РАССКАЗЫ МАЙОРА ПРОНИНА

Синие мечи

1

Тяжелое лето выдалось в 1919 году. Колчак разорял Сибирь, Деникин приближался к Харькову, Юденич угрожал Петрограду. Не дремали враги и в тылу: близ Петрограда началось контрреволюционное восстание…

В конце июня, незадолго до занятия деникинцами Харькова, был я в бою тяжело ранен. Признаться, не рассчитывал больше гулять по белу свету, но меня отправили в Москву, выходили, и в августе я уже смог явиться для получения нового назначения.

— Так и так, — говорю, — считаю себя вполне здоровым и прошу откомандировать обратно на фронт.

— Отлично, товарищ Пронин, — говорят мне, — только поедете вы не на фронт, а в Петроград, поступите в распоряжение Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем.

Не сразу понял я характер порученной мне работы. Товарищи мои, думаю, кровь на фронтах проливают, а меня в тылу оставляют. Решил, что меня после ранения щадят и хотят мне дать время окрепнуть.

— Очень хорошо, — говорю. — Разрешите идти?

— Получите путевку, — говорят, — и можете отправляться.

Приехал в Петроград, явился в Чрезвычайную Комиссию, послали меня к товарищу Коврову.

Расспросил Ковров меня — кто я и что я… Ну, а что я тогда был? Мастеровой, солдат — вот и все мои звания. Исполнилось мне двадцать семь лет, царскую войну провел в окопах, на фронте вступил в партию большевиков, добровольцем пошел в Красную Армию, знаний никаких, человек не совсем грамотный, одним словом — не клад. Все, что умел делать — винтовку в руках держать и стрелять без промаху.

Значит, расспросил Ковров меня и говорит:

— Отлично, товарищ Пронин, пошлем мы вас на разведывательную работу.

Обрадовался я, думаю — на фронт пошлют, на передовые линии: в разведку я всегда охотно ходил.

— Терпение у вас есть? — спрашивает Ковров.

— Найдется, — отвечаю.

— Вот и отлично, — повторяет Ковров. — Нате вам ордер от жилищного отдела, идите на Фонтанку, номер дома тут указан, и занимайте комнату.

— Это зачем же? — спрашиваю.

— А все за тем же, — усмехается Ковров. — Вселяйтесь и живите.

— Ну, а делать что? — спрашиваю.

— А ничего, — смеется Ковров. — Живите, вот и вся ваша забота.

Тут я рассердился.

— Что вы, — говорю, — смеетесь надо мной, что ли? Меня к вам работать послали, а не отдыхать. Я и так два месяца в лазарете пробыл, хватит.

— Нет, так не годится, товарищ Пронин, — отвечает Ковров, и даже переходит со мной в разговоре на ты. — А еще военный! Разная бывает работа. Иногда посидеть да помолчать бывает полезнее, чем стрелять и сражаться. Особняк, в который мы тебя посылаем, принадлежал Борецкой, важной петербургской барыне. Живет она в нем и сейчас. Были у нее и поместья, и деньги в банках, и я даже понять не могу, как она за границу не убежала. Или не успела, или понадеялась, что большевики долго не продержатся. Особняк ее национализирован, но дело в том, что в особняке Борецкой хранится замечательная коллекция фарфора. После войны устроим мы в ее особняке музей, будем для рабочих и крестьян посуду по этим образцам делать, а пока имеется у нее охранная грамота от Музейного управления, и числится Борецкая, так сказать, надзирательницей над фарфором.

Слушаю я Коврова и ничего не понимаю.

— Ну, а я тут при чем?

— Ты, — продолжает Ковров, — поселишься у нее. Квартира большая, авось найдется для тебя комната. Подозрителен нам ее дом, понимаешь? Давно за ним наблюдаем. Ни в чем она не замечена, не уличена, но… Надо, чтобы там свой человек поселился. Объясни ей, что, мол, ранен был, демобилизован, вышел в отставку, поправляюсь, живу на пенсию, вас беспокоить не буду…

— А дальше?

— Дальше ничего. Живи и живи. Из дому выходи пореже, со старухой не ссорься, а покажется что-нибудь подозрительным — приходи. Понятно?

Понимать, конечно, особенно нечего было, но не понравилась мне такая работа.

— А нельзя ли, — говорю, — все-таки на фронт?

Ковров только головой покачал.

— Дисциплина, брат, — подчиняйся и не огорчайся.

2

Пришлось подчиниться. Взял ордер, пошел на Фонтанку. Дом как дом, поместительный, красивый — подходящий дом. Дверь высокая, резная. Позвонил. Открывает дверь старушка, глядит на меня через цепочку. Седенькая такая, в черном платье и, несмотря на голодное время, довольно–таки полная. Волосы назад зачесаны и на затылке пучком закручены. По моим тогдашним понятиям, она мне больше на купчиху похожей показалась, чем на важную барыню.

— Мне, — говорю, — гражданку Борецкую надо.

— Я и есть Борецкая, — отвечает она. — Что вам от меня, матросик?

А в матросики я попал за свой бушлат. Уезжая из Москвы, получил я ордер на обмундирование, а на складе ничего, кроме бушлатов, не оказалось. Так и пришлось мне вырядиться матросом, хоть и не был я никогда моряком. Подаю ордер.

— Вот, — говорю, — послали до вашего дома…

— А известно ли вам, матросик, — говорит мне эта бывшая владелица дома, — что у меня охранная грамота на всю жилищную площадь имеется?

— Известно, бабушка, — говорю, — только куда же мне сейчас вечером деваться, жилищный отдел закрыт, а знакомых в городе не имеется…

— Где же вы, матросик, служите? — спрашивает она меня.

— Нигде не служу, — объясняю я ей, — я по инвалидности на пенсию переведен и прибыл сюда на поправку.

— А дрова вы колоть можете? — спрашивает она.

— Почему же, — отвечаю, — не поколоть…

— Так заходите, — говорит она, — все равно ко мне кого-нибудь вселят, такие уж теперь времена, а вы, кажется, симпатичный.

Впустила она меня в особняк, заперла дверь на засовы и цепочки, велела хорошенько вытереть ноги и повела по комнатам… Не приходилось мне видеть такой богатой обстановки в домах! На окнах шелковые занавеси, стены тоже обтянуты шелком, отделаны деревом, мебель полированная, украшена бронзой и позолотой, хрустальные горки, и всюду — на полках, на столах, на этажерках — стояла нарядная посуда: вазы, блюда, чашки и всякие разнообразные фигурки.

Провела она меня через эти роскошные комнаты, ввела в комнату попроще и поменьше, но тоже хорошо обставленную и, пожалуй, слишком нарядную для такого молодого человека, каким я в то время был.

— Вот, устраивайтесь, — говорит. — В этой комнате у меня племянник помещался. Он теперь под Псковом живет, в деревне. В учителя поступил. — Она помолчала, вздохнула. — Теперь я совсем одна…

Устроиться мне было недолго. Все мои вещи находились в небольшом фанерном чемодане, да и вещей было не густо.

Вечером старуха заглянула ко мне.

— Ну как, устроились? — спрашивает.

Осмотрела комнату, поглядела на мой жалкий скарб и только руками всплеснула.

— Белья-то у вас нет?

Принесла простыни, подушку, помогла устроить постель, чаю предложила.

— Давайте познакомимся как следует, матросик, — говорит. — Зовут меня Александрой Евгеньевной, живу я одна, скучно, может нам и в самом деле будет вдвоем веселей.

3

Зажил я со старушкой в особняке. Тоска — хуже не выдумаешь. Стоит сентябрь, на улице сухо, солнышко светит по-летнему, дождей нет, а я инструкцию выполняю: сижу у себя на диване, брожу по комнатам, рассматриваю от скуки всякие тарелки да чашки и день ото дня все больше от безделья дурею. Выскочу на минутку на улицу, куплю в киоске газету и обратно. Время тревожное… Колчака, правда, Красная Армия громит, зато Деникин Харьков занял, к Курску подбирается, в Петрограде о новом выступлении Юденича поговаривают… Сердце от беспокойства замирает, так бы и убежал на фронт!

Пошел получать паек, зашел к Коврову, говорю:

— Нет мочи. Если думаете, что я после ранения еще не поправился, так это глубокое заблуждение.

А он одно:

— Терпи.

Ну, я терплю… На всякий случай, в предвидении зимы, поставил у себя в комнате «буржуйку», — так тогда в Петрограде в шутку самодельные печки окрестили: люди жили в холоде, дров не хватало, это, мол, буржуи привыкли в тепле, с печками жить; связал из проволоки железный каркас, обложил кирпичами, сделал дымоход, словом, хозяйничаю честь честью. У старухи в комнате «буржуйку» тоже исправил, реконструировал, так сказать.

Зажили мы с Александрой Евгеньевной, прямо как старосветские помещики. По вечерам я ее селедкой и картошкой угощаю, а она меня пшенной кашей. Чай пьем из самой что ни на есть редкой посуды. Она мне объясняет, рассказывает: севр, сакс..{1} Я тогда, конечно, ни в чем этом не разбирался, но сижу, поддакиваю: посуда, правильно, красивая была. Никаких подозрений у меня в отношении старухи не было. Я тогда твердо решил: просто дали мне еще два месяца для поправки, и старуха только предлог. Да и какие могли быть у меня подозрения? Она тоже все дни дома сидит, никто к ней не ходит, читает книжки, со мной разговоры разговаривает да еще богу молится… Ну, опять же подозрительного в этом ничего нет. Откуда она средства к жизни берет, тоже мне было ясно. Даже в те голоднее времена в Петрограде водились скупщики всяких ценных вещей — картин, ковров, посуды. Вот старушка моя нет-нет, да и продаст какую-нибудь чашку с блюдцем. К ней изредка заходили эти скупщики, и она мне объясняла, что продает не из коллекции, а из предметов, которые у нее в личном пользовании находятся. Хотя, признаться, если бы она даже из коллекции продала какую-нибудь тарелку, я бы на это дело сквозь пальцы посмотрел: чашкой меньше, чашкой больше, а за эти чашки платили пшеном, рисом, горохом…

Зайдет, бывало, скупщик, спрашивает:

— Нет ли, мол, старинного севра или сакса у вас?

Ну, а старуха понятно что отвечает:

— Если заплатите пшеном или рисом, найдется…

Сколько раз я эти разговоры слышал и вниманье на них совсем перестал обращать.

У меня даже сон от тоски да от безделья испортился. Прежде я, бывало, спал как убитый. А теперь не то. Поужинаю со старухой, напьюсь чаю, лягу, и точно меня какой-то холод сковывает. Сплю беспокойно, сквозь сон какие-то голоса слышатся, шаги, шорохи. Утром просыпаюсь каким-то слабым, неуверенным…

В предвидении зимы занялся я заготовкой дров. Кто знает, думаю, сколько времени еще здесь проживу, а зимой мерзнуть неохота. Уеду — топливо старухе останется, она тоже не кошка, своей шерсти нет. Нашел я неподалеку, в одном из переулков, сад. С улицы не подумаешь, что за домом такой сад может быть. Деревья в нем всякие, кусты, скамейки и, главное, очень подходящий забор.

А вместо сарая дрова мы складывали в подвал под особняком, ход в него из дома шел, прямо из коридора.

— В нем винный погреб раньше помещался, — рассказывала хозяйка.

Бывало, схожу, выломаю две доски, нарублю их на плашки перед крыльцом и снесу в подвал.

Старуха и посоветовала подвал для дров приспособить.

— И под рукой, — говорит, — и не украдут.

Однажды прихожу в сад, а туда по дрова, разумеется, не один я ходил, и вижу: какой-то курносый паренек у забора пыхтит, тоже доски выламывает.

— Помочь? — спрашиваю.

— Отстань, — говорит, — сам справлюсь.

— А как тебя зовут?

— Витька.

— А сколько тебе лет?

— Тринадцать.

— Давай помогу.

— А ну!

Самолюбие не позволяет помощь принять. Рванул мой Витька доску на себя, — доска, правда, затрещала, но парень не удержался, бац на спину, доска его по лбу, на лбу — синяк, губы дрожат, вот-вот заплачет.

Думаю: надо его разозлить, а то заплачет, застыдится, убежит, и конец нашему знакомству.

— А доску эту, — говорю, — я у тебя возьму.

Вскочил мальчишка, ощерился, сразу о синяке забыл.

— А я тебя камнями забью, — говорит.

Поговорили мы с ним… Ничего, сошлись. Выломал я себе три доски, ему две, пошли обратно вместе.

— Ты где живешь? — спрашиваю.

— Здесь, на Фонтанке.

— А отец у тебя чем занимается?

— Отец на Путиловском заводе работает.

— А как же вы сюда на Фонтанку попали?

— А нас сюда из подвала переселили…

Вышли мы на Фонтанку.

— А где же ты здесь живешь? — спрашиваю.

— А вон, — говорит, — в большом доме, на втором этаже, там еще на двери вывеска: «Барон фон Мердер».

— Эх ты, барон! — говорю. — Идем ко мне, наколю я тебе твои доски.

Ну, поломался он для приличия и согласился.

На другой день мы уже вместе по дрова пошли, потом зазвал я его к себе, и началась наша дружба. Я ему про войну рассказываю, о Красной Армии, о деникинцах, о Колчаке, вместе с ним револьвер свой чищу, целиться его научил, азбуке Морзе выучил, короче говоря: бери парнишку на фронт, он и там без дела не окажется. Виктор тоже в долгу не остался: начал меня арифметике обучать. Придет ко мне вечером уроки готовить, ну и сидим мы с ним вместе, решаем задачки всякие.

Александра Евгеньевна во мне души не чает. После того как я с Виктором подружился и начал с ним задачки решать, она, кажется, совсем убедилась в том, что я нахожусь в отставке и не знаю, как свое время убить.

4

Довелось однажды днем остаться мне в доме одному. Старуха ушла не то карточки какие-то получать, не то платок какой-то понесла на рынок на сахар выменивать. Сижу у себя в комнате и книжку читаю. Слышу — звонок. Пошел к двери, открываю.

Стоит на парадном мужчина. Бородка клинышком, серенькое пальтецо… Ничего особенного.

Взглянул на меня, хмыкнул почему-то и спрашивает:

— У вас для продажи саксонского фарфора не найдется?

Вижу — скупщик. За последние дни они что-то редко стали к моей хозяйке захаживать. Не захотел я упускать покупателя, дай, думаю, услужу хозяйке.

— Отчего же, — говорю, точь-в-точь как всегда отвечала Александра Евгеньевна, — найдется, если заплатите пшеном или рисом.

Незнакомец ухмыльнулся, сунул мне в руку какую-то записку и, не говоря больше ни слова, повернулся и скрылся за углом…

Что-то непонятно!

Вернулся в комнату, размышляю и думаю, что не вредно мне эту записку прочесть. Разворачиваю. Написано не по-русски, а в углу будто бы два скрещенных меча синим карандашом нарисованы. Вижу — не моего ума дело.

Дождался старушку, у нас между собой условлено было — квартиру пустой не оставлять, и, ни слова ей не говоря, натянул бушлат, вышел на улицу и прямым ходом к Коврову.

— Так и так, товарищ. Ковров, — говорю, докладываю все по порядку и подаю записку.

— Придется тебе, товарищ Пронин, — говорит он, — обождать здесь с полчасика.

Ушел он. Возвращается минут через двадцать и отдает записку обратно.

— Видишь ли, к моменту наступления Юденича на Петроград белогвардейцы подготавливают вооруженное выступление, — объясняет Ковров. — В городе много всяких контрреволюционных групп и группочек, хоть нити от них все тянутся в один штаб. Среди них есть организация, именующаяся «Синие мечи». А где собираются эти заговорщики, мы не знали. Понятно? Иди домой, отдай своей хозяйке записку, как будто ты здесь и не был, а сам следи там во все глаза…

Вернулся я домой, поговорил для видимости со старушкой о том, о сем, тут Виктор ко мне пришел, я с ним о географии, о картах потолковал и только потом будто вспомнил и спохватился.

— Вы уж извините меня, Александра Евгеньевна, вам тут днем записку принесли, а я и забыл.

Она берет записку, тут же при мне ее читает и спрашивает:

— Разворачивали вы ее?

— Как же, — говорю, — извиняюсь, полюбопытствовал, думал, может, срочное что-нибудь…

— А кто же вам ее дал? — спрашивает она.

Я рассказываю все, как было. Спросил человек про фарфор, а я ему и ответил: ежели за пшено или за рис, то можно.

— Правильно ответили, — одобряет она. — А он что?

— А он ушел, — говорю и спрашиваю. — Это на каком же языке написано?

