Глава 13


Я больше не был ребенком, не только по возрасту, но и в смысле защищенности тыла, и пускал пузыри, брошенный в житейскую круговерть. Тому, кто считает, будто человеческие связи, дружеская близость и любовь всякий раз грозят обернуться фальшью, такое мое положение могло бы показаться заманчивым, хотя и не всегда отрадным. Не это ли подразумевал Христос, называя собственную мать женщиной, - мол, строго говоря, она такая же, как и все прочие. И для истинной жизни необходимо выходить за пределы узкого кружка, объединяющего двоих или троих единой историей любви. Но при этом оставаться и в нем, если удастся. И посмотрим, насколько тебя хватит.

Мне вспоминается рыбный рынок в Неаполе (а неаполитанцам отнюдь не свойственно пренебрежение кровными узами). Среди пестрого изобилия живописно разложенных и перемежаемых лимонными дольками мидий и моллюсков, подставлявших беспощадному солнцу свои студенистые крапчатые тела, и отливающих стальным блеском свежайших рыбьих тушек с их кроваво-красны- ми жабрами восседал старик нищий с забавной, выведенной флуоресцентной краской надписью на груди: «Спеши воспользоваться моей близкой кончиной и передать привет родным и любимым в Чистилище!»

Вправду ли он собрался на тот свет или то была шутка, но старик явно и дерзко бросал вызов всем замкнутым в тесном кружке любовных привязанностей. Костлявая грудь его вздымалась, источая запах морских глубин и поглощая миазмы нагретого солнцем побережья, еще не забывшего пороха и огня: война лишь незадолго перед тем отступила оттуда на север. Прохожие иронически улыбались или неодобрительно качали головами, уязвленные этой остроумной колкостью.

Сколько ни бейся, приручая и утепляя окружающий мир, он вдруг раз! - да и покажется тебе еще холоднее прежнего: живые предстанут перед тобой в ином свете, а мертвые умрут вторично, и уже навеки.

Теперь я это вижу. Тогда не видел.

Итак, я вновь обратился к книгам, не к краже их, нет, но к чтению, что мог себе позволить, живя на деньги, которые вернула мне Мими и стала давать в долг, когда поправилась и вышла на работу. Расставшись с Фрейзером, Мими познакомилась с Артуром Эйнхорном и сошлась с ним. Она по-преж- нему трудилась официанткой, и я питался в ее заведении и смиренно приканчивал книги от Эйнхорна, так и хранившиеся в коробке, попорченные огнем и водой и все еще источавшие удушливый запах гари. То, чем для Улисса стало его сошествие в ад, для Рима и Лондона - дыхание больших пожаров, а для мужчин и женщин, теснящихся в соборе Святого Павла, их сладострастное воображение, мне даровали страницы книг, от которых веяло горьким душком катастрофы. Кайо Обермарк снабжал меня стихотворными сборниками и брал с собой на лекции: со мной он пропускал их не так часто, ходить же на занятия одному ему было скучно.

По аналогии с басней о лисице и винограде, перспектива университетского образования не слишком меня прельщала, хотя мы с Саймоном договорились о моем весеннем восстановлении в университете, однако факт остается фактом: университет не манил меня - во мне не было твердой и незыблемой уверенности, что лишь пребывание в его стенах способно указать путь к духовным высотам. Слишком мрачными и обожествленными виделись мне эти стены. А когда задувал южный или западный ветер, неся с собой запах ско- топриемников, и пыль от заводов минеральных удобрений тонким слоем покрывала пышную завесу плюща на университетских стенах, путь от примитива к вершинам абстрактного мышления не казался столь уж трудным и непролазным, чтобы не допускать обходных маневров.

Той зимой я некоторое время подвизался на коммунальных работах. Мими уговорила меня туда податься, сказав, что это очень просто, как и оказалось. Достаточно было удовлетворять двум требованиям: являться местным жителем и числиться неимущим.

Загвоздка состояла в том, что мне совсем не хотелось очутиться в одной из бригад, которые я нередко видел на улицах; их деятельность, заключавшаяся в перекладывании с места на место каменных плиток и кирпичей, неизменно оставляла впечатление бесцельности и крайней заторможенности - рабочие словно стремились делать минимум движений, нужных для выполнения хоть какой-то работы. Мими, однако, напирала на то, что, если гордость не позволит мне заниматься порученным, я всегда могу смыться. Нацеленность мою на офисную работу она не одобряла, считая несравненно более полезным для меня труд физический, на свежем воздухе и в общении с людьми попроще. Но смущал меня отнюдь не круг общения, а специфика работы - вся эта возня с кирпичами под меланхолическое эхо от ударов пятидесяти молотков одновременно. Однако я чувствовал необходимость ей уступить, коль скоро она так заботилась обо мне и, не будучи моей любовницей, ощущала за меня ответственность, и давала деньги на прожитье; пренебречь всем этим было бы с моей стороны непорядочно.

В результате я был принят, о чем свидетельствовал соответствующий документ, и получил работу уж никак не сидячую, а лучшую из всех возможных: инспектора, проверяющего состояние водопроводных труб и коммуникаций в помещениях и на открытом воздухе в районе боен. Я мог варьировать рабочие часы и нести свою вахту, не слишком напрягаясь, как то и предполагали устроители и все заинтересованные лица. В плохую погоду я вообще мог весь рабочий день провести в кафе. К тому же хождение по домам удовлетворяло мое природное любопытство. Впрочем, лицезрение комнат, где ютились вдесятером, рабочих, копошащихся в траншеях под землей, и покусанных крысами детей особого удовольствия не доставляло. Вонь от боен въедалась в кожу не меньше запаха собачьей шерсти у Гийома. И даже мне, столь же привычному к трущобам, как индус к слонам, порою все это казалось какой-то terra incognita. Меня преследовали плотские запахи во всем их разнообразии и чередовании - от первого проблеска желания до конечного отвращения и тошноты, - и все это, собранное воедино, окутывало с той грубой простотой и черствой прямолинейностью, с какой хозяйка щупает капустные вилки на прилавке, пьяница в кабаке тянет к бледному и тусклому лицу пивную кружку, а торговец развешивает в витрине дамские панталоны и чулки.

На этой службе я продержался до конца зимы, пока Мими, которая все это хорошо знала и понимала, не пришла в голову мысль приобщить меня к профсоюзной работе в качестве агитатора. Тогда, после первых сидячих забастовок, как раз начиналась предвыборная гонка. Сама Мими была давним членом объединения ресторанных работников, входившего в КПП, Конгресс производственных профсоюзов. Нельзя сказать, что к вступлению ее побудили тяжелые условия труда, но она верила в союз, была убеждена в его полезности, и ее хорошим знакомым являлся некто Граммик, профсоюзный активист. Мими свела меня с ним.

Этот Граммик оказался вовсе не драчуном и забиякой, а тихим, с вкрадчивым голосом и внешностью счетовода или бухгалтера человеком кабинетного склада вроде Фрейзера или Сильвестра; к привычным ему проявлениям людской глупости или буйства он относился снисходительно и терпеливо, заставляя виновников сожалеть о своих промашках. У него был длинный торс и коротковатые ноги, косолапая, носками внутрь походка, неряшливый двубортный пиджак, густая шевелюра и мягкие, чрезвычайно деликатные манеры. При этом спорить с ним было нелегко, поскольку он никогда не терял хладнокровия, упорно отстаивал свою точку зрения, был умен и, обладая известной увертливостью, при случае мог и схитрить, и обмануть. Таков был этот Граммик.

Я ему понравился, и он согласился опробовать меня на работе агитатора. Ввиду крайней его любезности я заподозрил, что произведенное мной хорошее впечатление не совсем моя заслуга, а своей учтивостью он хочет понравиться Мими.

Мало-помалу я оценил Граммика по целому ряду причин. Хотя скромность и не позволяла ему выделяться из общей массы, а его приходы и уходы оставались незамеченными, в серьезных случаях он действовал уверенно, решительно и не боялся брать на себя ответственность. Я отмечал в нем прозорливость, умение видеть все pro и contra, когда очертания их едва улавливались.

- Да, у нас есть штат активистов-агитаторов. Нужны, конечно, люди опытные, но где их взять? А проблем немерено, и растут они как снежный ком.

- Вот Оги-то как раз тебе и пригодится, - заверила Мими. - Он сможет говорить с рабочими на их языке!

- О, серьезно?! - воскликнул Граммик, с интересом разглядывая меня.

