Не то спала Анюта, не то не спала. Всю ночь металась она, и виделись ей и Миша, и мать, и отец, и блестящие инструменты, которыми хирург режет живое тело матери. Проснулась она чуть свет. Миша спал как убитый. Он-то ведь не знал, что сегодня предстоит операция. Анюта его разбудила, приготовила завтрак и, когда они сидели за столом, сказала брату о том, что надо ехать сейчас в больницу, потому что маму будут оперировать.
Миша промолчал. Только глаза у него стали испуганные и несчастные. Анюта думала, что он начнёт её расспрашивать, какая операция, опасная ли и что говорят врачи, но Миша ни о чём её не спросил и только, быстро доев яичницу, сказал:
— Ну, давай поедем.
В палату их не пустили. Они стояли на площадке лестницы, и мимо них по коридору провезли к лифту на специальной больничной каталке мать. У матери были удивительно румяные щёки и лихорадочно блестевшие глаза. Каталку вкатили в лифт, лифт поехал наверх, и Анюта так и не узнала, видела их мать или не видела.
А они остались на лестничной площадке. Они сидели на жёсткой деревянной скамейке, и Анюта собиралась заплакать, когда вдруг расплакался Миша.
— Ой, Анюта! — сказал он и повторил: — Ой, Анюта! — и больше ничего не сказал, потому что и так всё было понятно.
Анюта обняла его, и погладила его по плечу, и не заплакала, потому что надо было утешать младшего брата.
Всё было как будто в тумане. Неожиданно из тумана возникли Мария Ивановна, Мария Степановна и Мария Семёновна, все три с напряжёнными, взволнованными лицами, и Павел Алексеевич, и ещё какой-то человек, которого Анюта не знала, и что-то они говорили ей, но Анюта не понимала что и только кивала головой, как будто бы она понимает и соглашается.
В операционной целая стена была стеклянная, но несмотря на то что было очень светло, ярко горели огромные лампы с зеркальными отражателями. Люди в белых халатах с марлевыми масками, закрывавшими нижнюю часть лица, двигались неторопливо и быстро. Клавдию Алексеевну положили на стол. Хорошо, что Анюты и Миши не было здесь, иначе они бы увидели, как мелкою дрожью дрожит Клавдия Алексеевна, дрожит, как почти всегда дрожат люди в ожидании операции.
Хирург мыл руки. Он тёр их твёрдыми щётками, долго полоскал в эмалированном тазу, и няни в марлевых масках суетились вокруг него. Хирург был маленького роста, крепыш, с мускулистыми, сильными руками. Ом высоко засучил рукава, и было видно, как у него напряжены мышцы.
Пожилая хирургическая сестра, которую знали все хирурги Москвы, потому что не было хирургической сестры, работающей лучше и точнее, чем она, наклонилась над Клавдией Алексеевной и негромко сказала ей слова, которые надо сказать человеку, когда он ждёт и не знает: предстоит ему жизнь или смерть. Хирургическая сестра была мужеподобна и некрасива, и казалось по внешности, что она человек грубый, не способный утешить и приласкать человека, и всё-таки все больные на всю жизнь запоминали её грубоватую ласковость, сдержанную, но искреннюю её нежность.
А хирург всё мыл и мыл руки, и няня приготовила спирт, чтоб полить на руки, и он тёр руки щётками, и руки у него были сильные, волосатые, грубые, и только настоящие знатоки хирургии знали, с какою нежною точностью делает он операции.
Врач-анестезиолог скомандовал — и сестра наложила на лицо Клавдии Алексеевны маску.
— Считайте, — сказал врач-анестезиолог, — и ни о чём не думайте. Операция не трудная. Вы проснётесь здоровой. Про себя считайте: раз, два, три… И ни о чём не думайте.
Об очень многом думала Клавдия Алексеевна: о детях, о муже, о смерти, но она закрыла глаза и начала считать: «раз, два, три…» — и тёмный туман медленно обволакивал окружающий мир, и из тумана раздавался спокойный голос: «Считайте и ни о чём не думайте», — и она куда-то ушла от ярко освещённой комнаты, от ламп с рефлекторами, от стеклянной стены, за которой шумели деревья больничного сада.
И неся поднятые кверху руки, крепкие, мускулистые руки, на которые были надеты резиновые перчатки, неся их, как неприкосновенное сокровище, хирург подошёл к столу.
Вдоль стен операционной стояло два ряда жёстких деревянных кресел, первый пониже, второй повыше. На этих креслах сидели студенты медицинского института, тоже все в марлевых масках, и напряжённо ждали начала операции. Они знали по книгам и по лекциям профессоров, какие поразительные чудеса умеют делать волосатые, мускулистые руки в резиновых перчатках.
Хирург был спокоен. Он обязан был быть спокойным. Волнение, дрожь рук могли привести к неисправимому несчастью. Он был совершенно спокоен. И только он один знал, что стоило ему это спокойствие. Он посмотрел на анестезиолога, тот молча кивнул головой. Он протянул руки — и как будто сам собой в руке его появился сверкающий серебряным блеском инструмент. Сёстры были незаметны. Их обязанность была быть незаметными в эти решающие минуты. Всё должно было появляться само собой. Хирург (а «хирург» — это великое слово!) должен был думать только о живом человеческом теле, которое предстояло ему исцелить. Ни одна посторонняя мысль не должна была его волновать. Сёстры были невидимы и не слышны. Всё делалось как будто само собой. Только у студентов, сидевших на скамейках, чуть вытянулись шеи и заблестели глаза. А хирург ничего не видел вокруг. Он ничего не слышал, для него ничего не было в мире, кроме израненного тела, которое он должен был сделать здоровым.
Он не видел и не слышал, как тихо открылась дверь операционной, как вошёл профессор Сердиченко, надел марлевую маску и сел на кресло рядом со студентами. Профессор Сердиченко не мог не приехать. Он должен был знать, правильно ли он поставил диагноз и будет ли жива женщина, за жизнь которой он отвечал перед самим собой.
На лестничной площадке сидели Анюта и Миша, Мария Ивановна, Мария Семёновна, и Мария Степановна, и Павел Алексеевич, и какой-то ещё незнакомый человек. Сидели молчали, ждали. Потом по лестнице поднялась Катя Кукушкина, кивнула сдержанно головой и села рядом.
И все сидели, молчали. Миша вдруг расплакался. Анюта его обняла и прижала к себе, и он немного повсхлипывал, а потом успокоился и стал тоже ждать. Медленно шло время. Ой, как медленно оно шло! И вдруг Миша притянул к себе Анютино ухо и зашептал в него:
— Анюта, ты знаешь, я даю тебе честное слово…
— Не надо, Миша, не надо, — так же тихо прошептала Анюта. — Я же всё знаю, понимаешь?
И Миша замолчал, замолчала Анюта, и снова сидели они неподвижно, и медленно-медленно текло время.
Обмирал Миша от страха: вдруг что-нибудь с мамой случится! Ничего он сейчас так не хотел, как просто рассказать маме и о том, как он торговал билетами, и всё-всё про себя. А вдруг некому будет рассказывать? Голова шла кругом у Миши, когда он об этом думал. Как маловажно было всё, что с ним произошло! Ведь всё это было исправимо, а может случиться такое, что ничем и никак исправить будет нельзя. Может быть, случайно, а может быть, потому, что она угадала его мысли — ведь правда же, мы угадываем мысли близких нам людей, — Анюта обняла его и погладила по плечу.
— Не бойся, Миша, — сказала Катя Кукушкина. — Это замечательный хирург.
В больнице был неприёмный день. Поэтому мало было народа на лестничной площадке. Только две медицинские сестры, закончив смену, весело переговариваясь, спустились по лестнице. Потом опять было тихо. Потом Павел Алексеевич, округлив глаза, вдруг сказал:
— Нашли Петра Васильевича. Сидит на аэродроме. Хабаровск не принимает самолёты.
Ни Анюта, ни Миша даже не поняли, о чём речь. Они думали о матери, лежащей на операционном столе, они думали о том, что вдруг по лестнице, шагая через две-три ступеньки, пробежит папа, и тогда, конечно, всё станет хорошо, потому что папа обязательно что-нибудь да придумает и обязательно спасёт маму. Они-то своего отца знали. Они знали: за ним как за каменной стеной.
Миша потом вспомнил и не мог понять, было это на самом деле или ему показалось. Как будто бы на площадке, которая была на один марш ниже, появился Валя. Как будто бы у него было взволнованное, испуганное лицо. Но может быть, это просто показалось Мише. Может быть, и не было Вали, да и неважно — был он или не был. Важно было то, что время течёт необыкновенно медленно, что, может быть, что-то случилось ужасное и нельзя пойти разузнать, спросить.
— Анюта, — шепнул Миша Анюте на ухо. — Ты не говори маме. И папе не говори, хорошо?
— Хорошо, — сказала Анюта. — Ты, Миша, не бойся. Я даже рада, что всё это так случилось. Теперь тебе навсегда наука.
Миша молча кивнул головой.
Вообще на лестничной площадке почему-то говорили шёпотом. Может быть, потому, что громко говорить не позволяло уважение к великому труду хирурга, который должен был, обязан был быть спокойным, которому ничто не должно было мешать.
— Я узнавала, — шепнула Катя Кукушкина, — это, говорят, очень хороший хирург. Твоей маме, Мишка, просто повезло, что он её оперирует.
Снова была на лестничной площадке тишина. Тихо было и в операционной. Хирург работал. Студенты, сидевшие на деревянных креслах, думали, что огромное счастье им привалило. Им тоже придётся когда-то решать судьбу человека, лежащего на операционном столе. И как хорошо, что они увидели это спокойное напряжение, эти точные, отработанные жесты мастера, спасающего человеку жизнь. Молчали сёстры, угадывая, что нужно сейчас великому мастеру. Он только поднимал руку, и сёстры уже знали, что ему нужно. А Клавдия Алексеевна ничего этого не знала и не видела. В её одурманенном сознании мелькали видения, ничем не похожие на то, что реально с ней было. Она видела мужа в далёких чукотских пустынях, видела Анюту и Мишу… А впрочем, может быть, она ничего не видела. Очень глубокий сон был дан ей анестезиологом.
Сидели Анюта и Миша, и Павел Алексеевич, и Мария Ивановна, Мария Семёновна и Мария Степановна, и Катя Кукушкина, сидели и ждали, когда на площадку лестницы вышел профессор Сердиченко. Он вышел на площадку и остановился, снял очки и протёр их безукоризненно чистым носовым платком.
— Вы родственники больной Лотышевой? — спросил он.
— Да, — сказал Павел Алексеевич, никогда в жизни не принадлежавший к лотышевской семье.
Он сказал это и встал, и все тоже встали и стояли, как школьники перед властным руководителем.
— Операция прошла хорошо, — сказал Сердиченко, пряча в карман дочиста вытертые очки. — Опасности, по-видимому, нет.
Он посмотрел на всех строгими старческими глазами и вдруг добавил совсем другим, интимным, дружеским тоном:
— Ах, как работал хирург! Вы не медики, вам это не понять, а я вам скажу: замечательно работал!
Он повернулся и стал не торопясь спускаться по лестнице вниз. И в это время внизу хлопнула дверь. Кто-то стремительно мчался, перескакивая через три и четыре ступеньки, наверх, навстречу профессору. Он так быстро бежал, что натолкнулся на Сердиченко и даже толкнул его, но, когда сказал «извините», был уже на целый лестничный марш выше профессора.
Он был бледен, у него были сжаты зубы, и мелкие капли пота выступили у него на висках.
— Ну? — спросил он.
И только тогда Анюта поняла, что это отец, что он теперь здесь, с ними.
— Не волнуйся, Петя, — сказал Павел Алексеевич, — всё хорошо, операция прошла благополучно.
— Папа! — заорал Миша. Он наконец сдал. Он не выдержал. — Папа! — заорал Миша и кинулся на грудь к отцу.
— Ну, ничего, ничего, мальчик, — сказал отец, гладя его по голове. — Ты же видишь, всё обошлось. Всё будет хорошо, мальчик. Здравствуй, глазки!
Отец называл когда-то Анюту «Анютины глазки», а потом для скорости стал говорить просто «глазки». И от этого так хорошо ей знакомого слова Анюте стало легко на душе.
Будто бы снова мелькнуло на нижней площадке лицо Вали, но не до этого было Мише.
— Папа, — говорил он и ещё раз повторил: — Папа, папа!
На площадку вышла пожилая полная женщина — заведующая отделением.
— Операция прошла благополучно, — сказала она. — Состояние больной удовлетворительное. Завтра я допущу к ней кого-нибудь.
— Меня, — сказал Пётр Васильевич, — я её муж!
— Хорошо, — сказала заведующая отделением. — Вы, значит, вернулись с Чукотки?
— Да, вернулся, — сказал Пётр Васильевич.
— Хорошо, — сказала заведующая отделением. — Подождите. Когда ваша жена придёт в себя, я вас пущу в палату. — Потом она обратилась к другим: — А вы, товарищи, идите домой.
В это время на площадку вышел невзрачный, маленький человек, который кивком головы простился с заведующей отделением и быстро сбежал по лестнице. И никому из стоявших на лестничной площадке родных и друзей Клавдии Алексеевны даже не пришло и в голову, что этот невзрачный человек два часа вёл напряжённый бой за жизнь близкого им человека и выиграл этот бой своим трудом и талантом.
Пётр Васильевич прошёл к Клавдии Алексеевне в палату. Решено было, что Анюта будет пока сидеть на лестничной площадке. Может быть, Клавдии Алексеевне понадобится что-нибудь, а Анюта тут как тут.
Мишке велено было идти домой и никуда из дому не выходить. Если что будет нужно, ему сообщат по телефону.
Мишка повздыхал, посопел, больно ему не хотелось сейчас уходить от матери. Если бы это ему сказала Анюта, он бы, наверное, стал спорить, но, когда сказал Пётр Васильевич, ему спорить и в голову не пришло.
Вышел он из больницы и побрёл по улице. До остановки было не близко. Шёл Миша и думал. Да нет, собственно говоря, он не думал. Он просто чувствовал, что всё замечательно. Операция прошла хорошо, и мама скоро будет здорова. Вернулся папа. Конечно, они ещё не успели поговорить по-мужски, но всё равно Миша главное уже знает. Знает, что работа многих лет завершилась наконец полным успехом, значит, и у отца всё отлично. Вообще мир был великолепен. Правда, было на этом великолепии чёрное пятнышко: гнилой закоулок двора, появляющаяся и вновь пропадающая горошина. Страшный мир Вовы Быка, улыбающегося Паши, гнилых досок; мальчиков, у каждого из которых была, наверное, тоже нелёгкая, сложная история. Всё это чуть просвечивало сквозь замечательный мир, который видел сейчас Миша, но контуры дровяных сараев расплывались, изображение становилось туманнее и туманнее и скоро, наверное, должно было вовсе исчезнуть.
Миша дошёл до угла и только собрался повернуть, как навстречу ему вышел Валя. Он не случайно вышел, Миша это понял сразу. Он, наверное, стоял за углом и ждал, и выглядывал из-за угла, когда же наконец покажется Миша. Он вышел и остановился. Мальчики стояли, глядя друг на друга, и неизвестно, чем бы кончилась эта встреча, может быть, так же, как и предыдущие, потому что опять они встретились в разном настроении, разные у них были и мысли и чувства. Погода спасла положение.
Миша вышел такой взволнованный, что не заметил, не увидел, а может быть, увидел, но не обратил внимания, что сизые тучи неслись по небу, собирались над Москвой, что стало прохладно, что ветер шёл по улицам, шевеля листвою деревьев, и что далеко, в конце улицы, блеснула молния или, может быть, отразился от туч отблеск где-то ещё дальше ударившей молнии.
