Книга первая

1. ПОЛОЖЕНИЕ, В КОТОРОМ ОЧЕНЬ ЛЕГКО ОЧУТИТЬСЯ

Когда нет денег и достать их не у кого и негде — это ужасно. Еще ужасней, когда очутившийся в таком положении до тридцати пяти лет не знал, что такое — деньги, вернее, знал отвлеченно, теоретически, так же, как знал, что ходит по земле и дышит воздухом.

До сих пор, исключая последние пять-шесть месяцев, за него платили. Было кому оплачивать портных, поставщиков, апартаменты в гостиницах, когда он бывал за границей. Ему даже редко приходилось держать в руках деньги, будь это золото, серебро или ассигнации.

А за последние пять-шесть месяцев, приходилось — и еще как приходилось — иметь дело реже с тем, что называется презренным металлом, и чаще с тем, что называется бумажной валютой.

И вот подошел вплотную день, когда и то и другое иссякло.

Господин во фраке и с важной внешностью подал на круглом мельхиоровом подносе счет с тремя цифрами в итоге. Счет за пятнадцать дней жизни в отеле, с утренним завтраком, а иногда и с обедом.

Правда, господин во фраке был при этом отменно вежлив и улыбался скорей сконфуженно, чем торжествующе. И хотя постоялец значился в паспорте Ренни Гварди, просто Ренни Гварди, но человек во фраке с бритым лицом, изгибаясь и подавая счет, добавил что-то вроде «Вашего Сиятельства» или «Вашего Высочества».

Увы, и от безукоризненной вежливости и от почти виноватой улыбки, и от «Вашей Светлости» было нисколько не легче. Даже наоборот, было гораздо тяжелее.

Ренни Гварди — будем его так называть — попробовал подсчитать весь свой капитал. Пустяки, мелочь, на которую можно пообедать, если и с вином, то с плохим, если и с сигарой, то не с гаванской. А между тем Ренни Гварди знал толк и в хороших винах, и в гаванских сигарах.

Голова мучительно работала, и в то же время не было ни одной мысли. Это, хотя и редко, но случается. Случается, когда неумолимо встает безвыходность положения. А если безвыходность подошла вплотную, уже не только нет ни одной мысли, а в голове образуется пустота, крайне досадная и ничем не заполняемая…

Но если временно засыпает «думающий» аппарат, не засыпает желудок. И чем меньше в кармане, тем более властно, тем более требовательно напоминает о себе. Данный случай не являл собою исключения.

С решительностью отчаяния Ренни Гварди вошел в ресторан — не в первоклассный, но и не последнего разбора, однако вполне приличный.

И хотя он заказал себе суп-крем, бараньи котлетки «соус субиз», спаржу и потребовал бутылку местного — оно так и называется «местным» — дешевого вина, лакей служил ему, как служат настоящим господам — тем, которых интересует не счет, а качество и которые швыряют щедрые подачки.

Такова уже была внешность Ренни Гварди и таковы были его манеры.

Ресторан славился шоколадным кремом, и Гварди потребовал на десерт именно шоколадный крем, густой, маслянистый и в меру, не до приторности, сладкий. Хотя в эти вечерние часы ресторан залит был электрическим светом, но лакей простер до того внимание к нашему герою, что когда Гварди спросил голландскую сигару, лакей поставил перед ним зажженный канделябр с тремя свечами. Это было признаком хорошего тона, и ресторан баловал этим разве очень редких и очень выгодных своих гостей.

Пригубливая кофе и дымя сигарой, ощущая в желудке тепло и уют, Ренни Гварди просматривал одну из вечерних газет. С некоторых пор он возненавидел политику. Может быть, временно, а может быть, и навсегда — решать не беремся, но это было именно так. И поэтому Ренни Гварди, минуя события политической важности, интересовался мелочами, теми мелочами, которые создают успех бойкой, живой газете.

Одну из таких мелочей он дважды перечитал. Другой, пожалуй, не обратил бы внимания, но Ренни Гварди обратил. Коротенькая заметка была озаглавлена:

Андре Андро и апельсинная корка.

А дальше описывалось, как Андре Андро, наездник высшей школы в цирке Барбасана, сломал ногу там, где этого можно было менее всего ожидать. В дневные часы Андре Андро пошел потанцевать в один из дансингов. Сделав несколько туров шимми, он очутится у буфета, желая выпить бокал ледяной оранжады. Еще не успев утолить жажду, наездник высшей школы наступил на апельсинную корку и, поскользнувшись, упал, и так неловко, что сломал себе ногу. Его отвезли в госпиталь. Врачи находят перелом ноги серьезным, раньше трех-четырех месяцев наезднику не придется показывать свое искусство.

В случайных, с виду хаотических, сплетениях как событий величайшей важности, так и самых незначительных фактов имеется всегда какая-то своеобразная логика. В оторванных друг от друга и не имеющих друг с другом связи — логика? Да, мы это будем утверждать, не боясь упрека в желании щегольнуть парадоксальностью.

2. СУБЪЕКТ С БРИЛЛИАНТОМ НА МИЗИНЦЕ И СО ШРАМОМ НА ЩЕКЕ

Говорят, у самоубийц, когда уже все решено и обдумано, все страхи, волнения, мучительные переживания отходят, исчезают, и на душе воцаряется удивительное спокойствие.

Ренни Гварди не готовился покончить свои земные счеты, но его самочувствие в миниатюре, очень в миниатюре, походило на ощущение самоубийцы, уже вынувшего из письменного стола револьвер.

Когда Ренни Гварди запил шоколадный крем чашкой горячего, крепкого кофе и не спеша, чтобы продлить удовольствие, курил свою голландскую сигару, он был уже спокоен. Недавних треволнений как не бывало. Спокоен, хотя знал, что через несколько минут выйдет на улицу, в буквальном смысле слова на улицу, ибо как же иначе сказать про человека, истратившего свои последние деньги на свой последний обед?

И вдруг его безмятежное настроение смутилось, нарушилось. До того нарушилось, что он почувствовал прямо какую-то физическую неловкость. Неловкость — это еще не все. Было еще что-то похожее на брезгливую дрожь.

В нескольких шагах от него, через два-три столика, сидел субъект. Именно субъект. Не человек, не господин, не мужчина — эти выражения в данном случае не подходят.

Этот большеголовый субъект был черноволос и плотен. Одетый в новенькую светло-сиреневую, немодную визитку, он, без сомнения, принадлежал к щеголям дурного тона. И перстень с крупным бриллиантом на коротком мизинце был тоже признаком дурного вкуса. Таких перстней избегают даже банкиры. Их носят шулера. Носили торговцы живым товаром, ездившие из Одессы в Константинополь и обратно.

Да и он, этот обладатель крупного бриллианта, ослепительно сверкавшего в потоках огней люстр, походил одновременно как на шулера, так и на торговца живым товаром. Черты лица, хотя и очень крупные, резкие, но менее всего породистые. Хищный нос с горбинкой. Актеры, изображая злодеев и темных личностей, «гримируют» себе именно такой нос. Да и весь этот субъект, с черной острой бородкой, с черными усами, смугло-румяный и яркий, с густыми бровями производил впечатление загримированного, хотя таковым и не был. Низкий лоб, широкие скулы. Одну из них пересекал заметный глубокий шрам, полученный при каких угодно условиях, но только, наверное, не на поле брани. Скорее всего — на зеленом поле, и когда след оставляет не кинжал или сабля, а подсвечник.

Субъект не стеснялся в расходах. Зная, что мясное блюдо запивают красным вином, субъект потребовал запыленную бутылку Бордо, и она бережно была подана в корзинке. Зная, что рыбу запивают белым вином, субъект потребовал Икем. Под конец обеда он велел подать себе несколько разных ликеров. И зеленый, как изумруд, и желтый, как тигровый глаз, и алый, как жидкий рубин.

Метрдотель с большим кожаным портсигаром склонился перед субъектом, и он извлек оттуда длинную крепкую гаванну. И однако же, невзирая на все это великолепие, грозившее кругленьким счетом, лакей не поставил перед субъектом зажженный канделябр с тремя свечами. Субъект вынужден был сам потребовать канделябр, и сделал это в такой форме, как бы желая подчеркнуть, что обойдя его тем, чем не обошли Ренни Гварди, ему нанесли личное оскорбление.

Но почему же вид этого субъекта со шрамом и в светло-сиреневой визитке неприятно подействовал на Ренни Гварди? Мало ли какая публика бывает в ресторанах? Нельзя же требовать, чтобы все были симпатичны, благообразны, воспитаны и не носили на мизинце непристойно-громадных для мужчины бриллиантов. Нельзя. Ресторан — это кусочек улицы в закрытом помещении, а не салон и не аристократический клуб.

Нет. Здесь было совсем другое. Ренни Гварди сейчас окончательно убедился, что этот большеголовый, беспокойно-яркий субъект слишком часто, слишком назойливо попадается ему на глаза. Он следит за ним, Ренни Гварди. И в ресторане очутился менее всего случайно. В отеле, в котором живет Гварди, субъект несколько раз маячил то в вестибюле, то внизу, в ресторане, то поднимался наверх, и Ренни Гварди столкнулся однажды с ним у дверей своего номера. Субъект не совсем искусно притворился чего-то или кого-то ищущим.

Вот и сейчас, здесь: субъект, еще не кончив свой кейф с зеленым, рубиновым и желтым ликерами, потребовал заблаговременно счет, дабы в любой момент быть готовым взять свой сиреневый, под цвет визитки, цилиндр, свою трость с золотым набалдашником и уйти.

Субъект, не взглянул на счет, небрежно швырнул крупную бумажку и, получив сдачи, оставил такой крупный «пур буар», что лакей забыл даже поклониться, так его это ошеломило. Задорное мальчишеское желание пересидеть субъекта овладело Ренни Гварди. И, вооружившись терпением, — пожалуй, это было нетерпение — он сделал вид, что углубился в вечернюю газету.

Своим образом действий Гварди достиг цели. Субъект нервничал, если он вообще мог нервничать. Во всяком случае, он гримасничал, думая, что презрительно улыбается, барабанил пальцами по столу и, раздавив в пепельнице до половины только докуренную сигару, потребовал новую, тотчас же за нее заплатив.

Ренни Гварди надоела эта комедия, и он ушел. Ушел так стремительно, что субъект растерялся, упустив момент последовать за тем, за кем он шпионил.

3. КУДА ПРИВЕЛА НАШЕГО ГЕРОЯ АПЕЛЬСИННАЯ КОРКА

Читатель вправе, давно уже вправе полюбопытствовать, где же происходит завязка нашего романа? В какой стране, в каком городе?

Город этот — Париж. Отель, где Ренни Гварди не мог уплатить двухнедельный счет — отель «Фридланд» на авеню того же названия. Ресторан, где обедал Ренни Гварди почти лицом к лицу с большеголовым брюнетом — один из ресторанов, приютившихся на пляс Маделен. Итак, Париж.

Добавим еще: весенний Париж, когда Булонский лес не так прозрачен, как зимой, и когда все больше и больше устремляется в этот лес по широкому Bois de Boulogne автомобилей, колясок, пешеходов, всадников и всадниц.

Всякий, хоть раз побывавший в Париже, знает о существовании цирка Медрано. Теперь, в послевоенные годы, осталась одна только вывеска, фирма. Да и фирма в конце концов исчезла. Одна цирковая «династия» уступила свое место другой династии. Медрано сменил Гвидо Барбасан. Семидесятилетний Гвидо Барбасан, сухой и тренированный, как жокей, с той лишь разницей, что старый Гвидо на целую голову был выше самого высокого жокея, ибо и самый высокий жокей никогда не больше самого среднего обыкновенного человека.

Гвидо Барбасана никак нельзя было представить без трех вещей: сдвинутого набок лоснящегося цилиндра, монокля на старомодной черной тесемке и сигары. Так и шутили про него: Гвидо состоит из цилиндра, монокля и сигары.

Но в этом не было не только ничего смешного, а наоборот, как раз все это шло Барбасану и было в стиле его фигуры, в стиле человека, взращенного с малых лет цирковой атмосферой.

Вот и сейчас, в своем кабинетике, — стены сплошь покрыты афишами и плакатами, — сидя за столом, одетый во все черное, дымил он сигарой. В глазу твердо угнездился монокль, а в сверкающий цилиндр старого Гвидо можно было смотреться, как в зеркало.

Визави Барбасана — их разделял письменный стол — сидел Альбано, режиссер, он же управляющий труппой, бывший клоун, маленький, с годами ожиревший человек, с подвижным, пухлым, мягким, словно изжеванным лицом.

— Подвел, еще как подвел, — сетовал Гвидо на Андре Андро. — И дернуло же его пойти на этот дансинг… И что за хамство бросать на пол корки. Ведь это же свинство.

— Свинство, господин директор, и даже большое, — согласился Альбано. — Публика теперь такая пошла. Разве можно предъявлять требования, мало-мальски строгие требования? Надо сознаться: после этой войны все реже и реже встречаешь воспитанных людей. Ворвалась улица. Но нам-то нисколько не легче от этого сознания. Самый искуснейший хирург — не Бог и в два-три дня, увы, не поставит на ноги бедного Андре Андро. А между тем наездник высшей школы необходим, хоть тресни. Необходим, как тонкий десерт для гурмана за хорошим обедом. Это пятно, благородное пятно. А все благородное, изысканное не так-то легко найти. Вы видели, на ваших глазах предлагалось несколько наездников, но я не остановился ни на одном. Даже не делал им «пробы». Достаточно первого впечатления. У одних уж очень простецкие физиономии. Другие же — сахарные красавчики. И те, и эти одинаково неприемлемы. Наездник высшей школы — особенный номер, стильный, «фрачный», требующий непременно изящества и породы. Он должен производить впечатление аристократа, случайно очутившегося на арене, гордого, не замечающего публики и как будто для самого себя «работающего» свою лошадь. Не так ли, дружище Альбано?

— Золотые слова, господин директор. Золотые слова. Таким, именно таким наездником высшей школы были вы.

— Был, — вздохнул Гвидо. — Был. Теперь уже года не те, да и этот проклятый ревматизм дает себя знать.

— А какой вы имели успех, — оживился Альбано. — Поклонницы, корзины цветов, директор, вас засыпали цветами, как примадонну.

— Да, да, еще бы. Я мог повторять вместе с опереточным Калхасом: «Много, слишком много цветов». Если подсчитать всю их стоимость, получилось бы… целое богатство, — хотел прибавить старый Гвидо, но не успел.

Служитель в красном, обшитом золотым позументом вицмундире и с аксельбантом на левом плече, войдя в кабинет, доложил:

— Господин директор, вас хочет видеть какой-то господин.

— Господин или артист?

— По-моему, господин, — уверенно сказал служитель.

— Попросите ко мне господина.

Вошел Ренни Гварди. Окинув его беглым взглядом, в совершенстве наметавшимся, Гвидо сам себе сказал: «Да, это „господин“.

— Прошу садиться на этот стул. Чем могу вам служить, мосье?

— Я прочел в газетах о постигшем Андре Андро несчастии. Я хочу вместо него предложить себя, если, конечно, вакансия еще не занята.

Гвидо ответил не сразу. Движением глазных мускулов выбросив монокль, повисший на тесемке, он пристально, испытующе всматривался в Ренни Гварди. Ничто не ускользнуло от Барбасана. Ни железный перстень, единственное украшение тонкой, с длинными пальцами и в то же время сильной мужской руки, ни скромный пиджачный костюм, сидевший, однако же, так, словно был неотделим от Ренни Гварди. И спокойными, уверенными в себе манерами человека остался доволен Барбасан, и лицом, хотя и некрасивым, но имеющим то, что бывает ценнее красоты — породу, породу несомненную. Да, было много породы и в удлиненном овале, и в линиях рта, и в четком профиле. Энергичное, мужественное лицо как-то странно, почти неуловимо сочетавшее в себе европеизм с Востоком. Гвидо переглянулся со своим режиссером, и бывший клоун выразительно подмигнул: одобряю, мол.

Все это было делом нескольких секунд. Барбасан, успев вооружить глав моноклем, задал вопрос:

— Вы еще не работали в цирке? Никогда?

— Никогда! — ответил Ренни Гварди, и его темные глаза, глаза какого-нибудь азиатского хана, чуть приметно улыбнулись, а губы, губы утонченного европейца, хранили полную неподвижность.

— Гм… — переглянулся снова Барбасан с управляющим труппой. — Что ж, у вас были, вероятно, свои собственные конюшни?

— Я держал верховых лошадей, — уклончиво ответил Ренни Гварди и этим еще больше понравился Барбасану.

Другой пошел бы сочинять: да, да, мол, и еще какие конюшни. Сам Ротшильд завидовал мне и купил их у меня за одиннадцать миллионов франков.

А этот всего-навсего: „Да, я держал верховых лошадей“. Но какой же мало-мальски состоятельный офицер-кавалерист не держал своих лошадей? Да и фигура у него кавалериста; и фигура, и „выправка“.

И, продолжая вслух, старый Гвидо спросил:

— Быть может, вы проходили курс высшей езды в Пинероле, у итальянцев, или здесь, в Сомюре, у французов?

— Да, я знаком и с той и с другой школой…

— Кто ж вы, наконец, черт вас возьми? — чуть не вырвалось у Барбасана, и опять он закончил вслух свою мысль: — Вы попадете у меня в свое общество. Времена такие. После всех этих революций кто только не идет работать в цирк! Не угодно ли? Королева пластических поз — русская графиня, метатель ножей — персидский принц, а наездник-джигит — сын кавказских нагорий, князь. Вот, — с гордостью подчеркнул Барбасан внезапно другим тоном, словно желая поймать врасплох, полюбопытствовал: — А вас как зовут, мосье?

— Меня?.. Ренни Гварди.

— Псевдоним?

— Разве это звучит, как псевдоним? — вновь улыбнулся Ренни Гварди, на этот раз одними губами.

— Хотя, в сущности, какое мне дело до вашего паспорта, мосье, — пожал плечами Барбасан. — Самое главное, чтобы вы понравились мне, в чем я не сомневаюсь. А понравились мне, понравитесь и публике. Фрак у вас есть?

— Есть.

— Вам очень шло бы, именно вам, появляться на арене с моноклем. Это импонирует. Как вы насчет монокля?

И Барбасан сделал движение передать свой монокль собеседнику, но тот предупредил его.

Вынув из верхнего жилетного кармана круглое, без ободка, стеклышко, неуловимым движением подбросил его и с такой же неуловимой ловкостью поймал орбитой глаза.

— Браво, браво, это прямо великолепно, — просиял Барбасан.

Изжеванное лицо бывшего клоуна расплылось в одобрительную улыбку.

Барбасан продолжал:

— Маленькая проба… Если вы позволите, сейчас? И мы подпишем контракт, мосье… мосье Ренни Гварди. Мы сделаем маленький бум в газетах, а через два дня первый дебют. Согласны?

— Согласен.

— Условия те же самые, что и с Андре Андро. Пять тысяч франков в месяц и в случае нарушения вами контракта, — контракт на полгода, — неустойка в размере трехмесячного жалованья. Это лишь так, формальность. Для меня гораздо ценнее слово, и вот я хочу, мосье Ренни Гварди, заручиться вашим честным словом, словом джентльмена, что ранее полугода вы не покинете меня. Мало ли что… Сегодня у вас нет ничего, а через две-три недели на вас могут свалиться шальные какие-нибудь миллионы. Это на вас похоже. Итак, даете слово? Ваша рука.

— Даю слово, господин директор, и вот моя рука, — открыто, с подкупающей искренностью, пошел навстречу новый наездник высшей школы…

4. «ЭКЗАМЕН» И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ

Старый Гвидо нажал вделанную в письменный стол пуговку. На звонок явился тот самый служитель в красном вицмундире с аксельбантом на левом плече, который докладывал несколько минут назад о Ренни Гварди.

— Прикажите поседлать Галифе.

Служитель поклонявшись, исчез, а Барбасан пояснил:

— Галифе — красавец гунтер, выезженный мной лично. Андре Андро на нем работал, а теперь Галифе перейдет к вам. Он чуток, удивительно чуток. Послушен малейшему прикосновению стека. По-моему, наездник высшей школы — это, главным образом, гармоническое впечатление всадника и лошади, составляющих одно целое, неотделимое. Конную статую, которой только не хватает гранитного цоколя. Вся сила в красоте и величии. Поэтому излишняя акробатика может лишь испортить впечатление. Один-два тура шагом вдоль арены, один-два тура манежным галопом. Затем — испанский шаг, галоп на трех ногах и — традиционный финал. Всадник заставляет опуститься лошадь на колени, она кланяется публике. И больше ничего, все.

— Разрешите возразить, господин директор?

— Сделайте ваше одолжение.

— Лично я в данном случае против традиционного финала.

— Почему? — нахмурился Барбасан.

— В коленопреклоненной лошади что-то унизительное для этого прекрасного, гордого животного. Да и с точки зрения конной статуи это некрасиво. Наездник высшей школы должен покинуть арену без дешевых эффектов, как бы игнорируя наполненный зрителями амфитеатр.

— Вы полагаете? — вдумчиво спросил Барбасан и тотчас же поспешил согласиться. — А ведь верно. Тонкое замечание! Альбано, ты согласен?

— Согласен. Хотя нахожу это новшество немного смелым.

— Друг мой, всякое новшество само по себе смело. Нет, он прав, тысячу раз прав. Долой традиционный финал. Нет, Ренни Гварди, у вас голова хорошо сидит на плечах, вы чувствуете лошадь, и мы с вами сделаем дело. Месяц еще поработаем в Париже, вплоть до мертвого сезона, а там перекочуем куда-нибудь — я еще сам не решил, куда…

Днем цирк всегда сер и будничен, особенно для тех, кто привык посещать его вечером, когда он залит яркими потоками электричества, и в этих потоках живет и трепещет пестрая нарядная толпа.

Ренни Гварди впервые очутился в цирке в часы репетиции. Все казалось таким полинялым, выцветшим. Проступали все изъяны на бархатной обивке лож и кресел. Места галереи, высоко над всем этим, пропадали в тусклых сумерках. А еще выше, у самого купола, поблескивали как-то холодно и совсем не нарядно металлическими частями своими трапеции и какие-то еще более сложные аппараты.

Песок арены, по вечерам такой желтый, грязно-бурым казался сейчас при дневном свете, струившемся от купола сквозь маленькие квадратные окна, открытые вентиляции ради. В одной из лож сидела группа артистов: мужчины в мягких каскетках и свитерах, женщины, одетые более чем по-домашнему. Но это не было небрежно, неряшливо, это было экономно до скудости. Цирковые артистки вообще никогда не наряжаются, их отцы и мужья любят их такими, какие они есть, а до чужих им нет никакого дела. Прошли времена, когда наездницы и канатные плясуньи были в моде как женщины, имели богатых поклонников. Теперь это все скромные труженицы — не более, и вся их жизнь проходит между семьей и ареной. Перед каждым представлением, да и во время самого представления, воздух очищается и освежается при посредстве нескольких гигантских пульверизаторов, брызгающих мельчайшей жидкой пылью ароматных эссенций. А сейчас без этих эссенций на арене пахло цирком — особенный запах конюшни, диких зверей, чего-то затхлого и еще чего-то неуловимого.