— На английском, — объясняет она. — В записке он просит меня отобрать чашки с такой маркой, как здесь указано, а зайдет он за фарфором позже.

Тут она идет к себе в комнату, приносит оттуда чашки, и действительно на донышках чашек изображены такие же точно мечи, какие нарисованы на записке. Признаться, тут я даже подумал — не переборщил ли Ковров в своей подозрительности: мечи и впрямь оказались фабричной маркой.

Ну напились мы втроем чаю из этих самых чашек, Виктор пошел домой, а я лег спать.

5

Дня через три заходит ко мне вечером Александра Евгеньевна, такая довольная, веселая, приветливая.

— А у меня, Иван Николаевич, радость, — говорит она. — Ко мне племянник в гости приехал. Помните, я вам рассказывала, который в деревне под Псковом учительствует. Приехал в командировку.

— Что ж, — отвечаю, — очень приятно будет познакомиться.

— И я рада, — говорит она, — что вы с ним познакомитесь, человек он славный, хороший, вы с ним сойдетесь.

Зовет она меня к себе в комнату.

— Вот, — говорит, — знакомься, Володя.

Здоровается со мной этот Володя… Парень высокий, статный, русый, глаза голубые, лицо бритое, голова под машинку острижена, одет в солдатскую гимнастерку, в ватные штаны, в яловых сапогах… По облику — помор, на севере часто встречаются такие рослые парни, по одежде — солдат.

— Вы почему же не на фронте? — спрашиваю.

— А у меня туберкулез, — говорит он. — В пятнадцатом году на германском фронте правое легкое навылет мне прострелили.

— Значит, вроде меня, — усмехаюсь, — на инвалидном положении?

— Да, — говорит, — вроде вас, только я не люблю без дела сидеть, в деревню отправился. Вот приехал сейчас за книжками.

— Долго думаете пробыть в Питере?

— Да дней пять, — отвечает.

Сидим, разговариваем, Александра Евгеньевна чай вскипятила, по случаю приезда племянника даже баночка с вареньем у нее нашлась, племянник сало привез, я селедку почистил… Пиршество по тем временам!

Напились мы чаю, наговорились.

— Вы уж извините меня, Иван Николаевич, — обращается ко мне старуха, — разрешите Володе у вас в комнате переночевать. Всегда он жил в этой комнате, да и прохладно в других, а я все-таки как-никак дама.

— О чем разговаривать, — говорю. — Места много, и мне веселее. Хоть на диване, хоть на постели его устраивайте.

Пошли ко мне. Старуха меня благодарит; о том, чтобы я кровать уступил, даже заикаться не позволяет, устроила племяннику постель на диване, попрощалась с нами, ушла.

Меня в сон клонит — мочи нет, разморило после еды. Поговорили мы еще о чем-то, лег я и точно в яму провалился. Ночью мне сквозь сон какие-то голоса мерещились, какой-то шум, грохот, но проснуться я был не в силах. Открываю утром глаза — племянника нет, руки и ноги у меня тяжелые, точно свинцом налиты. Заспался, думаю. Поднялся, умылся, пошел в подвал за дровами.

Старуха в коридоре шмыгает.

— Доброе утро, Александра Евгеньевна, — говорю. — Племянник-то ваш встал уже?

— Да, — говорит, — ушел по делам.

Натаскал я дров, сварил кашу, прибрал комнату, сижу, опять думаю, как бы убить время…

Тут приходит почтальон, вручает мне письмо, вызывают меня в военкомат в связи с переучетом. Думаю, быстро что-то, я и встал-то на учет без году неделя. Однако пошел… Ковров, оказывается, вызывает!

Являюсь к нему, а он глядит на меня и головой качает.

— Нехорошо, товарищ Пронин, — говорит. — Где это ты по ночам шатаешься?

— Как где? — говорю. — Как велено, безвыходно сижу у себя дома и абсолютно нигде не шатаюсь.

— А врать еще хуже, — говорит Ковров. — Были мы у вас сегодня ночью в гостях, замок у тебя на двери висел.

— Ничего не понимаю, — говорю я. — Всю ночь дома спал.

— И я тогда ничего не понимаю, — говорит Ковров. — Ночью произвели мы у твоей хозяйки обыск…

— То-то мне ночью голоса слышались, — перебиваю я его.

— Хотел я и твою комнату для видимости осмотреть, — продолжает Ковров, — подхожу к двери — на двери замок. Где, спрашиваю, гражданка Борецкая, ваш квартирант? Ушел куда-то, отвечает она, он часто по ночам отлучается. Замок, смотрю, у тебя на двери купеческий, таким только амбары запирать, не доверяешь, видно, старушке. Ну, твоя квартира есть твоя квартира, в глазах Борецкой особенно следовало подчеркнуть неприкосновенность твоего жилища. Осмотрели мы дом, за исключением одной твоей комнаты, и ушли…

— Позволь, — говорю я Коврову, — никуда я из дому не уходил. У меня еще племянник ночевал.

Ковров так и подскочил на месте.

— Какой племянник?

Рассказываю…

— Э-эх! — говорит Ковров. — Провели нас с тобой, опростоволосились! По всем подозрительным домам искали мы в ту ночь крупного агента иностранной разведки… Понял?

— Вот сволочь, — говорю. — Племянник-то, значит…

— Ругаться нечего, — говорит Ковров. — В другой раз умнее будем. Спрятали они в твоей комнате человека. Одного только не понимаю, ведь мы и шумели, и ходили, и разговаривали… Как ты не услышал?

— И я не понимаю, — говорю. — Слышались мне сквозь сон голоса, только я так и не проснулся.

— Может, опоили они тебя чем-нибудь? — спрашивает Ковров.

— Не думаю, — говорю. — Ничего мы, кроме чая, не пили, а чай все трое пили одинаковый.

— Кто там разберет, — говорит Ковров. — Ты все-таки чай пей там поаккуратнее. Постарайся как-нибудь незаметно отлить малость этого чая и принести к нам… Сумеешь?

— Сумею, — говорю. — Теперь им меня провести не удастся.

— Только, смотри, вида не подавай, будто ты что-нибудь подозреваешь, — продолжает Ковров. — Не заметил, племянник никаких бумаг или оружия не привез?

Пожал я плечами, покачал головой…

— Привез, — говорю. — Лепешки да сало.

— Не говори так, — объясняет Ковров. — Они военное выступление в Петрограде готовят. Дело не шуточное! Иностранные разведчики не зря через фронт перебираются. У заговорщиков и план есть, и с белогвардейцами они в переписке! Это, брат, война…

Выдвигает он из стола ящик, достает булку, подает мне.

— Мать честная! — восклицаю я. — Булка!

— Да, — подтверждает Ковров усмехаясь. — Нашлись филантропы! Вчера из одного консульства целую сотню прислали в детский дом…

— Ну и что же? — спрашиваю я.

— А как ты думаешь, что может быть в такой булке? — в свою очередь спрашивает меня Ковров.

— А мы посмотрим, — говорю я, угадывая намек Коврова, и разламываю булку пополам, предполагая что-нибудь в ней найти. Но увы, это оказывается самая обыкновенная булка! На всякий случай выковырял я из одной половинки мякиш, но, кроме мякиша, так ничего и не нашел.

— Ничего, — разочарованно произношу я и вопросительно взглядываю на Коврова.

— Ты так думаешь?

Ковров берет в руки выпотрошенную половинку, осторожно отгибает поджаристую корочку, и я вижу несколько небольших продолговатых предметов, лежащих под корочкой, точно бобы в стручке.

— Что это? — спрашиваю.

— Капсюли для гранат, — объясняет Ковров. — С пустыми руками телеграф или вокзал не захватишь…

— И как же вы поступили? — интересуюсь я.

— Доставили булки по адресу, — говорит Ковров. — Ребята были очень довольны. Только воспитательницу, у которой нашлись эти капсюли, пришлось разлучить с детишками…

Ну, тут я догадался, что это — мне наглядный урок и предупреждение.

Прихожу домой, и в сердце у меня теплилась маленькая надежда на то, что племянник этот придет еще разок к нам в дом переночевать.

— Понравился мне ваш племянник, Александра Евгеньевна, — говорю я своей хозяйке.

— И вы ему очень понравились, — отвечает она. — Просил вам привет передать. Заходил он тут без вас, из Пскова телеграмма пришла, вызвали его обратно.

6

Опять потянулись обычные мои тоскливые дни. Живем мы с Александрой Евгеньевной, будто ничего не произошло. Она об обыске не заикается, а я делаю вид, будто и понятия о нем не имею. Сентябрь подходил к концу. Начались дожди, на улице стало пасмурнее. В газетах пишут, что деникинцы к Курску приближаются, настроение у меня паршивое… Но я не подаю вида, креплюсь, о фронте стараюсь не вспоминать. После истории с племянником убедился: прав Ковров, что послал меня сюда. Конечно, вместе с товарищами на позициях и легче и веселее, но ведь надо кому-нибудь и здесь находиться.

Одно у меня утешение — Виктор. Придет вечером, натопим мы с ним печку, он мне книжки вслух читает, я ему всякие истории рассказываю; крепко мы с ним подружились, даром, что между нами пятнадцать лет разницы.

Совет Коврова я не забывал, нашел где-то в доме пустой флакон из-под одеколона, припрятал под шкафом и жду подходящего случая.

А случай никак не подвертывается! Решил я тогда Виктора на помощь мобилизовать. Пришел он, я и говорю ему:

— Если придет к нам сегодня Александра Евгеньевна чай пить, дается тебе следующее боевое задание: выйди за чем-нибудь из комнаты и свали в какой-нибудь гостиной горку или этажерку. Словом, разбей что-нибудь. Погромче, с шумом, с криком… Я на тебя тоже напущусь. А ты винись, оправдывайся… И смотри: держи язык за зубами, будто сам напроказил…

Виктор чудо-парень был: все поймет и лишнего не спрашивает.

Попозже заходит к нам Александра Евгеньевна.

— Я к вам в гости, — говорит. — Не прогоните?

— Милости прошу к нашему шалашу, — говорю. — Чайник вот-вот закипит.

Берется она, по обыкновению, хозяйничать, заваривает чай из брусничного листа, разливает по чашкам, я из угольев печеную картошку выгребаю, все идет честь честью.

— Хорошо бы немножко дровишек подбросить, — говорю. — Слетай-ка, Виктор, в коридор, там щепки в углу лежат, принеси.

Виктор стремглав убегает, и дальше все разыгрывается, как по нотам. В комнату доносится шум, грохот и крик Виктора, что-то звенит и бьется, и я вижу, как Александра Евгеньевна даже в лице меняется…

— Что такое там случилось? — восклицает она и выбегает из комнаты,.

А я тем временем свой чай быстро выливаю в пузырек, ставлю пузырек под кровать, выполаскиваю чашку, наливаю себе свежего чаю и затем бегу следом за старухой.

Вижу — постарался Виктор. Валяется на полу этажерка, а вокруг нее черепков видимо-невидимо. Старуха стоит бледная, в лице ни кровинки, губы трясутся.

— Боже мой! — бормочет она. — Что он наделал? Ведь это наполеоновский фарфор. Вы посмотрите…

Поднимает она черепки, показывает мне вензель, я ее утешаю и, надо отдать ей справедливость, старуха быстро берет себя в руки и, уж не знаю, как там внутри, но внешне успокаивается.

— Что ж, — говорит, — потерянного не вернешь, попробую завтра склеить, что можно, а пока идемте чай пить, остынет.

Вернулись мы в комнату.

— Чай-то остыл, — говорю, — не переменить ли?

— Когда чай не очень горячий — полезнее, — говорит старуха. — И потом я вам сахару, Иван Николаевич, положила, жалко выбрасывать.

— Ну, если сахар положили, жалко, — говорю я, и пью свой несладкий чай и закусываю его печеной картошкой.

— Слышали? — спрашиваю я старуху. — На днях диверсанты пытались охтинские заводы взорвать.

— Какой ужас! — говорит Борецкая. — Могли ведь люди погибнуть…

— Ну, они людей не жалеют, — говорю я.

— На то они и белогвардейцы. — И оборачиваюсь к Виктору. — Верно?

Но Виктор, хоть и не по своей вине посуду побил, однако, вижу, смущается, собрался раньше времени уходить, а я его не задерживаю: уйдет, думаю, легче мне без него комедию играть.

— Что-то ко сну меня клонит, — говорю я Александре Евгеньевне. — Глаза слипаются.

— А вы ложитесь, — говорит она, — я вам мешать не буду.

Пожелала мне спокойной ночи, я ей взаимно, ушла она, я дверь на ключ, потушил лампу, с шумом снял сапоги, лег на кровать и даже похрапывать начал.

Лежать лежу, но заснуть себе не позволяю. Да и не хотелось спать. Час так прошел, а может, и больше…

Слышу, будто дверь хлопнула: негромко, точно кто-то закрывал дверь и не удержал. Чудятся мне какие-то шаги и голоса… Вслушиваюсь. Очень даже явственно чудятся голоса. Поднялся я как нельзя осторожнее, достал из кармана револьвер, подошел к двери и притаился. Стою, молчу и слушаю. Не шелохнусь, будто все во мне замерло.

Время идет. Снова тишина наступила. Шаги стихли, голоса смолкли. Я прямо физически ощущаю, как идет время: секунда, еще секунда, еще секунда… Слух мой до того обострился, что мне казалось, будто я даже тиканье часов у старухи в комнате улавливаю, хотя, может быть, это просто сердце во мне так билось… Значит, стихло все. Открываю дверь еле-еле. Везде темно. Иду босиком по полу, сжимаю в руке револьвер, вслушиваюсь в темноту… Как будто журчат голоса. Иду через гостиные, через залу, как кошка иду, нервы напряжены, и не то, чтобы я хорошо видел, прямо при помощи какого-то чутья ориентировался в темноте.

Дошел до угловой комнаты, там у старухи самый ценный фарфор хранился. Дверь закрыта, но внизу пробивается сквозь щель слабый свет. Теперь уж сомнений никаких: разговаривают за дверью, и не один человек, а несколько.

Подкрался я к двери… Все мужские голоса. Говорят о нападении, говорят негромко, о захвате какого-то здания толкуют, Юденича раза два помянули…

Похолодел я. Вчера только в газетах прочел о том, что деникинцы Курск взяли. Вот, думаю, и в Питере закопошились, гады. Нет, думаю, не бывать тому, чтобы вам отсюда целыми выбраться. Недаром, оказывается, послали меня сюда. А угловая комната, надо сказать, вроде мышеловки: три окна на улицу заделаны решетками и дверь из нее всего одна, в залу.

«Ну, Ваня, — говорю мысленно сам себе, — действуй решительно, захвати этих врагов народа в собственном их гнезде…»

Тут я, надо признаться, погорячился, не подумал как следует, дал чувствам волю…

Пошарил рукой: ключ в двери.

Эх, думаю, — была не была!

Раз, раз, повернул ключ, тут еще в простенке комод какой-то золоченый стоял, тяжелый такой, плотный… С трудом, правда, но придвинул я его к двери, сам к окну, рванул раму, распахнул, встал на подоконник…

Слышу, поднялся в угловой комнате переполох, кто-то в дверь торкнулся, стучит кто-то, кричит из-за двери:

— Открой, мерзавец, тебе же хуже будет!

— А ну, гады, — кричу, — суньтесь только к окну или к двери — всех перестреляю!

Понимаю, конечно: всех их мне одному не забрать, людей вызывать надо… Дуло вверх — и бац, бац… Услышат, думаю, прибегут… А как же еще, думаю, вызвать к себе подмогу? А в дверь стучат, кричат что-то. Попались, голубчики, думаю, не вырветесь…

Выстрелил я еще раз… Стихло все за дверью. Слышу — бегут по улице… Патруль!

— В чем дело? — спрашивают.

— Так и так, — говорю, — товарищи, предстоит нам захватить и обезоружить одну белую банду…

Тут часть товарищей становится возле дверей и окон, другие бегут звонить куда следует, и в скором времени приезжают на грузовике чекисты. Входим мы в залу, отодвигаем в сторону комод, открываем дверь и… Надо только представить себе мое дурацкое положение!.. В комнате, оказывается, нет никого, и нет даже никакого следа, свидетельствующего о том, что там кто-то находился.

В это время входит в залу Борецкая, в капоте, со свечкой в руке, и я вижу, что она нисколько не смущена тем, что в ее квартире находится столько неприятного ей народа.

— В чем дело, граждане? — говорит она. — У меня охранная грамота. И, кроме того, пожалуйста, поосторожнее. Здесь много дорогой посуды, и вся она в скором времени станет народным достоянием.