Такая реклама моих достоинств показалась мне комичной, и я усомнился, владею ли вообще искусством говорить с рабочими на каком бы то ни было языке.

Впрочем, приступив к своим обязанностям, я понял, что значения это не имеет ни малейшего: люди и без меня сломя голову рвались к союз - в этом чувствовалась какая-то природная, первобытная тяга к стадности, та, что понуждает пчел роиться в любых местах, куда они устремляются скопом, становясь в этот период особенно злыми и агрессивными и кусаясь напропалую. Стремление это можно усмотреть и в миграции птиц, и в эффекте Клондайка, с той только разницей, что в нашем случае людьми двигала жажда справедливости. В действие был приведен механизм забастовок, и трудяги сидели возле своих станков или кучковались на невеселых сборищах. Начало положили рабочие-автомобилисты и резинщики, а потом волна покатилась дальше и дальше, захлестнув даже одиноких ловцов жемчуга на отдаленных атоллах.

Я занял свое место за столом, стоявшем не в обшарпанном, как можно было предположить, а очень внушительном, похожем на банк здании на Эшланд-авеню. Здесь были даже ресторан и бильярдная, где могли отдыхать и расслабляться сотрудники.

В мои обязанности входило вести канцелярию Граммика и отвечать на телефонные звонки. Предполагалось, что загрузка будет средней, чтобы я мог постепенно осваиваться, учиться, чему посчитаю нужным, и приобретать необходимый опыт. Но вместо этого на меня обрушилась людская лавина с требованием немедленных и безотлагательных действий - какой-нибудь старый рабочий, подсобник на кухне, с руками, натруженными, исполосованными царапинами, заскорузлыми от въевшегося жира и черными, как у шахтера или землекопа, призывающий меня для безотлагательных переговоров с его боссом - срочно! Subito! Или индеец, изливший свои скорби и печали в виршах, записанных на засаленной оберточной бумаге.

Моя клетушка, в которой не было места даже для лишнего стула, располагалась поодаль от основных помещений, где вершились дела рабочих, занятых в крупной промышленности. Но, спрячься я даже в железный сейф, все равно был бы найден и извлечен на свет божий, став жертвой призрачной погони за справедливостью при малейшем намеке на ее возможность, - так стремится на огонек ночная бабочка, преодолевая мили беспросветной темноты.

Горничные всевозможных отелей, гречанки и негритянки, рассыльные и швейцары, гардеробщики, официантки, гостиничные служащие всех рангов и мастей - например снабженец модных кабаков Голд-Коста, куда и я в свое время нередко наведывался со своим собачьим ящиком, почему и имел представление о качестве и особенностях этого «снабжения», - кто только не атаковал меня: смотрители подземных коммуникаций, истопники, буфетчики или величественного вида француз, отрекомендовавшийся художником-физиономистом и заполнявший регистрационную карточку,-не снимая перчаток. Аеще кокаинисты, разного рода подозрительные личности с бледными голодными лицами, обладатели просроченных удостоверений ИРМ, организации «Индустриальные рабочие мира», пожилые репатриантки из Европы, не умеющие объясниться и заготовившие кем-то написанные заявления, униженные и оскорбленные всех родов, инвалиды, пьяницы, сумасшедшие, умственно неполноценные, и все это вкатывалось, ковыляло, вползало - весь спектр человеческих состояний, от полной деградации и отверженности до гордой красоты и благородства. Если бы подобная же разношерстная публика не подпитывала собой армию Константина или же Ксеркса, я бы, возможно, еще согласился признать в них людей современных, но в каждом без исключения мне виделось нечто замшелое, почти антикварное. Однако если счастье и радость во все века имеют одинаковое обличье, то почему бы не иметь его горю?

Беседовать с ними, записывать в организацию, разъяснять, чего они вправе, а чего не вправе ждать, было нелегко и часто вызывало отнюдь не добрые чувства. В основном разговор наш шел на повышенных тонах, случался и обмен резкостями, особенно когда я пытался отклонить их требования. Но они были настойчивы и с неотвратимостью возмездия в Судный день старались вытащить меня из моего укромного убежища по другую сторону стола и заставить идти с ними. Чтобы их унять, я вынужден был соглашаться на расследование.

- Когда?

- Скоро. При малейшей возможности. Постараюсь сделать это как можно раньше.

- Сволочи они и больше никто! Мы только и ждем, чтобы с ними поквитаться, задать им жару! Видели бы вы нашу кухню!

- С вами свяжется уполномоченный - активист нашей организации.

- Когда?

- Ну, если говорить откровенно, у нас просто руки до всего не доходят. Такой наплыв… Людей катастрофически не хватает. Но пока суд да дело - готовьтесь, пусть ваши товарищи заполняют формуляры, записывают претензии, требования…

- Да-да, но, мистер, когда же все-таки можно ждать этого вашего активиста? Босс грозит обратиться в Американскую федерацию труда и заключить с ними договор, а тогда нам крышка!

Я попытался обсудить эту тревожную ситуацию со своим начальством, однако отели и рестораны интересовали их по- стольку-поскольку, времени на эту далеко не основную отрасль у них не было: слишком много хлопот доставляли крупные забастовки в розничной торговле, взбунтовавшиеся швейники Чикаго-Хайтс и прочее и прочее, но разочаровывать и отвергать новых членов они тоже не могли и намеревались всячески удерживать их и волынить до той поры, пока не смогут выкроить время и деньги. Короче говоря, мы с Грам- миком должны были крепить оборону. Я перенимал у него опыт. Он взял за обыкновение после десяти - двенадцати дней плотной, по шестнадцать часов, работы дня на два совершенно исчезать с горизонта, и найти его не представлялось возможным. Эти дни он проводил у матери - отсыпался, лакомился бифштексами и мороженым, водил старушку в кино и читал. Время от времени он захаживал и на лекции, успевая еще и учиться на юридическом. Словом, жертвовать личной жизнью Граммик не собирался.

Я полностью погрузился во всю эту свистопляску, остро нуждаясь в чем-то подобном после моего разрыва с Саймоном. Отсидев положенное в конторе, я на трамвае отправлялся на встречи с поварами, посудомойками и ночными портье, заступая, таким образом, на ночную смену, окунаясь вместе с трамваем в молодую зелень Нижнего Норт-Сайда где- нибудь в районе Фуллертона или Бельмонта, купаясь в аромате белых колокольчиков катальпы, только-только распустившихся, но уже насытивших воздух одуряюще-сладкой густотой. Многие заявители просили приехать как можно позже, чтобы они могли говорить свободнее. Мне нравилаеь конспиративность этих встреч, на которых мои собеседники, побуждаемые горьким опытом и томительными часами ночных дежурств к осмыслению собственной жизни, наконец-то получали возможность высказать давно лелеемые, но таимые до времени мысли. Истина и ложь в их словах мешались в обычной, на мой взгляд, пропорции. Но судить их и выставлять оценки не входило в мои обязанности - я должен был делать дело. О чем мне прямым текстом и говорили некоторые из них. Думаю, они предпочли бы видеть на моем месте кого-нибудь посолиднее и повоинственнее. Я понимал, что кажусь им молокососом, чересчур беззаботным, недостаточно бывалым и заматерелым, чтобы по достоинству оценить всю серьезность ситуации и мощь их противника. Живость и небрежность моей манеры их настораживала. Им хотелось бы видеть перед собой закаленного в битвах бойца, опытного подпольщика, который поможет и им подготовиться к решительному и громкому протесту. А вместо этого впархивал я. Я чувствовал, что все во мне, вплоть до кончиков длинных волос, моя внешность, моя ленивая расслабленность, для них оскорбительны. Но что поделаешь!

Бывало, они даже сомневались, тот ли я, за кого себя выдаю.

- Так это вас прислали проверяющим?

- Вы Эдди Доусон?

- Точно.

- А я Марч. Это со мной вы говорили по телефону.

- С вами?

И я понимал, что он ожидал увидеть какого-нибудь тертого, с ввалившимися щеками труженика забоя, ветерана нефтяных скважин или застрельщика бунтующих текстильщиков Нью-Джерси. Не повредил бы и болезненный вид уполномоченного со следами его пребывания в застенках Паттерсона.

- Не беспокойтесь. Вы можете мне довериться.

Тогда он шел на попятный и говорил, что введен в заблуждение моим голосом по телефону. Хорошо уже то, что я могу передать сведения кому-нибудь из вышестоящего начальства, а уж там позаботятся о том, чтобы поднести спичку к заготовленному а-ля Гай Фокс пороху, уже припрятанному в подвалах отеля «Дрейк» или «Палмер-хаус». Так и быть: он готов передать через меня по инстанциям все необходимое, чтобы заварить кашу.

