Эли сонно покачивался в седле. Он ослабил поводья, и лошадь медленно поднималась в гору. Дорога теперь казалась легче, чем в первый раз, когда он завершал долгое путешествие.
На востоке, над баррио, занимался серый рассвет, город, посеребренный луной, казался безмолвным и мрачным.
Лошадь ступала по узкой тропе, вьющейся между скалистыми утесами. За изломом горы вспыхнула заря и осветила баррио, выявляя очертания домов и деревьев.
Туман, поднимающийся от реки, оставил на прибрежных камнях влагу. Тяжелая роса поблескивала на потемневших листьях дрока, растущего из расщелин. Над вершинами неслышно парили два стервятника.
Ворота были открыты. Безоружный еврейский привратник дремал, съежившись в нише за пилястрой.
Первый раз, когда Эли въехал в эти ворота, он не заметил Щита Давида, выбитого на каменном портале.
— Эй! — крикнул Эли. — Не спать!
Привратник проснулся и вскочил на ноги.
— Ваша милость, — сказал он, оправдываясь. — Утром приходят водовозы и уличные подметальщики — вот ворота и открыты. Всю ночь глаз не сомкнул, только сейчас чуть-чуть вздремнулось. Сказать по правде, работа бесполезная, ваша милость. Кто захочет войти, тот и так через эту стену перескочит. А если кому-то захочется выйти — так пусть идет, значит, ему надо. Я и слова не скажу, его дело. Так зачем нужна эта стена? А вот зачем: начальники с чего-то должны жить. Они ее и построили, а теперь приказы-указы придумывают. Ваша милость хотели выехать отсюда, и выехали. И я не спрашивал, зачем да куда. Только бы человеку деньга шла.
Эли бросил ему монету.
— Да хранит Господь вашу милость.
Крохотная улочка Шломо бен Иегуды ибн Габироля внезапно закончилась небольшими белыми постройками. На плоских крышах из желтой черепицы преломлялись первые лучи солнца. Между стенами примкнувших друг к другу домов еще осталась ночная прохлада. Прохожие сновали, будто во мгле.
На хозяйственных дворах слышались голоса слуг, скрипели двери, хлопали оконные ставни.
Люди просыпались, и над баррио снова появилось солнце, начинался еще один день.
Миновав мастерскую кордовского ремесленника, выделывающего тисненую козловую кожу, Эли увидел, как из красивого дома, украшенного каменным порталом и треугольным фронтоном, на котором шла надпись по-гебрайски «Шломо Абу Дархам», выбежал юноша в короткой тунике и узких ноговицах.
— Я услышал конский топот, — начал юноша и внезапно замолчал. — У меня важное дело, — сказал он тихим голосом, — примите мое приглашение, — и он указал на открытые ворота.
— Очень интересно. Но не рано ли для визитов?
— Тебя здесь все знают, и потом — никто уже не спит. Отец приучил нас вставать с первыми лучами солнца. Уже прошло время утренней молитвы. Ему не терпится с тобой познакомиться. Окажи нам честь. Я собирался пойти к раввину дону Бальтазару, чтобы увидеться с тобой…
Эли соскочил с лошади, и юноша помог привязать ее к столбику у входа.
— Я предложил отцу, чтобы он пригласил тебя к нам на Пуримову вечерю или после вечери мы бы сами пошли к раввину дону Бальтазару, но отец считает, что это неудобно. У нас с отцом часто не совпадают мнения, даже до споров доходит, — юноша говорил быстро, темпераментно.
Большое патио было выложено разноцветной плиткой. Посредине высоко взлетала серебристая струя фонтана. Под окнами дома росли кусты жасмина, стена была увита глицинией с сухими гроздьями фиолетовых соцветий. Патио пересекала дорожка, выложенная мраморными плитками и обсаженная рядами подстриженных кипарисов.
Они вошли в темную комнату без окон. Свет проникал из открытых дверей. На зеленом изразцовом полу лежал ковер с изображением львов в красно-желтых тонах. В углу дымило брасеро.
Юноша уселся на постели, скрестив ноги. Эли устроился в высоком узком кресле.
— Самое время сказать, кто ты и как тебя зовут, — начал Эли.
— Меня зовут Санчо Абу Дархам, я сын Шломо Абу Дархама, главы нашей альджамы.
— Ты хотел мне сказать что-то важное. Слушаю тебя внимательно.
— Я бы хотел предложить тебе свою помощь.
— В чем?
— Времени осталось очень мало. Завтра конфирмация Хаиме. Инквизитор обещал прийти, и он должен погибнуть на пороге синагоги.
— Откуда ты это знаешь?
— Я — друг Альваро.
— Ах, вот как.
— Об этом знаем только он и я.
— Думаю, инквизитор в придачу.
— Значит, он может не прийти?
— Вряд ли. Придет, но с охраной фамилиаров.
— Сколько их будет.
— Неизвестно.
— У нас должно быть столько же вооруженных.
— И еще один.
— А сколько уже есть?
— Один.
— Считай, что два.
— Санчо, ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю.
— И ты готов на все?
— Да.
— Знаешь, что тебе грозит?
— Знаю.
— Это верная смерть.
— Знаю.
— И не боишься?
— А ты, Эли?
— У тебя уже была девушка, Санчо?
Лицо Санчо залилось краской.
— Ответь, не стесняйся.
— Да, — ответил Санчо.
— Ты боялся?
— Да.
— И я тоже.
— Правда? — обрадовался Санчо.
— Меня трясло, как в лихорадке. Первый раз.
Они посмеялись.
— Но это разные вещи, — Санчо покачал головой.
— Сила, преодолевающая страх, та же, и она сильнее страха.
— А все-таки это разные вещи. Ты меня не убедишь. Здесь страх перед смертью. Это совсем другой страх.
— «Любовь сильнее смерти…», — знаешь это стихотворение?
— Знаю, но…
— Идешь на попятную?
— Нет, ты не разочаруешься во мне.
— Санчо, нам нужны еще несколько человек. Таких, как ты.
— Времени не хватит… Ведь их надо подготовить.
— Нам не придется драться с конницей и пищалями.
В комнату вбежал мальчик с черной кудрявой головой.
— Это мой брат, Видаль, — сказал Санчо.
— Мы знакомы, — Эли протянул мальчику руку.
— Ты мне ничего не говорил, — обратился Санчо к брату.
— Не говорил, — признался Видаль.
— Примешь меня в свою десятку? — спросил Эли.
Видаль скривил пухлые губы:
— Не издевайтесь надо мной.
— Ты оскорбил Хаиме.
— Я сказал правду, — ответил Видаль.
— Ты повторяешь клевету, а это отравленное оружие врага. И ты ему помогаешь. Что ты об этом думаешь, Санчо?
— Трудно поверить, но…
Санчо замолчал. Прислуга внесла горшок горячего молока, хлеб и сыр.
Они уселись за круглым столом с мраморной столешницей. Вбежала белая, похожая на овцу, собака, а за нею, заслонив собой свет в дверях, показался высокий мужчина.
— Здравствуй, мир тебе, гость наш, — прозвучал низкий голос.
— Здравствуй, отец! — оба мальчика подошли и поцеловали мужчине руку.
— Это наш гость, дон Эли из Нарбонны, — сказал Санчо. — Вот, решил зайти к нам.
— Мир тебе, юноша! — Глава альджамы Шломо Абу Дархам поднял руку в приветствии. Был он в утреннем халате тонкого коричневого сукна. — Имя твое стало известным в нашем баррио.
Эли низко поклонился.
Санчо подвинул отцу стул. Дон Шломо Абу Дархам сел. Полы его халата разошлись и приоткрыли квадратный фартук с кистями ритуальных нитей на уголках. Дон Шломо провел ладонью по лицу, обрамленному седой бородкой.
— Скверное время ты у нас застал. В Нарбонне, по слухам, евреи радуются миру, благодати и своему достатку, — дон Шломо Абу Дархам погладил собаку по голове. — Как скоро ты покинешь нас?
— Не знаю. Как Бог скажет.
— Мы бы рады тебя видеть и после конфирмации, но тебя, наверно, заждались родители, а может, и невеста?
— У меня нет невесты. Мать умерла, а отец — в далеком путешествии.
— Значит, ты хочешь остаться?
— Не знаю. Если нужно будет…
— Это большая честь для нашего баррио. Значит, если нужно будет?
— Одному Богу известно.
— О нет, люди тоже кое-что знают.
Эли нерешительно покачал головой.
— Мои сыновья, Санчо и Видаль, обожают тебя и восхищаются тобой.
Эли ничего не ответил.
— А ты, оценил ли ты их по достоинству? Ведь у них в голове ветер и огонь.
— Хорошее сразу можно оценить по достоинству. На мой взгляд, они оба красивы и мужественны.
— У тебя тоже ветер и огонь в голове, — Шломо Абу Дархам бросил собаке кусочек сыра.
— Возможно, дон Шломо Абу Дархам, но я бы назвал это иначе.
— Как же?
— Огонь — это любовь, а ветер — дух…
— …разносящий пожар, — закончил фразу дон Шломо. — Сразу видно, что ты — потомок поэтов. Верно сказал Магомет: поэты — большие сумасброды. Для меня Коран не представляет особой ценности — одни повторы и перепевы, — однако с мнением о поэтах я согласен.
— Может, потому, что великие поэты давно умерли, а остальные не могут себя защитить. Нет ни ибн Габироля, ни Иегуды Галеви, так же, как нет и пророков.
— Наш гость — потомок знаменитого Иегуды ибн Гайата, — сказал Санчо. — Дон Эли по скромности об этом умалчивает.
— Я знаю, мне не следует напоминать. Хвалишь скромность иных, а у самого ее ни на грош. Я не хотел тебя обидеть, юноша, — дон Шломо повернулся к Эли. — Но не зря Господь Бог дал человеку разум. Начинать борьбу с гораздо более сильным врагом — безумство. Это ясно, как дважды два.
— Если бы Давид так думал, он бы не победил Голиафа, — заметил Санчо и покраснел.
— Вот именно! — воскликнул Видаль.
— Мы живем сегодня. Время больших поэтов и пророков миновало, да и героев тоже. Прошли времена Самсона и Давида. — На висках дона Шломо Абу Дирхама вздулись вены. — Они были сильны не человеческой силой, а Божьей.
— Бог не кончился, — вставил Санчо.
— Верно, сын мой! Я приму это к сведению. Но пока что, — дон Шломо Абу Дархам повернулся к Эли, — я хочу, чтобы мои сыновья жили. Это естественное право отца. Я бы не послушал Бога, как Авраам, который был готов принести в жертву Исаака.
— А естественное право сыновей? — спросил Эли.
— Слушать родителей, — ответил дон Шломо.
— Сыновья имеют право выбрать собственный путь, — сказал Эли.
— Путь сумасбродов, пагубный путь. Ты уничтожишь себя и нас, юноша. Не буди железа, пусть оно спит. Один раз тебе удалось выйти живым, но второй раз… Эли ибн Гайат, твой замысел известен не только мне. Когда цель становится известной врагу — следует прекратить действия.
— Следует выбрать иной путь. Цель всегда остается той же.
— Знаешь, сколько шпиков ходят по нашим улицам? — спросил дон Шломо Абу Дархам.
— Знаю одного.
— Кто это? Как глава альджамы, я обязан знать.
— К сожалению, я не могу сказать.
— Почему?
— Не могу.
— Как глава альджамы, я требую…
— Простите, но я не скажу…
— Я бы мог тебя вынудить, но не стану этого делать.
Дон Шломо Абу Дархам встал и вышел не попрощавшись.
Они сидели в молчании. Санчо и Видаль поникли головой.
— Мир вам, братья! — Эли направился к выходу.
На пороге мастерской стоял ремесленник из Кордовы в алой толедской ермолке.
— Я увидел привязанного коня и подумал: подожду-ка я и пожелаю вашей милости доброго дня, — сказал кордовский ремесленник. — Вашей милости это нужнее, чем всем нам. Каждый из нас думает лишь о себе, о своей жене, о своих детишках. В своих заботах мы соединяемся с теми, кто думает о своих близких. Все мы посредством своих близких заботимся обо всех. Вы, ваша милость, пребываете в заботах обо всех. Думаю, сам Бог вас послал. Когда вода доходит до уст, Бог посылает своего посланника и велит ему идти, как Моисею к фараону, дабы позволил тот евреям выйти из Египта в Землю Обетованную. Но народ израильский был тогда в рабстве у одного властелина, а теперь — у семидесяти семи царей. Теперь труднее освободить народ и повести его в Землю Обетованную. Понадобилось бы семьдесят семь Моисеев, а у нас нет ни одного. Я расскажу вам о страшных временах, когда уже не было спасения, когда отец мой погиб от железного прута, истекая кровью. Кровь брызнула и на меня. Мне было тогда десять лет… Ваша милость направляется в синагогу? Я тоже. Значит, нам по пути, и если не погнушаетесь, я буду сопровождать вашу милость. Вы на коне в такую рань. И лицо разгневанное. Неужели глава альджамы принес из города еще более мрачные вести? Он был вчера у инквизитора и вернулся перед самой вечерней молитвой. Разве могут быть вести хуже тех, что мы знаем? Ой, могут. Вчера над городом расстилался дым. Да и сегодня его чувствуешь. А вчера люди закрывали двери и окна, не прикасались к еде — казалось, от нее пахнет человечиной. Ветер дул оттуда. Что будет? Снова бежать? Куда? Один из гостей дона Бальтазара говорит: «Бегите в Турцию». А турецкий султан выжмет из нас пот, мы ему отдадим все свои силы, покажем все, что умеем, обучим его людей, а потом он выгонит нас, как не раз случалось. Надо, чтобы под ногами была твердая почва, а где такая почва для нас? Если б знать, я бы на коленях туда пополз. Это правда, что завтра инквизитор придет в баррио? По ночам страх сжимает мне сердце, а крик будит жену. Что делать? У кого искать помощи? Ваша милость, как Мессия, на коне. Уже был такой Мессия и не один. Был Бар-Кохба. Раввин Акиба назвал его Божьим помазанником. Но Бар-Кохба не победил Адриана. Он погиб, а значит, это был не Мессия. Сколько же Мессий, пришедших до времени! Ни один из них не помог, а сами погибли! Мне было десять лет, когда в наш городок Кариота прибыл Хизкия бен Иммануэль из Феца, в лохмотьях, с большим посохом, как Моисей. Он не стриг волос, не пил вина, не ел мяса, питался сухим хлебом да водой, постился, призывал к посту и покаянию. Он проповедовал в синагоге в присутствии раввина и старейшин. Призывал к покаянию за грехи, ибо настало время. Его слушали — слушал раввин, слушали старейшины. Глаза его горели огнем, а пот заливал лицо. Мороз пробегал но коже от мысли о конце света, однако и радость была немалая от того, что дождались мы дней Моисеевых. Он возносил руки, как Моисей, сходивший с Синая с каменными скрижалями, он громко кричал, что поведет евреев через море в Землю Обетованную, на священную гору Мория[111] и к реке Иордан. Он обещал восстановить храм Соломона. И тогда закончится мука, ибо из семидесяти семи стран выйдут евреи, как из Египта, и поселятся на собственной земле, и снова станут народом, и заживет каждый иудей под своей смоковницей и виноградной лозой, как повторял мой отец, царствие ему небесное, ибо там пребывают мученики за веру. Никогда не угасала в народе надежда на возвращение домой, где мать Рахиль стоит на развилке дорог, плачет, ожидает возвращения сыновей, разбросанных по свету, словно плевелы. Наша тоска — тоска детей по своей матери. Так говорил Хизкия бен Иммануэль. Женщины плакали за решеткой на галерее, раввин сидел, поднеся руки к лицу, будто прикрыв глаза, а на самом деле он прятал слезы. Я хорошо это помню, ибо на следующий день случилось страшное. Хизкия говорил, что молитва — наше оружие. Пусть другие народы ведут войны для захвата чужих земель, мы же пойдем с песнями и молитвой, и будет она нашей хоругвью. Он сорвал с себя белую молитвенную шаль с голубой каймой и стал размахивать ею над головами. Евреи воскликнули: «Мы с тобой, Мессия!» Его благословил раввин: положил на голову руки, как кладут таннаи[112], когда назначают своих преемников. Хоть я из ремесленников и занимаюсь выделкой кож, я это знаю, ведь учителя наши и мудрецы были сапожниками и столярами. «Будь благословен, ниспосланный нам Богом, — сказал раввин. — Завтра ты разделишь посохом своим воды Гвадалквивира, как Моисей воды Тростникового моря. И пройдем посуху на тот берег, и начнется наш путь к Сиону. А Гвадалквивир будет для нас началом. Пусть каждый приготовится. Пусть все соберутся у каменной старицы…» Опустели еврейские дома. Вышли стар и млад, мужчины и женщины. Множество людей собралось на берегу. И тут раздался крик. Убийцы окружили нас, оставив свободным только берег. С открытой повозки они стащили окровавленного человека. Это был Хизкия бен Иммануэль. Кровь залила ему глаза и лицо. С него сорвали одежду. На груди мечом был вырезан крест. Его привязали к железному столбу, а столб вкопали в землю. Двое полуобнаженных великанов секли его мокрыми толстыми веревками, и кожа кусками отваливалась от тела. «Вот он, ваш Мессия!» — кричали они, приказав народу плевать ему прямо в лицо. Кто не соглашался, того убивали железными прутьями. Эту смерть приняли многие мужчины, женщины и дети. Когда подошла очередь моего отца, он плюнул убийцам под ноги. Его ударили по голове, и кровь брызнула в мою сторону. Мать схватила меня и кинулась к каменистой старице, а оттуда в воду. Плавать мы не умели. Кто-то нас вытащил на другом берегу. Мало кто уцелел — убивали тех, кто плевал, и тех, кто не плевал. Спасшиеся бежали в Кордову, это недалеко от Кариоты. Мы с матерью бежали в Кордову, потому что там жил наш родственник — брат моего отца. Потом я вырос, женился, у меня родился сын.
А когда он подрос, нам снова пришлось бежать…
Дом безмолвствовал.
У раввина даже прислуга может поспать подольше. Только пес Апион заворчал, увидев Эли.
На втором этаже, над галереей, окружающей патио, открылись ставни — видимо, встала Каталина.
Эли отвел Лайл на хозяйственный двор и привязал рядом с мулами. Ясли были пусты. Он подождал, надеясь, что придет Каталина.
Но Каталина не шла.
«Боже, — подумал он. — Уже завтра». Остался всего лишь день. А еще ничего не сделано. На кого он может рассчитывать? «Кто те, что идут? Кто же и кто пойдет?» Так спросил фараон, когда Моисей потребовал отпустить евреев из Египта. Он все должен сделать сам. Эли сунул руку за пазуху, вытащил пергамент и развернул его.
«Братьям новохристианам и братьям евреям слово благодати и мира. О дух Израиля! Сколь выше ты своих притеснителей…»
Эли задумался. Что с Алонсо? Что с Гонсало и Фернандо? А Эльвира? Не покончила ли она с собой?
Может ли он рассчитывать на Санчо, сына главы альджамы? Где найти людей? Как поступить с Марианной? Нужно еще раз поговорить с Каталиной. Нельзя поставить Марианну перед судом альджамы без доказательств вины.
Опустив голову, он поднимался по лестнице, опираясь о перила внутренней галереи. Дверь в его комнату была приоткрыта.
Эли умыл лицо холодной водой, вынул из переметной сумки шелковый кошель с золотым Щитом Давида. В кошеле лежал тефиллин.
Во дворике ему повстречался Альваро.
— Ты куда так рано? — спросил Эли.
— Я всю ночь не спал.
— Понимаю тебя, дружище.
— Спасибо, большое тебе спасибо, — пробормотал Альваро.
— За что?
— За разговор с доньей Кларой. Она потом позвала Изабеллу к себе в спальню и сказала, мол, пока она жива, она не позволит своей внучке выйти замуж за первого встречного.
— Первого встречного? Так и сказала?
— Может, и не так, но смысл таков. Что делать, ума не приложу.
— Мы еще поговорим об этом. Я собираюсь в синагогу, пойдем со мной.
— В это время? Когда там молится простой люд — ремесленники и мелкие лавочники? Это первое богослужение…
— А ты предпочитаешь второе?
— Мы всегда ходим с раввином доном Бальтазаром.
— Мне бы хотелось, чтобы ты пошел со мной.
— Нет-нет, — Альваро решительно покачал головой.
— А я-то думал, что могу на тебя положиться.
— Прости, дон Эли.
— Понимаю…
Эли сделал несколько шагов и остановился.
— Альваро…
— Слушаю тебя.
— Что ты думаешь о Санчо, сыне главы альджамы Шломо Абу Дархама?
— Он мне нравится.
— Он назвал тебя своим другом.
— Можно сказать и так.
— Он мужественный и благородный, верно?
— Скорее всего, да…
— Тебя раздражают мои вопросы?
— Меня все раздражает. Уж лучше умереть.
— Не отчаивайся, выше голову, все будет хорошо.
— Может, мне с ней тайно обвенчаться и бежать в Толедо?
— Неплохая идея. Но подожди до утра, тогда и поговорим.
— Ты издеваешься. Я тебе открываю тайну…
— Я тебе тоже открою тайну.
— Какую?
— Донья Клара, к сожалению, права.
Альваро побледнел, слезы застыли у него на глазах.
— Бедный Альваро, — Эли снисходительно погладил его по щеке.
На площади Давида Кимхи начиналась дневная суета.
Женщины несли корзины, полные фруктов и овощей, расставляли перед домами лотки и прилавки. В утреннем солнце сверкали их обнаженные загорелые плечи. На расстеленных тканях лежали горы апельсинов, красных гранатов и недозрелых лимонов. Косы сплетенного лука и чеснока свисали с перекладин. Над глиняными горшками с бобами и чечевицей поднимался пар.
На отдельных столах стояли деревянные блюда со сластями: миндальной нугой, жареными орехами, треугольными пирожками, оставшимися после праздника Пурим.
Появились женщины в серых и коричневых платьях с корзинками для покупок. Пустынная тихая площадь стала оживленной.
Мужчины — лавочники, ремесленники и мелкие купцы шли на первое богослужение в синагогу.
Служба подходила к концу.
Царила тишина Восемнадцати славословий, которую иногда нарушал чей-то шепот или вздох. Немая молитва уже кончилась. Хаззан, стоящий возле столика, сделал три шага назад, потом три шага вперед и громким стихом прервал молчание. Взойдя по ступенькам, он приблизился к Ковчегу Завета, открыл дверцы, украшенные золотым Щитом Давида, и вынул родалы.
— «Отец милосердный, — запел он громко, — окажи ласку Сиону, возведи заново стены Иерусалима, ибо в Тебе наша единственная надежда, Царь наш, Боже, Владыка Вселенной».
Он отнес родалы на алмемор[113] и положил их на длинном яшмовом столе, потом снял с Торы пурпурное одеяние, и два мальчика развернули родалы. Один из них рукой, обернутой в белую молитвенную шаль, показал хаззану начало главы, а потом поднес эту руку к губам.
— «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, давший нам Тору правды и вечную жизнь, благословен Господь, давший нам Тору»[114], — произнес хаззан, прочтя коротенький абзац.
В синагоге все пришло в движение. Многие снимали белые молитвенные шали и тефиллин и выходили. Тора была отнесена назад, в Ковчег Завета, и был прочтен последний сокращенный каддиш — поминовение умерших. Те, что остались, тоже спешили по своим делам. Синагога наполнилась скороговоркой последней молитвы.
Эли опоздал. Он не надел тефиллин, даже не вынул его из кошеля. После слов «и скажем: аминь» он подошел к столику. Он узнал хозяина, когда тот снял шаль и открыл лицо. Это был кордовский ремесленник.
— Молодежь уже почти вся разошлась, — сказал Эли. — Пожалуйста, задержите хотя бы тех, кто еще остался, я хочу с ними поговорить.
— Не уходите, — громко произнес ремесленник из Кордовы, — наш гость, дон Эли ибн Гайат, имя которого стало дорого нашему баррио, хочет вам что-то сказать. Подойдите ближе и послушайте.
К алмемору приблизился старик в сером свободном балахоне, в шляпе с плоской тульей и подвернутыми полями. Столик окружили молодые люди, посреди синагоги образовалась группа мужчин среднего возраста. На ступеньки алмемора взбежал юноша. Вытертый кафтан зеленого бархата был расстегнут на груди, узкие ноговицы поддерживал на бедрах широкий пояс, красный помпон суконной шапки свисал возле уха.
Первым отозвался старик в сером балахоне:
— Меня зовут Урий, а кличут «старый золотарь». Да умножит Господь силы твои, благородный юноша! И хотя я золотарь, золота у меня немного, ровно столько, чтобы не стать его рабом. Но то, что у меня есть, я охотно отдам, если нужно будет.
Эли разглядывал мужчин, стоящих возле алмемора. На их лицах, опаленных солнцем и изнуренных работой, появились улыбки. Это были отцы семейств, на ком лежала забота о хлебе насущном. Среди прочих Эли увидел торговца оружием Хосе Мартинеса. Они раскланялись.
— …и благодарим тебя, юноша, за то, что захотел к нам прийти. Да вдохновит тебя Господь на хорошие мысли.
Из группы стоящих возле столика выскочил маленький человек с черными глазами и редкой бородкой. Поднявшись на цыпочки, он скрестил худые ноги в пышных шароварах и поклонился Эли:
— Я никакой не золотарь и не торговец, но зато у меня маленькая сапожная. Починяю сандалии. На башмак кладу такую латку — никто не заметит. И дыры нет, и латки не видно. Пусть скажет наш старый золотарь, наш почтенный Урий, он еще у моего отца, царствие ему небесное, башмаки чинил…
— Мейлех, — прервал его кордовский ремесленник, — наш гость пришел сюда не тебя слушать, а чтобы его послушали.
— Что верно, то верно, — сапожник Мейлех махнул рукой. — Я только хотел сказать, что слова Урия и мои мысли — это одно и то же. И хотелось бы добавить, чтобы наш гость не думал, мол, перед ним неизвестно кто. Урий — гордость нашего баррио…
Мужчина в сером рабочем кафтане поднял руку, прося слова.
— У меня вопрос, — начал он, но его прервал ремесленник из Кордовы.
— Так не годится. Мы тут говорим, а у нашего гостя неотложные дела. Пусть он выскажется. А потом, если останется время, каждый скажет все, что хочет.
Зли вытащил из-за пазухи пергаментный свиток.
— Это будет не речь, а тайный листок, — он развернул пергамент. Высохшие чернила отливали медью. — «Братьям новохристианам и братьям евреям слово благодати и покоя! — читал он. — О, дух Израиля! Сколь выше ты своих притеснителей, сошедшихся в языческие храмы идолопоклонства! Господь Бог наш, Господь един, и нет другого, кроме Него. Разве отыщется иудей, который по воле своей сменит скромные шатры Иакова на роскошь церквей? Разве отыщется иудей, который по воле своей сменит премудрых к безгрешных раввинов на пап и князей церкви, живущих в излишествах и в разврате?» — Эли оторвал глаза от пергамента и перестал читать. Теперь он говорил от себя: — Каждый из вас знает, какая опасность нависла над баррио. Враг не только убивает, сжигает на костре, он глумится, унижает, втаптывает в грязь и хочет надругаться над нашим святилищем — домом молитвы, Он хочет растоптать наш дух и достоинство, дабы сделать нас стадом, покорно идущим на костер. Преградим же ему путь. Вы знаете: завтра инквизитор Сан-Мартин собирается переступить порог синагоги с крестом, на груди, войти со своими необрезанными фамилиарами в храм, где находится святая святых — Ковчег Завета. Я хочу вдохнуть в вас дух Маккавеев, Бар-Кохбы и Ревностных[115], кровью своей преградивших Титу вход во храм. Презрим же смерть и мы, ведь речь идет о защите нашей гордости, нашей Торы и веры в Единого Бога! Будьте готовы завтра, но еще более — в последующие дни, когда призовут мужчин, женщин и даже детей на борьбу. Да не убоимся врага! Он слабее нас, ибо за нами Бог. Да будет вечным имя вашего баррио! Пусть светит оно, словно факел, во мраке рассеяния народа. И скажут отцы сыновьям: «Будьте, как они!», а мужья женам: «Родите нам таких героев!» Завтрашний день станет лишь началом, и для него понадобится немного людей, но потом да окрепнут руки наших притесненных братьев. Потом станьте, как один, плечом к плечу. Поднимите хоругвь Иегуды, — Эли вновь развернул пергамент Алонсо. — «Братья, сколько вытерпели вы, принимая крещение. Не стало оно для вас убежищем. Вас поглощает бездна зла. Не одно столетие глумится над вами все тот же враг, он один во всех палестинах. От проклятой памяти Апиона Фивского до Торквемады — злого духа королевы Изабеллы. Но сколько они ни срезали ветвей, сколько ни рубили кроны — ствол остался и сохранится на веки вечные. Ам Йисраэль хай! Народ Израиля жив и жить будет вечно. Шма Йисраэль, Адонай Элогэйну, Адонай Эхад!»
— Ам Йисраэль хай! — воскликнул ремесленник из Кордовы, а за ним и все остальные:
— Леолам ваэд! Навеки!
— Аминь! — закончил Эли.
— Аминь села, — ответила синагога.
— А теперь, — обратился кордовский ремесленник к мужчине в сером рабочем кафтане, — задавай свой вопрос.
— Теперь уже не о чем спрашивать, — ответил мужчина, — но одно меня мучает, и об этом я скажу: у нас никого нет.
— Рейвен прав, — громко вздохнул маленький человек с острой реденькой бородой, — я об этом же хотел сказать. Он мои мысли читает.
— Наш раввин дон Бальтазар делает то, что считает нужным его жена донья Клара, — сказал Рейвен. — А донья Клара печется только о своей семье. Наш раввин не знает наших печалей, разве что женщины приходят к нему с единственным вопросом: кошерная ли курица. А так, у него одна дорожка: из дома в синагогу и обратно. Другие раввины учат в йешиботах[116] бесплатно, а у него сынки богатых родителей, и они ему за это платят.
— Хорошо, но что из этого следует? — спросил торговец оружием Хосе Мартинес.
— Я еще не кончил, — продолжал Рейвен.
В то же время на ступеньках алмемора заговорил юноша в расстегнутом на груди зеленом кафтане:
— Говори, говори, Рейвен! И не только это.
— А что делают наши старейшины? — спросил Рейвен. — Что делает глава альджамы Шломо Абу Дархам? Заботится лишь о том, чтобы сборщики сдирали с нас налоги, которые увеличиваются день ото дня: ведь идет война, и королю нужны деньги, а глава альджамы и старейшины хотят выслужиться перед его приближенными. Вы спросите, зачем я это говорю? Не для того, чтобы пожаловаться — сейчас не время. А чтобы сказать: у нас никого нет…
— Ой, Рейвен, самое главное скрываешь, — воскликнул со ступенек альмемора юноша в зеленом кафтане. — Что ты еще знаешь о раввине?
— Больше ничего.
— Боишься, — юноша засмеялся.
— Дов! — грозно закричал ремесленник из Кордовы. — Ты пришел на первое богослужение, а я сразу подумал: он скрывает нечистые намерения. Нет у тебя уважения ни к старшим, ни к нашему гостю, дону Эли ибн Гайату из Нарбонны.
— Уймись! — маленький человек погрозил ему кулаком. — Не то получишь на орехи. Ты чего выскочил на алмемор? Важнее всех, что ли?
Дов рассмеялся.
От группы собравшихся возле столика отделился коренастый человек средних лет с темным, почти черным лицом.
— Конечно, — он поклонился Эли, — у нас никого нет. Когда я сидел на первой лавке в школе, — до второй я уже не дошел, — отец решил взять меня к себе в кузницу. Так вот, там меня учили, и я на всю жизнь запомнил мудрость: «Если сам себе не сделаешь — никто тебе не сделает». Я знаю: сила моих рук не слабее их силы. Железо, которое я кую, не хуже их железа.
— Верно, Нафтали, правильно! — слабым голосом воскликнул старый золотарь Урий. — Хотя, — тут он заколебался, — не совсем. Бог посылает нам человека, Бог дает нам лекарство от хвори. Как говорится, будь благословен, гость, чьи башмаки припорошены дорожной пылью, будь благословен, гость из далекого края. Нафтали, наш гость одержал верх над самим инквизитором. А коли так, почему более слабый противник ему не уступит?
Дов, стоящий на ступеньках алмемора, хихикнул:
— Диспут — это словесная борьба. Я понимаю Нафтали. Он говорит, железо за железо, как если бы сказал: око за око, зуб за зуб. Верно, Нафтали? Можно выигрывать в словах, но гибнуть от железа. У меня вопрос: о чем говорил раввин дон Бальтазар с инквизитором?
— Дов прав, — вставил маленький человек. — Я тоже не прочь узнать. Ну и умен же ты. Если б меня не опередил, я бы сам спросил.
— Вопрос Дова неумный. — Ремесленник из Кордовы покачал головой. — Никто не может знать, о чем они говорили, ведь никого при этом не было. Только сам раввин дон Бальтазар мог бы ответить на этот вопрос.
— Вот-вот! — воскликнул Дов.
Эли сделал успокаивающее движение рукой.
— У меня тоже вопрос: откуда вы знаете, что я выиграл? При нашем разговоре тоже никто не присутствовал. Мне вы почему-то верите, а ведь вы меня совсем не знаете. Не окажется ли завтра, что и меня станете подозревать? Может быть, не самим вам это придет в голову. Сам инквизитор внушит такую мысль.
— Пусть ваша милость не пренебрегает нашим доверием, — кордовский ремесленник обратился к Эли. — Мы видели, как ваша милость въехал в баррио на коне. Тогда сердца наши наполнились радостью. Мы знаем, что на площади Огня ты осмелился крикнуть. Ты дал нам веру, и нельзя ее у нас отнимать.
— Верно, верно, — закивал головой золотарь Урий.
Маленький человек подошел к Эли и низко ему поклонился, приложив руку к сердцу.
— А я доверяю тем, кто горит на костре.
— Это страшно, закройте ему рот, — возмутился ремесленник из Кордовы.