Конюх держал Галифе в поводу. Ренни Гварди залюбовался мощным стройным гунтером. Вычищенный до глянца вороной Галифе казался отлитым из одного куска драгоценного неведомого металла. Застоявшийся гунтер нетерпеливо рыл копытами песок и с похрустывающим звуком грыз мундштучное железо.

Ренни Гварди взял от Барбасана стек, уверенно подошел к Галифе, разобрал поводья и одним цепким прыжком, не коснувшись стремени, очутился в седле. И как в самом Ренни Гварди, так и в этом его прыжке было что-то двойственное. Сказался умеющий вольтижировать кавалерист и, кроме того, еще наездник, наездник по крови, по духу, быть может, потомок целого ряда поколений горских или степных полудиких всадников, сраставшихся, сживавшихся с конем, как центавры.

Начало обещающее. Довольный Барбасан переглянулся с Альбано. Сидевшие в ложе артисты, примолкнув, с интересом следили.

Ренни Гварди пустил Галифе галопом вдоль барьера, и хотя всадник был в обыкновенном костюме, в «комнатных» брюках навыпуск, никто этого не заметил, так безукоризненно красива, изящна была его посадка.

Перейдя на высшую школу, на испанский шаг, Ренни Гварди легким прикосновением стека заставлял гунтера выбрасывать передние ноги, и это выходило так гладко, чисто, с такой изумительной чеканной отчетливостью, как если б этот всадник, впервые севший на Галифе, «работал» его несколько месяцев.

— Довольно, довольно, — воскликнул Барбасан. — Я вижу, с кем имею дело. Довольно…

Через минуту все трое были опять в кабинете. Из ящика письменного стола Барбасан вынул контракт с готовым напечатанным текстом. Надо было лишь проставить имена, даты, условия и скрепить двумя подписями. Когда все было сделано, Ренни Гварди получил аванс в размере трех тысяч франков.

— Я вряд ли ошибусь, сказав, что это ваши первые заработанные деньги, — заметил Барбасан, с пытливой ласковостью глядя на вновь приобретенного артиста своей труппы.

— Я сам только что подумал то же самое, — ответил Ренни Гварди.

— Итак, послезавтра к девяти вечера вы будете уже в уборной. Ваша уборная общая с ковбоем Антонио Фуэго и кавказским князем. Так сказать, товарищи по оружию. Захватите маленький чемоданчик с фрачной парой, лакированные ботинки со шпорами, а к панталонам необходимы штрипки. Это вам портной в десять минут пришьет.

Ренни Гварди уже собирался уходить, старый Гвидо задержал его:

— Да, совсем забыл, а как вас поставить на афише? Ренни Гварди — это красиво звучит. Вы ничего не имеете против?

— Решительно ничего, господин директор.

Когда Ренни Гварди ушел, Барбасан хлопнул по плечу бывшего клоуна.

— Что, дружище, каково приобретение, а? Такого наездника высшей школы днем с огнем поискать. Это мужчина, это класс, это я понимаю…

— Должен иметь успех.

— Женщины будут с ума сходить. Фигура, посадка. Наверное, какой-нибудь прогоревший граф или маркиз. Как ты думаешь? Какой национальности этот молодчик, называющий себя Ренни Гварди?

— Трудно сказать… По-французски говорит хорошо, но не француз. Русский? Нет, вряд ли русский. Но не будем ломать наши головы. Сейчас он загадка для нас, а потом, потом мы его расшифруем. А самое главное — он поднимет сборы. Потянет элегантную публику… Это самое главное.

5. ЧТО-ТО НЕЛАДНОЕ

Получив аванс, Ренни Гварди тотчас же поспешил в отель расплатиться. Взяв внизу у портье ключ от своего номера, наездник высшей школы распорядился, чтобы к нему явились со счетом.

Парадный, сверкающий, весь в зеркалах, лифт мчал Ренни Гварди на пятый этаж, а другим, более скромным лифтом, более медленно поднимался человек во фраке с внешностью сановника, и не демократического, а настоящего.

Он приблизился к комнате Ренни Гварди, когда тот открыл дверь и вошел к себе. Стук, стук…

— Мосье позволит?

— Антре. — Гварди хотел еще что-то прибавить, но его внимание отвлекла записка, лежавшая на видном месте.

Взяв ее и пробежав с изумлением, Ренни Гварди так взглянул на человека во фраке, что тот сразу понял: во-первых, записка менее всего понравилась содержанием своему постояльцу, который хочет уплатить двухнедельный счет, а во-вторых, она, эта записка, очутилась в комнате Ренни Гварди без ведома прислуги.

И дабы в этом убедиться, обладатель бритой сановничьей физиономии подошел к дверям и позвонил, сначала трижды, а затем, сделав паузу — дважды. И не успело замолкнуть в конце коридора сухое дребезжание, как на зов явились горничная и лакей.

Ренни Гварди показал кусочек бумаги.

— Это положил на стол кто-нибудь из вас?

— Нет, мосье, — ответил лакей.

— Нет, мосье, — ответила горничная.

— Значит, без вашего ведома кто-нибудь успел проникнуть в мою комнату? Мой ключ висел у портье, а ваш? — обратился к горничной Ренни Гварди.

— Мой все время был у меня. Как только мосье вышел утром, я тотчас, убрав комнату, ключ унесла к себе, в нашу служебную кабинку, где всегда кто-нибудь из нас дежурит и куда никто из посторонних не может войти незамеченным.

— А вы что скажете? — обратился господин во фраке к лакею.

— Я ничего не понимаю, — ответил тот искренно, без малейшего смущения.

— Однако же факт налицо, — настаивал Ренни Гварди. Кто-то был у меня, — и, вспомнив вчерашний обед с шоколадным кремом, Гварди добавил. — Никто из вас не видел брюнета с черной бородкой, черными усами и со шрамом на щеке?

Горничная и лакей ответили отрицательно.

— Вам не примелькался этот господин? — обратился Гварди к человеку во фраке. — Он не живет в вашем отеле?

— Я догадываюсь, о ком говорит мосье. Да, да, черная бородка, усики, шрам. Это некий Церини. Он занимает 216 номер во втором этаже. Неужели мосье подозревает?

— Да, и не без основания. Вы больше не нужны, — обратился Гварди к лакею и горничной, отпуская их. Оставшись вдвоем с олимпийцем, он протянул тысячефранковый билет.

— О, мосье, это далеко не так спешно, вы могли бы подождать.

— Нет, зачем же? Получите.

— Merci! Mille fois [1]. Смею спросить, мосье останется у нас?

— Не знаю, может быть. Но если и останусь, переменю комнату на более скромную.

— Я постараюсь угодить мосье. Этажом ниже прекрасный маленький номер, уютный и вдвое дешевле. Мосье потрудится взглянуть?

— Не сейчас.

Человек во фраке понял: мосье желает остаться в одиночестве. Вынув объемистый бумажник, отсчитал сдачу и с низкими поклонами, пятясь к дверям, исчез.

Ренни Гварди, вооружив глаз стеклом, еще раз перечитал повергшие его в изумление строки. И все время сквозь крупный текст на плохом французском языке он видел человека со шрамом и в светло-сиреневом жакете. Первым движением было разорвать записку и бросить клочки в корзину. Ренни Гварди, передумав, сунул записку в карман.

Он ли, этот щеголь дурного тона, не он ли, во всяком случае кто-то здесь похозяйничал в отсутствии его, Ренни Гварди. Надо осмотреть чемоданы, все ли цело. Субъект, подобравший ключ к дверям, без сомнения, обладает секретом с такой же ловкостью проникать и в чужие чемоданы. Осмотр вещей, однако, убедил Ренни Гварди, что непрошеный таинственный гость не успел или не захотел ознакомиться с содержимым чемоданов. Ренни Гварди взглянул на часы. Без четверти два. Он спустился вниз, вышел из подъезда отеля, пересек Площадь Звезды, чтобы на авеню Виктор Гюго позавтракать в «Пикадилли».

На веранде, выходившей на панель, все было занято, и Ренни Гварди прошел в глубину ресторана, посещаемого главным образом англичанами и американцами.

Ренни Гварди, заняв свободный столик, склонился над щегольским, с затейливой виньеткой меню.

А над ним, в свою очередь, склонился гарсон во фраке и с переброшенной через локоть салфеткой.

— Monsieur désire? [2]

Гварди медленно поднял голову. Взгляд его встретился со взглядом вопрошавшего гарсона. И гарсон мгновенно преобразился. Еще не вполне веря себе, своим глазам, он уж сиял весь каким-то необыкновенным восторгом… Он вытянулся с манерой отлично воспитанного, хорошо дисциплинированного офицера, что в наши дни встречается все реже и реже. А затем у него вырвалась фраза на неведомом для всех окружающих языке, не понятая никем, за исключением того, кому она предназначалась.

Все еще неуверенный, все еще колеблясь, гарсон воскликнул:

— Ваше Королевское Высочество?..

Ренни Гварди на том же языке ответил не менее радостно:

— Анилл, ты? А я все время думал о тебе. Вот встреча!

И Его Королевское Высочество хотел пожать руку полковника князя Мавроса, но вовремя воздержался. Этим он сконфузил бы гарсона из «Пикадилли». Они и так уже были центром внимания, и даже невозмутимые британцы с соседних столиков с любопытством поглядывали на них.

— Мы обойдемся без демонстраций, — сказал Ренни Гварди. — Необходимо встретиться как можно поскорее. Когда и где я тебя увижу?

— Когда и где Ваше Высочество прикажете. Сегодня мой день, вернее, вторая половина дня. Через полчаса я буду свободен. Где-нибудь в кафе?

— Нет, я не хотел бы на людях. За мной следят. И у себя не хотел бы по той же самой причине. Самое лучшее у тебя. Где ты живешь?

— В двух шагах отсюда. Авеню Виктор Гюго, 11. Ровно через три четверти часа я жду Ваше Высочество у своего дома. А сейчас я буду иметь великое счастье служить своему государю. Я позволю себе рекомендовать бараньи котлетки, соус субиз. Это, кажется, одно из любимейших блюд мосье?

6. ПРИНЦ И ЕГО АДЪЮТАНТ

В стороне от больших европейских дорог лежало маленькое, но древнее королевство Дистрия. В течение многих веков правила им такая же древняя династия Атланов. Последним дистрийским королем был Догодар Атлан XII, — последним, так как несколько месяцев назад в Дистрии вспыхнула революция и, когда мятежная чернь двинулась на королевский замок, престарелый монарх скоропостижно скончался от разрыва сердца.

Сын Догодара и наследник короны его, принц Язон Атланский, герцог Родосский, находился в это время за границей, куца уехал инкогнито, даже без своего адъютанта, обыкновенно сопровождавшего принца во всех путешествиях. Этим адъютантом и был полковник князь Анилл Маврос.

Мы уже видели, как принц и адъютант обрадовались друг другу. Но радость их была не одинакова. Маврос был убежден, что герцог Язон Родосский, по всей вероятности, жив, и только внезапная встреча повергла полковника в такое ликующее изумление. Что же касается принца, для него любимый адъютант как бы воскрес из мертвых: Язон считал Мавроса погибшим. По сведениям принца, большинство офицеров дистрийской армии, в особенности, занимавших положение при Дворе, было замучено и убито взбунтовавшимся народом, если только можно было назвать народом его подонки, его отбросы. И вдруг такая нежданная-негаданная встреча в «Пикадилли». Одна мысль, что Маврос уцелел, вырвался из кровавого революционного пожара, наполнила принца таким счастьем, что отбила всякий аппетит. Он завтракал машинально, сжигаемый нетерпением скорее увидеть адъютанта с глазу на глаз.

Маврос подал принцу кофе, а минут через пять принц увидел Мавроса, стройного, в сером летнем костюме и в мягкой шляпе, выходившим из ресторана. Глядя на этого высокого брюнета с правильным, красивым лицом и с гордой осанкой, никто не признал бы в нем гарсона из «Пикадилли».

И еще через несколько минут Язон и Анилл встретились, обменялись крепким рукопожатием и таким взглядом, который остается в памяти на всю жизнь.

Почти во всех парижских домах прислуга живет не в одной квартире со своими господами, а в самом верхнем мансардном этаже, который так и называется «этажом для прислуги». Узкий коридор и по обе стороны его низкие небольшие комнаты с небольшим окном и скошенным параллельно крыше потолком. Обстановка этих комнат для горничных, лакеев и кухарок шаблонно скудная. Кровать железная, узенькая. Умывальник, комод, столик и стул.

В последние годы, когда в Париж хлынула русская эмиграция, некоторые свободные комнаты для прислуги отдавались внаем за 100 франков в месяц бывшим генералам, помещикам, вдовам видных чиновников. И князь Маврос, очутившись, как и русские, на эмигрантском положении, поселился в одной из таких комнат.

До революции один из знатнейших и богатейших людей во всем королевстве, он ютился теперь в убогой мансарде и в этой мансарде принимал того, кого считал своим королем, хотя и оставшимся без короны, без поданных, без территории, без армии, без всего, что вместе взятое являет собой государство.

— А здесь у тебя недурно… — заметил принц, опускаясь на единственный стул. И этими словами, и мягкой доброжелательной улыбкой он хотел ободрить своего адъютанта.

Князь Маврос так и понял.

— Ваше Высочество, я не ропщу. Многие наши дистрийцы, нисколько не хуже меня, очутились в более трудных условиях. Я свыкся с этой комнатой для прислуги и даже полюбил ее. Только вот зимой — здесь ведь отопления не полагается — было очень холодно. А ведь нам, южанам, и легкая французская зима кажется суровой. Да стоит ли говорить обо мне? Все это ничтожнейшие пустяки в сравнении с моей безумной нечеловеческой радостью. Я вижу Ваше Высочество перед собой, вижу в добром здоровье и, по всей вероятности, в не совсем плохих материальных…

— Ты не вполне угадал, мой дорогой, — перебил Язон. — Вчера еще у меня в кармане была какая-то мелочь, не превышающая и одного франка.

— Может ли это быть? — воскликнул Маврос. — И как мы не встретились до сих пор? Ваше Высочество давно в Париже?

— Около месяца. Остальные пять я скитался по Европе, убегая от людей, и от самого себя, и от своих мыслей, так мучительно терзавших меня. Этот мятеж, повлекший за собой кончину бедного отца… Но ты, Маврос? Каким чудом спас и себя, и свою голову? Я считал тебя погибшим… Это не давало мне покоя.

— Именно чудом, Ваше Высочество, — подхватил Маврос. — О, это было несколько глав сенсационного романа, романа жизни, перед которыми бледнеет самая пылкая писательская фантазия. И, благодарение Богу, мне удалось не только унести свою голову, но, еще в тот самый момент, когда ворвавшаяся чернь занялась грабежом королевского замка, захватить с собою некоторые драгоценности, и в том числе знаменитое колье из двадцати трех скарабеев.

— Колье из скарабеев? Оно у тебя? — сделал порывистое движение принц.

— Оно вместе с остальными вещами Хранится в этом комоде, Ваше Высочество, если бы вам никогда не суждено было вернуться на престол ваших предков, в чем я самым решительным образом сомневаюсь, вы, имевший вчера несколько сантимов, будете богаты, очень богаты. Все ваше будущее, вся ваша жизнь обеспечены.

— А они убеждены, что колье у меня.

— Кто это — они?

— Маврос, я знаю столько же, сколько и ты. А может статься, тебе известно даже больше, чем мне. Меня преследуют. Во всяком случае, за каждым моим шагом шпионит какая-то подозрительная личность. Прочти эту записку. Я нашел ее у себя в номере. Без сомнения, и это не без участия моей тени. А моя тень — какой-то большеголовый брюнет шулерского типа. Я никогда не видел шулеров, не встречал, но я думаю — именно таков их жанр и стиль.

— Субъект со шрамом? В светло-сиреневой визитке?

— А ты почем знаешь?

— Догадываюсь. Я помню его еще по нашей столице. По нашей дорогой Веоле. Здесь он обедал несколько раз в «Пикадилли». Если я не ошибаюсь, он состоял в агентах у Мекси.

— У Мекси? — с живостью повторил Язон. — О, теперь это приподнимает завесу! Если Мекси еще нет в Париже, то со дня на день он должен появиться.

— Я сам того же мнения. Но Бога ради, Ваше Высочество, я жажду прочесть записку.

Маврос читал про себя, время от времени восклицая:

— Вот негодяи! Вот мерзавцы! Какая наглость! Как они смеют!

Анонимный автор требовал от Язона выдачи колье из скарабеев, взамен предлагая миллион франков. В случае согласия принц должен ответить на poste-restante [3] по адресу некоего monsieur Gades. Буде же принц не пожелает уступить колье, неизвестный автор грозит местью и принятием таких мер, которые в конце концов заставят Язона капитулировать.

— Как бы не так, — угрожающе молвил Маврос. — Теперь мы вдвоем, и нам не страшны никакие темные силы, хотя бы во главе их стояло десять Мекси вместо одного. Но о чем вы задумались, Ваше Высочество?

— Вернее, о ком? Я думал о тебе, Маврос, как на грех. Ты зарабатываешь на жизнь в качестве ресторанного лакея, ютишься в этой мансарде, вместо того чтобы продать хоть одну из этих вещиц, — Язон кивнул по направлению комода, — жить припеваючи, не работая в «Пикадилли». Всем этим, — новый взгляд по направлению комода, — ты мог бы распорядиться, как если бы это была твоя собственность, — во всяком случае, по своему усмотрению. Друг мой, поверь мне…

— Ваше Высочество, я лишний раз убедился, что благородство ваше не исчерпано, — с горячностью перебил Маврос. — Но я без колебания отсек бы себе руку, если бы она потянулась продать во имя личной выгоды моей хотя бы ничтожную частицу драгоценностей моего королевского дома. Не только в ресторанные лакеи, на самые тяжкие физические работы пошел бы, не задумываясь, только бы сохранять все в целости до встречи с вами.

— Маврос, и у тебя язык поворачивается восхвалять чужое благородство, когда ты сам… Я, право, не знаю даже, как это описать. Слов не хватает… Какое ни возьми, все будет бледно. Имея в ящике целое состояние, принадлежащее твоему другу, другу молодости, юности и даже детства, ты, сын владетельного князя, подаешь ростбифы и бифштексы у «Цикадилли» этим долговязым американцам, которые… Год назад любой из них почел бы за великое счастье выдать за тебя свою сестру или дочь, да еще позолотил бы твою и без того, впрочем, ярко сиявшую корону несколькими миллионами долларов. Но, я вижу, тебе желательно дать несколько иное направление нашей беседе. Изволь. Почему и это колье, и все остальное ты не снес куда-нибудь в банк, в сейф? Разве там не было бы в большей сохранности?

— Почему? А вот почему, Ваше Высочество. Прежде всего, надо было бы оплачивать это хранение довольно кругленьким процентом. Львиная доля моего заработка ушла бы на оплату сейфа, затем, после того как большевики в течение нескольких лет сбывают в Европе краденые сокровища императорского дома, к держателям этих сокровищ создалось отношение весьма и весьма подозрительное. Я рисковал тем, что вплоть до выяснения, до ваших показаний, — а где я мог бы вас найти? — французское правительство взяло бы все вещи под опеку. Что же до сохранности, то кому, хотел бы я знать, придет в голову, что в жалкой мансарде, занимаемой ресторанным лакеем, спрятано известное чуть не на весь мир колье из скарабеев, колье, которому нет цены? Теперь другое дело, теперь я так поступлю, как будет угодно Вашему Высочеству приказать.

— Мы об этом еще подумаем. Но вот, Маврос, ты ни за что не угадаешь, в какой роли я на днях выступлю и что мне дает и уже дало мои первые, слышишь, мои первые заработанные деньги.

— Заранее капитулирую. Угадать новое амплуа наследного принца Дистрии — задача не по силам, — склонив свою красивую голову, развел руками адъютант герцога Родосского.

— Да, пожалуй, ни за что не угадать, — улыбнулся принц. — Если послезавтра вечером вздумаешь пойти в цирк Барбасана, ты увидишь наездника высшей школы. Этот наездник высшей школы — я.

— Ваше Высочество, это не более как шутка, — испугался Маврос.

— Нисколько. Это самая настоящая действительность. Сегодня утром я выдержал экзамен, подписал контракт на шесть месяцев и получил аванс.

7. ОКОНЧАНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЫ

Несколько минут Маврос молчал, пораженный, затем, овладев собой, сказал решительно:

— Это невозможно.

— Что?

— Ваше Высочество, вы не можете выступать в цирке.

— Почему?

— Вас узнают. Заговорят. Заговорит весь Париж.

— А мне какое дело? Пусть говорит. Если бы не Барбасан, я очутился бы на улице.

— Это было вчера, но сегодня материальное положение Вашего Высочества резко переменилось. Вы заплатите неустойку, а контракт изорвете в клочки.

— И не подумаю! Барбасан взял с меня слово: в течение шести месяцев я не покину его. Он спас меня в самый катастрофический момент. Я это ему не забуду никогда и никогда не отплачу такой низкой неблагодарностью. Маврос, ты, рыцарь чести, ты первый утратил бы ко мне уважение. Данное слово есть слово, а не звук пустой.

— Раз так, раз вы связали себя честным словом, тогда, конечно, о нарушении контракта не может быть и речи. Но все-таки, все-таки…

— Что все-таки? — горячо, с вызовом бросил принц. — Ты хочешь сказать, что мне, принцу Атланскому, герцогу Родосскому, неудобно выступать в цирке? Друг мой, теперь, в наше время, после того как прокатившаяся по доброй половине света революция смела и разорила десятки династий, теперь неудобно только совершать поступки, противоречащие понятиям о добром имени и о чести. Все же остальное удобно. Мы с тобой можем назвать добрый десяток принцев крови, которые служат в банках, заведуют конюшнями американских миллиардеров и там же, в Америке, снимаются для фильмовых картин. Русский великий князь Александр Михайлович служит в каком-то торговом предприятии. Мой друг, это в настоящем, а в прошлом? Историю знаешь не хуже меня, знаешь, что потомок христианнейших королей Людовик XVIII был учителем математики в какой-то начальной школе, а Луи Наполеон, будущий император французов, занимался комиссионерством по продаже оливкового масла. И, наконец, чем только не занимались и кем только не были в погоне за куском хлеба принцы Бурбонского дома после того, как им удалось избежать гильотины? Ты скажешь: все это, мол, так, однако же это не был цирк. Да, это цирк, я же не буду кривляться и кувыркаться на арене на потеху толпы. Мой номер стильный и строгий — не потеха, а зрелище. Зрелище, которое не вызовет ни одной улыбки. Ну что, убедил я тебя?

— Ваше Высочество, у меня нет никаких возражений.