- Но, по-моему, все-таки должен прийти ваш главный.

- Вы имеете в виду мистера Эки?

- Скажите ему, что я могу всех собрать и организовать, но, прежде чем начинать забастовку, мы хотим переговорить с ним. Так будет вернее.

- Почему вам кажется, что придется бастовать? Может быть, ваши требования удовлетворят?

- Да вы хоть знаете, кто заправляет всем в нашем клоповнике?

- Возможно, какой-нибудь банк? Обычно мелкие предприятия…

- Есть такая «Холлоуэй энтерпрайзис»…

- Карас?

- Так вы с ним знакомы?

- Да, случайно. Я работал у одного страховщика, некоего Эйнхорна, так это его родственник по жене.

- Здесь у нас все пляшут под его дудку. Знаете, что тут устроили? Форменный бордель!

- Да неужели? - удивился я, глядя, как его широкий, испещренный синими жилками лоб под облачком светлых волос покрывают капли пота, как мнет он свои ладони нама- нииоренными пальцами, невольно прихватывая манжеты розовой в полоску рубашки. - Если все обстоит так, то это дело полиции. Не о приеме же в союз представительниц этой профессии вы хдопочете?

- Не говорите ерунды! Просто меня, как ночного портье, это особенно тревожит. В любом случае, зная Караса, вы сами должны понять, насколько нереально рассчитывать на уступки с его стороны.

- Да, характер у него жесткий.

- И теперь, когда мы дошли до точки, мы просим лишь довести до сведения мистера Эки наше желание встретиться с ним для минутной беседы.

- Это можно устроить, - сказал я, хотя моего знакомства с Эки не хватало даже для приветствования друг друга в дверях сортира.

В забегаловках и ресторанчиках поплоше ситуация была иной - там мне больше доверяли и прислушивались. На кухне там работали ветераны ночлежек и бесплатных приютов, постоянные объекты благотворительности, печать которой ясно проступала на их лицах, не оставляя места ожесточению и обиде, столь заметным у розово-полосатого Доусона и ему подобных, не такой уж незыблемой стеной отделенных от Караса, чтобы не замечать темных его делишек и мутных источников благосостояния, но при всей своей ненависти и зависти к нему втайне мечтающих ловким кульбитом впрыгнуть на ту же скользкую тропинку - щеголять пиджаком в косую клеточку, портфелем, очками с толстыми стеклами и мимолетной связью с шикарной шлюхой.

А вот, не в пример ему, какой-нибудь рядовой несметной армии буфетчиков, поваров и прочей челяди из гадючников на Ван-Бюрен-стрит попросит меня прибыть на встречу незаметно, заглянуть в заведение с черного хода, или же, стоя на зловонной, пропахшей мочой обочине, махнуть рукой ему в оконце, а он кивнет в ответ так легонько, что постороннему глазу это покажется ничего не значащим нечаянным движением. И, наконец, в дверях состоится наш быстрый приглушенный разговор, который вполне потерпел бы до окончания работы, если бы не желание клиента продемонстрировать мне свое место и условия труда, а также красные распаренные руки, вымученную худосочную неуклюжесть, длинные лошадиные зубы и влажный блеск глаз при свете звезд, уже мерцающих на клочке неба над загаженным проулком, где мы с ним примостимся, а от его одежды и тела будет нести несвежей, подгнившей едой, и я почувствую его дыхание и прикосновение волос где-то в районе плеча. Под хрупким черепом худо-бедно идет мыслительная работа, и в отличие от Доусона ему безразлично, уполномочен я или нет претворять в жизнь его мечту. Всей душой он рвется внести свою лепту, пусть еще непонятно какую, в борьбу со злом, и благодарен мне уже за то, что смог застать меня на месте, равно как и за мой приход в вонючий проулок для встречи с ним и принятие тех списков, что он мне сунул, - перечня чернорабочих, желающих вступить в союз. После чего мне полагается поговорить с ними лично, разыскав их в трущобах, где мне уже случалось бывать в период моей деятельности под началом Саймона, когда я набирал там чернорабочих и грузчиков для угольного склада. Естественно, и нужды нет напоминать о том, что тогда я входил в ночлежки как посланец мрака, сейчас же нес с собой свет и надежду. Но уже тогда, ясно понимая свою задачу, я принял решение не судить слишком строго этих людей, коль скоро они собирались с моей помощью сделать шаг по пути прогресса, что послужит на пользу и им самим, и всем прочим.

Наведавшись однажды утром на старое свое пепелище, я заскочил к Эйнхорну и застал того в солнечной приемной, пропахшей прежним и таким незабываемым запахом спитого кофе и несвежей постели, пыльных бумаг, лосьона для бритья и пудры двух его женщин. Милдред, встретившая меня любезно, хотя и не слишком приветливо, была уже во всеоружии - сидела в своей ортопедической обуви за пишущей машинкой и бодро печатала. Солнце жарило ей бритый чуть ли не под самую макушку затылок, светя в широкие пустые глазницы старого здания, вместилища былого величия, удачи и везения.

Эйнхорн неважно себя чувствовал, хотя внушительность его облика, казалось, должна была свидетельствовать об обратном, да мне и не следовало этого замечать. Сначала я даже решил, что своим молчанием он вынуждает меня побыстрее уйти. Он лишь сопел, погруженный в себя, курил, покусывал сигарету и хрипло откашливался. От него веяло меланхолией с примесью некоторой свирепости.

- Сколько тебе платят на этой твоей новой должности? Прилично?

- И даже слишком.

- Ну, значит, смысл в твоей работе все-таки есть.

Я усмехнулся:

- Вы считаете, в этом ее единственный смысл?

- Ну хотя бы это ты от нее получаешь. Нет, мальчик, если ты решил, что делаешь нужное дело, я вовсе не хочу тебя обескураживать и лишать энтузиазма. Напомню тебе, что я не консерватор, хотя и провожу дни в своем кресле. И я вовсе не стою горой за богатство. Мне-то как раз в случае чего терять меньше, чем другим, и потому радикализм меня не так уж и пугает. С Карасом у меня существуют кое-какие общие дела, но дела - это одно, идеи же - совершенно другое, и не обязательно замыкаться в сфере деловых интересов. Да и какие там интересы! Карас скупает рухлядь. Вот недавно купил дом в Сан-Антонио.

Слова его окончательно убедили меня, что с ним что-то неладно и он недоволен.

- Значит, вы считаете мои занятия пустой тратой времени?

- О, по мне, так все это вчерашний день для обеих сторон. Забрать у одних и передать другим - разве это новая идея? Вся экономика испокон веков на этом строится.

Поначалу он отмалчивался, но поскольку я проявлял упорство и не уходил, раздражение, а затем и увлеченность заставили его высказать свои мысли. Энтузиазма, который он упомянул, во мне было меньше, чем ему казалось, но все-таки я счел необходимым возразить:

- Однако если ранним утром люди отправляются на работу, разве не простая справедливость требует обеспечить им занятость - именно работу, а не ее иллюзию и нечто эфемерное в качестве платы? Или, по-вашему, они должны довольствоваться тем, что имеют, не замахиваться на большее?

- Ты думаешь, что, закрыв их предприятие, можно сделать людей из слабаков и неудачников? Что им поможет кто- то, готовый за них рвать и кусать?

- А вы считаете, что лучше отдать все на откуп Карасу или очередному его приспешнику?

- Послушай, тебе, по-видимому, кажется, что человека делает человеком самый факт рождения? Что уже он дает ему право на достойное существование? Эта идея устарела, друг мой! Да и кто ее проповедует? Очередная крупная организация. Крупная организация без прибыли лопнет. А если она делает деньги, значит, и создана для этого.

- Если все крупные организации и союзы так бессмысленны, то, вы полагаете, не стоит и пытаться изменить это положение, создавая нечто новое? - возразил я.