Не видел этого и Валя. Ему тоже было не до того. Очень он волновался, как встретятся, как будут они с Мишей говорить, так волновался, что до туч и до молнии не было ему дела.
Стояли мальчики друг против друга, и смотрели друг другу в глаза, и не слышали, как громко шумят деревья, будто обсуждая между собой, чем может кончиться эта встреча врагов.
И, когда стояли они и смотрели друг на друга, начался дождь.
Одна за другой стали падать огромные капли, и пыль на тротуаре, обволакивая эти капли, скатывалась в шарики, и сразу на улице, улице большого города, обычно пахнущей бензиновыми парами, пронёсся запах свежего леса, сырой земли, тот запах, который учёные называют так скучно — запах озона.
Валя схватил Мишу за руку и сказал:
— Постоим под навесом. А то знаешь какой будет дождь, насквозь промокнем.
Валя оттащил Мишу под навес, под бетонный навес над входом в какое-то учреждение, и здесь остановились они, спинами прижавшись к деревянным тяжёлым дверям этого учреждения, и стояли рядом, уже совсем в другом настроении. Другое настроение создалось от того, что разговор начался с посторонних тем и не было сказано сразу тех резких фраз, которые, если они сказаны, уже невозможно вернуть.
А может быть, дело было не только в этом. Может быть, свежий, пахнущий лесом, водою, полем, словом — природою, воздух, и тревожный шелест деревьев, и звук падения капель, и сизые тучи, собравшиеся на небе, чтобы грянуть над городом грозою, сизые тучи, несущие громы и молнии, незаметно для Вали и незаметно для Миши отвели их обоих от ссоры, которая готова была между ними вспыхнуть.
Они помолчали несколько минут, потом Валя нерешительно спросил:
— Слушай, как с Клавдией Алексеевной?
Вопрос этот можно было задать просто из вежливости, и на него можно было вежливо и равнодушно ответить. Но такое волнение было у Вали в голосе, столько он вложил в этот вопрос тревоги, что Миша почувствовал: нельзя ответить спокойно и сухо.
— Говорят, операция хорошо прошла, — сказал он. — Хирург, говорят, замечательный. Теперь, говорят, всё будет благополучно. И знаешь, Валя, папа как раз приехал, когда операция шла. Вдруг, понимаешь, по лестнице поднимается. А? Ты подумай. Ой, я как боялся! И хирург, говорят, замечательный. И если что, то папа придумает что-нибудь. Я теперь не боюсь.
— Ой, а я как боялся! — сказал Валя. — Мы с мамой оба не спали. Мне ничего, а маме ведь на работу. Я не сплю, а будто сплю. Думаю: может, она заснёт. А она тоже не спит. Молчит, молчит и вдруг скажет: «Ой, Валя, только бы всё хорошо кончилось!» Это она про Клавдию Алексеевну. Ты понимаешь?
— Понимаю, — сказал убеждённо Миша. Он сказал так, потому что ему казалось совершенно естественным, что каждый человек на земле должен был в эту ночь волноваться, как пройдёт операция.
Мальчики помолчали.
— Отец как, наверное, волновался! — сказал Валя. Он всё время знал, что ему нужно, обязательно нужно заговорить об отце, и очень боялся о нём заговорить, и всё думал, какую бы подобрать первую фразу. И никак не мог придумать эту фразу, а потом перестал о ней думать и сам для себя неожиданно сказал её.
Миша насупился. Это было больное место. Ему показалось очень нехорошим то, что Валя вспомнил об отце. Ну, хорошо, скажем, Валя не виноват и мать Вали не виновата, но отец уж наверное виноват. И тут наконец загрохотало над всей Москвой, гром прокатился по небу из края в край. Молнии осветили сизый сумрак, который окутал город. И хлынул ливень. Сразу же струи воды полились из водосточных труб, и реки, бурля и пенясь, потекли по асфальту. Казалось, будто природа гневается, будто природа в ярости. Даже под бетонный навес долетали брызги.
Два мальчика стояли, прислонившись к тяжёлой деревянной двери какого-то учреждения, и незаметно для себя прижались друг к другу, потому что они одни были среди этого яростного, сверкающего, гремящего, бурного мира.
Может быть, в самом деле Валя говорил тихо, а может быть, это только казалось, потому что голос его заглушали шуршание деревьев, раскаты грома, шум от падения капель на асфальт и плеск воды в водосточных трубах. Всё шумело вокруг.
— Миша, — говорил Валя, — я понимаю, как ты должен на отца злиться. Он, сам знаешь, как мучается. Он письма мне пишет знаешь какие! Он всё боится, что я его осуждать буду, что мы с мамой его знать не захотим. А как же мы можем? Ты, Миша, подумай. Ведь он же несчастный человек. Знаешь, какой он несчастный! Он сам написал мне — споткнёшься, мол, раз, и пойдёт всё под гору. Не спотыкайся, Валя, он пишет, не спотыкайся. А я не споткнусь. Как я могу споткнуться? Он вернётся, ему помочь надо будет. Мама рассказывает, он знаешь какой раньше хороший был человек. Добрый такой, стеснительный. И я знаю, Мишка, ты хочешь верь, хочешь не верь, он приедет опять хорошим. Он замечательный повар. Мама рассказывает, он раньше почти не спал — всё о своём деле думал. Тебе кажется чепуха, а это ведь очень важно, какие блюда приготовить да как приготовить, чтобы у людей настроение было хорошее. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Миша.
Это было первое слово, которым он ответил Вале. Но такое уж значительное было слово, и многое за этим словом стояло. Была такая минута, что Миша мог и взорваться. Но в это время Валя заговорил о том, как отец споткнулся, и Миша вспомнил, что и он, Миша, споткнулся, и ещё вспомнил Миша о том, что придётся ему говорить с отцом, и неизвестно ещё, что отец ему скажет. И, кроме этого, был Валя, несчастный Валя, любивший отца и дравшийся за отца. И это Мише сегодня было понятно. Вернее сказать, это ему стало попятно на всю жизнь, начиная сегодня.
— Слушай, Миша, — продолжал Валя, задыхаясь и, видно, очень волнуясь, — конечно, всё это получилось ужасно, но он сейчас ещё больше меня это понимает. Он правильно осуждён, и я это знаю, и он это знает, и мы с ним говорили об этом. Я был у него на свидании. Он совсем другой человек. И мама мне после сказала, что он такой, какой был раньше. Я ведь хотел идти к тебе и к Анюте, чтобы вы сказали, что он не так уж виноват и вы просите смягчить наказание, а он мне сказал: «Сынок, — он мне сказал, — они хорошие люди, они мне простят. Я-то себе никогда не прощу. Пусть будет как будет. Я всё заслужил и за всё должен ответить».
Чище и свежее стал воздух над Москвой. Ещё били струи из водосточных труб, а дождь уже стихал. И деревья перестали шуметь, они будто прислушивались к разговору мальчиков, спрятавшихся под навесом. Уже пробе жал какой-то человек, подняв воротник пиджака и перескакивая через лужи. Видно, гнали его дела, видно, срочно нужно ему было куда-то. Он пробежал, расплёскивая туфлями воду, не все лужи можно было обежать или перепрыгнуть, посмотрел на мальчиков, стоящих под навесом, горячо и взволнованно шепчущих что-то друг другу, посмотрел и подумал: стоят мальчишки и придумывают вместе небось какую-нибудь сказку, фантазируют про что-нибудь этакое.
Подумал человек и ошибся. О самом реальном, о самом жизненном говорили два мальчика, о том, как относиться к людям, о том, как людям верить. О жизненном говорили мальчики и о том, что в жизни самое трудное и самое важное.
— Слушай, Валя, — сказал Миша, — ты отцу напиши, ты ведь будешь ему писать, что, мол, мама и папа не сердятся и понимают, что он это от болезни сделал, от несчастья. Тебе, наверное, кажется, что я от себя говорю, но я говорю от них. Я их знаю, они всё понимают. Я им расскажу, что ты мне рассказал, и они всё сразу поймут. Быстрее, чем я. И потом, Валька…
Миша замялся и посмотрел в сторону. Уже пар поднимался от асфальта. Миша поднял глаза и увидел, что сизые тучи расступились и светлое голубое небо проглядывало сквозь них.
Кое-где ещё капал дождь, а кое-где он уже перестал, и ручьи, шумно бегущие по асфальту, мелели с каждой минутой.
— Ты ведь знаешь, Валька, — продолжал Миша, — ты же видел меня у Вовы Быка, так я тебе вот что скажу — я портсигар отцовский украл. Я думал, он стоит рублей десять — пятнадцать, а он, оказывается, знаешь какой дорогой.
— Давай сделаем так, Мишка, — сказал Валя, — условимся: я тебе и ты мне можем самое дурное сказать — прямо в глаза. Ну вот, скажем, ты мне скажешь самое даже плохое, а обижаться я не имею права. Уговор такой, понимаешь? Я подумать должен, решить должен. Если ты нрав, послушаться должен. А если неправ, должен тебе объяснить, и мы вместе обсудим, понимаешь?
— Хорошо, — сказал Миша, — только про это надо договориться навсегда. Ты на меня не сердись, но вот ведь и отец твой споткнулся, а он уже взрослый. Значит, каждому всегда надо знать, что есть человек, которому всё прямо скажешь, а он тебе прямо и ответит. Похвалит или осудит. И пусть это будет сверх всего. Бывает ведь знаешь как: и папе не решишься сказать, и маме не решишься, и Анюте, а мы уж друг другу обязаны решиться и всё рассказать.
Тяжёлая деревянная дверь, возле которой они стояли, открылась. Вышел высокий толстый человек в роговых очках, у которого был необыкновенно серьёзный и важный вид.
Каждому видевшему его казалось, что он, может быть, министр или, в крайнем случае, заместитель министра, а может быть, академик или, в крайнем случае, профессор, наверное, человек, недоступный для обыкновенных человеческих чувств, потому что всё время продумывает проблемы мирового или, в крайнем случае, государственного значения.
— Так, — сказал этот человек, и глаза у него были сердитые, недовольные, это видно было даже через роговые очки. — Значит, укрываетесь от дождя под навесом?
По тону его можно было подумать, что он предъявляет мальчикам очень серьёзное обвинение.
— А что, — спросил Валя, — разве нельзя?
— Нельзя, — ответили роговые очки. — Я в вашем возрасте по лужам босиком шлёпал.
Мальчики неясно поняли мысль, которую этот важный человек хотел высказать.
— Извините, — сказал Миша, — мы думали, что здесь никому не мешаем.
— А вы никому и не мешаете, — строго сказал важный человек. — Вы просто упускаете замечательную возможность — шлёпать по лужам или, по крайней мере, прыгать через лужи. Придётся мне, старику, показать вам пример.
И вдруг он, разбежавшись, прыгнул через огромную лужу. Не допрыгнул до другого берега, видно, вес был слишком велик. Он всё-таки попал в воду и поднял целый фонтан брызг. Посмотрел на мальчиков и рассмеялся.
— А? Каково? — сказал он. — Почти перепрыгнул. А ведь шестьдесят лет. А ну-ка, молодые люди, как вы?
Валя не успел оглянуться, как Миша разбежался и перелетел через лужу. Тогда, не думая, Валя побежал за ним и прыгнул тоже. Оба они попали в воду и промочили ноги, но им стало от этого только веселее и лучше.
— Очень хорошо, — сказал толстый человек, — вы начинаете понимать радость жизни. Желаю вам дальнейших успехов в этом направлении. Извините, подходит мой троллейбус.
Он с необычайной быстротой побежал за троллейбусом, попадая в лужи, не обращая на это внимания, и успел всё же протиснуться в закрывавшуюся дверь.
Смешно и весело стало Вале и Мише. Удивительно яркая была листва на деревьях, пар поднимался над асфальтом, наступал хороший летний солнечный день. Они зашагали к дому, иногда поглядывая друг на друга и друг другу улыбаясь.
Катя попала к Быковым только в восьмом часу вечера. Пока она закончила день в лагере, пока простилась с ребятами, пока нашла Вовин адрес. Она понимала, что разговор будет очень нелёгким, но не боялась его. Ощущение внутренней собранности и подтянутости, желание преодолевать препятствия не оставляли её после разговора со Сковородниковым. А утром ещё радостное событие — операция у Клавдии Алексеевны прошла хорошо. Хотя Катя в этом никакого участия не принимала, но чувство успеха передалось и ей. Ведь вот же сумели врачи спасти Клавдию Алексеевну, а им тоже небось нелегко было…
Почему-то Катя Кукушкина думала, что Вова Бык живёт в старом доме, так же предназначенном к слому, как тот дом, во дворе которого помещалась его штаб-квартира. Почему-то думала она, что в этом доме мрачная, грязная лестница, по которой бегают худые, облезлые кошки.
Всё было не так. Вова Бык жил в небольшом — всего пять этажей, но новеньком и очень весело выглядевшем доме. Катя поднялась на третий этаж. На одной из лестничных площадок она выглянула в окно. Окно выходило в зелёный двор. Дети раскачивались на качелях, любители шахмат и домино сидели за врытыми в землю столами, аккуратные старички и старушки прогуливались по дорожкам, посыпанным песком.
Катя удивилась. Почему в этом весёлом доме вырос мрачный и злобный мальчик? Разве он не дышал воздухом этого сада?
Катя позвонила. Ей открыла немолодая худощавая женщина. Одной рукой она отпирала замок, а в другой держала за ручку сковороду с жареной картошкой.
— Мне нужно к Быковым, — сказала Катя.
— Я Быкова, — ответила худощавая женщина.
— Я насчёт Вовы, — объяснила Катя. — Мне хотелось бы поговорить с вами. Вы его мать?
У женщины стали испуганные глаза. Рука её даже дрогнула, когда она услышала, что разговор будет о Вове. Видно, много плохого пришлось ей видеть от пасынка, видно, каждую минуту она ждала, что узнает что-то ещё более плохое, совсем уже страшное.
— Я его мачеха, — сказала она. — Входите, — и пошла вперёд.
Квартира была маленькая, но отдельная, состоявшая из двух смежных комнат. В первой из комнат, куда вошла Катя следом за Вовиной мачехой, стоял посередине стол, по стенам два дивана. За столом сидели семилетний мальчик и восьмилетняя девочка. Худощавый мужчина лет сорока, в клетчатой рубашке, с мокрыми волосами — видно, он мылся, придя с работы, — поднялся навстречу Кате, протянул ей руку и сказал: «Быков».
Да, небогатая это была комната, и мебель была дешёвая и старомодная, такую выпускали лет пятнадцать назад, и купили её, видно, по случаю, но ничего мрачного в комнате не было. На подоконнике стояли горшки с цветами и небольшой аквариум, в котором росли удивительные растения и яркие рыбки проплывали сквозь арки из ракушек.
Нет, не так представляла себе Катя Кукушкина жилище, в котором живёт Вова.
Катя объяснила, кто она, и спросила имена, отчества у отца и мачехи. Оказалось, что отца зовут Иван Петрович, а мачеху Мария Петровна.
— Вот вам и легче будет запомнить отчества, — усмехнулся отец. — Одинаковые. Не спутаете.
Он шутил, но глаза у него тоже были испуганные, как у мачехи. Видно, и он боялся узнать о сыне что-то ужасное. Много раз узнавал он плохие новости, понимал, что дела с сыном идут хуже и хуже, не знал, что делать, и всё время ждал новостей совсем страшных.
— Я не жаловаться на Вову пришла, — сказала Катя, — ничего страшного не случилось, а то плохое, что знаю я, знаете, наверное, и вы. Я хочу просто посоветоваться. Что делать? Ведь пропадает парень.
— Плохо, плохо, — сказал Иван Петрович.
