В озере тонул мальчик. Другой мальчик, ехавший по берегу озера на велосипеде, не сразу это понял. Да ему и в голову не могло прийти, что кто-то из его деревенских сверстников, заядлых ныряльщиков и пловцов, может так вот, запросто утонуть в озере. Просто забавляется: то нырнет, то вынырнет, а для вящей убедительности, чтобы напугать его, велосипедиста, пускает в воде-пузыри. Полезешь спасать, а он тебе кукиш под нос: «Обманули дурака на четыре кулака, всем по ириске, дураку очистки». Он крутанул педаль, чтобы катить дальше, но истошный, взахлеб крик заставил его тут же придать педали обратный ход. Велосипед, лишенный движения, взбрыкнул, как конь, и выбросил седока на пожухлую августовскую траву. Седок вскочил и в чем был «ласточкой» с берега сиганул в воду. Подплыл к тонущему, схватил за волосы и выволок на берег. Как он дрожал, спасенный. Как рыскал глазами вокруг, все еще не веря, что жив, жив, жив… Осознав наконец это, он, даже не взглянув на спасителя, вскарабкался на крутой бережок и, качаясь, как тополек на ветру, поплелся в деревню. «С днем рождения», мысленно вдогонку послал ему спаситель, ничуть не обидевшись, что его забыли поблагодарить. Пережить такое… Простительная забывчивость.
Поднял велосипед и уже занес ногу, как вдруг увидел рыжую шляпу, пирожком торчащую в прибрежных кустах. Кто такой? Чья шляпа? Он пригнулся и разглядел мышиное личико молодого человека с усиками. И усики были какие-то мышиные, не усики — ниточки. Удивило личико восковой белизны: чистенькое, безучастное ко всему происходящему, оживлявшееся лишь в тот миг, когда поплавок, который он гипнотизировал мышиными глазками, начинал подавать признаки жизни. Человек был нездешний. Но, здешний, не здешний, не мог же он не видеть или, по крайности, не слышать тонущего. Может, глухой? Спаситель свистнул. Шляпа обернулась. Не глухой. Спаситель вскочил на велосипед и погнал домой, размышляя над тем, что делит людей на храбрецов и трусов? В том, что шляпа трус, он не сомневался. Не спасти тонущего… Но вот почему он такой? Откуда вообще берутся трусы? И что делает одних трусами, а других храбрецами?
С этим вопросом к отцу и обратился, когда тот под вечер пришел домой.
Отец, не старый еще, но усталый до того, что казался старым, был для него мерой всех вещей — ума, честности, трудолюбия, отваги и всех прочих доблестей, какими наделили людей книжки. А книжки мальчик любил без памяти и верил им, как тому же отцу, который, по словам матери, за всю жизнь не сказал слова неправды. Как-то та же мать прочитала ему про репку. Выслушав чтение, мальчик впервые внес в книжку свой корректив:
— Это не про деда книжка. Это про моего папу.
— Как так? — удивилась мать.
— Про папу, — стоял на своем мальчик, — только он не репу вытаскивает, а колхоз.
Мать рассмеялась и согласилась с сыном. Время шло послевоенное, трудное, и отцу, председателю артели, из последних сил приходилось вытаскивать колхоз.
На вопрос сына, что делает одних трусами, а других храбрецами, отец ответил так:
— Сознательность. Она всему эталон. Сознает человек свой долг, он собой пожертвует, а другого спасет. Не сознает — в кусты спрячется, как твоя Шляпа. Ты-то не из таковских? — отец улыбнулся.
Мальчик все равно вспыхнул. А ведь мог и не вспыхивать. Мог просто рассказать отцу о том, как спас утопающего. Но не счел это возможным. Хвастовство в семье не поощрялось. Но и утаить шила в мешке никому еще не удалось.
Утром Родионовка узнала: председательский Ванька утопающего спас. Выдал сам утопающий. Сыну Ивану спасибо за спасенного. Отцу — Николаю Захаровичу Паршенкову — спасибо за сына.
Как-то под вечер в зимнюю пору заржала под окном лошадь.
— Отец! — в семь голосов возвестила семья.
Мать глянула на ходики:
— Рано отцу быть. Должно, из Тамбова кто.
