— Вот архаровец, авантюрист желторотый! Ванька-а! Вылазь сейчас же! Бо такого чёсу задам — неделю вспоминать будешь. Вылазь, слышь — вылазь!
Мы лежим в густом бурьяне за овином, уткнувшись в землю носами, и не дышим.
— Вылазь, убоище, а то хуже будет! Ты ж меня знаешь!
— Знаю, знаю, — еле слышно вздыхает мой друг и наконец отваживается подать голос. — Диду! — жалобно отзывается он.
— Давай, давай!
— Диду! — ещё жалобнее повторяет мой друг. — Вы отойдите за хату, мы вылезем.
— Они ещё мне условия ставят, вышкварки! А ну вылазьте!
— Да мы ж не хотели. Мы ж хотели метро, такое, как в Киеве.
— Я вам дам метро. Я вам такого метрá дам, что…
— Мы ж не знали. Мы сейчас всё зароем — ничего и видно не будет. Ещё и свинарник почистим. Отойдите, диду.
Долго ещё продолжаются переговоры. Наконец дед в последний раз ругнулся, закашлялся и, шаркая хромой ногой, поплёлся за хату.
Мы вылезаем из бурьяна.
Возле свинарника нас встречает гундосым хрюканьем пятипудовая свинья Манюня, пятнистая, как географическая карта.
— У-у, скотинище!
Это из-за неё мы попали в такую неприятность.
У нас была благородная идея — прорыть под свинарником метро. Это должно было быть для всех сюрпризом. Первая линия метро в Васюковке. Станция «Овин», станция «Кривая груша». Три копейки в один конец. Родственники — бесплатно. С учительницы арифметики — пять копеек.
Мы уже подрылись почти до половины свинарника, и вдруг произошла непредвиденная катастрофа — проклятая свинья Манюня провалилась в наше метро. Провалиться-то она сумела, а вот вылезть — дудки! И подняла такой визг, что прихромал дед. Ну и…
Тяжело вздыхая, мы засыпаем метро. Время от времени боязливо оглядываемся — как бы опять внезапно не появился дед, чтобы надрать нам уши. Хоть и обещал он, что не тронет, пока не кончим, но кто его знает… Надо быть начеку. Вы б послушали, как он ругался, когда вытаскивал Манюню. Ох и ругался! И где он только словам таким научился — ни в одном словаре не найдёшь!
Впрочем, деда не видать. И, пока мы работаем (а дело это долгое, нудное и противное), я вас познакомлю со своим другом.
Вы, конечно, знаете, что есть такой остров — Ява. В Индийском океане. Тот, который Ява, Суматра, Борнео, Целебес. Большие Зондские…
Ну так Ява — это не остров.
Ява — это и есть мой лучший друг и напарник Ява Рень.
Наверное, вы думаете: что это за имя такое странное — Ява? Так должен вам сказать, что это он сам себя так назвал, когда ему ещё и года не было. То ли он хотел сказать «я Ваня», а получилось «Ява». То ли «Иван» у него так прозвучало (потому что на самом деле его Иваном звать), но только прицепилось к нему это «Ява», как репей к собачьему хвосту. Даже милиционер товарищ Валигýра, что живёт в нашем селе, так его называет.
У них вообще вся семья интересная.
Папа на скрипке играет. Корова Контрибуция называется. А дед Варáва (вы уже с ним знакомы) охотник заядлый. На охоте, когда стреляет, левый глаз платком завязывает. Потому что левый глаз у него без правого не прищуривается. Если левый прищурит, правый сам собой закрывается.
Но зато и меткий же дед Варава. Ох же и меткий!
Городские охотники, которые на «Волгах» из Киева приезжают, только ахают.
«Вы, дедушка, абсолютный чемпион», — говорят.
В честь старого Реня даже озеро, что возле нашего села, люди Реневым прозвали.
Мама же Явина — депутат райсовета, звеньевая кукурузоводов.
Как-то Ява с Иришкой, сестричкой своей младшей, поссорился и при всех надавал ей тумаков. Так она, вместо того чтобы заплакать, вдруг как закричит:
— Опозогил! — Она букву «р» не выговаривает. — Маму — депутата на всё село опозогил.
Такой скандал учинила! Ява не знал, куда глаза девать! Стоял, стоял, красный как рак, а потом как даст стрекача — только пятки засверкали.
Впрочем, это лишь раз такое было. А вообще характер у Явы редчайший. Сталь, а не характер. Таких на миллион только один бывает.
Ява сам говорил:
— Мы с тобой, Павлуша, хлопцы будь здоров! Точно-точно, без брехни, мы хлопцы с фантазией. Скажи?