А Мария Петровна смотрела на Катю и ждала продолжения, и только руки у неё нервно двигались и всё скручивали в трубочку, раскручивали и скручивали снова какой-то листок, вырванный из тетрадки, листок, случайно лежавший на столе.
— Не пойму я, — сказал, помолчав, Иван Петрович, — ведь парень соображает. Я овдовел, ему восьми лет не было. Да она потеряла мужа и осталась с двумя. Этой-то ещё три было, да этому два. Куда же ей? Мы сошлись, думали, лучше будет и ей и мне, всё-таки вместе детей вырастим. А тут и квартиру дали приличную, сами видите, жить можно. И если бы сказать, что Маша его обижала — так нет, не было этого. Ну конечно, с тремя детьми замотаешься, всё в спешке да в спешке. Скажет иной раз что-нибудь, может, и не так. Так она и своим иной раз не то что скажет, а и по затылку стукнет. Тоже ведь женщину понять нужно. А Вова сразу как-то сердиться стал. Если бы на Машу только. Ну, она старше его, умнее. Она и смолчит иной раз, внимания не обратит. А то ведь он на детей. Очень сильно он их обижал. Они его до сих пор боятся. Вот скажи ты, Люба, и ты, Витя, боитесь, ведь правда?
— Боюсь, — сказала Люба.
— Ничуть я его не боюсь, — сказал Витя. — Я ещё подрасту немного да как дам ему.
— Видите, — сказал Иван Петрович. — И мальчишка обозлился. А ведь ему только семь лет стукнуло. Разве же ему можно злиться! Ему злиться никак нельзя. А мне как быть? Я на него прикрикну, что он маленьких обижает, так он на меня как индюк дуется. Вроде, мол, я ради чужих детей родного сына тираню. А что же я могу? Справедливость должна же быть.
— Вы меня послушайте, — вдруг сказала Мария Петровна, скручивая и раскручивая листок, вырванный из тетради. — Вот поженились мы с ним, у него сын, да у меня двое ребят. Нам казалось, всё хорошо будет. Он пережил горе, я пережила горе — вместе, думали, залечивать станем. Да разве я не понимаю, что самое важное мир в семье. Я бы за этот мир на что угодно пошла. Разве бы я позволила, скажем, чтобы его сына обижать, или позволила бы своим, скажем, лучший кусок сунуть? Что же я, не понимаю, чем это кончается? Слава богу, не девочка. Навидалась! Ну, скажем, Иван Петрович прежде, бывало, закладывал. Тоже надо понять — горе пережил человек. Мужчины, знаете, иногда сильные бывают, а бывает так, что очень сильный мужчина таким слабым делается! Это тоже понимать надо, их слабость. Ну, зайдёт после работы с товарищами — домой вернётся под хмельком. Разве, думаете, он позволял себе безобразничать? Никогда этого с ним не бывало. Наоборот, придёт, виноватым себя чувствует — тише воды, ниже травы. А Вова словно нарочно его дразнит. Иван Петрович отмалчивается, а Вова всё наскакивает. Всё с ехидцей говорит. И совсем ведь мальчишка, а знает, какие слова человека обижают. Иван Петрович, бывало, побелеет, а молчит. Один только раз не выдержал, да и то не ударил, а накричал только. Уж я и его успокаивала и Вову успокаивала. Потом прямо со слезами Ивана Петровича просила — перестань, говорю, выпивать, я знаю, ты норму соблюдаешь, да ведь сын обижается. Представьте себе, перестал! Ну, теперь разве на праздники, на Первое мая или на Ноябрь. Хорошо, казалось бы, так Вова ещё больше обиделся: «А, говорит, стоило мачехе слово сказать, так ты уже и с друзьями посидеть не можешь!»
Она разволновалась, у неё дрожали руки, и она всё быстрее и быстрее скручивала и раскручивала листок тетрадки. И, видно, слёзы мешали ей говорить. Она замолчала, чтобы не всхлипнуть, чтобы не расплакаться. И хоть не плакала, но слёзы текли по её лицу.
— И откуда в нём такое зло? — сказала она. — Просто понять не могу. Ну, ладно, матерью не захотел меня называть, называй меня, говорю, тётя Маша. Нет, ни за что. Только мачеха и на «вы»: «Вы, мол, мачеха, мне не указ, я вас слушаться не обязан».
Пальцы у неё так и бегали, скручивая и раскручивая листок из тетрадки. И Люба, не зная, как успокоить мать, молча взяла листок, превратившийся в трубочку, из материных рук, и Мария Петровна даже этого не заметила. У неё начали дрожать плечи.
— Успокойся, Маша, — сказал Иван Петрович. — Подожди, посоветуемся, может быть, товарищ и поможет. Как вас по отчеству?
— Называйте меня Катей, — сказала Кукушкина.
— Натворил что-нибудь Вова? — спросил Иван Петрович. — Вы уж не скрывайте. Скажите!
— Понимаете, — сказала Катя, — особенного ничего нет. И я не жаловаться пришла, а просто подумать с вами. Обосновался он в одном таком укромном местечке, за сараями, во дворе старого дома. Собрал там вокруг себя ребят, все мальчишки младше его или, во всяком случае, слабее. Затеял там игры, ребят запугивает, обыгрывает их, всегда они у него в долгу. Чтобы отдать ему долг, торгуют билетами у кино. Словом, достают всеми способами деньги. Иной раз и продают то, что не им принадлежит.
— Воруют, значит, — тихо сказал Иван Петрович.
— Ну, не то что какие-нибудь крупные кражи произошли, — сказала Катя, — но, знаете, ведь дальше может и хуже быть.
— Сам-то Владимир ничего не украл? — сказал Иван Петрович и замолчал.
И Катя поняла: он так волнуется, что слова сказать не может.
— Да нет, Ваня, — сказала Мария Петровна, — если бы такое что было, нам бы уже Катя сказала. Вы извините, я вас Катей называю.
— Да, да, — кивнула Катя головой, — конечно. Но понимаете, суммы Вова выигрывает большие. Я не всё знаю, но там счёт идёт на десятки. Может быть, на много десяток.
— Куда же он деньги девает? — Иван Петрович в растерянности посмотрел на Марию Петровну.
— Если бы, знаете, одеждой увлекался, сказала Мария Петровна, — как бывает с мальчишками, накупают всякую дрянь, хвалятся друг перед другом. А его ведь дырку залатать и то не уговоришь. Пальто мы ему купили, так через две недели смотреть было стыдно. И чтобы носил что со стороны, ни разу не замечали.
— Куда бы ни девал, — сказала Катя, — а что-то с ним надо придумывать. Сегодня, может быть, ничего такого и нет, так будет завтра или через год. Раньше или позже что-нибудь да случится, если сейчас не задержать.
Иван Петрович встал, прошёлся по комнате и остановился у окна. Сорок лет ему было, может быть, с небольшим, и здоровье у него было крепкое — не болел никогда ничем, а сейчас, когда Катя смотрела на его согнувшуюся спину, на его наклонённую голову, на всю его фигуру, фигуру беспомощного, несчастного человека, ей показалось, что ему гораздо больше лет, что он уже старый и больной.
— Тут что-то да не так, — заговорил Иван Петрович, ни к кому не обращаясь, будто беседуя сам с собой, будто размышляя вслух. — Зачем же в тринадцать лет парню такие деньги? Тут не мороженым, не пирожным пахнет. Тут страшные могут быть дела. Пожалуй, знаете, я на заводе кой с кем переговорю. Может, помогут люди. У нас там толковые есть товарищи. Вот ведь беда какая! Я тоже хорош. Отец называется! Ну, думаю, шалопутничает парень, шатается целые дни по улицам, так ведь и я в его возрасте не так уж много дома сидел. В школе-то учится. Хоть и не на пятёрки, но из класса в класс переходит. А дело выясняется серьёзное. Тут надо за ум браться. Шутка ли — такие деньги! Для меня в его возрасте полтинник был суммой. Значит, на что-нибудь да нужны они ему.
— А я знаю, на что Вове нужны деньги, — сказала вдруг очень спокойно Люба.
Все повернулись к ней. Она держала расправленный листок тетради, тот самый листок, из которого Мария Петровна то скручивала, то раскручивала трубочку.
— Ничего ты не знаешь, — сказал Витя. — Откуда ты можешь знать?
— А вот и знаю, — уверенно возразила Люба. — Ты ведь, мама, этот листок на столе нашла?
— На столе, — кивнула Мария Петровна головой. — Хотела смахнуть, да как раз товарищ Кукушкина Катя пришла. Я и забыла.
— А тут Вова всё написал, — спокойно ответила Люба. — Я только не пойму, вроде куда-то он уезжать собирается.
Иван Петрович выхватил листок у Любы. Катя и Мария Петровна, заглядывая через плечи Ивана Петровича, читали с ним вместе. Некоторые буквы стёрлись: недаром столько раз скручивалась и раскручивалась бумага. Но Вова писал очень крупными буквами, и разобрать можно было всё.
— «Папа, — читал Иван Петрович, — можешь не огорчаться. Больше я тебе с мачехой надоедать не буду. Сегодня поездом, уходящим в час ночи, я уезжаю в Мурманск. Там поступлю юнгой на судно. Словом, стану моряком. Желаю всего хорошего. Вова».
— Ой, да что же это! — сказал Иван Петрович, растерянно оглядывая Марию Петровну и Катю. — Да ведь тринадцать лет парню, мало ли что может случиться! Куда же он там одни денется?
Мария Петровна первая сообразила, что надо делать. Посмотрев на будильник, она сказала:
— Чего ты волнуешься, Ваня, сейчас только девять часов. Если мы сейчас выедем, в десять будем на вокзале. До поезда останется три часа. Мы подождём, предупредим железнодорожную милицию. Вова только придёт на вокзал, а мы его уже встретим.
А Иван Петрович совсем растерялся.
— Дожил, дожил, — повторял он. — Сын родной убежал. Да разве же я его тиранил? Что же это такое?
Мария Петровна уже несла пиджак и кепку.
— Одевайся, Ваня, — говорила она, — ты не волнуйся, это бывает с ребятами. Может, всё и к лучшему. Поговорите, скажете, кто на что обижен. Может, тут и помиритесь.
Она держала пиджак, а Иван Петрович совал руки в рукава и всё не мог попасть, так у него руки дрожали.
Иван Петрович надел пиджак, а Мария Петровна ушла в другую комнату.
— Вы поедете с нами? — сказал Иван Петрович Кате. — Пожалуйста, поезжайте. Не бросайте нас, я-то ведь не знаю, как с ним говорить. Может, вы поможете. Он ведь знаете какой? Обозлённый, обидчивый. Я что не так скажу, он совсем разобидится.
— Ничего не бойтесь, Иван Петрович, успокаивала его Катя, — я поеду с вами. И, конечно, не брошу вас, и разговаривать с Вовой мы будем вместе, и не на что будет ему обижаться.
А Мария Петровна уже выходила из соседней комнаты, на ходу надевая платок и натягивая выцветший, потрёпанный жакет.
— Ты, Люба, старшая, — сказала она дочери, — следи за Витей. Газ не зажигайте, из квартиры — ни ногой. Может, мы поздно вернёмся, так вы постели себе постелите и ложитесь. У меня ключ, так что спите спокойно. Мы сами откроем. Витю к окну не пускай, да и сама не лазай.
Она уже тащила за руку Ивана Петровича, последние слова договорила с площадки лестницы и, захлопнув дверь, быстро зашагала вниз. За нею шли Иван Петрович и Катя.
— Вы только нас не бросайте, — говорил Иван Петрович Кате, — может, знаете, мы с Машей где-нибудь спрячемся, чтобы он нас сперва не видел, может, вы сперва к нему подойдёте, поговорите с ним, а там уж и мы.
— Хорошо, хорошо, — соглашалась Катя, — не бойтесь, не брошу я вас. И поговорю первая, а вы, если хотите, спрячьтесь.
Как-то небрежно она говорила это, с одной стороны — понимая, что надо успокоить Ивана Петровича, что очень уж волнуется он, а с другой стороны — занятая своими мыслями. Мысли эти пока ещё были неясны, — это были скорее не мысли, а ощущения, и ей надо было подумать, порассуждать. Некоторые предположения возникли у неё, но она совсем не была в них уверена и поэтому не могла поделиться ими с Иваном Петровичем и Марией Петровной. Ей надо было делать вид, что она только и думает о том, как они приедут сейчас на вокзал, как они встретят Вову, как они будут с ним говорить, а голова у неё занята была совсем другим, и очень важно ей было продумать всё до конца, понять всё, пока не поздно.
Они подошли к остановке троллейбуса.
— Тут до метро только пять остановок, — говорила Мария Петровна. — А уж когда до метро доедем, можно считать, почти что и на вокзале. А вот и троллейбус идёт — нам тут любой подходит. Мы быстро доедем.
Катя всё думала и думала о своём, и мысли её становились всё более связными и выстраивались в логическую цепь рассуждений. Ещё во многом она была не уверена, ещё во многом она сомневалась, но уже чувствовала всем своим существом, что нет у неё в запасе никаких четырёх часов, что дорога каждая минута, что, если она не успеет вовремя всё додумать, правильно всё решить, тогда, значит, все её заботы о Вовиной судьбе не стоят ломаного гроша.
Троллейбус подошёл. Задняя дверь открылась. Вошла Мария Петровна, вошёл Иван Петрович и испуганно оглянулся, входит ли за пим Катя. В том состоянии растерянности и беспомощности, в котором он был сейчас, ему казалось, что одна только Катя всё может исправить и всё уладить.
А Катя стояла и не могла решить — войти ей в троллейбус или не войти. Конечно, очень жалко было обмануть растерянного, взволнованного человека, но, чувствуя, что мысль, пришедшая ей в голову, мысль правильная, всё-таки она не была уверена, сумеет ли её разъяснить и доказать. А время не ждало. Если со мысль верна, то дорога каждая секунда. И Катя решилась. Она рванулась вперёд, чтоб сказать Быковым: пусть они едут на Ленинградский вокзал, а она постарается выяснить, действительно ли он обманул их и с какого вокзала он едет на самом деле.
Она рванулась и опоздала. Дверь троллейбуса закрылась.
Троллейбус тронулся. Растерянный Иван Петрович прильнул к стеклу дверцы. И а улице было уже темно, но фонари давали достаточно света. Иван Петрович успел увидеть, как Катя стремительно шла, почти бежала по тротуару, в том же направлении, в котором шёл и троллейбус. Потом троллейбус обогнал Катю и её уже не стало видно.
Горько стало Ивану Петровичу. Вот понадеялся на девушку, да ещё старшую пионервожатую, а она в трудную минуту и подвела.
— Садись, Ваня, — сказала Мария Петровна.
Иван Петрович сел и сказал устало и грустно:
— Никто, Маша, не поможет в трудную минуту. Никто не поможет!
Зря так мрачно смотрел Иван Петрович на мир. Потому и не села Катя в троллейбус, что очень хотела действительно помочь семье Быковых.
С самого начала, когда она прочла записку Вовы Быка, у неё возникло ощущение лживости этой записки. Казалось бы, что? Человек убегает из дому, прямо об этом пишет, ничего, стало быть, не скрывает. И всё-таки чувствовала Катя за всем этим неправду. Сперва, в суете сборов, ей некогда было разобраться в своих ощущениях и понять, отчего возникло чувство неискренности и неправды, но когда спускались они по лестнице, то, разговаривая с Марией Петровной, успокаивая Ивана Петровича, она всё думала о Вовиной записке.