Разговор наш шел под аккомпанемент пишущей машинки Милдред, которая безучастно, с отрешенным видом продолжала стучать по клавишам. Эйнхорн внезапно замолчал, и я подумал, что виной тому появление откуда-то из кухни Артура, поскольку умственное превосходство сына нередко заставляло Эйнхорна прикусить язык. Но на этот раз дело обстояло иначе. Артур заглянул в комнату лишь мельком, но все равно стало очевидно, что источник дурного настроения, беспокойства и каких-то неведомых мне осложнений в жизни Эйнхорна таится именно здесь, заключенный в Артуре. В черном свитере, узкоплечий, руки в карманах, он вошел небрежной походкой, но какая-то старческая сосредоточенность в нем меня удивила, как удивили и его глаза, ставшие еще темнее, омраченные угрюмой заботой. Он склонил голову к плечу, коснувшись пышной шевелюрой дверного косяка, и дымок его сигареты шелковистой струйкой заискрился в солнечных лучах. Не сразу поняв, кто я такой, он тем не менее был учтив и любезен, хотя и с легким оттенком не то скуки, не то усталости. Я почувствовал, что Эйнхорн зол на него и хочет максимально сократить общение с ним, если не просто выпроводить, и понял также, почему так холодно встретила меня Милдред и столь ожесточенно стучит по клавишам, словно вознамерившись прогнать этим стуком.

Со стороны кухни вприпрыжку прискакал какой-то малыш, и Артур обнял его и прижал к себе ласковым и, несомненно, отцовским жестом. За спиной ребенка маячила Тилли, но близко не подошла. Я мог ошибиться, но мне показалось, что все они еще не выработали линию поведения, не решили, скрывать ли малыша, чье явление было и для них внове, и вопрос о признании мальчика остается пока самым больным и животрепещущим.

Когда Артур удалился в кухню, ребенок бросился к Мил- дред, найдя прибежище в ее коленях. Она с жадностью подхватила его на руки, и ботинки мальчика вздернули ей юбку, обнажив черные волоски на ногах. Милдред это не смутило, но я проследил за обращенным к ней неодобрительным взглядом Эйнхорна. Милдред осыпала мальчика страстными, едва ли не чувственными, поцелуями и оправила свою юбку.

- Ну, как тебе наша новость? - резко бросил Эйнхорн, с трудом поворачивая ко мне свою гордую негнущуюся шею. Сказано это было нарочито бодро и как бы с вызовом, но в интонации проскальзывала досада, а выразительное лицо исказила невольная, непонятно из каких глубин явившаяся гримаса.

- Новость, что Артур женился? - уточнил я, не зная, что сказать.

- Уже развелся. На прошлой неделе состоялся развод, а мы вообще ничего не знали. Девушка откуда-то из Шампейна.

- Значит, у вас теперь есть внук. Поздравляю.

Он держался из последних сил, глаза горели решимостью вытерпеть все до конца и выстоять, несмотря ни на что, но широкое носатое лицо его несло на себе бледную, но несомненную печать страдания.

- Он впервые у вас в гостях? - спросил я.

- В гостях? Она бросила его на нас, втолкнула в дверь с запиской и убежала, оставив ждать Артура и каких-то его объяснений.

- О, он такой милый мальчик! - с жаром воскликнула Милдред, прижимая к себе ребенка, который, сидя у нее на коленях, безжалостно тискал ее шею. - Я всегда буду ему только рада.

Слыша подобные слова от второй своей жены, кем фактически и являлась Милдред, Эйнхорн невольно обращался мыслями к себе самому, находя источник всех бед в собственной чувственности. Неожиданное прозрение его рассердило, и гордый королевский профиль не утаил этого открытия, отразившегося в глубине его глаз. Он был похож на химеру на кровле старого собора - скрюченный, испещренные бледными старческими пятнами руки безвольно свесились и выглядели чужими. Волнистые волосы обрамляли лицо подобно растрепанному мотку веревки, и вся его поза говорила о надвигающемся крахе. Неподвижность рук уподобляла его путнику, укутанному в плащ, или скованному кандалами арестанту. Бедный Эйнхорн, ведь если раньше в любой момент затяжного своего падения он мог вытащить из-за пазухи и вручить надежный вексель - Артура, то теперь он был в ярости из-за того, что вексель обесценился, как обесценились, потеряв всякий смысл, хранимые Бабулей старые царские ассигнации. Сверкающий блеском сейф, где он раньше прятал свой резервный золотой запас, сейчас сильно попахивал тленом, убожеством и нищетой. Эйнхорн отводил взгляд от ребенка, и вправду, очень милого, игравшего теперь на коленях у Милдред. Тилли больше не показывалась.

Я не знал, стоит ли выражать ему сочувствие, которое он вполне мог швырнуть мне обратно в лицо, хотя я и являлся, как мне казалось, одним из немногих остававшихся вокруг него людей, еще не забывших дни его процветания и величия. Я мог свидетельствовать, что былое величие его не миф и некогда присутствовало в его жизни, ослепляя гордостью и благородством. В этом и состояли особая моя роль и особое место, которое я занимал в его сознании. И сейчас он сам напомнил мне об этом, сказав слабым несчастным голосом:

- Скверная история, Оги! Ведь ты-то знаешь, какой способный человек Артур, знаешь его возможности, и вот не успел он их использовать! Вляпался во все это…

- Не понимаю, чем ты недоволен, - вмешалась Милдред. - У тебя чудный внук!

- Ты-то хоть не встревай, не лезь в это, Милдред! Ребенок не игрушка.

- Конечно! - согласилась Милдред. - Дети растут. И время все расставит по местам. Оно важнее для детей, чем папы и мамы. Родители слишком много на себя берут, считая, будто все зависит от них.

После чего Эйнхорн, понизив голос, чтобы его не услышала Милдред, сказал мне:

- По-моему, Артур лезет на твой огород. Обхаживает некую Мими. Ты ее знаешь?

- Мы с ней большие друзья.

Эйнхорн быстро вскинул бровь, и я понял: от меня требовалось подтверждение, что Мими моя любовница, а значит, Артур не может наломать еще больше дров.

- Не в том смысле!

- Так ты не спишь с ней? - тихонько осведомился он.

- Нет.

Я разочаровал его, хотя в этом разочаровании уловил и легкую снисходительную усмешку, блеснувшую в его взгляде лишь искрой, но я эту искру приметил.

- Не забудьте, что до Нового года я ходил практически в женихах, - напомнил я.

- Так что такое эта Мими? Он приводил ее в дом недели две назад, и нам с Тилли она показалась крепким орешком. А такого человека, как Артур, с его настроенностью на все возвышенное и поэтичное, боюсь, она подомнет под себя. Однако у нее может быть добрая душа и не стоит заранее ее порочить.

- А что, Артур опять надумал жениться? Я-то большой поклонник Мими.

- Платонический?

Я рассмеялся, но и обиделся, заподозрив Эйнхорна в нежелании для сына следовать по моим пятам, будь то Мими или другая девушка.

- Лучше всего расспросить о Мими у самой Мими. Но должен, однако, предупредить, что вряд ли ее привлечет перспектива выйти замуж, - сказал я.

- Это хорошо.

Я не разделял подобного мнения.

- Оги, - произнес он, и на лицо его появилось знакомое выражение, предшествовавшее деловому разговору. - Мне тут пришла в голову идея, что мой сын может неплохо вписаться в вашу организацию.

- Он ищет работу?

- Нет, я ищу работу для него.

- Хорошо, я попробую.

Его просьба меня озадачила. Я так и видел Артура за рабочим столом в нашем союзе - сутулится, заложив палец в томик Валери или еще кого-нибудь из любимых им поэтов.

- Мими могла бы посодействовать ему, если бы захотела, - заметил я. - Я получил эту работу через ее знакомого.

- А что, с ее знакомым вы тоже большие друзья? - Эйнхорн все еще надеялся, заманив меня в ловушку, заставить сознаться в интимных отношениях с Мими. - Ты же не хочешь сказать, что при твоей цветущей внешности обходишься без любовницы!

Он произнес это с таким смаком, так заинтересованно выспрашивал и выведывал, что, казалось, на время позабыл о собственных горестях. Но тут что-то проворковал сидевший на коленях у Милдред мальчик, и лицо Эйнхорна из похотливого вновь сделалось строгим и суровым.

Однако насчет моей любовницы он догадался верно. Это была гречанка по имени Софи Гератис, служившая горничной в роскошном отеле. Ко мне она пришла во главе целой делегации претендентов на членство. Получали они по двадцать центов в час, и когда явились к своему профсоюзному боссу с просьбой поговорить с хозяином насчет прибавки, тот, занятый игрой в покер, их не принял. Они поняли, что он заодно с хозяином. Миниатюрная эта гречанка была само изящество и очарование - с прелестными ножками, лицом и пухлым ртом, яркая чувственность которого умерялась искренностью ее ясных глаз. Руки у нее были грубыми, натруженными, и красотой своей она не кичилась и ее не щадила. Я, не удержавшись, сразу выказал свое восхищение, но в глубине ее глаз заметил тайную тоску и надежду на счастье, нашедшую во мне немедленный отклик. Чувство мое к ней было скорее нежным, чем знойным, и не иссушало душу, превращая ее в подобие нильского ила, хоть и плодородного, но растрескавшегося под жарким солнцем.