— С фантазией, — поддакивал я.
— Ты ж слышал, чтó дед Саливон вчера возле сельмага сказал: «Вона Ява и Павлуша пошли. От хлопцы! Орлы! Гангстеры, а не хлопцы. Нет на них буцегарни[1]»
— Слышал. Точно.
— Надо, чтоб все про нас так говорили. Надо, чтоб слава про нас гремела на всю Васюковку, как радио Первого мая.
— Надо, — соглашался я.
И Ява всё время выдумывал разные интересные штуки ради нашей славы.
Это ради неё мы с ним поймали в лесу сову-пугутькало и выпустили в клубе во время лекции на тему «Воспитание детей в семье». Лектор упал с трибуны и опрокинул себе на голову графин с водой.
А то как-то летом Ява сказал:
— Давай устроим бой быков.
— Га? — не сразу понял я.
— Ты помнишь, мы в клубе заграничное кино смотрели «Тореадор»?
— Ага, да-да-да… Ну и что?
— Помнишь, на арене разъярённый бык, а дяденька в шляпе с кинжалом у него перед носом танцует.
— Да-да-да…
— А потом дяденька — рраз! Бык — шлёп! И аплодисменты.
— Ага. Здорово… Но это же убивать нужно. Кто ж нам позволит убивать рогатое поголовье?
— Тю, балда. Убивать! Что это тебе — мясозаготовки, что ли? Это же зрелище. На стадионе. Вроде футбола. Главное тут — красиво размахивать перед носом быка красным платком и ловко увёртываться, чтоб он рогом не зацепил. Ты же видел. Тореадоры — это самые смелые герои ловкачи. Главное тут — тренировка, ловкость и смелость. Понимаешь? Впервые в истории Васюковки — бой быков. Тореадор Иван Рень и тореадор Павел Завгородний! Гости съезжаются со всей Украины. Трансляция по радио и по телевизору. Даже в Жмеринке у твоих родственников видно будет.
Я улыбнулся. Это было здорово! По радио, по телевизору и вообще… у родственников в Жмеринке.
Мы устроились поудобнее и начали обсуждать детали. Прежде всего необходим бык. Кандидатура колхозного племенного быка Петьки была отвергнута сразу. Это такое страшилище, что его даже сам зоотехник Иван Свиридович боится. Глаза — как тракторные фары. Сам величиною с комбайн. Землю ногами роет, как экскаватор. На километр подойти страшно.
Одного дачника, который отдыхал у нас летом, он даже на телеграфный столб загнал.
Нет уж, пусть с быком Петькой враги наши бьются!
Собственно, кроме быка Петьки, настоящих быков у нас больше не было. Поэтому второй кандидатурой был козёл Жора. Это я его кандидатуру выдвинул, чтоб отомстить. Очень противен был мне козёл Жора, потому что он съел мою новую праздничную рубашку, когда я купался.
Но Ява меня не поддержал.
— Нет, не годится, — сказал он. — Жора всё время бекает и мекает. Из-за него мы и аплодисментов не услышим. К тому же речь идет про бой быков, а не козлов. Надо, чтобы было что-то бычье, коровье, что-то — большое и рогатое.
— Коровье? — говорю. — Слушай, так, может, и взять просто корову? Потому, что кроме Петьки, настоящих быков у нас нету, а коров сколько хочешь. И вообще нигде не сказано, что обязательно должен быть бык. Теперь всюду равноправие.
Ява задумался:
— Кто его знает, может быть, и так.
— Тогда, — говорю, — лучшей кандидатуры, чем ваша Контрибуция, и не придумаешь.
— А почему Контрибуция? А почему не ваша Манька?
— Потому что у нашей Маньки телёнок и рог один сломан. Ты хочешь, чтоб над нами смеялись. Тореадоры с однорогой коровой! Карикатура! Такого ещё никогда в мире не было.
— Можно, конечно, и Контрибуцию. Но она немного психическая.
— Что значит «психическая»? Скажи лучше, что ты просто матери боишься.
— Я боюсь? Вот я сейчас дам тебе в ухо, и ты увидишь, как я боюсь. А ну возьми свои слова назад!
— Я возьму, но ты всё равно боишься.
— Боюсь?
— Боишься.
— Боюсь?
— Боишься.
Ява не выдержал и ударил меня в ухо. Я ответил Яве ударом в живот. Мы сцепились, рухнули на траву и выкатились на дорогу. Все, что было на дороге плохого, тут же пристало к нашим рубахам. Первым опомнился я.
— Погоди, — говорю, — хватит. А то вместо боя быков вышел у нас бой дураков.