— А в том, — отвечают ей, — что сейчас у вас здесь кто-то находился!

— Кто же мог у меня находиться, — возражает Борецкая, — когда у меня живет этот больной матросик…— И она без всякого смущения указывает на меня. — Получил он тяжелое ранение на фронте, числится теперь инвалидом, вселен ко мне по ордеру, и я сама не знаю, как от него уберечься, потому что чудятся ему всюду контрреволюционеры, бегает он с револьвером по комнатам, и вообще кажется мне, что он не вполне в своем уме.

И мне действительно крыть эти слова нечем, все правильно: числюсь я инвалидом, вселен по ордеру, и, главное, кроме этой вредной старухи, меня и мышей, никого в доме нет.

А тут еще она всхлипывает и говорит:

— Очень я прошу оградить меня от такого опасного соседства, я женщина старая, что я с ним буду делать..

Все с сожалением смотрят на меня, и я слышу за своей спиной не очень–то лестные слова по своему адресу, и все кончилось тем, что составили протокол о моем буйном поведении, проверили мои документы и велели утром явиться на освидетельствование в психиатрическую больницу.

7

Дождался утра, прихожу к Коврову, подаю ему пузырек с чаем.

— Чай-то ты оставь, — говорит Ковров, — а вот поведение твое мне, брат, не нравится. Серьезную оплошность допустил. Поднял ночью пальбу, всю улицу перебудил, а что толку? Кому нужна такая работа? Нельзя на одного себя рассчитывать. Ты вроде как бы в разведке находишься и должен был, не поднимая шума, немедленно поставить нас обо всем в известность…

Ну, я объясняю, как было дело, оправдываюсь…

— А может, ты и в самом деле был пьян? — спрашивает Ковров.

Верно, обстоятельства против меня говорили, и я не обиделся, не было резонов обижаться.

— Что ж, — говорю, — революционер я или шантрапа какая-нибудь?

— Ну ладно, — говорит Ковров. — Погоди немного, узнаем сейчас, каким чайком потчует тебя твоя хозяйка.

Вызывает он своего помощника, передает ему пузырек, поручает съездить в химическую лабораторию и привезти оттуда анализ этого самого чая.

— А ты, — обращается он ко мне, — погуляй пока, сходи на часок в музей куда-нибудь, что ли.

Возвращаюсь я через некоторое время, зовут меня к Коврову, он сидит, усмехается.

— Говоришь, не померещились тебе голоса? — спрашивает он. — Пожалуй, что и так. А то с какой бы стати угощать тебя морфием? Слышал: лекарство такое есть, снотворное средство?

— В чаю-то? — спрашиваю.

— В нем самом.

— Значит, у меня от этого самого лекарства такой тяжелый сон?

— Пожалуй что так.

— А я думал, — говорю, — что это со мной от скуки…

— А вот ночью сегодня ты сглупил все-таки, — говорит Ковров. — Шуму много, а толку мало. Спугнул волков. Пусть думают, что в дураках нас оставили, но, смотри, — не проворонь еще чего-нибудь.

Пришел я домой, признаться, очень удрученный. Обидно было, что все мои старания пропали впустую. А тут еще старуха новый удар мне подготовила.

Пришел я к себе в комнату, сел. Думаю: приходится все начинать сызнова… Тут стук в дверь, — Борецкая. Садится на стул как ни в чем не бывало и даже улыбается.

— У меня к вам, Иван Николаевич, — говорит она, — просьба…

— А что за гости все-таки были у вас ночью? — не выдержал, перебил я ее.

Глазом не моргнула!

— Это вам показалось, — говорит.

— Да какой там показалось! — говорю. — Мне вчера чего-то нездоровилось, не спалось, я голоса ясно слышал…

— Нет, это вам показалось, — повторяет она.

— Жалко, — отвечаю, — что другие думают, будто это мне показалось. Ну да ладно. Говорите, какая просьба.

— А просьба у меня, — говорит она, — такая. Больше вашего мальчика, который к нам ходит, я через свои комнаты пускать не буду. Очень неприятный ребенок, шаловливый и грубый. Вы сами знаете, везде стоит редкая посуда. Ответственность за ее сохранность лежит не на вас, — на мне.

— Ходить ко мне мои знакомые могут, — возражаю я. — Я ведь здесь не в одиночном заключении.

— Ходить к вам, конечно, могут, не спорю, — говорит она, — но если этот ребенок, который уже разбил столько ценной посуды, будет продолжать здесь бывать, я вынуждена буду обратиться в советские учреждения. Принимайте кого хотите, но пусть вам дадут комнату в другом доме, а сюда вселят более безопасного человека.

Нет, думаю, бесстыжие твои глаза, не бывать этому, не уеду я отсюда, пока не сочтусь с тобой…

— И, поверьте мне, я настою на своем, — добавляет она. — Мои коллекции важнее ваших подозрений.

Не желая обострять с ней отношения, я сделал вид, будто растерялся и даже побаиваюсь ее угроз.

— Ладно, — говорю, — не будет больше ко мне этот мальчик ходить, извольте.

Вечером звонят. Иду отворять. В коридоре старуха мне уж навстречу бежит.

— Там ваш мальчик приходил.

Выхожу в переднюю — никого. Открываю дверь — на крыльце тоже никого. Оглядываюсь. Смотрю — Виктор мой идет по улице прочь от особняка.

— Виктор! — кричу. — Витька, постой!

А он идет, не оборачивается, только рукой махнул… Догнал я его.

— Ты что? — спрашиваю. — Загордился, разговаривать не хочешь?

— Александра Евгеньевна сказала, чтобы я больше к тебе не ходил, — бурчит он.

Обидела старуха мальчишку!

— Эх ты, баранья твоя голова, — говорю. — Меня бы спросил. Я тебе по-прежнему товарищ, только положение сейчас изменилось.

Подумал, подумал я, да и поделился о Виктором своими подозрениями… Не все, конечно, сказал, но сказал о том, что не спится мне и кажется, будто собираются в особняке по ночам вредные для советской власти люди…

Глаза у мальчишки заблестели, слушает, слова не проронил.

— Лучше мне из дому теперь пореже выходить, — говорю. — Ты ко мне под окно наведывайся. Подойди незаметно и постучи тихонько по стеклу… Азбуку-то, которой я тебя учил, не забыл?

— Нет, не забыл, — отвечает. — Ты не сомневайся, Иван Николаевич, я к тебе и днем и вечером буду подкрадываться под окно.

— Вот и хорошо, — говорю. — Может статься, понадобится мне от тебя помощь…

Пожал я ему руку, и — обратно к себе домой.

Часа через два слышу — постукивает в окно: «Я тут, Иван Николаевич».

Ну, думаю, отлично, связь налажена, и тоже стучу по стеклу, будто от скуки: «Все в порядке, иди спать».

С этого дня жизнь моя, надо прямо сказать, стала еще скучнее. Лишился я единственного приятеля, сижу один в доме вместе со старухой и делать мне решительно нечего. Старуха все дни напролет книжки читает, и я почитываю. Никто к ней не ходит, и чувствую я, что так никого мне и не дождаться. Понятно: и старуха и ее «племянники» настороже — зверя в одну и ту же ловушку два раза подряд не заманишь.

Наступил октябрь. Начались дожди, стало холодновато. Откроешь форточку — с улицы дует сырой промозглый ветер. Небо серое, в тучах. В газетах тоже всякие невеселые сообщения… В общем — пасмурно.

Внешне отношения у меня со старухой вполне приличные. Она женщина умная, и себя я тоже не считаю совсем глупым человеком. Оба понимаем: зря цапаться нечего… Худой мир лучше доброй ссоры, как говорится.

Правда, оба мы начеку, оба, фигурально выражаясь, друг с друга глаз не сводим.

Как-то хлопнула парадная дверь, я к выходу. Старуха у двери. Услышала, что я иду, — хлоп дверью перед самым моим носом. Показалось мне, что с кем-то она разговаривала, открыл я дверь — на крыльце никого.

— Погодой интересуетесь? — спрашивает она меня.

— Да, — говорю, — погодой. Погулять хотел, да вот дождик…

Однако по вечерам по-прежнему она захаживала ко мне. Придет, сядет на диван, кружевцо какое-нибудь вяжет, расспрашивает меня о моей жизни, сама рассказывает, как в молодости на балах танцевала… Очень мило беседуем, как самые закадычные друзья.

Как-то вечером сидела она у меня, а Виктор в окно стучит.

— Эх, — думаю, — не вовремя…

Старушка сразу встрепенулась.

— Кажется, стучат? — спрашивает.

Но я не растерялся, — чтобы лишних подозрений не было, всегда лучше поменьше от правды уклоняться.

— Это Виктор, — говорю. — Меня проведать пришел. Я с ним теперь через форточку объясняюсь. Вот он и стучит.

Открываю форточку, кричу:

— Это ты, Виктор?

А он мне в ответ:

— Я, Иван Николаевич!

— У меня тут Александра Евгеньевна, — кричу ему. — Завтра поговорим!

Паренек догадливый, сообразил.

— Ладно, — кричит. — Завтра так завтра.

Вижу — успокоилась старушка.

— Вы бы пошли, погуляли с ним, — говорит.

— Я бы пошел, — отвечаю, — да простудиться боюсь.

— А все-таки неприятный ребенок этот Виктор, — говорит она. — Грубый какой-то…

— Ничего не поделаешь, — отвечаю, — без гувернантки воспитывается.

— И не мешает он вам? — спрашивает она.

— А если мешает, — отвечаю, — я постучу ему: мол, занят, не мешай, он и уйдет.

И даже набрался нахальства, думаю — не может же эта старуха азбуку Морзе знать, — и выстукал Виктору:

«Приходи попозже».

Пожелала она мне приятного сна, ушла к себе.

Слышу: Виктор снова стучит, тихо-тихо: «Пришел я».

«Приходил сегодня кто-то к старухе, — выстукиваю я, — не могу к тебе выйти».

«Понимаю», — отвечает Виктор.

«Пока все», — стучу я и опять остаюсь в одиночестве.

Спать нельзя, мало ли что может случиться, читать надоело, делать нечего. Когда, думаю, эта мука кончится… За окном дождь, а в доме тишина такая, что в пору удавиться.

8

Когда же это случилось, дай бог памяти… Десятого октября, вот когда это случилось.

Хоть и похвалился я, что не спал в ту пору, все-таки случалось иногда вздремнуть, — вполглаза, как говорится, но случалось. Проснулся я утром, в комнате прохладно. Взглянул в окно — стекла запотели. Выглянул наружу — на улице серенький туман. Совсем погода испортилась, настоящая осень на дворе, грязь, слякотно, а люди по улице все идут, идут…

В те дни чувствовалось необычное оживление. Решалась судьба Петрограда. Город готовился к обороне. На случай вторжения белогвардейцев отряды рабочих рыли окопы и складывали баррикады из дров, на перекрестках устанавливали артиллерийские орудия, в окнах домов делали из мешков с землей бойницы… Белогвардейцы грозили разграбить город и перерезать рабочих и работниц, красноармейцев и матросов, и все население Петрограда готовилось дать врагу жестокий отпор.

Встал я, самому хочется на улицу, поближе к товарищам, а уйти не могу, вдруг здесь враги закопошатся…

Шаркает, слышу, старуха в коридорчике, туда и сюда, туда и сюда… Думаю: чего это она разбегалась?

— Иван Николаевич, вы спите? — спрашивает она меня из-за двери.

— Проснулся, Александра Евгеньевна, — отвечаю.

— Что-то холодно, — говорит она из коридорчика.

Ага, думаю, пробрало, то-то она разбегалась, согревается…

— Неужто холодно? — говорю. — А я что-то не замечаю.

— У вас кровь молодая, — говорит она. — Не принесете ли дров, Иван Николаевич?

А надо сказать, что дрова находились на моем попечении. Я их заготовлял, я их берег и даже ключ от подвала держал у себя в кармане.

— Зачем запирать? — говорит мне как-то старуха. — Мы с вами в доме одни.

— А для порядка, — объяснил я, — чтобы крысы туда не забежали.

Спокойнее как-то мне было, что подвал заперт и ключ у меня находится. А то заберется туда кто-нибудь, — была у меня такая мысль, — да еще пристукнет, когда пойдешь за дровами.

Сунул револьвер в карман, — я никогда оружия без себя в комнате не оставляю, — затянул ремень, обдернул гимнастерку, выхожу.

— Отчего не принести дровишек, — говорю, — благо они у нас не по ордеру выдаются.

Иду к парадной двери, старуха около меня семенит.

— Вы охапочки две дайте мне, Иван Николаевич, — просит она.

— Что ж, — говорю, — можно.

Спускаюсь вниз по лесенке, отпираю дверь, захожу в подвал, набираю охапку дров, и вдруг дверь хлоп — и закрылась. Я к двери, надавил, а там, снаружи, слышу — задвижка щелкает.

— Попался, Ваня, к ведьме в лапы, — говорю я сам себе.

В подвале темно, ничего не видно. Нашел ощупью дрова, присел на них около стенки, думаю — что делать? Стрелять в дверь? Замок такой, что никакими пулями не пробьешь, да и пули поберечь надо. Вступить в переговоры? Черта с два договоришься с этими гадами, да и переговариваться не с кем… Аховое твое положение, Ваня, думаю. Но волноваться себе не позволяю. Хватит, думаю, погорячился уже раз, толку от этого мало.

Немного прошло времени, по-моему, слышу — шаги над головой, голоса смутно доносятся и будто двигают вверху что-то тяжелое, грузное. Вдруг сразу стихло все, еле-еле какие-то звуки доносятся. Сообразил я: ход в подвал сверху задвинули или заставили чем-то. Вступишь тут в переговоры!..

Темно и невесело. Задохнешься еще, думаю. Но дышать легко. Вспомнил я тут, как старуха рассказывала мне, что в погребах для хранения вин обязательно вентиляция устраивается, да и раньше об этом слышал… И точно — будто откуда-то свежим воздухом потянуло. Значит, есть здесь какие-то отверстия. Куда же они выходят? На улицу, конечно. Но старуха рассказывала, что в подвале всегда должна быть ровная температура и поэтому затейливо и хитро эти ходы для воздуха устроены. Однако раз отдушины на улицу выходят, думаю, поищем их…

Ясно, что отдушины в подвалах всегда под потолком делаются, а мне до потолка рукой не дотянуться. Сложил я дрова вдоль одной стены ступенькой, встал на них, ощупываю стену… На словах-то это просто получается… Правильно говорится: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Ползаю я по стене, мгла кромешная, руками пыль обтираю… Нашел одну отдушину. Отлично, думаю, поползем дальше. Сложил я на полу два полешка крест-накрест в том месте, где наверху отдушина, и дальше руками шарю. Обследовал одну стену — нет больше в ней отдушин. Переложил дрова вдоль другой стены. Еще нашел отдушину. Устал, присел ненадолго, передохнул и вдоль третьей стены заползал… Короче говоря, нашел три отдушины: в той стене, где дверь, никакого отверстия не оказалось.

Присел я у двери, вспоминаю расположение дома… Дверь, вспоминаю, стоит прямо к улице, стена напротив — обращена ко двору, левая — в сторону парадного крыльца, правая… Правая-то и есть та сторона, куда окно из моей комнаты выходит, — палисадник, значит, направо. Ну, думаю, была не была, ничего другого делать не остается…

Пошел я от двери до правого угла, оттуда ощупью вдоль стены до сложенных накрест полешек, сложил в этом месте дрова поплотнее, взобрался на них, беру в руки полено и начинаю выстукивать по краю отдушины:

«Виктор… Виктор…»

Рука затекает… Будь ты проклято все на свете, думаю. Досада сердце щемит: а что если вся эта работа впустую? Время идет… Медленно ли, быстро, — я этого понять не могу. Рука немеет… Но ведь вся моя надежда только в том случае и может осуществиться, если я ни на секунду не прерву свое постукиванье… Над головой какие-то звуки, чудятся мне какие-то голоса… «Терпи, Ваня», — говорю я себе и постукиваю:

«Виктор… Виктор…»

И вдруг откуда-то издалека еле-еле доносится до меня тоже какое-то постукивание… Замер я, прильнул к стене…

«Я тут… Я тут…»

Как же это он, думаю, догадался?

«Жди и слушай», — выстукал я, опустил руку, передохнул и опять стучу: «Слышишь ты меня?»

Потом снова слушаю.

«Слышу», — доносится до меня.

Стучу:

«Меня заперли в подвале».

«Сейчас соберу народ», — отвечает Виктор.

