— Где это ты весь день бегаешь не евши? Смотри, глаза запали, — укоризненными словами встретила меня мать.
— Да что вы, мама! Я ухи вот так наелся. Ох и вкусная! Там один Сашко таким мастаком оказался — лучше любого повара…— Это вырвалось у меня так неожиданно, что я едва успел схватить себя за рот, чтоб вовсе не проговориться.
Мать заметила мой жест и, подозрительно взглянув на меня, спросила:
— Это ты про которого Сашка?
— Да про… про Юрчишина, — начал выпутываться я. — Тот, знаете, что возле мельницы живёт, дяди Михаила сын.
А сам думаю: «А что, если мать его сегодня днём в селе видела. Пропал тогда!…» Нет, пронесло! Мать ничего не сказала. Значит, не видела.
Так что — хорошо клевало?…— ласково улыбнувшись, спросила она.
— У-у! Со страшной силой! Вот такие ловились, — не краснея, врал я. — Хотел вам принести, так всю сварили. Вот жалко. Ну я ещё принесу… Мы завтра на ночь хотим поехать. На плёсы. Пустите?
— Посмотрим, посмотрим. Иди-ка наколи дров, а то у меня все вышли.
И я, довольный, что всё так хорошо обошлось, побежал колоть дрова.
До самого вечера я волчком вертелся около матери — то воды принесу, то в хате подмету… Такой хороший, хоть к болячке прикладывай. А что ж сделаешь — надо же, чтоб завтра на ночь отпустили. Кукурузо ведь ждать будет…
Набегался я так, что когда вечером лёг, то сразу же провалился в сон, как в топор в прорубь.
И приснилось мне что-то невообразимое. Не сон, а кино прямо. Я его на всю жизнь запомнил.
Стою я на берегу острова Переэкзаменовки. Стою и вижу: выплывает на плёс корабль, огромный белый океанский корабль (я такие только в кино видел), трёхпалубный, с бассейнами, с ресторанами, с волейбольной площадкой. А труба величиной с нашу хату. Я смотрю и удивляюсь: как это он через узенькие стружки в камышах проплыл? Но не успел я как следует наудивляться, как с корабля спускают трап и по трапу сходит на берег… Гребенючка.
Подходит ко мне и говорит:
«Здравствуйте вам. На остров приехала немецкая делегация пионеров. Вы будете переводчиком».
Я обалдело смотрю на неё, и мне хочется сказать: «Чего это ты, дурья голова, меня на „вы“ называешь», — но вместо этого я почему-то вежливо отвечаю:
«С превеликим моим удовольствием. Однако хочу вам напомнить, что в школе я, как вам известно, изучаю английский язык и по-немецки поэтому говорю не очень свободно. По-немецки я знаю всего три слова: дер Тыш (то есть стол), дер Штуль (то есть стул) и дер Бляйштифт (то есть карандаш)».
«Ничего, — говорит Гребенючка, — этого вполне достаточно. Принимайте гостей. Вот они, пожалуйста».
Я смотрю и вижу, что по трапу спускаются Игорь, Сашко-штурман и Валька.
«Вот оно что! Так они, значит, немецкие пионеры, а не наши».
Мы идём по острову и подходим к шалашу. Возле шалаша стоит Кукурузо и независимо ковыряет в носу.
«Знакомьтесь. Губернатор острова Переэкзаменовки Робинзон Васильевич Кукурузо, — говорю я, как мне кажется, на чистейшем немецком языке, а сам думаю: „Тю! Чего это я его губернатором окрестил? Что он, капиталист, что ли? Он же наш, советский Робинзон. Надо было, наверное, сказать: „Председатель сельсовета“. Но какой же тут сельсовет, если это необитаемый остров и Кукурузо здесь один!»
Между тем Кукурузо говорит:
«Пожалуйста!»
И мы входим в шалаш.
Входим в шалаш и оказываемся в большой светлой комнате, где всё белое, как в больнице. Посередине на белом столе стоит блестящая никелированная кастрюля.