— Это же ты виноват… Ну ладно, — согласился Ява. — Попробуем Контрибуцию. А то твоя Манька действительно для телевизора не подходит. Люди еще подумают, что это не корова, а собака.
Я хотел вскипеть от обиды за Маньку, но передумал. Мне уже надоело драться.
Мы почистили друг друга и пошли домой.
На следующее утро мы встретились на дороге, что вела к выгону. Я гнал перед собой Маньку, Ява — Контрибуцию. Коровы плелись, легкомысленно махая хвостами, и не подозревали, какой это для них исторический день.
У Явы на голове была мамина шляпа с полями, в которой мама ездила в Киев на совещания. Шляпа была Яве великовата и насовывалась на глаза. Яве приходилось всё время дёргать головой, поправляя шляпу. Казалось, что он с кем-то раскланивается.
Шляпу Ява, конечно, взял без спроса.
У меня под мышкой был коврик. То был знаменитый коврик! Я его помню столько, сколько вообще что-нибудь помню. Он с самого моего рождения висел над моей кроватью. Коврик был красный, и на нём были вышиты три смешных щенка, которые сидели рядышком, склонившись друг к другу головами. Это были Цюця, Гава и Рёва, про которых мама рассказывала мне множество разных историй, пока я не засыпал. Последние два года, поскольку я уже вырос, коврик лежал в сундуке, и теперь от Цюци, Гавы и Рёвы сильно пахло нафталином.
Коврик и шляпа — это были наши тореадорские принадлежности. По дороге мы ещё вырезали из орешника две прекрасные шпаги. Мы были в полной боевой готовности.
Мы шли и пели арию Хозе из оперы «Кармен», которую много раз слышали по радио.
«Торе-хадор, смелее-эээе в бой, торе-хадор, торе-хадор… Там ждет тебя-хя любовь, там ждет тебя-хяхя любовь».
Мы пели и ещё не знали, что нас ждёт.
Небо было синее-синее, настоящее испанское небо.
Погода — самая подходящая для боя быков.
Мы погнали своих коров на край выгона, туда, где пруд, — подальше от людских очей.
— Отгони свою Маньку куда-нибудь в сторону, чтоб не мешала, — сказал Ява, — и давай начинать.
Я не стал спорить. Тем более, что Манька у нас очень нервная: ей лучше не видеть боя быков.
Ява поправил на голове шляпу, подтянул штаны, взял мой коврик, вздохнул и, пританцовывая, на носках стал подходить к Контрибуции. Подошёл к самой её морде и начал размахивать ковриком у неё перед глазами. Я затаил дыхание — сейчас начнётся…
Контрибуция спокойно щипала траву.
Ява замахал ковриком ещё сильнее. Контрибуция не обращала на него никакого внимания.
Ява хлестнул её ковриком по ноздрям. Контрибуция только отвернула морду.
Ява раздражённо взвизгнул и ещё раз изо всех сил хлестнул её ковриком. Контрибуция, лениво переступая ногами, повернулась к Яве хвостом. Ява снова забежал вперёд и начал пританцовывать.
Через полчаса он сказал:
— Она ко мне просто привыкла, она меня любит и потому не хочет. А ну давай ты!
Через час, запыхавшись, я сказал:
— Какое-то убоище, а не корова. Жаль, что моя Манька безрогая, я бы тебе показал, что такое настоящая корова.
За дело опять взялся Ява. Он время от времени менял тактику: то подходил к корове потихоньку и неожиданно бил ковриком, то подлетал с разгона. То забегал сбоку. Но Контрибуция упорно не принимала боя.
Чубы у нас взмокли, коврик нервно дёргался в руках — казалось, что Цюця, Гава и Рёва вот-вот залают. А Контрибуция — хоть бы что.
Один раз только, когда Ява схватил Контрибуцию за ухо, она с укоризной посмотрела на него своими грустными глазами и сказала:
«Мму-у!»
В переводе с коровьего это, очевидно, значило: «Идите, хлопцы, отсюда. Не трогайте меня».
Но мы вовремя не сумели понять её.
Хекая, мы прыгали около неё, вызывая на поединок. Яве было стыдно передо мной за свою Контрибуцию, это я видел.
Наконец разозлённый Ява крикнул:
— А ну ударь ее, а ну ударь ее, Павлуша, хорошенько! Что, боишься? Ну, так я сам!
Он размахнулся и лягнул Контрибуцию ногой по губе.
И вдруг… Вдруг я увидел Яву где-то высоко в небе. И оттуда, с неба, услышал его отчаянное визгливое:
— Вва-ввай!
