанкой и убедишься, что треплется она на нашем уровне, потому что среднее образование имеет и телевизор смотрит, как и мы. Даже по одежде не отличишь: посудомойка это, учительница или кандидат искусствоведения.

— Поверхностно ты судишь, — морщась, заспорил Букварев. — Треплются те, кто верхушек нахватался. По-моему, все люди разные. Только не вдруг это разглядишь, потому что и некогда нам, и умения такого нет.

— Вот-вот, — подхватил Губин. — Не разглядишь. И не разглядеть до конца никого, потому что все сейчас говорят одно, думают другое, а поступают и вовсе по-третьему. А где сердцевина — бог ее знает. Сам человек об этом не ведает.

— Частично ты прав. Но если вглядеться получше — все поймешь. И первое, и второе, и третье. И причины этого увидишь. Просто мы не утруждаем себя лишним раздумьем, не стремимся узнать больше, — говорил Букварев.

— Ну вот. Опять ты за свое. Стремление к неизведанному, недостижимому! Смешно! Сам себя только мучишь и семью травмируешь! — убежденно отмахивался Губин. — Прав был тот, кто сочинил одну такую песенку. Как в ней? «Петь будем, и гулять будем, а смерть придет — умирать будем!» Вот и вся мудрость.

— Неприятна мне такая пустая и бессмысленная жизнь. Человек должен после себя все же что-то оставить. След какой-то.

— Ты и оставишь, двоих детей. Это лучшие твои проектные разработки!

— Возможно. Но мне небезразлично, что будет думать обо мне сын, когда тоже станет инженером. А думать он будет!

— Ну, до этого еще далеко.

— Молодцы! — вмешался наконец в их спор Заметкин. — Вновь вижу я бойцов! Но вы впустую бьетесь. Вам не за что сражаться, потому что у вас нет принципов и позиций, которые можно бы отстаивать грудью. Вы телята!

— Перестань играть Петрушку! — пытался одернуть его Букварев, но тщетно. Заметкин продолжал:

— Вы люди без биографий! Вам нечего вспомнить о своей жизни. Разве что полет Букварева по склону сопки. Но теперь он больше не прыгнет, он образумился. Вы вот редко меня навещаете и не знаете, чем я занимаюсь. А я ведь иногда пропадаю. В путешествия, в экспедиции отправляюсь, с людьми разговариваю, особенно со стариками. И что же? У каждого есть что рассказать. Все за что-то боролись и что-то преодолевали. Большинство воевало. Старухи нынешние в свое время боролись, чтобы поднять на ноги детей и внуков. Некоторые и с медведями врукопашную сражались. Это в основном. А встречаются и такие, что вроде вас. Некоторые себя и других измучили жалобами. У других только и вспоминается, где, когда, с кем да сколько выпил и что после этого произошло. Но каждый чем-то на особинку интересен. А вы? Ничего в вас нет. И спорите-то не о себе, а о литературе, да о других людях, в которых не понимаете ровным счетом ничего. Философы! Серость и обыденность с дипломом! Ничего я не буду о вас писать.

— Кончай, старик! — остановил его Губин. — Я же сам просил, что обо мне не надо. И Букварева оставь. Ты же его знаешь. Вот сидит он сейчас перед нами, пыжится, напрягает свои мозговые извилины, спорит до полного выпрямления этих извилин, а что толку-то? Он вообще не от мира сего. О нем не то что писать, о нем и сплетничать-то никто не будет, хотя и дает он повод. Он ясен и прозрачен до донышка. И начальство это знает, и жена, и все прочие. Его только в газетных информациях можно упоминать, да и то вскользь, вроде того, что под его руководством выполнил отдел большую работу… А ты уж нагородил о нем черт знает что! Да и обо мне! Не проболтайся хоть перед нашими женами!

— Пустые души! Не способные к поступкам обыватели! — ругался Заметкин. — Зачем я пустил вас и до сих пор не выгоняю! Ужас! Больше такое не повторится. Мой дом закрыт для вас навечно! Уходите! Пророк сказал: вы — не герои!