«Кастрюля, — объясняет Кукурузо. — На транзисторах. Сама варит. Без огня».
Ты смотри. Вот чёртов Кукурузо. Всё-таки понавыдумывал это самое… На транзисторах. А говорил, что на острове нельзя ничего выдумать.
«Дер Штуль?» — спрашивает вдруг Валька.
«Дер Бляйштифт», — отвечаю я и сам удивляюсь, как складно выходит. Ведь она спросила: «Слушайте, а вы браконьера своего поймали?» — а я ответил: «Конечно, поймали. Всё в порядке. Не волнуйтесь».
Какой хороший немецкий язык: одно слово скажешь — и всё понятно. Надо будет на следующий год попроситься в школе в немецкую группу. Обязательно. Отличником в ней стать — раз плюнуть. Теперь я понимаю почему все они — и Валька, и Игорь, и Сашко — отличники.
Тут вдруг ко мне подходит Гребенючка и говорит:
«Даме всегда надо уступать место!» — и изо всей силы толкает меня в грудь.
«Только так!» — слышится голос Сашка-штурмана.
И я лечу, лечу, лечу — куда-то в пропасть. Геп — и просыпаюсь. Лежу на полу. Болит плечо. Это я во сне свалился с кровати.
Вот ведь какая ерунда приснилась.
Было уже поздно. Мама и папа ушли на работу. На столе, прикрытый салфеткой, стоял завтрак и лежала записка, в которой мать наказывала сделать то-то и то-то по хозяйству. Очевидно, по моему вчерашнему поведению она заключила, что это доставляет мне большое удовольствие. Я поморщился. Не очень-то легко быть хорошим.
Провозился я до полудня. Потом полез на великую китайскую на наблюдательный пункт — посмотреть, что там делается у браконьеров.
Во дворе у Кнышей было тихо. Кнышиха, наверное, на базаре, а Кныш… Кныш лежал под грушей и спал. Вероятно, всю ночь чинил сети и теперь отсыпался.
Он лежал на спине, прикрыв лицо от солнца рукой. И когда я взглянул на его волосатую руку с растопыренными пальцами, мне даже показалось, что на этих пальцах когти. Как это мы будем задерживать его — такого длинного, волосатого и страшного, — у меня не укладывалось в голове. Слез я и пошёл на улицу, прогуляться. По дороге я заглянул во двор к Реням. Дед Варава сидел на завалинке и точил мантачкой косу.
«Эх, ничего вы, диду, не знаете, где сейчас ваш дорогой внучек, — подумал я. — Если бы знали, не сидели бы так спокойно. А ночью сегодня вообще неизвестно, что его ждёт! Настоящая военная операция. Может, и стрелять придётся!»
Но дед Варава не прочитал моих мыслей, даже головы не поднял. Крадучись, чтобы он меня не заметил (а то, чего доброго, ещё спрашивать что-нибудь начнёт), я проскользнул мимо открытой калитки и пошёл дальше. На душе у меня было неспокойно. Всё-таки задерживать браконьера — это не шутки. Это не какая-нибудь там мальчишеская выдумка, а настоящее серьёзное дело. Может, лучше было бы всё-таки рассказать взрослым и уже с ними… Но это значит — раскрыть тайну острова, предать Кукурузо. Это — измена, предательство. А на предательство я не пойду. Ни за что! Нет! Всё, что угодно, любая опасность, но не предательство.
— Чего это ты нос снова повесил? Опять что-то натворил и мать ремня дала? — услышал я вдруг. Поднял голову. У колодца с вёдрами и коромыслом стояла Гребенючка и смотрела на меня с улыбкой. — И чего это ты один? А где же твой переэкзаменовщик? Поссорились, что ли?
Наверное, надо было ей сказать что-нибудь резкое и презрительное: «Не твоё свинячье дело», — но мне не хотелось так говорить, и я просто сказал:
— Он в Песках, у тётки.
— А ты, бедненький, ходишь и плачешь.