— Очень рад. А ты, Маврос, с завтрашнего дня потрудись ликвидировать все свои счеты с «Пикадилли». Нам хватит теперь и на двоих. Что такое? Ты недоволен?

— Это меня стеснит. Я хочу…

— Вздор, никаких возражений. На свободе ты найдешь что-нибудь получше.

— Как это понимать? Как дружеский совет или высочайший приказ?

— Как высочайший приказ, — улыбнулся принц.

— В таком случае я, верноподданный, беспрекословно повинуюсь.

— С завтрашнего дня ты оставишь свою мансарду и переедешь ко мне в отель «Фридланд». Если, разумеется, это не будет посягательством на твою свободу, и жизнь со мною вдвоем…

— Ваше Высочество, я готов обидеться. Разве это не вернет мне счастливейшие дни моей жизни, когда на охоте в африканской пустыне и на войне наши походные кровати стояли рядом в одной палатке?

— Хорошее время это было, Маврос! Какие воспоминания! — вздохнул принц. — Но ничего. Не будем сетовать, будем смело, с надеждой и верой смотреть вперед, с благодарностью и любовью оглядываясь назад. Самое ценное, Маврос, — наша жизнь при нас. За это мы вечно должны быть признательны Богу, ведь могло быть иначе. Если б ты не спасся каким-то чудом и если бы в момент революции я находился в Дистрии, а не за ее пределами… Я вовсе не желаю сказать, что теперь все пойдет безмятежно и гладко. Да и не хочу этого. Вовсе не хочу. Было бы скучно и бледно.

— Вам угодно сказать, что нам предстоит еще борьба, вернее, мне. Борьба с человеком, у которого очень мало совести, но очень много миллионов, и с женщиной, которая умеет ненавидеть. Мекси и Медея Фанарет.

— Мекси и Медея Фанарет, — повторил Язон.

Эти два имени словно отозвались каким-то внутренним толчком в душе адъютанта, и он сказал:

— Ваше Высочество, теперь, когда вы здесь налицо, надо скорее озаботиться помещением драгоценностей в более надежное место, чем моя мансарда…

— Успеется… Отложим до завтра…

8. ДВАДЦАТЬ ТРИ СВЯЩЕННЫХ ЖУКА

Колье из двадцати трех скарабеев, этому бесценному сокровищу, суждено играть немалую роль в нашем повествовании.

Что такое скарабей? Это изображение священного египетского жука, приносившего счастье не только в земной жизни, но и в загробной. Обладание скарабеем являлось привилегией царствующей династии фараонов и самых высших жреческих и военных каст. В саркофагах вместе с мумией фараона, вместе с драгоценностями, которые он носил при жизни, клали десять, а то и двенадцать жуков из бирюзы, насчитывавших целые тысячелетия и за эти тысячелетия ставших из ярко-небесных бледно-оливковыми. В гробницы главных жрецов и военачальников клали только по одному скарабею.

Проходили еще тысячелетия, время и случай разрушали гробницы. Извлеченные мумии поступали в музей, а найденный при этом скарабей — в сокровищницу египетского хедива. Знатным, очень знатным гостям, посещавшим Египет, хедив подносил в дар в виде особого благоволения по одному, а то и по два скарабея. Императрица Евгения, посетившая Каир во дни открытия Суэцкого канала, увезла в Париж целых шесть скарабеев, поднесенных ей хедивом Измаилом. Проявленная Измаилом щедрость облетела весь мир. Секрет щедрости хедива заключался в том, что он столь же безумно, сколь безнадежно влюблен был в красавицу Евгению.

Эти шесть скарабеев не дали счастья императрице французов, потерявшей корону, мужа и сына, так трагически погибшего в Центральной Африке.

Бабка Язона, королева Амелия, в течение тридцати лет коллекционировала скарабеи. Это обратилось у нее в страсть, почти в манию. Каждый из высокопоставленных дистрийцев, уезжая в Египет, считал своим долгом вернуться со скарабеем для своей королевы. Когда таким образом их накопилось двадцать три, Амелия заказала из этих скарабеев колье художественной работы. Это была тончайшая паутина из платины, скреплявшая двадцать три священных бирюзовых жука. Исключительное, единственное колье. Бриллианты, даже самые крупные, можно приобрести за деньги. Их много — бриллиантов. Скарабеи же все на счету. С каждым годом их все меньше и меньше, и — это самое главное — скарабеи в противовес бриллиантам не покупаемы, не добываемы и не вырабатываемы. У каждого своя история, история сотен веков… Самый молодой скарабей старше самого старого бриллианта, изумруда, рубина, любого из драгоценных камней, а главное, повторяем еще раз: драгоценным камням числа нет, были бы деньги. И сколько в недрах земли самоцветных сокровищ! Обладателями скарабеев являются избранные, и то благодаря большим, очень большим связям в придворных кругах Египта. Поясним это наглядным примером. Какому-нибудь Ротшильду, Моргану или Рокфеллеру гораздо легче купить или заказать колье из чудовищных бриллиантов, каждый размером почти с грецкий орех, чем стать обладателем хотя бы одного скарабея. И наоборот, какой-нибудь принц владетельного дома или монарх, для которого даже один бриллиант величиной с грецкий орех — роскошь не по силам и не по средствам, может получить скарабей от хедива как знак внимания к своей голубой крови. Да, положение и голубая кровь!

В этом какая-то особенная аристократическая наследственность скарабеев. От коронованных и знатных покойников они переходили к живым людям такой же благородной расы и древней изысканной породы. Переходили после того, как пять-шесть тысяч лет бледнели, перекрашиваясь, и становились жуткими, мистическими в потемках гранитного саркофага.

Династии великих империй, разметавшихся в нескольких частях света, обладали скарабеями. И больше всего их было у турецкого султана Абдул-Гамида. Но у Амелии, этой королевы маленькой экзотической Дистрии с пятимиллионным населением, оказалось вдвое больше скарабеев, чем у Абдул-Гамида. Овдовев, Амелия подарила колье молодой царствующей королеве Петронелле, супруге своего сына. И так переходило оно из поколения в поколение. И если б принц Язон женился, колье из скарабеев украсило бы шею той, которая сидела бы вместе с ним на троне Атланов.

Но все это еще далеко не конец. Это лишь только начало. Можно сказать, что колье из скарабеев, если и не прямо повлекло за собою революцию в Дистрии, то, во всяком случае, явилось далеко не последним поводом, ускорило ее, дав толчок.

9. ЩЕЛЧОК ПО НОСУ

Медею Фанарет как артистку, исполняющую, главным образом, восточные танцы, знали хорошо и в Старом, и в Новом Свете. В несколько лет она создала себе мировое имя. Но никто не знал, не мог ничего сказать об ее происхождении. Откуда она? В какой среде воспитывалась? Из какой семьи? Об этом было много предположений, догадок, но опять-таки ничего определенного.

Называли ее креолкой с Мартиники, называли чуть ли не персиянкой, и хотя Медея Фанарет, пожалуй, не была ни той, ни другой, но все же смугло-матовая, с большими огненными глазами, скорее походила на креолку, чем на персиянку. И тело у нее было такое же смугло-матовое, почти бронзовое, если бы оно было немного темнее.

Свои выступления Медея Фанарет обставляла весьма эффектно. И надо отдать справедливость, это ей удавалось. Яркие восточные декорации. Отдаленные звуки гонга. Полумрак на сцене. Силуэты двух неподвижных рабынь возле двух гигантских, дымящихся благовонных курильниц. И на этом фоне появлялась гибкая, прекрасно сложенная, полунагая танцовщица. Более чем полунагая. Весь наряд ее заключался в украшениях из металла и цветных камней в виде головного убора и прикрытия для бедер и для груди.

Было ли подлинное искусство в танцах Медеи Фанарет? Было, несомненно было, но поклонники и поклонницы сходили с ума больше от общего настроения и дивных пластических форм танцовщицы и умения владеть ими, чем от ее «искусства».

Не ограничиваясь большими европейскими столицами, модными курортами, как Биарриц, Остенда, Монте-Карло, Медея, разрываемая на части желающим заработать «на ней» импресарио, гастролировала и в маленьких столицах маленьких королевств и республик.

Так очутилась она и в Веоле, скромной столице Дистрии.

Дирекция королевского театра отказалась уступить под ее гастроли свою сцену, заявив ее импресарио, что танцы госпожи Фанарет несерьезны и более подходят для кафе-шантана или варьете. Но так как ни кафе-шантана, ни варьете не было в патриархальной Веоле, то наскоро приспособили лучший и обширнейший из местных кинематографов.

Наследный принц находился в это время в Веоле. Ему очень хотелось посмотреть и самое Фанарет, и ее танцы. Он читал и слышал о Медее, видел ее портреты, но самое Медею не видел. Это было случайность, так как по обыкновению часть года он всегда проводил за границей.

Возник вопрос — вопрос этикета: как быть? Принцу неудобно появиться в кинематографе, но выход был найден. Язон вместе со своим адъютантом, оба в штатском платье, незаметно прошли в закрытую ложу. А рядом в открытой ложе сидел Адольф Мекси, один из богатейших банкиров и дельцов не только в Дистрии, но и во всей Европе. В годы великой войны Мекси нажил колоссальные средства на поставках в армию, причем он снабжал не только Францию, Россию, Англию, но и враждебные им Германию, Австрию и Турцию.

Адольфу Мекси было тогда лет сорок, а в его мясистом, широком, бритом лице было что-то бульдожье, бульдог в пенсне. Да и в жизни Мекси представлял собою человеческую разновидность бульдога, бравшего все мертвой хваткой. Все, начиная с удовольствий и кончая материальными благами. Это был жестокий, холодный хищник, готовый шагать через трупы, если это вело ближе к намеченной цели. И фигура Мекси — под стать его бульдожьей физиономии — коренастая, крепкая, с короткой шеей и короткими ногами.

Между этими двумя ложами, закрытой и открытой, началось соперничество… Мекси велел заготовить в кулисах цветной магазин в миниатюре. Около двадцати корзин всевозможных оттенков, величин и форм. Какая-то цветочная оргия. Тут же вертелся большеголовый человек со шрамом, в неизменной светло-сиреневой визитке и в таком же сиреневом цилиндре.

Перед поднятием занавеса Медея Фанарет, уже одетая, вернее, раздетая для своего номера, с густым ярким гримом на лице, подчеркивающая им ее «восточность», накинув легкий шелковый пеньюар, вышла сделать предварительный смотр цветочным подношениям. У каждой корзины карточка, и на каждой карточке: «Адольф Мекси», «Адольф Мекси» и так без конца. Правильнее, до самого конца.

Человек со шрамом, убедившись, что это произвело впечатление на артистку, улучив момент, расшаркался, сняв свой «водевильный» цилиндр:

— Госпожа Фанарет позволит представиться: Церини, Ансельмо Церини.

Это ничего не сказало Медее, и, окинув полупрезрительным, полунедоумевающим взглядом этого провинциального щеголя, она ответила ему небрежным кивком головы, который одинаково мог сойти и за поклон, и за нечто переводимое так: «Нельзя ли меня оставить в покое?»

Другой на месте Церини, без сомнения, приуныл бы, но он не принадлежал к числу унывающих. Он тотчас же нашелся:

— Мой патрон — Адольф Мекси, великий ценитель искусства. Это по его поручению я озаботился, чтобы знаменитая Медея Фанарет была встречена подобающим образом, — и он широким жестом указал на стоявшие несколькими рядами корзины.

После этого Медея отнеслась к Церини с некоторым вниманием.

Никогда не следует пренебрегать секретарем человека, ворочающего миллионами. Это она знала по опыту. А Церини, становясь уже смелее, продолжал:

— Мой многоуважаемый патрон дал мне весьма лестное поручение просить вас, госпожаФанарет, о том, чтобы вы были так любезны украсить своим присутствием маленький интимный ужин, который он сегодня дает в вашу честь в своем роскошном палаццо…

Фанарет поняла: надо держать фасон. Пусть этот Мекси богат, пусть у него роскошный дворец, но, однако, пусть же не думает он, что ее так легко прельстить ужином.

А Церини полузаискивающе, полунахально улыбался в ожидании ответа, несомненно благоприятного. Но в данном случае он ошибся.

Ответ был таков:

— Меня несколько удивляет самоуверенность господина, господина Метакси.

— Мекси, — со священным ужасом поправил Церини.

— Пусть будет Мекси. Как же так? Не будучи мне представленным, не заручившись моим согласием, он уже зовет гостей на ужин в мою честь. Это, это даже не самоуверенность, а нахальство…

Церини больше уже не улыбался. Он так покраснел, что на его щеке шрам стал багровым.

— Но, глубокоуважаемая госпожа Фанарет, это же невозможно. Что же будет? Это же страшный удар для моего патрона…

— Это уже как вам угодно. Ваш патрон получит вполне заслуженный урок…

И с этими словами Фаварет, сделав насмешливый реверанс, впорхнула в свою уборную.

Церини остался в глупейшем положении. Что он скажет своему патрону? И, как ни оттягивал человек со шрамом неприятный момент, делать нечего, надо идти в ложу с докладом, за который ему, конечно, влетит… Мекси обозлится, а в такие минуты он не стесняется выражениях.

Не успела Фанарет очутиться в своей крохотной, насыщенной косметиками, духами и запахом ее тела уборной, постучали в дверь…

10. ВЫСОЧАЙШЕЕ ВНИМАНИЕ

Надо ли пояснять: Медею Фанарет во всех ее артистических турне, путешествиях и поездках сопровождала ее собственная горничная. Фанарет была слишком яркой «звездой», чтобы во время гастролей своих прибегать к помощи какой-нибудь случайной прислуги. В течение уже нескольких лет бессменной горничной при Медее состояла немолодая, некрасивая, костистая и черная испанка Мария. Взгляд ее черных глаз на худом бледно-синеватом лице нельзя было никак назвать ни приветливым, ни добрым, хотя, может быть, в глубине души Мария была и приветливой, и доброй. Может быть, почем знать? Говорят же: чужая душа — потемки.

Мария не была бы испанкой, если бы не одевалась во все черное. Это сообщало ей какой-то зловеще-траурный вид.

И госпожа, и горничная успели привязаться друг к другу, хотя вкусы и взгляды на жизнь у них были разные. Разные — до политических убеждений включительно.

Фанарет была монархистка, Мария же — республиканка, и в этом отношении никому, даже самой Фанарет, не уступала своих позиций.

Был такой случай в Париже, примерно за год до приезда Медеи в Веолу.

Фанарет жила на Вандомской площади в отеле Ритц. К ней обещал заехать на чашку чая инфант Луис, кузен короля Альфонса. В ожидании принца крови царствующего испанского дома Фанарет, зная республиканские убеждения своей Марии, забеспокоилась. Свое беспокойство она не скрывала от горничной.

— Мария, ты знаешь, через полчаса ко мне приедет Его Высочество инфант Луис?

— Знаю.

— Знаешь ли ты, Мария, что, как испанка, по этикету должна будешь поцеловать ему руку?

— Знаю, но Луис от меня этого не дождется. Это было бы противно моим убеждениям.

— Так и не поцелуешь?

— Так и не поцелую.

— Твое дело, заставить не могу. Но полагаю, Мария, ты не будешь держать себя вызывающе?

— Мадам, я хотя и прислуга, но обходиться с людьми умею, — огрызнулась камеристка, сжав тонкие губы и совсем не ласково блеснув глазами.

— Видишь, я хотела сказать ему, что ты испанка. А теперь не скажу.

— Это ваше дело…

Когда Луис вошел, Мария встретила его сухим церемонным, однако вполне учтивым поклоном.

Вот именно эта самая «республиканка» и подошла к дверям уборной, когда раздался стук, и приоткрыла их. Красивый, высокий господин, вполне джентльменского вида, протянул ей карточку. Протянул театральной горничной. Закрыв дверь, она передала карточку Медее.

— Князь Анилл Маврос, гвардии полковник, первый адъютант Его Высочества наследного принца.

Этого было достаточно вполне.

— Проси…

Едва Маврос вошел, Мария уже очутилась в коридоре. Во-первых, эта крохотная уборная едва ли вместила бы трех человек, а во-вторых, горничная знала раз навсегда: она может лишь в тех случаях оставаться, когда гость назойлив, скучен, Фанарет желает поскорее его сплавить.

— Очень рада, очень рада, — молвила с кокетливой улыбкой Фанарет, одной рукой придерживая на груди готовый раскрыться пеньюар, а другую протягивая князю.

В уборной было лишь два стула. Опустившись на свой у туалетного столика, Медея указала Мавросу на другой.

В виде вступления Маврос сказал несколько комплиментов и, как человек светский, сделал это с тактом и чувством меры, сумев остановиться как раз там, где уже начинались приторность и пошлость. За вступлением последовала сущность визита.

— Мадам Фанарет, вам угодно быть представленной Его Высочеству принцу Язону Атланскому, герцогу Родосскому?

— О, конечно, конечно, князь. Сочту для себя за великую честь.

— В таком случае… Сколько еще времени до вашего выхода?

— До моего выхода? Минуть десять-пятнадцать.

— В таком случае не откажите в любезности пройти вместе со мной в ложу Его Высочества, это сейчас же сбоку сцены. Ложа закрытая, вас никто не увидит.

Фанарет, научившаяся держать себя с коронованными особами, лицом к лицу с Язоном в густом полумраке ложи присела в глубоком придворном реверансе, и тогда лишь подала руку, когда Его Высочество протянул свою.

Зная, что ей надо спешить на сцену, принц не удерживал ее, он только сказал:

— Мне было бы очень приятно побеседовать с вами на свободе. Если после спектакля вы не заняты, прошу отужинать со мной у Минелли.

— С удовольствием, Ваше Королевское Высочество. С громадным удовольствием, — и в полумраке блеснули подведенные густым гримом глаза, сверкнули белые зубы, такие ослепительные на фоне ярко накрашенных губ. И то и другое было в меру кокетливо и в меру многообещающе.

— Милый князь Маврос будет вашим кавалером, сопровождающим вас туда, где я буду вас ожидать… с нетерпением, — добавил принц, — а сейчас буду восхищаться вашими прелестными танцами.

Медея поняла: короткая аудиенция в закрытой ложе закончена. Вновь придворный реверанс, всколыхнулась тяжелая портьера, и Фанарет уже не было. Остался пряный, крепкий, раздражающий запах ее духов и еще более раздражающий запах ее тела.

Веселая, радостная, возбужденная впорхнула в свою уборную.

— Мария, слышишь, Мария? Он очарователен, этот принц. Ты республиканка, можешь сколько тебе угодно шипеть.

— Я и не думаю, и не собираюсь шипеть.

— Молчи и слушай, раз я говорю. Можешь шипеть сколько тебе угодно, а только что может быть лучше породы и голубой крови? Он даже некрасив, но то, что в нем — лучше, дороже всякой красоты. И ужин с ним в отдельном кабинете я не променяю ни на какие ужины в палаццо разбогатевшего парвеню. Он думал ошеломить меня двадцатью корзинами цветов. Как будто я не видела цветов! Я очень рада оставить его с носом. Ты видела, каков адъютант принца? Выдержанный, корректный, ни одного лишнего слова, а тот, кого прислал Мекси, возмутительный «мовэ сюже». Да и сам Мекси, вероятно, такой же «мовэ сюже» [4].

Мария слушала с неподвижным костистым лицом, и не было на этом лице ни одобрения, ни осуждения — ничего не было…

Медея продолжала бы еще и еще, но приоткрылась дверь и просунулась, как бильярдный шар, лысая голова режиссера с усами-пиявками.

— Несравненная мадам Фанарет! Ваш выход, все готово, пожалуйте на сцену…

11. НЕ ВСЕ МОЖНО КУПИТЬ

Фанарет самое себя превзошла в этот вечер. В самом деле, редко плясала она с таким подъемом, таким темпераментом. Это бывало с нею, когда, увлекаясь сама, она хотела увлечь мужчину, спутать шелковой сетью своих чар и для него, только для него танцевала.

Сегодня Медея танцевала для своего принца.

— Принц, мой принц, мой волшебный принц. Тебя уже тянет ко мне, но потянет еще больше после того, как ты меня увидишь, — беззвучно шептала Медея перед самым выходом на сцену.

Слов нет, она предпочитала общество королей и принцев всякому другому обществу. Но Язон овладел ее воображением не только потому, что был «королевским высочеством». Он сам по себе, как мужчина ударил по нервам эту страстную женщину. А уж она ли, Медея Фанарет, не видела мужчин и не научилась разбираться в них наметавшимся опытным глазом?

Все ей нравилось в нем. И рост, и отлично сложенная фигурами эта чуть уловимая притягивающая смесь, смесь утонченного европеизма с таким же утонченно-азиатским. Создавая его, природа взяла кое-что, с одной стороны, у монгольских ханов, арабских калифов, с другой же, — внесла кое-что и от сицилийских Бурбонов, от Савойского дома, Брабантского, от всех династий, с которыми на долгом протяжении веков роднились Атланы Дистрийские.

И в полумраке закрытой ложи Фанарет успела оценить и запомнить все это. И темные глаза с поволокой — темные, что бывает очень редко. Только Медея не знала еще, что эти глаза умеют быть гневными, до жестокости гневными, и тогда уже исчезает поволока, и они горят, как у тигра или у какого-нибудь восточного властелина. Это, однако, смягчалось изысканным рисунком рта, благородством всей нижней части лица.

«В мундире он должен быть еще интереснее, еще», — подумала Фанарет, покидая ложу…

А сейчас, сейчас она танцевала для него и только для него, забывая, что танцует для всех, а также для человека с бульдожьим лицом и бульдожьими челюстями. И когда в сладострастных изгибах своего более чем полуобнаженного тела под заунывный восточный мотив Медея бросала изнемогающие от страсти взгляды по направлению ложи принца, Адольфу Мекси казалось, что все это по адресу именно его, Мекси. Казалось, хотя для него не было тайной посещение Медеей ложи принца. Вообще для этого человека, все покупавшего и за все платившего, не было тайн или почти не было.

Бешеная злоба закипала в нем к счастливому сопернику. И чем больше росло это чувство, чем более от него ускользала, в самом начале хотя бы, Медея, тем более это распаляло в нем желание овладеть ею, овладеть ценой каких угодно безумных денег.

И он добьется своего, добьется. Терпение и выдержка, выдержка и терпение. Что такое Язон по сравнению с ним? Бедный принц бедного королевского дома, бедного потому, что он, Мекси, богаче, по крайней мере, в сто раз и при желании мог бы разорить не только династию, а и всю страну. И разорит, разорит, если только пожелает этого.

Веселый ужин был, ужин втроем, ужин в кабинете у Минелли, а ужин в роскошном палаццо Мекси немногим разве оживленней был похоронных поминок. Вначале Мекси думал отменить пиршество, но приглашенные гости были все народ влиятельный, с крупным положением, и Мекси, ни с кем не церемонившийся, однако, не решился приказать лакею:

— Меня нет дома. Отказывать всем.