«Не смей, — стучу. — Беги в ЧК, вызови Коврова, расскажи все как есть».

«Сначала тебя освобожу», — отвечает Виктор.

«Подчиняйся приказу, — выстукиваю. — Подчиняйся приказу».

«Иду», — отвечает Виктор.

«Иди, иди», — выстукиваю я…

Стихло все, ушел.

Ну, тут приходится признаться, сам я произвел нарушение дисциплины. Может быть, устал, может быть, переволновался, но прилег на дровах и заснул. Может быть, это и чудно и невероятно покажется, но — заснул. Спал я, вероятно, недолго, минут пять — десять не больше, но после сна как-то сразу посвежел, отдохнул и обратно встал на свой пост. Стою и теперь уже только слушаю: не спросит ли чего Виктор… Довольно долго простоял, но так ничего и не услышал. Зато вдруг вверху, над головой, снова раздался шум и стук, и показалось мне, будто наверху даже стреляют.

Потом снова что-то отодвигают, кто-то спускается по лестнице, щелкает задвижка, я на всякий случай достаю револьвер, открывается дверь, и в подвал входит Ковров.

— Наконец-то ты, товарищ Пронин, — говорит он, — оказался на высоте.

— Это в подвале-то? — говорю я.

— Вот именно в подвале, — говорит Ковров и смеется. — Не сразу тебя нашли, каким-то шкафом заставили они сюда вход.

— Кто они-то? — спрашиваю.

— «Синие мечи», — говорит Ковров. — Давно мы за этими заговорщиками охотимся. Существовала такая организация белых офицеров у нас в Питере…

— Существовала ? — спрашиваю.

— Да, — отвечает Ковров. — И всего лишь полчаса назад прекратила существование. Собирались мы ее на этих днях захватить, а ты нас поторопил. Всех взяли. Часть отстреливалась, а часть через потайную дверь из угловой комнаты на двор пыталась выбраться, но мы их и на дворе ждали.

— А мальчишка цел? — спрашиваю.

— В машине сидит, — отвечает Ковров. — Все сюда рвется, о тебе, беспокоится, только шоферу не велено его отпускать.

— Это ведь благодаря ему заговорщики пойманы, — говорю. — Без него бы мне не сдобровать. Не понимаю только, как он отдушину сумел отыскать.

— Догадливый парень, — говорит Ковров. — Чекист из него выйдет. Пришел он к тебе в сумерки под окно, постучал, и ему тоже что-то пробарабанили. Он опять постучал, а ему опять в ответ стучат что-то бессвязное, и старуха в форточку кричит, что ты, мол, ушел из дому и пусть он завтра приходит. Встревожился Виктор, от окна отошел, а от дома не отходит, слоняется вдоль стены и все надеется, не позовешь ли ты его. Ну, ты его и позвал…

Вышли мы с Ковровым на крыльцо. На улице дождь, слякоть, ветер.

— Вот и кончилась моя работа здесь, — говорю я Коврову.

— Эти офицеры, — отвечает Ковров, — собирались телеграф захватить и другие правительственные учреждения…

Вижу — хмурится он, застегивает кожаную куртку, а сам сердито вглядывается в темноту.

— Юденич опять в наступление против нас пошел, — говорит. — Вот они и пытались ему изнутри помочь. — Протягивает мне руку, пожимает. — До свиданья, — говорит, — товарищ Пронин, надеюсь, еще увидимся.

Распрощался я с ним, иду к машине, зову Виктора.

— Пойдем, — говорю, — приятель, отведу тебя домой, заступлюсь перед матерью.

Дохожу с ним до его дома, поднимаюсь на второй этаж, останавливаюсь против двери, на которой блестит медная дощечка с надписью «Барон фон Мердер», звоню.

Открывает нам дверь женщина, простая такая, молодая еще.

— Где ты, — кричит она на Виктора, — пропадаешь? Отец на фронт собирается, а он под дождем по улицам слоняется…

Тут выходит отец.

— Вы, — спрашивает он меня, — Пронин?

— Пронин, — говорю. — Только как это вы признали?

— Рассказывал о вас Виктор.

Познакомились мы.

— На фронт? — спрашиваю.

— Да, — говорит, — против Юденича.

— И я завтра на фронт думаю, — говорю.

— А пока что, — приглашает он меня, — поужинаем чем бог послал?

Ну, я не отказался — люди свои. Так вот и началось наше знакомство.

Зимние каникулы

Юденич был разбит, спокойствие Петрограду обеспечено, и опять вернулся я в распоряжение Коврова. Он было не хотел тогда отпускать меня на фронт, но тут уж я заупрямился.

— Мои товарищи жизни не жалеют, а я отсиживаться буду?

— Чудак, чекисту в тылу опасность грозит не меньше, чем солдату в бою, — говорит Ковров. — Каждую минуту из-за угла пристрелить могут, да и самого тебя Борецкая едва не отравила.

Ну да, как говорится, если что Ваньке втемяшится, так ты хоть кол на голове у него теши… Настоял я, отпустили меня на фронт.

Вернулся я, Ковров мне и говорит:

— Опасности тебе подавай? Что ж, иди, брат, на оперативную работу в таком случае.

Тут уж действительно жаловаться на тихую жизнь не приходилось. Охотились мы и на бандитов, и на спекулянтов, и на заговорщиков. Публика все это была видавшая виды, — с иными приходилось в такие перестрелки вступать, — не хуже, чем на войне… Одним словом, чистили мы Петроград, — работы хватало.

Многое можно порассказать о тех годах, — сейчас расскажу о том, как Виктор вновь у меня в помощниках очутился.

К тому времени стал я себя чувствовать коренным петроградцем. Полюбил этот город, привык к нему, завелись у меня друзья и знакомые, — все, как полагается. Но больше всех дружил я с Железновыми. Отца Виктора, — не люблю об этом вспоминать, — убили белогвардейцы в бою под Ямбургом. Остался Виктор, — как бы это сказать? — ну, будто на моем попечении. Часто захаживал я к Железновым, — пайком поделюсь, о занятиях Виктора в школе справлюсь, мать его, Зинаиду Павловну, утешу.

— Трудно пока вам, конечно, но скоро все образуется, — говорю ей бывало. — Вот вырастет Виктор — верная подмога, заменит отца…

В ту пору Виктор мне уже — ну, сыном не сыном, а как бы племянником стал.

Вот, значит, вызывает меня однажды Ковров и говорит:

— Спрятан здесь, в Петрограде, архив одного иностранного агента. В этом архиве имеются документы о связи бывшего Временного правительства с одной державой и о субсидировании этой державой всяких белогвардейских заговоров. Как ты сам понимаешь, эти документы представляют немаловажное значение для нашего государства. В свое время вывезти эти бумаги из Петрограда не успели и, как нам стало известно, пытаются это сделать теперь. Так вот, нам нужно этот архив найти. Тебе, товарищ Пронин, могу напомнить, что в числе контрреволюционных организаций, которые субсидировались этим иностранным агентом, были и «Синие мечи». Небось не забыл еще своего знакомства с ними? Вот тебе и придется восстановить в памяти все, что касается этой организации, и пойти по ее следам…

— Да, задал ты мне задачку, товарищ Ковров, — говорю я в ответ. — Легко сказать: найди. Пачка бумаг в Петрограде! Иголку в стоге сена я бы нашел, пожалуй…

— А ты и не ищи бумаги, — говорит Ковров. — В портфеле архив не повезут…

Тут Ковров достает из-за шкафа дугу с подвязанным к ней колокольчиком и спрашивает меня:

— Лошадей запрягать умеешь?

— Брось, брось! — говорю я, догадываясь о каком-то подвохе со стороны Коврова, внимательно осматриваю дугу и ничего особенного, конечно, в ней не нахожу.

— Можно сломать? — спрашиваю Коврова.

— Но ведь другие не ломали? — отвечает он, берет со стола стакан и подает мне.

— Держи, — говорит.

Взял я стакан, Ковров держит один из концов дуги над стаканом, повертывает колокольчик, и сразу из дуги полилась в стакан бесцветная жидкость. Ковров опять быстро повернул колокольчик и закрыл этот странный резервуар.

— Выпей, — говорит он мне.

— А что это? — спрашиваю я с опаской.

— Ничего, ничего, попробуй, — угощает он.

Поднял я стакан, понюхал, выпил и — с удивлением смотрю на Коврова.

— Спирт? — спрашиваю я.

— Он самый, — подтверждает Ковров. — Вот его так и переправляли через границу…

Я молчу.

— Подумай теперь о бумагах, — говорит Ковров. — Постарайся, поищи, где их прячут…

Задумался я, но если приказано…

— Есть, — говорю, — товарищ начальник.

Пошел домой думать. А думать в те времена я еще не умел. Думаю и тревожусь: а ну как, пока я тут думаю, бумаги в это время из города вывозят? Внутреннее спокойствие — самое важное, я считаю, во всяком деле. Мы должны действовать, как математики: решить задачу надо, и чем скорее, тем лучше, но — не спешить, не нервничать, не метаться… Пока я себя к этому приучил, сколько ошибок, сколько промахов сделал, — вспомнить страшно!

Сижу дома, думаю и ничего придумать не могу. Не развито у меня еще тогда было воображение, чтобы самому дома сидеть, а мысленно весь город обойти.

Отправился я тогда обратно к себе на службу, пересмотрел дела контрреволюционных организаций, которые были нами раскрыты, отметил на карте города все дома и помещения, где эти заговорщики обитали. Сунул этот адрес-календарь в карман и зашагал по городу.

Трудно еще жилось Питеру в то время. Топлива не хватало, продовольствие подвозили плохо. Но настроение у жителей было приподнятое. Приближение победы чувствовалось всеми так же явственно, как ощущается наступление весны.

Хожу, присматриваюсь к отмеченным мною домам, в иные заглядываю, беседую с жильцами, и все это — будто мимо меня, ничто не останавливает моего внимания. Чувствую, что без толку хожу, а с чего начать — не знаю. Так, в своих скитаниях по городу, прошел я раза два или три мимо особняка Борецкой. Памятный дом, но никаких хороших воспоминаний у меня с ним не связано, а иду мимо и щемит почему-то сердце. Не знаю почему, но решил я начать поиски с этого дома. Во-первых, умные люди в нем действовали, а во-вторых, не остыла во мне еще досада против этих умников, которые меня в дураках оставили…

Пошел к Коврову.

— Скажите-ка, — спрашиваю, — что нашли тогда в особняке, когда офицеров арестовали?

— Оружие, валюты сколько-то, патроны, — говорит Ковров. — Ничего особенного.

— Не может этого быть, — говорю я ему. — Не может быть, чтобы в таком удобном доме и такие хитрые люди ничего не спрятали. Дай мне разрешение произвести в этом доме обыск.

— Не поднимай паники, — говорит Ковров. — Дом осмотреть можно. Допустим, жилищный отдел собирается ремонтировать дом, и в нем необходимо произвести тщательный технический осмотр…

Дали мне людей, и пошли мы на мою прежнюю квартиру. Борецкой там, понятно, и духу не осталось, все ценные вещи из особняка розданы были различным музеям, а в доме обитали самые обыкновенные жильцы, вселенные по ордерам жилищного отдела. Для осмотра дома это обстоятельство создавало дополнительные трудности: что ни комната, то новая семья, — однако жильцы встретили нас приветливо и всячески старались облегчить нашу работу.

В течение двух суток обстукали мы все стены, облазили и чердак, и подвалы, отдирали обои, поднимали паркет, каждую ступеньку на лестницах ощупали, проверили дымоходы и отдушники, — короче говоря, произвели такой технический осмотр, какого ни один строитель в жизни не производит, и… ничего не нашли.

Попутно, во время осмотра, я от жильцов узнавал, кто бывает в доме. Примечательного ничего не обнаружил. В доме ночевал иногда мужик-молочник, но его дальше кухни не пускали, да и сам он от своих бидонов отойти боялся…

Явились мы после обыска к Коврову.

— Ну, что? — спрашивает он.

— Да ничего, — говорю я.

— Вот то-то и плохо, что ничего, — говорит он. — Плохие вы следопыты. Опасаюсь, как бы этот самый архив мимо нашего носа не провезли…

Тут ясно я увидел, как мало он на меня надеется, и обидно мне стало, но сам понимаю, опыта у меня никакого и работник я действительно посредственный.

— У меня тут на примете старьевщик с молочником, — говорю и сам понимаю — пустяки говорю, но ведь надо же что-нибудь сказать?

— Старьевщики и молочники, конечно, народ интересный, — говорит Ковров, — но их больше писатели в юмористических рассказах описывают, а ты менее колоритными личностями займись, умный враг всегда самым незаметным обывателем выглядит.

Поблагодарил я его за совет и решил все-таки познакомиться с молочником и вообще со всеми, кто бывает в этом близком моему сердцу доме.

Рассказывать, конечно, о всех своих поисках и знакомствах и долго, и скучно. Жильцы и гости ихние оказались самыми обыкновенными людьми, молочник был тоже обыкновенным мужиком, и в отношении его смутило меня только одно, что приезжал он откуда-то из-под Пскова. Далеко от Петрограда, но не это меня смутило, — тогда в Петроград многие крестьяне из самых отдаленных деревень приезжали и отличные вещи задешево на продукты выменивали. Другое смутило. Вспомнил я, что этот самый «племянник» Борецкой, который так ловко обвел меня вокруг пальца, по рассказам, тоже учительствовал где-то под Псковом. И вот втемяшилась мне мысль, что молочник и есть этот самый племянник.

Попросил я одного из жильцов известить меня, когда приедет крестьянин, — мол, тоже хочу у него масла купить. Надо сказать, что крестьянин этот из такой дали не молоко, конечно, возил, а масло и сметану, и молочником его просто так, по привычке, называли. Да это и понятно: выгодно ли было бы молоко из-под Пскова в Петроград везти!

Разумеется, за особняком я не перестал наблюдать, но жилец тоже оказался человеком аккуратным и вскоре позвонил ко мне утром на квартиру по телефону.

— Приехал молочник, — говорит. — Я его предупредил, чтобы он для вас масла оставил. Приходите после службы.

Эх, думаю, перестарался жилец! Тебя просили меня предупредить, а ты и молочника предупредил… Впрочем, тогда это было естественно такие услуги добрым знакомым оказывать, и ничего необычного в подобной просьбе молочник не мог усмотреть. Однако пуганая ворона куста боится!

Дождался я времени, когда в учреждениях занятия кончаются, и пошел за маслом, готовый к встрече со старым знакомым.

Захожу с парадного крыльца, вызываю жильца.

— Здесь? — спрашиваю.

— Как же, как же, — сообщает жилец. — Дожидается вас.

Идем мы в кухню — и что же? Сидит там обыкновенный псковской мужик без малейшей подделки.

Поздоровались мы.

— А я уж думал, не придете, — говорит мне приезжий.

— Как можно! — отвечаю. — Да ведь службу не бросишь.

— Против порядка, конечно, не пойдешь, — соглашается приезжий.

Потолковали.

— Вы, что же, ночуете здесь? — спрашиваю.

— Заночую, — отвечает продавец. — Завтра куплю кое-что для дома и поеду.

Поторговались.

— Наживаешься, отец, — говорю.

— Где уж! — отвечает он. — А впрочем, разве такой город, как Питер, без спекулянтства построили бы?

— Что ж, ты и у себя под Псковом хочешь Питер выстроить? — шучу.

— Зачем? — отвечает. — Нам не до жиру…

Купил я у него масла и… пошел восвояси.

Отнес покупку Железновым, попил у них чайку, задумчивый сижу, молчу, смутно у меня на душе.

Подходит ко мне Виктор, кладет руку на плечо.

— Дело? — говорит.

— Дело, — говорю.

— Трудное? — говорит.

— Трудное, — говорю.

Вижу, хочется ему мне помочь, а расспрашивать, знает, не полагается.

— Секрет? — говорит.

— Секрет, — говорю.

Вернулся домой и… решил не бросать своего молочника, не останавливаться на полдороге: коли занялся молочником, так уж заниматься им до конца. Масло маслом, а ну как… Обманули меня раз эти псковские, — не верю я им больше! Может, он действительно просто спекулянт, а все-таки надо проверить, что он из Петрограда повезет.

Улик нет, а совпадения неладные: останавливается во вредном этом особняке, живет у самой границы, и к тому же опять — псковской.