— Пусть говорит, — крикнул Рейвен.
— Так в чем ты подозреваешь раввина? — обратился к Дову Эли.
— Люди спрашивают, почему на следующий день после разговора раввина с инквизитором начали забирать новохристиан. Их не выпустили, как раввина, а послали на смерть, — ответил Дов.
— Глава альджамы Шломо Абу Дирхам тоже был у инквизитора! — замахал руками ремесленник из Кордовы.
— Дон Шломо Абу Дирхам сразу же рассказал о разговоре своему сыну Санчо, а тот мне. — Дов встряхнул головой. — Да-да, сразу же рассказал. А раввин дон Бальтазар?
— Значит, главе альджамы ты веришь? — спросил Эли.
— Да.
— Превосходно! Выходит, все-таки можно быть у инквизитора, вернуться домой и не быть на подозрении.
Дов молчал.
— Ты спрашиваешь, о чем раввин дон Бальтазар говорил с инквизитором, — продолжал Эли. — Я знаю, о чем, и расскажу тебе, но поклянись, что ответишь на мои вопросы.
— Отвечу, — сказал Дов.
— Я знаю о разговоре раввина дона Бальтазара с инквизитором от двух людей: от раввина и инквизитора.
Дов покачал головой.
— Не веришь? Неверие — родная сестра клеветы. И она, как зараза, поражает наилучших. Итак, ты подозреваешь, что раввин — доносчик?
Дов молчал.
— Говори! — воскликнул старый золотарь. — Ты ведь обещал.
— Скажу, скажу, — Дов переминался с ноги на ногу. — Скажу в присутствии раввина дона Бальтазара. Только пусть сначала он расскажет о разговоре с инквизитором.
— А чего ждать? — спросил маленький человек. — Раз начал — не останавливайся на полпути, иди до конца. А то можно подумать, что все это вранье.
— Чего же вам еще надо? Он все сказал. — Рейвен нахмурился. — Правду знает один лишь Бог. Ты мне велел говорить, так что мне сказать? — обратился он к Дову. — Мы не знаем, кто доносчик, а кто клеветник. Правду человек знает лишь о себе самом, а о других — не знает. Каждый может подумать, почему раввин дон Бальтазар молчал после того, как вернулся от инквизитора.
— Чтобы не испортить субботы, — ответил Эли.
— А потому и объявил в субботу пост? — спросил Дов.
— Вот именно, — подхватил Рейвен. — Раввин дон Бальтазар говорил, что будет несчастье, но за нас он не заступился. Раввин — пастырь, мы же — его стадо, а инквизитор — волк. Так как же дон Бальтазар защищает нас от волка?
— Он защищает только одну овечку, — маленький человек почесал свою редкую бороденку. — Своего сынка Хаиме.
— Истинная правда! — воскликнул Дов.
— Выкладывай свои карты на стол! — крикнул Эли. — Покажи, что там у тебя!
Дов молчал.
— Делаешь вид, будто знаешь больше, чем говоришь.
Дов сбежал со ступенек алмемора.
— Говори все, что знаешь.
— Тебя к суду привлечь надо.
Дов молчал.
— Молчишь? Откуда у тебя сведения?
Дов застегнул кафтан и, прищурившись, улыбнулся.
— Я сказал все.
— Молчишь… — Эли приблизился к альмемору и обратился к собравшимся вокруг столика. — Вот голос навета. Когда его не спрашиваешь, он говорит, а когда спросишь — молчит.
Дов растянул в улыбке тонкие губы, обнажив белые зубы.
— Как зовут твоего отца? — Эли побелел от гнева.
— Цви. Меня зовут Дов бен Цви, — ответил он.
— Это сын одного из старейшин альджамы, — маленький человек поднял палец вверх.
— Следует предостеречь баррио от этого имени. — Эли, не торопясь, возвратился к столику.
Торговец оружием Хосе Мартинес сделал несколько шагов вперед и, поправив бархатную шапочку, остановился между столиком и алмемором.
— Подозрения падают на каждого. Это неприятный, но не опасный недуг. Опасная болезнь — это клевета. Храни нас Бог от нее. Даже будучи вылеченной, она оставляет следы, словно оспа. Ты согласен, Дов? Подумай хорошенько и ответь. От этого зависит многое. Больше, чем ты думаешь.
Дов молчал.
— Твое молчание означает, что ты не согласен. Выходит, это не только подозрение? — Хосе Мартинес сделал паузу. — Если не хочешь говорить, отойди от алмемора. Если это больше, чем подозрение, представь доказательства. Иначе запрем тебя в темницу альджамы без хлеба и воды, и будем держать там до тех пор, пока не признаешься. А потом… даже родитель твой, член совета старейшин, тебе не поможет.
Дов вспыхнул:
— Я сюда еще вернусь! И не побоюсь ваших угроз! Я не клеветник! — он выбежал из синагоги.
Долгое время все молчали.
— Надо что-то сделать, — прервал молчание старый золотарь Урий. — По баррио ходят слухи. Делать вид, будто их никто не слышит, бессмысленно. Но я не понимаю, почему Дов не хочет всего сказать. Надо что-то сделать. Так или иначе, сейчас мы ничего не придумаем.
— Развеять сомнения может лишь сам раввин дон Бальтазар, — это был голос Рейвена. — У Дова, кажется, нет доказательств, но раввину он может бросить обвинение в лицо, чтобы все слышали и видели. И тогда, чтобы защититься от клеветы, раввину придется поклясться.
— Поклясться? Это невозможно! — воскликнул Эли.
— Это единственный выход, — сказал Рейвен, — а Дова за стенами баррио забросают камнями, дабы на раввина дона Бальтазара не пала тень подозрения. Без клятвы раввина никто не осмелится поднять руку на Дова.
— Для этого должен быть суд, — вставил торговец оружием Хосе Мартинес.
— Когда? Ведь завтра конфирмация! — воскликнул золотарь Урий. — Раввин должен очиститься, чтобы благословить сына.
— Если может очиститься, значит, он чист, и, стало быть, суд можно устроить после конфирмации, — сказал ремесленник из Кордовы.
— Вы говорите: надо устроить суд, — Эли окинул всех взглядом. — Но над кем? Для меня ясно одно: если дело дойдет до суда, то судить надо Дова, но только если из его слов сложится явное обвинение. Однако его обвинение не будет явным и окажется клеветой, потому что ни один свидетель его не поддержит. Выходит, что раввину нельзя даже намекать о клятве. Суд мог бы состояться завтра после Вечерней молитвы, то есть после конфирмации.
— Клятва должна быть, — настаивал Рейвен.
— И я так считаю, — вставил маленький человек.
— Неслыханно! — воспротивился кордовский ремесленник. — Раввину клясться перед молокососом! До чего же это мы доведем нашу святую альджаму? Каждый прохвост начнет нами помыкать!
— Раввин поклянется в синагоге перед народом, а не перед прохвостом, — сказал Рейвен.
— Спорить не о чем, — заметил торговец оружием Хосе Мартинес. — Дов пожелал все сказать в лицо раввину. Посмотрим, осмелится ли. Думаю, смелости ему не хватит. Высказал подозрение и убежал.
— Золотые слова. Дай Бог тебе здоровья, Хосе Мартинес. — Старый золотарь Урий поднял глаза вверх. — Да благословит тебя Господь. Но пора уже разойтись по своим делам в мире и согласии.
— Прежде чем вернетесь к своим занятиям, — Эли развел в стороны руки, будто хотел их задержать, — послушайте, что я вам скажу. Я скажу вам, а вы передайте другим, чтобы все знали. Завтра никто не встанет за прилавки, никто не откроет лавочки, никто не сядет за уличный верстак. Завтра закройте свои магазины и ворота домов. Пусть мужчины соберутся в синагоге, а женщины останутся дома смотреть за детьми, чтобы не вышли они на улицу. Пусть улицы будут пусты, а баррио безлюдно. Пусть будет тишина, как в городе умерших. А теперь возвращайтесь домой в мире и согласии. Да укрепит Бог ваши сердца. Не сейте страха, но живите словами надежды. Бог с нами. Завтра — день испытаний, а потом придут дни храбрости и мужества. Крепите сердца и повторяйте как молитву: «Народ Израиля — Божье воинство, а мы — его передняя стража». Слышали, что я вам сказал?
— Слышали, — был ответ.
— Слышали и готовы исполнить?
— Слышали и готовы исполнить.
Синагога опустела. Остался только Нафтали, а вместе с ним еще трое. Три брата — высокие, широкоплечие.
— Они владеют оружием, — сказал Нафтали.
— Отлично, — обрадовался Эли, — оружие получите у Хосе Мартинеса. Бесплатно. Возьмите столько, сколько унесете.
— Кто мы такие, чтобы оружие нам дали бесплатно? — спросил Нафтали.
— Покажешь ему сандаловый ларчик с игрушкой на Ханукку. — Эли отдал подарок Хосе Мартинеса Нафтали. — Выбирайте короткое оружие — кинжалы и кортики.
Они вышли из синагоги и попрощались на площади Давида Кимхи.
Эли рухнул на постель. Кровь стучала в висках, и каждый удар сердца — словно падение песчинки в клепсидре. Ложась одна на другую, они неумолимо приближают завтрашний день. «Боже, дай мне силы, и пусть не задрожит ни сердце, ни рука. Как я это сделаю?» Сколько надо еще сделать! Сегодняшний день перейдет в завтрашний, до последней секунды. О последней секунде лучше не думать. Ни в одной книге нет приказания «думай!», но есть приказание «верь!». Мысль — это конец веры и начало поражения. Эли повернулся на спину, положив руки под голову. Стал смотреть в потолок. Он был чист, хорошо побелен перед завтрашним торжеством, в котором и он сам примет участие. Все предметы в комнате отражали дух спокойствия и невозмутимости. Так будет завтра и всегда. Он потянулся за кувшином, налил себе вина, залпом выпил его. Увидел в окно раввина дона Бальтазара, как тот вместе с Даниилом, Хаиме, Энрике, палермским и гранадским раввинами и медиком Иссерлейном направлялись на второе богослужение в синагогу. Чуть сзади следовал Йекутьель. Он мог бы остановиться и сказать, какое пало на того подозрение, но ему не хватило смелости. А может, и Дову не хватит? Но это не смелость. Дов — шпион инквизитора. Поэтому он и не ответил на вопрос: «Откуда у тебя эти сведения?» Поэтому он и сеет подозрения… Ничтожный трус, он не осмелится встать перед раввином, испугается суда. А если не испугается?
Он встал, несколько раз прошелся. Нагнувшись, вынул из-под кровати переметные сумки, достал кинжал в ножнах из сафьяновой кожи. Эфесом служила козья ножка. Подарок отца на день конфирмации. «Даю тебе тефиллин — вещь для Бога, а кинжал — для людей, если нападут на тебя в темном переулке или в лесу. Сопротивляйся, будь неустрашим, и подлецы испугаются. От опасности не беги — догонят. Стыдись бегства. Помни, Бог приходит на помощь храбрым». Эли приложил клинок ко лбу и почувствовал холод металла. Он дотронулся до острия, и мороз пробежал но коже. Этого чувства он давно не испытывал. Неужели это страх? «Я еще не умираю. Меня еще не ведут на костер. Я жив, и во мне жив страх». Он уселся на постель и одной рукой начал тереть задеревеневшую шею. Снова выпил вина. «Боже, только не лишай меня завтра сил!» Он мысленно представил черепашью шею инквизитора и вздрогнул. Широко расставив ноги, сделал несколько резких движений, будто наносил удары по невидимому врагу.
Вдруг кто-то толкнул дверь. Эли заткнул кинжал за пояс.
Вошел слуга Абу-эль-Гассан.
— Имам, — сказал он.
— Имам? Ах, да! Проси!
Это был высокий худой старик с большими черными глазами. Белая чалма закрывала лоб до самых бровей. Белым был также халат, подпоясанный зеленой перевитой шалью.
Он поздоровался по-кастильски, назвав Эли сыном Израиля.
Эли отвесил низкий поклон.
— Для меня большая честь — визит столь необычного гостя, — Эли продолжал кланяться, — простите, что я позволил себя опередить. Мне следовало…
Имам прервал его, махнув рукой:
— Духовник — это врачеватель, он сам навещает нуждающихся. Главное — найти средство. Ты мне только скажи, сын Израиля, чем может быть тебе полезен слуга Аллаха?
— До сих пор я не имел случая находиться среди мусульманских духовных. Ваша мудрость и мое невежество вселяют в меня робость.
— Аллах любит прямой путь. В Коране не найдешь витиеватого слова. Двуличный теряет Аллаха, как и Аллах теряет двуличного. Говори, юноша, и слова, рожденные в чистоте сердца, будут им услышаны.
— Коран — кладезь мудрости.
— Ты знаешь Коран, сын Израиля?
— Я с величайшим стыдом уже признался в своем невежестве.
— А ты бы хотел узнать Книгу, которую ангел Джабраил вручил Магомету?
— О, да, конечно!
— То же сказал мне и твой слуга, Абу-эль-Гассан. Так вот, прежде всего я скажу тебе, что наша религия — самая невзыскательная и самая простая. «Ла илаха илля-ллаху ла Мухаммадун расулу-л-лахи». Что значит: «Нет никакого божества, кроме Аллаха, и Мухаммед — посланник Аллаха». Произнеси искренне эти слова, и ты почувствуешь себя мусульманином.
— Я вовсе не хочу быть мусульманином.
— Не беда. Однако послушай, что сказано в Коране: «Нам — наши дела, а вам — ваши»[117] и «Не возлагаю на душу тягот, что вам невмочь». Поэтому держись своей веры, сын Израиля, ешь, пей, услаждай свое око, как говорят у нас друзьям.
— Благословенные слова.
— Магомет широко открыл объятия, принимая к себе всех… Во второй, самой длинной суре Корана написано: «Мы уверовали в Аллаха и в то, что ниспослано нам, и что ниспослано Ибрахиму, Исмаилу, Исхаку, Йакубу и коленам, и что было даровано Мусе и Йсе, и что было даровано пророкам от Господа их. Мы не различаем между кем-либо из них, и Ему мы предаемся»[118].
— Я этого никогда не слышал и никогда бы не предположил… Магомет действительно обнял всех… Хотел обнять…
— Послушай далее, сын Израиля. В тридцать третьей суре Аллах говорит Магомету: «Вот взяли мы с пророков завет — и с тебя, и с Нуха, и с Ибрахима, и Мусы, и Йсы, сына Марйам, и взяли с них суровый завет»[119].
— И где этот завет теперь?
— Будь терпелив, сын Израиля, Аллах с теми, кто терпелив. Еще не раскололся месяц, еще не вострубила труба о конце света. Будет еще завет под зеленым знаменем[120].
— Над костром развевается хоругвь с зеленым крестом. Это наш общий враг, — прервал его Эли.
— Говори, говори, сын Израиля, — имам положил ладони на колени.
— Евреев жгут на кострах.
— И тех, кого христиане называют еретиками.
— И мусульман…
— Я не слыхал об этом. Нет, не жгут.
— Королева Изабелла поклялась своему духовнику, инквизитору Торквемаде, что как только заполучит корону Кастилии, она немедленно очистит край не только от евреев, но и от мусульман…
— Говори, говори, сын Израиля, я слушаю.
— Прибыл посланник гранадского владыки Мухаммада. Осажденный город взывает к помощи, ищет вооруженной поддержки у евреев.
— Мусульманин поддается воле Аллаха. Побеждает он, а не человек. Если Он захочет — победят осажденные. Аллах помог Магомету при Бадре, а Мусе у Тростникового моря.
— Но бороться приходится человеку.
— Судьба человека висит у него на шее.
— Магомет призывал к борьбе. Не цитатами из Корана, но мечом завоевывал он страны.
— Такова была воля Аллаха. — Имам подтянул полы белого халата. — Ты хочешь поспорить, сын Израиля? Он наш и ваш Владыка. Но только те, что вступают на путь нашей веры, избрали верную дорогу.
— Ах, вот как! — воскликнул Эли.
Имам покачал головой:
— Выслушай до конца, сын Израиля. Кем были Ибрахим, Исхак и Йакуб — евреями или христианами? Одни зовут: «Идите с нами, будьте евреями», другие кричат: «Будьте христианами, только тогда вступите на истинный путь». А мы на это отвечаем, и вы так отвечайте: «Религия Ибрахима-ханифа — наша религия». Ханиф по-нашему значит «верующий в Аллаха», еще до того, как родился Магомет. Разве Ибрахим вместе с сыном своим Исмаилом не построили Священного дома Кааба[121]? Разве во дворе Кааба Ибрахим не оставил следа своей стопы? Это могут подтвердить паломники. А вот какова последняя воля Ибрахима, а также Йакуба, выраженная на ложе смерти своим сыновьям: «О сыны мои! Поистине, Аллах избрал для вас религию; не умирайте же без того, чтобы не быть вам предавшимися!»[122] Какой ответ у тебя на это, сын Израиля? Охотно выслушаю тебя.
— Сколь иначе звучат эти слова по сравнению с предыдущими, которые я назвал «благословенными»! Мне и до этого приходилось слышать, что Бог — наш общий Владыка. Верно?
— Да, я это и сказал.
— Если так, то почему одна из религий должна быть мусульманской?
— Разве возможны две истинные религии?
— Возможны. И не только две, но и больше. Религий столько, сколько верующих.
— Нет! — прищелкнул языком имам. — Ты бы сказал это своему раввину?
— Нет необходимости. Я верю в нашего Единого Бога.
— Выходит, только свою религию ты считаешь истинной?
— Так же, как христианин свою, а магометанин свою. И пусть каждый останется при своей. Евреи никогда никого не обращали.
— Да? А теперь послушай, что написано в Коране. В Коране сказано, что Аллах выслушивает всех, слышит Он и ваши молитвы. А значит, он — Единый. А Магомет — его пророк.
— Так пусть нам поможет, у нас общий враг. Ваши братья в Гранаде взывают о помощи. Раздуем вместе огонь, и займется пожар. И отойдут христианские полки от стен последней мусульманской твердыни на полуострове.
— Наши земли на Гранаде не кончаются. Владыка дал нам несметное количество городов и сотни твердынь на другом берегу великого моря.
Эли молчал.
— Тебя удивляет, сын Израиля, что мы не торопимся Гранаде на помощь? «Ни один плод не покинет своей оболочки прежде времени». Еще не настала пора покинуть свои дома воинам ислама. Они не торопятся в рай у Камфарной реки. Аллах не торопится. Вы тоже говорите: тысяча лет на земле — в небе как один день.
— Все это трудно понять.
— Мы терпеливы. День красен цветом, а год — плодом. Это правда, что между нами распри… Победа христиан сегодня принесет им поражение завтра. От судьбы не убежать. Те, что убивали сегодня, будут убиты завтра. Так сказано в Священной книге евреев, в Евангелии христиан и в Коране мусульман.
— Тогда это значит, что все три религии одинаковы. Но у каждой есть свой Единый. Но не может быть трех Единых. А значит, существует только один Единый для всех.
— Вы молитесь своему Богу, но вас слышит Аллах. Ты веришь в одного Бога, а он есть Аллах. Тебе кажется, что ты исповедуешь религию еврейского Бога, но ты исповедуешь религию Аллаха. Ты мусульманин, только ты об этом не знаешь. Поэтому достаточно сказать: «Магомет его пророк», как озарит тебя истина, и вступишь ты на единственно верный путь.
Эли тихо вздохнул. После долгой паузы он сказал:
— Я видел, как жгли на костре моего брата. Неужели никто не отзовется во имя Господа, который создал человека по Своему подобию?
Имам развел руками.
— Из ниоткуда помощи не бывает, — сказал Эли.
— Истинная правда.
— У нас никого нет.
— Откуда ты ждешь помощи, сын Израиля?
— Не знаю, наверно, от Бога, если Он завершит дни своего возмездия. Долгие это были дни. Дни благодеяний так коротки, будто Господь боится, что тогда человек будет с легкостью грешить.
— Аллах милосерден и любвеобилен.
— На земле нет ни милосердия, ни сочувствия. Все милосердие и сочувствие Бог приберег у себя на небесах, словно скупой свои драгоценности, а людям не оставил ничего.
— Было время, когда Израилю оказывалось сочувствие. В Аравии существовало княжество еврейского племени, Кайнукаа[123] называлось. «Примите ислам, передал им Магомет, и будет это щедрым даром для Аллаха». Но еврейские старейшины княжества Кайнукаа так ответили пророку: «Неужели Аллах столь беден, что нуждается в наших дарах?» И за это их постигла заслуженная кара.
— Что означает эта история?
— Для спесивых нет ни милосердия, ни сочувствия.
— То же самое сказал инквизитор Сан-Мартин. В жестокости все религии похожи друг на друга.
— Издеваешься над собственной? Ты — неверующий, сын Израиля? В Коране сказано: неверующие были прокляты устами Хусейна и Йсы, сына Мариам.
— Исайя и Иисус? В одном ряду?
— Не веришь? Евреи — самый упрямый народ. И для Магомета самые заядлые враги. Мусульмане по своей любви к ближнему сродни христианам. Как сказано в Коране: «Ибо среди них настоятели и монахи, и они не спесивы». Хусейн, как и Ибрахим, был ханифом. Он верил в Магомета еще до его рождения и предсказал его пришествие. Поэтому в Коране написано: «Устами Хусейна».
— Исайя и Иисус суть огонь и вода. Но… Коран говорит разные вещи — то осуждает, то хвалит евреев. Магомет не всегда говорил одинаково.
— Что значит «одинаково»? Разве зимой и летом одинаково тепло? Разве старик услаждает своих четырех жен так же, как и молодой супруг? То, что мы называем «день», утром и вечером выглядит по-разному. Только Аллах остается неизменно тем же самым. Магомет не был ни Владыкой, ни духом, он был всего лишь человеком.
— Архангел Гавриил, как гласит ваша вера, принес Коран от Владыки, значит, Коран — божественен. И если Владыка неизменен, Коран тоже должен быть неизменным.
— Мы говорим на разных языках.
— Но до сих пор понимали друг друга.
— Я шел сюда с добрыми намерениями, полон благих пожеланий.
— А я надеялся.
— Я рассчитывал здесь встретить одного из тех сынов Израиля, кто в поиске истины нашел ее в исламе. Ваша религия побуждает, но не дает утоления жажды истины.
— В религии правдой служит вера. Верующий не ищет истины. Ее ищут философы, ибо они сомневаются. Кто перестал верить в одно вероучение, веры в другом не найдет. Разве что привыкнет, как привыкают ко лжи.
— А еретик? — глаза имама загорелись черным огнем.
— Еретик — это не тот, кто перестал верить. Он верит истовей, чем другие.
— Останься на своем берегу, у тебя опасные мысли, пагубные для людей. И бойся раввинов более, чем христиан.
— Я боюсь только Бога. Отца моего народа. Это необходимо, ибо грозит уничтожение. Я верю в Бога и мой народ, бессмертный, как и Бог. Он дал миру Единого Бога, хотя и три религии. Что значит спесь и иные обвинения перед лицом страданий? Обвинения придумывают у себя в канцеляриях церковные чинуши. Какой народ преследовался столь жестоко? Преследование заостряет мысль. Для христиан Христос искупил грехи мира на кресте… Израиль — это народ-мученик, своим мученичеством он искупил вечность. Будь вина хоть вдвое больше, она бы давно была смыта. Может, где-то в самом начале произошла ошибка, когда Господь удостоил нас особого внимания? Дорого же мы платим за Его и нашу вечность. Согласно вашей вере, судьба принадлежит одному человеку, но не только одному. Она принадлежит целому народу.
— Да… да… — имам поднялся с кресла и направился к двери. — Прервем разговор в самом тонком месте. Сын Израиля, твой ум открыт для истины куда более, чем говорят твои уста. Отыщи дорогу к мечети. Я живу неподалеку. Приди, и мы продолжим разговор. Сейчас я оставляю тебя одного, — улыбнувшись, он поклонился и вышел.
Где Йекутьель? Эли искал его в темных коридорах, ведущих в библиотеку раввина дона Бальтазара. В библиотеке тоже никого не было — раввин дон Бальтазар еще не вернулся со второго богослужения.
В доме началась суматоха, как в канун субботы или праздника. Всюду слышался голос доньи Клары, отдающей распоряжения. Слуги крутились во дворике, девушки месили тесто в дежах. Пахло гвоздикой и апельсинами. Мелькнула Каталина в белом платье и голубом платке, с узлом на затылке. Из круглой кирпичной печи, стоявшей посреди двора, выскальзывали голубые языки пламени. Каталина, взяв тесто из дежи, начала перебрасывать его с руки на руку, потом присела на корточки, ее бледное лицо раскраснелось от жара. Изящной обнаженной рукой она старалась убрать волосы со лба, но непослушные пряди выбивались из-под платка. Эли подошел ближе. Лайл стояла, опустив морду в ясли, зерна хрустели у нее на зубах. Завтра он в последний раз оседлает ее, последний раз проедет по баррио. Лайл, увлекшись овсом, даже не заметила его. Он уселся на тополином пне, сжав между коленями ладони. Куда запропастился Йекутьель? Неужели еще не вернулся из синагоги?
Каталина, закрыв железные дверцы, отошла от печи.
Солнце уже стояло высоко, однако воздух, пропахший апельсиновым цветом, был холодный.
Спрятавшись за кустом жасмина, на лавочке сидели Изабелла и Альваро: его рука прикрывала девичью ладонь.
Эли хотел спрятаться за маленькую колонну, но Изабелла, увидев его, подбежала и отвела к Альваро. Эли уселся с ними вместе, некоторое время они молчали.
— Дорогие мои, простите, но я должен идти.
— Останься, прошу тебя, — настаивала Изабелла.
— Ты один можешь нам помочь. Только ты можешь поговорить с доньей Кларой.
— И что я ей скажу?
— Что мы покончим с собой, — расплакалась Изабелла, спрятав лицо на груди избранника. — Да… да… и во всем будет виновата она.
Эли молчал.
— Не веришь? — спросила Изабелла, и ее подбородок задрожал, как у ребенка. — Мы решили отравиться… Яд уже есть. Я вытащила из отцовского шкафчика. Такой случай уже был — имена влюбленных высечены на скале. Их родители были против, вот они и бросились в Тахо.
— Парень был христианином, — сказал Альваро.
— Какая разница, — рассердилась Изабелла.
— Чему ты улыбаешься, дон Эли? — спросил Альваро. — Думаешь, детские угрозы?
— Ты же хотел с Изабеллой бежать в Толедо, — заметил Эли. — Может, ты испугался? А умереть не боишься?
— Бежать в Толедо — глупая затея, — Изабелла проглотила слезы. — А как там меня примет семья Альваро? Это надо оставить на потом, когда другого выхода не будет.
— Да, да, здравая мысль, Изабелла, — Эли погладил ее по голове. — Сегодня у меня не будет времени поговорить с доньей Кларой. Может, завтра. Посмотрим.
Изабелла вновь залилась слезами. Альваро сидел, повесив голову.
— Поклянись, что ты с ней поговоришь, — попросила она.
— Пока не вешай голову, — ответил он. — Я спешу. У меня мало времени.
Эли ждал, когда Йекутьель вернется из синагоги.
Первым явился гранадский раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. Увидев Эли, он покачал головой и произнес только одно слово:
— Кош-мар!
— Что случилось? — спросил Эли.
Но гранадский раввин махнул рукой и начал быстро подниматься по лестнице, рукой поддерживая полу бурнуса.
Лейб-медик Иссерлейн стремительно пробежал через всю трапезную, будто за ним кто-то гнался.
— Позвольте узнать… — Эли хотел его задержать.
— Ах, оставьте меня! — сдавленным голосом выкрикнул он. — Уезжаю.
Палермский раввин Шемюэль Провенцало в небрежно запахнутом халате, еле волоча ноги и шевеля губами, шепча что-то под нос, взбирался вверх по лестнице, опираясь на перила.
Йекутьель сопровождал раввина дона Бальтазара и Хаиме. Эли последовал за ними темными переходами. Раввин дон Бальтазар и Хаиме вошли в библиотеку, и Йекутьель притворил за ними дверь.
— Что случилось? — спросил Эли.
Йекутьель ничего не ответил.
— Я тебя разыскиваю и жду, чтобы ты мне рассказал, что произошло в синагоге. Так что же там случилось? — спросил Эли.
Йекутьель головой показал на дверь библиотеки:
— Тише, пожалуйста.
— Что случилось? — прошептал Эли.
— Я схватил и выволок его из синагоги.
— Дова?
— Да.
— Кто он такой? Что ты о нем знаешь? Почему он это делает?
— Это, увы, сын уважаемой семьи Абравалла. Его отец — богатый купец, один из наших старейшин.
— Дов — агент инквизитора.
— Не верится. Неужели он это делает из-за денег?
— Возможно, из-за денег, а возможно, из ненависти.
— Из ненависти к раввину? Что ему сделал раввин?
— Не только к раввину. Ко всем.
— Нет, скорее всего, от страха.
— Возможно, — Эли пожал плечами.
— Но если бы от страха, то он побоялся бы выйти на алмемор! Перед всеми и перед раввином…
— Просто шпик.
— Это ужасно.
— В чем он обвинил раввина?
— Уста мои этого не повторят.
— А что ответил раввин?
— Рухнул в кресло, не сказав ни слова, будто сознание потерял. Дону Энрике пришлось, приводить его в чувство.
— А что люди? Никто не вступился за раввина?
— К сожалению, никто.
— И чем дело кончилось?
— Некоторые считают, что должен быть суд.
— А раввин?
Йекутьель развел руками.
— Он может меня сейчас принять?
— Они с Хаиме повторяют завтрашнюю речь.
— Спроси раввина, примет ли он меня.
Йекутьель кивнул головой и бесшумно проскользнул в библиотеку. Через минуту он вышел.
— Раввин дон Бальтазар ждет вашу милость, — Йекутьель поклонился и пропустил Эли в библиотеку.
Раввин дон Бальтазар и Хаиме сидели над раскрытой книгой у конторки.
— Мир тебе. — Раввин дон Бальтазар на минуту задержал в своих пальцах ладонь Эли.
— Мир тебе, рабби. — Эли склонился к руке раввина дона Бальтазара.
— Хаиме, ты свободен, — обратился раввин дон Бальтазар к сыну.
Мальчик поднял на Эли заплаканные глаза и вышел без слова.
— Хаиме плакал? — спросил Эли.
— Да, увы, и это уже не плач ребенка.
— Для нашего времени он слишком чувствителен.
— Я говорил ему, что Исаак доверял своему отцу Аврааму, даже когда увидел жертвенный нож на своем горле.
— Неужели, упаси Господи…
— Я готов отдать место раввина за веру своего сына. Боюсь, что камень, брошенный в него мальчиками вчера, и камень, брошенный в меня сегодня, оставят незаживающие следы. Боюсь, что я уже потерял его. — Раввин закрыл книгу, положив на нее обе руки.
— Я буду защищать тебя, рабби.
— Как ты собираешься меня защищать?
— Я сделаю все, что в моих силах. Наилучшей защитой станет завтрашняя встреча с инквизитором. Это будет удар по главному источнику зла.
— Благодарю за веру в меня. Даже у Моисея были минуты сомнения. Но… но инквизитора не убивай.
— Это корень зла. Нет ничего более страшного, чем эта клевета. Он источник клеветы, еще одной — среди моря клеветы от начала света. Мы не верим в ту, рожденную древле, так с чего нам верить в нынешнюю?
— Благодарю тебя. Но грязь клеветников не смоешь бесследно. Выстоишь ли ты в своей вере?
— Выстою.
— Даже если меня оставят все?
— Рабби!
— Разве ты не видишь — половина баррио против меня. Остальные ждут суда и моей клятвы. Ты один веришь. Не в меня, а в предводительство. Хочешь спасти место раввина, как спасают Тору.
— Рабби!
— Они жаждут суда. Я бы мог встать перед судом, но они хотят от меня клятвы…
— Ты никогда не будешь клясться, — на пороге стояла донья Клара в черной тюлевой накидке. — Раввин, который клянется в том, что он не виноват, перестает быть раввином.
— Я уже перестал им быть.
— Кто это тебя устранил? — донья Клара быстро подошла и оперлась на стол. — Ты был и остаешься раввином, и никогда раввин дон Бальтазар Диас де Тудела не встанет перед судом общины в качестве обвиняемого.
— Я сделаю это для Хаиме. Я отрекусь от места, и пусть судят не раввина, а простого человека. Это был мой народ, теперь же пусть он судит меня, как одного из многих.
— Обвинение, независимо от исхода дела, остается обвинением. Ударь невиновного — разве ему не так больно, даже если потом разгласить на каждом углу, что он невиновен? Удар есть удар. Что из того, что тебя оправдают? В это можно верить и не верить. Раввин не защищается перед судом, раввин приходит на суд. Раввин не клянется, он бросает проклятие. Для этого не нужно трибуналов. Проклятого вышвыривают за городские стены и забрасывают каменьями. Только тогда зло уничтожено, а подозрение снято.
— Ты уверена? Ты бы поклялась?
— Молчи! Молчи! — воскликнула донья Клара, закрыв руками уши. — Ты еще спроси, твоя ли я жена.
— Мой младший сын, услада моей старости, не верит мне, сомневается.
— Это моя забота.
— Подозрения раздирают его, мальчик тает на глазах, солнце потемнело для него, и для меня оно тоже потемнело, ибо кто может мне поверить? Это уже мои дела с Богом. Только мы вдвоем знаем правду.
— Есть и третий, — спокойно сказала донья Клара.
— Кто такой? — спросил раввин дон Бальтазар.
— Инквизитор.
Раввин дон Бальтазар широко раскрыл глаза, сплел пальцы на открытой книге и, опустив голову, начал раскачиваться, как в трауре.
Донья Клара протянула к нему руки.
— Бальтазар, прошу тебя, — произнесла она тихим голосом. — Бальтазар.
— Молчи! Молчи! — прервал ее раввин дон Бальтазар. — Ты и так слишком много сказала.
Дон Энрике, несмотря на полноту, быстро сбежал по лестнице внутренней галереи.
— Торопитесь к своему доминиканцу, который никак не может умереть? — спросил Эли.