Да, неправда была. Теперь она поняла, в чём дело. Если бы эту записку писал шестилетний мальчик, ничего не знающий, кроме своей квартиры и детской площадки, в неё можно было бы поверить. Но писал Вова Бык, мальчик тринадцати лет, привычный к изворотливости и обману, изощрённый в хитростях, знающий столько, сколько иной и в двадцать лет не узнает. С какой же стати он будет извещать за четыре часа до отхода поезда, куда именно и каким поездом он уезжает? Может быть, он хотел просто попугать мачеху и отца, заставить их волноваться, мучиться, с тем чтобы наконец они настигли его на вокзале или в вагоне и, испугавшись, что он убежит в другой раз, простили бы ему все его грехи, чтобы прощали и впредь, боясь, что он опять убежит.
Нет, не Вовин характер чувствовался за этой версией. Не нуждался он в прощении, да и достаточно был сообразителен, чтобы понять, как рады будут отец и мачеха помириться с ним и без таких сильнодействующих средств.
Значит, дело было не в этом. Он действительно хотел убежать. Он не мог, конечно, предвидеть, что в этот день к Быковым придёт Катя Кукушкина, но то, что отец вернётся с работы, то, что семья сядет обедать, что, так или иначе, записка будет найдена и прочитана, — в этом-то он не мог сомневаться. Где же логика? Записку могли найти на полчаса раньше или позже, всё равно, в любом случае, оставалось более чем достаточно времени, чтобы приехать на вокзал задолго до отхода поезда. Если Вова решил удрать из дому, зачем же он сам даёт возможность задержать его?
Они шли по улице к остановке троллейбуса, а Катя всё думала и передумывала, и тревожно было у неё на душе. Какая-то за этим скрывалась загадка.
Может быть, Вова вовсе не собирается бежать из Москвы? Может быть, он просто решил переменить район своей деятельности? Тут он разоблачён, все уже знают и про горошину, и про то, как он обыгрывает младших мальчишек, как он заставляет их торговать для себя билетами, а в другом районе никто его не знает.
Нет, и это была чепуха. Где он будет жить? По каким документам? Время беспризорничества прошло. Вова достаточно знает жизнь, чтобы понимать это. Сейчас лето, но будет зима, а зимой нужна крыша над головой и хоть какая-нибудь печка.
Может быть, Вова связан с какой-нибудь преступной шайкой? Может быть, те решили, что выгоднее Вову иметь целиком в своём распоряжении? Где-нибудь они его тайком поселят, и будет он выполнять их поручения.
Катя постаралась поставить себя на место Вовы. Конечно, записку и в этом случае следовало оставить, иначе отец заявил бы в милицию, его начали бы искать и раньше или позже нашли бы. Но, во всяком случае, не такую, какую оставил он. Надо было написать в записке, что, мол, уезжаю далеко, когда устроюсь, напишу, не волнуйтесь. Родителя бы, конечно, волновались, но, вероятно, стали бы ждать письма и время было бы выиграно. И уж, во всяком случае, нелепо было писать, каким поездом и куда он едет. Даже если случится чудо и за четыре часа родители не сумеют добраться до вокзала — всё равно будет дана телеграмма, и на любой станции железнодорожная милиция его снимет с поезда.
В конце концов, Катя мало знала Вову. Может быть, он при всём своём не по годам богатом жизненном опыте человек несообразительный и легкомысленный. Но не сообразить такую простую вещь мог бы только человек совсем глупый. Легкомысленный? Легкомысленный бы просто не оставил записку, не подумал бы ни об отце, ни о мачехе.
Троллейбус уже подходил, когда Катя нашла правильное решение, и не просто правильное, а единственно возможное.
Да, действительно, в записке был секрет. И Вовин расчёт, с его точки зрения, был правилен. Отец и мачеха растеряются, как они и растерялись на самом деле, и им не придёт в голову, как не пришло им в голову на самом деле, что записка лжива. Они помчатся на вокзал и до часу ночи будут поджидать на Ленинградском вокзале беглеца. В час ночи они убедятся, что его нет, да и то, наверное, будут сомневаться, не пропустили ли они его. Словом, до утра у Вовы спокойное время. Зачем оно ему нужно? Перебежать в другой район? Какая разница — начнут его искать сегодня вечером или завтра утром?
Катя поняла совершенно ясно: он действительно бежит и действительно уезжает из Москвы, но не туда, куда пишет, и не тем поездом, который указывает. Тогда всё оправданно. Правда, хитрость грубоватая, но она верно рассчитана на растерянность отца и мачехи, на панику, на то, что от растерянности и паники им даже в голову не придут никакие сомнения. Ну, а когда выяснится, что в Мурманске его нет, он уже доедет или будет подъезжать к тому городу, который выбрал своей резиденцией. Ищи его по всему Советскому Союзу. Тысячи городов, миллионы людей — попробуй найди!
Торопливо Катя продолжала рассуждать дальше. Раз ему надо выиграть время, значит, поезд, которым он собирается уезжать, наверняка отойдёт раньше мурманского поезда, и значительно раньше. Может быть, через час, может быть, через полчаса.
Каждый час десятки поездов отходят от московских вокзалов на восток и на запад, на юг и на север. В каком из них отправится Вова Бык?
Уже вошли в троллейбус Мария Петровна, вошёл Иван Петрович и оглянулся испуганно, входит ли за ним Катя. Жалко ей было оставлять в неизвестности Быковых, понимала она, что они заподозрят её в нежелании возиться с этим хлопотливым делом, но надо было во что бы то ни стало успеть задержать Вову Быка. Какой бы он ни был, всё-таки ему всего тринадцать лет. Какой бы он ни был, а всё могло с ним случиться.
Дверь троллейбуса закрылась. Троллейбус тронулся. Катя успела ещё увидеть прильнувшее изнутри к стеклу растерянное лицо Ивана Петровича. У неё засосало под ложечкой, но предаваться переживаниям было некогда. Каждая минута была дорога. Она быстро зашагала по тротуару.
Кто может знать? С кем мог Вова Бык поделиться своими планами? Были ли у Вовы Быка друзья? Катя не знала всего этого. Ох, как ругала она себя теперь за то, что не знала о существовании закрытого клуба в старом дворе за сараями! Какое право имела не знать она — старшая пионервожатая. Когда она прибежала за сараи, после так неожиданно повернувшегося выступления Анюты Лотышевой, там были какие-то мальчики. Но кто они? Где их искать? Они были совершенно ей незнакомы. Очевидно, надо было начинать с Миши Лотышева. Он наверняка какое-то время был связан с Быковым. Конечно, с ним Бык вряд ли делился своими планами, но Миша мог знать, по крайней мере, других ребят, с которыми Вова был ближе.
Катя взлетела по лестнице, прыгая через три ступеньки. Она резко нажала звонок. Миша открыл сразу же. Он думал, что это Анюта или отец, и очень растерялся, увидев Катю.
— Слушай, — заговорила Катя, — куда собирался уезжать Вова Бык?
Миша смотрел на неё, ничего не понимая, и только хлопал глазами.
— А я не знаю, — сказал он наконец и потом, вспомнив, что тайна его знакомства с Вовой Быком никому не известна, кроме Анюты, добавил, покраснев и опустив глаза: — Я и не знаю, кто такой Вова Бык.
Времени на психологическую подготовку не было. Катя приступила к делу сразу и резко.
— Миша, — сказала она, — я знаю про твои отношения с Быком. Я знаю, что ты постоянно бывал у него за сараями. Что ты ему проигрывал много денег. Откуда я знаю — это неважно. Надо скорее узнать, куда он собирался уехать. Дело серьёзное. Пусть он плохой парень, но его надо спасти от ошибок и глупостей. Если ты сам не знаешь, скажи, кто может знать?
Многовато было, пожалуй, для десятилетнего паренька неожиданных новостей. То, что он считал навсегда похороненной тайной, оказывается, прекрасно известно старшей пионервожатой. Мало того, старшая пионервожатая прекрасно знает Быка и даже знает, что он куда-то собирается ехать. Ничего не возможно было понять.
Катя стучала об пол носком туфли. Секунды шли. Секунды, которые могли решить успех всего дела.
— Даю тебе честное слово, Миша, — сказала она, — никому не будет хуже оттого, что ты скажешь. Кто может знать, куда собирался ехать Бык? Ты даже не знаешь, как это важно.
— Может быть, Валя, — пробормотал Миша.
— Какой Валя?
— Ну, сын повара, Валя…
— Понимаю. Где он живёт?
— В соседнем дворе. В шестнадцатом номере. Квартира в первом этаже. Там всё знают.
— Хорошо, — сказала Катя, сбегая по лестнице вниз.
А Миша долго ещё стоял на площадке и размышлял, как же это так получилось, что Кукушкиной всё известно и почему её интересует, куда собрался уезжать Вова Бык.
Почти бегом добежала Кукушкина до Вали. Все окна в первом этаже были открыты настежь. Катя сообразила, что, чем искать его квартиру, проще позвать его. Действительно, она только успела два раза крикнуть: «Валя!» — как Валя высунулся в окно.
— Слушай, — сказала Катя, — куда собирался ехать Вова Бык?
Валя смотрел на неё ничего не понимающими глазами.
— Я не знаю, — сказал он, — а разве он куда-нибудь собирался ехать?
— Кто может знать? — перебила его Кукушкина. — Должен же быть у него какой-то друг, с которым он поделился.
— Я не знаю, — сказал опять Валя. — Ведь я там бывал очень мало. Вот Кенаря я раза два видел.
— Кто это Кенарь? — спросила Катя. — Имя, фамилия, где он живёт?
Хотя Валя никак не мог понять, в чём дело, но его невольно захватил темп, в котором действовала Катя.
— Это кличка, — сказал он. — Зовут его Петя. Фамилию я не знаю. Живёт он здесь рядом, я провожу вас.
Кенаря не оказалось дома. Катя уже впадала в отчаяние, когда Валя указал ей на маленькую фигурку, с достойным и скромным видом направлявшуюся домой. Кенарь тоже был ошарашен потоком Катиных вопросов. Но в конце концов Кате удалось внушить ему, что ничего плохого Быку от этого не будет, а будет только хорошее. Тогда Кенарь подумал, сказал, что он ничего не знает и не может сказать, кто знает, но если его отпустят одного и не будут за ним идти, то он попробует выяснить у одного паренька.
Он быстро пропал в темноте, а Катя и Валя остались его ждать. Ох, как медленно текло время и как быстро двигались по циферблату часовые стрелки! Может быть, этот загадочный Кенарь просто обманул. Уйдёт и не вернётся.
На самом деле Кенарь решил посовещаться с Пашей Севчуком. Убедившись, что Катя и Валя действительно не идут за ним, он быстро добежал до Паши и позвонил. Открыл Пашин отец, как всегда чисто вымытый, пахнущий «Шипром» и благодушный.
— Паша, к тебе мальчик пришёл! — крикнул он.
Вышел Паша и неприязненно посмотрел на Петю Кенаря. Он считал бестактным, когда люди, с которыми он был связан по той тайной, дворовой, жизни являлись к нему в эту вполне открытую, заслуживающую уважения квартиру.
— Чего тебе? — спросил он. И, не приглашая Петю в комнату, вышел сам на площадку, притворив дверь в квартиру.
Петя шёпотом рассказал ему о неожиданном визите Кати Кукушкиной и о её вопросах.
Паша, человек хитрый и недоброжелательный, ни на секунду не поверил в то, что, если Катя Кукушкина узнает, куда собирался ехать Вова Бык, для Вовы произойдёт что-нибудь хорошее. Он решил, что Вове будет очень нехорошо, и в другое время ни за что бы не сообщил известного ему секрета. Но сегодня было другое дело. У него ещё саднило лицо от яростного удара Вовы Быка. Он быстро прикидывал: с одной стороны, если Бык докопается, кто его выдал, могут быть неприятности. С другой стороны, очень хотелось подложить Вове Быку свинью. Только это надо, конечно, сделать так, чтобы застраховать себя от неприятностей. Случай, кажется, был подходящий. Катя узнает от Кенаря. От кого узнал Кенарь, никому не будет известно, а если Кенарь и скажет об этом Быку, так Паша Севчук отопрётся. А Вове будет плохо.
— Я ничего не знаю, — сказал он Кенарю, — но так, стороной до меня доходили слухи… — Он замолчал и посмотрел на Кенаря строго. — Поклянись никому не говорить, что ты это от меня узнал.
— Клянусь, — торжественно сказал Кенарь.
— Феодосия, — шепнул Севчук, — только смотри, ты поклялся.
С этими словами он вошёл в квартиру и плотно захлопнул дверь.
Катя потеряла надежду дождаться Кенаря. Она твёрдо была убеждена, что этот ловкий мальчик просто обманул её, чтобы уйти от расспросов. Она решила узнать у Вали, кто ещё из друзей Быка может быть в курсе дела, когда из темноты появился Петя.
— Феодосия, — шепнул он так таинственно, как будто сообщал секретный пароль.
Он начал объяснять, что он этого не знал, а одному мальчику сообщил другой мальчик, которому сообщил третий мальчик, но Катя Кукушкина не слышала этих объяснений. Она выбежала на улицу. Ей повезло. Зелёный огонёк такси двигался прямо к ней. Она подняла руку.
— Курский вокзал, — сказала она шофёру.
Она не помнила, есть ли у неё деньги. Проверила в кармане, там лежали бумажка и круглая монета. Она никак не могла вспомнить, бумажка рубль или три рубля, и, хотя ей казалось неудобным пересчитывать деньги при шофёре, всё-таки вытащила их и пересчитала. В кармане лежали рублёвка и полтинник. Этого должно было хватить. Её начинало прямо трясти, когда впереди загорался красный свет и шофёр тормозил. Шофёр заразился её нетерпением. Они обгоняли одну машину за другой. Наконец показалась вокзальная площадь. Здесь они снова долго стояли у светофора. Но вот и это уже позади.
Катя сунула шофёру деньги, даже не подумав о том, что ничего не оставила себе на обратную дорогу, и выскочила из машины. У справочного бюро стояла большая очередь. Катя, улыбаясь, извиняясь, объясняя что-то непонятное, протиснулась без очереди к окошечку. Её пропустили не оттого, что поняли её объяснения, а просто потому, что на всех подействовал её взволнованный вид.
— Когда уходит поезд на Феодосию? — спросила она.
Поезд уходил через десять минут. Катя вбежала в туннель. Как назло, в это время пришёл с юга какой-то поезд и навстречу двигалась толпа, неся мешки, чемоданы, корзины, ящики. Когда Катя выскочила на перрон, крымский поезд уже тронулся. Катя вскочила на подножку. Проводница попыталась грудью загородить ей вход.
— Я из другого вагона, — сказала Катя. — Я вышла выпить воды и задержалась.
Это была ложь, но ложь, внушившая доверие. Проводница пропустила её. Катя оказалась в мягком вагоне и быстро прошла по коридору, понимая, что вряд ли Бык купил бы себе мягкое место. Следующий вагон был купированный. Пассажиры ещё не устроились, поэтому двери всех купе были открыты. Катя прошла и этот вагон, на ходу заглядывая в каждую дверь. Следующий вагон был обыкновенный плацкартный. Поезд в это время уже набрал скорость, и за окнами стремительно неслись назад огоньки Москвы. Катя прошла первое отделение, прошла второе. Её уже начали мучить подозрения, что загадочный Кенарь назвал ей Феодосию просто так, для того чтобы отвязаться, как вдруг она увидела Быка.
Бык сидел с видом серьёзным и солидным. Видно, его место было верхнее, потому что на той скамейке, на которой он сидел, лежала старушка. Бык не видел Катю. Катя тронула его за плечо. Бык неторопливо и спокойно обернулся. Он, очевидно, был убеждён, что все опасности позади.
— Едем в море купаться, Бык? — сказала Кукушкина.