Когда подписи наконец были проставлены, женщины пришли в сильное возбуждение - вопли восторга перемежались горестными воспоминаниями и взрывами негодования, толпа гудела - эдакий античный женский хор, бледная тень греческих фесмофорий. Они жаждали руководства в своих безотлагательных забастовочных действиях, но я объяснил им, чувствуя себя при этом каким-то мерзким педантом и крючкотвором, что двойное членство недопустимо, и если официально они все еще числятся в АФТ, то их интересы защищает этот союз. Когда же большинство их поддержит нашу организацию, можно будет провести перевыборы. Разобраться в этих хитроумных выкладках они не могли, а поскольку перекричать стоявший в комнате шум не получалось, я попросил Софи выйти со мной для дальнейших разъяснений. Когда коридор на секунду опустел, мы рискнули поцеловаться. У нас дрожали ноги и подгибались колени. Софи шепнула мне, что объяснить ей все я могу и позже, а сейчас она уведет женщин и потом вернется. Я запер кабинет и, когда она возвратилась, повел ее к себе домой. К ней дорога была заказана - она делила комнату с сестрой, и в июне, то есть полтора месяца спустя, должны были состояться обе свадьбы с двумя братьями. Софи показала мне фото жениха - спокойного, надежного с виду хрыча. Софи считала разумным пуститься во все тяжкие сейчас, дабы, пресытившись наслаждениями, после свадьбы с этим покончить. Она была восхитительно сложена - миниатюрная, бесконечно изящная в каждом изгибе маленького, тугого, безукоризненно гладкого тела. Софи и дарила мне то счастье, признаки которого различил Эйнхорн.

Кайо Обермарк был слишком мужественно-сдержан, чтобы объясняться со мной по поводу шума, смеха и экстатических выкриков, которые позволяла себе Софи. Однако Мими спросила:

- Что это за барышня у тебя появилась и так себя ведет? - Сказано это было шутливо, но носик ее при этом сморщился.

Я не был готов к подобной беседе и не нашелся с ответом.

- Да, забыла тебе сказать: на днях тебя еще одна девушка разыскивала. Тянет их сюда как мух на мед!

- Что за девушка?

- Молодая, приличного вида и очень хорошенькая, красивее, чем эта, буйная.

Я подумал, уж не сменила ли Люси гнев на милость.

- А записку она не оставила?

- • Нет, сказала только, что ей нужно с тобой поговорить. Мне она показалась очень взволнованной, но, может, просто не привыкла карабкаться так высоко и запыхалась.

Вероятность появления Люси меня не слишком взволновала - я давно успокоился, - но ее визит ко мне, если он имел место, возбудил любопытство.

Я затронул тему отношений Артура и Мими, пересказав ей наш разговор с Эйнхорном. Если Эйнхорну Мими приглянулась, то сам он вызвал у нее резкое неприятие.

- Ах, этот старый пердун… - прошипела она, - который первым делом ухватил меня за ляжки! Терпеть не могу стариков, считающих, что они еще ого-го!

- Ну, ты должна его понять. Как иначе он мог приветствовать тебя и быть галантным?

- А с чего, черт возьми, этот старый калека решил, будто ему дозволяется пускать на меня слюни?

- Нет, на самом деле это потрясающий старик, я его знаю тысячу лет и очень ему симпатизирую.

- Чего не скажешь обо мне. И с Артуром он обращается ужасно.

- По-моему, если он кого и любит, так это Артура.

- Это ты так думаешь! Он его поедом ест. И моя задача сейчас помочь Артуру вырваться оттуда, пока старик не допек его окончательно из-за этого мальчишки.

- А разве мать ребенка уже вне игры?

- Я у Артура никак не могу выведать, что она собой представляет - порядочная или шлюха. Ты же знаешь, как он туманно выражается, когда речь идет о чем-то, кроме науки. Только какой же сукой надо быть, чтобы бросить собственное дитя. Если только ты не больна - на голову!

- Артур ничего тебе о ней не рассказывал?

- Это не его тема. В таких делах он больше помалкивает.

- Удивительно, что ты сумела разговорить его по поводу отца. Эйнхорн очень тяжело переживает поступок Артура. Они с Тилли надеялись на сына. А тут депрессия, да еще эта история - одно к одному. Дети возвращаются под родительский кров уже с собственными детьми, чтобы оставаться под крылышком стариков.

- А кто гарантировал Эйнхорну, что депрессия обойдет его стороной? Что ему будет легче с ней совладать, чем полякам и другим его соседям? Вот получи он какие-то привилегии - это было бы несправедливо. А сейчас, когда все равны и всем одинаково тяжко, мы и посмотрим, кто чего стоит, кто действительно лучший, а кто худший! А потом, что такого ужасного сделал Артур? Уж, во всяком случае, он не чета Фрейзеру! Фрейзер-то, говорят, вернулся к жене, и денежки, которые я дала ему в долг, считай, пропали - ведь не захочет же он признать, что чуть было не оступился! Такие, как он, и мысли не допускают о возможной ошибке, хоть в прошлом, хоть в будущем. Вчера одна моя подружка нашла в книге смешное место - сама-то я романов не читаю. «Я никогда не ошибаюсь». Это Меттерних говорил. Но то же самое мог бы сказать и Фрейзер. Наверно, он просто не способен забыться. Или, например, опоздать на поезд. Господи, вот был бы счастлив твой Эйнхорн, будь у него такой сын - всегда благоразумный, не способный опоздать на поезд! Но ведь Ар- тур-то поэт! А старому греховоднику это в нем претит - не желает он становиться отцом Вийона или Рембо!

- Ах вот, оказывается, в чем дело! Какие же жестокости позволяет себе Эйнхорн в отношении сына?

- Пилит его денно и нощно, все время ищет случая обидеть, оскорбить. Однажды, например, старик скармливал мальчику конфеты, а Артур сказал, что ребенку это вредно. И что, думаешь, он ответил? «Это пока что мой дом и мой внук, а если тебе это не нравится - можешь убираться отсюда!»

- Грубо, ничего не скажешь. Ну так лучше ему съехать. Зачем же он терпит такое?

- Съехать он не может. На это у него нет денег. Потом, он болен, подхватил гонорею.

- Господи! Еще того не легче! Это он тебе сказал?

- Ну, а ты как думаешь? Как бы иначе я об этом узнала? Конечно, от него.

Она так искренне улыбнулась, что, даже не знай я этого раньше, сейчас бы понял - Мими его любит безоглядно.

- Но ничего, мы прорвемся, - сказала она. - Сейчас он лечится, и когда все пройдет, съедет от старика.

- Вместе с ребенком?

- Нет. Неужели, по-твоему, из-за какой-то полоумной дуры Артуру следует превратиться в домохозяйку?

- Если бы он дал ей денег, она, возможно, и позаботилась бы о мальчике.

- Почем ты знаешь? Ну, впрочем, наверно, это был бы наилучший выход. Не старикам же воспитывать малышей!

- Эйнхорн просил меня устроить Артура на работу в профсоюз.

Мими это известие так потрясло, что она даже не улыбнулась, лишь вытаращила на меня глаза, словно говоря: «На какие же нелепости иной раз способны люди!», после чего занялась стиркой чулок и белья, даже не удостоив меня ответом.

Артур в любом случае не мог бы приступить к работе до выздоровления, и я счел за лучшее придумать для Эйнхорна благовидный предлог отказа, сказав, что в настоящее время вакантных мест на должности, достойные Артура, у нас нет. Конечно, лишнее напоминание о надеждах, которые он некогда возлагал на сына, было для старика болезненно, но отговорка моя прозвучала убедительно - в самом деле, нельзя же предложить Артуру завалящую должность!

Что же до Люси Магнус - а я не представлял, кто бы это мог еще быть, - то меня разбирало любопытство, которое я гнал от себя, пока несколько вечеров спустя в мою дверь не постучала слабая, видимо, женская, рука. Стук этот раздался в самое неподходящее время - когда Софи Гератис болтала со мной, сидя на моей кровати в одной комбинации. Увидев, как она вздрогнула, я сказал:

- Не бойся, нам никто не помешает.

Это ей понравилось, что она и выразила поцелуем, на который я ответил под аккомпанемент пружин старой моей кровати; скрип был таким громким, что заставил бы ретироваться всякого, кроме того, кто продолжал стучать.