И гости съехались, предвкушая удовольствие и честь поужинать в обществе мировой знаменитости.

Вынужденный впустить их, кормить, поить и еще занимать, Мекси очутился в преглупом положении. Трудно представить глупее. Что он скажет этим банкирам, сановникам? Чем объяснит отсутствие Фанарет? Солгать что-нибудь, выдумать? Но нельзя ни солгать, ни выдумать в этой провинциальной столице, где известен каждый шаг мало-мальски видного человека.

Завтра же узнают все то, что Мекси уже знает сейчас. Вездесущий, всюду щюникающий, одаренный нюхом легавой собаки, Церини успел выследить Фанарет и князя Мавроса и успел донести патрону своему, что они помчались в закрытой машине к Минелли, где в кабинете № 2 их ожидал принц Язон.

Церини хотел добавить еще какую-то подробность, но взбешенный Мекси топнул ногой и, замахав руками, выгнал его из маленького интимного кабинета. А в другом гигантском кабинете, таком же гигантском, как тяжелая массивная мебель, собралась мужская компания гостей, человек в пятнадцать. Мрачный, злой, с трясущейся бульдожьей челюстью вышел к ним хозяин, и все поняли, что Фанарет не будет, но никто не смел заикнуться об этом. Даже переглядывались с какой-то опасливой украдкой. Всем этим людям было и под сорок и много за сорок, все они были в богатстве и внешних почестях, но все они чувствовали себя перед Мекси робкими школьниками, ибо он, Мекси, был во много раз богаче, могущественнее, чем все они, вместе взятые.

Он это сознавал еще рельефное и ярче, нежели они сами. Обыкновенно это сознание наполняло Мекси чем-то самодовольно-тщеславным. На этот раз он, может быть, впервые усомнился в своем почти беспредельном могуществе. На этот раз принц, бедный принц, оказался сильнее его, и потому именно, что он принц. Обаяние титула королевского высочества, представителя тысячелетней династии — с этим надо родиться. Этого ни за какие миллионы не купить. Не купишь, не уничтожишь, не вычеркнешь, ибо это уже история, традиции, переживающие человека.

Пусть так, но все же и они, получающие уже в колыбели титулы, чины, ленты, короны и звезды, все же и они уязвимы. И еще как уязвимы!

Где царь Николай Второй, недавний повелитель части земного шара? Где цезарь Карл Австрийский? Где император Вильгельм? Где остальные короли, большие и малые принцы, великие герцоги?

И когда внушительный метрдотель, появившийся на пороге кабинета, доложил: «Кушать подано», в голове Мекси уже назревал гневный и отравленный местью план.

Так мелкое, узко-корыстное влечет за собой великие потрясения…

Мекси до того не сомневался в присутствии за ужином знаменитой Медеи, что велел заменить на этот раз обычный продолговатый стол большим круглым, четыре с половиной метра в диаметре. У каждого прибора стояли цветы в хрустальных вазах, бутылки с вином, дорогим, редчайшим. Но центр оставался свободным, и этот свободный круг был величиной с маленькую сцену. Предполагалось, Мекси предполагал, что после ужина Фанарет выполнит на столе какой-нибудь танец. А в это время хозяин и гости, поднявшись с бокалами шампанского, будут любоваться ею.

Мекси особенно рассчитывал на этот эффектный трюк, хотя не новый, однако же всегда и везде вызывающий восторги у мужчин, разгоряченных вином и близостью полунагого недоступного женского тела, извивающегося в сладострастных движениях.

И ничего этого нет. Ни Медеи, ни ее пляски на круглом столе. Она предпочла всему этому великолепию дрянной кабинетик у Минелли, а Язона предпочла ему, Мекси. Дорого, очень дорого поплатятся они оба за это. Хозяин молчал, сопел, хмурился, не скрывая, не желая скрывать своего настроения, и пил, пил много, как никогда, пил, не прикоснувшись ни к одному из блюд. Гости, хотя ели и с аппетитом, но, чувствуя себя виноватыми, ненужными, лишними, переговаривались между собой таким сдавленным шепотом, как если бы в этой громадной столовой в два света находился тяжелобольной.

12. В КАБИНЕТЕ И ДАЛЬНЕЙШЕЕ

А там, в кабинете ресторана, было очень молодо и очень весело. Эти молодость и веселье били ключом, но более духовно, темпераментно, чем внешне. Внешне все было скромно и естественно, по-весеннему светло и ясно. И смягченные звуки оркестра, как-то облагораженно мягко доносившиеся из общего зала, дополняли и поэтизировали настроение.

Фанарет, уже не в сценическом гриме, а в том легком, искусственном, без которого не обходится ни одна желающая нравиться женщина, нисколько не проигрывала в своей знойно-полуденной красоте.

Их тянуло неудержимо, непреодолимо тянуло друг к другу — Фанарет и Язона. И сознание, что между ними есть третий, которого надо стесняться, наполняло их острым сдержанным волнением, и поэтому тяготение было еще напряженнее, волей-неволей вынужденное ограничиваться таким горячим блеском глаз и случайным, вернее, не случайным, прикосновением нетерпеливо переплетавшихся пальцев. Говорили коротко, отрывисто и так же коротко, отрывисто, нервно смеялись. Вино не ударяло в голову только потому, что и без вина Медея и Язон были пьяны друг другом.

Маврос принимал участие в ужине, говорил, шутил, смеялся. Все это выходило весьма непринужденно, однако без малейшей тени того фамильярного покровительства влюбленным, избежать которого так трудно и тяжело. Маврос много пил, но у него была привычка пить, выработанная хорошим кавалерийским полком, придворным мужским обществом, и он ни на один миг не забывал, что перед ним, с одной стороны — наследный принц, с другой — звезда варьете, не светская женщина, именно поэтому требующая особенно корректного, бережного к себе отношения.

Ему следовало исчезнуть вовремя. Да, вовремя, и это необходимо сделать с чувством меры. Плохо не досидеть, но еще хуже — пересидеть. В первом случае — как бы подчеркнутое желание оставить вдвоем артистку и принца. Во втором случае — и артистка, и принц уже тяготились бы его обществом.

И со свойственным ему тактом Маврос, учтя «психологический» момент, вышел, незаметно для Медеи переглянувшись с Его Высочеством. Пройдя в соседний пустой кабинет, князь Анилл потребовал счет и, заплатив, дав щедрые чаевые лакею, приказал не беспокоить находящихся в кабинете № 2 и следить, чтобы никто из гостей не влез туда по ошибке. Едва Маврос закрыл за собою дверь, Язон, встав, медленно подошел к Медее, и в этой медленности, и в выражении лица Язона неподвижного — все, все ушло в горящие глаза — было что-то неумолимое, как судьба. Медея так и поняла, и затаилась, прижалась, точно в испуге. Сильная страсть всегда пугает как мужчин, так и женщин.

И вдруг — он уже был совсем близко, — неподвижное лицо исказилось невыразимым чем-то, где было нетерпение, и блаженство, и мучительная боль, и, схватив Фанарет в объятия, он поцеловал ее в полуоткрытые зовущие губы…

Так начался их роман.

Продолжать его в столице было неудобно во всех отношениях для Язона при его исключительно заметном положении.

Не обобраться бы сплетен, пересудов, клеветнической грязи. Обыкновенный смертный вправе иметь свою частную личную жизнь. Короли и принцы лишены этого права. Тысячи недоброжелательных глаз следят за ними, за каждым их шагом. Особенно отличается в этом отношении все левое, социалистическое. Оно только ищет и ждет малейшего предлога, дабы дискредитировать династию, уронив ее в глазах народа.

С точки зрения здравого смысла и самой строгой морали почему бы наследному принцу, свободному, холостому, не увлечься женщиной, которая ему нравится? С точки зрения парламентских болтунов и бездельников, высиживающих свое жалование на левых скамьях, — это преступление, и конечно, перед народом. Эти самозванные опекуны широких масс всегда и во всем имеют наглость выступать от имени народа.

Мекси через своих агентов позаботился, чтобы ужин у Минелли получил самую широкую огласку, именно среди левых парламента и сената. И хотя все расходы принца ограничились скромным счетом за скромный ужин, однако из темных подполий вышла на улицу отвратительная ложь, что наследный принц тратит на «эту продажную плясунью» народные деньги. Встречаться Язону при таких условиях с Фанарет в Веоле значило бы подливать масла в огонь. К тому же гостить дольше в Дистрии незачем было Медее. Двух гастролей вполне достаточно. Ее увидели те из граждан маленькой столицы, кто вообще ходит на подобные увеселения. Уже третий спектакль не дал бы и половинного сбора.

Медея и Язон решили так: она уедет первая, а через неделю он последует за ней. Съедутся в Неаполе. Язон прибудет в этот город в строжайшем инкогнито, и уже оттуда проберутся они в тихое глухое живописное Позетано, угнездившееся на прибрежных скалах. В Позетано они проведут месяц вдвоем, только вдвоем, отрезанные от всего внешнего мира.

Вдвоем — это еще не значит без Марии. Но что такое Мария? Предмет обихода, неодушевленная вещь. Так, по крайней мере, толковала Медея Язону присутствие своей горничной. На принца эта костлявая испанка производила отталкивающее впечатление. Мария не оставалась в долгу. Во-первых, любовником ее госпожи был человек, противоречивший ее республиканским убеждениям, а во-вторых, этот человек, имевший громкий титул, имел сравнительно мало денег, чтобы обставить Медею подобающей роскошью. С точки зрения Марии госпожа сделала глупость, — и еще какую, — оттолкнув Мекси.

Испанка была в переписке с ним, с Мекси, ужасным французским языком делая ему чуть ли не ежедневные доклады обо всем, что видела и слышала. Мекси в ответ давал короткие, лаконические, но весьма выразительные директивы. Тем более выразительные, что они подкреплялись довольно кругленькими чеками на неаполитанский «Банко д'Италиа». Да и перед ее отъездом из Веолы Церини доставил Марии двести долларов наличными.

Стоило поработать. И горничная, по мере умения и сил, работала.

13. ИНТРИГА ПЛЕТЕТСЯ

Директивы Мекси сводились к одному: путем интриг — плетение этих интриг возлагалось всецело на Марию — посеять рознь между влюбленными, вбить между ними такой клин и так основательно, чтобы его уже никак нельзя было выдернуть. Мария знала характер своей госпожи, знала, как следует играть на нем. Знала также, что Фанарет никогда с ней не расстанется, а посему она, Мария, может говорить в лицо госпоже своей многое такое, чего никто другой не посмел бы сказать.

Но Мария была слишком хитра, дабы злоупотреблять своим привилегированным положением. Открытое выступление против Язона успеха не имело бы. Особенно же в дни медового месяца, в эти дни, когда Медея с таким острым, все и вся забывающим упоением отдавалась своему новому роману, своему новому увлечению.

Декорация и фон их романа были чарующие, словно самим Господом Богом созданные для влюбленных. Эти южные ночи — то звездные, то бледно-золотистые лунные, лунные до какой-то фантастической зеленоватости, обвевая истомой, будили желание, желание без конца…

И тогда все облекалось в завороженную легенду минувших веков, и не было переходов, и черные тени так же резко сменялись тусклым зеленоватым блеском. Угрюмым силуэтом повисла над бездной громада монастыря, и казалось чудом, как это не рухнул он с головокружительной высоты своей в море. А из моря черным массивом поднимались изъеденные временем башни римской крепости, помнившей цезарей.

Медея и Язон в такие ночи уходили вдоль берега, уходили туда, где никого нет, за город, и где их тени на остывшем песке сплетались в одну. И так же сплетались их тела в объятиях, поцелуях, прикосновениях, то нежных, чуть уловимых, как свежее дыхание сонного моря, то бурных, порывистых, как ураган, как пламя, испепеляющее все и вся. А там, вдали, на лунно-зеркальной глади моря, чернела баркета, и чей-то голос пел о любви, и рокотала, звенела чья-то мандолина.

В такие моменты Язон, в обычное время пленник этикета и своего высокого положения, чувствовал себя вырвавшимся из-под строгой опеки школьником, школьником тридцати четырех лет. Он забывал, что он — наследный принц, что он командует кавалерийской дивизией и что он в спешном порядке испросил у Его Величества короля месячный отпуск. Отпуск, таявший с неуловимой быстротой. Старик отец, кладя резолюцию на прошение об отпуске, молча погрозил сыну пальцем. Это значило:

— Смотри, Язон. Мне известно что-то. Смотри же, не наделай глупостей, за которые пришлось бы краснеть нам обоим…

Фанарет не была хищницей в материальном значении слова. Она не принадлежала к числу тех обольстительных, но прожорливых акул, у которых в натуре, в крови обирать мужчин, разорять их, не стесняясь никакими приемами. Однако непоколебимо было в ней убеждение: тот, кому она дарила свою любовь, должен заботиться о ней и тратить на нее деньги. Язон, не являвшийся исключением, да и не желавший быть таковым, тратил на нее, тратил в пределах своего «цивильного листа». Ему полагалось пятьдесят тысяч франков в месяц. Немного. Даже для такого бедного королевства, как Дистрия, — немного.

Расходы по жизни в Позетано с отелем, пансионом, автомобильными и всякими другими прогулками были ничтожны. Не ограничиваясь этим, Язон съездил в Неаполь к лучшему ювелиру и вернулся оттуда с ниткой жемчуга и браслетом. Довольно крупный изумруд, как жутко мерцающий тигровый глаз, трепетал на тонком золотом ободке.

Хотя оба эти подарка заняли далеко не первое место в коллекции Фанарет — разве Язон мог сравниться с искавшими ее взаимности американскими миллиардерами? — но жемчужная нитка и браслет были встречены и приняты более чем благосклонно.

Совсем по-другому, подчеркнуто по-другому, отнеслась Мария. Укладывая оба подарка в металлическую шкатулку, хранительницу бриллиантов Медеи, горничная презрительно фыркнула:

— Разве это жемчуга? Нитка до пояса, вроде той, какую вы получили от Моргана, — это я понимаю…

— Молчи, Мария. Прошу не совать свой длинный нос куда не следует. Эти скромные жемчуга мне дороже всяких моргановских ниток. Я люблю моего принца и взяла бы от него даже стеклянные бусы.

— Не понимаю, — с ядовитой улыбкой повела Мария костлявыми плечами.

— И никогда не поймешь. Никогда. Ты старая дева без пола и возраста.

— Зато у моей сеньоры очень много пола, — съехидничала Мария.

— Да, и я горжусь этим. По крайней мере, будет чем вспомнить молодость.

Часто Мария задавала вопрос:

— Долго мы еще будем сидеть в этой итальянской дыре?

— Пока не надоест. Что будет через месяц, даже неделю — не знаю. Но сегодня мне хорошо, чудно и завтра будет хорошо… Но ведь ты же ничего не понимаешь в этом. Ах, как он меня любит, мой принц! Как он меня любит!

Однажды Мария дерзнула усомниться в этом.

— Вы думаете, сеньора, что Его Высочество вас очень любит? — спросила горничная, вкладывая в его «Его Высочество» всю свою республиканскую ненависть к монархии.

— Думаю ли я? Какая ты глупая, право. И думать не надо. Я это чувствую, чувствую каждой клеточкой мозга, всеми нервами, всем телом, телом, которое он… Да разве ты что-нибудь понимаешь?

— Может быть, и не понимаю, а только…

— Что только? Что, несносная злючка?

— Конечно, в любви я — круглая дура, а только говорить «я тебя люблю» да целовать женщину, если эта женщина красивая, по которой все сходят с ума, это еще не доказательство. Нет, докажи, что ты любишь, докажи…

— Я тебя не понимаю. Каких же ты требуешь доказательств? Бросить перчатку в ров, наполненный львами, и пусть он, мой рыцарь, достанет мне ее, эту перчатку? Ха, ха, ха, — рассмеялась Медея. — Романтические бредни. Нет тех королев, тех рыцарей, есть только одни львы. Да и они загнаны в прозаические клетки. Нет, Мария, у тебя от ненависти к принцу все в голове смешалось.

— И вечно так. Сеньора никогда не даст мне кончить.

— Кончай, кончай, говори…

— Я совсем другое имела в виду. Рвы, львы, перчатки, рыцари — это я сама в первый раз слышу… А вот хотите его испытать?

— Допустим, хочу, — сказала Фанарет уже другим тоном, и внимательнее относясь к Марии.

Мария не сразу ответила. Ей надо было вспомнить последнее письмо Адольфа Мекси, хотя и прочитанное несколько раз, но не вполне усвоенное, ибо там говорилось о вещах, мало доступных ее пониманию. И, увидя, что своими словами сути не передать, костлявая испанка решила идти напролом.

— Вы спросите его, он сам вам объяснит, а только слышала я, что в их доме есть какое-то удивительное колье из каких-то жуков.

— Из жуков? — с удивлением переспросила Медея.

— Да. Только не настоящие они, жуки, а из чего-то сделанные.

— Ах, так это скарабеи, египетские скарабеи, — обрадовалась Фанарет. — Я что-то слышала об этом. Еще до Дистрии слышала. Ну, так что же?

— А вот что. Если он так без ума вас любит, пускай поднесет вам этих жуков.

— Странная фантазия. Что это тебе взбрело в голову?

— А почему бы и нет. Иногда и в глупую голову приходят неглупые мысли.

— А ты считаешь свою мысль неглупой?

— Я думаю, что и сеньора того же мнения.

Фанарет задумалась. И чем более думала, тем более приходила к заключению: на этот раз Мария, пожалуй, и права.

Эксцентричность была в натуре избалованной, привыкшей, чтобы все, во всяком случае, почти все, капризы ее исполнялись. Это — с одной стороны. А с другой, она окончательно вспомнила: речь идет именно о том самом редкостном колье из двадцати с чем-то скарабеев, о котором она слышала и в Париже, и Лондоне, и в Мадриде, и которое является собственностью какой-то правящей династии. И вот, не угодно ли, совпадение. Наследный принц этой династии — ее любовник, ее, Медеи Фанарет…

Ее охватило безумное желание овладеть легендарным колье. В этом желании переплеталось многое. И тщеславие, и жажда рекламы, — все газеты мира напишут, — и сознание, какую это повлечет зависть, зависть самых модных, самых шикарных женщин, и, наконец, Медея убедится, действительно ли Язон любит ее любовью, готовой на жертвы… К тому же это не Бог весть какая жертва. Это не перчатка, брошенная в бездну со львами…

Этой же самой ночью во время их обычной прогулки вдоль берега, когда их лунные тени на песке сливались в одну, Медея спросила Язона:

— Дорогой, это правда, что у вас есть фамильная драгоценность? Какое-то замечательное колье из скарабеев? Давно, в Париже еще, говорил инфант Луис. Я только сейчас вспомнила.

— Да. Это колье принадлежало бабке моей, королеве Амелии. Она собирала его звено за звеном в течение тридцати лет. Затем оно перешло к моей покойной матери.

— Значит, теперь оно — ничье?

— Как ничье? Ты сама только что назвала: фамильная драгоценность.

— А к кому оно перейдет?

— К будущей королеве Дистрии.

— Другими словами, к твоей будущей жене?

— Да, — ясно и просто согласился Язон.

Общая тень на песке разбилась на две тени. Медея Фанарет отодвинулась от «своего принца».

— Что с тобой?

— Ничего… — вздохнула Медея. — Я совсем упустила из виду, что наследник трона должен в конце концов жениться на такой же, как и он сам, «высочайшей особе»…

14. «МЕЖДУ НАМИ ВСЕ КОНЧЕНО»

В эти последние слова Фанарет хотела вложить весь имевшийся у нее запас частью убийственной иронии, частью же «наболевшей горечи». Удалось ли ей это? Вероятно, удалось как артистке, владеющей, если не словом, — восточные танцы — немые танцы, — то мимикой, во всяком случае.

Но тот, кого она так язвительно назвала «высочайшей особой», сделал вид, что не заметил иронической стрелы по своему адресу, молвил с легкой усмешкой:

— Да, наша профессия налагает много обязанностей и обязательств. Одно из таких обязательств — жениться на принцессе крови, если… если не хочешь остаться без короны.

Это спокойствие, пожалуй, даже великолепное спокойствие для пылко влюбленного, обезоружило Медею. Она ожидала, что Язон, полуизвиняясь, полуоправдываясь, вышутит досадное обязательство и постарается лишний раз горячо убедить ее, Фанарет, в своем чувстве. Ради нее, мол, он готов пренебречь дистрийским троном и уйти в частную жизнь. Но так как он не сделал этого, она почувствовала себя задетой за живое, едва ли не оскорбленной. Смутная надежда подтолкнула ее на новый иронический выпад. И, чтобы подчеркнуть этот выпад, Медея остановилась, выдерживая паузу. Остановился и Язон.

— А ты? Ты, мой волшебный принц, ты, видимо, тоже не хочешь остаться без короны?

— Хочу ли я, не хочу — это другой вопрос. Но я не вправе от нее отказаться. Ты знаешь, я — единственный сын. Все остальные принцы нашего дома — это уже боковые линии. Откажись я исполнить мой прямой долг, это могло бы вызвать большие потрясения.

— Да, это было бы с твоей стороны величайшей жертвой, — согласилась Медея, вернее, сделала вид, что согласилась.

Протяжный глубокий вздох и:

— Одной разбитой иллюзией больше…

— Медея, неужели ты?..

— Молчи, молчи. Не надо поворачивать кинжал в ране. Зачем? А, вот что, Язон. Я сейчас убедилась, как невелико твое чувство ко мне. Верно, что если ты меня и любишь, то разве немножечко. Не перебивай, дай кончить. Так вот, во имя этого «немножечко», можешь исполнить мой каприз? Женщина без капризов — не женщина. Словом, если б я сказала: мой волшебный принц, подари мне колье из скарабеев. Что б ты мне ответил?

Две-три секунды Язон смотрел на нее:

— Я ответил бы тебе: Медея, ты требуешь невозможного. Каприз твой, к сожалению, неисполним.

— Почему? — резко спросила она, так же резко выпрямляясь, с головой, поднятой с вызовом.

— Люди, честные люди, не могут дарить то, что не принадлежит им. Так и в данном случае. Колье, интересующее тебя, — не моя личная собственность. Еще раз напоминаю твои же слова: «фамильная» собственность, от себя же прибавлю — династическая. Исполнив твое желание, я совершил бы преступление, обесчестил бы свое имя.

— Ах, вот как, — вскипела Медея. — Вот какие слова: преступление, честь? До чего же вы рассудочны, Ваше Высочество. Нет, нет, дайте высказаться. Настоящая любовь не останавливается перед этими громкими словами. Человек, который действительно любит, может убить, украсть, совершить подлог, пойти на все. Это любовь. Вы скажете — обыкновенный смертный. Нет, нет и нет, возражу я вам. А король Мануэль португальский? Чего-чего только не делал он ради Делли Габи. Она мне сама рассказывала об этом. А он был настоящим королем, а не будущим. И это не помешало ему… О да, вы, конечно, осуждаете Мануэля, не сберегшего чистоту своей белоснежной мантии. Итак, это ваше последнее слово? Мой каприз не будет исполнен?