«Проверь, проверь», — твержу я себе…

На следующий день с самого раннего утра находился я уже на наблюдательном посту неподалеку от особняка. Часов около десяти вышел мой мужичок из дому. Мешок с бидонами на плече. Пошел на рынок, потолкался там, курточку какую-то купил, мануфактуры, всяких мелочей для хозяйства, — походил-походил и пошел оттуда прямо на вокзал. В буфете попил чаю и встал в очередь к билетной кассе. Все идет совершенно нормально. Взял билет, дождался посадки, ворвался с прочими пассажирами в вагон…

Проводник соседнего вагона был предупрежден о том, что он обязан предоставить в мое распоряжение служебное отделение в вагоне и в случае, если последуют от меня какие-либо распоряжения, им подчиниться.

Поехали, значит, мы в Псков. Было начало декабря, темнело рано. Электрическое освещение в вагонах тогда было неисправно, — горят кое-где в фонарях свечи, сумрачно, скучно. Вагоны покачивает, колеса постукивают, пассажиров в сон клонит. Едем.

— Поди-ка ты в соседний вагон, — говорю проводнику, — оставь в двух фонарях какие-нибудь огарки поплоше, чтоб ничего нельзя было разобрать.

Прошел я потом в тот вагон, поднял воротник, нахлобучил шапку, чтоб не узнать меня было. В вагоне теснота. Однако нашел я своего молочника, разглядел. Вижу, сидит он почти что в середке, дремлет, мешок его под лавкой лежит.

Подсел я в соседнее отделение с краешка. Ближе к Луге думаю, — пора. Совсем разомлели люди в вагоне. Ночь. Самый крепкий сои.

Вернулся к проводнику, объяснил ему, как найти молочника.

— Постарайся, друг, принеси мне его мешок, — прошу. — Имею желание взглянуть на его вещички и убедиться, не занимается ли данный гражданин спекуляцией…

Ушел проводник.

Минут двадцать спустя смотрю — волочит мешок моего псковича.

Признаться, вспомню, как в те годы действовал, так стыдно становится. Грубо работал, некультурно. Если, строже говоря, разобрать мои поступки, — ненужные вещи делал… Не умела еще голова работать. Надо знать психологию, уметь анализировать человеческие поступки, а мы тогда все больше вещественными доказательствами увлекались. Теперь я бы так устроил, что преступник, того не подозревая, сам бы мне указал, где и что у него спрятано. Да и для того, чтобы осмотреть мешок, тоже можно было найти более деликатный способ… Подумать только! Осмотр дома, похищение мешка… Получалось, что я самолично предупреждал преступника о том, что за ним ведется слежка. Наше счастье, что преступник не жил в доме… Эх, да что там говорить!

Заперся я в служебном отделении, проводника послал на пассажиров смотреть, а сам принялся осматривать содержимое мешка.

Суконная курточка. Ощупал ее, — нет, ничего в ней не зашито. Отрез зеленого вельвета, — есть такая материя вроде бархата, — по-видимому, жене или дочери на платье. Гвозди, замки. Детская гармошка. Сжал я ее потихоньку, — пустая. Коробка с монпансье и кусок хлеба. Два бидона. Заглянул в бидоны — пустые… Незавидная добыча!

Но тут подумал я, что владелец этих бидонов живет на границе, вспомнил, как товарищи показывали мне различные доспехи, отобранные у контрабандистов. Незамысловатые доспехи: ящики да чемоданы с двойным дном, палки и дуги, выдолбленные внутри. Вспомнил уроки Коврова… «А что если и бидоны сделаны так», — подумал я, повернул бидон вверх дном и начал пытаться поворотить днище справа налево… И что же вы думаете? Пошло!

Отвинтил днище — разошлись боковые стенки, двойные они у бидонов оказались! Прежде в этих бидонах шелка да кружева доставляли из-за границы небось. А теперь? Прямо скажу, с замершим сердцем наклонился я и увидел… Какие-то бумаги, да.

И тут я должен похвастаться. Подавил я в себе желание бумаги достать, а молочника арестовать. «А если он ни в чем не признается», — подумал я, — и с мыслью этой не расстаюсь до сих пор, какое бы дело ни расследовал. Когда приходится иной раз читать или слышать, что следователь добился от преступника полного признания, так это значит, что следователю просто повезло. Надо уметь самому вопреки преступнику загадки разгадывать…

— Проснется мужик, поднимет шум, — спрашивает проводник, — как быть?

— А очень просто, — объясняю. — Неси мешок на прежнее место, как ни в чем не бывало. Будто попался мешок тебе на глаза и ты ему хозяина ищешь…

Так все и обошлось.

Верст пятидесяти не доезжая до Пскова, вылез мой молочник из поезда. Выскочил вслед за ним и я, и в сторону. Увидит меня, сразу поймет в чем дело. Оплошность я сделал, уехав один из Петрограда. Не могу за ним следовать. Посматриваю издали… Прошел он со, своим мешком за станцию, подошел к каким-то саням, положил мешок, сам сел, и лошадь сразу тронулась с места. Видно, выезжали за ним на станцию.

Тут кинулся я на станцию, спрашиваю:

— Откуда эта лошадь? Во-он пошла!

— А это, — говорят, — Афанасьев из Соловьевки. Вам что, туда надо? Старик из Петрограда приехал. Масло возит продавать. Богатый мужик. Сын за ним приезжал. Они бы вас взяли…

— Да нет, — говорю, — лошадь больно хороша.

Прикинул я кое-что в уме, — не может быть такого невезенья, думаю, чтобы он последние бумаги вывез, — и уехал с первым же поездом обратно в Петроград.

Доложил Коврову о поездке.

— Что думаешь делать дальше? — спросил он меня. — Люди нужны?

— Как бы не спугнуть… Лучше пограничную часть предупредите, — попросил я. — Чтобы в случае чего мог я к ним обратиться…

Затем зашел к знакомому уже мне жильцу, попросил опять известить меня, когда масло привезут. Тот действительно очень аккуратно перед самыми святками позвонил мне, и я встретился с Афанасьевым уже как старый покупатель, купил масла и опять отнес его Железновым.

— Напрасно вы о нас так беспокоитесь, Иван Николаевич, — говорит Зинаида Павловна и смущается.

— Люди свои, сочтемся, — отвечаю. — Я вот в деревню ехать собираюсь, отпустите со мной Виктора? Чего ему каникулы в городе проводить?

— Да уж не знаю, как быть, — говорит Зинаида Павловна. — Я бы и отпустила, да ведь вы человек занятый, куда такая обуза?

— А он мне помогать будет, — шучу в ответ. — Пускай с жизнью знакомится.

Тут Виктор сам подходит ко мне и шепотом, чтобы мать не слышала, спрашивает:

— Дело?

— Да, — говорю.

— Все то же? — спрашивает.

— Да.

Бросился он к матери, обнимает ее, тормошит.

— Мамочка, дорогая! — кричит. — Отпусти меня с Иваном Николаевичем. Весь год буду потом лучше всех учиться! На недельку только… Отпусти, честное слово!

Отпустила Зинаида Павловна со мной сына, конечно, и мы в тот же день, не дожидаясь Афанасьева, выехали псковским поездом из Петрограда.

Взял я с собой ружье, лыжи… Охотники!

Виктор едет — ликует.

— Вырасту, тоже чекистом стану, — говорит.

— А вот мы это сейчас выясним, — отвечаю. — Что я делами занят — это естественно, но вот откуда ты взял, что я все одним и тем же делом занимаюсь?

— А очень просто, — говорит Виктор. — Носишь ты нам масло, и масло это какое-то не петроградское, вот я и решил, что ты все в одно место ездишь.

— Догадливый! — смеюсь я.

— А что мы там делать будем? — спрашивает Виктор.

— Где — там?

— А куда едем.

— Гулять, — говорю.

Смотрю: обиделся мальчишка, — надулся как мышь на крупу.

— Ты чего? — спрашиваю.

— А может, ты меня в самом деле гулять везешь? — бурчит он. — Так я могу и один обратно вернуться.

— Ладно, спи, чекист, — говорю ему. — Там будет видно. Утро вечера мудренее.

Вылезли мы с ним где надо, наняли лошадь, поехали в Соловьевку, остановились у одного местного коммуниста, известного нам в Петрограде человека.

Предупредил я нашего хозяина:

— Говорите, что приехал к вам в гости родственник с братом.

Даю Виктору лыжи.

— Гуляй, — говорю.

— А дело? — спрашивает он.

— Гуляй, — повторяю, — и никаких вопросов.

— Да что ты, смеешься, что ли, надо мной? — возражает Виктор. — Я бы, может, не поехал гулять!

Рассердился я даже на него.

— Сказано — гуляй, и гуляй. Будешь еще у меня рассуждать! Я серьезно говорю: это тебе военное задание. Гуляй, и вся недолга!

Заметил или нет раздражение в моем голосе Виктор — не знаю, только больше пререкаться не стал, забрал лыжи и отправился на улицу.

На другой день спрашиваю хозяина:

— Афанасьев приехал?

— Недавно, — говорит тот. — Сын за ним ездил.

— Кликните-ка сюда моего мальчишку, — прошу. — И как-нибудь ненароком покажите ему Афанасьева.

Явился Виктор.

— Вот, — говорю, — тебе и поручение. Покажут тебе одного человека. Так твоя обязанность последить — не уйдет ли он куда-нибудь из деревни. Только смотри, около его избы не околачивайся. Гулять будешь, понятно?

Вечером пришел Виктор — ничего не приметил. На ночь я пошел бродить у околицы — тоже напрасно. Утром опять Виктор меня сменил…

Вскоре прибежал запыхавшийся, еле отдышался.

— Ушли! — говорит. — Пошел с ружьем, с собакой, с каким-то парнем. В лес. Идем-ка…

— А это вы напрасно тревожились, — говорит хозяин. — Это он с сыном белку бить ходит. За ними и следить не надо. Зимой Афанасьев или в Петроград ездит, или по белку ходит, только и всего. Охотники они с сыном не ахти какие, а все-таки на воротник да на шапку набьют зверя за зиму.

— Что ж это вы мне раньше не сказали, — говорю хозяину. — Я тоже люблю с ружьем побаловаться. Здешние места должны они знать, вот мы и пойдем завтра в ту же сторону.

Пообедали мы. Послал я Виктора снова на улицу.

— Как вернутся, лети ко мне.

Часа через два прилетает мальчишка.

— Вернулись!

Забрали мы с Виктором лыжи и огородами — за околицу и в лес.

Идем по лесу. Сугробы волнами выгибаются. Разлапистые темно-зеленые ели точно присели на землю и прикрыли ее пушистыми своими юбками. Голые березы ввысь рвутся, и белые их стволы на синеватом снегу кажутся розовыми. Тишина стоит необыкновенная, как в театре перед поднятием занавеса. Вот-вот все сейчас запоет, заиграет. Только где-то в отдалении скрипнет сучок и что-то хрустнет, точно кашлянул кто.

Указал мне Виктор на лыжный след — легкий такой, бегущий. Сразу видно, что хорошие лыжники шли. Двое. А рядом мелкие и частые лунки — собака бежала. Идем мы по следу, быстро идем, и даже мне, отвыкшему в городе от лыж, идти легко-легко — так кругом хорошо и привольно.

Километров пять мы так пробежали. Вдруг Виктор хватает меня за руку.

— Бей! — говорит. — Бей!

Указывает на высокую ель — на макушке, в ветвях, белка скачет.

— Снимай ружье!

Стряхнул я его руку со своей.

— Эх ты, чекист! — говорю. — Ты уж прямо из деревни с песнями выходил бы да Афанасьевых бы позвал на прогулку.

Смутился он…

Достал я карту. Граница должна быть близко. Прикинул на глаз: километра два остается. Лыжня тут в овражек пошла… Небольшой такой овражек, но крутой и кое-где даже обрывистый.

Спустились мы с Виктором вниз. Оборвался лыжный след, никуда больше не ведет. Не прыгали же они отсюда по воздуху! Дно в овражке утоптано. Сломанная ель валяется. Постукал я по стволу — не выдолблен ли. Нет, звенит, на дрова просится. Пошныряли по овражку — все находки: снег да кусты под снегом.

— Пошли обратно, — говорю. — Ничего не понимаю.

И действительно ничего не понимаю. По моим соображениям, или Афанасьевы должны где-нибудь границу переходить или к ним с той стороны кто-нибудь приходит, а лыжня явственно обрывается и — никакого следочка.

Направо, по карте, озеро; налево, отмечено у меня, застава. Дай, думаю, схожу к браткам, предупрежу о своих поисках.

Заставу мы нашли скоро, почти не плутали. Познакомился я с начальником, показал документы. Он был уже предупрежден о моем приезде… Поделился я с ним своими подозрениями, но отнесся он к ним недоверчиво. Граница тогда не так отлично, как теперь, охранялась, и людей было поменьше, и опыта не было, но самонадеянным он оказался человеком!

— Не могли мы не заметить, — говорит, — если бы кто-нибудь границу перешел.

Пожелали мы с ним друг другу успеха, и пошел я с Виктором опять к себе в Соловьевку.

Вернулись домой поздно, ночь уже наступила, не успели отдохнуть, разбудил я Виктора.

— Вставай, — говорю. — На работу пора.

Ничего! Малый мой кубарем с лавки скатился, ноги — в валенки, ополоснулся водой — рукой по лицу раз, раз, умылся, точно кошка, натянул шубейку и говорит:

— Пошли.

На улице знойкий{2} декабрьский мороз. Ночь на исходе. Звезды гаснут медленно, неохотно. Небо сереет, становится сизым. По снегу тени бегут, точно птичьи стаи низко-низко над землей летят. Порошит снежок.

Это совсем нам на руку. Все следы заметет, в том числе и наши. Однако, идя к овражку, сделали мы здоровый крюк и подошли совсем с другой стороны, чтобы ненароком Афанасьевы не заметили чужих следов.

Выкопали мы себе с Виктором нору в снегу, поодаль, на верху оврага, и запрятались вроде медведей.

Весь день просидели, и хоть бы какой-нибудь зверь в овражек для смеха забежал. Хорошо еще, что мясо и хлеб захватили, по крайней мере не проголодались. Сидим, перешептываемся, прячемся, — а от кого? Вокруг ни души. Прошелестит в воздухе птица, упадет шишка, и опять сгустится лесная зимняя тишь.

— Долго так сидеть будем? — спрашивает Виктор. — От тоски сдохнешь.

— Терпи, брат, — говорю. — Назвался груздем — помалкивай. Думаешь, чекистом быть — так только и дела, что стрелять да за бандитами гоняться? На всю жизнь терпеньем запасайся!

Вернулись вечером в деревню не солоно хлебавши.

На исходе ночи снова бужу Виктора.

— Пошли опять.

На этот раз поленивее малый одевался. Сидеть сиднем в снегу целый день, конечно, не ахти какое веселое занятие.

Добрались до своего блиндажа, забрались туда, с утра скучать начинаем.

Но ближе к полдню слышим — голоса. Притаились мы. Виктор замер, как белка в дупле. Приближаются люди. Смотрю — спускаются в овражек. Афанасьев! С ним его сын, — парню лет девятнадцать, а покрупнее отца. Позади собака.

Не приходилось мне еще таких собак видеть. Овчарка… Но какая овчарка! Рослая, морда волчья, грудь широкая, крепкая, сама поджарая, передние лапы, как хорошие руки, а задние породистому коню впору… Идет пес сзади, нога в ногу с людьми, морду не повернет в сторону!

Откуда, думаю, у псковских мужиков такое сокровище?

И тут у меня дыхание перехватило. Остановился пес, повел носом, и показалось мне, будто шерсть на нем слегка вздыбилась. Почуял чужих, думаю, бросится к нам, и все пропало. Но, должно быть, уж очень вымуштрован был этот пес, — повел носом, и — опять за своими спутниками, как ни в чем не бывало.

Спустились Афанасьевы в овражек. Старик снял ружье, прислонил к поваленной ели, сбросил на снег ягдташ. Потом отошел с сыном в сторону, присели они на корточки, в снегу чего-то копаются. Из-за своего прикрытия не очень хорошо мог я рассмотреть, что они делали. Будто палки какие-то из-под снега достают. Потом вернулся старик к ягдташу, порылся в нем, — опять чего-то колдует. Пес стоит у ружья, не шелохнется. Встал старик, бросил перед псом кость. Покосился на нее пес, но не трогает. А старик и не смотрит больше на собаку. Подозвал сына, смахнули они со ствола снег, сели рядышком и разговаривают о чем-то. Смотрю и не понимаю… Что такое?

Вдруг откуда-то совсем издалека собачий лай послышался. Пес сразу встрепенулся, но не двигается. Тут старик не спеша достает из кармана старинные такие часы луковицей, смотрит на них, подходит к псу и коротко говорит:

— Геть!