Энрике схватил его за плечо.
— Вы хоть что-нибудь понимаете, что здесь происходит? Я ровным счетом ничего.
— Это вы были в синагоге, а не я. Вы знаете больше меня.
— Но вы уже слышали, что сказал этот юноша. Он явный клеветник.
— И я так считаю. Следовательно, вы понимаете все.
— Следовательно, — улыбнулся дон Энрике, — мы знаем одно и то же.
— Да, мы знаем одно и то же, — повторил Эли.
— Но одинаково ли мы думаем?
— Предполагаю и надеюсь, что да. Для меня ясно одно: так действуем инквизиция.
— На мой взгляд, в данном случае действует один человек — инквизитор.
— Инквизиция наводит страх, а инквизитор посредством своих шпиков возводит клевету. Это испытанное оружие, проверенное веками. Проще всего сделать народ подлым, очернив его лучших людей.
— Однако меня волнует один вопрос: о семье Таронхи никто не знал. Выходит, подозрение должно было пасть на меня, — Энрике развел руками.
— Их могли выдать на пытках отец Сафортеса или его сыновья. А потом они вместе с Мигуэлем погибли на костре.
— Отца и сыновей Сафортеса взяли после Мигуэля.
— А вы никому не говорили о Мигуэле Таронхи?
— Никому!
— А может, кому-нибудь из ближайших родственников?
— Невозможно.
— На них не может пасть даже тень подозрения… А донья Марианна? Может, ей?
— Моя жена? Дон Эли!
— Она сейчас дома?
— Нет, а в чем дело?
— Можно было бы ее спросить.
— Дон Эли, это возмутительно!
— Жене, которую любишь, в какой-то момент можно шепнуть несколько слов, ведь это так естественно, дон Энрике. И вы, как медик, как Маймонид, знаете о слабостях не только тела, но и духа. Женщины любопытны, а мужчины — всего лишь мужчины.
— Она ничего не знает, но даже если бы знала… Уж не думаете ли вы, что…
— Дон Энрике! На этот раз моя очередь считать себя оскорбленным.
— Помнится, что к Мигуэлю Таронхи приходили два друга — Гонсало де Пира и Фернандо де Баена.
— Я видел их у Алонсо. Я их мало знаю, но даю голову на отсечение, ручаюсь за них.
— Ручаться нельзя ни за кого.
— Кроме жены, дон Энрике. Ах, да, я хочу спросить вас об Алонсо. Вы не знаете, что с ним? Я очень беспокоюсь.
— Энрике! — позвал кто-то с внутренней галереи. Это был старший сын раввина дона Бальтазара Даниил. — Скорей! Матери плохо, потеряла сознание!
Энрике выбежал из трапезной.
— Мир тебе, дон Эли! — Это был турецкий лейб-медик Иаков Иссерлейн. — Может, ты объяснишь мне, что здесь происходит?
— Донье Кларе стало плохо, — сказал Эли.
— Вот оно что! А что случилось?
— Не знаю.
— Да я не об этом. Просто не верится. Я говорил раввину дону Бальтазару, чтобы он собирал пожитки и отправлялся со мной в Турцию. Все должны как можно быстрее уехать в Турцию. В воздухе пахнет грозой, неужели вы не чувствуете, дон Эли?
— Думаю, что дону Бальтазару не следует собирать пожитки.
— Раввин Юсуф ибн-Балиджа считает…
— Виноват, я очень тороплюсь, — прервал лекаря Эли.
Дверь на чердаке была открыта. Дневной свет с трудом пробивался сквозь пергаментное окошко. Глаза понемногу привыкли к полумраку. Под иконой Богоматери с младенцем горела масляная лампадка. Красный коврик прикрывал ступеньку налоя. Над постелью висело Святое распятие. В глиняном горшке увядали крохотные розы. На спинку сиденья поспешной рукой было брошено платье. Он снял его.
— Ваша милость?
Эли резко повернулся. Платье упало на пол.
Перед ним стояла Каталина.
— Вы меня искали?
— Каталина…
— Слушаю, ваша милость.
— Знаешь, что случилось?
— Донья Клара упала в обморок. Сейчас ей уже лучше.
— Раввина дона Бальтазара обвиняют в измене…
— О Боже! — Каталина перекрестилась.
— …будто это он выдал инквизитору фамилии тайных евреев. И их сожгли на костре.
— Это невозможно. Я в это не верю.
— Я тоже, — Эли сжал ее руки. — Но евреи — народ недоверчивый.
— Так нельзя говорить о своем народе.
— Если бы другой народ претерпел столько же, он был бы еще хуже.
— Почему вы пришли ко мне с этим разговором?
— Только ты можешь мне помочь.
Каталина подняла платье с пола и положила его на постель.
— Как? — Она отвернулась и прикрыла незастеленную постель домотканым полотном.
— Нужны доказательства измены доньи Марианны.
— У меня нет доказательств. — Она разгладила серое покрывало. Руки ее дрожали.
— Кто тебе сказал о Марианне?
Каталина стояла, глядя прямо ему в глаза.
— Я не могу этого сказать, клянусь! — глаза ее вспыхнули зеленым огнем и тут же погасли.
Эли положил руки ей на плечи.
— Каталина, — прошептал он.
Каталина подняла лицо.
— Видишь, Каталина, теперь твой Бог и мой Бог подали друг другу руки, — Эли осторожно прикоснулся к ее вытянутой, как струна, шее в том месте, где напряженно билась жилка.
— Есть только один Бог. — Каталина отступила назад.
— Христианский? Единственный и наилучший?
— Ваша милость!
Эли кивнул головой.
— Знаешь ли ты, чему служит ваша религия?
— Чтобы человек приблизился к Богу.
— Ты говоришь, как каббалист.
— Не понимаю.
— Каталина, я бы никому этого не сказал, но тебе скажу: ни одна религия не стоит жизни человека.
— Ваша милость кощунствует!
— Да, это кощунство. Но Бог, который читает в сердце человека, простит мне. Я видел своего брата на костре, и я кощунствую не против Бога, а против человеческих мук. Сколько еще нужно страданий!
— Мне очень жаль вашу милость. Но что я могу сделать?
Эли вздохнул и, усевшись на стул, поник головой.
Каталина приблизилась к нему.
Помолчав немного, Эли сказал:
— Я хочу спасти раввина. Он слабый человек и может сломаться под тяжестью обвинений. Скажи, кто тебе говорил о Марианне? Грехи я тебе отпускаю, любовь их отпускает. Поверь в любовь, как в Бога.
— Я поклялась.
— Если ты нарушишь клятву, ты спасешь не только человека — ты дашь возможность правде победить ложь.
— Не знаю, что здесь правда, а что ложь.
— Поверь мне. А если не можешь… у вас ведь существует отпущение грехов.
Каталина, закрыв глаза, покачала головой.
— Раввин встанет в синагоге перед верующими, как перед судом. Что бы ни случилось, это будет конец раввину. А инквизитору того и нужно: срубить голову народу, чтобы рассыпался он, как сухой песок. У вас Единый Бог — чтобы нас топтать, у нас Единый Бог — чтобы выстоять. Иисус дал себя распять ради любви к миру. И что же стало с этой любовью?
— Моя душа полна любви к людям.
— И к евреям?
— Наша религия велит любить недругов.
— Ты считаешь евреев недругами? Что они тебе сделали?
— Многое.
— Разве донья Клара к тебе плохо относится?
— Я не родилась служанкой. Мои родители были богаты. Я была богата.
— И евреи забрали ваше богатство?
— Да, налогами.
— Налоги они брали не для себя, а для короля.
— Я видела евреев, а не короля.
— Да, это верно. Увы, вам этого не объяснить.
— Но пусть милосердный Бог их простит.
— А короля?
— Король есть король.
— Каталина, — позвал с патио детский голосок. — Ты где? Иди сюда.
Каталина вышла, не закрыв за собой дверь.
Каталину позвала маленькая Ана.
— Бабушка тебя ищет, — сказала она. — Столько дел, а ты куда-то пропала.
— Тихо, — дернула ее за волосы Каталина, потом погладила и исчезла в одной из нижних комнат.
Маленькая Ана искала старого Апиона.
— Что будет? Что будет? — она подняла глаза к небу. — Я так переживаю.
— Из-за чего ты переживаешь, Ана? — спросил Эли.
— Мамы нет, папы нет, Изабелла тоже куда-то подевалась. Наверное, пошла к Альваро. Остались только мы с Апионом. Вечно меня с Апионом оставляют. Но Изабелла сказала, что есть и похуже огорчения. Это правда?
— Правда. А куда мама пошла?
— В лавочку, купить для Хаиме подарок на завтрашнюю конфирмацию.
— А какой подарок, мама не говорила?
— Золотой Щит Давида не цепочке.
— А тебе что-нибудь подарят?
— Не знаю.
— А что тебе мама подарила на Пурим?
— Мама ничего, а папа мне подарил красивый гребешок. А Изабелла сказала, что я мала для таких подарков.
Апион поднялся с земли и залаял.
Абу-эль-Гассан нес на плече кофр, следом за ним шел гранадский раввин Юсуф ибн-аль-Балиджа. На нем был толстый дорожный бурнус и желтая чалма. Черно-белая шаль была перекинута через плечо.
— Как хорошо, что я вас вижу, — гранадский раввин протянул руку. — Хочу с вами попрощаться.
— Рабби покидает нас?
— Еду в Толедо.
— Рабби не остается на завтрашнюю конфирмацию?
— Я приехал не на конфирмацию, у меня были другие планы, но им не суждено было осуществиться. Я ошибся, понадеявшись встретить здесь гранда Сеньора. Поеду дальше, может, и повезет. Хотя, признаюсь, я в это мало верю: какова капля — таково и море.
— Желаю вам счастья.
— Благодарю вас.
— А у меня был имам. Я ему рассказал о вас. Но он предпочел кормить меня выдержками из Корана, и за каких-то полчаса я познал сущность исламской религии. Оказывается, стать мусульманином совсем не трудно, нужно только подумать об этом.
— Вовсе не так просто.
— Сколько мусульман приняло крещение под нажимом?
— Не знаю.
— Уверен, что втайне они молятся Аллаху, может, даже ходят в мечеть, которую я здесь видел.
— Вполне возможно.
— Но тех, кто не скрываясь ходит в мечеть, ожидают преследования.
— Без сомнения.
— Почему бы вам тогда не обратиться к ним, дабы они помогли братьям в Гранаде? Почему только к евреям? — спросил Эли.
— Я подумаю над этим. Передайте от меня раввину дону Бальтазару слова мира и благодати.
— Рабби с ним не попрощался?
— Нет, я не успел. Попрощайтесь от моего имени.
— Непременно это сделаю.
— Сами видите, у меня нет времени.
Во двор въехала двуколка, запряженная мулом. Его погонял Абу-эль-Гассан.
Слуга поставил в повозку кофр, помог взобраться раввину Юсуфу, а сам снова побежал наверх.
Через минуту он вернулся, неся на плече еще один кофр. За ним следовал лейб-медик Иаков Иссерлейн.
— Вас невозможно найти, дон Эли. Я хотел с вами попрощаться. Может, не навсегда, может, мы еще встретимся в Турции, — Иаков Иссерлейн был тоже одет по-дорожному, в пелерину и широкополую шляпу вместо алой лекарской четырехуголки. — Мы с раввином Юсуфом ибн-аль-Балиджой решили ехать. А старый палермский раввин и не собирается. Его дело, пусть остается. А вы?
— Я тоже остаюсь, — ответил Эли.
— В таком случае желаю вам счастья, дон Эли.
— Мир вам…
День неуклонно продвигался вперед. По небу плыли белые облака и таяли на солнце. Оно растопило холодный воздух раннего утра. Шум на площади Давида Кимхи затих. Торговцы, продав овощи и фрукты к обеду, перестали зазывать покупателей и, усевшись кто где — мужчины на скамеечках, а женщины прямо на земле, отдыхали до предвечерней поры, когда хозяйки вновь придут за покупками. Возле прилавков со сладостями крутилось несколько мальчиков, а возле лавочек с тканями стояли женщины. Они мяли в руках шерстяное сукно, пробовали на зуб прочность полотна, пытаясь понять, не сходит ли с него краска, прикладывали к себе легкий муслин и тяжелую парчу. Продавцы и покупатели, как это обычно бывает, обменивались любезностями, смеялись.
Пусть веселятся. До завтра рукой подать, хоть весенний день еще долог.
В переулке, возле винного погреба с вывеской по-кастильски и гебрайски «На здоровье — Л'хаим» два старика играли в карты, собрав вокруг себя любопытных.
На углу дома цирюльник стряхивал простыню и, завидев Эли, широким жестом пригласил его к себе.
— Детям и внукам своим расскажу, если Бог даст их дождаться, ведь в наши времена дождаться внуков — все равно что дождаться чуда. Расскажу им, кого мне посчастливилось стричь-брить. Кто выше короля? Цирюльник, ибо держит его за нос. — Он застрекотал в воздухе ножницами. — Бородку будем клинышком или полукругом? Брадобрей еще не гнался за вашей милостью по улице? Давно пора явиться ко мне со своим заросшим подбородком. Подбородочек мы подбреем. Об этом я еще в синагоге подумал. Я был на первом богослужении и все слышал. Сказать правду, чуть громче сказали то, о чем люди шушукаются в баррио, однако я вот думаю, а стоило ли? Мы детей своих учим: нельзя рассказывать всего, о чем говорят в доме. Что теперь делать такому раввину дону Бальтазару, если то, что о нем говорят, не приведи Господь, правда? Что делать, если к горлу приставлен нож? Сердцу ближе сын, нежели выкрест. Если уж брить[124] надо в обе стороны, то про думать и говорить не приходится! Раз в одну сторону, а раз — в другую. И я бы спросил этого крикуна, что бы он сделал? Что бы сделал я? Понятия не имею. Можно только Бога благодарить, что он не приставил ножа к горлу. Пока что и на этом спасибо. Каждый прожитый день — подарочек. Может, податься в Турцию? Ой, не знаю, не знаю. С собой всего не заберешь. А на каком углу там я поставлю свою табуретку? Тут-то у меня свой угол, а у этого угла — я, и каждый знает, где меня искать, если дело идет к праздникам, или, к примеру, когда на носу суббота. А я все раскидываю умом то так, то эдак… Вроде бы тихо тут. Зачем уезжать? Это только кажется, что люди не думают о завтрашнем дне. Ходят, разговаривают, торгуют, ссорятся, будто ни о чем и не знают. А они знают. Но жизнь, если посмотреть сверху, как вода, и надо уметь плавать. А ведь у каждого дети. Смотришь на них и думаешь: что будет? Как их спасти? Чужак, он видит на поверхности только воду, видит белые стены, такие, как и везде, улицы, как и на всем белом свете, но эти стены и эти улицы завтра могут стать пустыми, безлюдными. Вот я и спрашиваю: зачем надо было кричать в синагоге? Разве нам мало неприятностей? Разве нам нужны еще и неприятности с раввином, пусть дарует Господь ему долгие лета, даже если окажется правдой то, о чем говорят…
В открытый винный погребок с вывеской «На здоровье — Л'хаим» вошли Санчо, сын главы альджамы Шломо Абу Дархама, и Дов.
Эли последовал за ними.
— Дон Эли, — обрадовался Санчо, — присаживайтесь к нам. Это мой друг Дов. Вы уже знакомы, правда? На него можно положиться, он наверняка не подведет.
Эли сел, налил себе вина и, отпив немного, поставил бокал на стол. Потом он посмотрел на Дова и перевел взгляд на Санчо.
— Друг? Вот и хорошо. Тогда убеди его, чтобы он отступился от своих слов, которые сказал сегодня утром в синагоге.
— Уговорить его струсить? — оскорбился Санчо.
— Это была клевета, — Эли поднял бокал. — Я пью за здоровье раввина дона Бальтазара.
Санчо посмотрел на друга и протянул руку к бокалу.
— Дов, ты молчишь? Что мне делать? Выпить за здоровье раввина? — Санчо поднял бокал. — И ты позволяешь называть себя клеветником?
— Пей, Санчо! — Эли стукнулся с ним бокалом. — Раввин невиновен, раввин не может быть виновным.
— Ты так в этом уверен, что я начинаю сомневаться. — Санчо поставил бокал. — Раввин не может быть виновным? Почему? Разве с раввинами не бывало хуже? Страшнее всего раввины, принявшие крещение. Ты об этом не знаешь?
— Знаю, но за раввина дона Бальтазара я ручаюсь.
— Меня не убедишь. Сначала убеди все баррио, а баррио думает, как я.
— Это все заслуга Дова, — Эли искривил в улыбке рот. — Подлая заслуга.
— Да, моя, и я горжусь этим, — сказал Дов.
— Ты говоришь, как борец за справедливость.
— Можно и так назвать.
— Ты служишь врагу.
— А если враг сказал правду?
— Это невозможно.
— Почему?
— Потому что мой враг лжет.
— На войне обе стороны лгут.
— А на какой стороне ты?
— Я буду бороться с ложью в баррио, а другие пусть борются с ней в городе. Там тоже найдутся такие, как я.
— Ты борешься за правду? Во имя чего?
— Во имя правды.
— Правды ради самой правды не бывает. Есть правда для моего народа. На чьей стороне правда — раввина или инквизитора? Я принимаю сторону раввина.
— Вот именно! — крикнул Дов. — Наконец-то я слышу искренние слова!
— Не радуйся. Никто не может доказать вины раввина. Инквизитор? Кто может верить инквизитору? Даже ты не веришь.
— Я с инквизитором не разговаривал.
— Значит, ты и меня подозреваешь? — спросил Эли.
Дов молчал.
— То, что ты подозреваешь и меня, доказывает невиновность раввина.
— Я ничего не сказал, — ответил Дов.
— В таком случае скажи, я жду.
Дов молчал, рука его потянулась к бокалу.
— Давайте выпьем, — сказал он.
Эли покачал головой.
— Мой отец час назад поехал к раввину. Интересно, зачем? — сказал Санчо.
— Нетрудно догадаться, верно? — Дов хлопнул Санчо по колену. — Советуются, как бы спасти раввина. Твой отец был вчера у инквизитора и все знает, правда, Санчо?
— Уж не подозреваешь ли ты и главу альджамы? — спросил Эли.
— Инквизитор вызвал моего отца и приказал, чтобы баррио приветствовало его на всем пути до синагоги, — сказал Санчо.
— С коврами на балконах и зажженными свечами? — спросил Эли.
Дов рассмеялся.
— Уверен, что баррио не выйдет приветствовать инквизитора, — Эли резко отодвинул бокал, и вино вылилось на стол.
— Я тоже так думаю, — согласился Санчо. — Наверное, об этом мой отец говорит с раввином доном Бальтазаром.
— А я думаю, что они совещаются о том, что делать со мной, — Дов прикусил нижнюю губу. — И потихоньку приходят к согласию. Ведь проще всего выгнать меня из баррио, чтобы я потом скитался, как нищий, или посадить в темницу альджамы, или еще что похуже…
— Если так случится, это будет необходимо и справедливо, — сказал Эли.
— Необходимо для альджамы, но разве справедливо? — спросил Дов.
Послышался грохот колес, и мимо погребка промчалась повозка. Глава альджамы дон Шломо Абу Дархам уезжал от раввина дона Бальтазара. Рядом с ним сидел старый палермский раввин Шемюэль Провенцало.
О чем же совещались глава альджамы Шломо Абу Дархам и раввин дон Бальтазар? Йекутьелю было поручено следить за тем, чтобы им не мешали. Но разве мог он запретить донье Кларе стучать в дверь до тех пор, пока ей не откроют? Она сидела там до самого конца, и, как рассказывал Йекутьель, до его ушей нередко долетал ее голос.
Был он звучен, полон гнева, словно донья Клара вовсе не была больна, словно это не она с трудом встала с постели. Что они решили, Йекутьель знать не мог.
— Донья Клара просит вашу милость к себе, — закончил свой рассказ секретарь раввина дона Бальтазара. — Это знак особого к вам расположения, и от нее, надеюсь, ваша милость узнает больше.
У доньи Клары Эли застал Энрике — тот измерял ей пульс.
Она сидела в кресле, ноги ее покоились на подушке. Ажурная ширма, искусно выкованные рамы которой были подбиты лимонно-желтым шелком, отделяла спальню от остальной комнаты, оставляя видимым лишь золотистый карниз бархатного балдахина. Над брасеро парило душистое облачко жареных оливковых косточек.
— Подойди ближе, дон Эли, — сказала донья Клара. — Я хорошо себя чувствую. Это только болтливый Йекутьель рассказывает всем, что я больна. — Донья Клара на минуту задумалась. — Ты уже знаешь, что у нас был глава альджамы дон Шломо Абу Дархам. Рассердил он меня. Хотел убедить, что в конечном счете раввин дон Бальтазар мог бы и принести присягу. Мол, ничего страшного, мол, только так и можно уладить дело. Это я должна пойти на уступки мальчишке, который требует присяги?! Раввин дон Бальтазар должен ему уступить?!
— Речь идет не о мальчишке, а о баррио, — дон Энрике, измерив пульс, осторожно положил руку доньи Клары на подлокотник. — Баррио этого требует.
— А я не позволю, — сказала донья Клара.
— Это будет присяга для народа и старейшин, — убеждал ее дон Энрике.
— Иди уже, иди! — разозлилась донья Клара. — Народ! Старейшины! — она посмотрела на дона Энрике. — Суда не будет! И присяги не будет! Будет проклятье. И бросит его не раввин дон Бальтазар. Знаешь, кто его бросит? Старый палермский раввин. Он мне пообещал. А теперь оставь нас одних.
Энрике вышел без слов.
— Ты смотришь на меня, сын мой, — донья Клара снова называла его сыном, — и не узнаешь. За один день я пережила целый век мучений, постарела на сто лет, правда, Эли?
— Злые времена пройдут, донья Клара, и к вам вновь вернется здоровье.
— О, если б так было! У Бога множество имен — на каждый случай жизни. «Всевышний», «Всемогущий», «Единый», «Вечный», «Всеведущий» и так далее. А для человека достаточно одного — «Милосердный». И это имя тоже хотят отобрать у нас наши враги, оставив нам с радостью «Бога отмщения». Но, как сказано в Библии, шея у моего народа крепка, а я — дочь этого народа. У меня крепкая шея, и Бог должен оказать мне милосердие. Я — дочь Давида Хасдая Га-Коэна из Толедо, главного раввина Кастилии, назначенного самим королем.
— Славное имя… Бог милостив.
— Да не особенно, — отмахнулась донья Клара, — не особенно… Тебя, наверное, интересует, зачем я пригласила тебя, сын мой? А сам не догадываешься?
— О, столько причин…
Донья Клара положила руку на его голову, будто хотела благословить.
— От тебя, сын мой, ничего не утаю…
Эли низко поклонился.
— Может, мне и не следовало бы этого делать… — Она показала рукой в сторону ширмы. — Там, на столике, лежит Библия, будь добр, принеси ее.
Эли подал Библию донье Кларе.
— Ничего от тебя не утаю, — повторила донья Клара, — хоть, может, и не следовало бы этого делать. Но хуже всего оказывать человеку половину доверия, ибо из другой, темной его половины когда-нибудь вырастет ненависть. — Донья Клара прикрыла усталые глаза. — Рушится мой дом. У раввина дона Бальтазара слабые плечи, да и я не кремень. Вот и надеюсь найти у тебя поддержку.
— Прошу рассчитывать на меня. Я сделаю все, что в моих силах.
— Итак, в чем же дело? А вот в чем, — донья Клара положила ладонь на большую книгу в телячьем переплете. — Был тут глава нашей альджамы дон Шломо Абу Дархам. Вчера он разговаривал с инквизитором… Не требуй от меня пересказа их разговора, не хочу такое пережить еще раз… Инквизитор — чтоб исчезло из памяти людей трефное имя его, чтоб сегодня ночью пришла к нему смерть — он знает, где бросить несколько искр, — донья Клара вынула из рукава платочек и начала обмахиваться, вытерев капли пота на верхней губе.
— Может, дать лекарство, донья Клара?
— Благодарю тебя, не нужно. Я себя хорошо чувствую… На чем я остановилась? — она открыла Библию на странице, заложенной узкой полоской тисненой козловой кожи. На желтом пергаменте чернела большая колонка знаков. На полях пестрели разноцветные цветочки. Донья Клара начала читать: — «И скажут старейшины города своего: „сей сын ваш буен и непокорен, не слушает слов наших, мот и пьяница“; тогда все жители города его пусть побьют его камнями до смерти; и так истреби зло из среды себя…»[125] — Донья Клара глубоко вздохнула. — Этот не мот, не пьяница, но, как сказано в другом месте: «Не будешь ходить наветником среди народа своего…» Наветник, или клеветник, правда? Клевета для людей то же, что кощунство для Бога, — донья Клара закрыла Библию и передала ее Эли, чтобы тот отнес ее за ширму.
— Эли, — сказала донья Клара, когда он вернулся. — Ты хочешь мне помочь?
— Изо всех сил.
— И ты готов сделать для меня все?
— Что только в человеческих силах.
— Ты веришь в чистоту раввина?
— Верю.
— Не должно повториться еще раз то, что случилось рано утром в синагоге. Для этого я тебя и пригласила. Давай подумаем вместе.
— Мне ничего не приходит в голову.
— Тогда послушай, что я тебе скажу.
— Слушаю, донья Клара.
— Ты понял выдержку из Библии?
— Понял, донья Клара.
— Значит, ты согласен, что его следует забросать каменьями?
— Согласен.
— Тогда нужно подумать, следует ли позволить ему переступить порог синагоги.
— Я считаю, что мы не можем ему этого запретить.
— Я предполагала, что ты так скажешь и, признаюсь, боялась этого.
— Дов должен присутствовать. Без него ничего не может произойти.
— А зачем что-то должно произойти?
— Не понимаю.
— Он должен исчезнуть.
— Как это?
— Какая разница, сын мой, погибнет ли он от руки всего баррио или от руки одного человека.
Эли встал с кресла.
— Я ничего не понял, донья Клара.
Донья Клара опустила руки.
— А я ничего не говорила.
На внутренней галерее Эли наткнулся на дона Энрике. Дон Энрике пригласил его к себе:
— У меня сейчас никого, кроме Аны, и можно поговорить.
Он налил гостю вина, поставил на стол блюдо с холодным мясом, угостил Ану куриной ножкой. Старый Апион долго попрошайничал, пока не получил косточку, которую тотчас с треском разгрыз.
— Эли, — дон Энрике обратился к нему просто по имени, — меня беспокоит Изабелла.
— И об этом ты хотел со мной поговорить?
— Я понимаю, что есть огорчения похуже, но…
— Ты был сегодня в городе, Энрике?
— Да, но вернулся раньше: мой доминиканец умер. Теперь у меня меньше работы. Я посвящал ему очень много времени.
— Может, ты видел Алонсо? Или знаешь, что с ним происходит?
— Я был у него. Дом пуст, двери заколочены досками. Видимо, скрывается.
— У Гонсало де Пира или Фернандо де Баена?
— Не думаю, они тоже скорее всего скрываются.
— А других новокрещеных ты знаешь? Бываешь у них?
— Да, но не в последнее время. Сейчас опасно, много шпиков. Сегодня я ни у кого не был. Приближается Пасха, надо подумать о маце.
— А ты не считаешь, что было бы лучше, если бы иовохристиане скрывались здесь, в баррио, среди своих?
— Это равносильно смерти, это признание в любви к еврейской вере.
— Все равно никто из них не избежит костра. Рано или поздно погибнут все. Энрике, послушай!
— Слушаю тебя, Эли.
— Завтра… ждать осталось недолго, — Эли улыбнулся. — За это завтра мы заплатим многими днями. Купим его ценой крови.
— Значит, ты отдаешь себе отчет?
— Разумеется, и это более всего меня ужасает.
— Тогда отступи пока не поздно.
Эли молчал.
— Жизнь инквизитора не стоит стольких жертв.
— Жизнь инквизитора не стоит и одной жизни.
— Значит, ты согласен?
— И все-таки я убью его.
— Будет новый инквизитор. Его ты тоже убьешь? Инквизиторов больше, чем таких, как ты. А последний инквизитор не понадобится, ибо не будет ни евреев, ни новообращенных.
— Жертвы всегда найдутся. Они их найдут, докопаются до третьего и четвертого поколения. Энрике, пойми, это не сведение счетов. Когда меня бьют, я плачу той же монетой, не задумываясь, кто сильнее ударил, они или я. А убьют ли они меня, об этом я не хочу думать.
— Так можно рассуждать, если речь идет об одном человеке. Его смерть — это конец только для него самого. Но когда речь идет о целом баррио… нужно думать осторожнее.
— Хочешь поколебать мою веру в правоту?
— Я говорю то, что думаю. Если бы речь шла только о тебе, если бы все кончалось только на тебе…
— Понимаю, дело касается не только меня, это правда. Но баррио по отношению к будущему то же, что я по отношению к баррио: самопожертвование одного человека может спасти честь баррио, самопожертвование баррио может спасти будущее народа.
— Не знаю, что окажется ценным для будущего, но что такое страдания сейчас — знает каждый.
— Я рассчитывал на твою помощь, ты ведь знаешь людей лучше меня. Алонсо сказал, что на тебя можно положиться.
— Как я могу тебе указать других? Надо начинать с себя.
— А что мешает?
— Бессмысленность самопожертвования, и даже его вред.
— Теперь я вижу, что мы никогда не найдем общего языка.
Дон Энрике ничего не успел ответить, ибо вернулась Марианна. Густая шаль на голове и тюлевая накидка закрывали ее полностью.
— Что ты сегодня так рано, Энрике? — удивилась она.
Эли заметил беспокойство в ее глазах.
Она кивнула им и исчезла в другой комнате.
За ней побежала маленькая Ана, расспрашивая на ходу:
— Мама, покажи, что ты купила Хаиме на конфирмацию.
— Ничего не купила. Чего ты от меня хочешь?
— Ты же говорила…
— Не болтай чего попало!
Вскоре Марианна вошла к ним в светлом платье без рукавов, с золотым поясом на бедрах. Глубокое декольте до половины открывало грудь. Волосы в беспорядке спадали на плечи.
— Где ты была, Марианна? — спросил Энрике.
— Ана! — крикнула Марианна. — Выведи собаку на улицу, воняет!
— Ты слышала, что говорят в баррио?
Марианна побледнела и ответила рассеянно:
— Я не слушаю сплетен.
— Твоего отца, раввина дона Бальтазара, обвиняют в страшных грехах.
— Это правда?
— А вы об этом не знали? Вы единственный человек, который этого не знает, — заметил Эли.
— Представляю, в каком отчаянии мать. Я пойду к ней.
— Ей ничем не поможешь. Останься с нами, мы так редко видимся.
В открытых дверях показался секретарь раввина дона Бальтазара Йекутьель.
— Дон Энрике, донья Клара вас зовет. Ей стало хуже.
— Сейчас приду. Скажите ей, что иду, — Энрике вынул из шкафчика глиняные флакончики. — Пойдем со мной, — обратился он к жене.
— Нет, Энрике, иди сам, я потом приду.
Энрике вышел.
Эли и Марианна остались одни.
— Вы знаете, в чем подозревают вашего отца, раввина дона Бальтазара?
— Откуда мне знать?
— В том, что он выдал инквизиции нескольких выкрестов.
— Мой отец?
— Вы в это верите?
Марианна покачала головой.
— Все баррио об этом говорит, а вы не знаете?
— Я это уже слышала от вас.
— Все это кажется странным.
— Почему? Близкие всегда узнают последними.
— Но вы мне не ответили, верите ли вы?
— Боже мой! Чего вы от меня хотите? Разумеется, я не верю.
— Я тоже не верю. Но таких очень мало.
— Это ужасно!
— Что?
— Это невозможно!
— Я тоже так считаю, донья Марианна, хотя возможно все.
— Не знаю.
— Разговариваешь с человеком и не догадываешься, что он — предатель.
— Выходит, каждого следует подозревать? И вы, дон Эли, подозреваете каждого? — Марианна рассмеялась.
— Прежде всего, я не подозреваю дона Бальтазара.
— Конечно…
— Не подозреваю вашего мужа, дона Энрике.
— И так далее. Оставим это, не будем об этом больше. Разве нам не о чем поговорить? — она улыбнулась.
— Почему же? То, о чем мы говорим, крайне важно.
— Но меня это не интересует.
— Честь и жизнь отца, да и не только отца, вас не интересуют?
— О Боже!
— Речь идет и о вашей судьбе.
— О моей? Если речь обо мне, то ради Бога, не волнуйтесь.
— Вы знаете, что вам грозит?
— То же, что и всем. Я уже перестала об этом думать. Нельзя жить в постоянном страхе. О себе я вообще перестала думать, а об остальном… Боже мой! Я ведь ничем не могу помочь!
— Верно. Если бы речь шла только об этом.
— А о чем же еще? В чем вы меня хотите обвинить? В том, что я пришла к вам тогда? Так это ничего не значит…
— Это ничего не значит? А что значит?
Марианна пожала плечами.
— Если бы тогда дон Энрике увидел нас, он бы убил обоих.
Марианна рассмеялась.
— Вы суровы, но все-таки мною не побрезговали.
— Согрешил.
— Так будьте добры и к другим грешникам.
— Вы не любите своего мужа?
— Никогда его не любила.
— А почему вы за него вышли?
— Меня за него выдали. Я была беременна.
— Дон Энрике об этом знал?
— Думаю, что да.
— Простите мой вопрос, но задаю его не ради любопытства: отец Изабеллы жив?
— Жив.
— Он еврей?
Марианна отвела взгляд.
— Вы сегодня были у него.
Она ничего не ответила.
— Есть человек, который обо всем знает, — произнес он после долгого молчания.
Марианна вскинула голову. Ее сухие губы задрожали.
— Это Каталина, — сказал он.
— Я всегда подозревала эту ханжу.
— В чем?
— Ты спал с ней?
— Нет.
— Вас с ней что-то связывает. Это можно понять сразу же. Каталина не еврейка.
— Предупреждаю, если хоть один волос с ее головы упадет…
На галерее послышались шаги.