- Оги… мистер Марч! - прозвучал женский голос, принадлежавший вовсе не Люси Магнус, а Tee Фенхель. Почему-то я моментально определил его обладательницу и вылез из постели.

- Эй, халат-то надень! - воскликнула Софи, огорченная этим внезапным прекращением поцелуев из-за вторжения другой женщины.

Я выглянул в коридор, одновременно придерживая дверь плечом и босой ногой. Это была Тея, как и значилось в оставленной ею в последний раз записке, которую я не видел. Вслед за запиской явилась и она сама.

- Прости, пожалуйста, - проговорила она, - но я уже несколько раз к тебе заходила, хотела повидаться.

- Ядумал, это былотолько однажды. Как ты нашламеня?

- Наняла детектива. Значит, девушка, с которой я говорила, ничего тебе не сказала? Это она сейчас с тобой? Можешь ее спросить.

- Нет, это не она! Ты действительно обратилась к сыщикам?

- Я рада, что это не она, - заявила Тея, на что я никак не отозвался и только посмотрел на нее.

Ей не удавалось сохранять самообладание. Живое ее лицо слегка изменилось - нежные черты выражали волнение и некоторую нерешительность; широкоскулое, бледное, с трепещущими ноздрями. Я вспомнил слова Мими, мол, Тея запыхалась, поднимаясь по лестнице, но дело явно было еще и в усилии скрыть разочарование, которое она ощутила, поняв, что я не один. Она надела коричневый шелковый костюм, очень броский, и я подумал, что броскость его намеренная и Тея хочет поразить меня своим видом, но руки ее в перчатках слегка дрожали, украшенная цветами шляпка тоже словно колебалась на голове, и это еле слышное шуршание топорщившегося шелка несло в себе намек на внутренний трепет - так легкий плеск волн у мола говорит о необъятной шири и мощи океанских просторов.

- Ничего страшного, - сказала она. - Ты же не мог знать о моем приходе. Так что я и не жду…

Освобожденный таким образом от необходимости рассыпаться в извинениях, я был теперь вправе и улыбнуться, но не мог заставить себя это сделать. Мне она помнилась богатой девушкой со странностями, занятой в основном соперничеством со своей сестрой, но теперь следовало переменить о ней свое мнение, поскольку, в отличие от прошлого, отношения наши вызревали в нечто другое. Казавшееся раньше неподходящим и недостойным с течением времени подвергается переоценке. Видимо, подобное произошло и с ней, не знаю только, что являлось первопричиной прежнего ее неприятия - собственная гордость или же те социальные препоны и условности, которые общество накладывает на молодых женщин, обязывая следовать им с жесткой неукоснительностью, порой такой обременительной для хрупких женских плеч. Я не знал, пыталась ли она побороть что-то в себе самой или просто ждала случая отбросить условности, но сейчас круг моих размышлений был шире и чувства я испытывал самые разнообразные. Иначе я бы просто прогнал ее, не пожелав жертвовать привязанностью к так нравившейся мне Софи Гератис ради того, что вызывало во мне одно лишь любопытство. И льстило моему самолюбию. Или же манило забрезжившей туманной перспективой возвращения к Эстер

Фенхель через ее сестру, ибо, как я уже говорил, злопамятством я не отличался и сколько-нибудь существенной обиды в данном случае не испытывал. Чего, как выяснилось, нельзя было сказать о Софи, поскольку она явно собиралась уходить.

- Что ты делаешь? - заметив это, воскликнул я.

Она уже надела туфли и теперь, подняв руки, натягивала черное платье. Одернув его на бедрах и поправив на груди, она сказала:

- Знаешь, милый, если у тебя свидание…

- Но, Софи, если у меня и свидание, то только с тобой!

- У нас ведь легкая добрачная связь, не правда ли? Может, ты тоже собрался жениться, как и я. А наши отношения - это так, лишь бы время провести. Верно?

- Не уходи, - попросил я.

Но она не слушала меня и, приподняв ногу, чтобы зашнуровать ботинок, прикрыла обнажившееся бедро, словно выражая этим жестом не обиду на недостаточную убедительность моих слова, но суровую сдержанность и охлаждение прежнего любовного пыла. Чтобы вернуть ее, как я это понимал, мне требовалось пройти немало серьезных испытаний, а под конец, возможно, даже предложить ей руку и сердце, поэтому в глубине души я посчитал уход ее правильным, утратив способность впредь приукрашивать плотский интерес, бросивший нас в объятия друг к другу.

Мы услышали шорох подсунутой под дверь записки и шаги удалявшейся Теи.

- По крайней мере не стала дожидаться, пока я уйду, - сказала Софи, - но наглости постучать в дверь, хотя ты не один, у нее все-таки хватило. Это что, твоя невеста или как? Давай не стесняйся, прочти записку!

На прощание Софи чмокнула меня в щеку, но уклонилась от ответного поцелуя и не позволила проводить ее по лестнице вниз. Все еще не одетый, я присел на койку и, обдуваемый в тишине майского вечера легким ветерком из раскрытого окна, развернул записку. Там были адрес, телефон Теи и слова: «Пожалуйста, позвони мне завтра и не сердись на невольную бестактность».

Представляя себе ту ревность, которую она должна была испытывать, когда я, голый, беседовал с ней в дверях, и стыд ее за эту ревность, я не мог на нее сердиться. Признаться, я даже радовался визиту Теи, хотя явиться ко мне, оспорив таким образом право Софи именоваться истинной моей возлюбленной, и было с ее стороны известной дерзостью. Занимали меня и другие мысли: должен ли я ради вежливости и галантности пренебрегать опасностью влюбиться? Зачем? Неужели, благоговея перед чудом любви, стоит капитулировать и падать ниц перед каждой жертвой этого чувства? И не проявляем ли мы подчас эту слабость просто потому, что наше сердце временно свободно, так сказать, за неимением лучшего?

Все эти соображения остро интересовали меня и развлекали вопреки беспокойству, вызываемому разного рода шумами, в том числе и нежным шорохом, с которым лопались красноватые почки и распускалась молодая листва. Я размышлял о том, что предназначение женщины - любить, а потом рожать и растить детей. Я же играл любовью, легкомысленно ее отвергая. Можно, конечно, утешаться расхожей мудростью, будто подобное отношение также питается из глубинных источников и основу чувства это не затрагивает, однако мудрость эта, толкуемая расширительно, вела за собой догадку, что и изящная моя ироничность лишь внешняя оболочка по отношению к тяжести, лежавшей у меня на сердце, вызывая не только иронию, но и трепет. Разве взыскующий веры не способен смеяться?

В ту ночь я заснул как убитый и спал самозабвенно то поверх простыней, то кутаясь в них, все еще хранивших запах Софи, как бы осененный ее знаменем. Проснувшись, я счел себя готовым устремиться навстречу сияющему утру, но ошибся: тут же вспомнились ночные кошмары, какие-то видения, навеянные книгой, случайно оставленной Артуром, биографией одного из любимых его поэтов, где стаи шакалов атаковали абиссинский чумной город, надеясь поживиться трупами. -

Снизу несся голос Мими - она что-то неистово кричала и чертыхалась, хотя это был просто темпераментный разговор. День стоял ясный и свежий, и прелесть его казалась столь материально осязаемой, что хотелось взять ее в руки и ощупать. Зной притаился по углам двора, насыщая собой алые цветы, росшие в приспособленных для этой цели железных банках и кастрюлях. Но ослепительность утра при всей его роскоши вызывала головокружение, тошноту и чуть ли не колики. Лицо мое горело словно от пощечины, грозившей носовым кровотечением. Мне было тяжко и душно, как в преддверии обморока, вены набрякли и, казалось, готовы были лопнуть, руки и ноги немели, словно налитые свинцом, и тротуар жег ступни даже через подошвы. Духоту аптеки я не смог выносить даже в течение минуты, необходимой, чтобы проглотить чашку кофе, и, обессиленный, без завтрака, поплелся на трамвай, где, толкаясь в переполненном вагоне, кое-как добрался до работы и там уже рухнул в кресло - вытянулся в нем, раскинув ноги. Я чувствовал пульсацию крови в жилах, все во мне кипело и подрагивало, и не хотелось даже думать о том, чтобы встать. Окно и дверь были открыты, суетливое многолюдие на время стихло, погрузив помещение в спокойствие, торжественную пустоту зала судебных заседаний перед очередным туром склок и тяжб, в затишье на полях Фландрии, когда жаворонок, встрепенувшись и едва прочистив горлышко, рвется ввысь.