Пес хватает кость в зубы и кидается вверх из овражка…

И вдруг у меня в голове все точно прояснилось. Вот оно, думаю! Вот кто у них почтальоном служит. А пес почти уже выбрался из оврага. Понимаю, нельзя его упустить! Выскочил я из-за прикрытия, вскинул ружье, а оно у меня отличное было, бельгийское, центрального боя, и на всякий случай картечью заряжено, с какой на медведя ходят.

Какое-то холодное спокойствие мною овладело, прицелился я, а пес уже стремглав меж деревьями мчится… Жалко такого пса губить, но ничего не поделаешь! Спустил курок, ахнул выстрел, подскочил пес и припал к снегу. Бегу к нему сам не свой…

И тут слышу кричит сзади меня Виктор неистовым голосом:

— Пронин! Черт! Пронин!

Оглянулся, вижу — отец с сыном из овражка выбираются, и старик прямо в спину мне целится. Мгновенно тут я сообразил, что пес от меня никуда уже не уйдет, кинул ружье, выхватил из кармана браунинг, бросился к Афанасьевым навстречу.

— Бросай ружье! — кричу. — Убью!

Старик, может, и не бросил бы, да сын растерялся, молод еще был.

— Бросай! — кричит. — Батя!

Опустил старик дуло…

Подбегаю к ним.

— Руки вверх! — кричу. — Руки!

Подняли они руки.

Стою против них, а мысли у меня в голове одна за другой несутся… Не доведу их я один ни до заставы, ни до деревни… Они тут каждую ложбинку, каждый бугорок знают. Без лыж раньше их в сугроб провалюсь, а на лыжах уйдут они от меня. Вот, думаю, когда Виктор спасет…

— Виктор! — зову я его, но голову не поворачиваю, не спускаю глаз с Афанасьевых. — Тебе приказ. Надевай лыжи и — на заставу. А я тут пока наших приятелей постерегу.

И если за что я Виктора уважаю, так за то, что в решительные моменты он всегда точно выполняет приказания: сказано — и конец.

Слышу — зашелестели лыжи, побежал Виктор.

А я стою против Афанасьевых и секунды отсчитываю.

Узнал меня старик.

— Как вам мое маслице понравилось? — спрашивает.

— Не распробовал еще, — отвечаю. — Больно дорожишься.

— Дешево отдавать — проторгуешься, — говорит он…

Так вот стояли и перекидывались словами, покуда не заскрипел за моей спиной снег и не подошел к нам красноармеец. Легче мне стало. Покосился я — парень ладный, статный, но понимаю — нельзя спускать глаз с Афанасьевых, они только и ждут, как бы я отвернулся.

— Что тут такое? — спрашивает красноармеец.

— А вы уже с заставы? — спрашиваю его в свою очередь. — Скоро! Вам небось объяснили там…

— Нет, не с заставы, — говорит красноармеец. — Я тут в обходе был.

— А к вам мой паренек побежал, — говорю. — Задержали мы тут с ним белогвардейских пособников.

— Да вот и мои товарищи, кажется, идут! — говорит красноармеец. — Вы присмотрите еще немного за ними, а я побегу, потороплю товарищей…

Действительно, слышу — доносится хруст валежника, идут какие-то люди…

Афанасьевы стоят, слушают наш разговор, молчат.

Красноармеец крикнул мне что-то на прощанье и так же стремительно, как и появился, скрылся за деревьями. Не очень-то понравился мне его поступок, не по-товарищески было оставлять меня опять одного, но извинил я его — сгоряча все сразу не сообразишь.

Вскоре прибежали красноармейцы, человек десять, и начальник заставы вместе с Виктором. Забрали и отца, и сына, обезоружили их, и я смог спокойно расправить плечи.

Подошли мы с начальником заставы к застреленной собаке, и при виде убитого мною великолепного пса еще раз сжалось у меня сердце. Как нес он в зубах кость, так и не выпустил ее. Разжали мы у пса челюсти, взяли кость, и все нам стало понятно: служила эта кость как бы футляром для бумаг.

Затем отправились мы в Соловьевку.

— Рассердился я было на вашего красноармейца, что одного меня с этими бандитами оставил, — говорю я по дороге начальнику заставы.

— Какого красноармейца? — спрашивает тот.

— Да вот, который в обходе был, — объясняю. — Он же к вам навстречу побежал.

— Да тут никакого красноармейца быть не могло, — говорит начальник. — Чудно что-то…

И тут я догадался, что это был тот самый человек, который на той стороне собаку дожидался и, не дождавшись, пришел выяснить причину задержки. Представил я себе мысленно его обличье, вспомнился мне его бархатный голос, и сообразил я, что всего час назад разговаривал не с кем иным, как с тем самым «племянником» госпожи Борецкой, который так ловко когда-то надо мной посмеялся.

— Да ведь это же оттуда! — принялся я объяснять начальнику и указывать в сторону границы. — Не мог он далеко уйти…

Рассыпались красноармейцы по лесу… Нет, не нашли.

В Соловьевке сделали мы у Афанасьевых обыск. Старик был потверже и поупрямее, — ничего бы, пожалуй, не указал, но сын струсил, привел нас в коровник, — там мы и нашли под навозом жестянку с частью документов.

Позже, когда Афанасьевых привезли в Петроград, он же сказал, где хранился в особняке архив.

В дровяном сарае, посреди всякой рухляди, запрятан был врытый в землю и засыпанный мусором ящик с бумагами. Никто бы и не подумал заглянуть в этот угол…

Часть архива старик Афанасьев успел переправить за границу, но и то, что осталось, сослужило нам службу и поведало о деятельности лейтенанта Роджерса, назвавшегося при знакомстве со мной племянником Борецкой и примерно год назад ночевавшего у меня в комнате.

Наступил новый год. Я зашел навестить Железновых. Виктор сидел за книжкой. Зинаида Павловна варила на керосинке кашу. Мы поговорили с ней о сыне, и он не вмешивался в наш разговор. Но когда она зачем-то вышла из комнаты, он быстро подошел ко мне и заговорил вполголоса, потому что при матери никогда со мной о делах не разговаривал.

— Я вот все думаю, — сказал он. — Напрасно ты меня тогда услал. Я даже не понимаю, как этот белогвардеец тебя не убил.

— Потому и не убил, что я тебя на заставу послал, — сказал я, ероша мальчишеские вихры. — Он услышал приближение красноармейцев и ушел. Рискованно было напасть на меня, он бы к себе вниманье привлек. Вот он меня и не тронул, бесполезно было. Предпочел скрыться.

— А товарищей спасти? — спросил Виктор. — Ведь Афанасьевы ему были товарищи?

— Видишь ли, — сказал я, — эти люди товарищество понимают по-своему. Афанасьевы для него свое дело сделали, вот он ими и пожертвовал. А сами Афанасьевы не решились его выдать, а, может быть, надеялись, что он их спасет.

Заблестели у Виктора глаза.

— А как ты думаешь, этот… Не ушел за границу?

— Поручиться не могу, но вполне возможно, что он находится где-нибудь среди нас.

Прижался Ко мне Виктор.

— Поедем? — говорит. — Поедем искать этого человека?

Взял я его за плечи, подтолкнул к стулу, посадил.

— Сиди, — говорю. — Может быть, и поедем. Но пока об этом забудь. Вспомни, что ты матери обещал? После каникул учиться лучше всех.

Сказка о трусливом черте

Кончилась гражданская война. Начиналась мирная жизнь. Надо было засевать землю, восстанавливать фабрики и заводы. Везде оставила следы военная разруха. Многое предстояло сделать, чтобы навести в стране порядок. Враги повели себя хитрее, действовали исподтишка, и не всегда легко было распознать — кто враг, а кто друг.

Меня перевели на работу в Москву, и Виктор переехал вместе со мной. Зинаида Павловна вышла замуж за соседа по квартире, у нее появились новые заботы, и я уговорил ее отпустить сына.

С Виктором мы, понятно, ни о чем не уславливались, но как-то само собою подразумевалось, что, закончив образование, он будет работать вместе со мной, — уже с тринадцати лет он начал считать себя чекистом.

Летом 1922 года на Урал отправлялась комиссия для осмотра железных рудников. Комиссия состояла из инженеров и работников хозяйственных учреждений, и я включен был в нее в качестве представителя Государственного политического управления.

Комиссии поручено было наметить меры для восстановления и расширения железных рудников, но по существу обследование имело гораздо большее значение. Официально об этом не говорилось, но было известно, что руководители некоторых советских учреждений, разоблаченные впоследствии нашей разведкой, предлагают сдать в аренду иностранным капиталистам важнейшие отрасли народного хозяйства, и доклад комиссии о состоянии рудников мог иметь немаловажное значение при решении правительством этого вопроса.

Выехать следовало в начале июня, вся поездка была рассчитана месяца на три. Точный маршрут в Москве установлен не был. По приезде на Урал члены комиссии должны были связаться с местными организациями, наметить совместно с ними план работы и объехать крупнейшие рудники.

Виктор просил меня взять его с собой, и я ничего не имел против. Неплохо было использовать ему лето для того, чтобы познакомиться с Уралом. Сначала я решил было, что Виктор будет сопутствовать мне самым обычным образом, но потом в голову мне пришла идея использовать поездку для тренировки, которая могла пригодиться Виктору в будущем.

— Хорошо, я тебя возьму, — сказал я. — Но поедешь ты самостоятельно. Я должен и не видеть тебя, и не слышать. Но время от времени, через день — два, ты будешь находить способы встретиться со мною наедине.

Виктор не сразу понял.

— Это что же такое? — спросил он. — Игра?

— Скорее экзамен, — сказал я. — Вскоре тебе придется работать самостоятельно и, возможно, заниматься более крупными делами.

Виктор задумался.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Я попытаюсь. Ты скажешь, когда начинать?

Нетрудно было догадаться, что озадачивало Виктора, но мне понравилось, что сам он не промолвил об этом ни слова.

— Успокойся, испытание не будет таким жестоким, как ты предполагаешь, — сказал я мальчику. — Тебе не придется добывать средства к существованию и изворачиваться перед каждым встречным. Ты получишь и деньги, и предлог для поездки, чтобы не возбуждать подозрений. Игра идет между нами двумя, и больше никого не надо в нее вмешивать.

— Тогда я совсем согласен! — воскликнул Виктор. — Ты двадцать раз будешь находиться, рядом и не сумеешь меня заметить!

— Но, смотри, никаких глупостей, — предупредил я его…

Я не боялся за Виктора. Парню исполнилось-шестнадцать лет, за последний год он сильно возмужал и был достаточно благоразумен.

Незадолго до отъезда члены комиссии собрались на заседание. Это были инженеры-геологи и один металлург, хозяйственники и представитель профессионального союза горнорабочих. Комиссию возглавлял профессор Савин, известный геолог, подвижный и говорливый толстяк, больше всего, кажется, боявшийся не выполнить в жизни все, что предположено было им сделать. Явился на заседание и видный в то время советский деятель… Ну, назовем его, что ли, Базаров.

Мы поздоровались, расселись за круглым столом, стоявшим среди просторной комнаты, и потом как-то невольно склонились все над картой Урала, лежавшей на столе, перебирая возможные варианты нашего маршрута.

— Уважаемые коллеги! — скороговоркой сказал Савин, открывая заседание. — Мы должны действовать энергично и не теряя времени. Надо так осмотреть рудники, чтобы взять на учет каждую вагонетку. В результате обследования мы создадим план восстановления бездействующих рудников, развертывания горных работ, увеличения добычи…

— Вы несколько… углубляете задачи комиссии, — очень вежливо и спокойно вмешался в разговор Базаров. — Комиссия должна беспристрастно обрисовать нам состояние рудников, а уж как поступать дальше, — вопрос будет решаться в Москве, с точки зрения общих государственных интересов…

Савин возразил, и они с Базаровым поспорили, но Базаров, пользуясь своим видным положением, очень уверенно оборвал профессора, и Савин смутился, что-то забормотал и смолк.

Тогда я не придал этому разговору значения, и легкая перепалка запомнилась, правильнее вспомнилась мне значительно позже, спустя много лет, когда вражеская деятельность Базарова была разоблачена, в те же дни я предположить не мог, насколько умело и ловко могут маскироваться предатели.

Вечером я дал Виктору денег, дал удостоверение о том, что он является агентом по распространению каких-то журналов — в те годы по нашей провинции разъезжало множество всяких торговых посредников и агентов, — и спросил:

— Ты ведь Уэллса читал — «Человека-невидимку»?

— Ну, читал, — сказал Виктор.

— Так вот, — продолжал я, — ты тоже становишься невидимкой. Единственное, о чем я могу поставить тебя в известность, так это о своем отъезде: завтра, восемь часов вечера, Ярославский вокзал.

У Виктора дрогнули губы.

— Ну что ж, — сказал он, — постараюсь не осрамиться.

Выехала наша комиссия в положенное время, никто не отстал, не опоздал — в общем, как говорится, с места тронулись легко.

От Москвы до Урала не близко, но скучать в поезде не пришлось. Чем дальше мы отъезжали от Москвы, тем сильнее чувствовалось возбуждение, испытываемое моими попутчиками. Предстояла работа, имевшая большое значение для всей нашей промышленности. За годы войны инженеры изголодались по работе, требовавшей размаха и творческой выдумки, Савин высказывал различные предположения и сочинял проекты реконструкции рудников, и все охотно ему вторили. Конечно, не все вначале одобряли радужные проекты профессора, но в разговоре он как бы случайно напомнил старое суждение о превосходстве иностранных инженеров над русскими, задел больное место своих спутников, и их невозможно уже стало унять.

Пожалуй, среди всей компании я один был несведущим человеком. Но я не стеснялся задавать вопросы, и мои спутники терпеливо делились со мной своими знаниями. В течение трех суток я прослушал целый курс горного училища!

Меня интересовало, едет ли в этом поезде Виктор. Не один раз обходил я вагоны, заходил к проводникам в служебные отделения, заглядывал даже к машинисту на паровоз, но усилия мои оказались тщетными: Виктора нигде не было. Однако, выходя на какой-то остановке на платформу и накидывая на себя шинель, я нашел в ее кармане записку: «Не ищи меня, я тут».

Прибыв к месту назначения, мы устроили несколько совещаний, затем началось наше путешествие по уральским городкам и поселкам. Мы передвигались на поездах, на лошадях, на пароходах и, стараясь осмотреть возможно больше рудников, знакомились с участками, лазили по карьерам и отвалам, спускались в шахты, брали на учет годные и негодные машины и подолгу беседовали с тамошними рабочими и служащими. Настроение у них всех было одинаковое: все соскучились по работе, все охотно нам помогали, жаловались на неполадки и ждали помощи от нас.

Пример нам подавал Савин. Тучный старик, точно мальчик, взбегал по уступам открытых разработок и нырял в забои шахт, все ему надо было обязательно увидеть самому, никому из нас не давал он покоя, каждый день он заставлял нас составлять десятки отчетов, описей, актов, крикливо повторяя одну и ту же фразу:

— Учтем все ресурсы, разумно используем, и не понадобится нам никакая помощь от иностранцев!

Но далеко не все шло так, как хотелось Савину. Многие рудники были заброшены, разработка других велась хищническим способом, рудничное оборудование было разворовано, и, самое главное, мы то и дело, к удивлению местных работников, находили затопленные шахты, обвалы и оползни. Никто не знал, когда произошли эти бедствия, ничего о них не было известно, и эти печальные открытия все чаще и чаще портили наше настроение.

— Позвольте, почему же эта затопленная шахта числится у вас исправной? — сплошь да рядом ворчал профессор на местных работников.

— Но мы были здесь месяца четыре назад, и все было в порядке, — оправдывались те.

— Врете-с, врете-с, — ворчал профессор. — Не любите вы свой край, не изучаете его, бумажкам доверяете…

Такие открытия нам приходилось делать чуть ли не на каждом большом руднике, и они лишь подтверждали сообщения о тяжелом положении уральской горной промышленности. Что ж, с этим приходилось мириться, как с естественными последствиями гражданской войны. Удивительным было другое. Местные работники, казалось бы обязанные знать состояние рудников в своих районах, выражали не меньшее изумление по поводу этих обвалов, оползней и затоплений, чем мы, впервые приехавшие сюда люди. Странными казались их заверенья в том, что они не знали о происшедших на рудниках бедствиях…

Однако не могут же все быть ротозеями, слепцами и обманщиками. Слишком много неожиданностей… И тогда я подумал о том, что мы начинаем наступление против капитализма, и враг оказывает нам сопротивление. Наша комиссия была разведкой. Мы должны были донести о состоянии горной промышленности на Урале… «Не связаны ли все эти оползни и наводнения, — подумал я, — с приездом комиссии? Не заинтересован ли кто-нибудь в том, чтобы преувеличить трудности восстановления уральских рудников?»