Дверь распахнулась, и в хату нетвердой походкой, скрывая лицо руками, вошел отец. В глазах у детей тревога. Мать изменилась в лице: напоили! Отец сел за стол, отвел руки, и семья ахнула. Все лицо в кровоподтеках.
— Разбился? — взвыла мать.
— Потом, — отмахнулся отец, — промой и перевяжи.
…На него напали внезапно, с двух сторон, из-за сугробов, когда он не спеша погонял конягу. Напали молча и били молча, пряча лица в воротниках овчинных полушубков. Но он, и не видя лиц, знал, кто это: дезертиры и дармоеды, которых он ненавидел наравне с фашистами, битыми им на войне. Он отбивался, как мог. Но не сам себя спас. Его выручил верный коняга. Вдруг понес, напуганный шумом свалки, и разбросал нападавших по снежному полю.
Два сына, два богатыря, и богатыренок младший, выслушав отца, молча встали и шагнули к двери.
— Куда это? — спросил отец. Братья, насупившись, молчали. — Понимаю, — кивнул отец, — за меня мстить. Отбой, мстители! С ними милиция разберется. Тут дело политическое, государственное. Зло живуче. Подобру-поздорову оно не уйдет из жизни. И без милиции нам с вами с ним не сладить.
Так впервые, по-серьезному вошла в жизнь Вани Паршенкова, богатыренка, милиция, которой, если не лукавить, сам Ваня безотчетно боялся. Потом, став милиционером и прослужив в органах правопорядка немалое число лет, он не раз с улыбкой вспомнит об этой своей боязни. Бояться милиции… Да если и есть на свете сила, которой меньше всего следует бояться, то это именно милиция.
Детство ранимо. И всякая боль, пережитая в детстве, зарубка на всю жизнь. Первой такой страшной зарубкой была смерть матери. Умерла главная труженица семьи, и на долю младшего пала большая доля домашних забот. Старшие — братья и сестры — один за другим выходили в люди и покидали родной очаг.
Дом — колхоз — школа. Это на годы стало треугольником его жизни, в котором он и крутился как белка в колесе, всюду успевая и ведя за собой других. Он никогда не добивался лидерства. И не кулаки, а добродушие было его избирателем в вожаки деревенской детворы. Куда он, туда и они. Но в колхозный сад — никогда. Курить? Он как-то попробовал да и попался на глаза крутому на расправу отцу…
— Курнем, — не раз потом предлагали ребята.
Он мрачно отшучивался:
— Не… Ремнем пахнет.
И больше никогда не курил, запомнив отцово:
— Еще курнешь, снова получишь.
Потом, учась в школе милиции, он услышит с кафедры:
— Неотвратимость наказания — важней самого наказания.
Первым сформулировал это отец.
У детства ноги долги. Не успеешь сказать школе «здравствуй», как вскоре говоришь «прощай».
Десятый класс. Выпускной. И большая, большая жизнь впереди, которая, как золотая рыбка, может удовлетворить любое твое желание, скажи только, кем ты хочешь стать, и желание твое непременно исполнится. Кем же хочет быть он, Ваня Паршенков? А хочет он быть военным. Почему? А потому, что во все годы учения не по принуждению, а по характеру с готовностью подчинялся установленному порядку. «Ваня — дисциплина, — шутили одноклассники. И всерьез добавляли: — Таких армия любит».
С тех пор и засело в голове: «Армия…»
С отцом поделился:
— Отслужу срочную, в армии останусь.
— Там видно будет, — остудил сына отец, — подумай лучше, кем в армию пойдешь?
— Самим собой, — сказал Ваня. — Кем же еще?
— Так, ясно, — игнорируя вопрос, сказал отец, — нахлебником значит?
— Я? — Ваня изумлен.
— А кем же еще? — кидал вопросы отец. — Что ты принесешь в армию? Какую такую специальность? Не шофер, не радист, не парашютист. На вот меня, армия, бери и учи. Армия, ясно, научит. А ты ей до призыва помоги.
— Всему не научишься, — приуныл Ваня.
— Всего и не надо, — сказал отец. — Шофером пойдешь. Колхоз обучит.
И Ваня Паршенков как сел за баранку в первый день армейской службы, так и не выпускал ее до самого увольнения в запас.
Армии никто никогда не хулит. Школа жизни. Кто прошел эту школу, тот человек! Армия и Ивану Паршенкову помогла утвердиться в этом высоком на земле звании — человек.