Он начал бежать, по-моему, ещё в воздухе. Потому что, когда ноги его коснулись земли, он уже изо всех сил мчался к пруду. Я бросился за ним. Это было наше единственное спасение. Мы с разгона влетели в пруд, вздымая целые гейзеры воды и грязи. Остановились только уже где-то на середине.
То, куда мы влетели, прудом, честно говоря, назвать можно было только условно. Когда-то тут действительно был большой пруд-копалка. Но он давно пересох, загрязнился и превратился в обыкновеннейшую лужу. В самом глубоком месте нам было по шею. Именно в этом месте мы сейчас и стояли.
Контрибуция бегала вокруг лужи и мычала в наш адрес какие-то свои, коровьи проклятья. В лужу лезть она не хотела. Она была брезгливой, аккуратной коровой.
Мы стояли и молчали.
Дно пруда было илистое, топкое. Честно говоря, мы по самый пуп стояли в противной склизкой грязюке. Только от пупа до шеи была вода — грязная, мутная и вонючая. Настоящие помои.
Долго мы стояли тогда с Явой в этих помоях. Полчаса, не меньше. До тех пор, пока Контрибуция не успокоилась и не отошла. Она ещё оказалась очень человечной и благородной коровой. Потому что подкинула тореадора Яву не рогами, а просто мордой. И когда мы наконец вылезли из лужи, несчастные и грязные, как поросята, она и словом не вспомнила нам нашего недоброго к ней отношения. Мы остались с ней друзьями.
Ява после того не только никогда её больше не ударил, но всегда угощал конфетами, которые давала ему мама.
Вот такая история вышла у нас с Контрибуцией.
И теперь, когда мы, сокрушённо вздыхая, засыпаем наше неудавшееся метро, Контрибуция выглядывает из коровника и сочувственно смотрит на нас. И нам даже кажется, что на глазах у неё слёзы. Дорогая Контрибуция! Какое у тебя большое и нежное сердце! Ты единственная понимаешь и жалеешь нас. Спасибо тебе, корова!
— Ещё не кончили, архаровцы? — неожиданно прогремел сзади дед Варава.
Мы потеряли бдительность — и вот наказаны.
Впереди стена свинарника, с боков густой бурьян, сзади дед Варава. Бежать некуда. Мы замерли на корточках — как цыплята перед коршуном.
— Не бойсь, не трону!
Эти слова подняли, выпрямили нас, разогнули нам ноги. И будто велосипедным насосом кто-то качнул — это мы разом вздохнули. И дрожащие губы наши сами собой растянулись в противную подхалимскую улыбочку. Но дед на улыбку нашу не ответил. Не любил дед таких улыбок. Суровый был дед Варава.
Лицо у него серое и пятнистое, как прелые прошлогодние листья. Губы тонкие, опущенные и так сомкнуты, будто во рту вода. Глаза без ресниц, круглые и неподвижные, как у петуха. Из-за этих круглых неподвижных глаз казалось, что дед навеки чем-то удивлён. Но это только казалось. Наверное, не было уже на свете ничего, что могло бы удивить деда Вараву. Восемьдесят третий ему пошёл.
— Кончайте, шмендрики, да идите уроки учить, экзамены скоро!
Мы скривились. Мы это знали. Но нам не хотелось думать об экзаменах. И кто только их придумал! Да ещё весной, когда воздух пахнет футболом и цурками-палками[2], когда птицы галдят и когда так солнечно и тепло, что мы с Явой уже трижды купались. Как хорошо было прошлый год в четвёртом классе! Никаких экзаменов. Лучше было бы и не переходить в пятый. Никогда в жизни мы с Явой не сдавали экзаменов. Это будет первый раз. И хоть мы хорохоримся и говорим: «Наплевать!» — но у каждого из нас при мысли об экзаменах тоненько ноет в животе. Лучше двадцать метро засыпать, чем один экзамен.
— Всё, диду, кажется. Так, как и было. Правда ж? — несмело говорит Ява, притаптывая ногой свежую землю.
Дед косится на нашу работу — видно, что он не очень удовлетворен. Но говорит:
— Идите, идите уже. Но знайте, ещё раз что-нибудь такое этакое — уши оборву и свинье выброшу!
О том, чтобы чистить свинарник, дед ничего не говорит, да и мы не напоминаем — работа эта совсем неинтересная. Прижимаясь спинами к самому бурьяну, мы боком проходим мимо деда и, как только минуем его, сразу бежим со всех ног. И как раз вовремя успеваем проскочить: ещё миг — и шершавая рука деда с размаху прилепилась бы к нашим штанам…