— Нет, Медея, — твердо ответил принц. — В жертву любви можно принести жизнь свою, но честь никогда… Вы сказали мне: Мануэль. Таких, как Мануэль, я презираю. Да и сама Делли Габи помыкала этим дряблым ничтожеством…

— Довольно, Ваше Высочество… Нам друг друга не переубедить. Мы слишком по-разному с вами смотрим на вещи. Довольно. С этой минуты между нами все кончено. Прощайте.

И здесь, на прибрежном песке, в этом лунном сиянии, затушеванном серебристой дымкой там, где сходились небеса с морем, Медея Фанарет сделала такой же придворный реверанс, какой пятнадцать дней назад был исполнен ею в столице Дистрии, в закрытой ложе кинематографа. Только тогда этот реверанс дышал весь чуть ли не священным трепетом каким-то, а сейчас, сейчас Медея проделала его с клокочущей злобой, дрожа от бешенства. И кроме того, конечно, с иронией, убийственной иронией.

Круто повернувшись, подобрав и без того короткое платье, Медея ушла в том направлении, где высился над морем отель, их отель.

Некоторое время одна тень оставалась на песке неподвижной, другая же удалялась с почти бегущей скользящей быстротой.

Произошла драма. Пусть маленькая, но все же любовная драма. А там, на море, фантастической птицей чуть колыхалась парусная баркета, и чей-то голос слащаво, но красиво и нежно пел о любви, и рокотали, звенели под чьими-то пальцами струны…

Не слышал принц ни любовной песни этой, ни вторящей ей мандолины. Несколько минут оставался ушедшим в себя, неподвижным, потом, как бы очнувшись, закурил папиросу.

Да, сейчас он уже владел собой вполне. Страсти его, казавшейся такой безумной, к этой женщине как не бывало. Она растаяла вмиг, как растаял в воздухе дымок его папиросы — легкий, призрачный. Эта женщина сама только что убила его страсть и сделала это прямолинейно и грубо. Словно спала завеса, обнажившая всю Фанарет, обнажившая то, чего в своем чувственном угаре он не замечал, вернее, не хотел замечать.

Понатершись, понашлифовавшись в избранном обществе, она внешне усвоила манеры почти светской женщины, но когда переставала следить за собой, просыпалась плебейка низкой и темной породы, как проснулась несколько минут назад…

И мимолетное безразличие сменилось у него чувством, близким к отвращению. Теперь все было неприятно в ней: и крикливая беспокойная восточная красота, и голос, временами звучащий так вульгарно, и запах тела, вначале дразнящий, пьянящий, а теперь вызывавший брезгливое ощущение. Хорошо, хорошо, что все кончилось, именно так кончилось. Он связался с авантюристкой, поверив в ее чувство, и кто знает, до чего довела бы эта связь?

Потребовать от него колье?! Эту священную реликвию семьи! Какая наглость!

И вместе с беззвучно произнесенным словом «наглость» Язон резким движением швырнул прочь от себя окурок папиросы. Так же резко вышвырнул из своего сердца образ Медеи Фанарет.

Спокойно и твердо, не спеша, двинулся мимо вытащенных на берег лодок, идя рядом с отпечатанными в сыром влажном песке следами Фанарет.

Завтра же он уедет в Дистрию, не использовав своего отпуска даже наполовину.

Не остывшая, возбужденная вернулась Медея к себе.

Взглянув на нее, Мария повеселела сразу. В глазах Фанарет, в ее лице она прочла все. И разрыв, и погасшие мечты о колье из двадцати трех скарабеев. Испанка молчала, торжествующая, злорадная. Молчала. Пусть заговорит «сама».

И Медея заговорила:

— Ты была права, миллион раз права. Теперь я верю, как никогда, твоей преданности. Он пожалел мне дать эту… эту безделушку. Слышишь, Мария, пожалел!.. Я бросила ему в лицо: «Между нами все кончено». Хотя нет, не кончено. Я ненавижу его, и мы еще сведем счеты, сведем. Я сумею отомстить. А пока давай мне его браслет и эту жалкую нитку жемчуга. Сегодня же, сейчас отошлю ему. Пусть это будет пощечина, пусть…

Поджав тонкие губы, Мария открыла металлическую шкатулку.

— Да, да. Отнеси, Мария. Сейчас же. Хотя, хотя… — призадумалась Медея. — Не надо. Зачем? Это все-таки ценные вещи. Правда, я и не подумаю их надевать, но за них можно получить в Неаполе у того же самого ювелира действительную цену. А сейчас давай перо, чернило, бланк, я посылаю телеграмму.

— Мекси? — подхватила Мария.

— Да, Мекси. Я вызову его в Неаполь. О, мой принц, мы еще с вами посчитаемся… Посчитаемся, — сквозь стиснутые зубы повторила Медея.

15. КАК ЭТО ПРОСТО ДЕЛАЕТСЯ

Вся Европа знала Адольфа Мекси. По крайней мере, по имени. Да и мудрено было не знать. Этот ловкий финансист оплел своими конторами, банками, предприятиями, пожалуй, столько же крупных европейских центров, сколько цветочных корзин отнес он Медее Фанарет в ее первую гастроль в столице Дистрии.

Миллионы миллионами, предприятия и банки — само собой, но Мекси умел еще и рекламироваться. Умел, как говорят, «подать себя».

Стоило ему очутиться на несколько дней в Риме, в Вене, в Париже, Будапеште, как в самых бойких местных газетах появлялись щедро оплаченные интервью с этим «дистрийским волшебником».

Чего-чего только не наворачивали в этих интервью и сам волшебник, и пришпоренные его деньгами журналисты! То Мекси объявлял чудовищную премию за… трудно даже сказать за что. В уме читателя надолго оставалась круглая с несколькими нулями цифра. Впечатление было достигнуто, чего же еще? И все остальное в таком же роде. То на средства Мекси снаряжается грандиозная воздушная флотилия — правильное пассажирское сообщение между Старым и Новым Светом, беспрерывное, ежедневное. То он приобретает колоссальные участки земли в Южно-Американской Венесуэле, дабы там создать рай на земле. Все это были заманчивые погремушки для толпы — пусть, мол, тешится, глупая, — настоящих же планов и намерений Мекси никогда не публиковал в газетах, весьма оберегая свои коммерческие и финансовые тайны, пока таковые не претворялись в действительность.

Нужно ли говорить, что ему с его капиталом, с его размахом было тесно в Дистрии. По крайней мере, девять десятых его деятельности приходилось на заграницу, а не на его отечество, если вообще этот бульдог в пенсне имел отечество.

Адольфа Мекси знали, и даже очень, но никто не знал, кем был его отец. Говорили, что Адольф Мекси — сын грека, а этот грек был сыном морского пирата. Некоторые называли Мекси левантийцем, некоторые венгерским евреем, но был ли он грек, левантиец, еврей — за это никто не поручился бы в точности.

Но так как люди, подобные Мекси, люди, имеющие свои особняки и в Париже, возле парка Монсо, и в Берлине, на Унтер-ден-Линден, и в Мадриде, на Куэра-дель-Соль, не могут не иметь фамильных портретов, купленных у лучших антикваров, то и Мекси обзавелся и пышной родословной, и не менее пышной галереей своих дедов и прабабок.

За ним охотились как за выгодным — уже чего выгоднее — женихом, но Мекси до поры до времени ускользал от супружеских уз. Не потому, что желал непременно пребывать в холостячестве, а потому, что не спеша высматривал себе что-нибудь особенное.

Друзья говорили ему:

— Адольф, почему вам не породниться с каким-нибудь банкирским домом? Почему? Мало ли: Ротшильды, Мендельсоны, Шиффы, Вабурги, Саесуны…

Мекси отвечал, снимая пенсне, от чего его лицо становилось еще более бульдожьим, и мигая близорукими маленькими глазками:

— Зачем я буду вводить банкирский дом и в свой салон, и в свою спальню? Для этого я предпочел бы какой-нибудь другой дом, вроде Бурбонского или, пожалуй, Габсбургского…

Да, он так и мечтал жениться на принцессе или на эрцгерцогине. С его деньгами такая роскошь вполне позволительна.

И в ожидании, пока он введет в свою спальню принцессу Бурбонскую или эрцгерцогиню Австрийскую, Адольф Мекси развлекался с женщинами хотя и модными, красивыми, но менее всего титулованными.

Думал развлечься с Фанарет, но обжегся. Язон выхватил ее у него из-под самого носа. Первые двадцать четыре часа дистрийский волшебник бесился ужасно. Рвал и метал. А затем беснование сменилось философским спокойствием. Зачем нервничать? Капельку выдержки — и Медея не уйдет от него. Мекси не ошибся, ставя на капельку «выдержки».

Лучшее доказательство — телеграмма Фанарет, вызывавшая его в Неаполь. Торжествуя победу, Мекси сначала хотел поломаться. Как бы не так: влюбленный мальчишка он что ли, дабы лететь на первый зов поманившей его красавицы. Надо ее проучить хорошенько. Пусть знает, что на подобные штуки не осмеливалась еще ни одна женщина, которую он, Мекси, осчастливил своим благосклонным вниманием…

Он уже взялся за перо, чтобы набросать ответную телеграмму, полную сарказма, но вспомнил пляшущую Фанарет, вспомнил, как она изгибалась, чуть прикрытая, и губы его стали сухими; облизнув их влажным языком, он вместо саркастической телеграммы послал совсем другую. И одновременно по телеграфу же заказал себе апартаменты в лучшей неаполитанской гостинице «Отель дю Везюв».

Через два дня в этих самых апартаментах, с чарующей панорамой на залив и на дымящий Везувий, Адольф Мекси завтракал с Медеей Фанарет. Вначале говорили о чем угодно, только не о самом главном. Но за шампанским Медея спросила:

— Вы на меня сердитесь?

— За что? — притворился Мекси удивленным.

— Как за что? Он спрашивает еще. Я так вероломно поступила с вами.

— Вероломно, говорите вы? — откидываясь и щурясь сквозь стекла пенсне, переспросил коротконогий, с изрядным животиком «волшебник». — Ничуть, дорогая моя. Во-первых, какая же, готов я спросить, женщина, попробуйте указать, не вероломна? Во-вторых, вы как знаменитая артистка держали фасон, а поэтому в моих глазах не упали, а поднялись. Ну а в-третьих, третьих, — мямлил Мекси, — я мог досадовать, что вы поехали в кабинет с этим Язоном… Досадовать, но не сердиться — ничуть. Молодой человек, интересный, спортсмен. Этот принц имеет у женщин успех, и почему же, моя дорогая, вам быть исключением?

— Между нами все кончено, — вырвалось у Медеи с такой запальчивостью, как если б перед ней сидел не Мекси, а Язон.

— Вечного нет ничего на этом свете. Все когда-нибудь кончается. В особенности же романы, когда люди с первой же встречи бросаются друг другу в объятия.

— А вы почем знаете, что с первой встречи? — задорно погрозила ему Фанарет.

— Я как «Патэ-журнал». Все вижу, все знаю. Знал также, что как только вы заикнетесь об этом сакраментальном колье…

— Так вы знали, Мекси? Знали? Следовательно…

— Медея, наивность вам совсем не к лицу. Но не будем углубляться в это. Побеседуем не о том, что было, а о том, что будет.

Пили кофе с ликерами на балконе. Мекси, расстегнув две пуговицы жилета, благодушествовал, посасывая сигару и ничуть не восхищаясь одним из красивейших на свете пейзажей. С его точки зрения, восхищаться решительно было нечем. В самом деле, море как море, Везувий — на то он и вулкан, чтобы дымился. Пусть туристы приходят в телячий восторг — это им полагается — и от моря, и от Везувия, и от Помпеи, и от Кастеллямаре, и от чего угодно. Ему же, Адольфу Мекси, тратить время на такие пустяки не приходится. Медея, та восхищалась:

— Как дышится. Какая божественная красота. Вот там Сорренто… Эти белеющие на солнце домики…

— Все белое белеет на солнце, дорогая моя, — охладил Мекси эстетический порыв своей собеседницы. — Пейте лучше ликер. Я люблю местный… Этот Стрегга, хотя и порядочная дешевка, но в нем что-то есть. Немножко разве напоминает бенедиктин. Но, итак, к делу. Значит, принцу отставка?

— Отставка, но «король мертв, да здравствует король». Нет принца, есть король… Я не знаю, право, каким назвать вас королем? Нефти, железа, чего еще?

— Бросьте, дайте мне лучше вашу руку, — и, притянув к себе по-модному обнаженную руку танцовщицы, Мекси впился губами в место локтевого изгиба. — Моя рука, все мое, все? — спрашивал между поцелуями, и в конце концов спросил, разнеженный:

— Чего бы вы хотели?

— То есть как?.. Я вас не понимаю…

— Разве это не совсем ясно? Чего бы вы хотели? Угодно вам, я сниму для вас на месяц театр в Монте-Карло, к вашим услугам Барселона, Милан. И там, и там выступать очень лестно, даже для такой яркой звезды, как Фанарет.

— Ни Монте-Карло, ни Милан, ни Барселона.

— Нет? Колье из скарабеев?

— Вы угадали, Мекси. Недаром вас зовут волшебником. Хочу колье из скарабеев, хочу, хочу, — капризно повторяла Медея.

— Гм… Это много труднее, чем купить у Гинзбурга на месяц его подмостки в Монте-Карло или нанять миланский «La Skala».

— Вот потому-то и хочу и еще потому, что вы все можете. Для вас нет ничего невозможного.

Польщенный Мекси зажмурился, как бульдог, которого пощекотали за ухом.

— Конечно, проще всего было бы купить колье, предложить за него какую угодно сумму, но в том-то и беда, что папаша и сынок не продадут его, хотя в деньгах и нуждаются. У этих величеств и высочеств какие-то особенные мозги, совсем другие, чем у нас. Они помешаны, эти господа, на своей фамильной гордости и на своих фамильных, конечно, священных традициях. Не продадут, — с каким-то укоризненным сожалением вздохнул Мекси.

— Значит, никакой надежды? — спросила Фанарет, слегка надувшись.

— Почему?

— Как почему? Вы же сами сказали: не продадут…

— Сказал и повторяю. Но ведь это один только путь, есть же другие. Например? Извольте. Революция. Во время революции мало ли что может случиться. Нападение на королевский дворец, разгром его и…

— Мекси, вы шутите? — не поверила ушам своим Фанарет.

— Я не люблю шуток, глупых в особенности.

— В таком случае это… Ради колье революция? Ничего не понимаю.

— Поймете. Кто вам сказал — ради колье? И без колье революция должна произойти в Дистрии. А раз так, почему же заодно не сделать вам удовольствие?

— Мекси, я артистка и ничего не смыслю в политике. Но разве, разве революция делается по заказу? Я думала: это стихийное возмущение народных масс…

— Полноте, — махнул рукой Мекси. — Стихийное возмущение народных масс? Оно и видно, что вы ничего не смыслите. Именно все революции всегда и повсюду, моя милая, делались по заказу. А так называемые народные массы — на то они и массы — как стадо баранов, идут за своим вожаком.

— На это нужны деньги? — невольно робея, как скромная ученица перед мудрым учителем, спросила Фанарет.

— Да, каждую революцию кто-нибудь субсидирует. Это необходимое условие.

— Но ведь вам же это будет стоить больших денег? Жалко…

— Ничуть не жалко. На этом деле я заработаю еще больше. Умные люди зарабатывают всегда на революциях.

— Как?

— Ну, этого объяснять я не буду. Все равно ваша прелестная головка не вместит и не поймет сложных финансовых комбинаций.

— Вот как? — притихнув, задумалась Фанарет.

Человек, только что плотоядно целовавший место у локтевого изгиба, этот человек с бульдожьим лицом испугал ее. Еще бы не испугать! Он с таким уверенным спокойствием обещает сделать революцию, как если бы планировал завтрашнюю поездку в Байи, где Нерон проводил часть лета…

Она так и сказала:

— Я начинаю вас бояться.

Он снисходительно улыбнулся, как улыбаются изумлению ребенка перед самым обыкновенным, самым понятным…

— Не бойтесь. Это гораздо проще, чем кажется. Впрочем, убедитесь сами…

16. БИОГРАФИЯ АРОНА ЦЕРА

Но как ни убеждал Мекси танцовщицу, что сделать революцию вовсе не так трудно и что вовсе это не такая мудреная вещь, она ему не верила. Никак не могла поверить. Он ее дурачит, смеется над нею, как над девчонкой, что-то скрывает и чего-то недоговаривает.

А между тем с ней он в данный момент был таким, каким вообще редко бывал с людьми. Договаривал все до конца, разве, пожалуй, смеялся, вернее, глумился над презренным человеческим стадом, которое следует за своим вожаком, сулящим ему все блага, радости, наслаждения и богатства.

И разве не был прав, тысячу раз прав Мекси: революцию всегда кто-нибудь субсидирует. И этот «кто-нибудь» обыкновенно очень крупный капиталист, поднимающий за собой «массы» магическим лозунгом «борьба с капитализмом».

Фанарет урывками читала кое-что о революциях, но весь этот лживый революционный пафос так мало похож на то, что сейчас услышала она от Мекси. И хотя он не рассеял вполне ее недоверия, однако этот кейфовавший с сигарой в зубах коротконогий банкир как-то стихийно вырос в ее глазах, вырос до титанических размеров. Да, он может, все может… Страшные миллионы. Страшная его власть…

И сама изумившись, почувствовала Медея, что могла бы влюбиться в этого почти безобразного, неуклюжего, тучного банкира, как влюбляется баядера в таинственное и свирепое божество с несколькими грудями, головами и руками…

Словно под тяжелым прессом находилось ее вспугнутое воображение. И вместе с тем, как в этом «спрессованном» воображении Мекси вырастал в гранитного колосса, высотой с Везувий, вместе с этим тускнел как-то и мерк престиж тех, которые чуть ли не с пеленок уже носят короны и мантии. После того, что сказал Мекси, эти блеск и величие столь же хрупки, сколь и призрачны. Этот примчавшийся из Дистрии за ее ласками, за ее телом прозаический, в прозаическом пиджаке человек одним движением руки бросит в тлеющий костер несколько миллионов. Костер вспыхнет, и в его пламени погибнут и короны, и мантии, и дворцы, и даже те, кто носит эти короны и мантии и живет во дворцах.

И еще все как-то не веря и желая себя убедить, услышать ответ, она после долгой паузы спросила отяжелевшего, размякшего после завтрака, вина и ликеров Мекси:

— Так вы это… наверное сделаете?

Мекси, пошевельнувшись, приподнял веки.

— Сделаю. Сказано ведь. Я никогда не повторяю одного и того же.

— И… и колье?

— Ваше. Почти не сомневаюсь.

— И что же будет тогда с ним, с принцем? Он уже не будет принцем?

— Одно из двух: или его уничтожат, или он будет принцем в изгнании. Без средств, без почета и власти, без красивого мундира, без всего того внешнего блеска, утратив который, они превращаются в обыкновенных, почти обыкновенных эмигрантов.

— Да, да, это все верно. Я хочу, чтобы он жил. Я хочу насладиться его падением. О, как я его ненавижу. Мекси, если вы это сделаете, тогда… тогда…

— Что тогда?

— Я вас буду так любить, так любить! Увидите сами.

— Я живу не будущим, а настоящим. Кстати, Медея, вы не находите, что здесь, на балконе, прохладно? — и он посмотрел на нее тяжелым, приказывающим взглядом, и она поняла…

— Да, здесь немного свежо. Мы перекочуем в ваш уютный салончик, потребуем горячего кофе, и чтобы никто, никто не смел нас беспокоить… Да, да, мой дистрийский волшебник?

Обжегши его многообещающим взглядом, Фанарет, словно изнемогая от истомы, сделала одно из тех движений, которые сводили мужчин с ума в ее танцах…

— Мы будем вдвоем, только вдвоем, да? Ах, эта итальянская прислуга так мало дисциплинирована. На нее нельзя полагаться…

— Я и не полагаюсь. Моя верная собака Церини…

— Как, и он здесь? Этот смешной субъект, одевающийся не по-модному?

— Сиреневый цвет — его слабость, — улыбнулся Мекси. — Он получил соответствующие инструкции и уже, как цербер, занял прочную позицию у моих апартаментов.

Не лишнее вкратце познакомиться с биографией этого «цербера», действительно уже шагавшего по коридору взад и вперед мимо ведущих в апартаменты его патрона дверей. И, как всегда, этот человек со шрамом был в светло-сиреневой визитке ив светло-сиреневом цилиндре. Перчатки, тяжелая трость, бриллиант в галстуке, бриллиант на мизинце.

Ансельмо Церини — это псевдоним, псевдоним, однако, увековеченный в паспорте.

Настоящее же его имя и фамилия — Арон Цер. Мещанин Подольской губернии Арон Цер.

Он родился и вырос в благочестивой еврейской семье часового мастера в Виннице. В самом деле, это была патриархальная семья. Отец, вооружив правый глаз лупой, по целым дням ковырял железными щипчиками в часовом механизме и хотел, чтобы старший сын, Арон, шел по его стопам. Но Арон не хотел следовать по стопам отца. Ему хотелось — явление редкое в еврейских семьях — бездельничать.

Он обзавелся колодой карт, засаленных, обмызганных, и на стертые медяки обыгрывал мальчишек, и своих, еврейских, и христианских.

С превеликим трудом окончив двухклассное городское училище, Арон Цер занялся мелким комиссионерством.

Подоспело время отбывания воинской повинности. В течение месяца Арон героически изо дня в день принимал касторку. Он так похудел и ослабел, что когда разделся в воинском присутствии, врачи забраковали его.

Какое счастье! Арон не будет солдатом. Арон будет бездельничать, как бездельничал до сих пор. Бездельничал он и в двухклассном училище. Мало этого. Он и вел себя отвратительно, и за поведение ему ставили «тройку».

Это приводило в отчаяние почтенных родителей, в особенности — родительницу.

Мать, укоризненно качая головой в парике и в чепце, всматриваясь подслеповатыми глазами в тетрадь с отметками и замечая, что в графе поведения стоит жирная цифра 3, умоляла сына:

— Арон, учи поведение… Что ты себе думаешь? Учи поведение.

Арон, обещая учить поведение, выманивал у родительницы своей серебряную мелочь.

Счастливо избавившись от солдатчины, Арон Цер пустился в широкое плавание. В тихой Виннице ему нечего было делать. Кроме того, Арона хорошо знали в тихой Виннице.

Он принялся колесить по всему Юго-Западному краю, сделавшись профессиональным игроком. Зимой он играл в придорожных корчмах, в номерах для приезжающих, а летом кочевал с ярмарки на ярмарку. Особенно тянуло его на ярмарки, куда устремлялись за ремонтом офицеры кавалерийских полков. Где только не играл Арон Цер! И в Меденбоже, и в Ярмолинцах, и в Проскурове, и в Литине, Новгород-Волынске, Старо-Константиновске.