И вот он на гражданке. Кем быть? Вопроса нет, шофером. Где жить? Сестра зовет под Москву. Туда и поехал, не подозревая, как некоторые события его прошлой жизни отзовутся на его дальнейшей судьбе. А было вот что. В интернате, где он жил, когда учился в старших классах школы, стали пропадать из ларька без продавца деньги. То рубль пропадет, то два, а то целая трешка исчезнет. Иван Паршенков — староста. С него и спрос: сними пятно со всех, укажи на похитителя! А как укажешь?
Ночь. Все спят. Одна койка пуста. Паршенкова. Тишина. И вдох-выдох, вдох-выдох… Вдруг койка скрипнула. Кто-то встал, и белый, как привидение, в коридор вышел. Нужда подняла. Потом еще и еще выходили…
Утром встают и — новость: ларек без продавца лишился части дневной выручки. Все возмущены. Один староста спокоен. Он недаром провел ночь в красном уголке. На него, невозмутимого, и насели ребята. У них у всех чесались кулаки.
— Что будем делать?
— А ничего. Краж больше не будет. А то, что украдено, будет возвращено.
Он мог бы и прилюдно обвинить того, кого видел ночью. Но не сделал этого. Поступил педагогичней. Анонимно предупредил похитителя и заставил того вернуть украденное. «Ну, педагог, ну, сыщик, — узнав о ЧП, ликовал директор школы. — Вам, Паршенков, в милиции бы служить».
Слова, как оказалось потом, были пророческими, но он не придал им значения ни тогда, когда услышал их, ни потом, у сестры.
Милиция сама напомнила ему о себе. Вдруг вызов. Теряясь в догадках, с чего бы это, отправился в отделение. Принял сам начальник. По виду — строг. А улыбнется — сама доброта. Представившись — «Кладов», — поинтересовался, куда и когда собирается поступать. Ах вон оно что! Опасается, как бы на участке не завелся тунеядец. Сказал:
— Шофером.
— По армейской специальности, стало быть, — кивнул начальник, удивив Паршенкова знанием его биографии. — Знай крути баранку — и никаких тебе забот. Мечта!
— Каждому свое, — рискнул вставить Паршенков. — Вам жуликов ловить, нам баранку крутить.
Начальник вдруг обиделся:
— А почему это мне — мое, а вам, Иван Николаевич, — ваше? Почему это я должен жуликов ловить, а вы баранку крутить, а? Кто нас на тех и других разделил?
«Сознательность» — из далекого далека, из самого детства долетел голос отца, и Паршенков как эхо повторил:
— Сознательность!
— Верно, — сказал начальник. И, вздохнув, добавил: — Потому-то вы и не пойдете к нам, товарищ сержант, как недостаточно сознательный гражданин.
— Я? К вам? — удивился Паршенков. — А мне этого никто и не предлагает.
— Как это никто? — начальник оставил кресло и подошел к окну. — Я предлагаю. Должность и… — он улыбнулся, — и рабочее место. Вон оно, под окном.
Паршенков подошел, глянул: что за место? Под окном васильком синел милицейский «газик».
— Ну как, нравится? — подал голос начальник. — Шофер-милиционер. Звучит? Сам себе начальник. Сел и катай сколько хочешь. Ну а набежишь на кого из тех, что с законом не в ладах, нас по рации вызовешь, если сам не справишься.
Паршенков вдруг обиделся:
— Как это не справлюсь? Очень даже справлюсь.
— Ну вот и договорились. Занимайте рабочее место, товарищ сержант, и за дело. Иного решения я от вас и не ожидал.
Паршенков смотрел изумленно. Меньше всего он сам ожидал этого решения.
Так однажды, несколько неожиданно, но, как оказалось, навсегда, вошел в жизнь подмосковной милиции один из ее лучших инспекторов старший участковый инспектор капитан милиции коммунист Иван Николаевич Паршенков.
И побежали милицейские будни.
Станция Зеленоградская. Лес направо, лес налево. Курортная сторона, обитель традиционного отдыха москвичей. Лука горизонта в проеме леса, мечущая электрички, как стрелы. И гомон птиц. И говор людей. И диссонансом грязная брань выпивох, атакующих пивную палатку. И вдруг как сигнал тревоги среди выпивох: «Паршенков!»