— Теперь вы знаете все. Я тоже. И нам больше нечего сказать друг другу, — закончила она.
Вошел Энрике.
— У доньи Клары был приступ удушья, но все уже прошло. У нее, слава Богу, сильный организм, — сказал Энрике и поставил флакончики в шкаф.
«Многоуважаемому, благороднорожденному Захарии бен Элиэзер ибн Гайату слово мира и благодати, низкий поклон, пожелания всего самого наилучшего и долгих лет здравия посылает сын его Эли.
Я пишу тебе это письмо пятнадцатого адар, то есть на следующий день после Пурим, в канун конфирмации Хаиме, младшего сына раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела. Пурим был скорее грустным, нежели веселым праздником, ибо объявился не один, а множество Аманов.
Не прошло и месяца, как я покинул Нарбонну, тихий уголок еврейского мира и благодати, и приехал туда, где умирают не от старости, а в расцвете сил, как на войне. Но если бы это была война, а не убиение беззащитных!
Еще недавно я покинул Нарбонну, а кажется, что прожито много трудных лет. Ты послал меня на конфирмацию, а я оказался в гуще тягостных обстоятельств. Я оказался на площади Огня и видел на костре Мигуэля Таронхи, который преодолел в себе страх и боль. Он боялся и страдал — тем большей оказалась победа духа над насилием. Я выехал из Нарбонны и был полон туманных предчувствий. Однако целью моего путешествия не могла быть только конфирмация Хаиме. Я предчувствовал: у меня иная миссия. Какая — я понял на площади Огня. В письме я увековечил имя мученика, дабы, память о нем не погибла, но была жива, как имена многих наших мучеников, принявших кончину в прошлом, принимающих ее ныне и до скончания света. На площади Огня меня схватили и бросили в подземелье, а потом я предстал перед инквизитором. Ты бы гордился своим сыном, доводись тебе присутствовать на диспуте, о котором немало толкуют в еврейском баррио, хотя неизвестно, каким образом весть об этом проникла сквозь стены кельи. Я избежал судьбы Мигуэля Таронхи. Инквизитор выпустил меня, хотя знал, что я готовлю ему участь инквизитора каноника Педро Арбуэза де Энила, а я знал, что он подкупил наемных бандитов, подстерегающих меня на каждом шагу. Каждый из нас знал все о другом. Ему было даже известно, что род наш, род поэтов, происходит из Люцены, и этим он хотел расположить к себе. С этого он начал, а потом соблазнял лестью, пока не перешел к угрозам, мол, за стеной братья-монахи только и ждут знака, чтобы применить пытки. Ненависть, наполнившая меня на площади Огня, заглушила страх. Когда я увидел его черепашью шею, я почувствовал отвращение, но не к нему, а к себе. В Нарбонне все было просто и ясно. Зло было злом, а добро добром. Но стоит им столкнуться со страданием, как они начинают смешиваться друг с другом и меняться местами. Страшнее всего первая трещинка в мысли. Это как пятнышко на плоде, который уже начал гнить изнутри. Я сдерживаю мысль, я осваиваю ее, ибо она выведет на бездорожье. До завтра мне нельзя свернуть с пути. Я сдержу клятву. Око за око, зуб за зуб. Сегодня я стригся у брадобрея. Знаешь, что он мне сказал? Что иногда во имя добра следует сокрыть зло. Таков мир. Это не даст мне покоя. Если бы тебе, отец, сказали: есть две возможности — или жизнь твоего сына или выдай новохристиан на смерть, то что бы ты выбрал? В таком положении оказался и раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Какой человек может выйти с честью из этого положения? Даже Бог не сможет, он найдет третье решение в бесконечности Своих средств. За Хаиме инквизитор потребовал имена тайных евреев. Одним из них мог быть Мигуэль Таронхи. К сожалению, есть такие, кто говорит, что Мигуэль Таронхи им был. Я разговаривал с Довом, ему лет пятнадцать-семнадцать. От него так и пышет гордыней, а может, чем-то другим… Где-то я читал, что буквы — только тень, за которой скрывается их истинное значение. Отец, это письмо — свидетельство обо мне, и мне бы хотелось, чтобы оно осталось как память о смелом молодом еврее благородного происхождения, извини, что не обошлось без хвастовства. Должен признаться, что я смотрю на этого парня, как на самого себя. Осмелился один выступить против раввина и готов заплатить за это жизнью. Я содрогаюсь при мысли, что он будет проклят и побит камнями. Как трудно быть судьей при неясных и запутанных обстоятельствах. Когда злом надо спасать добро. Правильно ли это? Помню, я смеялся, когда один из моих многочисленных учителей рассказывал мне историю о крестоносцах Вильгельма Плотника. Они гнали впереди себя гусыню, долженствующую привести их прямо в Иерусалим. Мой учитель, христианин, тоже смеялся. Наша история сурова, и она не терпит шуток. В Пятикнижии — законы, объявленные Моисеем для своего народа. Кто их нарушит, будет предан смерти, будет побит камнями. Для парня спасения нет. Мигуэль Таронхи умер во имя Бога, которого никогда не видел, ради законов, которых, вполне возможно, и не знал. Но душа испокон веков полна глубокой веры. Эта вера отделила зерно от плевел, и она дана не только сынам Израиля, но и всему миру… „Ибо в этом мудрость ваша и разум ваш перед глазами народов, которые, услышав о всех сих постановлениях, скажут: „только этот великий народ есть народ мудрый и разумный““[126]. Однако воодушевленная гусыня — не шутка. Может, у каждого человека своя воодушевленная гусыня, шагающая в Иерусалим, а приходящая на распутье. Но в нашей древней истории распутья не было. Нас вел через пустыню в Землю Обетованную столп дыма днем и столп огня ночью.
Перо мое притупилось, и я точу его кинжалом, твоим подарком на день конфирмации… Не мог ты знать, да и я не предполагал, для чего он мне понадобится завтра.
Я считаю минуты, как песчинки в клепсидре. О совершенном поступке ты узнаешь из письма, спрятанного в переметных сумках. Говорю об этом, как о деле решенном. И прошу Бога послать мне мужество. Необходимо большое мужество, если речь идет о старике, а не о ровне себе. Хочу заверить тебя, отец, что рука моя не дрогнет… Юноша по ту сторону городской стены пьет сейчас вино и обнимает девушку. Для него завтрашний день — продолжение забавы. Для меня — это последний час. Поменялся бы я с ним? Хотел бы я из преследуемого стать преследователем? Если мы когда-то и преследовали, то время отучило нас от этого. Мой народ много веков не ведет войн, не точит мечей. Вместо этого он оттачивает ум. Он борется не за богатства — ради одной строки в Священных Книгах он готов принять смерть. По ту сторону городских стен живет спокойный юноша, и никто не велит ему раздувать искру опасности. Стоя на площади Огня, я думал о христианине, быть может, единственном, который спрятался в темной подворотне от своих, чтобы не завывать вместе с толпой. Единственный справедливый в Содоме. Он и Мигуэль Таронхи. Тот верит мягким словам своей религии, а Мигуэль Таронхи умирает во имя своей веры, во имя Бога своих отцов. Ради них обоих я прошу Бога укрепить мою руку…
Я снова думаю о пареньке, его зовут Дов. Ему придется погибнуть, и я не могу его спасти. У инквизитора в баррио свои шпики — евреи. Они шпионят не ради денег. Евреи — самые дешевые агенты. Они дрожат за свою жизнь. Но Дов не думает о спасении. И я не думаю о спасении. Разве можно все написать? Разве можно все додумать до конца? Кто знает, будь ты здесь… Есть один человек. Для нее мне бы хотелось вывести слова из их тени. Она тоже верит мягким словам своей религии. Моя мать, по которой ты еще сегодня носишь траурное платье, разорванное над сердцем в знак скорби, и из-за которой ты до сегодняшнего дня живешь вопреки приказаниям веры — без жены, она перед смертью прижала меня к себе. Помню ее большие глаза и тонкую ладонь, коснувшуюся моей щеки, и ее шепот, хотя, вероятно, она считала, что ребенок не поймет этих слов. Она сказала: „Я ухожу, как уходит день, будь добр к людям, все они бедные“. То же я услышал из уст юной девы, доверяющей мягким словам своей религии. Все женщины говорят на одинаковом языке. Те, которых мы любим. Измена? Разве меня не надо предать избиению вместе с Довом? Пусть Бог рассудит, заслоняю ли я добро злом. Бог знает тайны человеческого сердца лучше самого человека. Я себя не чувствую виновным. Так же, как виновным не чувствует себя Дов. И таким же невиновным чувствует себя раввин дон Бальтазар Диас де Тудела. Слова написаны. Когда я хотел их зачеркнуть, перо затупилось. Снова точу его твоим кинжалом. Ты прислал подарок раввину дону Бальтазару, „Этику“ Аристотеля, переведенную на священный язык Алькуадом, мучеником за веру. Раввин нахмурился. Он был уставшим после разговора с инквизитором, который длился всю ночь. Я не знаю, что станется с этим письмом, его судьба связана с моей. Мусульманский имам сказал мне, что судьба человека привязана к его шее. Моя же висит на черепашьей шее старика.»
Эли отложил перо, хотя письмо было еще не закончено.
В комнату Эли вошел слегка сгорбленный пожилой человек в порыжевшей пелерине и алой толедской ермолке. Это был посыльный альджамы. Он низко поклонился и сказал о том, что дон Шломо Абу Дархам и старейшины просят его прийти.
Здание альджамы находилось на окраине баррио. Оно стояло на холме, на красноватой выровненной и утрамбованной земле, на которой были посажены кусты тамариска. Маленькое окно за густой решеткой, железные ворота, стены из серого тесаного камня делали его похожим на крепость.
Полдень уже миновал.
Солнце перешло на другую сторону неба.
Посыльный несколько раз ударил колотушкой в маленькие боковые двери, их впустил привратник, тоже в порыжевшей пелерине и алой толедской ермолке.
Воткнутая в железное кольцо лучина освещала длинный коридор. При входе в залу Эли нагнулся, чтобы не удариться головой о притолоку маленьких дубовых дверей. Зала была обширной, два столба подпирали арки выпуклого свода. У Восточной стены, как в синагоге, в кивоте хранились родалы. Нишу прикрывало белое полотно с кистями из золотой мишуры. Два льва поддерживали Щит Давида с именем ЯХВЕ посредине. Каплановы ладони с расставленными для благословения пальцами были заключены в полукружия двух изречений из Библии. Рядом стояла тусклая латунная менора. В противоположном конце залы возвышался стол, за которым по одну его сторону сидели старейшины баррио.
Глава альджамы, Шломо Абу Дархам, показал Эли на высокое кресло слева от себя. Справа сидел старый раввин Шемюэль Провенцало.
— Мир тебе, дон Эли ибн Гайат, — приветствовал его Шломо Абу Дархам.
— Мир тебе, юноша, — повторили члены совета.
Шломо Абу Дархам рассказал о сегодняшней встрече с раввином доном Бальтазаром. К сожалению, закончилась она не так, как он хотел, ибо присутствующая при разговоре почтенная и многоуважаемая супруга раввина донья Клара, женщина, которая умнее любого мужчины, воспротивилась мирному исходу дела. Дов бен Цви должен понести наказание, Следует «истребить зло из среды своей», как написано в Торе. Это будет черный день, какого не помнят с тех пор, как существует баррио. И надо же такому случиться, что главой альджамы состоит он, Шломо Абу Дархам. Разверзлись небеса. Пусть наставят ухо, пусть слушает земля, близится час проклятия с горы Геризим[127]. Не раввин дон Бальтазар должен бросить проклятие. Донья Клара убедила раввина Шемюэля Провенцало из Палермо, дабы тот взял на себя обязанность, требующую нечеловеческих усилий. Наш уважаемый гость, раввин Шемюэль Провенцало, как самый старший, наполнил альджаму благословением, ибо сказано рабби бен Сирой: «Старый человек в доме — благословение в доме». Поэтому-то Бог и не насылал на землю потока, пока был жив Мафусаил. И как присутствие Мафусаила на земле спасло двадцать пять колен, так и присутствие раввина Шемюэля Провенцало не допустит землетрясения, грозящего нашему баррио. Но прежде чем раввин Шемюэль Провенцало подумает, что правильнее: сдержать слово, данное донье Кларе, или спасти парню жизнь, пусть старейшины, собравшиеся на совете, решат, что делать, чтобы ублаготворить Бога и спасти человека. Неужели нет золотой середины между клятвой, которой должен избежать раввин и проклятием?
Слова главы альджамы прервал кашель. Потом наступило молчание.
Первым отозвался член совета старейшин — с желтым, как кость, лицом и серебряной бородой:
— Дон Шломо Абу Дархам первым на совете сказал нам о потопе. Но между потопом и строительством Вавилонской башни милостивый Господь дал спокойно передохнуть людям все сорок лет. Нам же Бог не дает перевести дыхание от одного захода солнца до другого. Повернувшись лицом к городу, мы ждем удара врага извне, но у нас нет второго лица, дабы обратить его к врагу, находящемуся среди нас. Иерусалим в большей степени пал по причине ссор и братоубийственной борьбы осажденных, чем от меча Тита — ненавистника евреев. Кровь непримиримых Ревнителей лилась на пороге храма. Отважные юноши, наши еврейские герои, гибли от еврейских рук. «Истребить зло из среды своей», как сказала почтенная и мудрая донья Клара. Что есть зло? Вот почему к первому вопросу: «Что же делать?» я добавлю второй: «Кто враг?» Это вопросы — близнецы. Как Исав и Иаков[128]. Второй вопрос держит за пяту первый и хочет его опередить, как Иаков держал за пяту Исава, отсюда и его имя, дабы быть первородным. Но мы знаем, что первым пришел на свет Исав. А потом Иаков за чечевичную похлебку выкупил у своего старшего брата первородство. Это был обман. Можете называть меня неверным сыном Израиля, но я повторяю: это был обман, за который Бог покарал обманом окровавленной рубахи. Сыновья Иакова омочили в крови козленка рубаху и обманули отца, сказав, что Иосифа сожрал дикий зверь. Обман за обман. Бог покарал Иакова за то, что тот обманул Исава, хотя Исав — правиновник всех наших несчастий. Пусть знают враги: наш обычай запрещает, а Талмуд не отпускает грехов обмана. Распространяющие ложь против нас знают об этом, но что значит ложь по сравнению с целью, которой она служит? По сравнению с убийством? Возможно, сказанное не имеет ничего общего с тем, о чем мы говорим, но оно не повредит тому, о чем пойдет речь. Итак, мы говорили об Иакове. Бог не простил ему, но не только ему, Моисею тоже, и за то, что в Кадесе, в пустыне Син, засомневался он во всемогуществе Бога, и ему пришлось умереть на горе Нево, так и не дойдя до Земли Обетованной…
Ибо, как написано в Талмуде, «Бог беспристрастен». Перед лицом права нет ни первых, ни последних, дабы непоколебимым был фундамент мира. Ибо, как сказал рабби Гамалиил[129]: Божий свет зиждется на трех столпах — на правде, на праве и мире. Что делать? Кто враг? Поменяю вопросы местами. Сначала: кто враг? — а потом: что делать? Назовем все своими именами: клевета или доносительство? Именно это должно стать «началом нашей мудрости» на совете. Но разве можно советоваться без тех, на кого пало подозрение? Увы, нет! В Библии сказано: «По словам двух свидетелей, или трех свидетелей, должен умереть осуждаемый на смерть: не должно предавать смерти по словам одного свидетеля»[130]. А у нас нет даже одного. Так что же остается? Громкое признание в вине. Поэтому, глубокоуважаемый глава альджамы дон Шломо Абу Дархам, и вы, уважаемые старейшины, я прошу, чтобы перед нами предстали юноша Дов бен Цви и раввин дон Бальтазар Диас де Тудела.
Со всех сторон зашумели. Советники наклонялись друг к другу, шептались, одни кивали, другие качали головой.
Среди всеобщего шума встал старейшина, сидевший слева от Эли, и, когда голоса стихли, вновь уселся и начал свою речь:
— Дон Иешуа Онканеро напомнил нам слова раввина Гамалиила. Дон Иешуа Онканеро поменял вопросы местами и вопрос с первого места поставил на второе. Он прав. Прав и тогда, когда привел нам слова рабби Гамалиила, который из трех столпов мира на первое место ставит правду. И я начну с этого. Какова же правда? Или клевета, или доносительство. Если обвинение в доносительстве верно, то отпадает обвинение в клевете, а стало быть, если было доносительство, то клеветы не было и нет. Но основательность обвинения в клевете не исключает доносительства, о каком человек, назовем его «подозреваемый в клевете», может и не знать. Итак, на первых порах признаем: можно доказать клевету, ибо она явна, но нельзя доказать доносительство, ибо оно сокрыто. Как известно, инквизиторы молчат о доносчиках и не говорят жертвам пыток, кто их выдал. А значит, если доносительство сокрыто и его нельзя доказать, то каждое обвинение в доносительстве можно считать клеветой. Но, с другой стороны, если доносительство доказать нельзя, то нельзя доказать и клевету, ибо клевета тоже могла быть, а могла и не быть. Из этого следует… — говорящий начал крутить острый конец бороды.
— …из этого следует, — повторил старейшина в меховом колпаке с плоским донышком. — Да простит мне наш уважаемый ректор нашей родной талмудической школы дон Газиэль Вилалонга сравнение с чащобой без тропинки, куда завел нас его пилпул[131]. Да что я говорю? Хуже! Это куда хуже чащобы! Это круг, начертанный силами левой изнаночной стороны. Откуда взялась эта ошибка? Во-первых, неизвестно, кто виноват, поэтому пусть Бог наградит здоровьем уважаемого Иешуа Онканеро, ибо он первым задал вопрос: кто виновен? Кого надо судить? Но у нас слишком мало сведений, чтобы знать, кого судить, у нас нет свидетелей, как верно сказал уважаемый Иешуа Онканеро. Во-вторых, уважаемый ректор талмудической школы Газиэль Вилалонга как бы раздвоился между клеветником и доносчиком. То он за доносчика, то за клеветника! В конце концов он так запутался, что не может отличить одного от другого. И вспомнил я, упаси нас Боже от этого, одежду идущего на костер — санбенито с нарисованным диаволом и вилами. Двойственность — это диавольские вилы добра и зла. Это так, будто существуют два Бога: один — творец света, а другой — создатель темноты. Разумеется, такая религия существует, например, в стране персов, однако и у Исайи Бог «творит свет и темноту, крепит мир и позволяет появляться злу». Бог один, он создал все. Разной бывает двойственность: добро и зло, изнанка и лицо, правая и левая сторона, смерть и жизнь. Но в Талмуде сказано: если сыновья Израиля будут исполнять волю Бога, то придет Мессия из рода Давида, которому будет предшествовать Мессия из рода Иосифа, которому будет предшествовать пророк Илия на огненной колеснице, и исчезнет различие между правым и левым, и все различия исчезнут. Не будет ни грехов, ни наказания, ни судий, ни судимых, ни защитников, ни обвиняемых. Почему же сегодня нет никого, кто бы запел, как поэт поэтов Иегуда Галеви, песнь о Сионе? Когда появишься ты, Мессия из рода Давида, дабы освободить нас и вывести в землю отцов? Откуда взять силы, чтобы ждать? Силы наши выходят вместе с кровью. Кто выдержит родовые муки Мессии? Земля трясется, горы раскалываются, море выливается на сушу, войны ведутся повсюду. Кто это выдержит? Разве не достаточно мук и унижений королевского народа капланов и пророков, ученых и раввинов? Разве не достаточно инквизиторов, будь прокляты их имена, разве не достаточно ложных трибуналов и подкупленных свидетелей, чтобы мы сами ставили себя перед судом, велели присягать и бросать проклятия? Разве не достаточно преследований оттуда, из-за городских стен, чтобы еще самим себя преследовать? Чем же еще должна быть искуплена вина наших предков? За их грехи Бог разбросал нас по свету. Враг проливает нашу кровь испокон веков — значит, этого не достаточно, и мы должны проливать ее сами? Отряхнем пыль сомнения. Не поддадимся ни сплетням, ни распрям! Приблизим пришествие Мессии! Пусть это станет Звездой наших деяний. Неужели нам ждать, когда в охватившей весь мир войне Гога и Магога потечет у врат Иерусалима наша последняя кровь? Разве нам надо ждать до тех пор, когда погибнет Мессия из рода Иосифа — предвестник истинного Мессии из рода Давида? Неужели нам ждать до тех пор, пока тело Мессии из рода Иосифа враг будет влачить по улицам Священного города? И погибнет он, как погибло столько Мессий, собиравших народ, чтобы вести в землю отцов. А народ поднимался, когда приходила черная година, боролся, умирал с песней на устах: «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя»[132]. Оставим мелкие ссоры, не будем дожидаться, когда нас выгонят с этой земли. Не знаю, сдержит ли католическая королева Изабелла свои обещания, которые дала своему исповеднику, инквизитору Торквемаде, будь проклято имя его, но обещание расправиться с евреями, вынудить их или к крещению, или к изгнанию она определенно исполнит. Ибо исполнить его проще простого. Поэтому я напомню вам, что пел король еврейских поэтов Иегуда Галеви:
Мысль моя улетает к Сиону, душа вздыхает,
Там я встречу все дни мои и мои услады,
Без любви к тебе как бы я пережил свои пораженья,
За тебя я готов, хоть голову с плеч, восстать на тирана,
И во все мои дни я не жажду иной — вне тебя — услады.*
Мы жаждем вернуться на Землю наших отцов и воздвигнуть там третий храм. Вот тогда пусть и приходит Мессия, на готовое. Дабы совершать обряды жертвоприношения, как во времена наших царей. Так не будем ждать пришествия Мессии! Предвосхитим его. Сколотим отряды молодых, пусть приторочат они мечи к бедрам своим. Пусть встанет вождь и ведет их. Пусть народ сядет на корабли. Завоюем этот пустынный край. И по земле, жаждущей нашего пота, вновь поплывут молочные реки с кисельными берегами. Ам Йисраэль хай! Ам Йисраэль хай!
Из кресла поднялся Шломо Абу Дархам:
— Многоуважаемый Иегуда Шошан затронул мою душу за живое, напомнив нам стихотворение нашего величайшего поэта Иегуды Галеви. В заветном уголке нашего сердца всегда жива молитва: «На следующий год — в Иерусалиме». Кто не мечтает о возвращении? Эта надежда не покидает нас ни дома, ни в пути, ни за столом, ни перед сном, ни тогда, когда открываем глаза свои. Вместе с тефиллин мы прикрепляем ее ко лбу, меж глаз, и на плече, как повелел Моисей. Человек всего лишь гость за земле, Бог одолжил ему душу на краткий миг, евреи же — гости вдвойне, ибо пребывают не на своей земле. Но многоуважаемый дон Иегуда ибн Шошан, я очень тебя прошу, прежде чем скажешь: «Пусть приторочат мечи свои к бедрам», — подумай дважды. Что же до кораблей, то один из фальшивых пророков считал их ненужными, и велел пешком пройти через море, ибо, как Моисей, верил в силу свою, но тысячи его учеников утонули. Нам нужно ждать истинного Мессию. Без него не будет истинного возвращения, как не было бы исхода из Египта. Бывают безумцы и шарлатаны. «Мы творим чудеса, — говорят они, — излечиваем больных, перед нами расступаются воды рек.» А измученный народ и рад поверить… Сами гибнут, а с ними и народ. Но не затем мы собрались сюда. Дон Иегуда ибн Шошан, будь любезен, продолжай, ибо старейшины ценят твой ум. Извини, что я тебя перебил…
— Дон Шломо Абу Дархам, ты меня не перебил, — сказал Иегуда ибн Шошан. — Я закончил. Об остальном позаботьтесь сами.
— Уксус — внебрачное вино царского вина, — дрожащим голосом заметил старец с седыми волосами, выбивающимися из-под бархатного берета. Он сидел за раввином Шемюэлем Провенцало. — Я имею в виду тебя, Иегуда ибн Шошан. Твоя речь словно вино, которое берегли от сотворения мира на пиршество Мессии. Но родило оно слова кислые, от него оскомина на зубах. Кто ты такой, чтобы выходить за изгородь и велеть нам самим заботиться о себе? Уж не хочешь ли ты поставить себя вне еврейского баррио? А может, тебе известны пути Господни? Или ты получил у Бога гарантию спасения? Не хочешь ждать прихода Мессии? Но разве возможно возвращение без Мессии? Ты спрашиваешь, когда придет Мессия? Не ты один, и не ты первый. Рабби Исмаил вычислил: пленение в Египте продолжалось семьдесят лет, пленение в Медии — пятьдесят два, греческое пленение — сто семьдесят лет. Сколько будет продолжаться наше эдомское пленение[133]? Тайну объявили рабби Исмаилу ангелы Сандальфон[134] и Метатрон[135]. Исмаил забрал ее с собой в могилу, тайна должна оставаться тайной. Без нее мир потерял бы основание, на котором стоит. Дам вам пример Элиша бен Абуя, имя которого было стерто из памяти людей, а звали его Ахер[136], что значит «иной». Так вот, этот самый Элиша бен Абуя еще при жизни попал в «Сад познания», проник в ядро тайны и не выдержал, отрекся не только от самого себя, но и от своего народа, изменил вере своих отцов и перешел на службу к римлянам…
— Но один человек выдержал, хоть был в «Саду познания» вместе с Ахером, — отозвался Иегуда ибн Шошан. — Это рабби Акиба. Если бы рабби Акиба сидел сейчас за этим столом, вы бы его упрекнули за то, что боролся плечом к плечу с Бар-Кохбой, которого он принял за Мессию, и вдохновил народ верой в успех восстания.
— Хочешь сравнить себя с рабби Акибой, Иегуда? — спросил дон Шломо Абу Дархам.
— А по-вашему, я Ахер? — Иегуда ибн Шошан блеснул своими черными как уголь глазами. — Я еще не закончил.
— И я еще не закончил! — дрожащим голосом воскликнул старец с белой круглой бородой. — Нужно уважать тайну, и нельзя, как я прочел не помню где, нельзя никого вынуждать, дабы открыл он свою вину путем самообвинения или под присягой. Вина должна быть доказана. Я думаю в равной степени и о раввине доне Бальтазаре, и о мальчике, которого вы называете Дов…
— Что общего у Эфиопии с Индией? Что первое имеет общего со вторым? Мы говорим о другом, — оскорбился один из старейшин, маленький, худощавый, в черной ермолке, спадающей ему на уши.
— Вот именно, — подхватил Иешуа Онканеро. — Уже сам факт сравнения себя с Ахером, как это сделал Иегуда ибн Шошан, считается грехом.
— Иегуда, знаешь ли ты, что Бар-Кохба погиб, что восставших казнили, а рабби Акиба принял кончину под железными скребками, которыми сдирали с него кожу? — спросил глава альджамы Шломо Абу Дархам.
— Знаю, но не понимаю, к чему ты клонишь, — ответил Иегуда ибн Шошан.
— Что даже им не удалось, напрасно они взялись за оружие.
— Выходит, глава альджамы осуждает святое мученичество? — спросил Иегуда ибн Шошан.
— Вовсе не осуждаю… Но поймите, что я хочу сказать. Горсточка безумцев не знала, что их ждет. Но мы-то живем опытом… Ну, довольно об этом, — дон Шломо Абу Дархам поднялся с кресла. — Не затем мы здесь собрались. Мы слышали, что судья дон Иаков Абделда хочет продолжать, он еще не закончил.
— Коли мне говорить, то я скажу о том, зачем мы сюда собрались, и начну я со слов Иешуа Онканеро: «Кто виновен?» — Старец с белой круглой бородой выпрямился в кресле. — Как я уже говорил, никого нельзя принуждать ни к самообвинению, ни к клятве. Поэтому в первую очередь должно быть обвинение, должна быть вина и ее доказательства. А для этого нужны свидетели. А тут нет даже обвинения. Так кого же нам судить? Где обвиняемый?
— Это не суд, — прервал его дон Шломо Абу Дархам. — Мы не должны искать обвиняемого, нам следует искать золотую середину между Богом и человеком.
— Это очень трудно, — сказал старик Иаков Абделда. — Как можно найти середину бесконечности?
— Верно, — отозвался сидящий в конце стола худощавый человек в черной ермолке. — Были вопросы: «Что делать?», «Кто виновен?». Теперь дон Иаков Абделда прибавил еще один вопрос: «Где обвиняемый?». Вопросы будут множиться, как в Пасхальный агаде, и останутся без ответа. Такое впечатление, что их кто-то мешает большой ложкой. Я ровным счетом ничего не понимаю! Я и не знаю, зачем этот совет. О чем нам советоваться? Видите, как множатся вопросы, когда нет ясной цели. А почему нет ясной цели? И кому это выгодно? И зачем в таком случае собрались десять уважаемых старейшин? Как будто все сговорились: будем говорить, но не скажем, в чем дело. Говорили о Мессии и о раввинах, только не о том, о чем каждый из нас думает. Обходим самое важное, как алмемор во время праздника Радости Торы. Здесь кто-то уже вспоминал о круге, начерченном, не приведи Господи, нечистыми силами левой изнаночной стороны. Я попытаюсь выйти из этого круга, задав последний вопрос. Не хочет ли глава альджамы дон Шломо Абу Дархам рассказать нам о своем разговоре с инквизитором, так, как рассказал нам о разговоре с раввином доном Бальтазаром? У всех одна забота. Но не следует закрывать глаза. Мы хотим знать все. Вызовем раввина дона Бальтазара, и дон Шломо Абу Дархам в его присутствии расскажет о своем разговоре с инквизитором. Приближается время Пополуденной молитвы, а потом и Вечерней молитвы в синагоге. Когда будем знать правду, наша душа будет в согласии с нашим судом. Господь сжалится над нами, и правда не будет страшной. И еще одно я бы хотел добавить, дон Иаков Абделда не помнит, где сказано: нельзя требовать от обвиняемого, чтобы он сам раскрыл свою вину. Я напомню ему. Это слова Августина, которого христиане называют Блаженным. И далее Августин говорит: «Обвиняемый может замолчать, ибо человек — не судия в сокрытых делах». До чего же дошло! Мы ссылаемся на чуждое учение!
— А разве это не мудрый принцип? Разве мы не принимаем от них мудрых принципов медицины и астрономии? — воскликнул дон Иаков Абделда, взмахивая дрожащей рукой.
— Что он такое говорит? Что он говорит? — послышались громкие крики.
— Успокойтесь! — дон Шломо Абу Дархам встал и замахал руками. — Сейчас не время расправляться с враждебными мыслями.
— А еще старый серьезный судья, ай-ай-ай, уважаемый Иаков Абделда! — Ректор талмудической школы дон Газиэль Вилалонга вскочил и вновь опустился в кресло.
— Я не хочу вдаваться в дискуссию! — крикнул дон Шломо Абу Дархам и уже спокойным голосом произнес: — Я все удивлялся: никто не задает мне вопроса, хотя каждый принес его с собой из баррио. Это сделал лишь уважаемый Авраам аль-Корсони. Наш народ недоверчив и подозрителен. Что мне сказал инквизитор? Почему я молчу, как молчал раввин дон Бальтазар? Может быть, и на меня пало подозрение? Я не молчал, я сыну своему все рассказал… Впрочем, не совсем все. Самое важное я решил оставить для нашего совета. Ибо это совершенно другое дело, и мне бы не хотелось путать два разных события: суда и завтрашней конфирмации Хаиме, младшего любимца раввина дона Бальтазара. Если вы ожидаете услышать что-то о раввине доне Бальтазаре, подтверждающее брошенные подозрения, то напрасно, а если кто из вас предполагает, что узнает какую-то страшную правду, тот не знает хитрости инквизитора. Они пользуются шпиками, потому что знают, что их слова будут вывернуты шиворот-навыворот. Их «да» для нас бы значило «нет» и наоборот. Они знают, что их подозрения и обвинения отскакивают от нас, как от стенки горох. То, что сказал инквизитор, не касается раввина дона Бальтазара, оно касается нашего гостя из Нарбонны, дона Эли бен Захария ибн Гайата, а потому мы и пригласили его на наш совет.
Головы старейшин повернулись в сторону Эли.
— Завтра в баррио должен быть порядок, как в субботу или в праздничный день, — продолжил дон Шломо Абу Дархам. — Народ должен выйти приветствовать инквизитора. И я его заложник, своей жизнью отвечаю за его жизнь. Вот он мне и посоветовал запереть дона Эли ибн Гайата в четырех стенах альджамы на весь завтрашний день. А скорее всего, на все время пребывания его в баррио. Таким образом…
— Шломо Абу Дархам, — прервал его Иегуда ибн Шошан. — Я уверен, что ты не согласился и не принял советов инквизитора.
— А напомнил ли дон Шломо Абу Дархам инквизитору о том, что мы исполняем приказы лишь королевских сановников? — спросил Иешуа Онканеро.
— А сказал ли глава альджамы дон Шломо Абу Дархам, что в баррио правит альджама, ее совет старейшин и ее глава, а не инквизиция? — добавил судья Иаков Абделда.
— Ищите виноватого? Теперь он попался. Нашелся виноватый. Он самый, глава альджамы. — Дон Шломо Абу Дархам развел руками. — Вот он я. Странный же вы народ! Мастера поспешных умозаключений, скорые на суждение. Вы же не знаете, что я ответил. Осторожнее, старейшины, не торопитесь! Подождем, пока не выскажется дон Эли ибн Гайат. Итак, я попрошу, чтобы к нам обратился юноша из Нарбонны. Мы слушаем тебя.
— Мне, чужаку в вашем баррио, выпала большая честь находиться за одним столом с лучшими людьми. Я слушал ваши речи, в которых бьет источник извечной нашей мудрости и горит огонь веры. Я не осмеливаюсь долго говорить в вашем присутствии, глубокоуважаемые старейшины, поэтому слова мои будут кратки. Глава альджамы, уважаемый Шломо Абу Дархам надеется, что я скажу: посадите меня в темницу, если того требует спасение или хотя бы благо народа. Я этого не скажу. Инквизитор хочет войти в синагогу с крестом, опозорить ее, дабы убить в народе дух. Поэтому я сделаю все, чтобы исполнить свой замысел.