В течение двух-трех лет Арон Цер имел успех. Он редко знал, что такое проигрыш. Его бумажник раздувался от денег. Одевал его лучший житомирский портной Климович, бывший Окенчиц. Бриллиантовые перстни засверкали на его коротких пальцах.

На душе Арона было два самоубийства. Два ремонтера покончили с собой, проиграв ему казенные суммы. Третий же ремонтер, штаб-ротмистр Ахтырского гусарского полка, отомстил и за себя, и за тех, которые уже не могли отомстить.

Поймав Арона на плутовстве, горячий штаб-ротмистр хватил его по лицу тяжелым медным подсвечником. Арон замертво упал под стол, а его жилет из белого сделался красным. Три месяца отлеживался Арон. Глубокий шрам остался на всю жизнь. С этим шрамом уже нельзя было показываться на ярмарках в Меденбоже, Литине и Ярмолинцах. Арон получил отвращение к картам. Его тошнило при одном виде зеленого стола. Но разве только одними картами живет человек? Да еще умный, предприимчивый, ловкий…

Арон вынырнул в Одессе. Там он сделался агентом по весьма выгодной торговле живым товаром. Он вывозил обманутых девушек в Константинополь, Смирну, Салоники, Бейрут, Александрию, Порт-Саид. За время частых рейсов Арон научился болтать по-турецки, а через год говорил по-французски, как левантинец.

В Константинополе судьба случайно свела его с Мекси. Дистрийскому волшебнику понравился этот бандит со шрамом, с темным прошлым и не менее темным настоящим.

Мекси не был брезглив. Человек, выросший на Востоке и полувосточного происхождения сам, он знал: если пригреть умеючи Арона, он будет ему верной, преданной собакой.

Одно только не нравилось Адольфу Мекси: Арон Цер. Личным секретарем Адольфа Мекси не может быть человек, называющийся Ароном Цером. Это вульгарно звучит. И Мекси переделал Арона Цера в Ансельмо Церини, левантинца, подданного Оттоманской империи. Паспорт обошелся в какую-нибудь сотню турецких лир.

17. МЕКСИ «НАЖАЛ КНОПКУ»

Еще за несколько месяцев до своей беседы с Медеей Фанарет, знаменательной беседы на балконе неаполитанского отеля, подумывал Мекси о революции в королевстве, коего считался гражданином, официально, по крайней мере, в паспортной книжке.

Да и не только подумывал, а вел к ней страну, делая все, что только делается в таких случаях.

Зачем нужна была Адольфу Мекси революция в Дистрии? Во-первых, он желал «заработать на ней», как мы знаем с его же слов. Но это желание заработать было на втором плане. Мекси в любой день и час зарабатывал очень много, если и не в любой точке земного шара, то во всяком случае, Европы.

Нет, корыстные соображения только второстепенную роль играли. На первом же плане было падение монархии в стране, где на протяжении тысячи лет правили венценосцы.

Адольф Мекси, мечтавший жениться на какой-нибудь принцессе Бурбонской или эрцгерцогине Габсбургской, сам как таковой, был республиканцем, подобно Марии, горничной танцовщицы Фанарет. Но Мария была республиканкой по злобной и тупой глупости. Что же касается Мекси, ему республика была выгоднее.

Еще не так давно Мекси хлопотал о двух очень выгодных концессиях. Выгодных для него, Мекси, и невыгодных для Дистрии. Все уже было подготовлено, всем, кому следует, даны были взятки, оставалось одно: королевская подпись. Но король, убедившись, сколь убыточны будут для Дистрии эти концессии, отказался скрепить их своей подписью, и банкир, готовившийся ограбить страну, сам почувствовал себя ограбленным. И тогда же в принципе решена была им революция в Дистрии…

Последней каплей, переполнившей чашу, был ужин за круглым столом, где должна была плясать Фанарет. Мекси, не желая быть смешным, лгал Медее, говоря, что нашел вполне естественным, что она ужинала не с ним, Адольфом Мекси, а с наследным принцем Дистрии. На самом деле он возненавидел своего соперника, и, когда мрачно пил в кругу своих притихших гостей, судьба принца была уже обречена… Весело проведя несколько дней с Фанарет в Неаполе и условившись встретиться вскоре с ней в Монте-Карло, «дистрийский волшебник» возвратился в Веолу и объявил «мобилизацию» по всему фронту.

Он с удовольствием убедился, что коммунистическая агитация в армии, агитация, обошедшаяся ему в нисколько миллионов, сделала свое дело, за исключением двух-трех гвардейских полков, вся остальная солдатская масса разложена была основательнейшим образом. Часть «сознательных» рабочих и вся столичная чернь, тайно снабженные винтовками, револьверами и даже пулеметами, готовы были выступить по первому сигналу. Левое крыло парламента, целиком находившееся на жалованье у Мекси, требовало «свержения тиранов»…

Все, решительно все, даже самый воздух были насыщены революцией…

Адольфу Мекси оставалось «нажать кнопку», чтобы последовал взрыв. Но Мекси не спешил с нажатием кнопки.

Один генерал, давно продавшийся ему и находившийся в его штабе, дал «технический» совет своему господину:

— Надо повременить. Пока наследный принц здесь, я не рекомендовал бы затевать революцию. Язон смел, энергичен, пользуется обаянием в гвардии и в офицерском корпусе. Этот человек с горстью преданных ему бойцов раздавит авантюру и жестоко расправится с бунтовщиками.

— В таком случае, как же быть? Я не могу и не хочу ждать, — топнув ногой, воскликнул Мекси, привыкший к беспрекословному и безотлагательному исполнению своих желаний.

— Надо вооружиться терпением. Ненадолго, впрочем, — поспешил добавить превосходительный ренегат, которому Мекси обещал за содействие великие и богатые милости.

— А именно?

— Вопрос дней десяти, быть может, двух недель. Уже решено… Язон вместе с премьер-министром уезжает на днях в Сербию для заключения какого-то очень важного договора. Заключать договор будет премьер-министр, а Язон будет гостем сербского короля. Через сорок восемь часов после отъезда можете начинать. Язон уже не успеет вернуться. Конечно, переворот должен произойти с молниеносной быстротой. Главное, ударить по столице, а там уже все рухнет…

— Вы уверены в этом?

— В чем?

— В том, что Язон будет гостем сербского короля?

Генерал улыбнулся отчасти снисходительно, отчасти подобострастно. Первое, потому что он был близок к придворным сферам и знал хорошо их кулисы, второе, потому что Мекси был архимиллионером, и генерал уже успел вкусить от его миллионов и собирался «вкусить» еще больше.

— Я же вам сказал. Вопрос решенный, а завтра скажу вам точно день и час отъезда. Я видел собственными глазами церемониал встречи в Белграде, выработанный министерством Двора при участии сербского посланника. Могу даже сообщить такую деталь. Обыкновенно в таких путешествиях наследного принца сопровождает полковник князь Маврос. На этот же раз едет генерал-адъютант Пирапидо, а полковник Маврос остается. Затем в Белграде высочайший поезд встречен будет кузеном короля, принцем Павлом. Вместе с ним Язон в открытой коляске последует во дворец, сзади и спереди коляски на рысях — королевский конвой. Так вообще принято… — генерал хотел еще что-то прибавить, видимо, сам увлекаясь «церемониалом», но Мекси движением руки остановил его.

— Эти подробности нисколько не интересны. Какое мне дело, кто и как будет встречать Язона? Мне важно, чтобы он поскорее убрался отсюда.

— Повторяю, не позже как завтра узнаете день и час отъезда.

Через две недели после этой беседы и через двое суток после отбытия престолонаследника в Сербию, Мекси нажал кнопку, и свершилось то, что было написано в книге судеб, а следовательно, не могло не свершиться…

18. ГОНЕЦ

Чем ближе надвигались события, тем больше нервничала Медея. А что они надвигаются, это она знала из телеграмм Адольфа Мекси, конечно, условных. Самый невинный текст указывал близость переворота. А когда он приблизился уже вплотную, Медея не могла усидеть в Монте-Карло и, поставив Мекси в известность об этом, примчалась на самую границу Дистрии. Там, в глухой деревне, в обществе своей неразлучной Марии, с нетерпением ожидала Фанарет гонца Мекси. Этим гонцом будет Ансельмо Церини. Он доставит желанное колье.

Последнюю ночь, ту самую, которая была ночью переворота, Медея не могла сомкнуть глаз. Наконец-то пробил час мести, двойной мести. Гордый принц будет унижен, разорен, превращен в бездомного скитальца, а его фамильным сокровищем овладеет она, Фанарет.

Еще не было гонца, а в глухой пограничной деревне знали о событиях, происшедших в Веоле. Держава, примыкающая к Дистрии, двинула на всякий случай к границе войска, и через деревню, где на грязном постоялом дворе Фанарет сняла две комнаты, проходили отряды кавалерии, пехоты, громыхали пушки.

Создалось приподнятое настроение с ожиданием чего-то. Фанарет, охваченная этим настроением, еще больше волновалась, нервничала и капризами своими отравляла своей Марии существование. Оттуда же, с той стороны, долетали отрывистые и, как всегда, разноречивые новости.

То король убит, растерзан ворвавшейся во дворец чернью, то он успел убежать, и вслед за этим: король и не убежал, и не растерзан, и не пропал без вести, а какова его судьба, никто не знает.

В таком же духе и относительно мятежа. По одним сведениям, революция подавлена войсками, исполнившими свой долг, по другим — войска не исполнили своего долга, и уже монархия пала, и во дворце заседает новое республиканское правительство. Последнее было ближе к истине.

Узнав в Белграде, что в Веоле произошли какие-то чрезвычайные события, Язон помчался на границу в автомобиле со своим генерал-адъютантом. Медея видела принца и генерала Пирапидо из своей комнаты. Видела, как офицер соседней страны, почтительно вытянувшись, докладывал что-то сидевшему в запыленном автомобиле наследному принцу Дистрии. Внешне принц был спокоен. Но какую драму переживал он в душе, оторванный от своей родины, от своего отца, о судьбе которого ничего не знал, от своей армии, по слухам, так постыдно изменившей присяге? Но если принц, человек сильной воли, был непроницаем и тверд, генерал Пирапидо плакал, громко всхлипывая и вытирая платком лицо, мокрое от слез.

Этот момент, исторический момент, наблюдала Фанарет, сама стараясь не быть замеченной. Ей даже казалось, что принц, глянув в окно, увидел ее и узнал.

А через каких-нибудь полчаса в дверь ее комнаты раздался нетерпеливый стук и вошел Арон Цер. Он был неузнаваем — ни сиреневой визитки, ни светло-сиреневого цилиндра. Куда девалось это великолепие? Дорожный английский балахон, мягкая автомобильная каскетка. Черная борода и усы были серыми от густого слоя пыли. Он схватил графин и, не отрываясь, долго пил воду прямо из горлышка.

Утолив жажду, шлепнулся в изнеможении на стул. И только через минуту овладел способностью речи. Его первые слова были бессвязны, наполовину это были ругательства:

— О, черт бы побрал эту дорогу. Будь она трижды проклята. Эти скоты едва не задержали меня.

Кто они были, эти «скоты», Цер так и не пояснил. А Медея торопила его:

— Говорите же, говорите.

— Что я вам скажу? Ой, как я устал. Эти восемьдесят километров, это же какая-то испанская инквизиция. Это еще хуже — честное слово. Нет, если Мекси пошлет меня в другой раз, я ему скажу: «Убейте меня лучше, а только я не поеду». Так и скажу. Нет, клянусь вам, это была скверная штука.

— Да замолчите вы, несносный болтун, — оборвала с искаженным лицом, чуть не замахиваясь на него, Фанарет. — Я спрашиваю о деле, о самом главном, а вы несете какую-то чушь. Как революция? Удалась?

— Ой, еще как удалась, — оживился Церини. — Мы их смели, понимаете, смели. Их была горсточка, хотя нет, не горсточка. Но мы дрались, как львы, как целое стадо львов. Если хотите, даже еще лучше. Эта старая развалина, этот король несчастный, околел с перепугу. Да, да, испугался и умер. Уже новое правительство. Оно было в жилетном кармане у Мекси. Я сам вел во дворец толпу рабочих, и я первый…

— Колье, давайте колье, — требовала Медея, надвигаясь на него со стиснутыми зубами и гневным лицом.

Арон съежился, вытягивая руки, словно умоляя о пощаде.

— Колье? Вы хотите непременно колье?

— А вы хотите, чтобы мое терпение лопнуло? Не прикидывайтесь дурачком, давайте.

— Что я вам могу дать, когда я сам ничего не имею.

— Церини…

Страшен был вид Фанарет с прикушенной нижней губой. Арон Цер весь съежился.

— Я не виноват, честное слово, не виноват. Мекси тоже не виноват. Судьба сыграла с нами нехорошую шутку, злую шутку. Мы все переискали, все перерыли, не оказалось этого колье. Кто-то успел похитить. Такое несчастье, такое несчастье. Мекси как узнал, ой, что это был за ужас. Я его никогда не видел таким. Он мне дал маленькую пощечину, а что, я виноват, если какой-то мерзавец, негодяй, подлец предупредил нас?

В убийственном французском языке Цера чувствовался недавний разъезжавший по ярмаркам Юго-Западного края шулер. И этим убийственным французским языком Ансельмо Церини разбил все надежды Фанарет.

Арон Цер ожидал, что эта горячая женщина изобьет его, и он приготовился. Только бы защитить голову, лицо и глаза, остальное все пустяки. Но бешенство Медеи приняло другие, менее буйные формы. Оно затаилось, вглубь ушло.

Казалось, она тотчас же позабыла о самом существовании Арона. Села на узкую железную кровать, изогнувшись, подперев лицо руками, устремив взгляд в одну точку, застыла, замерла. Только вздрагивал подбородок, и по временам конвульсивная дрожь пробегала по ее чертам.

Ансельмо Церини убеждался: гроза миновала. А когда он окончательно убедился в этом, он уже независимо развалился на стуле, забросив ногу на ногу. Молчание давило его, хотелось болтать, и он разболтался, украдкой поглядывая на Фанарет.

— Черт знает что… Я до таких авантюр не охотник. Самая паршивая вещь была уже у самой границы. Могли схватить, пуля в лоб и… до свидания, Ансельмо Церини. На мое счастье, я проскользнул. Б другой раз так и скажу ему: «Бей, но не посылай». Это сказал какой-то замечательный человек, только он иначе сказал: «Бей, но выслушай». Но это разве не все ли равно? А сейчас? Что я буду делать сейчас? Надо снять в этой грязной дыре комнату, хорошенько вымыться, а потом хорошенько поесть. Я голоден, как собака, как две собаки, и даже как десять собак. А знаете, что я вам скажу, глубокоуважаемая Фанарет? Не надо особенно грустить. Зачем вы будете себе портить кровь? Мы с Мекси достанем вам новое… Что такое?.. Но я уже молчу, молчу. Я буду молчать…

Фанарет медленно встала, медленно шагнула к нему и тихим голосом сказала:

— Убирайтесь вон из моей комнаты. Вон. Сию же минуту.

— Ухожу, честное слово, ухожу. Меня уже нет, я уже ушел, — и он поспешно скрылся за дверью и, уже очутившись в коридоре, звал громко:

— Мадам, ла патрон у ет ву? Же вулет ун шамбр [5].

К вечеру Медея вместе с Марией уехала. Уехала назад, в Монте-Карло, где остался весь ее багаж, так как в пограничную деревушку примчалась она совсем налегке.

19. МЕКСИ НЕ ТЕРЯЕТ НАДЕЖДЫ

В течение нескольких дней Адольфу Мекси было не до Фанарет. Сидя в своем палаццо, оставаясь в тени, за кулисами, он создавал новую республиканскую власть. Все назначения исходили от него и через него. В президенты он поставил адвоката Паго. Этот Паго был в течение многих лет юрисконсультом банкирского дома Адольфа Мекси. Своего человека также сделал дистрийский волшебник премьер-министром. И все остальные назначения в таком же духе. Вот когда этот бульдог в пенсне вкусил, наконец, настоящей власти! Власти, в обычное, нормальное время недоступной частному человеку, даже с его миллионами.

Мекси решил: «завоеваний революции» довольно. Необходимо поставить точку. Большевизма не допустить ни под каким видом, по крайней мере, до тех пор, пока он, Мекси, намерен эксплуатировать местные природные богатства в свою пользу.

Если б Мекси не принял энергичных мер, маятник, качнувшись влево, по инерции откачнулся бы еще левее. Коммунисты частью были арестованы, частью были высланы, частью же расстреляны. Так же расправился Мекси и с монархистами, преданными династии и не успевшими бежать за границу.

Переворот со всеми вытекающими из него последствиями почти удвоил колоссальное состояние Мекси. И когда он подсчитал затраченные на революцию миллионы, они оказались мелочью, безделицей по сравнению с тем, что ему удалось нажить в несколько дней. Наладив все, покончив с делами, он сказал себе:

— А теперь можно подумать и об удовольствии.

И он укатил в Монте-Карло. Он чувствовал: первая встреча с Медеей не будет для него милостивой. И не ошибся. Она едва-едва его приняла.

— Так-то вы сдержали свое обещание?

— Что делать, дорогая моя! Неудача. Надеюсь, временная. Колье не уйдет от нас.

— Не верю, не верю, не верю.

— Напрасно, человеку, сделавшему революцию и так гладко сделавшему, нельзя не верить.

— За это я готова преклониться перед вами, — за революцию, — молвила Фанарет, смягчаясь. — Но погодите радоваться. Это еще не все. Победителей не судят, скажете вы? Но я другого мнения. Победа неполная перестает быть победой. Я очень благодарна вам, что теперь Язон будет скитаться по Европе, я чувствую себя отомщенной, да, но не совсем.

— Медея, вы можете выслушать меня спокойно? Можете?

— Могу, — далеко не спокойно ответила Фанарет.

— Слушайте же. Сомневаться в том, что я хочу сделать вас единственной в мире обладательницей единственного в мире колье из скарабеев, сомневаться в этом, дорогая Медея, вы не можете ни на один миг. Не так ли?

— Допустим, так. Дальше? — с неохотой и все еще недоверчиво ответила Фанарет.

Мекси, улыбнувшись с каким-то ленивым лукавством бульдожьим лицом своим и поправив на мягко-мясистой переносице пенсне, продолжал:

— Не могу расписаться в первой неудаче, первой, это слово подчеркиваю. Моих агентов предупредили, но теперь я знаю, кто предупредил.

— Кто же это?

— Князь Маврос. Я до сих пор не могу объяснить, как ему повезло с двумя вещами. Первая — это выкрасть колье с несколькими незначительными драгоценностями, вторая — убежать и проскочить через границу. И то, и другое — почти установленные факты.

— Вот видите.

— Что? Я пока ничего не вижу.

— Как ничего? Маврос, ограбив меня, ограбил своего принца. Он это колье продаст где-нибудь в Америке, и… вы качаете головой? Почему и зачем?

— Затем и потому, милая моя Медея, что вы совсем не знаете Мавроса. Князь Маврос безгранично предан Язону и скорее готов нищенствовать, голодать, чем использовать для себя хотя бы один скарабей.

— В таком случае, зачем же он это сделал? — недоумевала Фанарет.

— Затем, чтобы, встретившись с Язоном, верноподданнически ему сказать «Ваше Величество»…

— Почему Величество, а не Высочество? — перебил Фанарет.

— Потому что в глазах таких господ Язон, хотя и в изгнании, после смерти своего отца является для них законным государем. Итак, он скажет: «Ваше Величество, Господь мне помог — они уверены, что Господь помогает во всем — спасти колье и еще кое-что». Понимаете, взрослый ребенок? Дальнейшее объяснений не требует.

— Вот видите, вы сами против себя говорите, — накинулась Фанарет. — Раз принц получит колье, оно умрет для меня. Это ясно, ясно, как день, — повторила Медея и еще ножкой притопнула.

— Ничуть не ясно. Нисколько, — не сдавал и пяди своих позиций невозмутимый Мекси. — Вы не учитываете условий, в каких очутился Язон, упавший с облаков на землю. Материальное положение весьма незавидное. В европейских банках у него если даже и есть что-нибудь на текущем счету, разве только сущая безделица. Много-много если на полгода самого скромного существования. Перспектив же никаких. Это поубавит его династическую гордость, и я думаю, бывшее высочество охотно расстанется со своей фамильной реликвией, дабы получить взамен кругленький куш. И тогда-то мы приобретем у него колье через подставленных лиц.

— А если он и тогда не захочет? Необходимо и это предвидеть.

— Резонно. Не имею ничего возразить. Да, все необходимо предвидеть. Я уже подумал об этом. Если он заартачится и будет упрям, как осел, мы постараемся у него это колье выкрасть. Мое слово порукой вам, что я готов на это дело ассигновать столько же, сколько заплатил бы самому Язону за все его двадцать три скарабея. Ну что, успокоились ли вы наконец? Согласны ли вы терпеливо ждать?

— Почти успокоилась и готова, готова терпеливо ждать.

— Ух, — тяжело вздохнул Мекси. — Вас гораздо труднее привести к послушанию и покорности, чем сделать королевство республикой. Обещаю вам торжественно и клятвенно, — Мекси поднял руку, — мы будем следить за каждым шагом Язона, отыщем его хотя бы на дне морском и своего добьемся. Несколько месяцев я посвящу вам, исключительно вам. Врачи настаивают на моем долговременном отпуске, находят, что я заработался, и мне, вернее, моему сердцу нужен длительный отдых. А так как я без борьбы не могу жить, не могу, то эта погоня за колье и его обладателем будет весьма кстати. Я лишил его престола, лишил всего, но это еще не значит, что мы оставим его в покое. Месть наша не кончилась, а только начинается. Мы заставим его испить до дна чашу таких унижений, таких…

Договорить Мекси не успел. С ловкостью акробатки-танцовщицы Фанарет одним прыжком очутилась у него на коленях и обнаженными руками охватила его шею.

— Я люблю тебя, слышишь? Я никого, никого так не любила, — и, зажмурившись, Фанарет потянулась полураскрытыми губами к его чувственным мягким губам.

20. ТРАГЕДИЯ ПРИНЦА

Мекси сдержал свою Аннибалову клятву.

Этот человек — владелец колоссальных предприятий и операций, этот человек, нажимом кнопки свергший тысячелетнюю династию, с каким-то юношеским задором увлекся охотой за колье из скарабеев и за тем, кому оно принадлежало. Слов нет, вызвано это было другим, более серьезным — серьезным увлечением танцовщицей.

С легкой перифразировкой он мог бы повторить то же самое, что сказала Фанарет, вспрыгнув к нему на колени.

Была ли это любовь? Почем знать? Но, во всяком случае, до сих пор ни одна женщина не овладевала им чувственно в такой степени, как овладела Фанарет, и во имя этой покоряющей чувственности он готов был исполнять все ее малейшие желания и капризы.