У Быка стало нелепое, растерянное лицо, такое, какое умел он делать, когда его в чём-нибудь обвиняли. На этот раз он не притворялся. Он действительно был потрясён.
Поезд был пассажирский. Шёл он медленно, останавливался на каждой маленькой станции, стоял подолгу. Из темноты выплывали станционные здания, освещённые платформы, электрические часы. Поезд стоял, поджидая, пока стрелка покажет положенное время, и не торопясь трогался дальше. И станционное здание, освещенная платформа, большие часы уплывали назад и скрывались в темноте. В вагоне шла обычная суетня, которая всегда начинается после того, как отошёл поезд. Какой-то пассажир перекладывал вещи с места на место, и всё ему казалось, что лежат они не так, как следует, неудобно. Другой пассажир раскладывал на столике еду и бегал узнавать, скоро ли будет готов чай. Проводники стелили постели, завязывались первые дорожные знакомства, начинались неторопливые вагонные беседы.
Катя и Вова стояли на площадке. Катя предложила выйти сюда. Незачем было соседям слушать их разговор. Вова беспрекословно послушался. Они вышли на площадку, здесь громче был стук колёс, дул свежий ветер, пробиваясь сквозь щели дверей, и никто не мешал разговаривать.
Катя говорила и говорила, а Вова молчал, и Катя не могла понять, соглашается он с ней или нет и даже просто слышит ли он, о чём она говорит.
— Ну хорошо, приедешь ты в Феодосию, — говорила Катя, — допускаю, что денег у тебя хватит на месяц, ну даже на два. Комнату тебе вряд ли сдадут. Видно, что тебе только тринадцать лет. Ну, да я за тебя не волнуюсь: смётки у тебя хватит, где-нибудь ты устроишься. Хорошо! Будешь в море купаться, загорать на песочке, фрукты есть. Как будто всё замечательно. А на самом деле плохо. На работу тебя не возьмут — мал. Разок-другой поднесёшь кому-нибудь вещи, парень ты здоровый, да ведь это грошовый заработок, и то ещё хорошо, если подвернётся. Пройдёт месяца два, деньги кончатся. Тут как раз и осень настанет, пойдут дожди, подуют холодные ветры: Работы у тебя не будет — я уже тебе говорила: мал. Да и потом, искать работу, по чести сказать, рискованно. Ведь ты же понимаешь, что отец заявит в милицию. Не со зла. Он любит тебя и за тебя волнуется. Я была у тебя дома и записку твою читала. Ты не хитро её написал. Родители твои, если бы они за тебя так не волновались, сразу бы разгадали, что ты их обманываешь. Но так как они любят тебя, разволновались, растерялись, то и поверили. Родители у тебя хорошие, мне понравились.
— У меня только отец, — буркнул Вова, глядя в окно. — Матери у меня нет.
— Врёшь ты, — спокойно сказала Катя, — мачеха у тебя очень хорошая. Ну, да об этом после поговорим. Так вот, будут тебя искать. Значит, всё время придётся прятаться. В интернат или в детский дом, чтобы перезимовать, ты не сможешь пойти. Вот и будешь ходить под дождём или под ветром да оглядываться на каждого милиционера. Посидишь на скамейке, долго нельзя сидеть — обратят внимание, опять встанешь пойдёшь. Бездельничать хорошо, когда дело есть, а когда двадцать четыре часа свободных, думаешь, весело?
— Найду дело, — хмуро буркнул Вова.
— Найдёшь. Начнёшь, скорее всего, с той же горошины. Будешь феодосийских ребят обыгрывать. Только ведь Феодосия город маленький — это тебе не Москва. Летом там народу порядочно, отдыхающие — одни уезжают, другие приехали. А к осени отдыхающие разъедутся, останутся местные жители, а они все друг друга знают. Как ты думаешь, долго ты продержишься на горошине? Или на чём-нибудь этаком.
Вова молчал.
— Я тебя не пугаю. Из этого положения ты выход найдёшь. Познакомишься с ребятами постарше, они помогут и от тебя попросят услуги. Сначала маленькой — посторожить где-нибудь, что-нибудь спрятать, а потом окажется, что ты в воровской шайке. Может быть, и убийством запахнет. Даже если сперва будет просто спекуляция, всё равно потом до кражи дойдёт. К этому привыкают быстро. Привыкнешь и ты. И будешь считать себя правым. Что же, мол-де, иначе мне жить не дают, выхода у меня нет. Будешь считать себя как бы мстителем, вот, мол, люди меня обижают, а я им за это мщу. Может быть, иной раз и придёт тебе в голову, что если ты и обижен кем-нибудь, то уж наверное не той скромной женщиной, которая одиннадцать месяцев в году трудилась и у которой ты украл деньги, отложенные на обратную дорогу. Но ты эту мысль отгонишь. Всякий негодяй, вор, убийца, так или иначе, обязательно оправдывает себя.
Катя посмотрела на Вову. Вова стоял лицом к окну. На площадке светила тусклая, маленькая лампочка, так что Кате почти не видно было его лица. Да, если бы и видно было, вряд ли сумела бы она что-нибудь угадать по его лицу. Вовино лицо обычно ничего не выражало. И всё-таки почувствовала Катя: Вова думает о том, что она ещё только собирается сказать.
— Знаешь, почему ты думаешь, что я говорю правду? — сказала она уверенно, так уверенно, что Вова не решился даже отрицательно мотнуть головой. — Потому что ты это уже пережил, ты это уже по своему опыту знаешь. Обиделся ты на отца и мачеху, а обыгрывал Мишу Лотышева и рассуждал так: меня, мол, обидели, значит, и я имею право обидеть. И тут ты со мной не спорь, я всё равно знаю, что это так.
Маленькая станция выплыла из темноты. Поезд остановился. Прошёл дежурный. Какая-то женщина вылезла из соседнего вагона, и проводница ей передала чемодан. Пожилой военный, кажется майор, подбежал к ней, и они обнялись и расцеловались. Потом военный взял чемодан и понёс, а женщина шла с ним рядом и что-то говорила ему радостно и возбуждённо, и они скрылись в дверях маленького деревянного станционного здания.
— Да, так ты рассуждал, — сказала Катя, — так рассуждать и будешь. Месяц пройдёт, другой пройдёт, может, и третий, и всё тебе будет казаться, что жизнь складывается превосходно и что товарищи у тебя замечательные. Может быть, только в тюремной камере ты задумаешься о том, что не так уж всё в твоей жизни удачно. Ну, да уж в тюрьме думай не думай, исправлять поздно. И ещё одно будет в твоей жизни. То, что ты тоже знаешь. Представь себе Мишу Лотышева или другого из тех ребят, кого ты держал в руках. Давал ты им возможность выпутаться? Думал ли ты о том, как им плохо? Попался тебе паренёк в лапы — ты его выжимал и выбрасывал. Спутаешься ты с людьми, которые постарше и поопытнее тебя. Там ты выжимал, а здесь тебя выжимать будут. Ты ведь, наверное, тоже со своими мальчишками иногда и пугал и разговаривал ласково, им ведь тоже казалось иногда, что ты им хороший товарищ, только умнее и сильнее их. Так же люди, которые хитрее и сильнее тебя, будут иногда с тобой ласково разговаривать, и будет тебе казаться, что на них ты можешь положиться. А потом выжмут тебя и выбросят. Станешь ты о чём-то просить, унижаться, жаловаться, а они обойдутся с тобой так же, как ты обходился с. Лотышевым. Только обстоятельства будут, пожалуй, серьёзнее. И вот, когда очутиться за тюремной решёткой, твои товарищи станут всё валить на тебя и окажешься ты самым из них виноватым. И будет минута, когда вдруг ты поймёшь, что попал в железные, суровые лапы, в лапы людей хитрых и подлых, и что уже никогда, до конца твоей жизни, тебе не вырваться. Срок заключения ты отбудешь и выйдешь на волю, а от этих твоих милых друзей никогда не вырвешься. Там срок только один — вся жизнь. А начнётся всё с весёлого пляжа, с хорошего города, с купания в тёплом море. Ты не знаешь, что тебе предстоит, так, как знаю я, но немного всё-таки и ты знаешь, потому что помнишь уголок за сараями. Представь себе его, только в тысячу раз мрачней. Представь себе жизнь в тысячу раз более безнадёжную, чем была жизнь твоих мальчишек. Представь себе положение безнадёжно-безвыходное, не по детскому счёту, как у Миши, а по самому серьёзному, самому взрослому счёту.
Стучали колёса вагонов, возникали вдали огоньки — проплывали назад и исчезали; автомобильные фары осветили кусок дороги и скрылись. Вова молчал.
— Это всё будет, — сказала Катя, — если с тобой случится то, что сейчас кажется тебе удачей. То есть если тебя не задержат в поезде, потому что отец заявит о твоём исчезновении, если тебя не задержат в Феодосии и не вернут обратно к твоим родителям, словом, если получится всё так, как ты хочешь.
По-прежнему молчал Вова. Молчала и Катя. Отчаяние охватило её. Так ясно видела она страшное будущее этого мальчика, так ясно понимала, что он катится вниз, и если сейчас ещё может удержаться, то скоро уже никакие силы его не удержат. И не знала она, понял ли он, о чём она говорит, задумался ли о том, что его ожидает, пли просто молчит потому, что не хочет с ней ссориться, потому что понимает: если она на любой станции скажет, что он мальчик, бежавший от родителей, — его задержат.
В это время открылась дверь и на площадку вышла проводница.
— Ваши билеты, граждане, — сказала она.
У Кати замерло сердце. Только сейчас ей пришло в голову, что у неё нет ни билета, ни денег, ни даже паспорта. Она представила себе, как много предстоит неприятностей. Как её задержат, как будут осуждающе смотреть на неё пассажиры и проводники, как будут её подозревать в попытке проехать бесплатно, как ей придётся добиваться, чтобы ей поверили, чтобы послали в Москву телеграмму. Как испугаются её родители, получив телеграмму… Всё это она прекрасно себе представляла, и всё-таки, пожалуй, главной для неё и сейчас была мысль — убедила она в чём-нибудь Вову или ни в чём не убедила, а просто зря говорила, нервничала, тревожилась.
По-видимому, всё было зря. Вова спокойно вынул из верхнего кармана билет и протянул его проводнице. Проводница проверила компостер и сунула его в сумку для билетов.
— Ваш билет? — обратилась она к Кате.
— У меня нет билета, — сказала Катя.
— Как это — нет билета? — удивилась проводница.
— Я очень торопилась, — сказала Катя, чувствуя, как краснеет от стыда. — Я вскочила в вагон уже на ходу.
— Ну, что же, — сказала проводница, — до следующей станции заплатите штраф, а там возьмёте билет.
— У меня нет денег, — сказала Катя.
Проводница рассердилась ужасно.
— Вы мне голову не морочьте, — сказала она. — Что же, вы торопились на поезд, чтобы зайцем проехать? Да?
Катя посмотрела на Вову. Он стоял спокойный, и лицо его ничего не выражало. Конечно, можно было объяснить проводнице или не ой, а какому-нибудь начальнику, как всё получилось, почему ей надо было во что бы то ни стало попасть в вагон, в котором ехал Вова, сказать, что Вова сбежал от родителей и поэтому она не могла пропустить поезд. Наконец, можно было попросить у Вовы денег в долг. Ведь были же у него деньги, наверняка были. Но Вова молчал. Вид у него был такой, будто он к Кате никакого отношения не имеет и вся эта история совершенно его не касается.
И тогда зло взяло Катю. Не будет она унижаться перед Вовой, всё она ему сказала, что только могла сказать, и ради него оказалась в таком глупом положении! А если это его не касается — пускай.
— Да, — сказала Катя, — я хотела зайцем проехать. У меня и документов нет. Высадите меня на ближайшей станции, и дело с концом.
— Нет, не с концом! — возмутилась проводница. — Там выяснят, кто вы такая, и штраф возьмут. Где ваши вещи?
— У меня и вещей нет, — сказала Катя.
— Пойдёмте, — скомандовала проводница.
Было всё, что предвидела Катя. Её вели через вагон, и пассажиры провожали её осуждающими взглядами. До Кати долетело начало разговора о ней, который, наверное, долго продолжался после того, как её провели через вагон. Собеседники удивлялись, что выглядит она прилично, а стыда у неё совсем нет. И если с этого началось, то Катя могла только догадываться, что же говорилось потом.
Её вели через второй вагон и через третий. Она шла не оглядываясь. Не так уж было приятно встречать осуждающие взгляды пассажиров.
Потом её привели к какому-то главному, пожилому, усатому человеку, который тоже начал её расспрашивать и которому она тоже подтвердила, что у неё нет ни билета, ни денег, ни документов, ни вещей. Пожилой, усатый долго её отчитывал. Катя молчала, понимая, что возразить нечего и что он совершенно прав. Случайно повернув голову, она увидела, что в коридоре, возле купе, где сидел главный, стоит Вова и с равнодушным лицом заглядывает в купе. Он был настолько жесток, что пришёл полюбоваться её унижением. Это показалось ей даже более обидным, чем слова главного.
Долго она сидела в купе, поджидая ближайшей станции, на которой её с позором выведут и передадут в руки железнодорожной милиции. Скверно было у неё на душе. Может быть, заявить, что Вова сбежал от родителей? В сущности говоря, это она обязана сделать. Но почему-то она не сделала этого. Она молчала.
Наконец поезд стал замедлять ход. Главный вывел Катю на площадку, и ей пришлось пройти мимо равнодушно смотревшего на неё Вовы. Потом за окном поплыли фонари, показалось деревянное станционное здание, освещённый перрон и большие часы. Поезд остановился. Открылась дверь, и они с пожилым, усатым сошли на перрон. На перроне, к счастью, никого не было. Главный провёл её в дежурную комнату, в которой сидел лейтенант милиции, молодой спокойный человек.
— Вот, пожалуйста, — сказал пожилой, усатый. — Ни билета, ни документов, ни вещей.
— Садитесь, гражданка, — сказал лейтенант.
Катя села на скамейку. Усатый сразу же вышел. Он торопился. Поезд стоял здесь всего несколько минут.
— Рассказывайте, — сказал лейтенант, — как же это получилось, гражданка?
— Так и получилось, — сказала Катя раздражённым тоном.
Она не на лейтенанта была раздражена. Она всё ещё думала о Вове, у которого было такое равнодушное лицо, который даже не предложил ей деньги, хотя великолепно понимал, что из-за него она влипла в неприятнейшую историю. Столько вложила она в разговор с Вовой, и всё зря. Это уже просто злодей какой-то, до самой глубины испорченный человек.
Она сама не могла понять, почему она всё же не заявила, что Вова сбежал от родителей, что его следует задержать и отправить домой.
— Так, — сказал лейтенант, положил перед собой лист бумаги, взял ручку и обмакнул перо в чернила. — Фамилия, имя, отчество?
Вова очень испугался, когда увидел Катю Кукушкину. Ему было совершенно ясно, что будет дальше. Катя сообщит, что он, тринадцатилетний мальчик, ещё не имеющий нрава на самостоятельную жизнь, удрал от родителей, и его задержат. Кстати сказать, впервые он, пусть в мыслях, употребил слово «родители» во множественном числе. Да, хорошего от появления Кати Кукушкиной ждать не приходится. Она неожиданно нарушила его замечательно составленный план. Разные мысли крутились у него в голове. Может быть, думал он, удастся удрать и пересесть на другой поезд. Или лучше подождать и постараться убедить её, что он едет в Феодосию, твёрдо решив стать настоящим человеком и трудом заработать право на уважение. Пожалуй, следовало ждать. Ждать и пока не ссориться. Сила была в руках у Кати Кукушкиной. А силу Вова Бык уважал. Поэтому, когда Катя предложила ему пойти разговаривать на площадку, он беспрекословно поднялся и пошёл за ней. Слушать её он начал не просто недоверчиво, а враждебно и раздражённо. «Бреши, бреши, — рассуждал он, — ещё посмотрим, иго кого охмурит!»