Друзья, совсем позабыв о личной стычке, спустились, покачивая головами, на улицу и одинаково недоумевали, что за комедию разыграл перед ними Заметкин и почему он так много знает. Но им было уже не до размышлений и споров: устали и время вышло. Они коротко распрощались и отправились по домам.

СОЖМИСЬ ПЕРЕД ПРЫЖКОМ

Чем ближе подходил Букварев к своему дому, тем беспокойнее становилось у него на душе. Нет, прежняя решимость не поколебалась в нем, но впереди была встреча с женой, нелегкая встреча.

«Что за чертовщина со мной происходит? Вроде всеми силами стремлюсь быть чистым и честным, а начну действовать — и обязательно переваляюсь в грязи. Неужели это неизбежно? И можно ли вообще жить без того, чтобы не пачкаться и не мучиться? Видимо, нельзя. Но уж если предъявлять к себе требования по большому счету, то я обязан пройти через все испытания и остаться честным», — размышлял он, вспоминая чье-то изречение, что правда не только делает больно, но и исцеляет эту боль.

«Итак, Василий Иванович, сожмись перед прыжком, если не хочешь оказаться затоптанным в грязь», — сказал он себе и, содрогаясь от волнения, шагнул в свой подъезд.

В прихожей он постарался не шуметь, уже полагая, что лучше поговорить с женой завтра, чтобы успеть обдумать все получше, но скоро разглядел, как из неплотно прикрытой двери его кабинета просачивается свет. Там кто-то был. Случайный гость? Люба?

Он переобулся в тапки и, нахмурясь, тайком приоткрыл дверь пошире. То, что он увидел, удивило. За его рабочим столом сидела Люба и что-то писала. Стол был завален черновиками, которые они разглядывали вместе несколько часов тому назад.

— Проектируешь? — с внезапно прорвавшейся теплотой спросил, входя, Букварев.

— Ага, — подняла на него Люба светящиеся тихой радостью глаза. — Чтобы совсем не забыть… А то…

— Что?

— Ладно. Сам понимаешь. Сам сегодня и ужин разогревай.

Букварев хмыкнул и сказал, что ужинать не будет.

— Накормили где-нибудь? — спросила Люба, не поднимая головы от бумаг.

— Нет. Просто не хочется…

— Смотри…

Начинать разговор было не просто. Пожалуй, было бы легче, если бы Люба упрекала его, стыдила, ругала и даже плакала. Тогда можно бы выбрать момент и вступить в разговор, как-то оправдаться, успокоить ее, пообещать… А она и без того спокойна и не очень-то интересуется его поведением или состоянием. Не спрашивает даже, почему снова явился так поздно, делом занялась… А вдруг она решила, что рассчитывать на мужа больше нечего, что он может уйти от нее и ей пора самой зарабатывать на себя и детей?.. Букварева в холод бросило от такого предположения. Он же никуда не собирается уходить и вообще не представляет себе какой-то иной жизни, кроме той, какая есть.

— Я вот листаю эти бумажки, и ты представляешься мне славным Васей Букваревым, студентом, — вдруг заговорила Люба. — И себя прежнюю вспоминаю. Я стала хуже, да? Скучнее, неопрятнее? Я опустилась?

Она снова глянула на него с насмешливым и ласковым вопросом, но в глазах ее можно было заметить и укоризну, и просьбу понять и не винить ее. Букварев это заметил. Он сел с края стола и взял ее руку. Он словно заново знакомился с Любой, разглядывая ее волосы, правильный лоб, складочку между бровями и все ее лицо, давно знакомое и милое и в то же время новое. Ее ресницы, краешки носа и губ едва заметно подрагивали, глаза чуточку увлажнились, но она глядела прямо на него, и он не заметил на ее лице ни тени горечи. Он долгонько молчал, боясь начать разговор и грустя из-за своей непорядочности и нерешительности. Но больше всего страшился причинить своими словами боль Любе и искал только самые подходящие, вздыхал, набирался решимости.