Как следовало мне поступить? Продолжать ездить с Савиным и вместе с ним находить затопленные и разрушенные шахты?

Если бы даже я предположил, что кто-либо из членов комиссии заранее предупреждает кого-то на рудниках о нашем приезде, все равно подготовка обвалов и затоплений требовала времени, и они происходили до нашего появления.

Маршрут поездки был намечен и опубликован в статье Савина, напечатанной в местной газете накануне отправления комиссии по рудникам. В конце поездки комиссия должна была посетить Крутогорск и осмотреть знаменитые крутогорские рудники, одни из самых больших и богатых в крае. Вот я и решил поехать навстречу комиссии, с другого конца. Мое отсутствие вряд ли могло отразиться на ее работе.

Савин не стал меня задерживать. Он несколько удивился, услышав о моем намерении, но я объяснил, что хочу получше подготовить крутогорские организации к приезду комиссии, и в конце концов профессор меня даже одобрил. Больше того, я даже уговорил его написать небольшую статейку о том, что комиссия разбилась на две группы, решив немедленно заняться подготовкой к осмотру крутогорских рудников, обследование которых имеет решающее значение для выводов комиссии. Статья эта нужна была для того, чтобы поторопить преступников, если такие только существовали перенести свои действия в Крутогорск.

Отправляясь туда, я решил предупредить Виктора о своем отъезде.

В поезде я его тогда так и не нашел, и когда он неожиданно остановил меня в коридоре гостиницы, я прежде всего поинтересовался, где он от меня прятался. Он хотел было ничего не говорить до возвращения в Москву, но не удержался и признался. У сестры своего приятеля он выпросил платье, и в нем совершил все путешествие в поезде. Оказывается, я раз пять проходил мимо, но мне, конечно, и в голову не пришло, что он переоденется девчонкой.

— Это уж какой-то балаган, — сказал я.

— Однако ты меня не узнал? — обидчиво возразил Виктор.

— Все равно это нелепо и неостроумно, — сказал я. — Я-то не узнал, но десятки людей могли легко уличить тебя в обмане.

Но Виктор упорствовал.

— Однако цель достигнута?

Я действительно был им недоволен, потому что хотя Виктор и сумел провести меня, но в своем маскараде переборщил, казалось мне, и превратил серьезное дело в игру.

Поэтому дальше он следовал за мной в более естественном обличье, иногда подбегал в виде мальчишки, желающего поднести вещи и заработать немного денег, иногда сопутствуя мне на улице в виде случайного прохожего. Раз он остановил меня в темном забое, и я просто не мог понять, как он там очутился, в другой раз днем столкнулся со мной носом к носу на улице, и даже я не сразу узнал его в растрепанном и неряшливом оборванце. Хотя нередко бывало и так, что я замечал Виктора еще издали, и он всегда злился, когда я сообщал ему об этом. Но во всяком случае никто из моих спутников ни разу не заметил, что мы с ним знакомы.

Уезжая в Крутогорск, я пожалел парня. Наблюдая за мной, он ориентировался, конечно, по местонахождению комиссии и теперь легко мог потерять меня из вида, но мне самому не хотелось расставаться с ним. Поэтому высмотрев его в толпе на улице, я незаметно проследовал за ним до городского садика и, дождавшись момента, когда он, присев на садовую скамейку, принялся с увлечением наблюдать за игрой каких-то двух старичков в шашки, тихо подошел сзади и, не глядя на него, сказал:

— Сегодня я уезжаю в Крутогорск.

Он вздрогнул от неожиданности, повернулся ко мне и сердито зашипел, смотря мне прямо в лицо:

— А зачем ты мне об этом сообщаешь?

Я сделал вид, что ничего не слышу, и равнодушно проследовал дальше.

Через день мы уже находились в Крутогорске.

Старинный, небольшой городок раскинулся на обоих берегах медлительной многоводной реки, запруженной плотиной. Здесь было найдено одно из первых месторождений железа на Урале и чуть ли не двести лет назад возник железоделательный завод.

При въезде в город бросаются в глаза старинные здания первых заводских контор и каменных палат прежних заводовладельцев, на холмах высятся церкви, тянутся широкие и неровные улицы. У реки виднелись потухшие доменные печи, а еще ниже чернели высокие трубы и закопченные крыши заводских корпусов. Широкий пруд уходил вдаль, а пологие холмы вокруг него тонули в лесах… Только крутых гор не было видно в Крутогорске, и лишь от усталости или спьяну могли первые поселенцы дать такое название здешней местности.

В Крутогорске, оживленном торговом пункте, всегда бывало много проезжих, и двухэтажная каменная гостиница отличалась поместительностью и удобствами, в номерах имелись и электрическое освещение, и водопровод, и даже звонки для вызова коридорных.

Мне отвели чистенький и щеголеватый номерок, но я не собирался в нем прохлаждаться и прямым ходом отправился на знаменитые крутогорские рудники. Мне хотелось сразу же увидеть, в каком состоянии они находятся.

В рудничном управлении мне удивились, — не так скоро ждали они к себе комиссию, но встретили хорошо. Я выразил желание осмотреть рудники, и один из техников вызвался меня сопровождать. Фамилия его была Губинский. Произвел он на меня впечатление человека серьезного и вежливого, и только глаза у него были какие-то голодные: все смотрит, смотрит, точно хочет что-то попросить и не решается.

В те годы работа на рудниках шла плоховато. Разрабатывались главным образом участки, где руда лежала на поверхности. Большинство шахт было заброшено. Работа по существу находилась в руках подрядчиков — богатых кулаков, владевших девятью — десятью лошадьми, снимавших отдельные небольшие участки и от себя уже набиравших рабочих, — обычай, сохранившийся от дореволюционного времени.

Ходим мы с Губинским по руднику, показывает он мне шурфы, карьеры да отвалы, показывает очень обстоятельно, объясняет, как производятся работы, жалуется на затишье.

— Как услышал, что вы прибыли, — говорил он, — так даже вздохнулось легче. Вот, думаю, может, и начнется все по-старому, закипит рудник, пойдет работа по-прежнему. Многие уж отвыкли от рудника…

Дня три ходили мы, и с его помощью я действительно все как следует осмотрел, только в нижние штольни не пустил меня Губинский.

— Обвалились они, опасно, — объяснил он. — Еще при Колчаке рухнули.

Впечатление от осмотра сложилось у меня неважное. Работы — непочатый край, все запущено, порядок навести будет нелегко, трудов и денег придется потратить много, но ведь такие дела у нас по всей стране.

Осмотрел я, значит, рудник, и… Нечего мне стало делать. Живу в гостинице и жду у моря погоды. Думаю-гадаю: случится или не случится какое-нибудь происшествие на руднике. И признаться, хотелось мне, чтобы случилось.

Виктор на глаза мне не показывался, но мельком я заметил, что он в той же гостинице остановился и особенно прятаться от меня не старается, — надоела ему эта игра, да и мне самому она надоела. Рад бы его позвать, но характер выдерживали оба, и никто из нас не хотел первым нарушить условие, которое заключили перед поездкой.

А тут еще пришло письмо от Савина. Передвигаются они с рудника на рудник и, точно назло, вместе с моим отъездом кончились всякие неприятные сюрпризы. Ни тебе обвалов, ни затопленных шахт… Настроение у Савина, судя по письму, превосходное, и принялся я упрекать себя в склонности выдумывать лишние страхи там, где их вовсе не существует.

Вот в таком невеселом настроении поужинал я однажды вечером в ресторанчике при гостинице, захожу к себе в номер, зажигаю свет, взял какую-то книжку, лег на кровать и вдруг слышу из-под кровати голос:

— Лежи, лежи, не ворочайся. Смотри в книжку, будто читаешь.

Виктор!

— Довольно тебе дурака валять, — говорю я ему спокойно. — Хватит нам в прятки играть. Точно дети балуемся. Ты бы еще маску пострашнее сделал да ночью пугать бы меня пришел. Вылезай да садись на стул, поговорим по-человечески. А то, смотри, встану да вытащу за уши…

— Я тебе говорю — лежи, — отвечает Виктор. — Потерпи минутку. За тобой следят.

— Как так? — спрашиваю и на всякий случай раскрываю книгу и делаю вид, будто ее читаю.

— А так, очень просто, — отвечает Виктор. — Небось и сейчас какой-нибудь дядька против твоих окон торчит и следит за тем, что ты делаешь.

— Ты не ошибаешься? — спрашиваю.

— Ошибаешься, как же! — бормочет Виктор под кроватью. — Куда ты ни идешь, за тобой обязательно какой-нибудь тип следует. Второй день наблюдаю. Он за тобой, а я за вами. Вчера ты зашел в номер, спустил на окнах занавески, так он чуть носом к стеклу не приплюснулся.

— А где же ты был? — спрашиваю.

— А я во втором этаже помещаюсь. Открыл окно и дышу свежим воздухом…

— Какие они из себя? — спрашивав.

— Да простые такие, по виду рабочие. Где же мне все узнать! Боялся тебя оставить. Еще убьют…

— Ладно, посмотрю, — говорю. — Пойду пройдусь по городу. Ты покуда выбирайся, а завтра часам к трем прошу на это же место.

— Проверь, проверь, — шепчет Виктор. — Свет погаси, а дверь не запирай, мой ключ что-то не очень к твоей двери подходит…

Мне, конечно, и в голову не приходило, что в Крутогорске будут за мной следить!

Вышел на улицу, пошел… Нет, никого не замечаю. Пошел быстрее… Никого! Тогда решил я действовать старым испытанным способом. Пошел потише, чтобы тот, кто за мной следует, отстал, внезапно свернул за угол и — в ближайшие ворота. Слышу — остановился кто-то на углу, а потом мимо ворот пробежал. Выглянул я: какой-то мужчина в ватной куртке. Вышел обратно в переулок, иду вслед за ним. Добежал мужчина до угла, смотрит по сторонам, оборачивается — увидел меня. Растерялся, явно видно… Стоит на месте и смотрит.

— Эй, гражданин! — кричу я ему. — Где тут Емельяновы живут? Заходил в тот дом, говорят — нету.

— Какие Емельяновы? — спрашивает он.

— Как какие? — говорю. — Назар Егорыч Емельянов!

— Не слышал, — отвечает мой преследователь. — А вам зачем они?

— Да свататься к его дочери хочу, — говорю, поворачиваюсь и иду обратно…

И что бы вы думали! Помедлил он, помедлил и пошел за мной… Действительно, думаю, неопытные, — нашли кого посылать!

Пораскинул я тогда мыслями. Коли кто-то мной интересуется, думаю, может и Губинский не зря ко мне привязался. Ей-богу, думаю, не зря…

Выхожу утром из гостиницы — опять за мной какой-то хлюст тащится. Дошли до рудника. У конторы Губинский уже дожидается.

— Куда сегодня? — спрашивает.

Обернулся я — исчез мой спутник. Фигурально выражаясь, передал меня с рук на руки.

— Сейчас надумаем, — отвечаю. — Только сперва минут на пять в рудничный комитет зайдем.

Народ там постоянно толпится. Поговорили мы с людьми, посмеялись, Губинский с кем-то поспорил, а я отозвал в сторону председателя рудничного комитета и говорю ему вполголоса:

— Даю тебе задание, как коммунисту и красному партизану. Сослужи службу, задержи Губинского часа на два. Только деликатно, чтоб комар носу не подточил… Понятно?

— Вот это правильно, — отвечает председатель. — Губинский при отступлении колчаковцев неведомо где недели три пропадал. Мы хоть и приняли его обратно в горный отдел, но я сам мало ему доверяю.

Отошел я к Губинскому.

— Пошли, что ли?

— Погоди, Викентьич, — обращается тогда председатель к Губинскому. — Мне с тобой по одному делу надо посоветоваться. Тут ребята насчет расценок волынят. Давай проверим…

— Не могу я, — отвечает Губинский. — Меня к товарищу Пронину прикомандировали. Вечером — пожалуйста…

— А вы не стесняйтесь, — говорю я. — Я пока в рудничное управление схожу. Там вас и подожду.

— Останешься? — спрашивает председатель Губинского.

— Ладно, — согласился он. — А захотите пройтись куда-нибудь — пошлите за мной, — говорит мне. — Одному-то вам несподручно…

Оставил я Губинского в рудничном комитете, ни в какое управление, конечно, не пошел, и скорее к шахтам, тем самым, которые Губинский отсоветовал мне осматривать.

Нашел себе по дороге попутчика — и вниз. Дошли до самых нижних штолен… Никаких разрушений! Так… Что же за смысл был, думаю, ему врать? Все равно обман откроется. Приедет комиссия, будет осматривать все шахты, и разрушенные, и затопленные… Интересно! Теперь только не зевать…

Нашел меня Губинский в рудничном управлении.

— Еле освободился, — говорит. — Чуть у наших организаций какая заминка, всегда ко мне обращаются.

— Я все-таки думаю, — говорю ему, — спуститься в нижние штольни, может, можно пройти.

— Что вы! — смеется Губинский. — Клети не поднимаются, и стремянки в колодцах поломаны. Вот через недельку, к приезду комиссии починим, тогда и спустимся.

«Уговорил» он, конечно, меня; отказался я от своей затеи. Походили мы по открытым разработкам и разошлись по домам.

После обеда прилег я отдохнуть.

— Ты здесь? — спрашиваю.

Парень мой, разумеется, на посту.

— Вот и кончилась наша игра, — говорю. — Теперь, брат, держи ухо востро. Обо мне можешь не беспокоиться, я предупрежу кого следует. А тебе следующее поручение. Последи за всей этой публикой, которая у меня под окнами околачивается и за мной по пятам ходит. Кто они, откуда, где встречаются. Излишнего рвения не проявляй, ни в коем случае не дай заметить, что мы ими интересуемся. А завтра вечером, как стемнеет, жди меня у церкви за телеграфом…

Поутру я не без удовольствия привел Губинского в замешательство.

— Ну вот, скоро и расстанемся, — сказал я. — Получил телеграмму. Комиссия решила сократить срок своего пребывания на Урале. Все более или менее ясно. Дня через два, через три приедет в Крутогорск, осмотрит здешние рудники, тем дело и кончим.

Губинский явно почувствовал себя неспокойно. Он задал мне несколько ничего не значащих вопросов, все время порывался уйти и вскоре действительно покинул меня, убедившись, что я полностью поглощен мыслями об устройстве приезжающих товарищей.

Я и в самом деле проявил все то беспокойство, какое полагается обнаруживать в подобных случаях. Предупредил рудничное управление о том, что комиссия собирается ускорить свой приезд, поговорил в гостинице о номерах, зашел к уполномоченному Государственного политического управления… Откровенно говоря, только он и был мне нужен. Я договорился с ним о том, чтобы люди были наготове и в любой момент могли произвести операцию.

В запасе у меня оставалось несколько часов. Читая книжки, написанные сотрудниками различных разведок, я всегда с недоверием отношусь к их рассказам о необыкновенной выдержке и спокойствии одних или обостренной нервной чувствительности других. Даже в самых исключительных обстоятельствах люди, как и всякие прочие живые существа, ведут себя естественнее и проще. Разумеется, я нервничал, но пересилил себя и заставил пообедать, заставил заснуть, хотя спал недолго. В сумерках проснулся и, выглянув в окно, увидел на ступеньках гостиничного крыльца какого-то подозрительного типа, тщетно пытающегося изобразить на своей физиономии полное равнодушие. Я походил по комнате, позевал, бросил на подоконник фуражку, повесил на спинку стула брюки, взбил одеяло так, чтобы казалось, будто на кровати спит человек, и незаметно выскользнул в коридор. Хотя я и не очень верил в предусмотрительность своих противников, но все же допустил возможность того, что и у заднего крыльца дежурит какой-нибудь субъект. Поэтому я прошел в конец коридора, распахнул выходящее в переулок окно и быстро перемахнул через подоконник, прикрыл раму, нырнул во двор стоящего напротив дома и через несколько минут находился вне досягаемости своих надзирателей.

Как и было условлено, я нашел Виктора за церковью. Он сидел на скамеечке у чьей-то высокой могилы, уныло поглядывая на густой дерн.

— Ну, как твои успехи? — спросил я, садясь с ним рядом.