Милицейский «газик» катит. А в нем Паршенков, шофер-милиционер. Кому рукой махнет. Кому улыбнется. И тот ему улыбкой ответит. На кого нахмурится — со вчерашнего дня в загуле, — и тот спешит скрыться с глаз долой. Возле пивнушки тишина. «Газик» проезжает мимо. Паршенков больше не улыбается. Он в задумчивости. Почему это, где милиционер, там и порядок. Нет его — и мамаево побоище в масштабах забегаловки? Неужели люди сами среди себя не могут навести порядок? Могут. Но не все еще сознают, что могут. Там, где сознают, ему, Паршенкову, делать нечего.
Выпивохи, облепившие «деревяшку», хоть и притихли, но смотрят на Паршенкова косо. И откуда он только, взялся, этот шофер-милиционер? Не успеешь, осушив на троих емкость, приступить к выяснению отношений с «коллегами», он тут как тут: «Имя, фамилия, должность?..» Нюх у него, что ли, на происшествия?
«Нюх, именуемый бдительностью», — проезжая мимо пивнушки, мысленно дискуссирует Паршенков с бражниками.
Вот так и «катал» он год за годом по поселку, наводя порядок и нагоняя страх на тех, кто этот порядок нарушал.
Было — давно, но было — план выручки подгонял, — иные питейные заведения открывались в поселке ни свет ни заря. И на них, как бабочки на огоньки, слетались выпивохи со всего Подмосковья. Ни свет ни заря вставал и Паршенков.
— Ты куда? — традиционно спросонок спрашивала жена.
— «Бабочек» ловить, — отвечал Паршенков, и жена спешила на кухню: не отпускать же мужа голодным. Потом, отпустив, думала о мужниной службе. Ну и служба! До всего ей дело. Теперь вот за залетных бабочек каких-то взялся. Наверное, вредящих природе. В порядке субботника, что ли, помощь сельскому хозяйству? На судьбу, то и дело отрывавшую от нее мужа, она не сетовала. Знала, за кого шла. Да и Ваня, посватавшись, предупредил:
— За милиционера идешь, помни.
А она ему:
— Сперва за человека, потом за милиционера.
За столом, уставленным кружками, как кеглями, испитой человек. И Паршенков возле него. Невысок, но плотен и крепок. Не грозит, а бояться заставляет. Такому не ответь…
— С дежурства или, наоборот, на дежурство?
— Наоборот, — хрипит испитой.
— Куда, если не секрет? — интересуется инспектор.
— Секрет. Объект оборонного значения. А я вас чем, собственно, заинтересовал?
— Сходством. Очень вы с одним человеком сходны. Ищем мы его, а найти не можем. Вот я и хочу удостовериться, что вы — это не он.
— Не я, не я… То есть он — это не я.
— Паспорт?
Испитой разводит руками и, понимая, что сопротивляться глупо, покорно следует в отделение милиции. Там звонят куда надо и поздравляют Паршенкова с задержанием чемпиона по нарушению паспортного режима. Оформляют задержание, и Паршенков продолжает обход участка.
Ночь. Но светло как днем. От луны и уличных фонарей. Самое сонное время. Но Паршенкову не спится. Не от бессонницы, нет, от злости на магазинных воров. То галантерею «возьмут», то гастроном обчистят… Да что же это за магазины такие, которые так легко «взять»? Вот на пути один. Подошел, посветил фонариком и чуть не рассмеялся. На двери, как на щеке, крошечная родинка замочка. Мизинцем сковырнуть можно. Может, с умыслом повешен? В расчете на жулика. Заберется жулик в магазин, «отоварится» на грош, а на него потом хоть миллион вешай. Что же делать? Оставить все как есть до утра? Не в обычае Паршенкова. Он звонит в отделение и просит прислать дружинников из оперативного отряда. Заодно вызывает и магазинное начальство. И когда все собираются, показывает фокус — «укрощает собачку», которая лишь на словах «не лает, не кусает, а в дом не пускает». Впустила запросто, едва он за дужку взялся. А может, та дужка ни на чем и не держалась?
Составляет протокол, укрепляет запор и продолжает обход участка. Утром Паршенков даст ход делу, которое про себя сформулировал так: «Об усилении охраны магазинов в профилактических целях». В профилактических! Чтобы не дать ворам ходу.
— Товарищ Паршенков…
— Слушаю, товарищ начальник!