«Отчего я должен быть недоволен ею? Ну, есть у нее недостатки… А сам-то лучше ли? Хуже!» — подумал он и грустно улыбнулся.

— Я виноват перед тобой, Любаша, — сказал он наконец негромко.

Она опустила глаза, перевела дух.

— Но теперь все прошло, — добавил он тем же тоном.

Люба долгонько молчала, щурилась, отвернувшись, тоже, видимо, стараясь овладеть собой.

— Я тебя не упрекаю, — сказала она. — Ты взрослый, большой, ответственный. Ты волен поступать так, как тебе заблагорассудится. Ты неплохой человек, и я не хочу, чтобы тебе было плохо. Если тебе нужно жить без нас — я не держу и не буду требовать никаких алиментов. Справлюсь. Проживем.

— Да не то ты говоришь, Люба! — тихо вскрикнул Букварев. — Куда я от вас уйду?! Кому я нужен?! И как я без вас?! Как ты могла подумать?

— Все можно было подумать… Вспомни, каким ты был последние недели…

— Кончено все это! — заторопился он, слыша, что говорит не те слова, которые нужны. — Конец и брюзжанию, и недомолвкам! Я вел себя, как скотина… По отношению к тебе и к детям… Прости, если можешь.

— Я не считаю тебя особенно виноватым, — задумчиво ответила Люба. — У тебя были какие-то причины, может быть, неприятности. А я не могла у тебя спросить или разузнать. Я себя винила. Я тоже виновата, но и ты, чертушка, мог бы мне все как-то объяснить… А то думай, жена, что хочешь… Тут любая дрянь может в голову прийти… Тем более в моем положении, когда сижу дома, никого не вижу, ничего не знаю… Я тоже не идеальная. Тоже иногда не подумавши могу что-нибудь неприятное и не больно умное брякнуть…

— Да не в этом дело! — досадливо перебил ее Букварев, страдая от того, что сказано уже много, а до главного еще и не добрались. Ему и хотелось глядеть прямо в глаза жены, и не мог он этого сделать. Он не ожидал, что Люба будет винить себя. Ему даже подумалось, что он может теперь заранее выпросить у нее прощение за все, а потом уж признаться. Она, конечно, и на это согласится, скажет, что прощает. И тут Букварев разонравился сам себе. Не так должен он себя вести, если хочет оставаться человеком, достойным уважения. Да и Люба на словах-то простит, а в душе? Что она почувствует, когда скажет он ей главное? Но признаваться надо. Другого выхода нет.

— Я тут увлекся одной женщиной, девчонкой почти, — проговорил он наконец. — Я обманывал тебя. Прости, если можешь. Но у меня уже все прошло! — заторопился он, видя, что губы у жены дрогнули и еще больше увлажнились глаза. — Теперь все позади, и ничто не мешает мне относиться к тебе по-прежнему. Я просто был, как пьяный. Да так оно и было, наваждение какое-то. Но у меня с ней ничего не было. Совсем ничего. Я только поцеловал ее, — пересиливая себя, признавался Букварев. — Теперь все, — обреченно добавил он и вдруг почувствовал себя так, словно гора свалилась с плеч. — Блудный муж с покаянием возвратился в лоно семьи и припадает к ногам жены. Хоть казни, хоть милуй.

На колени он, однако, не падал, а сидел все так же рядом со своим столом, положив на него свои тяжелые руки.

— А я знала, — тихо сказал Люба, грустно улыбаясь. — Я знала раньше, а сегодня даже разговаривала с твоей дамой по телефону. Два раза. Сначала сразу после того, как ты ушел, а потом часа полтора тому назад. Она сама оба раза звонила. Все сама мне объяснила, просила на нее и на тебя не сердиться. Тебя хвалила, но сказала, что встречаться с тобой больше не будет. Как тебе это нравится?

Букварев был ошеломлен. Лицо его и даже руки горели. Никогда еще не чувствовал он себя так неловко. Обошли его женщины и опередили. И оказывается, для всех он совершенно ясен, как утверждал недавно Губин.