Их роман сделался самым популярным за несколько последних десятилетий. О любовных шалостях бельгийского короля Леопольда, о романе португальского Мануэля с Делли Габи, об увлечении Ротшильда танцовщицей Наташей Турхановой — обо всем этом в свое время говорили гораздо меньше, чем о сплетении имен Фанарет и Мекси. Никто из дам света и полусвета не мог соперничать с Медеей ни роскошными виллами, ни выездами, ни бриллиантами, мехами, туалетами. Не считая, бросал Мекси на свою любовницу миллионы, десятки миллионов: ограбив Дистрию, он добровольно позволял грабить себя этой хищнице, не знавшей удержу своему с каждым днем разраставшемуся аппетиту. Для морских прогулок была приобретена яхта с роскошным убранством, названная «Медеей», для воздушных путешествий был заказан аэроплан с миниатюрным салончиком, столовой, спальней и кухней. И Фанарет летала из Ниццы в Париж, из Парижа в Биарриц, из Биаррица в Мадрид и Севилью.

Как никогда, засыпали ее ангажементами. Как никогда, страницы журналов и газет испещрены были ее портретами.

Но это волшебное, никогда не снившееся существование, развлекая Фанарет, не давало ей полного удовлетворения. Она охотно уступила бы и свою чудо-яхту, и свой чудо-аэроплан, и все свои бриллианты за колье из скарабеев. Но это колье, точно заколдованное, как бы насмехаясь над Фанарет, ускользало. Проходили месяца, а оно ускользало…

Целую свору своих агентов, с Ансельмо Церини во главе, бросил Мекси по следам принца Язона и князя Мавроса. Но в том-то и дело — и это осложняло поиск — что, в сущности, следов никаких не было, и приходилось действовать наугад, ощупью, полагаясь на то, что мир тесен, во-первых, и что, во-вторых, бывший наследный принц Дистрии и бывший адъютант его, потомок владетельных князей, не могут же, в конце концов, скрыться бесследно.

Мы уже знаем: принц Язон после разразившейся над его отечеством катастрофы, не находя себе места, кочевал из города в город, из страны в страну, желая уйти от самого себя, от страшных призраков, неотступно бегущих за ним…

На его месте другой, более слабый духом и волей, пожалуй, навсегда растерялся бы. В самом деле, трудно даже представить более тяжелую, более сокрушающую человека встряску. В один день лишиться всего: своей родины, исключительно высокого положения, средств к жизни, почета, — и лишиться тогда, когда человек уже вполне возмужал и успели определиться характер, взгляды, привычки, вкусы.

А главное, сознание чудовищной несправедливости, ниспосланной судьбой. За что? Разве отец его был плохим государем? Разве народ не был счастлив под управлением своего монарха, и за 45 лет своего царствования этот монарх не превратил маленькое, бедное княжество в цветущее, удвоив территорию и создав королевство? На смену явился переворот. Что же он дал народу, не народу в кавычках, а всему населению, честному, трудящемуся, так же не в кавычках, а по-настоящему? Ничего, кроме нищеты, горя и слез.

Обогатился Мекси, обогатилась банда его приверженцев. Но разве для этого нужна была революция?

Несколько раз принцем овладевало безумное желание проникнуть в республиканскую Дистрию и лично увидеть не по газетам и рассказам, а собственными глазами, что и как там теперь.

И несколько раз он тайком пробирался к самой границе и смотрел туда, где лежал дорогой ему край, край, частицей которого он был сам, лишенный трона, скитающийся принц.

Он видел пышные равнины, бегущие к подножию гор, видел эти самые горы, нежно-синеющие, и тоска тяжелым камнем давила грудь, и туман слез мутной сеткой застилал зрение.

Рискуя жизнью — его могли застрелить пограничники и той и другой стороны — Язон пробирался сквозь лесные чащи, средь болот, и сквозь густой хаос кустарников, чтобы почувствовать под ногами хотя бы одну пядь родной дистрийской земли. Затаившись, он видел темные контуры новых республиканских пограничников, слышал их глухо, по-ночному звучащую речь, видел движущиеся огоньки их трубок и папирос. И нечеловеческих усилий стоило ему подавить в себе желание выйти, открыться этим людям и говорить, говорить с ними страстно, бессвязно, до боли искренно…

Порыв угасал. Зачем? Будь это старые солдаты, его солдаты, которых он водил в бой в трех войнах и которые знали своего принца, у них нашелся бы общий язык. Но эти, эти новые, отравленные мятежом и забрызганные братской кровью, они схватили бы его, грубо поволокли бы в ближайший блокгауз, требуя у такого же, как они сами, офицера денежной награды за поимку самовольно перешедшего границу «врага народа».

Язон вскоре не излечился, нет, а придушил в себе это тяготение сделать хотя бы несколько шагов по земле, которая в течение десяти веков была землей династии Атланов и которую теперь раздирают на куски темные, без роду и племени, проходимцы.

Первое время он избегал не только больших городов, но и вообще городов и неделями жил в какой-нибудь беспросветной глуши, где его никто не знал и никто не мог им интересоваться. Вот почему долгое время ищейки Адольфа Мекси сбивались с ног в бесплодных метаниях и розысках.

На след князя Мавроса хотя и легче было напасть, но и за ним долго и безрезультатно гонялись сыщики закулисного правителя Дистрии.

А в свою очередь Маврос, не зная ни минуты покоя, мучительно искал своего принца. Уверенный, что принца надо искать в каком-нибудь из крупных центров, он колесил по всей Европе, перебывал постепенно в Будапеште, Вене, Риме, Берлине, Брюсселе. Он обосновался наконец в Париже, сломленный тщетностью поисков и безденежьем. Он истратил все, что имел, а продать или заложить какую-нибудь из спасенных им королевских драгоценностей не поднималась рука.

И он уже приходил в отчаяние, и мрачная мысль овладевала этим верным адъютантом своего принца, мысль, что им никогда, никогда больше уже не встретиться. А между тем они жили около двух месяцев в Париже, и не на разных концах, а только Площадь Звезды разделяла их. В самом деле, расстояние между отелем «Фридланд» и мансардой, приютившей князя, не превышало каких-нибудь восьмисот шагов.

Эти восемьсот шагов разделяли двух человек, так искавших друг друга. Маврос жаждал вручить Язону целое состояние и, дабы не тронуть из этого состояния даже малейшей крупицы, поступил в лакеи. Язон, у которого не осталось ни одного франка, не подозревавший, что его миллионы, его собственные миллионы находятся так близко в надежных руках, поступил в цирк в наездники высшей школы…

21. ЩЕКОТЛИВОЕ ПОРУЧЕНИЕ

Еще две недели назад Мекси и Фанарет находились в Венеции, но как только Церини известил патрона своей телеграммой, что Язон отыскался в Париже, через два дня Мекси и Медея уже занимали роскошные апартаменты у Ритца.

Сидя в ванне, дистрийский волшебник принимал доклад своего личного секретаря.

Арон Цер, в сиреневом жакете, в руке — сиреневый цилиндр, почтительно стоял перед своим нежащимся патроном. Порою, когда ощущение этой теплой воды было особенно приятно Мекси, он «пофыркивал», жмурясь, как молодой резвящийся гиппопотам.

— Я так и знал. Я ей говорил еще в Монте-Карло: всех сбережений хватит ему всего разве на несколько месяцев. Так и вышло. Церини, вы говорите, у него не было чем заплатить двухнедельный счет?

— И еще как не было, — ухмыльнулся Арон Цер.

— Великолепно. Вот обрадуется Медея. Ну что же, его попросили очистить номер?

— Не совсем. Он получил аванс и заплатил по счету.

— Аванс? Какой, откуда? — и Мекси, удивленный, резко повернулся. Вода пошла через край белой мраморной ванны.

— Ну, так вы ничего не знаете? — обрадовался Цер возможности еще более удивить своего патрона. — Вы ничего не знаете? Он поступает в цирк и будет там ездить верхом.

— В цирк? Верхом? Вы с ума сошли, — новое, еще более резкое движение, мыльная вода забрызгала панталоны Цера, и он поспешил увеличить расстояние между собой и ванной.

— Да, да, это верно. Если я не читал своими глазами контракт, я знаю его содержание. Он выкрутился. Ну хорошенькое дело, а? Чем он кончит, наследный принц Дистрии? Цирк? Цирк, где каждый может его освистать сколько душе угодно. Сенсация, что?

— Да, это сенсация, — повторил как бы про себя Мекси, — мужчина смелый, что и говорить. Он использовал свое искусство ездить верхом. Воображаю, как будет хохотать Медея! Ну, что же! Постараемся испакостить и его новую карьеру. Все это будет забавно… Очень забавно…

Через два-три часа Арон прибежал с новым докладом. Новая сенсация.

— В двух шагах отсюда, в ресторане «Пикадилли», князь Маврос, достойный адъютант своего принца, служит лакеем. Да, лакеем. Салфетка, фрак, все как следует. Подает кушанья, берет чаевые…

На этот раз такое «падение» Мавроса, потомка владетельных князей, не заинтересовало Мекси. Его заинтересовало другое, более важное. Колье.

— Церини, слышите? Необходимо установить две только вещи. Первая — хранит ли Маврос драгоценность у себя или в каком-нибудь банке, это раз, и второе, успел ли он передать колье принцу?

— Думаю, что нет.

— Что нет?

— Я думаю, не успел передать. Я все время их выслеживал. Когда Язон вышел от Мавроса, он вышел с пустыми руками, без ничего, без какого-нибудь свертка, совсем без ничего…

С минуту Мекси напряженно обдумывал что-то. Затем, круто повернувшись к Церу, схватил его за плечи и потряс.

— Церини, сейчас или, или никогда. Слышите, действовать смело, решительно. Берите кого угодно в помощники, не жалейте каких угодно денег, но постарайтесь возможно скорее добыть колье. Инстинкт подсказывает мне — оно у Мавроса. Где он живет? Отель? Квартира?

— Ни в отеле, ни в квартире. В мансарде для прислуги. Я все узнал. Какая это мизерная себе комната…

— Тем лучше. Тем более шансов сделать то, что я вам приказываю. Церини, я никогда не забуду этой услуги, никогда, слышите? — и Мекси еще раз потряс за плечи своего секретаря.

Цер, весь красный, тяжело дышал. Опасение перед возможностью попасть в тюрьму за кражу, боролось в нем с жадностью. В случае успеха Мекси озолотит его. Он знал это. Также, с другой стороны, знал, что тюремный режим в этой республиканской стране — совсем не сладкий.

Но почему тюрьма? Почему это дело должно непременно окончиться тюрьмой? Ему, Ансельмо Церини, всегда и во всем везло. А этот шрам, этот след тяжелой руки гусарского ремонтера — это лишь исключение, подтверждающее правило. Это одно из тех пятен, что и на солнце бывают.

Помолчав, словно взвешивая, ринуться ли ему в зияющую под ногами бездну или не сделать этого, Арон, тряхнув головой и в такт двинув обеими руками, вспомнив свою азартную молодость, когда он играл наверняка, решил попытать счастья на поприще хотя и не совсем чуждом, но менее знакомом, чем карты.

Из ящика письменного стола дистрийский волшебник вынул спрессованный кирпичик склеенных бандеролью тысячефранковых билетов. Арон на лету подхватил этот брошенный ему кирпичик.

— Сто тысяч франков на предварительные расходы. За эти деньги вы можете нанять не только вора, но и убийцу. Хватит?

— Почему же нет? Хватит…

— Ступайте, и без колье не сметь показываться мне на глаза, — отчасти пошутил, отчасти пригрозил Мекси, и Арон понял это именно так.

Он ушел. Боковой карман сиреневой визитки оттопыривался. В этом кармане Цер уносил почти целое состояние, прикидывая, сколько из этих ста тысяч франков сэкономит он в свою пользу.

Патрона Арон оставил в сильнейшем волнении. Мекси за всю жизнь свою никогда еще так не волновался. Не волновался он в такой степени даже накануне дистрийской революции, бывшей делом его собственных рук.

Безумное желание Медеи Фанарет обладать заветным колье из скарабеев превратилось у нее уже в нечто маниакальное. Всю ее поглотили, всю ее целиком, эти двадцать три звена ожерелья, насчитывавшие несколько тысяч лет и украшавшие двух королев.

Она прямо заявила своему любовнику:

— Если ты не добудешь мне этого колье, только ты меня и видел. Брошу тебя.

Фанарет знала цену своим словам, потому что знала цену своих чувственных чар, сделавших Мекси ее рабом. И Мекси знал, что он раб и что разлука с Фанарет была бы невыносима. Напрасно пытался он образумить Медею:

— Ну хорошо. Допустим, нам удалось похитить колье. Допустим. Какой же будет из него толк, если тебе нельзя будет в нем показаться? Оно единственное. Другого такого нет на всем земном шаре. Если ты появишься в нем где-нибудь, об этом заговорят, напишут в газетах, и, ты понимаешь, Язон может возбудить преследование.

— Скажите, пожалуйста, сколь трогательна твоя заботливость. Миленький, не беспокойся, я не буду его надевать. Мне будет довольно сознания, что оно мое, понимаешь, мое. Помни же, я никогда не бросаю обещаний на ветер. Мой ультиматум непоколебим. Мне надоели все эти неисполненные обещания, и я уже начинаю терять веру в твое всемогущество…

Вот почему так волновался дистрийский волшебник. Медея начинала терять веру в его волшебную силу.

22. ДИПЛОМАТ И ВЗЛОМЩИК

Арон Цер тоже очень волновался.

Он шел по Большим бульварам, и ему казались раскаленными плиты панелей. Он вспомнил факира, свободно ступавшего по горячим углям, и позавидовал ему. Зная Мекси, он был уверен: в случае малейшей неудачи Мекси не задумается выгнать его, как проштрафившегося лакея.

Кирпичик тысячефранковых билетов жег ему грудь. Это было почти физическое страдание. Им уже овладевало малодушие, и являлось желание вычеркнуть все, считать недействительным и взятое на себя опасное поручение, и взятый аванс.

И вдруг Арон Цер столкнулся с молодым человеком.

— Атласберг?

— Цер?

— Ты что здесь делаешь?

— А ты?

— А ты?

— Ой, каким же ты франтом.

— Ты тоже ничего, себе.

На Больших бульварах столкнулись нос к носу друзья детства. Хотя не совсем так. Цер был лет на пять старше Атласберга. Когда Цер, кочуя по ярмаркам, обыгрывал помещиков, ремонтеров и купцов, юный Атласберг начинал свою карьеру фармацевтическую в одной из аптек Винницы.

Уселись за мраморный столик на веранде кафе и потребовали две порции мороженого.

— Что ты делаешь в Париже? — задал вопрос Арон.

— Я состою секретарем советского посольства, — с важностью ответил Атласберг.

— Вот как? — вырвалось у Цера с завистливым удивлением. — Ты далеко пошел. И подумаешь! Дипломатом! А помнишь, как ты изготовлял слабительные пилюли?

— Друг мой, если мы начнем вспоминать прошлое, честное слово, Цер, тебе поздоровится еще меньше, чем мне, — и Атласберг значительно взглянул на шрам Арона. История этого шрама, очевидно, была известна Атласбергу. Арон ответил в примирительном духе:

— В самом деле, зачем? Не надо вспоминать! Будем говорить о том, что есть, не о том, что было.

— Самое лучшее. А тебе хорошо? Какой бриллиант на пальце!

— У тебя еще больше. Сознавайся, снял с пальца какого-нибудь расстрелянного буржуя.

— Фе… — сделал гримасу Атласберг. — Это дело чекистов — снимать.

— А ваше дело носить?

— Хотя бы и так. Ну, чем же ты занимаешься?

— Я личный секретарь Адольфа Мекси.

— Адольфа Мекси? Так ты же персона…

— А ты что думал? Мекси — это почище всякого Ротшильда. Я у него самый первый человек, у Мекси…

Друзья, съев мороженое, потребовали еще две порции. Этим Арон охлаждал свое внутреннее кипение. Атласберг, присматриваясь к нему, с участием задал вопрос:

— Что с тобой? Как будто немного паршивое настроение, а?

— Ты угадал…

Внезапная мысль осенила Арона.

— Атласберг, ты можешь мне помочь?

— К твоим услугам, — не без галантности ответил секретарь советского посольства. — В чем же, собственно говоря, дело?

— Дело, видишь, вот в чем. — Цер понизил голос до шепота, косясь на соседние столики, к его удовольствию, не занятые. — Дело в следующем: я, как тебе сказать, должен выполнить одну очень щекотливую миссию. Тебе, другу детства, я, конечно, откроюсь.

— Можешь смело на меня положиться, — кивнув головой, обнадежил Атласберг.

— У одного человека надо изъять очень драгоценную вещь. Ценность ее, как бы тебе сказать, условная. Это не золото, не валюта, не камни, это, понимаешь…

— Довольно. Подробности нисколько не интересуют меня. Ты только скажи, этот человек белогвардеец, буржуй?

— Да, да, и белогвардеец, и буржуй, — обрадовавшись, подхватил Цер. — И, мало того, и еще князь и полковник. Он украл эту вещь у нас, и мы желаем ее вернуть. Когда я с Адольфом Мекси сделал революцию в Дистрии, этот белогвардеец…

— Ша, Арон, ни слова больше. Не надо. Все мои симпатии уже на вашей стороне. Я всегда рад напакостить этим проклятым буржуям. Слушай, у нас есть в посольстве один замечательный товарищ, это же гений, конфетка. Художественная работа. Откроет какой угодно замок, проникнет куда только ты себе хочешь. Мы его держим для особых поручений. Ну, какие-нибудь документы или что-нибудь в этом роде. Я же тебе говорю: конфетка, жемчужинка.

— Давай мне его, давай, — зажегся Цер.

— А какой ты можешь заплатить ему гонорар?

— Гонорар? Большой. Тысяч десять франков. Мало ему, что?

— Слушай, Цер, этот человек не нуждается, ведь это же, это… Сам Раковский, — понимаешь, что такое Раковский? Посол. Ну, так сам посол с этим человеком любезен. И еще как. Без него, без этого человека, мы не можем обойтись.

— Атласберг, теперь я тебе говорю, ша… Я тебя спросил, будет ли с него довольно десяти тысяч франков, ты…

— Так я же тебе ответил. Ты же видишь, какой это человек. Он из Лодзи. Ты знаешь, — все взломщики несгораемых касс, все они из Лодзи. Ну, так вот он то же самое. Нет, он и говорить не станет, а на десять тысяч и не посмотрит.

— Ну, тогда сколько же? Двадцать? — нерешительно выдавил из себя Цер.

— Я думаю, он возьмет двадцать. Но только, Цер, это еще не все.

— А что еще? — с неудовольствием спросил Арон.

— Ты забыл про комиссионные.

— А кто комиссионер?

— Кто? Натурально же, я.

— Друг детства, — с упреком и горечью прошептал Цер.

— Сентименты, — махнул рукой Атласберг. — В наше время даже родные братья платят друг другу комиссионные.

— Сколько же?

— Столько же. Двадцать тысяч франков.

— Ой, Атласберг, будет же с тебя десять?

— Десять, да, но сейчас, авансом, остальные же десять…

Атласберг свел Цера со специалистом по несгораемым кассам. Шутка ли, этот человек в фаворе у самого товарища Раковского.

Цер ожидал увидеть страшного бандита с каторжной физиономией и, по крайней мере, с бельмом на глазу. Ничего подобного. Миниатюрный смазливый брюнет, с мягкими кошачьими ухватками и с внешностью альфонса.

Почтенное трио сидело в кабинете у Пайяра. Специалист — его звали «товарищ Замшевый» — деловито осведомился, где придется работать.

— В мансарде, где живут прислуги.

— Самое лучшее время девять утра, — заметил товарищ Замшевый. — В этот час уже никого нет. В половине девятого мы встретимся с вами под аркой Звезды у могилы Неизвестного солдата. А его не будет, хозяина, в девять часов?

— Насколько я знаю, — не будет. Мне уже сказали там, в «Пикадилли». Ровно в девять он будет на месте — он лакей, — чтобы взять расчет. У нас в распоряжении какие-нибудь пятнадцать минут.

— Довольно за глаза, — обнадежил товарищ Замшевый. — Итак, по рукам?

— По рукам.

— Деньги на стол, все двадцать тысяч.

— Может быть, половину?

— Какая там половина? Буду я пачкаться! Все…

Цер со вздохом полез в карман сиреневой визитки и вынул стопочку новеньких билетов. Хрустящий шелест девственных бумажек.

«Товарищ Замшевый» небрежно скомкал свою порцию и сунул в карман брюк.

— А я? — напомнил о себе Атласберг.

— Ах, еще ты? — недовольно поморщился Цер, подсчитывая, что ему, Церу, остается всего шестьдесят тысяч.

— Бандиты, грабители, — мысленно выругал он товарищей Замшевого и Атласберга.

Специалист по несгораемым кассам потребовал шампанского, и все трое чокнулись за успех задуманного предприятия.

23. КАК ЭТО ПОВЛИЯЛО НА МАВРОСА

Всю эту ночь Маврос почти не сомкнул глаз. Великая радость, радость неожиданной встречи со своим принцем, гнала прочь сон, будила целый хаос воспоминаний, мыслей, надежд на будущее. Теперь, когда они вместе, будущее это уже не казалось таким беспросветным. Наоборот, князь теперь все видел окрашенным в розовый цвет. Свою службу «гарсона» он будет вспоминать как забавный эпизод, вспоминать без всякой горечи.

По привычке делать тщательный утренний туалет, вымывшись с ног до головы в своей бедной мансарде, не выспавшийся, но бодрый, полный жизни, спустился с шестого этажа и вышел на залитое солнцем авеню Виктора Гюго.

Как ни пытался этот волей революции попавший в гарсоны владетельный князь скрыть, затушевать свое происхождение, попытки его были тщетны. Все, начиная с хозяйки, метрдотеля и кончая целой маленькой армией таких же, как и он сам, гарсонов, не сомневались, что мосье Анилл менее всего лакей по профессии. Мужчины с такой внешностью сами пьют и едят, и то и другое смакуя, в первоклассных ресторанах, а не подают тарелки и не раскупоривают вино для других посетителей.

Но пока он «работал», никто из начальства и сослуживцев-коллег не сделал ему даже малейшего намека: «Мы, мол, догадываемся, что вы за птица и откуда, из каких заоблачных высей к нам залетели». Маврос оценил деликатность и такт всех тех, с кем он изо дня в день связан был общим делом.