Но рабочий день шел своим чередом, дела множились, и я, абсолютно неспособный угнаться за ними, ощущал себя танцором, обхватившим даму в отчаянной и безуспешной попытке поймать ритм или превратиться в кружащегося в бешеной тарантелле безумца; я то двигался механически, с застывшим лицом, имитируя некий степенный немецкий танец, то пускался вприсядку в «казачке» и дрыгал ногами, словно юнец, лишь недавно освоивший первоначальные па чарльстона. Я хватался то за одно, то за другое, пытаясь совладать с потоком дел, и вставал из-за стола лишь в случае крайней надобности: в уборную или почувствовав смутный голод. Тогда я спускался в буфет и, проходя мимо бильярдной, отводил взгляд от зелени сукна на столе, кругами расплывавшейся у меня перед глазами. Впрочем, аппетита у меня не было ни малейшего, а щемящее чувство пустоты вызывалось вовсе не голодом.

Когда я вернулся на свое рабочее место, там уже дожидалась новая толпа просителей, тут же атаковавшая меня, будто замотанного администратора или кассира в его окошечке, - яростно, судорожно и жадно, глядя с достоинством или с неприкрытой и бешеной злобой.

Чем мог я им помочь, утихомирить и удовлетворить? Объяснением, как заполнять учетные карточки? Нет, я понимаю, конечно, что тяжкий труд ниспослан нам Провидением во спасение от голода и холода и, не будь его, само существование наше оказалось бы под угрозой, но до чего же странные формы принимает подчас эта повинность!

Необычность моего состояния настраивала меня на подобный философский лад, и в то же время я по-прежнему слышал шелест коричневой юбки Теи и содрогался от этого звука, как и от грустных выводов о необходимости зарабатывать на хлеб насущный.

Каждую свободную минуту я названивал Tee, но она не отвечала. Прежде чем я сумел с ней связаться, до меня добрался Граммик. Позвонив мне, он сказал, что ему требуется моя помощь на юге Чикаго, где он был профсоюзным активистом на фабрике, изготовлявшей бинты и марлю. Накал страстей там достиг апогея, сравнимого лишь с энтузиазмом диких орд язычников, внявших проповеди миссионера-иезуита и высыпавших из своих глинобитных хижин с желанием немедленно креститься. Мне надлежало так же безотлагательно, прихватив литературу и учетные бланки, мчаться на вокзал Иллинойс-Сентрал и побыстрее сесть там на поезд, чтобы присоединиться к Граммику в облюбованной им в качестве штаба харчевне, сильно смахивающей на кабак, но с доступом туда даже женщин с детьми, ибо работали на фабрике в основном женщины. Трудно сказать, как ухитрялись они производить стерильную продукцию в этом насквозь прокопченном бензинном пригороде, выглядевшем так, словно здесь безуспешно пытались построить Вавилонскую башню, доведя ее лишь до второго этажа, а затем предоставив чернорабочим действовать кто во что горазд, как-то приспосабливая и осваивая помещение.

Тем не менее Граммик в этой обстановке не терялся, направляя потоки, организовывая людей и продвигая их к цели. Твердый и решительный, как Стонуолл Джексон, спокойный и хладнокровный, словно учитель труда у старшеклассников, член конгресса от правящей партии или индус, вознамерившийся покорить мир силой непротивления.

Почти всю ночь мы провели на ногах и к рассвету сделали все необходимое - создали комиссии, сформулировали требования, запустили машину переговоров и согласовали действия фракций. В девять утра Граммик снял трубку для беседы с администрацией. В одиннадцать переговоры были уже в полном разгаре, и поздно вечером мы, выиграв битву, весело поедали сосиски по-венски и кислую капусту в компании товарищей по профсоюзной борьбе. Основная заслуга, конечно, принадлежала Граммику, однако и я испытывал подъем и принимал поздравления.

Взяв свою кружку пива, я удалился в телефонную будку и вновь набрал номер Теи. На этот раз она подошла к телефону. Я сказал:

- Слушай, я говорю из загорода. Пришлось приехать сюда по делу, иначе позвонил бы тебе раньше. Завтра надеюсь вернуться.

- Когда?

- После обеда, наверно.

- А пораньше нельзя? Где ты находишься?

- Бог знает где, не чаю поскорее вырваться отсюда.

- Я в Чикаго пробуду очень недолго.

- Так ты уезжаешь? Куда же?

- Я все объясню при встрече, милый. Завтра буду ждать. Если не сможешь дозвониться, звони прямо в дверь. Трижды.

По мне волной прокатилось возбуждение, будто меня огладили твердой массажной щеткой, и я, зажмурившись, отдался этому приятному чувству - ушам стало жарко, ноги покрылись мурашками. Но уехать сейчас же я не мог. Еще оставались кое-какие последние дела - ведь финал важен даже для победителей. Граммик тоже не мог уехать, не подготовив соответствующую документацию и не подведя итогов. А когда мы наконец прибыли в город, мне пришлось вместе с ним отправиться в штаб - это был подходящий случай представить меня мистеру Эки, довести до его сведения нашу победу и вообще поближе сойтись с начальством.

Эки ждал нас, но не для поздравлений, а для нового важного задания.

- Граммик, - сказал он, игнорируя меня, - так это и есть твой протеже Марч? Марч, - продолжал он, по-прежне- му отводя глаза, словно время глядеть на меня еще не приспело, - вам предстоит сегодня уладить одну взрывоопасную ситуацию, причем сделать это надо незамедлительно. Вся загвоздка опять-таки в двойном членстве. Дело это трудное. «Нортумберленд» -› огромный отель, а сколько там наших членов? Очень мало. В таком отеле надо бы иметь человек сто пятьдесят, не меньше.

- По-моему, в «Нортумберленде» нами зарегистрировано пятьдесят служащих, главным образом из числа горничных, - подал я голос. - Но что случилось? Что там происходит?

- Назревает забастовка, вот что происходит. Утром вам раз пять звонила Софи Гератис, одна из этих бунтарок-гор- ничных. Сейчас в бельевой как раз идет собрание. Отправляйтесь туда и остановите их. Представитель Американской федерации труда уже бьет копытом, и желательно поскорее подготовить перевыборы.

- Какова в таком случае моя задача?

- Сдерживать их. Записать к нам в союз и предотвратить бунт. И поторопитесь: гром вот-вот грянет.

Прихватив стопку членских бланков, я помчался в «Нортумберленд» - громоздкое здание с вычурными балконами и маркизами на всех этажах вплоть до тридцатого - над лужайками и зелеными кущами вязов Линкольн-парка.

Я примчался туда в такси. Швейцара возле входа не было, но внушительность здания, сверкавшего медью дверных ручек и щитов с наименованием отеля по обе стороны от дверей, и сами эти двери с зеркальными панелями вертушки, украшенной позолотой монограмм, убеждали, что через вестибюль я далеко не пройду. Я отыскал служебный вход. Преодолев пешком, поскольку грузовой лифт не работал, три лестничных пролета, я услышал гул голосов и крики и пошел на этот шум, кружа по коридорам, то устланным мягкими коврами, то голым, к бельевой, где проходило собрание.

Борьба разгорелась между приверженцами старого союза и не желавшими ему подчиняться, в основном низкооплачиваемыми женщинами-служащими, жестоко обиженными недавним отказом повысить их ставку в двадцать центов в час. Все были в форменной одежде - платьях и ливреях. Нагретые солнцем белые стены дышали жаром, открытая дверь вела в прачечную, где возле своих металлических столов и котлов с мыльной пеной стояли прачки в синих комбинезонах и белых чепчиках. Они требовали забастовки. Я искал глазами Софи, но она увидела меня первая.

- Вот кто нам поможет! Это человек из союза! Это Марч!

Она стояла на бочке, широко расставив ноги в черных чулках, яростная, суровая, бледная, черные волосы убраны под чепчик, но горящие возбуждением глаза кажутся еще темнее обычного. Взгляд ничем не выражает нашего с ней знакомства, и вряд ли кто-нибудь, даже самый проницательный, видя нас рядом, способен догадаться, что мы держали друг друга в объятиях и руки наши сплетались воедино, ласково и трепетно касаясь любимого тела.