Катя ничему не стала учить Вову. Она просто очень ясно представила себе, как Вова погибнет, и стала об этом рассказывать. Так ясно она это видела, что если чего и недоговаривала, то Вова додумывал сам. Да, он понимал, что будет ночевать на скамейках бульваров в Феодосии. Да, с удивлением должен был он признать, что этот удивительный город с морем, которое уходит неизвестно куда, с тёплыми берегами, бывает и холодным, и мокрым, и неуютным. Раньше это ему почему-то не приходило в голову. И лапы, в которых его будут держать, показались ему реальными лапами, он увидел, какие она цепкие и сильные, как из них невозможно вырваться. Он про такие лапы кое-что знал; Катя искрение боялась за него, и он это чувствовал. В конце концов, никто её не обязывал вскочить без билета в вагон и уехать неизвестно куда. Вова гораздо раньше, чем сама Кукушкина, понял, что дело для неё кончится плохо. Наверняка у неё нет билета, и, значит, задержат прежде всего Кукушкину, а не его. Его поразило, что она об этом не думает, что ей даже не приходит в голову, какие предстоят неприятности. У него прошло чувство враждебности к Кате. Чувство враждебности уже прошло, чувство уважения ещё не появилось.
Катю было не скучно слушать. Столько нотаций прослушал на своём веку Вова, что вряд ли какая-нибудь, даже самая убедительная, произвела бы на него впечатление. Но Катя просто видела то, что будет, и рассказывала об этом. Вместе с Катей видел и Вова: действительно, кончится лето, настанет осень, мокрая, тоскливая осень. Действительно, мальчишки в Феодосии все знают друг друга, на некоторое время его московские фокусы понравятся и заинтересуют. Ну, а потом?
И тюремную камеру он увидел. Очень ясно увидел. Это была маленькая камера, и окно было затянуто железной решёткой. Плохо здесь было Вове. И всё-таки, когда его вызывали из камеры на допрос, становилось ещё хуже. Катя об этом не говорила, но он видел сам. Он видел уверенных в себе, сильных и хитрых людей, которым он верил, которыми восхищался, как восхищается каждый мальчишка человеком, который умнее и сильнее его.
Он видел и слышал, как они его предавали. В гораздо меньших масштабах, в гораздо менее серьёзных делах он тоже предавал и обманывал. Он знал, как это делается.
Не холодный расчёт владел Вовой Быком. Просто он по-другому увидел мрачный двор старого дома и тесный закоулок за сараями. По-другому увидел он жалобные лица мальчишек, попавших в его свирепые, не знающие пощады лапы.
Это были не мысли, это были ощущения, которые чередовались с практическими мыслями о том, что, когда задержат Катю Кукушкину за безбилетный проезд, ему надо быть в стороне и не попадаться на глаза. Ссадят её на какой-нибудь маленькой станции, а он спокойно поедет дальше и будет беседовать с соседями по вагону о предстоящей погоде и о видах на урожай.
Было и то и это. Но было ещё и третье. Теперь не особенно хотелось ему ехать и Феодосию. Почему-то не предусмотрел он, что лето пройдёт, фрукты снимут с деревьев, тёплый берег, на котором можно валяться и загорать под солнцем, станет пустынным, холодным берегом.
Ничего не выражало лицо Вовы. За немногие годы своего печального и неправдивого детства он научился делать так, чтобы лицо ничего не выражало. А думать-то он думал своё. Это он тоже умел: лицо ничего не — выражает, а Вова думает.
Были разные города в огромной стране. Почему он взял билет именно в Феодосию? Почему ему показалось, что именно в этом городе он будет счастлив? Потому, что берега тёплые? Они тёплые и во многих других городах, но и в других городах наступает осень, становится холодно. Есть в Средней Азии место, которое называется Фирюза. Наверное, превосходное место, и гораздо южнее, чем Феодосия. Интересно, в этой Фирюзе тоже есть люди, которые будут с ним говорить ласково и дружески, а потом на допросе будут валить свою вину на него?
И в Фирюзу не захотелось ехать Вове Быкову.
Наконец настала минута, которую всё время предвидел Вова. Вошла проводница и попросила билеты. Вова солидно вынул билет и предъявил его, и к нему у проводницы не было никаких претензий. Разыгралась сцена между проводницей и Катей Кукушкиной. Вова Бык струхнул. Скажет сейчас Катя, что он удрал от родителей, что она вскочила в отходящий поезд, чтобы его задержать. И окажется Катя ни в чём не виноватой, а вся вина ляжет на Вову. Так просто ей было выйти из неприятного положения, что Вова Бык даже не рассердился бы на Катю, если бы она объяснила, как всё случилось на самом деле. Но Катя почему-то не объяснила.
Потом Вова Бык шёл за Катей и смотрел, как унижают его врага.
Вова посмеивался про себя. В окно он видел, как по освещённому перрону вели Катю. Он понимал, конечно, что в конце концов Катя выпутается из этой истории. Не так уж далека эта станция от Москвы. Дадут ей, конечно, возможность поговорить по телефону с родителями или с райкомом комсомола, переведут ей из Москвы деньги. Вот и всё. Приятно было другое: хотела она испортить Вове поездку и не смогла. Конечно, соображал Вова, надо будет следы замести, может быть, даже сойти с этого поезда. Плацкарта стоит недорого, сойдёт он на следующей станции, сделает в кассе остановку и через несколько часов уедет другим поездом, уже не в Феодосию, а, допустим, хотя бы в Ялту. Тоже, слухи ходят, город хороший. Вещей у Вовы немного, небольшой узелок. Никто на него и внимания не обратит.
Думал всё это Вова и смотрел в окно. Он видел, как сердитый усач провёл по перрону Катю, как он вышел из помещения дежурного милиции. Катя там осталась одна. Вова очень хорошо понимал, как ей сейчас плохо. Как трудно ей объяснить, почему у неё нет ни денег, ни документов. Было чему порадоваться Вове Быку. Он и радовался.
Прыгнула стрелка на электрических часах, негромко прогудел тепловоз, звякнули буфера, медленно поплыл назад освещённый перрон. Сейчас снова за окном будет темнота и далеко позади останется эта станция — Вова даже не заметил, как она называется. Будет выкручиваться Катя Кукушкина, а Вова вернётся к себе на своё законное, оплаченное им место и заведёт разговор с кем-нибудь из соседей о погоде и о видах на урожай. И поезд, погрохатывая на стрелках, будет нести его дальше и дальше к югу, к тёплым крымским берегам.
Маленький каменный домик, на котором было написано «Камера хранения», проплыл за окном. Скоро и эта станция уплывёт, и поезд пойдёт сквозь темноту дальше и дальше к тёплым берегам.
Невозможно объяснить, почему не сказала Катя, что Вова убежал от родителей. Также невозможно объяснить, почему вдруг спокойно стоявший у окна Вова засуетился и заторопился. Почему он побежал к себе в отделение и схватил лежавший на верхней полке маленький узелок — все его вещи. Почему он стремительно выскочил на площадку, где ещё стояла с флажком проводница, оттолкнул её и прыгнул с высокой подножки на низкую платформу, разбежался, размахивая узелком, чуть было не упал, но не упал всё-таки и остановился.
Что-то кричала ему возмущённая проводница. Но поезд уже шёл, постукивая на стыках рельсов, и вагоны с эмалированными дощечками, на которых было написано «Москва — Феодосия», проплывали одни за другим и уходили в темноту.
Дежурный по станции, отправлявший поезд, не торопясь прошёл к себе, не обратив внимания, даже просто, наверное, не заметив, что неожиданно в последнюю минуту с уходящего поезда спрыгнул маленький человек.
Маленький человек удержался на ногах и с узелком в руке неторопливо пошёл по перрону.
Что он думал, этот маленький человек? Много раз я его спрашивал об этом, и ничего он мне не мог объяснить. Может быть, и себе он не мог ничего объяснить. Есть в каждом из нас чувства, которые заставляют нас поступить именно так, а не иначе. Чувство это заставило Катю не сказать о том, что Вову нужно снять с поезда и отправить домой. Такое же чувство заставило Вову совершенно для себя неожиданно спрыгнуть с уже идущего поезда на перрон маленькой станции. Может быть, потому Вова и сделал это, что Катя не учила и не воспитывала его, а искренне за него боялась, думала о его будущем и не воспользовалась возможностью снять его с поезда и отправить домой.
Нет места тише, чем маленькая станция, когда отошёл поезд. Прошёл дежурный в диспетчерскую, в темноте исчез освещённый поезд, затих шум колос, остались тишина, тусклый свет, неподвижность.
И вот по тихому, тускло освещённому перрону прошёл маленький человек с узелком в руке и открыл тяжёлую дверь, за которой сидел лейтенант милиции и слушал сбивчивые, не очень понятные ему объяснения Кати Кукушкиной.
Катя сперва не обратила внимания, что в комнату кто-то вошёл. Она сидела спиной к двери и думала, что вошёл ещё другой работник милиции, которому она тоже должна всё объяснить. Только по лицу лейтенанта она поняла, что вошёл кто-то незнакомый и неожиданный. Она обернулась. Кого угодно ожидала она увидеть, но только не Вову. Впрочем, всё в этот вечер складывалось так необычно, что Катя не очень удивилась Вовиному появлению.
— Ты что? — сказала она.
— Да я подумал, — помявшись, ответил Вова, — у вас же небось и денег-то нет. Я вам могу дать.
— Какой с меня штраф полагается? — спросила Катя лейтенанта.
Кате повезло — лейтенант милиции был человек толковый и сообразительный. Он понял, что самое мудрое — не вникать в подробности этой истории, которая началась, очевидно, раньше и кончится позже.
— Десять рублей вполне хватит и на штраф и на обратный проезд, — сказал он.
— А у тебя на обратный проезд останется? — спросила Катя Вову.
— Останется, — сказал Вова.
Катя взяла у Вовы десять рублей, заплатила штраф, купила два билета до Москвы. Поезд должен был пройти через два часа. Два часа Вова и Катя сидели на перроне. Два часа Вова молчал, говорила только одна Катя. Она подробно, вспоминая все детали, рассказывала Вове о том, как она была у его родителей. Она подробно рассказывала про Марию Петровну. Не только то, что сама видела или слышала, а ещё и то, что представила себе трудную жизнь этой женщины. Подробно рассказывала она, как было Марин Петровне сложно и трудно с Витей и Любой. Как Мария Петровна металась между родными детьми и пасынком. Как трудно ей было налаживать новую жизнь. Как трудно было Ивану Петровичу… Потом пришёл поезд. Вова, он так и не сказал ни одного слова в ответ на длинные Катины разговоры, молча протянул проводнику два билета, и они вошли в вагон. В бесплацкартном вагоне было много свободных мест. Они сели друг против друга у окна, и оба смотрели, как проплывают мимо станционные здания, тускло освещённые перроны, одинаковые на каждой станции большие часы.
Поезд уже подходил к Москве, когда Вова сказал:
— Я вам пятнадцать рублей перевёл — в адрес лагеря.
— Какие пятнадцать рублей? — удивилась Катя.
— Мне Мишка должен был пятнадцать рублей, а отдала Анюта пятнадцать и вы пятнадцать, вот я излишек и перевёл.
— Спасибо, — сказала Катя. — А десятку я тебе завтра отдам. Ты заходи в лагерь, я возьму из дому деньги.
— Вы мне восемь семьдесят отдадите, — сказал Вова. — Рубль тридцать вы за мой билет заплатили.
Слухи распространяются быстро. Только вечером по дворам прошёл слух, что убежал Вова Быков, а утром опять новость: оказывается, Вова вернулся. А может быть, он никуда и не уезжал? Может быть, известия были ложные? И спросить неудобно у супругов Быковых. Люди уважаемые, достойные, все к ним хорошо относятся. Им, наверное, неприятен будет разговор о Вовином бегстве.
От дворничихи узнали, что Быковы вернулись в два часа ночи расстроенные, взволнованные, а в четыре часа утра пришёл домой Вова. Что произошло — неизвестно, но только утром все видели, как Иван Петрович пошёл на работу, а Мария Петровна, накормив детей, отправилась в магазин. Часов в десять появился во дворе Вова и прошёл спокойно, серьёзно, ни на кого не обращая внимания. И самое удивительное, что прошёл он в районный пионерский лагерь. Правда, пробыл он там недолго, поговорил о чём-то с Катей Кукушкиной и ушёл оттуда. Но ребята из лагеря утверждали, что разговор с Катей был спокойный, даже дружественный. Это после того, как все, и Катя Кукушкина тоже, узнали, что он за штука, этот Вова, и что он там за сараями вытворяет. Ничего нельзя было понять!
Потом вышли во двор Витя и Люба. Играли, как обыкновенно, ни о чём не рассказывали, а расспрашивать было неудобно.
На самом деле поход Вовы Быка в пионерский лагерь объяснялся причинами очень обыкновенными. Он пошёл получить с Кати долг, конечно, если посланные им пятнадцать рублей почта уже доставила.
Оказалось, что доставила, и Катя аккуратно отсчитала восемь рублей семьдесят копеек. У неё мелькнула было мысль, что мог бы Вова и не брать этих денег. По совести говоря, ведь это из-за него она заплатила штраф и покупала билет. Но она ничего не сказала. Деньги были у неё приготовлены, и она их отдала Быку.
Она не спросила, какой у Вовы был разговор с отцом и мачехой, потому что не хотела заставлять его рассказывать то, чего он сам, очевидно, рассказывать не хотел. Она только сказала:
— Если хочешь в волейбол сыграть или, может, лёгкая атлетика тебя заинтересует — заходи. По лёгкой атлетике у нас и инструктор есть, ну, а насчёт волейбола, умеешь хорошо, а не умеешь — ребята научат.
— Спасибо, — сказал Бык, — может, зайду.
Простился и ушёл.
Видел Вову Быка в лагере Паша Севчук. Видел и Вова Бык Пашу Севчука. Оба сделали вид, что друг друга не заметили.
Паше Севчуку нелегко было сохранять хладнокровие. Его очень мучило любопытство. Он то наверняка знал, что Вова пытался удрать. Он-то наверняка знал, что за ним гнались. Не случайно же спрашивала Кукушкина, куда Вова Бык собирался уехать. Очевидно, его задержали, раз он здесь, но тогда почему не вышло никакого скандала, а наоборот, Вова впервые за всё лето пришёл в лагерь и спокойно разговаривал со старшей пионервожатой. Любопытство мучило Пашу. Ведь вот как этому Быку везёт! Паша был уверен, что у Быка будут большие неприятности и что он, Паша, сведёт с ним счёты. Но, оказывается, никаких неприятностей нет, всё благополучно и даже благополучнее, чем раньше.
Паша с трудом сохранял выражение спокойного доброжелательства ко всем окружающим, какое должно быть свойственно примерному мальчику.
«Ничего, — думал он, — я ещё с ними сыграю шутку. Они ещё все у меня попрыгают!» Почему-то он был зол не только на Вову Быка, который его ударил, но и на Мишу Лотышева, который, по его мнению, совершенно несправедливо вышел сухим из воды. Шутка ли, украл золотой портсигар, пытался продать, можно сказать, был пойман с поличным — и ничего, всё сошло с рук. Все вокруг делают вид, что ничего не знают. А он, примернейший, замечательнейший Севчук, грубо говоря, схлопотал по морде, да ещё, мало того, должен бояться, что кто-нибудь из ребят, бывавших за сараями, проболтается, и все узнают о некоторых его поступках, о которых не следует знать, и о том, как ему за что дали в зубы.