— Так себе, — сказал он, чертя каблуком землю. — Все какие-то подрядчики. Глотов, Кирьяков, Бочин… Их там, по-моему, человек пятнадцать. Сыновья их, а может, и работники ихние… Чаще всего они у Кирьякова собираются. Приходят, уходят. Прямо штаб там у них какой-то…

— А Губинский бывает?

— Техник, который с вами ходит? Нет, не замечал.

— Сейчас пойдем на рудник, — сказал я. — Я спущусь в шахту, а ты останешься наверху. По моим соображениям, сегодня там обязательно должны быть посетители. Ты по-прежнему не виден и не слышен. Но как только они вылезут обратно, отправишься за ними, узнаешь, куда они пойдут, и вернешься сюда.

Виктор взглянул на меня исподлобья.

— А что с тобой будет?

— Я тоже вернусь сюда. А если до двенадцати не приду, отправишься в наше отделение, спросишь Васильева и расскажешь все, что тебе известно.

— А если я с тобой вниз?

Виктор зацарапал ногтем по скамейке.

— В следующий раз, — сказал я. — Понятно?

Низом, от реки, прошли мы к руднику, миновали уступы карьеров и подошли к той самой шахте, которую рабочие прозвали Богатой и куда особенно не хотел допустить меня Губинский.

— Ну, марш…

Я прикоснулся к плечу Виктора, и он послушно отстранился от меня и сразу растаял в ночном, внезапно сгустившемся мраке.

Я ощупал в карманах револьверы, достал электрический фонарик, но зажечь не рискнул. Постепенно освоился… Подошел к колодцу. Прислушался. Все тихо… Ну, была не была! Пополз вниз по стремянкам… Темь. Тишь. Только слышу, как сердце колотится.

Спустился кое-как вниз, чуть отошел в сторону и притаился. Ночь. Будто во всем мире наступила вечная ночь и я остался один. Тихо-тихо. Только из каких-то бесконечных глубин доносятся чьи-то вздохи… Страшно ли? Немного. И очень-очень грустно. И такое ощущение, будто время мчится, неудержимо сменяются минуты, часы, сутки. Сердце в груди бьется быстро-быстро, и кажется, точно сам ты несешься стремглав куда-то…

Вдруг — шорох, и слабый стук, и слабый свет… Пришли! Спускается кто-то в шахту!

Я не шелохнусь.

Так и есть… Спускаются. Двое. Трое… К поясам шахтерские лампы прицеплены. Я еще подальше отполз. Встали они, переговариваются. Лиц не рассмотреть, но слышу по голосам — нет среди них Губинского. А я надеялся в шахте встретить его!

— Динамит у тебя где сложен? — спрашивает один.

— Близко, — отвечает другой.

— Сегодня надо перенести, — говорит третий…

Пошли они вниз, и я движусь за ними в отдалении, по свету их ламп.

Неужели, думаю, они сегодня шахту взорвать собираются?

И шахту спасти надо, и взять мне их здесь не удастся, в трудное попал положение… Оступлюсь, думаю, загремлю, придушат они меня тут, как мышь клетью, и пистолеты мои не помогут.

А ночные посетители знай себе носят, переносят, устраивают что-то…

Тут опять слышу — спрашивает кто-то из них:

— А запаливать кто же будет?

— Завтра Филю пошлем, — отвечает другой…

Отлегло у меня от сердца.

Сравнительно недолго возились они в штольнях, быстро управились. Полезли обратно.

«Недолго вам гулять да лазить осталось», — думаю.

Дал я им время выбраться и еще переждал, чтобы как-нибудь случайно на них не наткнуться, и сам полез, прижимаясь к шершавым и грязным перекладинам стремянок.

Очутился на свежем воздухе, вдохнул его полной грудью, и так мне все показалось кругом хорошо. Звезды светят, девки где-то вдали песни поют, и даже ночь вовсе не такая темная, как была недавно.

Дошел обратно до церкви. Виктора еще не было. Прибегает запыхавшийся.

— У Кирьякова они, — говорит. — Там что-то много народу собралось. Мужиков восемь.

— Веди-ка меня туда, — говорю.

Повел меня Виктор крутогорскими переулками. Дом Кирьякова почти на окраине стоял, и улица на городскую не походила — широкая, немощеная, как в деревне. За домами поле начинается, а дальше — лес. Дом у Кирьякова одноэтажный, деревянный, но из доброго теса сложен, под железо, с большими окнами, и высоким забором огорожен. В окнах свет горит, во дворе собака брешет.

— Здесь они, — говорит Виктор.

Подтянулся я на руках, взглянул через забор. Собака в глубине двора цепью позвякивает, не спустили ее, посторонние в доме есть. В окно видно, что в комнате за столом люди сидят и закусывают.

Эх, думаю, когда они еще так соберутся? Лови их потом всех порознь по городу…

— А ну, — говорю Виктору, — лети к Васильеву. Пускай приезжают, берут. А я покараулю.

Виктор убежал, я на всякий случай к соседнему дому в тень отошел. Стою, заглядываю через забор, нетерпение меня мучает…

И вдруг слышу позади себя ласковый голос:

— Интересуетесь нашей жизнью, товарищ Пронин?

Повернулся я: стоит передо мной Губинский и рядом с ним два парня — медведи, а не люди, каждый косая сажень в плечах.

— Да так, — говорю, — загляделся. Гулял по городу. Именины там, что ли?

— Да нет, — говорит Губинский. — Здесь Кирьяков живет. У него всегда люди собираются. Он сказки, сказывать любит. А тут еще приезжий один зашел, записать их хочет. Нарочно для этого ездит. Песнями интересуется, былями… Да вам не угодно ли зайти?

— В другой раз как-нибудь, — говорю. — Поздно уж.

— Ничего не поздно, — отвечает Губинский. — Хозяин рад будет. Право слово, зайдемте.

— Спать хочется, — говорю. — В другой раз.

— Идемте, идемте, — зовет Губинский…

Вижу — не уйти мне от них. Встали парни с боков у меня, — не пойду, так поднимут и унесут.

— Если уж вы так настаиваете, — пойдемте, — говорю.

Подошли к калитке. Калитка заперта. Застучал Губинский, как-то не по-простому, с перерывами. Условный стук, конечно.

Выходит кто-то из дома, отодвигает засов, открывает калитку, — показывается невысокий человек, немолодой, с бородкой.

— А я к тебе, Павел Федорович, гостя привел, — говорит Губинский. — Сказки твои пришли слушать.

— Что ж, милости просим, — отвечает хозяин. — Гостям всегда рады.

Запер калитку… Иду один в логово к зверю, и не могу не идти.

Заходим в горницу. Под потолком керосиновая лампа висит. За столом люди сидят. Действительно, человек семь или восемь. Лица сытые, одеты прилично. По облику зажиточные обыватели. Среди них только приезжий этот самый выделяется, — и одет по-другому, и лицо интеллигентное. На столе бутылка водки, закуска, но по окружающим незаметно, чтобы они много выпили.

— Вот еще одного гостя привел — товарищ Пронин, — называет меня Губинский.

— Вы уж лучше скажите нам, как вас по имени-отчеству величать? — спрашивает хозяин.

— Иван Николаевич, — говорю.

— Вот и хорошо, — отвечает он. — Будьте как дома, присаживайтесь.

Вижу, рассматривают меня.

— Где это вы так выгваздались? — спрашивает Губинский с насмешечкой. — Точно где пьяный на земле валялись. Упали, что ли?

— Поскользнулся, — говорю, а самого досада точит, — понимаю ведь, что он надо мной издевается, сдерживаю себя.

Поздоровался я со всеми за руку, как полагается, сел. Наливают мне в рюмку водки, пододвигают студень.

— Спасибо, — говорю. — Напрасно беспокоитесь.

— Благодарить после будете, — говорит хозяин. — Кушайте.

— А ты продолжай, продолжай, Павел Федорович, — говорит Губинский. — Мы ведь для того и зашли, чтобы тебя послушать.

— В таком разе я спервоначалу скажу, — говорит Кирьяков. — Другие не посетуют. А то Ивану Николаевичу неинтересно будет.

Все идет мирно и приятно. Придвигаю тарелку со студнем, накладываю хрена из стакана, беру ломоть хлеба… Что-то дальше будет?

— Я тут один уральский сказ сказываю, — обращается ко мне Кирьяков. — В старину еще наши мастеровые сложили. О том, как черт с кузнецом местами меняться задумали. Вот начнет кузнец работать в кузнице, наломает себе бока за четырнадцать часов, постоит у огня, перемажется весь черной сажей и впрямь на черта станет походить. Ну, а потом куда кузнецу деваться, кроме как в кабак? Кто тогда не пил, — тогда каждый пил. Придет кузнец в кабак, напьется в долг пьяным и начнет буянить. Тут его кабатчик за шиворот да на улицу: — Проваливай, черт грязный! — А сам лишнюю полтину в книжку за кузнецом запишет. Пойдет кузнец домой. Болит у него сердце, на всех серчает и кроет почем зря приказчиков, хозяина, кабатчика, одним словом, всех чертей, которые у него из жил кровь тянут. Много побасок про эту жизнь сложено, а говорить их боялись. Неровен час, услышит гад какой и донесет приказчику. Вот одну из них я и сказываю…

Сидят все, слушают. Едой так, между прочим, занимаются. Я тоже ковыряю свой студень и к соседям приглядываюсь. Все — здоровые мужики и хитрые, должно быть, подрядчики или десятники. Рассматриваю их и сам соображаю: дошел Виктор или еще не дошел. А Кирьяков продолжает рассказывать:

— Вот раз вытолкнули кузнеца из кабака. — Иди, чертяка страхолюдный! — Пошел кузнец по улице, идет и думает: «Хоть я и не черт, а с удовольствием согласился бы стать чертом и в аду жить. Пускай черт на моем месте поживет, узнает, как здесь сладко». А черт — известно, черт. О нем скажешь, а он тут как тут. Услыхал, как кузнец чертыхается, и думает: «Постой, друг, ты, видать, не знаешь моего житья, вот поведу я тебя в ад, будешь помнить». Приходит черт к кузнецу и говорит: — Здорово, кузнец, давно я тебя хотел видеть. — Спрашивает его кузнец: — А ты кто такой? — Черт покрутил хвостиком, подмигнул глазом и говорит: — Не узнаешь, что ли? Ты же со мной 100 местами меняться хочешь. Вот я черт и есть. — Кузнецу что — черт так черт. Не любил кузнец словами зря бросаться и говорит: — Давай меняться. Я к тебе в ад пойду, а ты ко мне в кузницу. У тебя лучше. — Черт и, говорит: — Ты в аду не бывал, смерти не видал, потому так и говоришь. — Одним словом, черт свое, а кузнец свое. Тут черт осерчал на кузнеца за то, что тот ему перечит, и поволок в ад показывать, как мученики да грешники жарятся в смоляных, котлах…

Тем временем я продолжаю рассматривать своих соседей по столу, приглядываюсь к ним и запоминаю. С одного на другого глаза перевожу, и только приезжего этого не удается рассмотреть. Сидит он в тени и низко-низко склонил лицо над записной книжечкой, — все пишет, сказку, должно быть, записывает. Долго он так сидел, но вижу я, что чувствует он на себе мой взгляд. Поднял голову… Не стану хвастаться, мерзко стало у меня на душе, будто сам я в смоляном котле очутился. Узнал я его. В девятнадцатом году знал как учителя из-под Пскова, в двадцатом году принял за красноармейца с заставы… Неужели, думаю, обманет он меня и на этот раз? Где же, думаю, наши? Чего они медлят?.. А Кирьянов все рассказывает:

— Пришли в ад, повел черт кузнеца по геенне огненной, показывает все, а сам думает, что кузнец устрашится и назад запросится. А кузнец идет и хоть бы что ему, как дома себя чувствует. — Кому ад, а мне рай, — говорит. Ходили они, ходили, черт и спрашивает кузнеца: — Ну как, страшно? Видишь, как грешники в смоле кипят? — Осерчал кузнец и говорит черту: — Иди ты к своей чертовой матери, не морочь мне Голову. Вот я тебе покажу настоящий ад. Идем обратно на землю…

Делаю я вид, что слушаю сказку, а сам совсем об ином думаю, и удивительно мне теперь, как я эту сказку на всю жизнь запомнил. Смотрю на своего знакомца и вижу — узнал, он меня. Не только узнал, но и понимает, что я его тоже узнал. Смотрим мы друг на друга, точно ждем чего-то, и думаю я — кто первый из нас не выдержит.

— А что, — вдруг прерывает он хозяина, — конец этой сказке скоро?

— Почему нескоро? — отвечает хозяин. — Близко конец. Самую малость досказать осталось. Потащил кузнец черта в кузницу. Пришли, идут, а в кузнице ночь черная от пыли да от сажи. Сто горнов горят, четыреста молотов стучат. Рабочие ходят, рожи у них как полагается: нет кожи на роже. Кузнец впереди, черт позади. Тут начали железо из горна доставать и мастеру на лопате подавать. У черта искры из глаз посыпались, он уже и дышать не может. А тут еще беда: увидал хозяин кузнеца и закричал: — Ты что, черт, без дела расхаживаешь, морду побью! — Испугался черт, спрашивает кузнеца: — Что это он? — Покосился кузнец на черта. — Морды всем бить хочет, и тебе побьет, — говорит…

Слышу я — стоит кто-то позади меня, дышит в затылок… Неужели, думаю, заметили что-нибудь? Неужели наши не могут подойти тихо? А сам смотрю на Кирьякова…

— Собрался черт уходить. Кузнец и говорит ему: — Куда ты? Ты хоть погляди, как хозяин с нами расправляется, поучись с грешниками в аду обращаться. — Но черт от страха говорить разучился, крутнул хвостиком, только его и видели.

Взглянул Кирьяков на меня — глаза у самого смеются, пригладил ладонью бороду, слегка кивнул и сказал:

— Вот вам и конец.

И тут же на меня обрушилось что-то тяжелое, перед моими глазами точно встал лиловый туман, и показалось мне, что у меня раскалывается голова…

Нет, не показалось мне это, а на самом деле произошло. Очнулся я спустя неделю в больнице. Оказалось, ударили меня по голове поленом. Удивительно, как выжил.

Вызвали ко мне Виктора.

— Что было? — спрашиваю.

— Услышали, что мы подъезжаем, вот и хлопнули тебя, — рассказал Виктор. — Двое пытались отстреливаться, да увидели, что нас — отряд, и тоже сдались.

— А шахта?

— С утра все облазили. Сколько они динамита туда нанесли! Теперь все в порядке. Рудничное управление собирается в шахтах работы возобновить.

— Все взяты?

— Конечно, все. Их тут целая банда оказалась.

— Особенно смотрите за Роджерсом.

— За каким Роджерсом? — спрашивает Виктор.

— Как за каким? — говорю. — У Кирьякова, кроме местных жителей, находился еще приезжий?

— Был там один, — говорит Виктор. — Какой-то научный работник. Всякие песни да сказки собирает. Так он как кур во щи попал. Зашел к Кирьякову сказки послушать, а тут такая история… Его, конечно, тоже задержали, но документы у него оказались в порядке, сам он страшно возмутился, потребовал, чтобы относительно его послали в Москву телеграмму, и в ответ сам Базаров телеграфировал: немедленно освободить.

— Ну?

— Ну его и отпустили…

Даром, что я был болен, а хотел встать и бежать… В третий раз ушел! Был в руках и ушел…

В общем наша комиссия поехала, и враги наши тоже послали свою комиссию. Весь Урал объездил Роджерс под видом собирателя фольклора, вербуя и инструктируя вредителей и диверсантов, а попутно принимал все меры к тому, чтобы ухудшить и без того тяжелое состояние горной промышленности и тем самым побудить Советское правительство сдать уральские рудники в концессию.

Когда стало известно, под какой личиной он ездил, нетрудно было проследить, где бывал и с кем встречался этот фольклорист. Целые гнезда бывших промышленников и торговцев, кулаков и колчаковцев удалось тогда выловить.

О самом Роджерсе сейчас же сообщили в Москву, но он успел уже удрать за границу.

Один иностранец-коммерсант, весьма похожий на Роджерса, заявил об утере паспорта, — правда, подозрительно поздно заявил, когда тот успел перемахнуть с его паспортом через рубеж… Тут уж ничего нельзя было поделать.

Базаров тогда был вне подозрений, — его разоблачили много позже и в связи с другими событиями, и рассказывать об этом надо особо.

А что касается концессий — партия большевиков дала решительный отпор всем, кто предлагал сдать в концессию иностранным капиталистам важнейшие отрасли нашей промышленности. Мы сами навели порядок на уральских рудниках и построили там десятки новых шахт и заводов.

Загрузка...