Собравшиеся слушали, надеясь, что он скажет еще что-нибудь, но он молчал.
И тут вступил в разговор один из старейшин с бледным, как полотно, лицом, с длинной раздвоенной бородой.
— О, молодой еврей! — сказал он и замолчал. — О, молодой еврей! — повторил он. — Мы знаем, что ты готов во имя Бога принести в жертву свою жизнь. Твой крик на площади Огня слышали все — мужчины и женщины, стар и млад. Юные горячие головы готовы пойти за тобой пешком по морю — так велика у них потребность в Мессии. Это новые Маккавеи и Ревнители. Хочешь, чтобы тебя называли Мессией? Представляешь себе, будут бежать по улицам с факелами и кричать: «Мессия пришел!» Но ты окажешься ненастоящим Мессией. Надеюсь, ты этого не хочешь, благородный юноша. Отпрыск славного рода Гайат, откажись от своего замысла! Ибо за одну смерть мы заплатим величайшей жертвой — тысячью жизней. Пусть разум усмирит твой праведный гнев! Для этого нужно больше сил, чем на то, чтобы позволить вспененной волне вынести себя на берег. Человек, способный вовремя подавить гнев, дороже двух праведных. Святотатство, которое завтра намеревается совершить инквизитор, переступив порог нашей синагоги с крестом в руках, не первое и не последнее. Если бы мы хотели искупить каждое поругание, нам бы не хватило крови. Мы маленький народ, который уничтожают вот уже тысячу лет. Не будем помогать врагу в этом уничтожении.
— Я тронут мягкостью, достойной рабби Галлеля[137]. Но, рабби, народ выстоял тысячу лет потому, что, когда не оставалось сил бороться за свою жизнь, он умирал за веру, — ответил Эли.
— Для нас в расчет входит только жизнь! — воскликнул Иегуда ибн Шошан. — До этого я сказал: об остальном позаботьтесь сами. Так вот, беру свои слова обратно. Для нас важна каждая капля крови, как верно сказал уважаемый левит[138] Моше бен Элиша Галеви ибн Телаквера. Лучше живая лисица, чем дохлый лев! Если отдавать свою жизнь, то не на чужбине, а на дорогах Ханаанских[139]. Спрячу лицо в ладонях от стыда, как это сделают все, у кого в сердце горит святой огонь веры, когда инквизитор обесчестит наш храм, но с другой стороны, разве схваченный разбойниками не терпит покорно оскорблений, лишь бы только выйти живым? И это будет преследовать нас до тех пор, пока народ наш будет оставаться пришельцем среди чужаков.
Наступила тишина. Слышны были только вздохи. Потом встал старик с застывшей, как у всех слепых, улыбкой на искривленных губах. Голова его была склонена набок, глаза широко открыты и неподвижны. Говорил он голосом тихим и неуверенным, будто ощупью искал дорогу-
— Из слова левита Моше бен Элиша Галеви ибн Телаквера, верного помощника капланов, я с изумлением понял, что судьба баррио находится в руках нашего гостя, дона Эли ибн Гайата. Из слов дона Шломо Абу Дархама я понял, что для нашего спасения юношу Эли надлежит посадить под замок. Так советует инквизитор. Инквизитор заботится о нашем спасении. Я в это не верю. И думаю, что никто в это не верит, верно, старейшины? Так зачем же эта мишура? Ни судьба баррио, ни наше спасение не могут быть в руках одного человека. Я бы поверил, если бы вы сказали, что она в Божьих руках. Но зачем так сразу взбираться на самую высокую вершину? Останемся на наших родимых пригорках. Как сказано в Пасхальной агаде: «И этого достаточно». Иными словами, давайте думать дальше, может, придумаем что-нибудь лучшее, нежели пленение мужественного юноши. Впрочем, раз до сих пор Господь не просветлил, то и дальше нам придется разговаривать в потемках. Слушая вас, я подумал: судьба баррио в наших руках, а не в руках пришельца из Нарбонны. В руках десяти справедливых. Так где же эта справедливость? Вы крались к ней по-лисьи, но боялись дотронуться, до нее, как до раскаленного железа. Почему никто не назвал подозреваемого своим именем? Кто-то призвал Бога в свидетели беспристрастия, но сквозь его горло не прошло имя, которое на устах всего баррио, имя раввина дона Бальтазара. А глава альджамы молчит, хотя знает всю правду, но скрывает ее от нас. Поэтому наш совет — не суд, хотя в нем сидит судья Иаков Абделда, и поэтому нет перед нами раввина дона Бальтазара. Мельком вспомнили о присяге. Так вот, я, Менаше бен Габриэль Га-Коэн, требую присяги на Торе, в смертных рубахах, при черных свечах, над пустым гробом. И пусть никто не говорит: ведь это раввин, ибо я ему отвечу: именно потому, что это наш раввин. Я знал его отца, раввина Михаэля, царствие ему небесное. Вот стоит он предо мной и говорит: верно, Менаше бен Габриэль, пусть мой сын очистится в глазах народа, если нет его вины, а если, не дай Боже, есть вина, пусть станет все по закону, как для всех иных. Предки велики, да потомки малы. Сердца их пугливы, но опасности они не видят, чувствуют дыхание страха, но дают ввести себя в заблуждение. Не ублажите инквизитора жертвой одного человека, как козлом, брошенным в пустыне Азазелем. Он будет теснить вас из жизни шаг за шагом, велит вам, словно червям, самим вползти в гнусную смерть. Есть ли выход? Может, и найдете его, просветленные Богом. Но речь ваша, будто вода, вливаемая в сосуд с маслом: чем больше воды, тем меньше масла. Я вижу юношу из Нарбонны в ореоле света, добродетель звучит в его голосе. Я знаю, что сделаю. Многие годы я, как каплан, благословлял вас в большие праздники, в великие дни Нового Года и в день Отпущения грехов. Сегодня я благословлю юношу, дона Эли ибн Гайата. Сын мой, пусть Вседержитель, Бог Авраама, Исаака, Иакова и всех наших святых, всех наших ревностных и непримиримых, отдавших жизнь во имя Бога, пусть этот Бог, Бог Израиля, даст тебе силы, дабы смог ты исполнить свой замысел… Поступок твой может принести смерть, но это смерть животворная. Смертью своих героев жив народ. Подойди, я возложу руки на твою голову…
Тут с криком сорвался Шломо Абу Дархам. Голос его дрожал.
— А знает ли каплан Менаше бен Габриэль, какой это замысел?
— Знаю, — слепец поднял голову и повернул ее сначала вправо, а потом влево. — Знаю. И проклятие тому, кто поднимет руку на благословенную голову.
— Менаше Га-Коэн! — воскликнул ректор талмудической школы Газиэль Вилалонга. — Как не стыдно говорить такие слова рядом с Ковчегом Завета!
— Это оскорбление места! Слово «проклятие» в присутствии старейшин! — крикнул Авраам аль-Корсони.
— Согласен, оскорбление. Но речь была правильной, — отозвался судья Иаков Абделда. — Может, и не вся, но что касается инквизитора…
— Правильной, — кричали одни.
— Неправильной, — кричали другие.
Среди всеобщего шума встал левит Моше бен Элиша Галеви и поднял руку. Собравшиеся успокоились.
— Менаше Га-Коэн! — начал Моше бен Элиша. — Я, как левит, лью воду на слова твои, как лью воду на твои руки перед благословением. Слова исчезли, стекли, как нечистоты с ногтей. Менаше Га-Коэн, рабби, ты идешь по железному мосту, не сворачивая ни вправо, ни влево. Мы тоже хотим идти по железному мосту. Не пытайся нас столкнуть за то, что разум, как сито, просеивает слова и подсказывает воздержанность. Юноша, прими благословение, тебе оно полагается за замысел, но не за поступок. Не знаю, каков этот замысел, и разум подсказывает нам и тебе, Менаше бен Габриэль Га-Коэн, что лучше этого не знать. Тебе же, юноша благородного рода, пусть разум твой подскажет воздержание от твоего замысла.
— Да пошлет Бог здоровье левиту, — сказал дон Шломо Абу Дархам. — Подошло время Дополуденной молитвы. Помолимся и потом вновь сядем за стол.
— Раввин Шемюэль Провенцало хочет что-то сказать, — заметил Иегуда ибн Шошан.
— Что же, послушаем, — и дон Шломо Абу Дархам сделал знак рукой, дабы все оставались на местах.
— «Стой, солнце, над Гаваоном»[140], — начал палермский раввин Шемюэль Провенцало. Встав, он простер перед собой руки и прикрыл глаза. — Остановим солнце, как Иисус Навин остановил его до тех пор, пока не разбил врага. Будем гнать от себя, как собак, ночные тени. Пусть осветит нас Блеск Наивысшей сферы. О, Сияние! Тайна Света! Пред нами открылась Книга Блеска. Солнце, месяц, звезды светят все вместе, а огненная колесница Ильи — передний отряд Божьего Помазанника. Разверзлись все семь небес. И ангелов видимо-невидимо: тут и ангелы-посланники, и ангелы-посредники, ангелы Божественной службы, ангелы Святой правой лицевой стороны, а каждый из них суть четыре сокровища: Милость, Сила, Красота и Владычество. А внизу в равновесии пребывает Вода, Огонь, Земля и Воздух. Ангелы Святой правой стороны суть Блеск, ангелы левой изнаночной стороны, — тут раввин Шемюэль Провенцало начал отгонять рукой злых духов, — это Мрак. Слышно бряцание оружия — это звезды выскакивают из своих орбит, как во время войны с Сисарой. Побеждают ангелы Правой лицевой стороны. — Раввин покачнулся, хотел схватиться за подлокотники кресла, но упал. Пот выступил у него на лбу.
Дон Шломо Абу Дархам наклонился над ним.
Раввин Шемюэль Провенцало покачал головой. Губы его были плотно сжаты, а под веками перекатывались глазные яблоки.
— Рабби Шемюэль, рабби Шемюэль, — дон Шломо Абу Дархам пытался привести старика в сознание.
— Со мной все в порядке! — разозлился раввин Шемюэль Провенцало. — Что вы от меня хотите? Lasciateme stare![141]
Шломо Абу Дархам вызвал посыльного, того самого, который привел Эли, и велел отвезти домой раввина Шемюэля Провенцало.
Раввин Шемюэль упрямился, говорил, что не поедет, что должен остаться, пока совет не кончится.
— Я хочу что-то сказать… Я не закончил, — откинувшись в кресле, он с усилием выговаривал слова, открытым ртом хватая воздух.
Посыльный взял раввина Шемюэля под руку. Раввин не держался на ногах.
Иегуда ибн Шошан, будучи моложе всех, предложил отвезти раввина, но Менаше бен Габриэль Га-Коэн, тот, который хотел благословить Эли, посчитал, что будет лучше, если это сделает пришелец из Нарбонны.
— Да, да, — поддержал его левит Моше бен Элиша, — так будет лучше всего.
Дон Шломо Абу Дархам покачал головой, но согласился.
Экипаж стоял перед зданием альджамы.
Эли с посыльным помогли раввину влезть в высокую повозку. Эли занял место возле дверей, а посыльный на козлах.
Едва кони от удара кнута взяли с места, как раввин Шемюэль закричал бодрым голосом:
— Возвращаемся, я себя прекрасно чувствую.
— Возвращаться некуда, совет отложен, — солгал Эли. — Все разошлись.
— Но я не закончил своей речи! — возмутился палермский раввин. — Самого главного не сказал!
— Как-нибудь в другой раз, — утешал его Эли.
— Ничего ведь не ясно, бросать мне проклятие или нет…
— Я бы не бросал.
— Но я пообещал донье Кларе!
— Жаль.
— Жаль, — признался раввин Шемюэль Провенцало.
— Время еще есть. Можно отступить. Отступить в лучшую сторону не стыдно.
— Ты так считаешь? Тогда сотворим Пополуденную молитву в дороге, — раввин прикрыл глаза и начал тихонько бормотать.
Огромное солнце касалось горизонта, словно берега Красного моря.
Эли почувствовал в сердце острую боль. От завтрашнего дня его отделяет только ночь. Он не молился, потому что не знал молитв наизусть. От стен на мостовую падали фиолетовые тени, как в тот вечер, когда он прибыл в баррио. Далеко над скалами парили две птицы, но он не знал, ястребы это или коршуны.
Уже сгущались сумерки, когда они оказались на пустой темной улочке, круто спускающейся вниз. Кони остановились, сдерживаемые человеком, неожиданно выскочившим из-за угла.
— Пустите! — посыльный пытался вырвать вожжи из рук грабителя.
— Молчи, если тебе дорога жизнь! — в темноте блеснул клинок ножа.
Другой разбойник рванул дверцы повозки. Эли успел уклониться от удара — чья-то рука полоснула воздух. Нападавший покачнулся, Эли схватил руку с ножом и изо всех сил сжал запястье, а другой рукой ударил в лицо, закрытое черным платком. Видны были только дикие глаза. Платок пропитался кровью, и кинжал со звоном упал на пол экипажа.
Раввин Шемюэль Провенцало будто очнулся, прервал молитву и закричал:
— Что это такое?! Как вы смеете нападать на меня?! Я палермский раввин! Разбойники! В самом центре баррио разбойники! Прочь, не то прокляну вас!
Окровавленный разбойник с голыми руками бросился на Эли, пытаясь вытащить его из повозки.
Другой отпустил вожжи и поспешил на помощь товарищу.
Посыльный стегнул коней, и они с места рванули галопом. Повозка, которая быстро катилась по круто спускающейся улочке, била коней по ногам, и они мчались на предельной скорости.
А раввин все кричал:
— Люди, держите их! Бандиты в центре баррио!
Из домов выбежали жители и бросились в погоню за разбойниками.
У ворот дома стоял секретарь раввина дона Бальтазара Йекутьель.
— Донья Клара очень беспокоится, — приветствовал он раввина Шемюэля Провенцало и Эли, когда те вышли из повозки.
— Донья Клара беспокоится, а на нас напали грабители, — разозлился раввин Шемюэль Провенцало. — Чудом живыми остались!
— Грабители? И что дальше было? — воскликнул Йекутьель.
— Сбежали от меня. Я пригрозил предать их проклятию.
— Дай Бог тебе здоровья, рабби! Но тебя ждут — донья Клара и раввин дон Бальтазар.
— Мне пойти вместе с раввином доном Шемюэлем? — спросил Эли.
— Конечно, конечно.
В библиотеке они застали раввина дона Бальтазара и донью Клару.
— На нас напали разбойники, — еще с порога начал раввин Шемюэль Провенцало, — кому сказать, так не поверят! Разбойники в центре баррио! Еврейского баррио! Боже, куда я попал?
— Наемники инквизитора, — донья Клара посмотрела на Эли.
— Инквизитора или кого-то другого, — сказал Эли.
— Что ты имеешь в виду, Эли? — спросила донья Клара.
— Не знаю… не знаю…
— Так или иначе, поблагодарим Господа, — донья Клара сложила ладони. — Вы оба должны поставить свечки в синагоге.
— Просто не верится! — все еще выкрикивал палермский раввин.
— Что решила альджама? — спросила донья Клара.
— Я не успел закончить своей речи! — пожаловался раввин Шемюэль Провенцало.
— Что решил совет? — донья Клара обратилась к Эли.
— Было много слов… — Эли заколебался. — И одно предложение главы альджамы.
— Какое?
— Маловажное. Оно касалось меня.
— Абу Дархам, когда был тут, все искал способ, чтобы загладить дело. Но я против. Рабби Шемюэль Провенцало из Палермо и ты, дон Эли ибн Гайат, я обращаюсь к вам в трудную для баррио и для дома раввина дона Бальтазара минуту. В вас я определенно не ошибусь. Йекутьель, отнеси в синагогу черные свечи, зажжешь их завтра после вечерней молитвы. Иди, найди смертную рубаху для раввина Шемюэля Провенцало. Завтра она ему пригодится.
— Донья Клара, — сказал Эли, когда Йекутьель вышел. — Дон Шломо Абу Дархам ищет способа спасти парня, это совсем еще мальчик, он чуть старше Хаиме.
— Ну уж извини, Эли, — в глазах доньи Клары блеснул гнев.
— Возраст… годы… — Эли подыскивал слова. — В этом возрасте еще не понимаешь, где лицо, а где изнанка.
— Я удивляюсь тебе, Эли. Помнится, ты был за то, чтобы побить клеветника камнями, — донья Клара подняла на него большие, чуть навыкате глаза.
— Да, но теперь, когда я узнал его, когда я видел его близко…
— Близко даже инквизитор мил, правда?
Эли молчал.
— Правда, Эли?
— Его можно изгнать из баррио, — сказал Эли.
— Чтобы он на все четыре стороны разнес клевету? Нет! — донья Клара решительно тряхнула головой.
В дверях показался Йекутьель.
— Донья Элишева, мать Дова, просит принять ее. Можно ей войти?
— Донья Элишева?
Дон Бальтазар взглянул на жену.
Донья Клара встала и поправила черную тюлевую накидку.
— Пусть войдет, — сказала она.
Вошла высокая женщина в черной шелковой накидке до самых пят и в кружевной шали, спадающей на плечи и сколотой бриллиантовой заколкой надо лбом.
— Заранее прошу прощения, — донья Клара рукой показала донье Элишеве на кресло. — У нас мало времени — мужчины торопятся в синагогу.
Донья Элишева села, опустив руки на колени и сплетя пальцы. Голову она подняла еще выше.
— Я не займу много времени, донья Клара. Нелегко было принять решение прийти сюда и — просить о милости для моего сына.
— Неужели для матери это было так трудно? — холодно улыбнулась донья Клара.
— Если мать уверена в невиновности своего сына…
— И это просьба о милости? — прервала ее донья Клара.
— Случается, что невинный вынужден просить о милости. К тому же…
— Часто случается, что бесстыдство идет в паре с богатством.
— Прости меня, Клара, но я не понимаю, кого ты имеешь в виду?
— В таком случае закончим разговор, не приступая к нему.
— Клара, я пришла не с пустыми руками. Ты слишком умна, чтобы этого не знать.
— Не знаю, не знаю.
— И не догадываешься? — донья Элишева улыбнулась.
— Говори, это мои друзья.
— Просьба для сына о милости… это преувеличение. Я сгустила краски, ибо знаю тебя не первый день и знаю, как к тебе можно дойти кратчайшим путем. Чтобы ты проявила свое великодушие. Я ошиблась. У тебя вместо сердца камень. Но мне кажется, что следует полюбовно уладить дело.
— Полюбовно? — воскликнула донья Клара.
— Так будет лучше и для твоего, и для моего дома. Мой сын уедет, а раввин… — тут донья Элишева едва заметно пожала плечами.
Донья Клара резко тряхнула головой
— …Но ты хочешь отомстить, используя моего сына, — продолжала донья Элишева. — Отомстить за прошлое, а меня унизить. Ты всегда старалась возвыситься надо мной и красотой, и умом, и талантами. Но я не виновата, что повезло мне, а не тебе. Мужчина предпочитает женщину не столь умную, как он сам. Жизнь твоя, Клара, сложилась иначе, чем желало твое сердце, но это было давно. Он выбрал меня, а не тебя, и об этом пора забыть. Теперь уже незачем и не у кого искать расположения. И вновь судьба сталкивает нас. На этот раз я борюсь не за мужа, а за сына. Но не будем делать вид, что только его жизнь в опасности. Как знать, может, не я к тебе, а ты ко мне должна была прийти.
Донья Клара вскочила с места, руки ее дрожали.
— Как ты смеешь!
Донья Элишева тоже встала.
Обе женщины молча глядели друг на друга. Первой прервала молчание донья Элишева:
— Можешь излить свой гнев, но гневом делу не поможешь.
— Довольно! — воскликнула донья Клара.
— Разве ты не видишь, что твой дом прогнил изнутри?
Донья Клара сжала кулаки. Она шевелила губами, но не могла извлечь из себя ни звука.
— За мной стоит только мой муж, а за тобой глава альджамы.
Они знают то же, что и все баррио. Моего мужа, дона Цви, даже не пригласили на совет, только его одного не пригласили, хотя он такой же старейшина, как и все. Потому что он мог бы рассказать то, о чем все молчат. Дон Цви торгует за городскими стенами, и у него много покупателей среди сановников. А они ему многое рассказали…
— И наместник города, отец Диего Дарфьеры, тоже?
— И он тоже, если тебя это так интересует, — ответила донья Элишева.
— После того, что произошло?
— Наша общая беда, наша общая боль стала мостиком над пропастью.
— Деньги — вот этот мостик.
— Боже, как я была глупа! Как я могла подумать, что поговорю с тобой, как женщина с женщиной!
— Через наместника твой муж нашел дорогу к инквизитору. Думаешь, я ничего не знаю? Твой муж — шпик инквизитора и твой сын Дов — тоже шпик инквизитора.
— Ты с ума сошла, Клара.
Внезапно отворились двери, и на пороге показался Энрике. На нем был лекарский халат и запыленные башмаки. Лицо его пылало, белые губы были сухи. Он остановился, когда увидел донью Элишеву. Оглядев всех, хотел было уйти, но донья Клара подала ему знак:
— Подожди, Энрике, донья Элишева уже уходит.
— Боже! — простонал Энрике.
— Иди! — обратилась донья Клара к донье Элишеве. — Оставь мой дом в покое.
— Иду. По лицу дона Энрике я вижу, что случилось нечто страшное. Все-таки Бог справедлив.
Донья Элишева подхватила полы черной накидки и вышла.
— Говори, — приказала донья Клара, когда донья Элишева закрыла за собой двери.
— Донья Клара, донья Клара, — рыдал Энрике. — Марианна…
— Молчи! — донья Клара рухнула в кресло и закрыла лицо руками.
Раввин дон Бальтазар упал на колени, уронив голову на грудь.
— Боже! — шептал он, подняв залитое слезами лицо. — От Твоего суда не убежишь.
Марианна сбежала.
Эли отыскал дона Энрике в трапезной. Он сидел на низкой скамеечке без башмаков и четырехуголки. Его лекарский халат валялся на полу. Вцепившись в свои редкие волосы, дон Энрике качал головой.
— Ой! Ой! Горе мне, дожил до таких дней! — стонал он. — Горе дочерям моим, что дожили до такого позора!
— Так Бог хотел, — утешал Эли плакальщика.
Энрике поднял на него покрасневшие глаза.
— Эли, дружище! Что мне теперь делать? Она меня видела, прикрыла лицо вуалью… Вышла из церкви под руку с идальго. Сели в экипаж. Она меня видела… Идальго тоже меня видел. Вместе куда-то поехали…
Эли уселся рядом с ним.
В трапезной горела одна-единственная свеча и было темно.
Послышались шаги. Это был Йекутьель.
— Донья Клара вас зовет, дон Энрике.
Энрике с трудом поднялся.
— Где мои дети? — спросил он. — Где моя Изабелла? Моя Ана?
— Я пойду за доном Даниилом, — сказал Йекутьель. — И за раввином Шемюэлем Провенцало.
Дон Энрике, с трудом волоча ноги, поплелся в сторону темного коридора.
Эли вдруг показалось, что на галерее спиной к свету, падающему через открытые двери, стоит Марианна. Это была Беатрис, жена Даниила, старшего сына раввина дона Бальтазара. На звук шагов она обернулась.
— Слава Богу, что это вы, дон Эли. Я сидела одна в покоях и вышла, мне стало душно. — Беатрис держала руку на выпуклом животе. — Наверное, будет буря.
— Да, — он посмотрел на небо. — Кругом тучи, звезд совсем не видно.
— Значит, все-таки будет?
— Похоже на то.
— Я жду Даниила. Его позвала донья Клара. Его и Энрике.
— Семейный совет. Без женщин.
— Да. Так всегда бывает, когда происходит что-то важное. Даже когда речь идет о женщине. Наверное, я не должна такое говорить, но после первой брачной ночи у нас забрали простыни, и донья Клара разглядывала их вместе с мужчинами. Кажется, нехорошо, что я об этом рассказываю, правда?
— Нет-нет, рассказывайте дальше.
— Донья Клара говорит, что женщины глупы. Донья Клара не любит женщин. Она даже свою дочь Марианну не любила. Она любит только внучку Ану. Если нам чего-нибудь надо, мы всегда посылаем к донье Кларе маленькую Ану.
— А я убежден, что донья Клара необычайно всех любит.
— Да? Как бы я хотела, чтобы так было.
— Я пойду к себе, донья Беатрис, — Эли хотел попрощаться.
— Нет-нет, — попросила она. — Подождите вместе со мной Даниила. Он скоро вернется. Расскажет, что они решили. Хотя что тут можно решить… — Беатрис вздохнула. — Ведь это страшно. Как она могла? Оставить детей, мужа и такой дом, такой дом!
— Согласен, это страшно, — сказал Эли.
— Я бы пригласила вас к себе, но нельзя. Я одна.
— Пойдемте к вам, донья Беатрис.
— Но это не принято.
— Не страшно.
— Оставим двери широко открытыми.
— Хорошо.
— Какой вы добрый, дон Эли. Вас все хвалят. Даже донья Клара. А ее похвалу заслужить не так-то просто.
Они вошли в комнату. На столе в подсвечнике и в канделябре, свисающем с потолка, горели свечи. Зарешеченное окно в полукруглой нише, отделенной от остальной комнаты металлической ажурной ширмой, напоминающей ширму у доньи Клары, было приоткрыто, и сквозняк играл шелковой занавеской в черно-белую полоску.
— Не понимаю, как это могло случиться с нашей Марианной? — Беатрис уселась на стул с высокой и узкой спинкой. Ее живот еще больше бросался в глаза. — Это жестоко! Верить не хочется, что такое произошло в нашей семье. Бросить мужа ради христианина. Говорят, любовь слепа, и она сильнее смерти. Но я бы Даниила не бросила никогда и ни за что. Я полюбила Даниила после свадьбы, до этого я даже не видела его и не знала, что на свете живет какой-то Даниил. Лучше полюбить после свадьбы, чем до нее. Так оно вернее, правда, дон Эли?
— Ну, конечно, донья Беатрис.
— Может, и не пристало говорить о таких вещах с чужим мужчиной, но вы хоть и гостите у нас всего несколько дней, вы ближе, чем иной родственник. Иногда так бывает. Я бы могла пойти к Изабелле, но ее трудно застать дома. Маленькая Ана наверху, у прислуги Каталины. Энрике, как я уже говорила, позвала донья Клара. Дом пуст, как будто, не приведи Господи, все вымерли. Повсюду темно. Изабелла сидит где-то с Альваро. Может, в садике. Я против юноши ничего не имею, но это не муж для внучки раввина дона Бальтазара. Я права, дон Эли?
Эли ничего не ответил.
— Вот видите, и вы того же мнения. Только после свадьбы можно сказать, хороший ли это брак. Бедняжка Изабелла сказала мне, что покончит с собой. А такое, упаси Господи, случается. Несколько лет тому назад я еще замужем не была и жила не в баррио, а в Толедо, но и там рассказывали, что в реке утопились двое влюбленных. Связали себя веревкой и прыгнули в Тахо. Их тела долгое время не могли найти. Через три дня волны выбросили их на берег. В том месте камень лежит, а на нем были выбиты имена. Но кто-то их стер. Так и неизвестно, кто их выбил, а кто их стер. Но сведущий может прочесть: Диего Дарфьера, 20 лет, и Абигайль Абравалла, 17 лет.
— Абравалла? Дочь богатого купца Абраваллы?
— Да.
— Сестра Дова бон Цви?
— Да.
— А кто такой Диего Дарфьера?
— Сын гранда Дарфьеры, начальника города.
— Он до сих пор начальник?
— Да.
— И мстит баррио за смерть сына?
— Об этом я не слышала. Он уже стар. Диего был его единственным сыном… Но я не об этом хотела сказать. Думаю, что донья Клара не боится за жизнь Изабеллы. Бояться нечего, говорит она, Изабелла не самоубийца, в нашей семье это невозможно. И еще говорит: в моей семье любят того, кого надо. Но я вам скажу по секрету, только прошу меня не выдавать, что сама донья Клара когда-то любила одного человека из тех, кого не надо любить. В ранней молодости донья Элишева, жена дона Абраваллы, и донья Клара были влюблены в одного юношу. Но его родители не захотели донью Клару, она была им не чета, ее отец не был главным раввином Кастилии, вот они и предпочли донью Элишеву, невесту из знатного рода.
— Интересно…
— Очень рада, что вам это интересно. Я, когда рассказываю, забываю о страхе. Благодарю вас, дон Эли.
— Я тоже рад.
На пороге стояла Изабелла.
— Как хорошо, что у тебя горит свет, дорогая Беатрис. Можно к тебе? И дон Эли здесь? Во всем доме пусто и грустно.
— Проходите, пожалуйста. Нам будет веселее.
Вслед за Изабеллой показался Альваро.
— Садитесь, мои дорогие. Может, хотите что-нибудь съесть? А вы, дон Эли? Может, вина? — спросила Беатрис.
— Оставь, Беатрис. Ничего не хочется. Ах, Боже! — Изабелла села в кресло.
— А где Ана? — спросил Эли. — Неужели она одна дома?
— Она у Каталины, — ответила Изабелла.
— А ей не пора спать?
— Ана может спать у Каталины. Она у нее любит спать.
— Пойду за ней наверх, — предложил свою помощь Альваро.
— Никуда не ходи!
Альваро подчинился.
— Это уже конец.
— Не говори так, Изабелла.
— Не говори так! Не говори так! Только это и слышу!
— Альваро прав, Изабелла. Сейчас придет Даниил и все расскажет.
— Что он может рассказать? Он уже ничего не может нам рассказать, — Изабелла вздохнула. — Это конец.
— И о тебе наверняка была речь, — сказала Беатрис.
— О, да! Увы! Я ничего хорошего не жду.
— Не теряй надежды. Ведь не может быть столько бед в одной семье, правда? — Беатрис обратилась к Эли.
— Я тоже так думаю.
— Одно дело — беда для бабушки, а другое — для меня.
— Тихо! — Беатрис подняла голову.
Все повернулись в сторону открытых дверей.
— Мне показалось, кто-то идет, — улыбнулась Беатрис.
— А я ничего не слышала, — сказала Изабелла.
— Мне показалось, будто это шаги Марианны.
— Ее дух? — Изабелла пожала плечами.
— Марианна не умерла, — заметил Альваро.
— Лучше бы умерла! — Изабелла вдруг заплакала.
— Когда же Даниил придет? — Беатрис вздохнула.
— Какое это имеет значение? — спросила Изабелла.
— Спокойнее, когда он рядом.
— Тебе хорошо.
— Ты не любишь Даниила, дорогая?
— Глупый вопрос.
— А ты злая.
— Побудь на моем месте. Тебе-то хорошо, ты в положении, ты счастливая.
— Подожди, Изабелла, и тебе Господь подарит ребенка, и не одного. Правда, Альваро?
Альваро покраснел.
— Вот увидишь, еще не одну тарелку разобьем на твоей свадьбе. И свадебную тебе споем:
Розы белые заждались на пороге брачного покоя,
Под высоким балдахином спит дыханье нежное левкоя.
Новобрачная, сними белую, увенчанную миртами фату,
Новобрачная, сними с белых бедер пояс, обнажая чистоту.*
Беатрис пела тихо и, закончив, рассмеялась.
— Перестань, — сказала Изабелла. — Как ты можешь сейчас петь!
— Я всегда могу петь. — Беатрис прищурила серые глаза.
— Добрый вечер, — на пороге стояла Каталина, укутанная в черную шаль с кистями до самой земли. — Она не спит, и я не могу ее успокоить.
Ана подбежала к Беатрис и бросилась ей на шею.
— Голубушка ты моя, бедная деточка, — Беатрис прижала ее к себе.
На внутренней галерее Эли встретил Даниила.
— Долгим был ваш семейный совет, — заметил Эли.
— Да, долгим. Но хорошо, что я тебя встретил, дон Эли. Хочу тебе сказать, что крещения не было.
— Не понимаю.
— Энрике поступил необычайно умно: не сказал ни слова, когда увидел в библиотеке отца донью Элишеву.
— Но все уже знают.
— Кто знает? Ты? На тебя мы можем положиться.
— Изабелла, Альваро, Йекутьель, твоя жена Беатрис.
— Это не выйдет из стен нашего дома. Марианна тяжело заболела. Потом она умрет. А завтра состоится конфирмация.
— Но ведь это же ложь, о которой узнает все баррио!
— Устроим похороны, потом семь дней покаяния. Все должны поверить.
— Правды не скроешь. Завтра об этом будут говорить все. Каждая птица будет об этом чирикать. Как вы могли согласиться на такое?
— Так решила наша мать, донья Клара.
— И никто из вас не пытался ей объяснить, что это безумие?
— Пытался. Энрике. Но донья Клара настаивала, чтобы хоть день не допускать мысли о крещении. Его не было! Переждать день конфирмации, чтобы на Хаиме не пала тень крестин Марианны, чтобы конфирмация не начиналась с предательства. Поэтому семидневный траур после крестин исключен. Этих семи дней нам так или иначе не миновать, хоть мажь двери дома кровью пасхального агнца, хоть не мажь, зато потом будет семидневное покаяние по умершему. Какая разница между тем, что произошло, и смертью?
— Не видишь разницы? Дело не в семидневном покаянии, а в правде. Не знаю, как это назвать. Похоже на то, как ребенок зажмуривает глаза и думает, что его никто не видит.
— После конфирмации состоятся похороны. А кто хочет, пусть говорит, что это неправда. Достаточно, что один день они будут верить. Похороним ее в ящике. Девушки получат простыни, чтобы сметать саван[142]. Отец и братья, то есть я и Хаиме, прочтем на кладбище каддиш. И поставим камень, с надписью. А они пусть не верят! Пусть не верят…
Даниил замолк — подошел Энрике.
— Где мои дети? — спросил тот.
— У Беатрис, — ответил Эли.
— Пойдем, — сказал он Даниилу.
Последним Эли встретил раввина Шемюэля Провенцало.
— Кто это? — спросил раввин.
— Эли ибн Гайат.
— Ты, юноша?
— Я, рабби.