— Сдать дела… — Сердце у Паршенкова падает: отстраняют! — И в Москву, на сборы. На три месяца.
Тот же кабинет три месяца спустя.
— Товарищ начальник! Сержант Паршенков со сборов прибыл и готов приступить к исполнению своих служебных обязанностей.
— Вы знаете каких?
— Шофера-милиционера, товарищ начальник.
— Увы, товарищ Паршенков, пока вы учились, это место уже заняли.
— А со мной что? А я как же?
Глаза у начальника смеются.
— Вам, товарищ Паршенков, придется смириться с другой должностью.
— С какой же? — теряясь в догадках, хмурится Паршенков.
— С должностью участкового инспектора. Поздравляю!
И сразу лавиной дела: Паршенков туда, Паршенков сюда. Там — кража, здесь — драка. Расследуй, наказывай, спасай. Спасай? Да милицейское ли это дело? Милицейское — наказывать. Нет, не только. И спасать тоже. Вот только как? Педагогу легче. Он во всеоружии знаний. А милиционер? Ну, скажите, какой из него, Паршенкова, Песталоцци? Самый настоящий, если, конечно, его жизненная и философская позиция не ограничивается старорежимным «держать и не пущать». Педагог ли он, Паршенков? Армия убедила — педагог. А милиция? Милиция еще не сказала своего слова. Случая не было. Но случай вскоре представился.
Зачастила к нему некая Ермолаева, местная жительница. И что ни визит, то новая жалоба на сына: озорует, нигде не работает. Зачастил и он к Ермолаевым. И вроде бы небезуспешно. Вроде бы пронимать стали его задушевные беседы сына Виктора: день держится, неделю, месяц, а там опять в загул. И все псу под хвост — покой, работа, здоровье. Задумался Паршенков. Что с парнем делать? Свести в пивнушку, показать, куда парень катится? Он и сам небось нагляделся на тех, кто потерял человеческий облик. И все же катится. Ужасается небось того, что ждет его, а удержаться не может. А почему? Потому, что веру в себя потерял. Вот бы веру ему эту вернуть.
И Паршенков решился. Нанес Виктору очередной визит и, застав парня трезвым, пригласил в… гости.
Виктор хмыкнул: в гости! В отделение, должно, волочет. Ну и пусть. С чем возьмет, с тем и отпустит. Его, Виктора, уже не перекуешь.
Пришли на стройку. Стали в сторонке. Виктор помозолил глазами леса и отвел взгляд.
— Чего пришли? Если на работу устраивать, так я от этой воздержусь. Имею право выбора. По Конституции.
— А тебя сюда и не возьмут, — сказал Паршенков. — По пути зашли. Одного человека повидать надо.
Тут дети набежали. И в три голоса:
— Па-па!..
Из дверного проема здания, еще не успевшего нахлобучить шапку-крышу, человек вышел: высок, тонколиц, синеглаз. Заулыбался детям и как-то еще красивей стал. Повесил всех троих на шею и закружил каруселью. Опустил и спросил:
— Вы чего?
— Мамка сказала, пораньше приходи, у нее день рождения.
— Помню, помню, — и высокий, наклонившись, показал что-то детям.
— Часы!
— Тс! Мамке ни слова. Сюрприз.
И дети убежали.
Синеглазый оглянулся и заметил Паршенкова. Улыбнулся:
— За мной по старой памяти?
— По новой, по доброй, — улыбнулся в ответ Паршенков, — к детдомовцам хочу пригласить. О своей профессии рассказать.
— Сегодня не могу, а днями — пожалуйста.
Сверху закричали:
— Раство-ор! — И он убежал.
— Знаешь, кто это? — спросил Паршенков у Виктора, когда они покинули стройку. — Ответа не жду. Все равно не угадаешь. Сам скажу. Но по секрету. Горчайший в прошлом пьяница. А вот взял себя в руки и человеком стал. Человек, Виктор, все может. Только об этом не все знают. А из тех, кто знает, не все в это верят. Да, вот так-то. А у меня в памяти все еще слезы его матери держатся. Как она убивалась, бывало, бедная.
И хотя о слезах Витиной матери Паршенков не сказал ни слова, Витя его хорошо понял.
А вот и венец дела. По поселку идет молодая пара. Вдруг он покидает ее и перебегает на другую сторону улицы.