С первого взгляда я выделил из толпы друзей и врагов, зачинщиков и насмешников, драчунов, буянов и недоверчивых, смельчаков и скептиков - все они кричали и вопили, поднимая страшный шум. Особняком держался один пожилой мужчина. Весь в белом, словно больничный брат или интерн, с лицом индейского вождя или сошедшего с батального полотна участника битвы при Шенектеди, он желал немедленно и не сходя с места поделиться со мной своим стратегическим замыслом. Среди этого тропического птичьего гама в знойном паре от котлов, не говоря уже об ослепительном солнечном свете, он, казалось, хранил разумное хладнокровие.

- Погодите же! - вскричал я, занимая место Софи на бочке.

Раздались протесты:

- Нет, бастовать сейчас же!

- Выслушайте меня! Это будет противозаконно…

- Какого черта! Сколько можно трусить! Незаконно? А платить нам по полтора бакса в день - это законно? А сколько это выходит на круг после платы за проезд и профсоюзных взносов, считал? Нет, мы хотим бастовать!

- Не надо этого делать. Вы не получите санкции на забастовку. Федерация пришлет на ваши места других людей, она вправе это сделать. Надо войти в наш союз, провести выборы, и тогда, заручившись вашими голосами, мы сможем законно вас представлять.

- О, это волокита на несколько месяцев!

- Но лучше все равно ничего не придумаешь.

Я раскрыл пачку бланков и стал раздавать карточки в протянутые руки, когда вдруг со стороны прачечной началось движение. Расталкивая женщин, ко мне протискивались люди, и толпа расступалась. Едва я успел сообразить, что это враги - противоборствующий союз, его представитель и охрана, - как меня стащили с бочки. Я упал и тут же получил удары в глаз и нос. Из носа пошла кровь. Мой знакомый с индейским профилем метнулся в мою сторону, чтобы защитить меня от обидчика. Он оттолкнул его, а чернокожая горничная помогла мне встать. Софи, пошарив в моем кармане, вытащила оттуда носовой платок.

- Вот бандиты проклятые! Спокойно, милый, запрокинь- ка голову!

Женщины моментально сомкнули ряды, взяв в кольцо и меня, и перевернутую бочку. Когда один из нападавших двинулся было ко мне, женщины преградили ему путь. В руках они держали кто ножницы, кто металлические мыльницы и черпаки, так что профсоюзный деятель велел своим оруженосцам отступить и занять позицию вокруг него. Выглядел он на их фоне очень маленьким, хотя и свирепым: грозный коротышка в щеголеватом костюме клубного завсегдатая и с оранжево-черным пистолетом, - вылитый помощник шерифа, перешедший на сторону бандитов. Казалось, от него исходил запах перегара, а может, то были волны ярости и злобы, несшие в себе несомненную угрозу. Доказательством служили пятна крови на моем носовом платке и рубашке. Нос все еще кровоточил, а глаз заплыл и превратился в щелку. И тем не менее противник был по-своему прав, являясь, согласно контракту, законным защитником этих людей.

- Давайте-ка, дамочки, в сторонку, а мы обезвредим этого негодяя, которому здесь не место! Он нарушает принятый конгрессом закон, и я имею право привлечь его к ответственности через суд. Да и администрация отеля может вчинить ему иск за незаконное вторжение.

Ответом ему были женский визг, выкрики и угрожающие взмахи колющими и режущими предметами. Поднявшая меня негритянка, судя по выговору, уроженка Вест-Индии или какой-либо из британских колоний, вскричала:

- Держи карман шире, недомерок вонючий! - чем вызвала у меня, наряду со страхом, даже некое изумление.

- Спокойно, сестричка, - проговорил один из головорезов. - Мы его, так или иначе, прижучим. Тоже мне защитницы выискались!

- Закрой пасть! - прикрикнул на него босс и повернулся ко мне: - По какому праву вы сюда явились?!

- Меня пригласили, вот я и явился.

- И правильно! Это мы его вызвали!

Однако повара в белых колпаках и еще несколько человек, видимо, принадлежавших к более высокооплачиваемой категории, заулюлюкали, делая издевательские жесты в мою сторону - показывая мне длинный нос, дергая за воображаемую цепочку в туалете.

- Слушайте все! Ваши интересы представляю я! Если вас что-то не устраивает - мое дело разбираться.

- Знаем, как ты разбираешься! Когда ни придешь - от ворот поворот. Занят, видите ли! А на самом деле сидит, задрав ноги на стол, потягивает виски и только денежки загребает!

- Но воду-то мутить не надо, правда? Этот сукин сын, смотрю, раздал вам членские карточки. Советую разорвать их в клочки, выбросить в урну и гнать его в шею.

- Не соглашайтесь! - вскричал я.

Ударивший меня парень сделал движение в мою сторону, но его тут же атаковали окружавшие меня стеной женщины. Софи незаметно вытянула меня из их кольца, увлекла к задней двери и торопливо повела по извивам служебных коридоров.

- Ты можешь спуститься по пожарной лестнице. И поосторожней, милый: они сейчас кинутся в погоню.

- А как же ты?

- Да что они мне сделают!

- О забастовке лучше на время забыть.

Крепко упершись ногами в пол, она рванула на себя тугую дверь пожарного выхода и проговорила мне вслед:

- Между нами, наверно, все кончено, да, Оги?

- Наверно, Софи. Из-за той, другой девушки.

- В таком случае прощай.

Я ринулся вниз, перебирая черные перекладины лестницы, спрыгнул на землю, и едва огляделся, чтобы понять, по каким улицам спасаться, как увидел поджидавшего меня внизу громилу. Не повезло. Я побежал в сторону Бродвея, виляя, на случай если бы ему вздумалось в меня выстрелить. Этого не следовало исключать, поскольку уличная стрельба в Чикаго была в порядке вещей и никто бы не удивился. Однако выстрелов не последовало, и я решил, что он хочет меня догнать и продолжить избиение или скрутить, ломая руки-ноги.

Мне удалось оторваться от него и перейти Бродвей, пока пережидал встречный поток транспорта на переходе.

Но я заметил, что он не сводит с меня глаз, и испугался так, что даже в моем забитом кровавыми сгустками носу все пересохло. Тут, к счастью, подошел, а вернее, подполз, трамвай, и я вскочил на подножку. Я был уверен, что он последует за мной - так неторопливо тащились мы к Лупу[179], - но надеялся сбросить его с подножки, воспользовавшись толчеей в переполненном трамвае. Потом я пробрался на переднюю площадку и встал рядом с водителем - во-первых, оттуда хорошо просматривался весь вагон, а во-вторых, я мог при необходимости ухватить железный прут, который углядел в дырке на полу водительской кабины, использовать его для обороны. Я не сомневался, что боксер следует за мной в одном из такси, двигавшихся в веренице машин позади трамвая. Машины нещадно чадили, пуская в раскаленный воздух синеватый вонючий дымок выхлопных газов. И это зловонное марево вместе с медленным ходом трамвая бесило меня до тошноты, выворачивая внутренности. Но вот наконец показался мост и однотипные башни небоскребов, за ним грязная замусоренная вода, остроносые чайки. На свободном от машин мосту трамвай прибавил ходу и на съезде проявил даже некоторую прыть, но, добравшись до Лупа с его интенсивным движением, вновь пополз как черепаха. Я терпел это до Мэдисон-стрит, а там, не дожидаясь перекрестка, бросил водителю:

- Остановите!

- Здесь нет остановки.

- Открой сейчас же дверь, а не то я тебе башку проломлю! - прошипел я в ярости, и, увидев мое лицо и щель заплывшего глаза, он безропотно дал мне спрыгнуть с трамвая и припустить со всех ног по улице, где я юркнул за первый же угол и затерялся в толпе. В кинотеатре «Маквикерс» шла картина с Гретой Гарбо. Я вклинился в быстро двигавшуюся очередь, протиснулся за оградительные шнуры и очутился в вестибюле, убранство которого живо напоминало квартиру, обставленную графом Калиостро и Серафиной, чтобы ввести в заблуждение суд и королевский двор. Теперь я на некоторое время был в безопасности, поскольку попытка поймать меня здесь могла бы окончиться для моего преследователя тем же, чем завершилось пленение Моисея для его стражника. Я спустился в уборную, где и оставил свой завтрак. Смыв пятна крови, я высушился под электрической сушилкой, затем поднялся по ступеням и устроился в задних рядах, откуда мог следить за входившими в зал. Здесь я просидел, отдыхая, до конца сеанса и начала следующего, после чего покинул кинотеатр и вышел в гул, пыль и дневную сутолоку улицы.

Поймав такси, я направился туда, куда только и стремился на протяжении всех этих дней, - к Tee.


Загрузка...