— Времена Мессии. Времена Мессии, не иначе.
— Да, рабби.
— Проводи меня, сын мой.
— Мы стоим у твоих дверей, рабби.
— Времена Мессии.
— Верно, ведь другого спасения нет.
— Но по моим расчетам выходит на восемнадцать лет раньше. Восемнадцать — это «йод хет». Поменяем местами, и будет «хет йод», что значит «хай», что значит «хайим», что значит «жизнь». Иными словами, все мы доживем до того времени, когда придет Мессия. А может, опять, не дай Господи… А может, новый лжемессия, недоносок Божьей мудрости? Не я первый могу ошибаться. В Талмуде, в книге Сангедрин[143], сказано, что Мессия должен прийти в четыреста сороковом году. Но послушай, — раввин Шемюэль Провенцало прищурил глаза. — Был такой человек, Давид Алрой ибн-аль-Руги[144] — что у мусульман означает «вдохновенный». Давид Алрой вдохновил еврейских горцев, живших на Кавказе, и они восстали. Взяли крепость Амадию и пошли на Иерусалим. К ним присоединились евреи из Багдада и Моссула. «Сложите оружие, — передал им турецкий султан, — иначе я вас всех перебью». Алрой не испугался. Раввины пригрозили ему проклятием. Его убили. Убил наемник. Его же тесть, подкупленный султаном. Был ли он Мессией? Народ его так называл. Но он был мнимым Мессией. Настоящий бы не погиб. К сожалению, столько было мнимых.
— Разве они заслуживают осуждения?
— Столько крови пролилось. Боже, сколько их было!
— Выходит, что может быть еще один.
— А может, ты им хочешь быть, юноша? О тебе так говорят.
— Хотелось бы.
— Выведи народ из пленения.
— Куда?
— Не знаешь? Не повторяешь каждый год в Йом-Кипур и другие праздники: «На следующий год — в Иерусалиме»?
— Знаю, рабби. «Если забуду тебя, Иерусалим, забудь меня, десница моя…»
— Ты женат, сын мой?
— Нет, рабби.
— Тогда запомни, что я тебе скажу: женщина — это бездна зла, это Лилит[145]. Знаешь, кто такая Лилит? Это женщина-сатана. Бойся женщин.
— Рабби устал.
— Я не знаю усталости. Я не знаю сна. По ночам я ловлю ангелов, как мух. Обрываю им крылышки и беседую с ними.
— И что они говорят?
— Хвалят Бога.
— Совсем как люди?
— Совсем как люди.
— Это неправильно.
Раввин Шемюэль Провенцало отстранил Эли, чтобы получше к нему приглядеться.
— Совсем как люди? Совсем, да не совсем. Ты, юноша, хотел бы вмиг все узнать, а мне на это потребовалась вся жизнь. Хочешь, сын мой, я тебе расскажу, как ангелы научили меня читать в сердце человека, узнавать мысли по лицу, различать души, которые поселились в деревьях, зверях и камнях, понимать речь птиц, предсказывать судьбу по их полету, как это сказано в Книге Проповедника: «Потому что птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою»[146]. Хочешь, научу тебя тайнам, какие знаю из Книги Зогар, коль скоро ты собираешься быть Мессией. Хочешь быть Мессией? Кто бы не хотел! Кто им будет? Может каждый. Неправда, что он должен быть потомком царя Давида. Так говорят для простачков, для толпы. Я открою тебе свои тайны. Будь моим наследником.
— Рабби, я не дорос. Я не достоин, — Эли низко поклонился и, простившись, пошел прочь.
Каталина стояла на коленях. Масляная лампадка, висящая перед иконой Богоматери с младенцем, бросала слабый свет на склоненную девичью голову.
От звука открываемой двери она вздрогнула, но не повернулась и не прервала молитвы.
Эли остался стоять у входа, держа широкополую шляпу в руках.
Ждал он недолго.
Каталина поднялась с налоя, прикрытого стареньким ковриком.
— Прости меня, Каталина.
Каталина села на стул.
— Я молилась за вас.
— За кого? — переспросил Эли.
— За Марианну.
Эли уселся у ее ног.
— Это большое несчастье для дома раввина.
— Поговорим о нас, Каталина.
— Я молилась за вашу милость.
Эли вздохнул и положил голову ей на колени.
— Завтра тоже буду молиться за вашу милость.
— И Бог инквизитора тебя выслушает?
— Меня выслушает Иисус Христос.
— Завтра я, возможно, умру. Это моя последняя ночь.
— Откажитесь, ваша милость, не убивайте, и вы будете жить.
— Поедем в Нарбонну…
Каталина положила ладонь на его голову.
— Ты поедешь верхом, на лошади, а я пойду рядом. Буду держать Лайл за уздечку.
— Слишком далеко, чтобы идти пешком.
— Упадем отцу в ноги, чтобы он нас благословил.
— Отец вашу милость не захочет благословить.
— Я напомню ему о моавитянке Руфи и Воозе[147]. И с того времени я бы называл тебя Руфью.
— А если бы и это не помогло?
— Мы бы покинули отчий дом и поехали туда, где люди нас не знают.
— Ты говоришь о людях, но забываешь о Боге. Бог повсюду, и он нас везде увидит.
— Бог посмотрит в мое сердце, а потом в твое — и обрадуется. Люди хуже Бога.
— Ты говоришь о Боге так, будто он человек.
— Это самое большое, что может человек себе вообразить.
— Кощунствуешь. Бог больше, чем человек может себе вообразить.
— Человек — царь живых тварей. Только он способен пожертвовать своей жизнью. А смерть на кресте или на костре — это вершина существования.
— Нельзя сравнивать крест с костром.
— Почему?
— Не знаю, почему.
— Каталина, поговорим о нас.
— Поговорим…
— Я люблю тебя, Каталина.
Каталина убрала руку, лежавшую на его голове.
— А ты, Каталина?
— Я? Не знаю.
— Ты чиста, как родниковая вода.
— Я грешна. Я грешу в мыслях.
— Я грешил, не думая.
— Это нехорошо.
— Что это за грех? Почему он считается грехом?
— Пусть Бог отпустит грехи вашей милости.
— Аминь.
Ветер ударил в пергаментное окно, и по нему забарабанили крупные капли дождя. Вспыхнула молния, и совсем близко ударил гром.
Каталина перекрестилась.
— Бог сердится, — сказал Эли.
— Над Богом смеяться нельзя.
— Боишься грозы?
Каталина ничего не ответила.
— Все женщины, каких я знал, боялись грозы.
— Я тоже.
Он обнял ее ноги.
Дождь усиливался. Оба молча вслушивались в шум воды.
Наконец Эли прервал молчание:
— Хочешь, я угадаю, о чем ты думаешь?
— Не надо.
— Боишься собственных мыслей?
Каталина покачала головой.
— Не боюсь. Чего мне бояться?
— Ты права, бояться нечего. Все от Бога, и добро, и зло.
— Даже ад? — спросила Каталина.
— Боже мой!
— Ну, правда, даже ад? — настаивала Каталина.
— Кто, по-твоему, может избежать ада? Никто.
— Святой.
— Святые в раю.
— Да.
— Сколько их было? Сколько есть? И сколько еще будет? Разве стоило для такого количества людей делать рай? Сколько в таком раю пустого места! Значит, оно предназначено для нас. Я в этом уверен. Можно у Бога спросить.
— Грешно то, что говорит ваша милость. Я даже начинаю бояться.
— Я обниму тебя, и страх пройдет.
Каталина отпрянула.
— Не бойся, прошу тебя.
— Я уже не боюсь.
— Расскажи мне что-нибудь о себе.
— Что, например?
— Например, что случилось в твоем детстве и чего ты не можешь забыть.
— Ничего такого не было.
— Или чего ты стыдишься.
— Такого не рассказывают.
— Может, ты скрываешь какие-то грехи, признайся!
— Что это? Исповедь?
— Мы должны друг с другом разговаривать, как на исповеди.
— Мы так и разговариваем.
— Может, знаешь какую-нибудь смешную историю?
— Знаю.
— Тогда расскажи.
— О моем младшем брате. На Рождество в вертепе ему надо было играть ослика. А он не хотел, отказывался, и так — каждый год. А когда он подрос и его снова попросили играть ослика, он сказал: я уже большой осел, устраивайте себе ясли без меня.
— А ты кем была в яслях? Скорее всего, Мадонной?
Каталина рассмеялась.
— Теперь я расскажу смешную историю, — начал Эли. — Когда мне исполнилось тринадцать лет, отец подарил на конфирмацию кинжал. Я произнес ученую речь и наложил тефиллин. А когда торжество кончилось, я сиял тефиллин и спросил: сегодня я наложил его, а когда перестану? В синагоге все дружно рассмеялись. Тогда я узнал, что еврей каждое утро должен накладывать тефиллин всю свою жизнь. И должен всегда брать его с собой. Однажды я уехал из дому, а когда вернулся, отец спросил меня, вел ли я себя как набожный еврей и выполнял ли я все заповеди. Я соврал, что да. Тогда отец сказал: «Сейчас мы проверим». И вытащил из моего кошеля тефиллин, а оттуда выпала золотая монета. «Если бы ты сказал правду, дукат был бы твой, потому что ты бы его заслужил, а так он возвращается к своему хозяину, ибо я положил его, чтобы тебя испытать…» — Эли задумался. — Да, хотел от тебя утаить, — сказал он. — В ночь после конфирмации я первый раз был с девушкой.
— И она была, как родниковая вода? — спросила Каталина.
— Не знаю. Тогда я об этом не думал. Я весь дрожал от страха. Но это было сильнее. Теперь я боюсь куда больше, чем тогда.
— Эли!
Он поднял на нее взгляд. Она погладила его по волосам.
— А я чиста, как родниковая вода?
— Ты бела, как снег.
— Откуда ты можешь знать?
— Я ничего не хочу знать, кроме того, что вижу.
— А Марианна тоже была бела, как снег?
— Каталина!
— Я видела, как она в ночной рубашке выходила из твоей комнаты.
— Ты видела?
— Да.
— Поэтому и предупредила меня? Приревновала? Иначе бы ничего не сказала?
— Не приревновала. Я опасалась за твою жизнь. Она могла тебя убить в постели.
— Каталина, ты же рассказывала о двух наемниках.
— Она же могла это сделать вместо них.
— Что ты говоришь? Минуту назад один человек предостерегал меня от женщин, как от самого сильного зла.
— Значит, я уже не чиста, как родниковая вода, и не бела, как снег?
— Каталина!
— Эли! — она прикоснулась руками к его лицу.
— Я люблю тебя, Каталина.
— Возможно, это наша последняя ночь. Не говори так. Я буду просить о милости у своей покровительницы Святой Катерины. Пойду в монастырь. Принесу обет вечной непорочности. Ты будешь жить, Эли. Моя молитва тебя спасет. Должна спасти.
— Я люблю тебя, Каталина.
— И я тебя.
— Бог создал нас для счастья. Как Аврааму, велел он мне покинуть Нарбонну, мой отчий дом, и прибыть в далекое баррио, чтобы там встретить девушку иного племени и иной религии.
— А как было у Руфи с Воозом?
— Руфь была моавитянкой, то есть христианкой, как ты, а Вооз был иудеем, как я. И Руфь пошла за ним. Его земля стала и ее землей.
— И она приняла иудейскую веру?
— Да.
— А твой отец стал бы требовать, чтобы я приняла иудейскую веру?
— Да.
— А ты бы тоже хотел, чтобы я приняла иудейскую веру?
— Да.
— Почему? Разве я от этого стала бы другой?
— Да.
— Но я не хочу быть другой!
— Ты хочешь, чтобы я принял крещение?
— Да.
— Но я тоже не хочу. Я связан со своим народом.
— А я со своим.
— Если бы мой народ был преследователем, я бы мог от него отказаться. Но мой народ — преследуемый, и я не могу от него отречься.
— Выходит, Бог не создал нас для счастья.
— Хочешь сказать, что ты всю свою любовь подаришь своему Богу?
— Да.
— Мой Бог этого не требует.
— Значит, тебе проще принять крещение, чем мне иудейскую религию.
— Как ты могла сказать, что любишь меня, если это неправда?
— Как я могла сказать тебе что-то, что было бы неправдой?
— У вас любовь — это грех.
— Любовь — это таинство.
Эли вздохнул. Встал, поднял с пола шляпу.
— Уходишь? — спросила она.
Эли не ответил.
За окном шумел ливень. Вспыхивали и гасли далекие молнии, казалось, гром перекатывает по небу огромные камни. В комнату залетали капли дождя. Эли подошел и закрыл окно.
— Сядь возле меня, — попросила Каталина.
Эли молчал.
— Не уходи. Почему ты молчишь?
— Мы уже все сказали.
— Сядь.
Эли послушался.
— Ты уже все мне сказал?
— Я не могу тебе заменить твою религию.
— Может, мне ее заменит твоя.
— Сама не понимаешь, что говоришь. Лучше быть несчастным самому, чем делать несчастливыми других. Только сейчас я это понял. Прости меня. Столько слов я хотел бы вернуть назад.
— Все твои слова были чудесными. Я их запомню на всю жизнь.
Эли ничего не ответил.
— Разве у нас нет никакого выхода?
— У нас впереди целая ночь. Даже не ночь, а несколько часов. Просидим вместе до рассвета.
— Боже, как это страшно!
— Когда займется заря, я уйду в баррио.
Снова наступило молчание. Каталина уселась рядом с ним на полу.
— Эли, я не хочу, чтобы ты погибал.
Дождь уже заканчивался. С карниза под окошком падали последние капли, ударяя о каменные плиты патио. Это были единственные звуки в глубокой тишине дома.
— У тебя есть сестры и братья?
— Нет.
— Я так и думала.
— Почему?
— По тебе видно.
— Как ты это определила?
— Не могу объяснить. Но ты считаешь, что все должно быть так, как ты решил, как тебе хочется?
— Это нелегко. Я себе не выбираю легкой жизни.
— Ты любишь свою мать?
— Моя мать умерла.
— Давно?
— Она была совсем молодой. Я ее очень любил. Она была красавицей.
— Каждая мать — красавица.
— Моя была красивее всех.
Каталина улыбнулась.
— Я никогда не видел тебя улыбающейся.
— Почему ты так на меня смотришь?
— Ищу сходства с матерью.
— Нашел?
— Немного.
— Тебе кажется, что Бог создал мир только для тебя.
— А разве нет?
— Зачем ты приехал из Нарбонны?
— Отец меня послал на конфирмацию Хаиме.
— Расскажи мне, пожалуйста, о своей матери.
— Я уже рассказывал о том, что помню.
— А той девушке тоже было тринадцать лет, как и тебе?
— Первая девушка всегда старше.
— Значит, она была старше? На сколько?
— Каталина…
— Что, Эли?
— Минуты бегут.
— Я слышу, как бьется твое сердце.
— Так, Каталина, время отмеряет свои минуты.
— Эли, обними меня.
— Ты дрожишь, Каталина.
— Мне холодно.
— Накинуть шаль?
— Нет, не надо.
— Ты знаешь парня по имени Дов? Его отца зовут Абраваллой.
— Не знаю.
— Жаль. Если я погибну, отдай ему мою лошадь.
— Не говори так.
— К сожалению, у меня нет подарка для тебя. Был сандаловый ларчик с игрушкой, с волчком. Но его уже нет. Жаль.
Каталина уронила голову ему на ладони.
— Ты злой человек, Эли.
— Это правда. Если бы я не был злым, я бы послушался тебя и отступил. И сделал бы все, о чем говорила донья Клара. Кстати, хорошо ли она к тебе относится?
— Да.
— А Марианна была добра?
— Да.
— А Беатрис?
— Да.
— Да, да, да, все да. Скажи хоть раз: нет! Интересно, что ты будешь делать завтра перед рассветом, в это же время?
— Не говори так, Эли.
— Проснешься или будешь еще спать?
— Не говори так, умоляю.
— Вы, христиане, так легко переносите смерть, даже самых близких людей.
— Откуда ты знаешь? Так написано в ваших книгах?
— На ваших похоронах никто не плачет.
— Плачут и скорбят по умершему.
— Видишь, Каталина, мы уже ссоримся.
— Не ссоримся.
— Что же еще нам позволено делать? Только ссориться.
— Не сердись. Если хочешь, я умру вместе с тобой.
— Нет-нет, что ты!
— Пойду в монастырь… Боже, смилуйся над нами!
— Живи и помни обо мне. Это все, что ты сможешь сделать.
— Я буду умолять мою покровительницу…
— …Святую Катерину. Ты уже говорила.
— Что я могу еще сделать? Только молиться. И помнить тебя всю свою жизнь.
— У вас существует исповедь. Можно грешить, а потом священник простит тебе грехи. Все-все.
— Нет, Эли, — Каталина тряхнула головой.
— Хочешь быть святой? Зачем мне Бог послал тебя, Каталина?
— Я люблю тебя, Эли.
— Не верю. В твоих жилах течет не кровь, а вода.
— Послушай, как бьется мое сердце. Как у птицы…
— Это от страха. Скажи, у тебя был мужчина?
— Эли!
— Прости меня, Каталина.
Оба замолчали. Эли снова положил голову на ее колени и закрыл глаза. Она склонила голову. Его дыхание было ровным и спокойным. Вдруг он открыл глаза и улыбнулся.
— Я не сплю.
— Спи, Эли. Еще есть время.
— Я не могу спать.
— Я спою тебе песенку, хочешь?
Эли кивнул, и она запела тихим дрожащим голосом:
Как гора на ветру высыхает,
Как деревья мокнут под ливнем,
Так язык в устах моих сохнет,
А глаза проливают слезы
О тебе, мой милый идальго.
Пролетает ангел небесный,
Одаряет меня твоим взором,
Я хочу запеть и не в силах,
И сердце мое вздыхает…*
Каталина перестала петь.
Первый луч солнца упал на перекладину налоя.
Они обнялись в последний раз и расстались без слов. В дверях Эли обернулся. Каталина трижды перекрестила его…
После ночного дождя утро было ясным, свежим и солнечным.
Эли знал, что Каталина смотрит в окно, но головы не поднял.
Его шаги звенели по каменным плитам. На хозяйственном дворе было пустынно, поблескивали лужи.
Лошадь встретила его радостным ржанием. Когда он приблизился и хотел потрепать ее по холке, она схватила зубами его рукав.
— Успокойся, Лайл.
Лошадь была мокрая, он вытер ее пучком соломы, надел седло. Переметные сумки остались в алькове под постелью. В них было спрятано прощальное письмо.
Эли пристегнул подпругу и вывел Лайл за уздечку.
Каталина все еще стояла у окна. Он обернулся и помахал ей рукой.
Возле дома его ждал Нафтали с тремя товарищами.
— Чудесный сегодня день, — сказал Эли.
— Да, ваша милость, — согласился Нафтали.
— Что слышно в баррио? — спросил Эли.
— Да вот, первых зеленщиков завернули домой, — ответил Нафтали.
— Надеюсь, других не будет.
— Мужчины собираются на первое богослужение в синагогу. А там останутся на второе, а потом и на конфирмацию.
— Вы получили оружие от Хосе Мартинеса?
— Да, ваша милость.
— Надеюсь, он не поскупился?
— Нет, дал больше, чем у нас людей.
— Не беда, люди найдутся. На сегодня нам хватит пятерых… — Эли внимательно пригляделся к трем товарищам Нафтали.
Были они рослыми, с широкими лицами и плоскими носами. Двое носили маленькие кудрявые бородки, а у третьего волосы на подбородке только начинали пробиваться. Все трое были рыжими.
— Это три брата, два старших — близнецы. Работают у меня. Когда-то в баррио можно было подковы ковать, но нынче коней нет. Разрешено только мулов держать. Нынче мы куем лишь узорчатую решетку или прутья для балконов и окон. Ребята сильны, как Самсон, и каждый из них может ослиной челюстью убить филистимлянина[148]. Да к тому же умеют владеть оружием и аркебузами, которые камни мечут.
— Аркебузами? Зачем нам аркебузы? — спросил Эли.
— Нам, может, и ни к чему, но они умеют с ними обходиться. В кастильском войске служили. Два старших добровольно пошли на войну с берберами под Гранадой. Были там два года, недавно вернулись.
— Мир вам, братья, — сказал Эли.
— Мир тебе, — ответили все трое.
Из-за синагоги выскочила ватага ребят. Это был Видаль и его товарищи.
— Видаль? — удивился Эли.
— Мы прибыли на призыв, — сказал Видаль.
— Кто вас призвал? — спросил Эли.
— Призыв был ко всем. Мужчины — в синагогу. Женщины и дети — сидеть дома. — Видаль положил руку на эфес кинжала, подаренного ему Эли.
— Идите-ка домой.
— Мы не дети, а уж тем более не женщины! — Видаль выставил вперед левую ногу.
— Нас пятеро, и на сегодня этого хватит, — сказал Эли.
— «Сделаем и пойдем»[149], — ответил Видаль строкой из Библии.
— Возьми их с собой, — Эли обратился к Нафтали: — Пусть помогают поддерживать порядок.
— Порядок? — спросил Видаль, посмотрев на своих ребят. — Как это… — порядок?
— А вот так, — ответил Эли.
Расстались на площади Давида Кимхи.
Эли проехал верхом улицу ибн Габироля и прилегающие переулки. Из дворов выбегали дети, женщины, махали руками.
— Счастлива мать, родившая такого сына, — говорили они.
— Да смилуется ради тебя, пришелец, Господь Бог и над нами, — они протягивали к нему руки.
— Пусть каждое слово твое превратится в щит, который сможет заслонить наших детей!
— Никто из нас не выйдет смотреть, как враг вступит в наше баррио — ни женщина, ни ребенок.
— Пусть бездомные псы и волки приветствуют того, кто посягает на жизнь евреев.
Эли ехал молча, разглядывая тревожные лица говоривших.
По дороге ему попадались мужчины, идущие на первое богослужение.
— Мир тебе, — приветствовали они его.
— Мир вам, — отвечал Эли.
— Сегодняшний день хуже Судного, — говорили они.
— Пусть Бог пошлет вам крепкое здоровье, — отвечал Эли.
— Страх охватывает нас, наших жен и детей.
— Бог позаботится обо всех вас, — отвечал Эли.
— Аминь.
Эли направил лошадь к северной части баррио, где стояло здание альджамы. Лошадь легко ступала по красной утрамбованной земле. Когда он свернул на широкую улицу, послышалось пение хора.
Запевал мужчина, детские голоса вторили ему. Эли соскочил с лошади и привязал ее к небольшому оливковому дереву. Кроме него, на патио, не росло ни травинки. Это была школа.
Навстречу вышел учитель в свободном балахоне, под которым болтались ритуальные кисточки. Учитель поклонился.
— Мир тебе, гость наш.
— Мир и здоровье учителю наших детей. Меня привели сюда ваши голоса, да будет мила Господу песнь ваша.
— Это для нас большая честь — столь высокий гость решил переступить порог нашей скромной школы.
— Сегодня баррио должно быть пусто, — Эли шел за учителем, который то и дело останавливался и поворачивался к нему.
— Знаем, знаем, — кивал головой учитель, — но учебу нельзя прерывать ни на минуту. Даже в субботу мы ходим по домам и проверяем, чему ученики научились за неделю. Чем больше времени дети проводят в школе, тем больше Торы, тем светлее разум и мягче нравы.
— И это правда.
Обширная школьная зала была на три окна. Они пропускали много света, и можно было обойтись без свечей. Тут размещалось три класса.
— Мир тебе, — послышались детские голоса.
— Дорогие детки, а ну-ка скажите, чему я вас учу? — спросил учитель.
Четырехлетние детишки сбились в кучу, словно овечки перед бурей. Они смотрели на Эли своими круглыми глазками весело и с любопытством. Но никто из них не осмелился произнести ни слова. На столе лежала только одна книга, большая, почти на весь стол. Страницы ее были украшены нарисованными на полях яркими цветами и разноцветными буквами, начинающими абзац.
— За мной, мои пташки, громко повторяем все вместе: камец «алеф» — а-а-а…
Дети стали подражать пению учителя:
— Камец «алеф» — а-а-а…
— За мной, мои дорогие пташки: камец «бет» — ба-а-а…
— Камец «бет» — ба-а-а…
— Камец «гимель», ну, дорогие пташки, повторите за мной: — га-а-а…
— Камец «гимель» — га-а-а…
— Камец «далет» — да-а-а… повторите, дорогие детки…
— Камец «далет» — да-а-а…
Учитель хлопнул в ладоши.
— А теперь, мои умненькие головушки, мы будем учить Талмуд. Посмотрите-ка внимательно и покажите букву «алеф», она, как бык, у нее рога.
Детские пальчики ездили по всему пергаменту в поисках буквы «алеф».
— Да наградит вас Бог здоровьем, будете учеными, раввинами, талмудистами. А теперь, дорогие детки, покажите букву «бет». «Бет» похожа на домик.
Развеселившиеся дети искали буквы, стараясь опередить друг друга.
— Начало всегда трудно, но когда вы сможете читать и переводить на кастильский без запинки, то пересядете за второй стол, а поскольку наш дорогой гость дон Эли и я, ваш учитель, без запинки умеем читать и переводить Пятикнижие, — тут учитель выдержал паузу, но дети не поняли его шутки, — то мы с ним тотчас можем перейти ко второму столу.
— Мир нашему гостю, будь благословен, пришелец, — поклонился второй учитель в алой толедской ермолке. — Мои ученики недавно начали Талмуд. На чем мы остановились, скажи-ка мне, мой лучший ученик! — Учитель положил руку на голову мальчика. Рукав его красного шелкового халата был обтрепан и залоснился от времени.
— На чем мы остановились? — повторил лучший ученик. — Мы остановились на том, что если есть сыновья, то должны быть и отцы, которые могут существовать без сыновей, но обратного быть не может, ибо сыновья должны иметь отцов, это значит, что грех-сын должен иметь грех-отца…
— Прекрасно, — похвалил Эли. — Помнится, и я в твоем возрасте тоже начинал Талмуд с этих самых сыновей-грехов и отцов-грехов. Сколько тебе лет?
— В Пурим исполнилось шесть.
— А кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
— Не знаю, — ученик втянул голову в плечи.
— А я знаю! — воскликнул косой мальчик, его сосед. — Он хочет быть тореро.
— Откуда ты знаешь? — спросил Эли.
— Он сам мне сказал.
Эли рассмеялся.
— Это правда? А ты когда-нибудь видел тореро? — спросил он.
— Санчо видел, — ответил лучший ученик.
— Кто такой Санчо?
— Это его старший брат, — выручил мальчика учитель.
— А у тебя есть еще один брат… Его зовут Видаль?
— Да.
— Тот, плут, совсем не хочет учиться, — заметил учитель.
— А мой старший брат — тореро, — похвастался косой мальчик.
— Неправда, — запротестовал младший брат Видаля, — у него нет брата.
— У меня брат в Толедо, — защищался косой мальчик.
— Это неправда! — закричали другие ребята.
— Успокойтесь! — учитель постучал указкой по столу. — Не заставляйте краснеть ни меня, ни ваших родителей, ни всю нашу школу!
Дети успокоились.
— Знаете, кто наш гость? — спросил учитель.
— Знаем, знаем, — ответили хором дети.
Эли успокоил их, подняв руку.
— Буду о вас помнить. Растите здоровыми, и пусть Бог бережет вас. Аминь.
— Аминь, — повторил учитель, а за ним и дети.
— Мир вам. Мне пора идти. Я бы с удовольствием тут остался, — сказал Эли. — В следующий раз, когда приду, принесу вам изюм и миндаль и посижу с вами чуть дольше.
— Я хочу спросить…
Перед Эли стоял подросток с пушком на верхней губе.
— Я хочу спросить, — повторил он, — мы все хотели бы спросить, — и он головой показал на третий стол.
— А где ваш учитель? — спросил Эли.
— У нас нет учителя. У нас сильные ученики объясняют трудные места слабым.
— А если не смогут?
— Тогда идем на второй этаж, где находится высшая талмудическая школа, к ректору Газиэлю Вилалонга.
— А если и ректор Газиэль Вилалонга не сможет?
— Такого не бывает.
— Верно. Но допустим, однажды такое случилось…
— Тогда надо идти к раввину дону Бальтазару.
— И я так думаю.
К разговору присоединился второй мальчик в голубом бархатном кафтане с очень смуглым, почти черным лицом, толстыми губами и кудрявыми волосами. Только глаза у него были светлые.
— Это правда, что дочь раввина дона Бальтазара крестилась? — спросил он.
— Где ты это слышал? Это неправда. Дочь раввина дона Бальтазара тяжело больна, — ответил Эли.
— У меня другой вопрос… — смуглолицый мальчик замялся.
— Говори, не бойся, — подбодрил его Эли.
— Дов виновен или нет?
— Я не судья. Суд решит.
— А раввин дон Бальтазар виновен или нет?
— Ты мне уже задал три вопроса. Уважение к старшим предполагает возможность задать вопрос тебе.
— Верно, — вставил учитель, — дон Эли прав.
— Да, но только потом, когда вы мне ответите: виновен или нет раввин дон Бальтазар, — настаивал смуглолицый подросток.
— Нет.
Мальчик поднял на Эли светлые глаза.
— А теперь ответь мне: боишься ли ты Бога? — спросил Эли.
— Боюсь. Мне тринадцать лет, и я выполняю все заповеди религии Моисея и Израиля.
— Очень похвально. Боязнь Бога — это первый шаг к мудрости, — ответил Эли, а учитель добавил:
— А также боязнь родителей и учителей, уважение и послушание. Правда? — обратился он к Эли. — Иначе что было бы с нашим народом? Рассыпался бы, как трухлявое дерево… Разве не так? Так. Ибо что такое исполнение заповедей религии Моисея и Израиля? Это железная ограда, как говорили наши ученые и мудрецы, удерживающая единство народа с Богом и единство самого народа. Поняли?
— Поняли, — отвечали ученики, окружившие Эли.
— Что значит «поняли»? — рассердился учитель. — Отвечайте не одним словом, а целым предложением. Речь идет о том, чтобы наш народ не рассыпался среди других народов. А что разбивает единство? Подрыв доверия к тем, кто нами руководит. Вы проходили, кто такой был Корах? Помните его из Пятикнижия?
— Да, мы помним Кораха из Пятикнижия, — отвечали ученики хором.
— И что с ним случилось?
— Его проглотила земля.
— Вот именно! — воскликнул учитель и поднял вверх указательный палец. — Его проглотила земля, то есть Шеол, то есть ад, ибо он восстал против Моисея, который возглавил народ и был его вождем.
— А почему сейчас земля не проглотит виновных? — спросил смуглолицый подросток. — Бог этого не делает, значит, мы сами должны сделать.
— Вот-вот! — воскликнул подросток с юношеским пушком на верхней губе.
— Позвольте мне ответить, — обратился Эли к учителю. — Так оно и произойдет. Сегодня в синагоге мы будем судить сами.
— Посмотрим, — улыбнулся смуглолицый.
Учитель хотел проводить гостя на второй этаж, где помещалась талмудическая школа, но Эли стал прощаться:
— Мир вам.
Учитель и ученики проводили его до самого патио.
На площади Давида Кимхи он встретил Нафтали, трех его товарищей и Видаля со своей дружиной.
— Расставьте посты от городских ворот до самой синагоги, таким образом можно быстро сообщить, что инквизитор уже вошел в баррио, — сказал Эли.
— Чур, я буду последним! — воскликнул Видаль. — Я вбегу в синагогу с известием.
Толпа мужчин, вышедшая из синагоги после первого богослужения, не расходилась, ожидая конца второго богослужения и начала конфирмации. Оставалось еще много времени.
Эли отвел лошадь на хозяйственный двор и привязал ее к яслям. Он похлопал Лайл по гибкой, блестящей шее и поцеловал в бархатные ноздри.
— Мир тебе, Лайл, оставляю тебя на попечение любящим рукам. Даст Бог, вернешься в Нарбонну. Передай от меня привет отцу и городу.
В комнате было светло. В открытое окно проникал солнечный свет набирающего силу утра.
На столике возле постели кто-то поставил ему еду. Эли отпил немного молока из керамической кружки.
Развязал переметные сумки, вытащил кошель с тефиллин и неоконченное письмо. Пробежал глазами исписанный лист и сел, чтобы его закончить.
«…Вот и наступил день конфирмации. Мне осталось несколько часов, а может, и того меньше. Этот краткий миг я использую, чтобы черкнуть несколько слов о мысли, омрачающей светлую картину решения и чистоту цели. Вскоре Хаиме, сын раввина дона Бальтазара Диаса де Тудела, возложит коробочки тефиллин. Я вспомнил свою ложь, которую ты, отец, разоблачил благодаря золотой монете. Надеюсь, что ты помнишь. Это была не единственная ложь в моей жизни. Но никогда еще я не сгорал от стыда так, как сегодня, и никогда, как сегодня, не чувствовал, что ложь — родная сестра трусости. Почему нам хватает смелости по отношению к врагу и почему она покидает нас, как только мы оказываемся среди своих? Мне тоже не хватило смелости. Но все-таки нашлись смелее меня. Они не побоялись приоткрыть саван, под которым, словно смерть, притаилась измена. Это были ребята моложе меня. Возможно, после пятнадцати-шестнадцати лет в нас начинает слабеть чистота, она же — жестокость юности. А может, это не только жестокость, не только юность? Молодыми ведь были и пророки, у них дух правды не ослабевал никогда. Вот так из-под моего пера выходят противоречивые мысли, а я хотел закончить это письмо словами прощания. Ибо и я в глубине сердца подозреваю… Я выбрал иной путь. Пусть другие извлекают правду на свет Божий. Что же касается моего поступка, то я совершу его определенно. Я поклялся мученику. Отец, твой сын не отступит…»
Эли поднял голову от письма.
В комнату вошел Хаиме. Он был одет для конфирмации в белую шелковую тунику с широкими треугольными рукавами с золотой вышивкой по краю. Узкие бедра опоясывал желтый шелковый шнур. На голове был суконный колпак с вырезами для ушей.
Хаиме молчал и был бледным.
— Что скажешь, Хаиме?
— Отец и мать прислали сказать, что время идти в синагогу.