— Здравствуйте, товарищ инспектор. Как поживаете?
— Как все. Всем хорошо, мне еще лучше. Кому-нибудь из всех нехорошо, мне того хуже. Как жена? Как ребенок?
— Все хорошо, товарищ инспектор. До свидания.
— До свидания.
И он возвращается к ней.
— Что ты ему все надоедаешь? — спрашивает она. — Постеснялся бы…
— Для его же спокойствия, — отвечает он. — Не покажусь неделю-другую, переживать будет.
«Он» — это Виктор Ермолаев.
«Она» — его жена.
«Товарищ инспектор» — Паршенков.
И еще об одном его милицейско-педагогическом эксперименте. В доме отдыха имени 15-летия ВЛКСМ, подопечном Паршенкову, были похищены лыжи. Зима на носу, а лыж нет, исчезли. Хранились до поры в кладовушке под замком и пломбой, и нате вам: замок и пломба целехоньки, а лыж нет. Карлсон унес, что ли? Вору, даже тощему, в кладовушку не попасть. Оконце, что леток в улье, крошечное. Но именно этот «леток» и смутил Паршенкова, когда тот прибыл на место происшествия. Проникнуть в него мог только малыш. Но вот по своей или чужой воле? С этим надо было разобраться. Осмотрел кладовушку изнутри, обошел с улицы и узрел множество крошечных следочков. Дети! Но нет ли следа покрупней? Если есть, беда. Значит, детей взрослый водит, взрослый вор-растлитель. А это страшней всего. Тут уж разбейся Паршенков, а вора излови, пока он «смену» не воспитал. Рыскал, рыскал, но на крупный след так и не напал. От сердца отлегло — дети! Однако хоть и дети, но все равно похитители. И, как похитители, они должны быть задержаны и наказаны, а похищенное — возвращено дому отдыха.
Следы, помаячив на заиндевевшей лужайке, вышли на улицу и оставили Паршенкова с носом: растворились среди многих других следов. Но Паршенков не впал в уныние. Походил взад-вперед по улице близ дома отдыха и поймал «ниточку». «Бабушка в окошке», проводившая свой бесконечный досуг в наблюдении за жизнью улицы и опрошенная Паршенковым, сказала:
— Крутились тут малолетки. Все как есть одинаковые.
«Одинаковые»! Это же детдомовцы, сразу догадался Паршенков, о д и н а к о в о о д е т ы е.
Детдом встретил его праздничной суматохой: готовился по первопутку, как только ляжет снег, к лыжной вылазке.
Добряк Карасев, директор, вечно озабоченный хлопотун, встретил Паршенкова настороженно:
— На огонек, Иван Николаевич, или мои набедокурили?
Паршенков от прямого ответа уклонился:
— Поговорить надо, Николай Васильевич, сбор общий!
И вот он стоит на виду у всех, улыбается, но мундир настораживает, и в зале, где собрались ребята, царит тревожная тишина.
— Как бы вы поступили с теми, кто хотел бы испортить вам праздник? — спрашивает Паршенков.
Дотошные из зала требуют уточнения:
— Какой праздник?
— Ну, скажем, лыжную вылазку?
— По шее… Мы бы их…
Паршенков поднимает руку:
— Обещаю, что тем, кого я сейчас приглашу на сцену, это не грозит. А теперь прошу подняться ко мне ребят, похитивших лыжи в доме отдыха. Жду!
Проходит минута, другая, третья. В зале ни шороха, ни шепота. Вдруг кресло скрипнуло, другое, третье, и трое воспитанников, поднявшись на сцену, предстают перед глазами своих ошарашенных товарищей. Повинные головы опущены на грудь. В зале свист, улюлюканье, крики: «Позор!..», «Из дома — вон!..», «В колонию!».
И тут происходит странное. Человек в милицейской форме, призванный карать, вдруг вступается за тех, кто совершил преступление.
— Нет, нет и нет! — восстает он против всех. — Ни из дома вон, ни в колонию. Они ведь по недомыслию… Верно, ребята, по недомыслию? — обращается он к похитителям.
— По недомыслию, — нестройно отвечают они.
— И больше никогда не будут.
— Не будут, — отвечает трио.
— И лыжи вернут.
— Вернут, — вторит троица.
— А вы, — обращается Паршенков к залу, — вернете им свое доверие и поручитесь за них перед милицией.