Самое странное, что Паша Севчук был искренен. Он не только жил двойной жизнью, этот удивительный мальчик, он и чувствовал и думал по-разному. Одно дело — он, и совсем другое — все остальные. С него спрашивать нельзя, а с других за всё следует спрашивать. Ему теперь казалось, что он выручал Мишу Лотышева, спасал от злодейских рук Вовы Быка, и он совсем не помнил, как по сговору с Вовой втягивал Лотышева и игру, в неоплатные долги, в незаконные операции с билетами у кино.
Анюта и Миша с утра поехали в больницу. К маме их не пустили, но сказали, что состояние вполне удовлетворительное. К ним вышел Пётр Васильевич. Он провёл ночь у больной, но выглядел бодро, сказал, что маме лучше, что он ночью подремал в коридоре в кресле и что утром его накормили, что он ещё побудет у мамы, но к вечеру приедет домой и ночевать будет дома.
— Я вчера, ребята, так растерялся, — сказал он, — что даже забыл спросить, как у вас с деньгами. Небось кончились деньги?
У Миши заныло сердце, но Анюта ответила очень спокойно:
— Не только, знаешь ли, кончились, а я даже Марии Степановне пятнадцать рублей задолжала.
— Ну, ничего, ничего, — сказал Пётр Васильевич, — на тебе двадцать пять — пятнадцать отдай Марии Степановне, а на десятку купи чего-нибудь повкусней. Я приеду, чаю попьём. Обсудим все дела.
Анюта посоветовала Мише пойти в лагерь. Миша предложил помочь ей с покупками, но она сказала, что справится и сама. Миша пошёл в лагерь, и, увидя его, Севчук обозлился ещё больше. Он просто не мог видеть, как Миша весело играл в волейбол, как потом несколько ребят, в том числе и Миша, устроились в беседке и один мальчик читал вслух какую-то книгу, а остальные ребята, в том числе и Миша, громко смеялись.
Сохраняя на лице весёлое, благодушное выражение, Паша Севчук продумывал планы мести, и так как он был большой мастер составлять такие планы, то к концу дня один план у него созрел. У него исправилось настроение, и ушёл он из лагеря действительно весёлый и благодушный. День пионерского лагеря кончился, ребята разбежались по домам. Вечер неторопливо отправился по городу в ежедневную свою прогулку, медленно сгущая тени под деревьями, постепенно зажигая лампы за окнами домов, обвевая город прохладным ветерком.
Катя ещё задержалась в лагере и только часов в семь собралась домой. Она очень устала, прошлую ночь она почти совсем не спала, но у ворот лагеря её поджидал Иван Петрович Быков.
Они поздоровались, помолчали. Кате не хотелось начинать разговор о вчерашних событиях. Иван Петрович сам начал его:
— А я вчера, знаете, очень на вас обижался. Думал, вы сбежали от нас, побоялись неприятного разговора.
— Я не была уверена, правильно ли я всё сообразила, — сказала Катя. — Незачем, думаю, рисковать. Пусть лучше на разных вокзалах мы будем искать Вову.
— Мы ночь поволновались. — Иван Петрович улыбнулся. — Но это ничего.
— Вы говорили с Вовой? — спросила Катя.
— Да как сказать, вроде и не говорили, а чувство такое, что будто и был разговор. Он только под утро пришёл, мы-то с Машей не спали, но сделали вид, что спим. Он разделся и лёг. Утром я тихо встал, оделся, стал на работу собираться, смотрю, он лежит и на меня смотрит. Увидел, что я заметил, и говорит: «Ты, говорит, вчера небось наволновался, отец? Ну ладно, теперь не волнуйся». Я говорю: «Ладно, раз ты говоришь — я верю», а он говорит: «За мной старшая пионервожатая сама поехала. Второпях на поезд без билета села, без денег. Её, понимаешь, задержали, оштрафовали, а она ничего. Смеху!» Я, знаете, даже рассердился: «Какой тут, говорю, смех! Что же она, и сейчас задержанная сидит?» А он мне важно так отвечает: «Нет, я дал денег, выкупил из-под ареста». — «А, говорю, ну это правильно». А он говорит: «Я, говорит, ещё на хозяйство подкину. Много не много, а рублей тридцать подкину. А то, что же, ты один на пять человек ишачишь». Я говорю: «Не надо мне денег, пойдёшь работать — будешь вносить долю, а пока тебе одно дело: кончать школу. Образование надо иметь». А он говорит: «Ладно, говорит, больше сейчас не могу, а рублей тридцать подкину. Придётся нам перебиться, пока я школу кончу». — «Ладно, говорю, перебьёмся». Вот и весь разговор.
Вечер не торопясь шёл по городу, и Катя Кукушкина, сидя у открытого окна троллейбуса, с наслаждением вдыхала прохладный свежим воздух.
«Ничего, — думала она, — трудно начать, дальше легче пойдёт. Раз уж с поезда спрыгнул, значит, есть у человека совесть».
Вечер зажёг свет в квартире Лотышевых. На столе были торт «Идеал» и конфеты «Мишка». Всё, что несла Клавдия Алексеевна домой в тот вечер, когда на неё наехала машина. Сидел Пётр Васильевич за столом, сидели Анюта и Миша. Пётр Васильевич принёс из больницы хорошие вести. Профессор Сердиченко твёрдо считал, что опасности нет. Настроение у Петра Васильевича было замечательное. Он без конца оглядывал детей, комнату, стол.
— Всё-таки хорошо попасть домой, — сказал он. — Скоро и мать вернётся, тогда будет совсем хорошо. Ну, рассказывай, Анюта, как вы сиротствовали вдвоём? Очень вам плохо было?
Анюта стала рассказывать приблизительно то же, что она рассказывала по радио. Миша помогал ей по хозяйству, ходил с нею в магазин, мыл посуду, делился с ней всеми своими удачами и неудачами. Пётр Васильевич слушал, счастливо улыбаясь и ласково поглядывая на Мишу. Анюта кончила.
— Ну, — сказал Пётр Васильевич, — а что можешь добавить ты, образцовый мальчик?
Миша собрался с духом.
— Всё было не так, папа, — сказал он, — Анюта меня выгораживает. — И повторил: — Всё было не так.
— Говори, — сказал Пётр Васильевич.
— Я проиграл много денег, папа, украл твой золотой портсигар и пытался его продать, — выпалил Миша, чтобы сразу сказать самое страшное и отрезать себе путь к отступлению.
Вечер зажёг фонари на улицах и во дворах. Любители домино уже стучали костяшками о врытые в землю столы. Пожилые люди тихо беседовали о последних событиях. Событий случилось много, было о чём поговорить. Дети носились по двору, жена инженера прогуливала собаку, которую считала овчаркой, хотя всем ребятам было точно известно, что это простая дворняжка. Паша Севчук вышел прогуляться и продумать до конца свой замечательный план. На боковой дорожке, где было сумеречно, где не играли дети, не сидели на скамейках пожилые люди, встретился ему Вова Бык.
Он не случайно ему встретился. Он давно подстерегал, не выйдет ли Паша во двор, и решил, что, если Паша не выйдет, он поднимется и вызовет его из квартиры. Но Паша вышел.
«Ну, что ж, — решил Вова Бык, — договоримся и здесь».
Севчук вздрогнул, увидя Вову Быка. Мальчики стояли друг перед другом. Севчук смотрел испуганно, Быков насмешливо. Первым не выдержал Севчук.
— Чего тебе? — спросил он, и голос у него дрогнул.
— Семь рублей, — сказал Вова Бык.
— Какие семь рублей? — притворился непонимающим Севчук.
— Которые ты у меня взял из пятнадцати.
— А почему всё тебе? Это же сверхплановая прибыль, — сказал Севчук и, взбодрившись, добавил издевательским тоном: — Ты небось и не знаешь, что это такое?
— Знаю, — сказал Быков, — так вот, сверхплановой прибыли нет. Я перевёл пятнадцать рублей Кукушкиной, а она раздаст. Кто сколько давал, тот столько и получит.
— Врёшь ты, что перевёл, — сказал, растерявшись, Паша.
Быков пожал плечами.
— Конечно, деньги счёт любят. Вот пожалуйста — квитанция. Москва, Кукушкиной. Пятнадцать рублей. Можешь полюбоваться.
Севчук смотрел на Быкова, и в нём кипела ярость. Мало ли какие дурацкие мысли могли прийти в голову этому Быкову, так что же, он, Севчук, должен из-за этого терпеть убыток? Он посмотрел на квитанцию и вернул её.
— Ну и что, что перевёл? — сказал он. — А мне-то какое дело?
— А тебе такое дело, — спокойно сказал Бык, — что, если не отдашь, я с родителей стребую. У меня трое свидетелей есть. Трое ребят видели.
Севчук нахмурился. Это был сильный ход. Конечно, он был очень разъярён, но рассуждал, как всегда, разумно. Он понимал, что и петух, и Кенарь, и Шляпа послушаются не его, Пашу, а Вову Быка. Не любили они их обоих, но боялись Вову гораздо больше. Некоторую роль тут сыграет и то, что им придётся говорить правду.
— Ладно, — сказал Севчук. — Пойду домой, принесу.
— Врёшь, — усмехнулся Быков. — Пойдёшь и не выйдешь. А деньги у тебя в левом кармане.
Севчук понял, что сопротивление бесполезно. Слишком хорошо знал его Бык. Вздохнув, он вынул из левого кармана деньги, отсчитал семь рублей и, с ненавистью глядя на улыбающееся лицо Быкова, протянул их ему.
— На́, — сказал он, — подавись ими. Ну хоть за семь рублей я тебе настроение испорчу. Знаешь ли ты, что Мишка Лотышев рассказал Анюте про всё? И про то, как ты обыгрывал его в горошину, и как заставлял его билетами у кино торговать, и как он из-за тебя золотой портсигар украл. И рассказал не где-нибудь, а в радиоузле перед микрофоном. И это было слышно на весь квартал. И об этом знает теперь каждый человек в каждом дворе нашего квартала. Вот и радуйся на свои семь рублей!
Он повернулся и пошёл, не глядя на ошеломлённого Вову. Он повернулся и пошёл, радуясь, что Вова Бык получил удар, пожалуй, более сильный, чем тот, который сам нанёс Севчуку. Севчук повернулся и пошёл прогуляться и продумать до конца второй план, план удара, который будет нанесён Мише Лотышеву. Пошёл продумать план до конца и немедленно приступить к его выполнению.
Вечер не торопясь шёл по городу. Уже почти во всех окнах зажглись огни, зажглись фонари и на улицах и на дворах. Было то время, когда молодёжь уже танцует, а дети ещё не легли спать. Во дворе играла радиола, парни и девушки танцевали вальс, а дети стояли вокруг, смотрели, а иногда тоже начинали танцевать в стороне. На площадку маленьких не пускали. Стоял в стороне и Паша Севчук, но он на танцующих не смотрел. Ему нужна была маленькая Нина Поливанова. Он знал, что Поливановы сегодня вернулись из Краснодара, они каждый год ездили отдыхать в Краснодар к тётке, и рассчитывал, что Нина непременно появится возле площадки. Наверное, соскучилась по родному двору и по знакомым ребятам, как же вечером по выйти во двор. Нина действительно вышла. Она стояла в толпе ребят, окружавших площадку. Ей было хорошо. Конечно, Краснодар замечательный город, и зелени много там и фруктов, а всё-таки хорошо вернуться домой и попасть в свой родной, в свой знакомый двор. Она ещё не успела узнать, что произошло во дворе и домах, среди знакомых девочек и мальчиков за время, пока она жила в Краснодаре. Это она ещё успеет. Сейчас ей просто приятно было стоять и чувствовать, что она дома, в своём замечательном родном дворе.
Вот к ней-то и подошёл Паша Севчук. Нине было семь лет, она только осенью должна была пойти в школу, и ей, конечно, польстило, когда такой взрослый человек, каким представлялся ей Паша, вызвал её и с серьёзным лицом отвёл в сторону.
— Дело есть, — сказал Севчук.
— Что такое? — спросила она.
У такого взрослого юноши было дело к ней, Нине Поливановой, которая осенью первый раз пойдёт в школу, — это было очень интересно.
Нина пошла за Пашей, предчувствуя разговор значительный и серьёзный.
— Я не хочу, чтобы ты осталась и дурах, — сказал Паша. — Ты ведь была в Краснодаре и ничего не знаешь, что тут у нас произошло.
— Не знаю, — сказала Нина, чувствуя, что предстоит узнать нечто необычайно важное.
Паша ей коротко рассказал историю о передававшемся по радио разговоре между Анютой и Мишей. Нина слушала, широко открыв глаза, потрясённая значительностью происшедших событий.
— Ну? — спросила она, когда Паша кончил рассказ.
— Понимаешь, Нина, — сказал Севчук, — мы, все ребята, по одному, конечно, ходили к. Лотышевым и объясняли, что вот, мол, мы слушали по радио всю эту историю и хотим сказать, что хоть Миша и пор, но мы понимаем, что он хочет исправиться, и очень ему сочувствуем.
— Я-то не слышала по радио, — сказала Нина.
— Это неважно, — сказал Паша, — тебе рассказали ребята. Важно то, что ты знаешь про эту историю и хотя поступок Миши строго осуждаешь, но веришь в то, что Миша исправится. Ты не говори, что я тебе сказал. Просто, мол, все ребята знают и многие мне говорили.
Очень Пашу Севчука злило, что все, будто сговорившись, делали вид, что ничего не знают о передаче по радио. Очень Пашу Севчука злило, что Анюта и Миша убеждены, что всё прошло шито-крыто. Он знал, что Пётр Васильевич дома, и был убеждён, что никто из соседей ничего ему не рассказал. Был он убеждён и в том, что Анюта и Миша тоже не рассказали.
— Я тебе советую, — сказал он, пойти сейчас к. Лотышевым, рассказать, что ты про всё это знаешь и надеешься, что Миша исправится. Это, видишь ли, важно, чтобы дух у парня поднять, а то он, может быть, думает, что все от него отвернулись. Понимаешь?
Мысль эта показалась Нине очень серьёзной и правильной. Она поняла, что её долг, долг настоящей советской девочки, прийти на помощь товарищу в трудную для него минуту. Преисполненная этим сознанием, она и пошла к. Лотышевым.
Миша уже кончил рассказ. Рассказ этот прерывался долгими паузами. Паузы были тогда, когда Миша с трудом сдерживал слёзы и кусал губы, чтобы не расплакаться. И Пётр Васильевич и Анюта делали вид, что не замечают этих пауз. Пётр Васильевич смотрел прямо на Мишу и слушал очень внимательно. Когда рассказ был кончен, он пошарил рукою в кармане и вытащил пачку «Беломорканала».
— Да, — сказал он, — знаете, ребята, я так разволновался, когда мне сообщили про то, что мама в больнице и что будет операция… В общем, я закурил. Я сегодня сказал маме об этом, и она позволила, пока выздоровеет, курить. Ну, а тут ещё одна причина волноваться… — он вытащил папиросу, достал спичку, закурил и сказал: — Принеси-ка мне, Миша, портсигар, он у меня в среднем ящике.
Он сказал это и испугался, что слова его будут поняты, как напоминание о только что услышанной истории. На самом деле он действительно разволновался и просто не понял второго смысла этих слов. А Миша так покраснел и такие у него стали жалкие глаза, что Пётр Васильевич смутился.
— Это не из-за твоей истории, — сказал он. — Просто мне действительно портсигар понадобился.
Пока Миша ходил в кабинет за портсигаром, Пётр Васильевич и Анюта молчали. Молча Анюта принесла и поставила на стол пепельницу. Пётр Васильевич поблагодарил её кивком головы. Потом вошёл Миша и, опустив глаза, подал отцу портсигар. Пётр Васильевич переложил в портсигар папиросы и закрыл его. И долго все трое молчали.