— Боишься?
— Чего?
— Конфирмации.
— Я боюсь отца.
Процессию возглавил Хаиме. Следом шел раввин дон Бальтазар, в балахоне золотистого цвета, черной шляпе с бриллиантовой шпилькой, и раввин Шемюэль Провенцало. Шли молча.
Даниил, одетый в голубой халат с пестрыми цветами, что-то шептал Энрике, так и не переодевшемуся со вчерашнего дня, в помятом лекарском халате и квадратной красной четырехуголке. Лицо Энрике отекло и потемнело, щеки обвисли. Он явно не вслушивался в слова Даниила.
Только слепой Менаше Га-Коэн и его поводырь левит Моше бен Элиша прибыли к дому раввина дона Бальтазара. Остальные старейшины вместе с главой альджамы Шломо Абу Дархамом направились к воротам баррио, чтобы приветствовать инквизитора.
Эли шел в одиночестве. Только потом к нему присоединился Альваро. Йекутьель с группой учеников раввина дона Бальтазара шествовал в самом конце.
На почтительном расстоянии шла донья Клара в черном платье и белой кружевной шали, сквозь которую просвечивал высокий гребень с серебряной филигранью. Шла она в сопровождении обеих внучек, Изабеллы и маленькой Аны, а также четырех девиц, одетых во все белое, в вуалях и венках из свежих цветов апельсинового дерева.
На площади Давида Кимхи, там, где в нее вливалась улица Шломо бен Иегуда ибн Габироля, стоял Видаль. Это был последний наблюдательный пункт.
Он подал знак Эли: все в порядке, все сделано так, как тот велел.
Эли хотел подойти к нему, но Йекутьель пригласил его подойти к донье Кларе.
— Сегодня после вечерней молитвы будет брошено проклятие, — шепнула донья Клара. — На Дова.
— Донья Клара, откажитесь от этого намерения.
— Ты откажись от своего. Для этого я тебя и позвала. У тебя осталась последняя возможность.
Эли молчал.
— Тебя просит женщина…
— Донья Клара, — начал было Эли.
Но она прервала его движением руки.
— Ты должен отказаться от своего плана. К нам, по дороге в Толедо, обещал заехать гранд Авраам Сеньор. Он встретится с инквизитором. А посему с инквизитором не должно ничего случиться. Какой прием ты собираешься устроить гранду в баррио? С кровью инквизитора?
— Гранд Авраам Сеньор прибывает на конфирмацию?
— В некотором смысле. Он прибывает к своему племяннику Энрике. Дабы его утешить.
— Утешить?
— Я известила его, что Марианна при смерти.
— Мой совет — сказать правду, впрочем, наверное, он все знает.
— Я не просила совета, — ее голос прозвучал спокойно и твердо, а бледное лицо с кругами под глазами покрылось кирпичным румянцем. — Приказываю тебе немедленно снять своих людей и отказаться от сумасбродного плана. Предупреждаю, если ты этого не сделаешь…
— Позвольте мне вернуться в свой ряд, — поклонился Эли.
Дорога от дома раввина дона Бальтазара до синагоги показалась Эли долгой и напряженной. В какой-то момент ему почудилось, будто промелькнули лица двоих наемников.
Они миновали колодец с ведром на цепи. Здесь впервые, совсем недавно, он увидел среди девушек Каталину. Бог так устроил, что он ее встретил. Чистая, как родниковая вода… «И сказал весь народ, который при воротах, и старейшины: мы свидетели; да соделает Господь жену, входящую в дом твой, как Рахиль и как Лию, которые обе устроили дом Израилев…»[150] Не упадет он в ноги отцу, и отец не благословит его союза с Каталиной… «Вооз сказал Руфи: у всех ворот народа моего знают, что ты женщина добродетельная. И так спала она у ног его до самого утра»[151]. Ты чиста, как родниковая вода. Сердце, словно плод граната, полно любви.
Перед синагогой собралась толпа — мелкие купцы вперемежку с ремесленниками. Люди стояли на ступенях, которые в скором времени должны обагриться кровью…
Синагога была залита солнцем. Каждый ее излом казался очень острым. В воздухе стоит запах апельсинового цвета. Ветер играет вуальками на головах девочек, тихая песнь струится над собравшимися.
Ветер холодит пылающее лицо и обостряет радость. Сердце стучит изо всех сил. Эли почувствовал возле себя плечо Альваро. На мгновение закрыл глаза. Боже, не позволь, чтобы дрогнула рука. Дай силу сердцу, и пусть наполнит его ненависть. Пусть поселится в нем гнев. Боже, сделай так, чтобы рука нанесла справедливый удар. Чтобы сердце в груди не окаменело, дабы не отшатнуться от его черепашьей шеи… Дабы не испугаться его смерти. Боже, наполни болью за страдания народа и собственную смерть.
— Я теперь на все готов…
— Чей это голос? Твой, Альваро?
— Ты удивлен? Я на все готов, Эли.
— Стой возле меня и скажи: иди!
— И ничего более?
— Нет, мой дорогой.
Толпа расступилась и пропустила праздничную процессию.
Мальчики обсыпали Хаиме пригоршнями миндаля.
От жары, человеческого пота и чада горящих свечей в синагоге стоял спертый воздух. Мужчины набрасывали на себя белые молитвенные шали и накладывали коробочки тефиллин. Перед столиком стоял палермский раввин Шемюэль Провенцало.
Молитвы кончились быстрее обычного.
Молящиеся остались в белых шалях, с коробочками тефиллин на лбу и на левой обнаженной руке на высоте сердца.
Раввин дон Бальтазар и раввин Шемюэль Провенцало из Палермо, словно жениха, подвели Хаиме к возвышению мраморного алмемора посреди синагоги и остановились возле яшмового стола с золотыми уголками. Хаиме стоял с опущенной головой, полуприкрыв глаза. В руке он держал пергаментный свиток с написанной речью, которую ему предстояло произнести по памяти.
Даниил пригласил слепого Менаше Га-Коэна и его поводыря левита Моше бен Элишу на алмемор, но Менаше Га-Коэн уселся в кресле у Восточной стены, а Моше бен Элиша занял место рядом с ним.
Мальчики, которые у входа обсыпали Хаиме миндалем, расположились на ступеньках, ведущих к Ковчегу Завета, который теперь был завешен парчовой занавеской. Ее повесили после молитвы вместо пурпурной бархатной.
По знаку Даниила ударили бубны и сладко запели флейты.
И тут же звонкой песней отозвался хор мальчиков:
Пойте Богу песнь новую,
Хвала Ему в собрании святых.
Да веселится Израиль о Создателе своем;
Сыны Сиона да радуются о царе своем.
Да хвалят имя Его с ликами;
На тимпане и гуслях да поют Ему.
Ибо благоволил Господь к народу своему,
Прославляет смиренных спасением.
Да торжествуют святые во славе,
Да радуются на ложах своих.
Да будут славословия Богу в устах их,
И меч обоюдоострый в руке их,
Для того, чтобы совершать мщение над народами,
Наказание лад племенами.
Аллилуйя.[152]
— Аллилуйя! Аллилуйя! — запели собравшиеся.
Хвалите Бога во святыне Его;
Хвалите Его на тверди силы Его.
Хвалите Его со звуком трубным,
Хвалите Его на псалтири и гуслях.
Хвалите Его тимпаном и ликами,
Хвалите Его на звучных кимвалах,
Хвалите Его на кимвалах громкоголосых.
Все дышащее да хвалит Господа!
Аллилуйя![153]
— Аллилуйя! Аллилуйя! — вторили прихожане.
Хор мальчиков закончил пение. Бубны и флейты замолчали.
В тишине раздался голос Даниила.
— Мы просим тебя, наш каплан, — Даниил обратился к слепому Менаше Га-Коэну, — чтобы ты все-таки взошел на возвышение. И пусть благословение стечет на голову вот этого юноши, Хаиме, или Иакова бен Бальтазар Диас м ир Тудела.
У Восточной стены раздался голос. Это был крепкий мужчина с налитым кровью лицом, наполовину скрытым меховым воротником.
— Разве не принято начинать торжество тогда, когда и хозяин дома будет на месте? — он скрестил вытянутые перед собой ноги в сафьяновых сапогах. — Разве глава альджамы и старейшины не заслужили того, чтобы их подождали? Вот поэтому я и спрашиваю: разве не в нашем обычае подождать с началом церемонии до прибытия уважаемого дона Шломо Абу Дархама и уважаемых старейшин?
— Правильно, дон Иона ибн Шешет, — заметил человек средних лет в серой шелковой накидке, наброшенной на облегающий халат в разноцветных узорах. — Я тоже думаю, как дон Иона ибн Шешет. Думаю, надо подождать. Это как на свадьбе: угощение приготовлено, а. самых важных гостей еще нет.
— И я так думаю, — присоединился третий. — Торопиться некуда. Можно подождать. Спешка — это нетерпеливость глупых. Но прошу вас не брать это на свой счет — я никого из присутствующих не имел в виду.
Богато и ярко одетые жители баррио, сидевшие у Восточной стены, закивали головами.
— Ну, так что? Подождем? — спрашивали одни.
— Лучше подождать, — отвечали другие.
Из глубины синагоги отозвался голос:
— А я думаю иначе. — Это был старый золотарь Урий. — Я очень ценю мудрость славных мужей нагидов, которые своим богатством придают блеск нашему баррио. Но ждать? Кого? Главу альджамы? Пожалуйста. Старейшин? Пожалуйста. Но тут дело не в них. Кто же против них? Но ждать инквизитора?! Не затем опустели наши улицы, чтобы приветствовать его в синагоге.
— Урий! — вырвался чей-то голос. — Дай Бог тебе здоровья.
— Верно, Урий, — раздались голоса стоящих при входе и сидящих на лавках по правой и левой сторонам алмемора.
— Неверно, — отвечали те, что сидели у Восточной стены.
Поднялся шум и крик.
— Тише! — Даниил поднял руку, чтобы успокоить собравшихся.
Дон Иона ибн Шешет поднялся из кресла.
— Оскорблять старейшин не годится, — начал он, когда шум утих, — но оскорблять инквизитора — большое несчастье. Если ему суждено быть, так пусть присутствует с самого начала, а не так, чтобы пришел к шапочному разбору.
— Ни в начале, ни в конце! — воскликнул ремесленник из Кордовы. — Неужели не осталось достоинства в Израиле? — он склонил голову перед доном Ионой ибн Шешетом. — Да простит меня потомок одного из самых богатых нагидов в Кордове, но разве приход инквизитора не позор для нее? Разве надлежит его ждать, как дорогого гостя? Я удивляюсь раввину дону Бальтазару, который согласился и не сказал инквизитору о том, что его появление в синагоге — для нас оскорбление… Он приказывает пытать и сжигать на костре наших невинных братьев…
— Нечего ждать! — крикнул мужчина, стоящий на последней ступеньке алмемора.
— Не ждать! — воскликнуло несколько человек.
— Не ждать! — мужчины, сидящие на лавках, выбросили вверх руки.
— Не ждать! — дружно зазвучало в синагоге.
Собравшихся охватило возбуждение. Они поворачивали головы то вправо, то влево, то в сторону алмемора, то в сторону Восточной стены.
В зарешеченном окошке на галерее для женщин показалось лицо доньи Клары и высунулась рука.
Йекутьель быстро сошел с возвышения.
Даниил замахал обеими руками:
— Как верно заметил дон Иона ибн Шешет, нам нельзя оскорблять ни главы альджамы, дона Шломо Абу Дирхама, ни инквизитора. Нам нужно подождать.
Тут встал Менаше Га-Коэн и, высоко подняв голову, искривил губы в улыбке слепых.
— Боитесь оскорбить инквизитора, а оскорбить Бога не боитесь?! Вставай, левит, идем, — и он протянул руку вперед.
Левит Моше бен Элиша гневно затряс головой, но пошел. Менаше Га-Коэн положил руку ему на плечо.
Йекутьель вернулся на возвышение и что-то шепнул Даниилу на ухо.
— Не будем ждать, — сказал Даниил. Он поклонился в сторону дона Ионы ибн Шешета и развел руками.
Дон Иона ибн Шешет тоже развел руками, сверкнув перстнями. Он сел и оперся локтями о подлокотники.
— Так будет лучше, — произнес Даниил. — Дай Бог, чтобы все благополучно кончилось.
Левит шел первым. Толпа расступалась, но тянула руки, пытаясь дотронуться до одежды каплана. Даниил помог ему взойти по ступенькам алмемора на возвышение.
Каплан оперся ладонью о край яшмового стола.
— Подойди сюда, Иаков бен Бальтазар, я благословлю тебя.
Даниил взял Хаиме под руку и подвел его к Менаше Га-Коэну.
Левит положил руки каплана на голову мальчика.
— Благослови тебя Господи, — шептал каплан, — ибо что значит благословение человека, создания из плоти и крови? Расти здоровым и учись, чтобы стать большим человеком в Израиле. Да снизойдет на тебя сегодня, когда ты выходишь из-под крыл отца своего, благословение Моисея с горы Геризим. Приказываю тебе, как приказал Моисей на горе Геризим, соблюдать заповеди Бога нашего и нашей веры всем сердцем своим и душой. В Агаде сказано, что ребенок рождается с плохими наклонностями. Как грудной ребенок сосет молоко матери, так и подрастающий мальчик заимствует у отца своего, будто полмараведи на сладости, наивысшую пищу для человеческого существа — нашу душу. Это есть долг, который мальчик берет взаймы, долг богобоязни и добродетелей, без которых даже дитя не могло бы существовать ни минуты. Что же касается грехов, их Великий Счетовод заносит в книгу родителя, на его родительский счет. Поэтому велико твое, рабби Бальтазар, облегчение. Пусть теперь Иаков, или Хаиме, живет своим умом. Пусть вновь рожденные добрые наклонности борются со вновь рожденными наклонностями ко греху, живущими вперемешку с приметами стыда на дне живота под брюшною преградой, где сосредоточена самая грубая телесность. Пусть теперь Хаиме отдаст взятую в долг богобоязнь и добродетели и сам несет ответственность за свои прегрешения. Но это была бы невыносимая тяжесть для еще неокрепшего стебелька. Поэтому на помощь спешит конфирмация. Хотя, как сказал рабби Хия и даже сам Маймонид: и ребенок моложе тринадцати лет может нести наказание за отца, ибо он — его собственность. И вот таким образом перерезается веревка, но которой грехи, словно малые муравьи, могут переходить то на одну, то на другую сторону. Теперь у отца и сына собственные книги добродетелей и грехов. Когда пришло время родиться Аврааму, халдейские волхвы предупредили владыку города Ур: дескать, грядет на свет покоритель языческой веры, который разобьет глиняные идолы своего отца Тераха, торгующего божками, будет распространять веру в единого Бога. И тот решил убить Авраама. Осуществи он свое решение, нашего народа не существовало бы. Но Бог надоумил мать Авраама, дабы она спрятала его в пещере на тринадцать лет. И был это, таким образом, как бы первый знак конфирмации. Иаков и Исав ходили вместе в школу тринадцать лет. Потом Иаков учился в йешиботе, а Исав бежал в языческий храм. Тринадцать лет было Исмаилу, когда его обрезали. Сделано это было с опозданием на тринадцать лет минус восемь дней, а потому не удостоился он конфирмации и отошел от племени Авраамова.
В день конфирмации Бог зажигает над головой тринадцатилетнего мужчины звезду счастья. Когда еврею исполняется тринадцать лет и один день, ангелы ликуют. Шум крыльев усиливается, словно шум воды в Иордане весной, когда с Гермона потоками стекает вода, летают Серафим и Херувим, ангелы Службы, ангелы Передних отрядов, ангелы-посредники между Создателем и Первым человеком, замкнутым в Злом духе и ждущим освобождения. Освобождение принесет Мессия, а впереди него на огненной колеснице воссядет пророк Илия, ангелы воспарят на всех семи небесах, бросая к стопам трона Вседержителя добродетельные поступки людей. И восславят имя Его:
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Все дышащее да хвалит Господа!
Ай, Израиль, для тебя нынче радость!
К нам еврей прибавился новый!
Раввин Шемюэль Провенцало наклонился, поцеловал Хаиме в лоб и легонько подтолкнул его в сторону раввина дона Бальтазара.
Даниил положил руку на плечо младшего брата:
— Дай Бог тебе здоровья и сил.
— Дай Бог тебе здоровья и сил, — повторили собравшиеся на алмеморе, а за ними и все собравшиеся в синагоге.
Раввин дон Бальтазар подал Хаиме бархатный кошель с вышитым золотом Щитом Давида. Раввин дон Бальтазар поднял обе руки и замахал ими, словно отгоняя от Хаиме злых духов. И тихонько прошептал только одну фразу:
— «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, освободивший меня от ответственности за него!»
Хаиме вынул коробочки тефиллин, подвернул широкий треугольный рукав и тоненьким ремешком привязал одну кожаную коробочку к левому предплечью, а вторую возложил на голову.
— «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, освятивший нас своими заповедями и повелевший нам надевать тефиллин!» — прошептал он благословение. — «И привяжешь их, как знак, на руках твоих и будут они, как драгоценность, на челе твоем».
Собравшиеся в синагоге захлопали в ладоши, притопнув, как в танце, ногой.
— Доброго счастья! Доброго счастья! — восклицали одни.
— В мире и благодати! — отвечали другие.
— В мире и благодати счастья и благополучия! — слились голоса в совместном пожелании.
— Аминь, аминь, аминь!
Хаиме низко поклонился отцу, Даниилу, каплану, слепому Менаше Га-Коэну и другим, столпившимся возле яшмового стола на алмеморе. Все, кроме Эли, отвесили ответный поклон — за все время церемонии взгляд Эли был обращен на двери синагоги. Он ждал знака от Видаля.
В синагоге раздалось пение:
Аллилуйя! Какая нынче радость!
Всей душою запоем: Аллилуйя!
Даниил поднял руку и, когда пение стихло, низко поклонился младшему брату.
— Настал день и пришла минута, — начал он, — когда становишься ты ровней всем уважаемым евреям здесь и на всем белом свете, где бы они ни жили, поэтому от имени отца и всех собравшихся я прошу тебя произнести ученую речь Бар-мицва о чудесах у Тростникового моря и в пустыне. Таким образом ты окончательно и навсегда войдешь в мужское содружество.
— Благодарю тебя, брат мой, сын раввина дона Бальтазара, уважаемого отца нашего, — Хаиме отвесил ему столь же низкий поклон. — Я учил… — и голос его сломался.
Наступило гнетущее молчание.
Даниил кивал головой и улыбкой ободрял младшего брата.
— Я учил… — вновь начал Хаиме и остановился.
— Святая боязнь лишает тебя смелости и запечатывает уста твои, — сказал Даниил, — сломай печать и пусть из сердца твоего поплывет прекрасная речь. Загляни в пергаментный свиток и прочти первые слова.
— Я учил… Но речь будет… другая, о «Принесении Исаака в жертву»…[154]
— Все равно, пусть будет так, — раздались голоса.
Раввин дон Бальтазар высоко поднял брови, протянул было к Хаиме руку, но тут же опустил ладони и посмотрел на Даниила.
В зарешеченном окошке на галерее для женщин замаячило бледное лицо доньи Клары. Она снова протянула сквозь решетку руку.
Даниил кивнул отцу головой.
— Брат мой, — Даниил прикрыл глаза, — разве не лучше «Принесения Исаака в жертву» история, которую ты учил? Разве хуже чудо расступившегося моря, что разверзло пучину свою и поглотило войско фараона, чем чудо, когда Бог остановил руку, приготовившуюся к кровавой жертве? Подумай, брат мой!
— Всему свое время. — Голос Хаиме дрожал. — В свое время хорошо чудо у Тростникового моря, а в свое время хорошо чудо, когда Бог остановил руку Авраама. Сегодня время на «Принесение Исаака в жертву». Итак, «Бог сказал: возьми сына твоего, — начал он с выдержки, — единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение…»[155] Так вот, — голос Хаиме зазвучал уверенней. — Бог велел Аврааму принести Исаака в жертву. Почему Исаака? Единственного, которого он любил. Может, не было ни овцы, ни вола, чтобы приятным запахом дыма наполнить ноздри Всемогущего? Но жертва из овцы или вола не была бы испытанием. А Бог хотел убедиться, достоин ли Авраам Его Завета. Выходит, Всеведущий не знал, будет ли Авраам послушен Его приказу. Каждый ребенок даст ответ на этот вопрос. Итак, как это можно себе объяснить? Есть только один ответ, который был у меня готов еще до того, как я задал вопрос: Бог хотел, дабы Авраам дал пример другим. Пример отцов нужен детям, чтобы знали они, на кого им следует опереться. Исаак на жертвеннике не нужен Богу, ибо Бог знает все, но он нужен людям, ибо люди слабы. Хорошо, но почему Авраам не напомнил Богу обещания, дескать, племя его размножится, как песок на берегу моря и как звезды на небосводе? Если погибнет Исаак, кто будет отцом будущих поколений? Однако Авраам не припомнил Богу его обещания. Не припомнил и не пал ниц и не просил Бога оставить в живых единственного сына своего, рожденного в старости. Это было бы неверием во всезнание Всевышнего. А может, Авраам подозревал, что произойдет чудо? Первое чудо случилось, когда девяностолетняя Сарра родила сына. А значит, он мог рассчитывать на то, что случится и второе чудо, что Бог пошлет ангела, который остановит руку его, держащую нож. Бог может все. Да, Бог может все, но не всегда хочет. Иначе бы избранный народ привык к чудесам и перестал хвалить и почитать Бога и исполнять его заповеди. И стал бы прожорлив, как в пустыне, когда недостаточно было одной лишь манны небесной, и кричал он Моисею, мол, хочет мяса, как это было в Египте. И невозможно было бы его насытить. Поэтому Авраам не рассчитывал, на чудо. Если бы он на это рассчитывал, испытание не было бы испытанием. Так что же мог думать Авраам? Все живое является сотворением мира, когда он назвал сухие места землей, а собрание воды морем, сказано: «И увидел Бог, что это хорошо»[156]. А потом, когда закончил, сказано: «И увидел Бог все, что он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестой»[157]. Все нравилось Богу. И Авраам Ему тоже нравился. Как доказательство — заключил с ним Союз. А значит, Авраам мог думать, что Бог не захочет сделать ему ничего плохого. Авраам, наверно, думал, что все, что происходит от Бога, для него хорошо. Поэтому и принесение Исаака в жертву тоже должно быть хорошо. А потому безропотно повел своего единственного сына в землю Мориа. Вернемся еще раз к главе чудес. Может, кто-то скажет, что Авраам послушал Бога, потому что в глубине души своей верил в чудо. Иными словами, что, если он принесет в жертву Исаака, Бог в награду одарит его вторым сыном. Произойдет чудо, и старая Сарра родит во второй раз. Но, если подумать, то это невозможно. Бог не делает дважды одно и то же чудо. Человек повторяет, чтобы исправить ошибку. Богу этого не нужно. На этом я кончаю первую часть своей речи. Итак, уважаемые свидетели, позвольте мне перейти ко второй и последней части. И вот взял Авраам Исаака, и отправились они в путь. Забрал он с собой двух слуг, набрал дров для всесожжения и пошел в то место, которое указал ему Бог. Слугам Авраам велел остаться, взял огонь и меч, и пошли они с Исааком вдвоем. И спросил Исаак своего отца: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? На это Авраам и отвечает: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения. Значит, отец не сказал Исааку правды. Почему? Может, боялся испытать Исаака? Может, не верил в сына? Может, думал, что только он один послушен Богу? Значит, не научил он сына боязни Бога, и это вина отца, а не Исаака, которому еще не исполнилось тринадцати лет и не отвечал он за свои грехи. А может, боялся, — что Исаак убежит, когда увидит жертвенник? Но все объяснимо. Авраам верил в сына, как в самого себя. Не открыл ему правды, ибо тот был еще мал. Сказано в Талмуде: «Каждый может быть резаком, кроме глухого, глупого и ребенка». А значит, ребенок не может совершать обряда. К этому допускаются лишь взрослые мужчины, если им уже исполнилось тринадцать лет, то есть после конфирмации. Только после конфирмации Авраам мог открыть Исааку Божью тайну принесения жертвы. Бог остался доволен тем, что Авраам не сказал сыну правды. Возможно, найдется такой, кто скажет, что Авраам хотел приписать себе заслугу, которую пришлось бы делить между ним и сыном, знай Исаак истину. Но так могут думать лишь завистливые люди.
Хаиме прервал свою речь. Все улыбались. Только раввин дон Бальтазар опустил глаза.
— Благословен отец, у которого есть такой сын, — сказал Хаиме, — и благословен сын, у которого такой отец. Аминь.
— Аминь, — сказал Даниил, а за ним и еще несколько человек.
Раввин дон Бальтазар открыл глаза. В них блестели слезы. Он одобрительно кивнул Даниилу. Даниил ответил отцу тем же.
— Дай Бог тебе сил, сын мой, — голос раввина сорвался.
— Дай Бог тебе сил, — повторил вслед за отцом Даниил. — Ты хорошо закончил. Да будет это в добрый час.
Но Хаиме не закончил. Он просто остановился. Эли бросился к выходу, и Хаиме остановился. У входа, где стояла толпа, возникла суматоха. Эли застыл на ступеньках алмемора. Перед ним стоял Дов. Он опоздал и вызвал недовольство стоявших, проталкиваясь вперед.
Эли не сошел вниз, он так и остался стоять на ступеньке алмемора, повернувшись в сторону выхода.
Даниил хотел было взять Хаиме под руку и отвести к отцу, но тот оттолкнул брата.
— Это могло быть концом, — голос его дрожал, как в начале выступления, однако на этот, раз он быстро успокоился, — но это не конец. Когда Авраам был молод, он покинул отчий дом и отказался от своего отца Тераха, торговца глиняными божками. Сам Бог велел ему так поступить, может, хотел внушить страх и покарать за то, что нарушил он заповедь: «Чти отца своего и мать свою…» Но есть и другое объяснение, более глубокое: если у тебя отец такой, как Терах, то его не следует чтить, наоборот, его следует осудить. Заповедь: «Чти отца своего и мать свою…» — Хаиме спрятал лицо и тихо простонал: — Горе мне.
Наступила тишина.
Первым отозвался левит Моше бен Элиша:
— Хорошо ли слышали уши мои? Что он сказал?
— Как это понимать? — спросил нагид ибн Шешет, развалившийся в креслах у Восточной стены.
— Так, как было сказано! — Это был голос Дова.
Тут поднялся шум. Возбужденные голоса раздавались со всех сторон.
— Горе отцу, который дожил до этого!
— Не дай, Господи, отцам дожить до такого!
— Конец света!
— Горе отцу, который дожил до этого.
— Горе сыну, который с этого начал!
Евреи в красных, зеленых и голубых балахонах с белыми молитвенными шалями, перекинутыми через плечо, толпились возле алмемора, расталкивая друг друга локтями, вскидывая вверх руки. Под напором стоящих сзади они раскачивались то в одну, то в другую сторону, издавая при этом звуки, похожие на бульканье воды, шевеля губами.
В суматохе раздался чей-то голос:
— Правильно!
— Тихо! Дон Иона ибн Шешет хочет что-то сказать!
Дон Иона ибн Шешет поднялся из кресла, склонил голову набок и сплел пальцы.
— Дай Бог тебе сил и здоровья, молодой еврей! Вот уж искусный лис! Держать свою мысль на самом дне мешка слов и выпустить ее, как отравленную стрелу. Змея всегда прячет свой яд под языком.
— Коварный лисенок, — поддакнул сосед, одетый в платье с узорами.
— Змееныш, — добавил второй сосед, стоящий у Восточной стены.
— Почему лисенок? Почему змееныш? — Менаше Га-Коэн высоко поднял голову, словно выискивал кого-то невидящим взглядом. — Почему вы обижаетесь, братья? Я восхищен речью Хаиме. Мне казалось, что я слушаю не тринадцатилетнего мальчика, но человека с ярмом лет на шее, который много видел и слышал и не одну задачу решил в своей жизни. Если где-то юная мысль была искривлена, словно неокрепший стебелек, то старшие всегда могут ее выпрямить. Скажите, что вам не понравилось?
— Вот именно, что тут обидного? — подхватил Даниил. — В речи моего брата не было ничего, под чем бы не подписался каждый из нас. Кого из вас оскорбил мой брат?
— Из нас никого, — ответил Дов. — Но все, что он сказал, — правда.
— Да-да! — закричал кто-то в толпе. — За правду гибнет наш народ.
Даниил покачал головой.
— Раввин Менаше Га-Коэн правильно сказал, и точка. Слава Богу, конфирмация благополучно кончилась. Но вместо того, чтобы радоваться, некоторые стараются посеять раздор. Среди нас обязательно найдутся такие. Давайте-ка расходиться по домам. Бог уберег нас от инквизитора. И слава Всемогущему за это. Будем радоваться, а не ссориться. К сожалению, дорогие братья, я не могу пригласить вас на званый обед, который устраивают родители в день конфирмации, ибо в нашей радости есть немалая доля грусти. Наша сестра Марианна тяжело больна и нуждается в большой благосклонности Небес. А потому я смиренно прошу раввина Шемюэля Провенцало открыть дверцы Ковчега Завета и вознести к Богу молитву о выздоровлении больной…
— Это Марианна больна? — рассмеялся Дов.
Но не успел он продолжить, как на галерее раздался призывный крик, а когда все подняли головы, донья Клара спокойным голосом сказала:
— Я спою вам «Песнь матери», которую сочинила сама.
— «Ах, какой радостный день наступил», — начала она, а за ней подхватил хор юных девушек.
Донья Клара пела о ребенке в лоне матери и его рождении, когда кормилица закричала: «Мальчик, Мальчик»:
Боже, Ты матери душу возвратил,
Новую душеньку ты ей подарил,
Как народу избранному Тору,
Так Ты матери сына дал…*
— «Ах, какой радостный день солнцем нас озарил», — пели девушки в белом.
Второй радостный день — день обрезания. В открытых дверях спальни гости восклицают:
Семя народа, мужчина, пускай вырастает,
Семя народа, мужчина, пускай вырастает,
Крона в молитве касается облак высоких,
Корни питаются вечною мудростью Торы…*
Наступает новый день радости: на четвертом году жизни он идет в школу с завязанными глазами, чтобы ни один злой дух не заколдовал его по дороге. И еще два дня радости — конфирмация и свадьба. Радость переплетена с грустью. Молодость кончается, начинаются новые заботы. Еврейские заботы.
— А теперь я спою вам песню, которую сочинила в подражание поэту Хасдаю, — сказала донья Клара. Зазвучала грустная мелодия:
Уходит жизни весна, пора плодоносных дождей,
Земля напилась воды и стелет лужайки,
В кустах жасмина поет соловей-однолетка,
Качаема ветром, в ладоши хлопает пальма,
Помни, уходят дни,
Помни, близится Суд,
И что же ты скажешь, несчастный?
Ужели в душе ничего не найти на другую чашу весов?*
Потом проходит лето, осень и приходит зима:
…Приходит зима, неужели так скоро?
Пора рассчитаться — с чем встану пред Богом?
Что расскажу о грехах своих тяжких?
Встречала сердца я, полные злобы,
Но кто меня злее, чем сердце мое, умел ненавидеть?
Враги нанесли мне кровавые раны,
Но та, что моя же душа нанесла, доднесь не закрылась.
И люди меня искушали, ко злу соблазняли,
Но очи мои, как никто, совращали во грех.
Босыми ногами ступала в огонь и горячие угли,
Но всепожирающим пламенем жгли меня страсти.
Ловили меня в западни, и силки, и ловушки,
Но хуже всего я запуталась в сеть своего языка.
Кусали меня ядовитые гады и змеи,
Больнее всего был своими зубами укус.
Враги захватили меня и жгли на костре,
Но только свои грехи дотла сжигают.
От взгляда людского ты спрячешь все, что захочешь,
От Провиденья ты ничего не скроешь…
Помни, уходят дни,
Помни, близится Суд,
И что же ты скажешь, несчастный?
Ужели в душе ничего не найти на другую чашу весов?*
Девочки пели:
…Помни, близится Суд,
И что же ты скажешь, несчастный?
Ужели в душе ничего не найти на другую чашу весов?
— Я спою вам еще одну песнь, — прокричала через решетку галереи для женщин донья Клара:
Ту, что сотворил Вселенную в семь дней,
Знаешь дно морское и вершины гор,
Сердца материнского знаешь ли глубины?
О мать народа, Сарра-Ревекка-Рахиль-Лия,
Заступись за меня!
Ты, что знаешь, кто чем дышит,
Каждый шаг и помышленье,
Материнский знаешь ли Ты страх?
О мать народа, Сарра-Ревекка-Рахиль-Лия,
Заступись за меня!
Ты с десницею могучей
На врагов наславший мор и глад,
Материнскую знаешь ли Ты боль?
О мать народа, Сарра-Ревекка-Рахиль-Лия,
Заступись за меня!
Ты, что вел свой народ чрез Чермное море,
Где египетский наездник утонул с конем,
Материнские знаешь ли слезы?
О мать народа, Сарра-Ревекка…
Пение доньи Клары заглушил громкий возглас:
— Будь благословен, пришелец!
Это был голос главы альджамы Шломо Абу Дархама. Рядом с ним шел очень высокий мужчина с полным лицом, окаймленным русой бородой. На голове у него была кожаная шляпа. Черная пелерина, откинутая назад, открывала кафтан из красно-золотой козловой кожи. Широкий пояс поблескивал металлической чешуей. На боку висела короткая шпага.
— Долгих лет жизни нашему высокому гостю, гранду Аврааму Сеньору! — воскликнул Шломо Абу Дархам.
— Крепкого здоровья и много сил нашему высокому гостю! — подхватили старейшины.
— Дорогому нашему высокому гостю гранду Аврааму Сеньору, — дон Шломо Абу Дархам движением руки начал прокладывать путь.
Эли вздохнул с облегчением. Это был не инквизитор.
Толпа в молчании расступилась.
Дон Шломо Абу Дархам вел гранда Авраама Сеньора сквозь шпалеру, застывшую в почтении и уважении.