— И что ты решила? — упавшим голосом спросил он.

— Повинную голову меч не сечет, хотя никак я от тебя не ожидала такого пассажа, — ответила Люба, чуть улыбаясь смятению мужа. И таким жалким он выглядел, что, пожалуй, никто не стал бы ругать его. — Я к тебе с расспросами и упреками не приставала. Ждала и знала, что сам все расскажешь, — добавила она. — Так и получилось. Видишь, какой ты у меня умница?

Ей хотелось взъерошить его волосы и слегка подрать за них. Хотелось поколотить его по загорбку и немножко всплакнуть, но она сдержала себя и неотрывно глядела в его дорогое виноватое лицо. Ей думалось, что надо бы вести себя построже, надо бы показать муженьку и горечь свою, и обиду, но ничего она не могла с собой поделать. Она только вздыхала и глядела на него.

— Иди умойся! — сдерживая усмешку, сказала наконец Люба. — Ты, наверное, и сегодня с ней целовался…

Букварев обалдело поднялся и послушно пошел в ванную. Скоро в их квартире погасли все огни.

…Утром Губин, как всегда, с улыбкой зашел в кабинет Букварева. Левый глаз у него был припухшим, но не настолько, чтобы это сразу заметил каждый.

— Объясняю, что это ячмень, — сказал Губин. — У меня через пару дней пройдет. А вот как отплатит шеф тебе — это вопрос!

— Перетерпит… — хмуро ответил Букварев. — Кстати, он у себя или болеет?

— У себя. И добрый. Просил тебя к нему прислать…

— Что ж, и пойду, сейчас же!

Воробьихинский встретил его суховато, глядел недоуменно и скорбно.

— Я думал о вашей просьбе поехать в эти самые сопки, — сразу о деле начал он. — И из уважения к вам, как к хорошему работнику, командировку на неделю разрешаю. Вы много потрудились в нашем институте, и этот каприз ваш не в счет. Справляйтесь за неделю. Больше времени у нас нет, а дело как-то поправлять надо. Это в ваших интересах.

— Спасибо, — по возможности спокойно ответил Букварев. Он знал, что недели может оказаться и маловато. И Воробьихинский это знал, потому Букварев верно оценил поведение шефа. Это была плохо замаскированная ловушка, в которую Букварев лез сам. После командировки вся ответственность за проект волей-неволей будет возложена на него. И Воробьихинский получал шанс отыграться на нем сполна.

«Поглядим, кто кого!» — сердито думал Букварев, уже не радуясь, что все идет так, как хотел сам. Но он был уверен в своей правоте. Ведь никто толком не сверял проект с местностью. Скандал возник почти единственно на почве предположений, на мало обоснованных телефонных претензиях. Но надо было готовиться и к худшему.

Не успел он усесться за стол, как его снова позвали к шефу. В приемную поднимался, едва сдерживая раздражение.

— Забыл спросить: какого вы мнения о моральном облике своего друга Губина? Жена его приходила… Жаловалась. И лично вас приплетала к делу. Но вы — выше подозрений. Это общее мнение, хотя завихрения могут быть у каждого. Я в вашем возрасте тоже… не скрою… Но в поведении Губина я ничего такого не вижу. Может, померещилось женщине? Она, я заметил, с темпераментом. Я против того, чтобы личная жизнь становилась достоянием всех. Как вы думаете, на собрании его пощекотать или просто отписаться, что меры приняты?

— Я думаю, хватит беседы с ним, — не сразу нашелся Букварев. — Вы можете поговорить с ним. И ответ дать жалобщице.

— Правильно. Я подумаю, как это сделать лучше. Считайте сей разговор нашим секретом.

«Этого еще не хватало! Вооружен теперь Воробьихинский против меня до зубов», — размышлял Букварев, призывая на помощь всю свою волю, чтобы не натворить новых глупостей.

«Сожмись перед прыжком, — приказывал он себе. — Будь тверд и спокоен. И не отступай. Отступать некуда».

Загрузка...