И опять я удержался от обязательного в таких случаях: «Сама ты плачешь. Вытри у себя под носом», — а честно признался:
— Не плачу, но скучаю.
Мои непривычно смиренные ответы, должно быть, удивили и тронули Гребенючку. Она посмотрела на меня с сочувствием и сказала:
— Так чего же ты к школе не приходишь, на площадку? Мы там всегда в волейбол играем и в другое всякое.
— Да-а…— неопределённо протянул я.
И вдруг мне очень захотелось рассказать ей и про остров, и про браконьера Кныша, и про юных следопытов, и даже про сон, который приснился мне сегодня. Я еле сдержался. Если бы это была только моя тайна, я бы, наверное, рассказал. Но Кукурузо!… Он бы никогда не простил мне этого. Как трудно порой быть верным другом! И ещё я неожиданно подумал: «А умеет ли Гребенючка танцевать казачок?» И почему-то решил, что, наверное, умеет…
Пока мы говорили, она опустила ведро в колодец и теперь начала вытаскивать, крутя обеими руками ручку ворота. Я сперва смотрел, потом махнул рукой: «А! Кукурузо не видит!» — и сказал:
— Давай помогу!
Она ничего не ответила, я взялся за ручку, и мы стали крутить вдвоём. Мы крутили так энергично, что ведро ударялось о стенки сруба и слышалось беспрерывное хлюпанье — будто водопад. Когда мы вытащили, воды было всего полведра. Мы посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Давай ещё.
Мне было очень весело вот так, вдвоём, крутить ворот. Наши руки соприкасались, мы толкали друг друга, а один раз даже стукнулись лбами. И всё время смеялись. Стало жаль, когда вёдра были уже полными.
Она нацепила их на коромысло, взяла на плечо и пошла, покачиваясь. Где-то в глубине у меня шевельнулась мысль: надо бы помочь ей, донести хоть до ворот… Но на это у меня уже не хватило пороху. Я только молча смотрел ей вслед. И думал, что на необитаемом острове я бы не жил ни за что на свете. Даже если бы мне давали велосипед «Орлёнок»…
«Ой! — вспомнил я вдруг. — Кукурузо же просил скрипачей привезти. А сельмаг скоро закроется».
И тут, как палкой по голове, стукнула меня мысль: «Батюшки! Да у меня же денег ни копейки! А скрипачи — девять копеек сто граммов. Что делать? Пока мать или отец придут, сельмаг будет уже закрыт».
Гребенючка входила уже в свою калитку.
— Гр… Ганя! — крикнул я, чуть ли не впервые в жизни называя её по имени.
Она качнулась и пролила воду от неожиданности.
— Ганя, — подбежал я к ней, — погоди!… Знаешь что, одолжи мне девять копеек. Мать с фермы придёт, я сразу отдам.
— Зачем? — лукаво взглянула она на меня. — На папиросы?
— Да какие там папиросы! Очень нужно… Я на рыбалку на ночь еду. Крючков купить, а то сельмаг закроется. Чёс-слово отдам. Одолжи.
— Только у меня девяти нету, у меня целых пятьдесят. Монеткой. Мать на книжку дала. Хорошая книжка продаётся: «Путешествие на „Кон-Тики“». Про то, как на плоту океан переплывали…
— Я сдачу принесу. Я быстро.
— Подожди, я вынесу.
Короче говоря, скрипачей я купил, Гребенючке сдачу отнёс, а когда мать пришла, и долг вернул. Всё вышло хорошо. Даже не пришлось долго просить у матери девять копеек. Сразу дала. И на ночь отпустила. Вот что значит быть хорошим и выполнять всё, что тебе наказывает мать!
Ещё и харчей напаковала полную торбу — будто я на месяц путешествовать еду.
И когда зашло солнце, я отправился в плавни. По дороге в сенях захватил ещё длинную толстую верёвку, которой мать когда-то телёнка привязывала. «Кто его знает, может, придётся связывать, так чтоб было чем…» — подумал я, ощущая при этом неприятный холодок в животе.