Они направлялись к Восточной стене. Шломо Абу Дархам то и дело поворачивался и отбивал поклоны, а потом ловко и быстро, словно юноша, взбежал на ступени, ведущие к Ковчегу Завета, и, встав перед хором мальчиков, воскликнул:
— Славьте его песней, ибо это наш благодетель.
Гранд Авраам Сеньор кивнул головой, лицо его дышало спокойствием. Он стоял, слегка прищурив глаза, засунув ладони за пояс, и приветливо улыбался.
— Не человека надо хвалить, а Бога, — сказал он.
Шломо Абу Дархам затряс головой:
— Славьте его песней, ибо он — наш благодетель. Он удержал инквизитора. Благодарите его. Он убедил его не приходить. Благословенный Бог Израиля. Он никогда нас не покидает. Произошло новое чудо. Новый праздник Пурим.
— Благословен Бог Израиля! Произошло новое чудо! — вполголоса прошептала синагога.
— Аллилуйя! Аллилуйя! — запел Шломо Абу Дархам. — Пойте песнь Богу!
Синагога издала крик радости.
Руки взметнулись к небу, а вместе с ними, словно крылья ангелов, и белые молитвенные шали.
— «Ай, какой радостный день наступил», — запела на галерее донья Клара.
— «Ах, какой радостный день солнцем нас озарил», — подхватил хор девочек.
Толпа пришла в движение, над головами сплелись пальцы рук.
Мальчики из хора ударили в бубны. Сладко заиграли флейты.
— Аллилуйя! Аллилуйя!
На галерее девочки пели:
— «Ах, какой радостный день наступил!»
— «Ах, какой радостный день солнцем нас озарил», — пели мальчики и девочки вместе.
— «Пойте Господу песнь новую», — ответила синагога дружным громким возгласом.
Пальцы в воздухе разжались, люди взяли друг друга под руки. Образовавшийся тесный ряд легонько дрогнул, ноги согнулись в коленях, ряд задрожал, заколыхался, зазыбился, будто прибрежная волна на ветру.
Хвала Ему в собрании святых.
Да веселится Израиль о Создателе своем!*
Вся синагога пела славу.
Танцующие взялись за руки и ускорили темп. Возник круг, а в нем меньший. Круги то растягивались и закруглялись, то разрывались и сливались, распадаясь и рассыпаясь в вихре танца. Ищущие друг друга руки жадно цеплялись пальцами. Вновь и вновь танцующие повторяли то же самое, двигаясь медленным шагом сначала в одну, а потом в другую сторону.
— Аллилуйя! Аллилуйя! — гудела синагога.
Хор мальчиков, а за ним и девочки ускорили темп:
— Аллилуйя! Аллилуйя!
Хороводы кружились все быстрей и быстрей.
Хвалите Бога во святыне Его,
Хвалите Его со звуком трубным.
Хвалите Его на псалтири и гуслях.
Хвалите Его тимпаном и лирами,
Хвалите Его на струнах и органе.
Хвалите Его на звучных кимвалах,
Хвалите Его на кимвалах громкоголосых.
Все дышащее да хвалит Господа!
Аллилуйя! Аллилуйя!
Хвалите Его на звучных кимвалах!*
— Веселей! Выплеснем свою радость! — кричали те, которые не танцевали.
— Радость! Радость! Радость! — отвечали танцующие. — Будем плясать до упаду.
— Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
Хор мальчиков сменил мелодию:
…Благоволит Господь к народу Своему,
Да торжествуют святые во славе,
Да будут славословия Богу в устах их,
И меч обоюдоострый в руке их,
Для того, чтобы свершать мщение над врагами.*
Кружение не прекращалось. От движения воздуха пламя в латунной меноре на молитвенном столике дрожало.
Эли спрыгнул с алмемора в середину круговорота.
— Буду жить! Буду жить! «Чтобы свершать мщение над врагами», — кричал он вместе с другими.
И тут в гуле ликования он услышал мощный голос главы альджамы Шломо Абу Дархама. Но шум не смолкал.
Тогда глава альджамы ударил по столу кулаком:
— Стойте, евреи! — крикнул он.
— Стойте! — повторил за ним Эли.
Дон Шломо Абу Дархам показывал рукой на дверь синагоги.
Танец захлебнулся, а пение внезапно стихло. Головы повернулись к выходу. И вся синагога издала стон:
— Ай, несчастье!
Человек в белой монашеской рясе и черном плаще зеленым крестом чертил знак распятия над головами собравшихся.
Вдруг незнакомец отбросил с лица капюшон.
Эли воскликнул:
— Алонсо!
— Мир вам, евреи! — прокричал Алонсо по-гебрайски. — Спасение вам, евреи!
Он исступленно произносил обрывки фраз, медленно продвигаясь вперед:
— Крест… на колени… знак Завета. Сын Бога по крови. Крестовина — это плечи Христа, ствол — дерево пасторали Моисея. На колени… дорога жизни. Выбрать жизнь. Очарование мученичества, прочь! Я есть тот, кто виновен в бедах Севильи. Кровь Севильи… Кровь Андалузии. Моя вина, моя величайшая вина[158]. Черный сатана…
— Алонсо! — крикнул Эли, пытаясь его остановить.
— …ибо ты — племя змеиное. Он помазанник, Царь иудейский. Вы осуждены Богом! Я приношу спасение. Прочь, раввины! Раввины продажные! Капланы лихоимцы! Левиты обманщики! Мало вам жертв?! Оставьте народ в покое! Говорит Исайя, говорит Священное писание: иду к овцам, что пропали из Дома Израилева. Я посланник.
— Алонсо!
— Легче земле содомской и гоморрской, нежели вашему баррио. Проклятье рукам, что распяли Его… выдал брат брата, сын отца. Будешь ходить в ненависти у всех народов! Убийцы сына Божьего, немощь вашу Он взял на себя… говорит Исайя, говорит Священное писание. Он наш Мессия! Я несу вам жизнь беспечную здесь и искупление на том свете, отойди от них, они готовы предать, а вам велят умирать, вас ждет смерть. Я видел черного дьявола, он средь вас, приближается ко мне. Упал с неба, как молния. Пусть ударит в меня. Прольется кровь на пороге храма. Иерусалим! Убиваешь пророков, посланных к тебе. Не останется камня на камне. Евангелие от Матфея. Иисус воззвал: Шма Йисраэль, Адонай Элогейну, Адонай Эхад!
— Алонсо! Остановись!
— На колени! Обнажите головы, и к вам пришла благая весть, но слово не помогло, ибо не было связано с верой. Я несу вам избавление. Возьмите бремя мое, учитесь у меня, я стал тихим и кротким. А вам, фарисеи, горе! Говорит Исайя: ханжи, приближаете ко мне уста свои, а сердце же ваше далеко от меня. И вас обагрит кровь, пролитая на земле, от крови Авеля до крови храма Захарии, перед лицом алтаря. Не убнй! Разольешь море крови!
Алонсо закачался и окровавленный упал.
Над ним стоял Эли с высоко поднятым кинжалом.
Дон Энрике перевязал рану на левом плече Эли и натер ее бальзамом.
— Царапина, — сказал он и велел лечь в постель.
Боль в левом плече разлилась по всей спине и проникла в грудь.
Эли выпил вино, стоявшее возле постели, но оно не утолило жажды.
Первым появился Йекутьель.
— Не нужно ли чего вашей милости?
Эли покачал головой.
Жгучая боль, словно обручем, сковала грудь. Жар уходил к кончикам пальцев, чувствовалось, как отекает левая ладонь.
Он не слышал, когда ушел Йекутьель. Эли снова потянулся к вину. И застонал, так и не дотянувшись до кувшина. При каждом движении боль прошивала весь левый бок, пальцы левой руки онемели.
— Боже, что со мной происходит? — Эли еле сдерживал обжигающие слезы. Две горячие капли стекли по щекам.
В комнату вошел Альваро.
— Я разбудил тебя, Эли?
— Как хорошо, что ты пришел, мой дорогой, — Эли дал знак, чтобы тот наклонился.
— Слушаю тебя, Эли.
— Окажешь мне услугу?
— Я для тебя сделаю все.
Эли понизил голос:
— Позови Каталину.
— Каталину?
— Да, Каталину. Ты правильно понял. Прикрой меня плащом.
Эли то знобило, то снова пронизывало огнем. Он словно погрузился в морские волны, плавал, а мать на берегу кричала: «Эли, вернись! Вернись! Отец будет сердиться!» Потом лежал на горячем песке, как рыба, выброшенная из воды. Дышать было нечем. «Мама, дай мне воды». Мать, очень бледная, подошла к постели и упала возле него. Он почувствовал ее холодную ладонь на своем лбу.
— Эли, у тебя жар.
Это был Энрике.
— Так умирала моя мать.
— Ты звал ее.
— Дай мне пить.
Он почувствовал на губах терпкий обжигающий напиток. Пахло уксусом, гвоздикой и древесной камедью.
Эли поперхнулся.
— Что это?
— Против заражения. Это чудодейственное лекарство. Не одному спасло жизнь.
— Благослови тебя Господи!
— После этого снадобья ты уснешь. Сон — лучший друг больных.
— Можно попросить тебя кое о чем?
— Обо всем, что в моих возможностях.
— Пожалуйста, пришли сюда Каталину.
Дон Энрике положил ладонь на влажный лоб Эли:
— Усни, бедняжка.
Эли бредил, он проваливался в темную пропасть с влажными зелеными стенами. На дне лежал Алонсо в луже крови. В одной руке он держал зеленый крест, а в другой тайный листок. Алонсо читал: «Сколько бы ни срезали ветвей, сколько бы ни срубали крону — ствол остался, и он сохранится на веки вечные». Эли протянул руку к пергаментному свитку. Потом он долго бежал по городу. Вот пустой дом, он колотит кулаком в заколоченные двери и окна. «Нету никого, — плачет нянька Евлалия, — всех забрали, Хуану, малышку». Он скачет прочь на своей лошади. Быстрей, Лайл, прочь из этого города. Что есть духу в Нарбонну.
— Алонсо! Алонсо. У Хуаны лицо Мигуэля. Спасай малышку, Алонсо. Спасай ребенка! Теперь уже конец. Алонсо развел окровавленные руки. Мигуэль на костре. Спасайте малышку. Спасайте малышку Хуану, Алонсо. Я буду просить Бога, чтобы он подарил ей жизнь. Огонь закрыл лицо. Отдай тайный листок, Алонсо! Я прочел в синагоге лишь начало. Нафтали должен прочесть в баррио. Пошлю его отцу вместе с письмом. Письмо в переметных сумках. Помни, Дов. Отвезешь в Нарбонну. Лайл черна, как ночь. Отец сердился. Не хотел этого слышать, говорил, назови ее «Йома», что значит «День». Говорил: — Возвращайся скорей. Ты все думаешь, что ангелы с тобой играют. Подумай о невесте… Довольно бесстыдных забав!
У отца взгляд суровый, как у Алонсо. Когда мать была жива, он не был с нею добр. Потом жалел. Не захотел жениться. Лайл — это ночь. Дов с Каталиной сидят на лошади. Дов угрожает кинжалом, Каталина отталкивает его. Не бойся! Первый раз улыбнулась. Ему она никогда не улыбалась. Лайл громко заржала. Я назвал тебя грустным именем. Я предчувствовал, что ты привезешь меня к смерти. Отдаю тебя в добрые руки. Она даст тебе воды. Альваро, почему нет Каталины? Я ведь тебя просил. Вдовой будешь. Ни за кого не пойдешь замуж. Не ходи в монастырь! Берегись Алонсо! Два стервятника кружат над скалой. Выклевывают Алонсо глаза. Глаза хищной птицы. Мой отец был всегда добр ко мне. Купил мне коня. Я вел себя в путешествии хорошо. Не грешил. Разве это грех? За что Бог наказал меня? Не грешил. Убил Алонсо? Что сделал? Убил Алонсо. Алонсо, что ты сделал? Писарь тайных листков! Я верил в тебя, как в отца.
Железный крест давил ему на грудь, и было тяжело дышать…
Эли разбудил собственный крик. Он очнулся и посмотрел вокруг.
Каталины не было. Темнело, будто наступили сумерки. Неужели уже поздно? Еще недавно было утро, а точнее, день приближался к полудню. Так долго он спал?
Кто-то стукнул в дверь. Она открылась, и появился пес.
— Входи, Апион.
Собака тихонько залаяла и медленно попятилась назад.
Его прошила острая боль, когда он хотел поправить спадающий на пол плащ. Снова появился озноб. «Помни, уходят дни, помни, близится Суд, и что же ты скажешь, несчастный?» Почему никого нет? Он будет умирать в одиночестве…
Дверь приоткрылась. Кто-то подошел к постели. Лица Эли не узнал.
— Кто это? — спросил он ослабевшим голосом.
— Это я, Нафтали.
— Слава Богу.
— Я пришел пожелать вашей милости выздоровления. Трое моих товарищей тоже передают пожелания…
— Видишь, дружище, как он меня…
— Бог добр. Ваша милость выздоровеет.
— Где ты тогда был?
— Рядом. Совсем близко.
— Как это случилось?
— Бандит справа метил в грудь, но попал в левое плечо, его кто-то сзади ударил и ослабил удар.
— Кто это был?
— Не знаю, была такая заваруха. Потом мы бросились за ним.
— А Алонсо?
— Его вынесли из синагоги, и тело бросили на съедение стервятникам за стенами баррио.
— Что будете делать дальше?
— Посмотрим.
— Вся тяжесть падет на тебя, Нафтали, я в баррио не вижу никого другого. Соберешь людей, раздашь оружие. Инквизитор будет мстить.
— Пока гранд Авраам Сеньор пребывает у нас, инквизитор не посмеет.
— Гранд поедет в Толедо.
— Инквизитор не отважится.
Эли снова проваливался в бездну с зелеными скользкими стенами. На дне ее, раскачиваясь, ползали ужи и змеи. Теперь они слились в одну огромную змею, и жало ее приближается и жалит в грудь. Над ним повисает лицо инквизитора. «Не хотел целовать креста, так иди на костер». Нет! Нет! Нет!
У постели стоял Даниил.
— Я пришел пожелать тебе выздоровления…
Эли не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Левое плечо онемело. Пальцы под ногтями стали черными.
Эли улыбнулся.
— Это хороший знак, когда больной улыбается, — голос Даниила доходил издалека, то приближаясь, то удаляясь.
— Хорошо, что ты пришел.
— Может, тебе что-то нужно?
— Воды.
— Сейчас принесу. А может, позвать Энрике? Надо было рану прижечь железом. Может, он еще это сделает.
— Нет, не нужно. Пожалуйста, воды.
— Сейчас принесу.
— Пусть слуга принесет… Ах, Даниил!.. Что делает Хаиме? Вы разрешите ему прийти ко мне?
— Ну, конечно. Это ведь заповедь «посещения больных». Остальные тоже собираются.
— Марианна?
— Тяжело больна.
— Я не об этом. Есть новости?
— Да. Она очень тяжело больна.
— Долго еще?
— Пока не умрет. Не приведи, Господи.
— А потом?
— Будут похороны.
— Двое похорон…
— Царапина не была глубокой, не говори глупостей.
— В самый раз. На одну смерть хватит…
— Пока теплится хоть искорка надежды, еврей не имеет права так говорить.
— Но умереть может.
— Тем не менее, я прошу тебя, не говори так.
— Темнеет. Долго ли до вечера?
— Долго. Еще полдень.
— Это хорошо.
— Эли… может, не стоило убивать?
— Это лучшее, что я мог для него сделать.
— Не понимаю.
— Иногда смерть — это милость.
— На Вечерней молитве будем просить Бога о твоем выздоровлении.
— Что с Довом?
— Его ждет проклятие.
— Разве не достаточно бед?
— Иного выхода нет. Желаю тебе выздоровления.
Эли закрыл глаза. Голова была тяжелой. Острая боль прошла, но его по-прежнему мучила жажда. Он снова погружался в мягкое море. Вода расступалась, растекалась, а он медленно проваливался. Его подняли чьи-то руки и положили на горячей скале. Над ним парили два стервятника. «Здесь лежит…» Дальше надпись была стерта. Каталина сидела на вершине.
— Я пришла пожелать тебе выздоровления.
Он узнал детский голосок.
— Это ты, Ана? Ты хорошая девочка.
— Изабелла принесла молоко, это очень полезно для здоровья. А тут Гассан поставил воду.
— Благодарю тебя, Ана, ты хорошая девочка.
— Изабелла тоже желает тебе выздоровления. Она не придет, велела мне все передать.
— Спасибо. Храни тебя Господь.
Ана тихо заплакала.
— Почему ты плачешь?
— Потому что ты болен. И мама больна. Но ты лежишь в постели дома, а мама нет. Я знаю, где мама.
— Где?
— Пошла к инквизитору.
— Зачем?
— Не знаю. Но пошла.
— Не говори так, Ана.
— Я все знаю, не думай, что я ничего не знаю. Не такая уж я и маленькая. Не такая уж я и глупая. Не думай.
— Я не думаю.
— Это нехорошо, что мама ушла, правда?
— Очень хорошо.
— Ну, ладно. Я пойду. У больного нельзя долго быть. Хаиме уже пришел. Он умнее меня, правда?
— Он старше тебя. Но и ты тоже умница.
— Да?
— Поблагодари Изабеллу. Да хранит ее Бог.
Эли слышал, как Ана закрыла дверь.
— Хаиме, что было потом?
— Отец сердится. Мать сердится. Даниил сердится.
— И правильно.
— Я-то думал, что хотя бы вы…
— «Чти отца и мать».
Хаиме молчал.
— Ты отошел от этой заповеди, можешь отойти и от других.
— Все равно, каким бы ни был отец, нужно его почитать?
— А ты хотел доказать, что ты взрослый?
— Нет!
— Что все можешь?
— Нет.
— Я тоже был такой. Еще сегодня.
Кто-то вошел в комнату.
— Кто это? — спросил Эли.
— Раввин Шемюэль Провенцало, — ответил Хаиме.
— Желаю тебе выздоровления. Да снизошлет тебе Бог полное выздоровление! — Палермский раввин уселся в кресле.
— Благодарю тебя, рабби. Нужно чудо.
— Кто не верит в чудо, тот ни во что не верит. Чего стоит вера без чудес? Она была бы мертвой, как тело без души. Чудо — это душа веры.
— Чудо нужно малодушным.
— Что ты такое говоришь, юноша? Тора запрещает заклинания и ворожбу. Чудо — это когда видишь и чувствуешь. Все насыщено душой мира, одной из бесконечных искр Божьих. Видеть песчинку и свет звезды, хотя объять их разумом нельзя, — вот что такое чудо. Простые, плохо образованные люди принимают оболочку за сущность и останавливаются на берегу чуда, считая призрак существом. Каббала же блеском своим просветляет сокрытую в вещи тайну, которую прояснит нам Мессия.
— Жизнь — это чудо?
— Разумеется.
— А смерть?
— Это конец одной формы и начало другой.
— Другая форма? Что это значит?
— Некоторые люди верят, что душа, освобождаясь от бренной оболочки, покидает свое тело-темницу, как куколка личинку, и проходит путь самосовершенствования, начиная иногда от воплощения в дерево, животное и даже камни. В Каббале сказано, что странствующая душа движется назад, к верху, к Высшей сфере, к Творческой сущности, из которой она когда-то вышла, как одна из бесконечного множества Божьих искр.
— Человек боится смерти.
— Ибо он, как личинка, привязан к своей оболочке. Человек думает: вот моя сущность. А ведь у него бессмертная душа. Но оболочка ему ближе, ибо он ее может зрить и осязать, а душу — нет. Ему кажется, то, что он видит и ощущает, надежнее того, о чем можно лишь думать. Еще не было таких, кому была бы предоставлена возможность созерцания сущности вне тела. Я не говорю о видениях или ясновидении. Я не говорю о пророках. Я думаю о душе. Так вот, как я уже сказал, оболочка Симеону ближе души. Ибо ему кажется, что он смотрит глазами, а чувствует телом, однако не знает он, что это обманчиво. После смерти он перестанет видеть и чувствовать. А душа? Будет ли она после смерти видеть и чувствовать? И буду ли я, Симеон, об этом знать? И будет ли моя душа зваться Симеоном? В чем же ошибка в рассуждении Симеона? В том, что он переносит сущность оболочки в бестелесную сферу. Каково между ними расстояние? Как между небом и землей. Это так же, как если бы поставить петуха перед страницей Талмуда и приказать: читай и объясняй! Но и это различие — ничто по сравнению с различием между оболочкой и бестелесной сферой.
— Все ли души ждут то же самое?
— Не понимаю.
— Куда идет грешная душа?
— Грешной души не бывает. Грешно тело, самая низкая часть души.
— Для кого предназначен ад?
— Что значит ад, коли душа не чувствует боли?
— Если нет ада, значит, нет и рая.
— Ты делаешь ошибочные выводы из верных посылок. Разве существование добродетельных людей зависит от существования грешников? Разве не может быть города, где живут лишь одни добродетельные? Разве пришествие Мессии не наступит именно тогда, когда на свете будут лишь одни добродетельные? Рай может существовать без ада, что не значит, что ада нет. Темнота — это отсутствие света, холод — отсутствие тепла, зло — отсутствие добра. Но рай — это нечто большее, чем отсутствие ада, чем противоположность ада, нечто гораздо большее. Ад не может быть отсутствием рая, противоположностью рая, но нечто меньшим, значительно меньшим.
— Выходит, что грешников не ждет наказание?
— Все мы грешники. У одних самая нижняя часть души, наиболее телесная, которая находится под брюшной преградой, как губка насыщена грехом, она разрастается и выталкивает обе верхние части души. Эти люди — самые большие грешники. У меньших грешников преобладает верхняя и наивысшая часть души, которые недоступны греху. Наинизшая часть души идет в ад.
— И чувствует боль?
— Что значит боль? Это отсутствие блаженства. Тело может чувствовать боль или приятные ощущения, а душа — счастье. Душа не чувствует боли.
— Если она не чувствует боли, то как может чувствовать счастье?
— Не могу вместо слова «чувствовать» найти такое, которое можно было бы применить к душе. Это иная сфера. Расстояние между небом и землею. Слово «счастье» подходит здесь более всего. Человеческая речь увечна, она не в состоянии выразить совершенство духа.
— Что такое дух? Что такое душа?
— Ты задаешь трудные вопросы. Согласно Каббале — это вторая часть души. Но сказано: «И дух Божий носился над водою»[159]. Еще не было человека, еще не было души, расколотой на три части. Обращусь к иным познаниям, с которыми кое-кто хочет связать Каббалу кровными связями. Все науки близки по духу, ибо исходят из одного разума. Так же, как все люди — родственники друг другу, ибо происходят от Адама. Согласно этой науке, Бог создал свет не сам, а только с помощью порожденной Им Творческой сущности, о которой я только что говорил. Это и есть тот дух, который носился над водой.
— Я предпочитаю Бога, — голос Эли оборвался, — не хочу посредников.
Он лежал с открытыми глазами. Лихорадка потихоньку утихала, и снова поднимался жар. С большим трудом он поднял свинцовые веки. Он не хотел спать. Хотел видеть того, кто за ним придет. Он боялся умереть во сне. Издалека доносились незнакомые голоса, зовущие куда-то…
— Ваша милость, — это был голос Йекутьеля, — каплан Менаше Га-Коэн и левит Моше бен Элиша пришли, дабы пожелать тебе выздоровления.
— Желаю тебе здоровья, сын мой, — это был голос каплана Менаше Га-Коэна. — Я пришел тебя благословить
— Желаю тебе выздоровления. Дай Бог тебе здоровья, дон Эли, — присоединился к пожеланиям левит.
Эли кивнул головой. Он хотел пошевельнуться, чтобы опереться о деревянное изголовье кровати. Но закусил от боли губу.
— Я пришел тебя благословить, — повторил Менаше Га-Коэн.
— Не осудить?
— Нет, — ответил Менаше Га-Коэн.
— Но в синагоге кровь.
— Не твоя вина, сын мой.
— Спасибо, рабби. — Эли замолчал. — Месть инквизитора?
— Ты знал об этом, а все-таки… ничто тебя не остановило, — сказал левит Моше бен Элиша. — Не понимаю.
— Бог поймет, — Менаше Га-Коэн сделал успокаивающее движение рукой.
— Да, — Эли старался говорить громче, — народ поймет.
— Что это значит? — удивился левит Моше бен Элиша.
— Народ с оружием, — проговорил Эли.
— Кто ему даст оружие? — спросил Менаше Га-Коэн.
— Но этого мало, рабби Менаше.
— Мало, — признался Менаше Га-Коэн.
— Вождь нужен, рабби Менаше.
— Бог лишил меня глаз, как же мне вести народ?
— Подкрепить словом…
— Сделаю это, сын мой.
— Убедить, что правильно поступает.
— Все сделаю, сын мой.
— Когда грозит уничтожение, народ становится ясновидцем…
— Бог его просвещает.
— Народ рождает вождей, когда нужда.
— Все сделаю, сын мой. Бог даст мне силы.
— Знаю, то, что я сделал… страшно.
— Если бы ты этого не сделал, это бы значило, что народ уже мертв.
— Благодарю, рабби…
Эли почувствовал на своих щеках холод пальцев. Потом руки скользнули на лоб.
— Будь благословен, Эли…
— …бен Захария ибн Гайат, — подсказал Йекутьель.
— Дай Бог тебе здоровья, дабы смог ты вернуться к себе на родину и в отчий дом. Дабы имя твое разнесли по свету благодарные уста народа. Пусть память о тебе никогда не умрет, — каплан начал тихо шептать, все тише и тише, так, что Эли уже ничего не мог понять.
Это была та самая молитва, которую отец прочел над умирающей матерью.
Перед уходом Йекутьель дал выпить лекарство. Уже не жгло. Йекутьель вытер ему щеки. Эли не чувствовал, как питье стекало из уголков рта.
…Он сидел за столом над большой книгой. Его учитель, Ицхак бен Тордо, кричал: «Лентяй! Кто из тебя вырастет? Повтори еще, и еще, и еще раз! Сегодня пятница, а ты не знаешь ни одного столбца Авота[160]. Дни бегут, на носу суббота. Что ты расскажешь отцу?»
Эли снова очнулся и почувствовал, что кто-то стоит у изголовья.
— Кто это?
— Это я, Каталина.
— Каталина, я ослеп.
Каталина ничего не ответила.
— Почему ты так долго не приходила?
— Я пришла.
— Я звал тебя несколько раз.
— Мне никто не передавал.
— Ты пришла сама?
— Да.
— Сядь здесь, рядом со мной.
Каталина села на край постели.
— Не покидай меня. Держи меня за руку. Далеко ли до вечера?
— Да, далеко.
— Значит, я умру еще сегодня.
— Не умрешь.
— Будь со мной и скажи: иди…
— Эли!
— Мне кажется, что Ангел смерти уже пришел. Не плачь, Каталина.
— Я не плачу.
— Так должно было быть.
— Дорогой мой…
— Каталина.
— Я позову дона Энрике.
— Не надо.
— А может, все-таки…
— У него своих несчастий хватает.
— Может, дать тебе пить?
— Почему он не прижег раны?
— Пей.
Эли глотал воду. Тоненькие струйки стекали из уголков рта. Каталина вытерла их ладонью.
— Пойду за доном Энрике.
— Не оставляй меня. Я умираю, Каталина.
— Нет! Я буду просить свою покровительницу. Она меня услышит. Она всегда мне помогала в несчастий.
— Я выздоровлю? И мы поедем в Нарбонну?
— Конечно.
— Сядь с другой стороны, чтобы я тебя мог видеть.
Каталина уселась на краешке кровати с другой стороны.
— Светит ли солнце в окно?
— Да.
— Завтра не будет солнца.
— Я совершу паломничество в Сантьяго-де-Компостьелла. Сантьяго был покровителем моего отца.
— Почему Энрике не прижег мне раны?
— Он знает, что делать. Он лекарь.
— Я бы жил.
— Ты будешь жить.
— Рана не была глубокой? Я ничего не чувствовал…
Каталина промолчала.
— Кто-то меня защитил?
— Да.
— Кто?
— Не знаю. Может, Ангел-хранитель.
— Может, Дов?
— Может.
— Он жив?
— Наверняка жив.
— Узнай, жив ли он точно, Каталина.
— Хорошо.
— Его хотят предать проклятию. Я хочу его защитить. Хочу подарить ему мою лошадь.
— Эли!
— Ты редко называешь меня по имени. Почему?
— Не знаю. Может быть, я пойду поищу Дова?
— Нет, держи меня крепко за руку.
— Пойду за доном Энрике. Он должен помочь тебе.
— Уже ничего не поможет. Не уходи. Будь со мной.
— Я буду с тобой.
— До конца?
— Господи, Боже мой!
— Кто это? — закричал он в ужасе.
— Это я, Йекутьель. Гранд Авраам Сеньор, раввин дон Бальтазар и донья Клара пришли пожелать тебе выздоровления.
— Желаю тебе выздоровления, благородный сын славного рода Гайат, — сказал гранд Авраам Сеньор.
— Желаю тебе выздоровления, — сказал раввин дон Бальтазар.
— Желаю тебе выздоровления, — сказала донья Клара.
— Ты прибыл из Нарбонны. Небезызвестный город дал прибежище ученым, поэтам, переводчикам, Давиду Кимхи, Тиббону[161], семье ибн Гайат и многим другим. Слава ему за это. Всем евреям на всем белом свете известна талмудическая академия, которую щедрой рукой поддерживает твой отец Захария ибн Гайат, известнейший нагид в Израиле. Бог даст тебе здоровья, и ты сможешь сразу Же вернуться в свои замечательные края.
— Аминь, — сказали дон Бальтазар и донья Клара.
— Аминь, — сказал Эли.
— Из Толедо я направляюсь в Барселону. Оттуда, из Каталонии, проще всего послать весточку в Нарбонну, если, разумеется, ты этого пожелаешь.
— Нет, спасибо.
— Может, позвать Энрике? — спросила донья Клара.
— Нет, не надо.
— Пойдемте, — это снова был голос доньи Клары, — посещение больного не должно длиться дольше, чем съедение маслины.
— Желаю тебе выздоровления, храбрый юноша. Я буду помнить о тебе. Я расскажу о тебе в еврейских баррио Толедо и Барселоны. О тебе будут помнить живущие ныне и их потомки. Благословен отец, который воспитал такого сына.
Эли почувствовал ладонь гранда Авраама Сеньора на своей.
Он слышал, как все трое удалились, как открываются и снова закрываются двери.
— Каталина! — позвал он тихо.
Каталины не было.
Он остался одни.
Спазм сжал горло, и Эли разрыдался. Напряжение этих дней было огромным.
— Боже, ты лишил меня перед смертью зрения. Наверно, чернота разлилась по всему телу. Не вижу рук своих, почерневших, как на костре. Я так боялся огня. Моисей, будучи ребенком, обжег себе губы раскаленными углями. Пламя лизало спину, грудь, плечи. Мать поднесла его обожженную ручку к красной решетке: не бойся, Эли, огонь вытягивает огонь. Авраама бросили в костер, но Бог его спас. И тебя спасет Бог. Чудо.
Громко скрипнули двери.
— Каталина?
— Это я, Энрике.
— Энрике!
— Да?
— Я ослеп.
Распухших губ коснулся холодный краешек бокала с запахом уксуса и гвоздики.
— Забери это!
— Ничего другого я не могу тебе дать, Эли.
— У меня все жжет. Огонь в груди.
— Это принесет тебе сон.
— Не хочу спать!
Снова холодный краешек бокала.
— Адский огонь, Энрике…
— Постарайся заснуть.
Энрике положил ему на лоб и грудь мокрые платки. Эли послушно закрыл глаза и с облегчением вздохнул.
— Тебе легче?
— На минуту… да.
— Сейчас я сменю тебе платки.
— Долго ли это продлится? Позови сюда Каталину.
— Хорошо. Но все же постарайся заснуть, Эли.
— Страшно умирать… Кто это пришел?
— Я Урий — старый золотарь. Я пришел пожелать тебе выздоровления.
— Спасибо.
— Внизу возле дома собрался народ баррио.
— Народ…
— Моими устами они желают вашей милости выздоровления.
— А я заслужил?
— Народ баррио передает в знак почтения…
— Что это?
— Письмо.
— От кого?
— От всего баррио. Я прочту:
Во имя Господне мы письмо начинаем,
Дону Эли благородному наш привет посылаем.
Когда он приехал к нам в баррио впервые,
К его лику устремились все сердца людские.
На коне драгоценном спаситель явился,
Кроме страха Господня, ничего не страшился.
За беду Мигуэля не страшился вступиться,
Не страшился инквизиторов, палача и темницы.
Он трудился на благо своих братьев в Боге,
Добрый с добрыми выжег измену в синагоге.
От лица его светом премудрость исходила,
Счастлива матерь, что такого породила.
Счастлив отец, что такого сына славит,
Славного потомка в 120 лет оставит.
От костра сохранил тебя Бог всемогущий,
Ныне и присно охранит от беды грядущей.
Господу помолимся, он молитву услышит,
Скажет: вот ваш больной — и живет, и дышит.
Воскреснешь и вернешься в землю Ханаанскую,
в края родные,
И услышишь вместе с нами трубный зов Мессии:
Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!*
Эли прикрыл глаза. Он слышал, как двери открылись, и старый золотарь вышел.
— Я привела Дова.
— Каталина?
— Да.
Лицо Эли покрылось ледяным потом. Онемевший язык едва шевелился. Рот был полуоткрыт.
— Говори, Эли, умоляю тебя, говори! О Боже!
— Дов…
— Я здесь.
— Лайл…
— Да, Лайл, — повторил Дов.
— Возьми…
— Возьму.
— Нарбонну…
— В Нарбонну.
Его веки дрогнули.
Каталина взяла его за руку.
— Дов…
— Я здесь…
— Письмо…
— Да, письмо.
— Мое письмо передай отцу.
— Письмо…
— Да, письмо.
— Сумках…
— Письмо в переметных сумках. Каталина… Не поедем…
— Эли!
Это было последнее, что он услышал.
Глаза его были широко открыты. И неподвижны.