Миша всё ждал, что скажет отец. Ждал, волновался и готовился к самому худшему. Пётр Васильевич погасил папиросу, встал, прошёлся по комнате взад и вперёд и сказал наконец:
— Отвратительная история. Хорошо хоть одно, что сам рассказал, а не Анюта. Анюта права, что молчала, а ты прав, что рассказал. Иначе ещё во много раз было бы хуже. Почему же ты действительно не пришёл к сестре и не объяснил, что запутался?
— Боялся, — сказал тихо Миша.
— Трусоват, значит, — сказал Пётр Васильевич.
— Трусоват, — ответил, помолчав, Миша.
— Научился чему-нибудь после этой истории? — спросил Пётр Васильевич.
— Научился, — хмуро ответил Миша.
Пётр Васильевич раскрыл портсигар, достал ещё папиросу и закурил. Когда он подносил к папиросе спичку, Анюта и Миша заметили, что у него дрожит рука. Он погасил спичку, помолчал и хмуро сказал:
— А теперь я боюсь. Вдруг, думаю, Мишка, ты покатишься. Понимаешь, какое дело. Запутался человек — что же делать, может случиться такая история. А дальше одно из двух. Либо такая история на всю жизнь запоминается и становится для человека уроком, либо спотыкаться входит в привычку. Ты меня понял?
— Понял, — сказал Миша.
— Ну, раз никто ничего не знал и Анюта смолчала, а ты рассказал, то, может быть, для тебя эта история и стала уроком. Я надеюсь, Миша.
В это время раздался звонок. Анюта пошла открывать и очень удивилась, увидя Нину Поливанову.
— Чего тебе? — спросила она.
— Мне Мишу, — сказала Нина.
Анюта впустила её в комнату. Нина вошла, вежливо поздоровалась с Петром Васильевичем и с Мишей. Мишу она почтя не знала. В детстве идёт другой счёт поколений, и человек, который учится в третьем классе, принадлежит к поколению старшему по отношению к человеку, которому только предстоит пойти в первый класс. Но Нина Поливанова понимала, что она выполняет серьёзный общественный долг — это ей достаточно ясно объяснил Паша Севчук. — и поэтому разница поколений не смущала её.
— Я пришла, Миша, — сказала Нина, — чтоб ты знал, мне рассказали о передаче по радио, и мы, все твои соседи по двору, думаем, что ты исправишься, и не считаем, что ты себя опозорил. Мы надеемся, — продолжала эта примерная девочка, — что ты теперь всегда, всегда будешь поступать только хорошо.
Наступило молчание. Лотышевы смотрели во все глаза на эту маленькую девочку с туго заплетёнными косичками, с белыми бантиками, в аккуратненьком голубом платьице и ничего не могли понять.
— Про какую передачу по радио тебе рассказывали? — спросил наконец Пётр Васильевич.
— Про ту, — объяснила Нина Поливанова, — когда Анюта забыла выключить микрофон и все услышали, как Миша ей говорил, что он украл портсигар.
Опять наступило молчание. Пётр Васильевич вынул из кармана портсигар, открыл его, достал папиросу, закурил, затянулся и выпустил дым.
— И кто же тебе рассказывал? — спросил он.
— Многие ребята, — сказала Нина, твёрдо помня, что не следует ссылаться на Пашу Севчука. Это весь наш квартал слышал. Всего хорошего.
Она повернулась и ушла, аккуратненькая девочка с туго заплетёнными косичками, торжественно торчащими бантиками, образец примерности и сознательности. И в третий раз наступило молчание. Пётр Васильевич, может быть, немного только быстрее затягивался и чаще выпускал дым, чем это делают обычно курильщики. Анюта и Миша смотрели на скатерть, на торт «Идеал», на конфеты «Мишка», словом, куда угодно, только не на отца.
Очень долгое было молчание. И это молчание было похоже на разговор, так все трое понимали мысли и чувства друг друга. Наконец заговорил Пётр Васильевич.
— Ну, что же ты приуныл, Миша? — сказал он. Тебе кажется очень страшным, что те слова, которые ты говорил сестре по секрету, слышал весь квартал? Да, поначалу это, конечно, кажется страшным. Но, в общем-то, случай радостный. Значит, всю эту историю, которую, как ты думал, никто не знает, знали все. Знали соседи, живущие с нами по одной лестнице, и соседи, живущие в соседних подъездах, и соседи, живущие в соседних дворах, и все молчали. Одна только девочка тебе сказала. Ну, это понятно. Один какой-то нашёлся злой человек и подучил её. Ты же видел, она сама не понимает, что говорит. Ну, а остальные? Тыкали вам в глаза этой историей? Ведь вы яге действительно думали, что эта история никому не известна? Так или нет? (Анюта и Миша кивнули головами.) Сколько в нашем квартале человек? Несколько тысяч, наверное. И вот несколько тысяч, услышав такую необыкновенную, такую удивительную историю, молчали. Никто вам не тыкал в глаза, никто не смеялся во дворе, когда вы проходили. Так или нет? (Снова кивнули Анюта и Миша.) Это же надо ценить. Этому яге надо учиться. Да и злой человек, который подучил девочку, побоялся посмеяться открыто, поиздеваться открыто, открыто подразнить. Все знали, и никто не сказал. Не сказал потому, что слышал твой разговор с Анютой. Не сказал потому, что понял, как ты сам мучаешься, как ты сам раскаиваешься. Так или нет? (Снова кивнули Анюта и Миша.) Мы все знаем друг друга, — продолжал Пётр Васильевич, — и мы все друзья друг другу. Может быть, не надо надоедать всем друзьям с рассказами о том, что тебя волнует, если нет в этом необходимости, но и не надо бояться, если друзья узнали об этом. Может быть так, что друзья выругают: выслушай, поспорь, если можешь, если не можешь — согласись. Может быть так, что друзья не скажут ничего, значит, верят. Верят в то, что сам себя казнишь, что всё понял, сделал выводы, стало быть, говорить не о чем. Поблагодари друзей за доверие. Оно дорого стоит. Его надо оправдать. В удивительной этой истории друзья решили так же, как решает и твой отец: верю, что сам понял, верю, что научился чему-то, верю, что вырастешь человеком. И давайте, ребята, выпьем чаю. Торт очень вкусный, где ты его купила?
Вечер неторопливо шёл по городу. Теперь вечер гасил в окнах свет. Вот погас в одном окне жёлтый свет, в другом зелёный, в третьем красный. Ложатся спать люди. Радиола ещё играет, но скоро и её выключат. Людям надо дать отдохнуть. Шуршат деревья, обсуждая прошедший день. Начинают работать ночные смены на фабриках и заводах. Ночные дежурные становятся на посты. Разные люди дежурят ночью. Дежурят врачи, вдруг кому-нибудь станет плохо, надо сейчас же помочь; дежурят шофёры, чтобы привезти врача к больному или увезти больного в больницу; дежурят милиционеры и дворники, чтобы в городе было спокойно и тихо. Отдыхают люди. Им нужен покой. Гаснет свет в лотышевской квартире. Миша лёг спать и спит спокойно. Кошмары не мучат его, кошмары прошли. Спит Анюта. Только Пётр Васильевич не спит. Он ещё раз достал папиросу из портсигара, курит и думает о том, кем вырастет Миша. Ой, как ему хочется, чтобы вырос он настоящим человеком! А ведь трудно превратиться мальчишке в мужчину. Тревожно Петру Васильевичу и в то же время спокойно ему. Перенервничал парень, переволновался, а всё же собрался с силами и всё рассказал. Нет, вырастет человек!
Дочитала книгу Катя Кукушкина. Погасила лампу, стоящую возле кровати, и думает, что сейчас у Лотышевых — она знает, что Пётр Васильевич приехал, — рассказал Мишка отцу или не рассказал? Что сейчас у Быковых? Нервничает ли по-прежнему худощавая женщина, думает ли о том, как ей наладить семью, чтобы всем было хорошо, разговаривает ли с Вовой Иван Петрович?
Вечер покинул город. Теперь идёт по городу ночь. Проверяет, всё ли спокойно, всё ли в порядке. Вот стоит, облокотившись о барьер набережной, долговязый какой-то парень. Ночь смотрит: ба, да это и не парень, это мальчишка Вова Бык. Стоит он, глядит на воду, думает. Что ж, хорошо, что думает! Если уж думает человек о том, как он жил прежде, и о том, как он будет жить дальше, значит, придумает правильное. Плохо тогда, когда человек не думает ни о том, как жил, ни о том, как будет жить.
Ночь заглядывает в квартиру Быковых. На балконе стоят Мария Петровна и Иван Петрович и без конца разговаривают о том, что Вова сказал и как сказал, каким тоном, какое у него лицо было. Нет, кажется им, что-то перевернулось в парне. Может, и не всё будет гладко, а всё-таки можно уже и теперь с ним разговаривать. Не огрызается он. И пусть им сейчас видится будущее более радостным, чем окажется оно на самом деле, но нет уже мёртвого закоулка, из которого нет выхода.
Идёт ночь над городом. Стоят дежурные на постах. Город спокойно спит.
Я услышал историю, которую рассказал вам, от моих друзей, живущих рядом с Катиным лагерем. История меня заинтересовала, я стал узнавать подробности и познакомился со многими действующими лицами.
Скоро наступила осень. Районный пионерский лагерь закрылся. Катя Кукушкина уехала отдыхать, а я всё ещё встречался с моими будущими героями, всё расспрашивал детей и взрослых, и понемногу стал у меня вызывать подозрение замечательный мальчик Паша Севчук. И вот наконец я заставил Мишу всё рассказать мне про Севчука. Так я узнал о подлой роли, которую он играл в происшедших событиях.
Больше года писал я повесть. Под конец я работал очень напряжённо и решил, что спокойнее будет писать за городом. Я поселился в деревне, километрах в двухстах от Москвы, и действительно работа пошла лучше, потому что ничто меня не отвлекало.
Там-то я и получил письмо от Кати Кукушкиной и оттуда же написал ей ответ.
«Я позволила Вам домой, — писала Кукушкина, — и узнала Ваш адрес. Интересно, кончили Вы книжку, и если нет, то когда кончите? Может быть, и Вам будет интересно знать, что произошло за это время у нас. Могу Вам сообщить, что у Лотышевых всё благополучно. Клавдия Алексеевна здорова и уже работает. Пётр Васильевич отмечен в приказе по министерству, и о его находке написана большая статья в журнале. Миша долго переживал, что все слушали его разговор с Анютой. Теперь он успокоился и стал такой же, как прежде. Этим летом Пётр Васильевич не поедет на Чукотку и Лотышевы собираются всей семьёй на Украину. Учится Миша хорошо. Очень дружит с Валей. От Валиного отца приходят хорошие письма. Он, видно, по-настоящему взялся за ум.
Теперь о Вове Быкове. В семье у него, по-моему, наладилось. Я иногда захожу к ним. Там теперь совсем другая атмосфера. Вова, правда, продолжает помыкать Витей и Любой, но не со зла, а потому, что считает себя старшим и вроде как бы за них ответственным. Зато, в случае чего, бросается их защищать. И они, что бы ни случилось, ищут у него защиты. Я не могу сказать, чтобы с мачехой у него были близкие отношения. Но, во всяком случае, враждебности нет никакой. И называет он её тётя Маша. Помните, как её обижало, что он называл её мачехой? В школе о нём говорят неплохо. Правда, по-русскому у него тройка и избавиться от неё он никак не может, да и вообще табель у него пятёрками не блещет. Зато в столярной мастерской он первый человек. Он как-то очень повзрослел и физически и духовно. Не знаю, конечно, но мне кажется, что человек из него выйдет неплохой. В этом году он был у нас в лагере, и пожаловаться я на него не могу. Привёл он и тех ребят, которые когда-то состояли у него в подчинении. Ребята разные — некоторые лучше, некоторые хуже. Мне понравилось, что он и за них чувствовал себя ответственным. Если кто-нибудь из них вёл себя плохо, Вова так рявкал, что виновного оторопь брала. Никаких игр в горошину или во что-нибудь эдакое, никакой торговли билетами не было. За это я отвечаю. Я целое лето глаз с Вовы не спускала. Всё-таки, знаете, жестоким уроком для меня была эта история.
Лишились мы Паши Севчука. Им дали квартиру в другом районе. Обидно, что Паши нет. На него всегда и во всём можно было положиться. Он нас совсем забыл и за целое лето не приехал ни разу. Я даже обиделась. Ну, да, наверное, дел у него по горло. Он ведь очень активный парень. Может быть, там тоже радиоузел налаживает или увлекается чем-нибудь другим.
Теперь позвольте сказать несколько слов о себе. Я держала экзамены в педагогический институт на физико-математический факультет, и меня приняли. После того как произошла вся эта история с Мишей Лотышевым и Быковым, меня точно по голове ударили. Что же это, думаю, за педагог, если он просмотрел такую историю! Значит, я совсем ничего не понимаю в детях. Куда уж мне в педагогический! Но потом я подумала, что неудачи и ошибки для того, наверное, и существуют, чтобы на них учиться. Наверное, нелегко даётся людям опыт. Наверное, не раз я буду ещё ошибаться, и не раз будут у меня неудачи, и всё-таки я верю, что педагог из меня получится. Я бы хотела быть воспитателем. Пожалуй, лучше всего в интернате. Честно говоря, меня не так интересуют физика и математика, как воспитательная работа.
Жду с нетерпением повести. Интересно будет прочесть о том, что сама пережила, перечувствовала и передумала. Мне ещё никогда об этом читать не приходилось. Желаю Вам всего хорошего. Катя Кукушкина».
Я написал Кате очень большое письмо, которое не буду приводить полностью, потому что там рассказано о многом, что читатели уже знают. Я подробно сообщил Кате обо всех поступках так высоко ценимого ею Паши Севчука. Кончал я письмо так:
«Я пишу Вам об этом, милая Катя, совсем не для того, чтобы разочаровать Вас, чтобы заставить Вас усомниться в своём призвании. Я пишу это именно потому, что твёрдо убеждён: из Вас получится воспитатель, и даже хороший воспитатель. Умение воспитывать — это прежде всего умение разбираться в людях. А это умение, конечно, само не приходит. Может быть, то, что Вы узнаете неприятную правду о Севчуке, поможет Вам не меньше, чем лекция по педагогике. От того, что закроешь глаза на правду, правда не делается лучше. Надо учиться делать мир прекрасным, то есть делать прекрасными людей. И не надо пугаться, если люди оказываются не такими, какими нам хочется. Надо только делать всё, что мы можем, для того чтобы они стали лучше. Думаю, что Севчук ни разу не навестил лагерь совсем не потому, что у него так уж много увлекательных дел, а по двум причинам: во-первых, наверное, он боялся, не открылись ли некоторые его проделки, во-вторых, потому, что человек он холодный, вряд ли любит кого-нибудь, кроме себя, и совсем не так ему важно повидать старых товарищей. Есть и такие люди, Катя. Если возможно, надо стараться сделать их лучшими, а если нельзя, то, но крайней мере, надо, чтобы все знали, чего эти люди стоят на самом деле Вы просмотрели Севчука, Катя. Не могу Вас особенно винить, — очень уж хитёр этот удивительный мальчик. Следующий раз не просмотрите. И когда вспомните о ловком обманщике Севчуке, то вспомните о тысячах людей, живущих в Вашем квартале, которые знали историю Миши Лотышева и отнеслись к нему с таким глубоким сочувствием, с таким подлинным тактом. Если на многих хороших людей — один Севчук, то это уже не очень страшно.
До свидания, Катя!»