И только теперь, когда он уходил навсегда, хозяин, полный, румяный, весьма буржуазной внешности господин, с лукавым видом, — не проведешь меня, — разоткровенничался:

— Мосье Анилл, я рад от всего сердца, что обстоятельства позволяют вам покинуть нас. Я ничуть не сомневался, что этот день наступит очень скоро. Ведь вы такой же гарсон, как, например, я — генерал-губернатор Индокитая. Даже больше скажу, мне в нашей демократической Франции легче сделаться генерал-губернатором Индокитая, нежели вам… Ну, да вы меня понимаете… Останетесь в Париже, милости просим, но уже в качестве гостя. Вам — обязательная двадцатипроцентная скидка. Так и знайте. Так, «mon marquis ou mon compte» [6]. Ведь вы же, наверное, маркиз или граф? Во всяком случае, вы вписали дьявольски эффектную страницу в биографию моего «Пикадилли», да и в свою собственную… — с улыбкой прибавил хозяин.

Столь же трогательно было прощание и со всем персоналом, и каждый спешил сказать в напутствие что-нибудь хорошее, благожелательное. Повара в белых накрахмаленных колпаках, торопливо обтерев замасленные руки о белый передник, тянулись этими руками к покидавшему заведение «гарсону».

И они, словно сговорившись с патроном, хотя и не думали сговариваться:

— Милости просим к нам. Но уже в качестве гран-сеньора в своей настоящей оболочке. Уж мы вас так накормим, так постараемся, пальчики оближете…

Маврос, этот военный с головы до ног и солдат, участник трех войн, не был сентиментальным, но когда он уходил, на его ресницах дрожали крупные слезы, он не спешил утереть их, и они алмазинками блестели на утреннем солнце…

Как радостно, как волнующе хорошо начинается этот день! Какие напоенные солнцем, чистые, прозрачные воспоминания оставит он по себе. Да, прав хозяин, прав. Он, Анилл Маврос, вписал в свою биографию эффектную страницу и сейчас, сию минуту, закончил эту страницу сочной и круглой точкой. Точкой ли? Пока — несомненно, а дальше — дальше, как знать, чего не знаешь? Это «как знать, чего не знаешь» было ходячей фразой у дистрийского простонародья, особенно в казармах среди солдат. «Как знать, чего не знаешь», — с непривычки — едва ли не бессмыслица, а вслушаешься: пожалуй, не глупо, совсем не глупо.

Маврос имел еще минут двадцать пять свободных, и эти двадцать пять минут некуда было девать…

Ровно в десять он должен встретиться со своим принцем у могилы Неизвестного солдата. Какое совпадение! У той же самой могилы «товарищ Замшевый» назначил свидание Арону Церу, такому же, как и он сам, проходимцу.

Маврос горел нетерпением увидеть Язона, минуты вырастали в часы, и он не знал, как убить их.

Он успел перечитать на мраморных плитах Арки Звезды имена героев-сподвижников Наполеона. Здесь и маршалы, и генералы, и адъютанты, и простые офицеры — все, кто где-нибудь чем-нибудь отличился.

Вряд ли в целом свете имеются еще такие же богатейшие, монументальные скрижали — скрижали нетленной славы.

Покончив с этими скрижалями, Маврос убедился: осталось еще целых четыре минуты. Чем бы еще заняться, чтобы они, подобно предыдущим, канули в вечность. Ах, вот разве, удобный случай, убедиться, действительно ли двенадцать авеню попадают в площадь Этуали, подобно двенадцати рекам, несущим по радиусам воды свои в море. И князь принялся считать, загибая один за другим пальцы на обеих руках.

— Авеню де Буа, авеню де Булон, авеню Клебер, авеню Виктор Гюго, авеню Карно, авеню Клобер, авеню д'Иена, авеню Гош, авеню Фридланд, авеню Шан-Зелизе…

Язон, коснувшись рукой плеча своего адъютанта, прервал его математические вычисления.

— Вот и я. С добрым утром. Я тебе помешал, Маврос? Ты предавался какому-то глубокомысленному занятию…

Анилл сконфузился, как пойманный в минуту шалости школьник!

— Ваше Величество, я любовался красотой, архитектурной красотой площади. В мире, пожалуй, нет другой такой.

— Даже наверное нет. Что ж, пойдем к тебе, возьмем драгоценности. Колье упрячем в сейф «Лионского кредита», остальное превратим в деньги. А затем, затем я тебя перевезу к себе.

— Последнее будет сопряжено с наименьшими хлопотами, — улыбнулся Маврос. — Весь мой багаж уместится в одном чемодане.

— И ты простишься навсегда со своей мансардой?

— И смею, Ваше Величество, уверить — без малейшей горечи.

Через несколько минут Маврос открыл дверь своей комнаты и, пропустив Язона, вошел вслед за ним.

— Вот здесь, в среднем ящике. Наконец, наконец-то я могу… — Маврос, не договорив, осекся. С замораживающим ужасом убедился он, что ящик комода, оставленный им плотно закрытым, немного выдвинут…

И с каким-то отчаянием, судорожно цепляясь за какую-то надежду, князь так рванул ящик, что, выпрыгнув из гнезда; он остался у него в руках. Ящик был пуст. В нем ничего не было, кроме заветного свертка, а сейчас не было и этого свертка.

Мавросу показалось, что он сходит с ума, что он потерял память и как-нибудь положил сверток не в средний ящик, а в нижний или в верхний. И он с бешенством вырвал оба и бросил на пол. И в том и другом белье, галстуки, какая-то мелочь, но ни в том, ни в другом свертка не оказалось

Принц невозмутимо наблюдал все это, и его невозмутимость еще более разжигала отчаяние Мавроса.

— Обокрали. Нас обокрали. — И с искаженным лицом, стиснутыми зубами князь так схватился за голову, так сжал ее крепко и больно, словно хотел раздавить череп, чтобы ничего больше не сознавать, не видеть, не чувствовать.

Он бросился к одному из ящиков и, судорожно выбрасывая белье, искал, искал. В его руке блеснуло что-то тяжелое, темное. Это было так странно, — только через секунду сообразил принц, что это револьвер.

— Маврос.

Но Маврос уже был в трех-четырех шагах от него.

— После этого я не могу жить. Не имею права, не должен.

— Маврос, отдай мне револьвер.

— Я сказал, решил, и…

— Да ты сумасшедший. Пусть так, пусть даже украли, да я не отдам тебя за все драгоценности в мире.

Маврос пятился. Его красивое лицо теперь было чужое, страшное. Да, в этот момент он был невменяем, и никакими словами, убеждениями его уже не остановить… Глядя безумными глазами на принца и не видя его, Маврос теперь уже не человеческим, а каким-то звериным движением, сгибая локоть, подносил револьвер к виску…

Стремительный бросок всего тела вперед… Язон уже вплотную, рядом, грудь с грудью и, поймав руку Мавроса, зажал ее в стальных тисках. Маврос с тем же лицом и яростно сжатыми зубами пытался вырваться, но парализованные пальцы разжались, выпустив револьвер, со стуком упавший на каменный пол. Принц сначала наступил на револьвер ногой, а потом сунул его в карман. Катастрофа миновала.

— И тебе не стыдно, Маврос? Не стыдно?

Маврос тяжело дышал и вдруг как-то погас весь. Язон привлек его к себе.

— Пустяки. Право же, есть о чем убиваться! Проживем и так. Было бы здоровье, было бы солнце, была бы вера в себя и в свои силы. Мы с тобой потеряли гораздо больше, чем… чем это колье, и, однако, живем и будем жить ровно столько, сколько нам положено. Ах ты, горячая голова! Все вы, Мавросы, такие. Ну, успокойся же, успокойся.

— Ваше Величество, я уже спокоен, — ответил Маврос, действительно овладевший собой. — Я бесконечно признателен Вашему Величеству, но не за то, что вы спасли мне жизнь, да, да, не за это, — решительно повторил князь, прочитав недоумение на лице Язона, — а за то, что вы удержали меня от непростительной величайшей глупости. В самом деле, этому священному колье я буду гораздо полезнее живой, чем мертвый. Ясно, как Божий день, этот мерзавец Мекси, похитивший у вас трон, похитил и колье, в чаянии лишнего поцелуя, лишних объятий, которыми его наградит Медея. Нельзя не признать, Ваше Величество, работа чистая, профессорская работа. Мекси нанял себе весьма искусных бандитов. Заметьте, никаких следов. В мое отсутствие они обработали все это в несколько минут. И ключ был подобран, и этим ключом, уходя, закрыли дверь. Недаром вертелся этот Церини, этот провинциальный светло-сиреневый шут. Самое главное, мы знаем, кто воры и у кого надо искать украденное. И даю клятву и Вашему Величеству, и самому себе, что мы вернем колье, вернем, хотя бы ценой мой жизни.

— Маврос, ты опять принимаешься за глупости?

— Нет, это не глупости. Теперь это все для меня — все, и ради этого я хочу жить, хочу, — и окрепший голос Мавроса звучал жуткой многообещающей угрозой. Сейчас это был прежний, сильный, отважный Маврос, хотя за минуту, в припадке горя, покушавшийся на самоубийство.

24. ПЕРСИДСКИЙ ПРИНЦ — МЕТАТЕЛЬ НОЖЕЙ

В устах директора цирка Гвидо Барбасана не было красивой фразой, когда он сказал новому наезднику высшей школы, что он, Ренни Гварди, попадет в «свое общество».

Кровавый вихрь сатанинской революции, промчавшийся над Россией, острым концом вниз опрокинул тысячелетнюю пирамиду всего государственного строя величайшей империи. Вернее, верхи, самые культурные, самые породистые оказались поверженными во прах, а низы — самое темное, самое плебейское — взметены были вверх.

Бывшие верхи, уцелевшие от разгрома, хлынули за пределы обезумевшей, окровавленной Совдепии и создали трехмиллионную эмигрантскую армию, рассеявшуюся по всему свету.

В кого только не превратились и чем только не занялись бывшие русские офицеры, помещики, студенты, сановники! Их не испугали невзгоды, лишения, не испугал и тяжелый физический труд. В Европе, да не только в Европе, не был редкостью чернорабочий с академическим или университетским значком. Полковники, мировые судьи, чиновники министерств, юные поручики и корнеты прокладывали новые шоссейные дороги на головокружительных высях суровых Балканских гор.

Дочери, жены и сестры этих генералов и чиновников, воспитанные в лучших институтах, светские, знавшие несколько иностранных языков, шили белье, работали в модных мастерских, поступали в няньки и горничные. Все, как умели и могли, применяли свои способности и знания. Одним везло больше, другим — меньше.

К числу тех, кому повезло больше и кто сумел наивыгодней приспособить себя и свои данные, отнесем небольшую группу тех, кого имел в виду Барбасан, говоря Язону: «Вы попадете в ваше общество».

Начнем с королевы пластических поз Дианиры. Конечно, Дианира — псевдоним. Скрывалась под этим псевдонимом княжна Елена Дубенская. Революция, уничтожив не только всю ее многочисленную семью, но и почти всю родню, превратила ее в сироту, одинокое, совсем одинокое существо.

Это была девушка лет двадцати четырех — в момент нашего рассказа — светловолосая, с безукоризненно-точеной фигурой, правильным, классически-правильным лицом и с вечной тоской, тихой напряженной тоской в больших серых глазах, широко поставленных, как у античной богини. Хотя это была скорее печаль, печаль по прошлому, по близким, дорогим безвестным могилам, печаль по России, по всему, что с детства было таким дорогим, незаменимым, желанным.

Как попала княжна Елена Дубенская в цирк на амплуа королевы пластических поз? Случайно. Все в жизни — случай.

Ее устроил там сам уже устроившийся полковник принц Фазулла-Мирза. Настоящий принц древней персидской династии Каджаров. Полностью он так и назывался: принц Каджар Фазулла-Мирза. Он вырос, воспитывался в России, всю свою молодость прослужил в кавалерии. На войне командовал в так называемой Дикой дивизии Дагестанским полком. Убитый большевиками брат Елены Дубенской служил под командой Каджара. Встретившись с Еленой в Париже, Фазулла-Мирза пообещал ей найти какое-нибудь занятие, и в конце концов нашел. Еще в кадетском корпусе, еще в Елисаветградском кавалерийском училище юный персидский принц изумлял и сверстников, и начальство своим искусством метания кинжалов. Взяв двумя пальцами за остро отточенный, как бритва, клинок, Фазулла-Мирза неуловимым приемом, с неуловимой стремительностью бросал кинжал. Перевернувшись несколько раз в воздухе, клинок попадал острием в любую намеченную точку. Жгучий перс проделывал это шутя, проделывал и более сложные вещи: рассекал надвое приклеенную к доске папиросу и с помощью нескольких кинжалов очерчивал математически правильный круг.

Юнкера настолько верили в «метательный гений» Каджара, что сплошь да рядом какой-нибудь из них, любитель сильных ощущений, предлагал себя в качестве мишени. Он становился спиной к дощатому забору, держа руки на высоте плеч и ладонями наружу. Толпа зрителей-юнкеров, затаив дыхание, следила, как Фазулла-Мирза обрисовывал ими контур отдававшегося в его распоряжение добровольца. Клинки со страшной силой вонзались в дерево, образуя нечто вроде ореола или сияния вокруг головы. Втыкались меж растопыренных пальцев, вдоль ног, вдоль всего тела. И когда «доброволец», не спеша, осторожно, чтобы не порезаться, покидал свою позицию, на заборе оставался его силуэт, отмеченный двадцатью-тридцатью кинжалами. В России, да, пожалуй, и в Европе светлейший метатель ножей не знал себе соперников.

Разве только лишь японские и китайские специалисты могли не только сравняться с ним, а пожалуй, и превзойти.

Сначала кадетом-юнкером, потом молодым офицером, потом уже командуя эскадроном, всегда, ежедневно, тренировался принц Фазулла-Мирза в бросании клинков — их он имел громадное множество — всевозможных величин и форм. Полковник Каджар был изумительным мастером своего дела, и спустя много лет, когда этот обломок российского корабля закинуло в Париж, его мастерство весьма и весьма пригодилось. Падкий до сенсаций, Гвидо Барбасан случайно узнал, что в дрянном отеле, в дрянной комнате живет голодающий не индус, нет, — индусам приличествует голодать, — а персидский принц, и не какой-нибудь «собственного» послевоенного производства, а настоящий. Его деды, прадеды и более отдаленные предки сидели на шахском престоле, и в короне их был такой чудовищный бриллиант, какому нет равного, пожалуй, во всем мире.

Барбасан менее всего был снобом. Для этого он был слишком художником своей профессии. И, ничуть не рискуя умалить свое достоинство, Гвидо Барбасан, взяв такси, помчался из своего клокочущего центра на более тихий берег Сены.

Принц двое суток ничего не ел, трое суток не брился и, заросший седеющей густой щетиной, героически отлеживался, чтобы аппетит, изгрызший все внутренности, не очень уж напоминал о себе.

Стук в дверь. Не успел лежавший в пальто принц сказать «антрэ», не успел приподняться, как в номере, вместо одного человека, было уже два, и сразу стало тесно.

Ни колючая щетина, ни потертое с глянцем пальто, ни отсутствие воротничка не обманули Барбасана. Прекрасные военные манеры и такой же прекрасный французский язык дополнили впечатление.

К довершению всего принц, этот жгучий темно-смуглый поживший брюнет, оказался добросовестным человеком.

— Я и забыл, как это делается. Давно, очень давно, с самой войны, я уже не тренировался.

— Ваша Светлость, можно забыть математические формулы, но нельзя забыть ездить верхом, плавать, делать сальто-мортале, метать ножи. Нельзя! Немного поупражняться, поднабить руку и глаз, и все пойдет, как по маслу. Скажите другое, Ваша Светлость, быть может… ваш титул…

— О, в этом отношении я без всяких предрассудков. Мой титул может помешать мне украсть, обидеть кого-нибудь, сделать дурной поступок, но честно зарабатывать хлеб — никогда!

— В таком случае мы сговоримся и поймем друг друга с полуслова.

И действительно, сговорились и поняли. И прежде всего, получив аванс, принц Каджар сговорился и со своим отощавшим желудком, и с парикмахером, помолодившим его лет на пятнадцать.

Барбасан в спешном порядке заказал две дюжины острых и длинных, исполненных по особому рисунку ножей. Неделю принц тренировался, а еще через неделю уже начал выступать в цирке под псевдонимом «Персиани». Но псевдоним был секретом полишинеля. Публика знала, кто скрывается под этим «Персиани».

Хотя велико было искусство метателя ножей, однако никто не решался изображать собой живую мишень, пока не нашелся безработный русский офицер, за десять франков в вечер рискнувший выдерживать стальной дождь ножей, чертивших его силуэт на деревянном экране.

«Персиани» увеличил сборы. Гвидо Барбасан от удовольствия потирал руки.

— Пусть попробуют сказать обо мне, что я не ловец жемчуга.

Вслед за первой жемчужиной вторая, третья.

Принц Каджар сначала потянул за собою офицера своего полка, своей Дикой дивизии. Это был ротмистр Заур-бек, ингуш-мусульманин с бритой головой и черными усами. Лицо типичнейшего янычара. В походке и в цепкой фигуре с тонкой талией что-то хищническое. Он не ходил, а подкрадывался бесшумно и мягко. С головы до ног кавказский горец.

Барбасан использовал его умение джигитовать. Одетый в черкеску, Заур носился по кругу на небольшом горячем скакуне, стреляя из винтовки, поднимаясь во весь рост над седлом и со страшным гортанным гиканьем, леденящим зрителей, подхватывая на карьере монеты, сигары, миниатюрные дамские платочки. То он вдруг оказывался уже под брюхом лошади, и уже оттуда раздавался выстрел его винтовки.

Почти на таком же амплуа был другой наездник — Антонио Фуэго, молодой красавец-ковбой. Казалось бы, Фуэго должен был ревниво относиться к наезднику, работающему едва ли не в одинаковом с ним жанре Казалось бы. А на самом деле Фуэго и Заур-бек с первых же дней подружились, так подружились — водой не разольешь.

Слишком много общего было у этих двух всадников — сына бразильских прерий и кавказского горца. Сблизило их все, начиная с любви к лошади и кончая отвагой, удалью и широтой натуры, тем, что дается либо необъятной равниной, либо царством заоблачных скал…

25. ПРОИГРАННОЕ ПАРИ

Однажды, беседуя кое с кем из своих артистов, Гвидо Барбасан, неугомонный, вечно искавший притягивающих номеров, заметил:

— Эффектный был бы номер, очень эффектный!

— Какой?

— Королева пластических поз. И ничего не надо. Никакой акробатики, выучки, надо иметь безупречную фигуру, владеть ею. Необходимы также целомудрие и этакая благородная стыдливость. Кто-то сказал:

— Безупречных фигур много, а вот хотел бы я увидеть в Париже целомудрие и стыдливость!

Кругом засмеялись. Барбасан чуть-чуть улыбнулся.

— Я сам того же мнения и поэтому сомневаюсь, чтобы мне повезло найти то, чего я ищу. Нельзя совместить несовместное, — вздохнув, философски прибавил он.

— Другими словами: красота и пластика с одной стороны, а с другой — те добродетели, о которых наш милый директор упомянул только что?

Это сказал метатель ножей Персиани. И, сказав, по военной манере приосанился и даже откашлялся в свои черные густые усы.

— Директор, как всегда, не берет своих слов назад и отмечает с грустью, что королеве пластических поз в таком мечтательном поэтическом жанре, какой он имеет в виду, — не бывать в его цирке, — отозвался старый Гвидо.

— В таком случае, директор, быть может, как спортсмен с головы до ног, рискнет побиться со мной об заклад, — предложил Фазулла-Мирза.

— Сущность заклада?

— Сущность такова: я имею в виду для вас королеву пластических поз. Мы с вами любим сигары, если королева будет одобрена, вы ставите ящик гаванских сигар, если же вы найдете ее неподходящей, директор выкурит мой ящик.

— Идет. Принимаю, — оживился Барбасан. — И ничего не имею против, чтобы Ваша Свет… хгм, чтобы вы, мосье Персиани, полакомились полусотней превосходных… марку выбирайте сами — «Лопец», «Педро-Муриас», «Фернандец-Гарсиа»…

— Выбор сделан! Я буду курить Педро-Муриас.

— Вы в этом уверены?

— Как в том, что вы — Гвидо Барбасан.

— Ладно, ваша рука.

— Вот она! Перебейте, Фуэго…

Ковбой ребром ладони разъединил руки обоих спорщиков. Артисты, заинтересовавшись этим пари, сами держали, кто за Барбасана, кто за метателя ножей.

— Когда вы мне покажете вашу королеву? — спросил заинтересованный Гвидо.

— Когда угодно. Хотя бы завтра. Условимся: я буду с ней в кафе «Ренессанс», вы как бы невзначай подойдете, и я вас представлю. Таким образом будут соблюдены аппаренсы. Это барышня из общества. Только вот еще: необходима оговорка. Если надо будет обнажаться — «королева» на это не пойдет. Убежден в этом заранее.

— В том-то и дело, никаких обнажений! Понимаете, никаких! — горячо возразил Барбасан. — Это, быть может, очень хорошо для всяких ревю, в театриках легкого жанра, у меня же цирк, семейный цирк, где я не допущу даже малейшего намека на скабрезность. Наша королева должна быть задрапирована, и ее тело будет угадываться под античными складками. Обнаженными будут руки, только руки. Это, надеюсь, не смутит вашу протеже?

На другой день в четыре часа в кафе «Ренессанс» Фазулла-Мирза представил княжне Дубенской Гвидо Барбасана. Угадав под скромным платьем девушки точеную фигуру, увидев классический профиль и серые печальные глаза, Барбасан убедился, что Персиани получит ящик самых больших, самых дорогих «Педро-Муриас».

И тут же, после нескольких общих фраз старый Гвидо с поистине чарующей галантности воспитанных, знающих свет людей предложил Елене Дубенской выступать в его цирке.

— Но ведь я ничего не умею, — потупившись, молвила девушка.

— Сумеете. После двух-трех репетиций! — обнадежил Барбасан. — Оставайтесь сами собой, и, право, мадемуазель, больше от вас ничего не потребуется. Здесь все — природная грация и световые эффекты. Цветные электрические лучи будут озарять вас. Я прикажу поставить самый мощный рефлектор. Это будет музыка для глаз под тихую, чуть слышную музыку оркестра. Белый круглый, под мрамор выкрашенный цоколь будет вашим постаментом. Несколько сменяющих друг друга поз, и это все! Не трудно? После первой же репетиции убедитесь сами, как это легко. Для вас! А другая, сколько бы ни старалась, ничего не вышло бы. Такой пластике нельзя научиться. Ее носят в себе, с ней надо родиться. Что же касается общества, в которое вы попадете, мадемуазель, его не надо бояться. Цирковые труппы — самые нравственные, самые добродетельные изо всех артистических трупп, какие только существуют на свете. Уверяю, мадемуазель, никто не позволит себе не только оскорбить вас, но даже и допустить какую-нибудь вольность в обращении. Наконец, у вас будут два таких покровителя, как я, это во-первых, и почтеннейший мосье Персиани, во-вторых. Завтра же после репетиции, — в успехе я не сомневаюсь, — тотчас же подпишем контракт.

Так сделалась «королевой пластических поз» княжна Дубенская.

Загрузка...