В зале долго, долго длится тишина. И, как всплески волн, отдельные голоса:
— Ладно!.. Вернем!.. Поручимся! — и все хором: — По-ру-чим-ся.
А служба между тем шла и шла, не оставляя порой Паршенкову времени для педагогических экспериментов. Очередная зима вместе с эпидемией гриппа прошлась по поселку напастью дачных краж. Одна из них привела на Трудовую улицу, в дом под седьмым номером. Здесь, по словам хозяина-москвича, был похищен дорогой магнитофон.
Осмотр дачи удивил: на крылечке и возле него лежали свежеиспеченные следочки сапог, лыжных ботинок и подшитых валенок. «Будто нарочно положены, — подумал Паршенков, — словно пройтись за собой приглашают. Ну что ж, пройдемся».
И он вместе с шофером «газика», на котором приехал, Дмитрием Булавиным, воспользовался «приглашением». Следы вывели на просеку и разошлись в разные стороны, одни вправо взяли, другие влево, а валенки через лес в поле поперли.
«За тремя зайцами погонишься», — подумал Паршенков и… И ни за кем не погнался. А зачем ему было гнаться? Следы, он это сразу понял, вели якобы в поле и в лес. Ну а что там, если подумать, в поле или в лесу жуликам с магнитофоном делать? Зайцев развлекать? Чепуха. Следы никуда не вели. То есть вели, хоть и незримо, в обратную сторону, к жилью, к людям. Ну и глупцы. Задумали его, сыщика Паршенкова, обдурить. Давай, мол, преследуй нас, Паршенков, в поле или в лесу, а мы тем временем на станцию подадимся.
Там, на станции, самом людном месте поселка, он и напал вновь на следы подшитых валенок. И следы привели его под окно одного дома, гремевшего музыкой. Паршенков, таясь, заглянул в окно. И мигом отстранился, схватив все: орущий магнитофон (тот магнитофон, судя по описанию потерпевшего) и лежащих вперемешку с бутылками юных великанов. Взять их, конечно, можно, «руки вверх» и в машину. Но лучше не так, лучше иначе, хитростью. Он постучал в дверь и вошел. Трое, привстав, оглянулись. Тревога сквознячком пробежала по лицам.
— Кто хозяин?
— Я, — поднялся один. — Стельмах. А что?
Паршенков смотрел скорбно:
— Нарушаете, товарищ Стельмах. Людей своей музыкой беспокоите. Люди на вас и на них вот, — кивнул он на лежащих, — товарищу начальнику жалуются. Прошу вас со мной, всех троих, к товарищу начальнику.
— По улице? Пешком? Как арестанты? Нет, нет и нет, — запротестовали меломаны.
Паршенков смотрел весело:
— Зачем пешком? У меня «Жигули» — товарищ начальник прислал.
И машина повезла их в милицию. Вскоре туда же был доставлен и магнитофон.
И вот встреча: Паршенков, трио меломанов и магнитофон.
— Ваш? — спросил Паршенков.
Двое тут же отреклись от музыкального ящика, кивнув на третьего:
— Его вот.
Третий дерзко подтвердил:
— Мой. А что, у милиции на этот счет другое мнение?
Паршенков шутку игнорировал.
— И у милиции, и еще кое у кого, — сказал он и крикнул в коридор: — Прошу!
В комнату вошел пожилой человек. Усы у него сердито топорщились.
— Мой магнитофон, — ахнул он. — Где же он был?
— Об этом вам молодые люди скажут. — Но молодые молчат как убитые, и Паршенков разводит руками: — Что ж, придется до суда подождать. Может, тогда разговорятся.
Это случилось той же зимой. Паршенкова окликнули прямо на улице:
— Гражданин начальник!
Инспектор оглянулся: москвич, дачник, давний знакомый.
— Здравствуйте, Николай Николаевич. Вы что, недавно из заключения?
Окликнувший опешил, снял очки, протер их и снова надел.
— Не пойму, шутите вы или всерьез?
— Шучу, шучу, но почему «гражданин», а не «товарищ»?
— Простите, это я от волнения.
— Слушаю вас…
— Да, да… Ну-с, так вот, приезжаю я сегодня на дачу, а там… Извините, инспектор, я случайно не похож на сумасшедшего? Нет? Тогда продолжаю. А там, на даче то есть, какой-то сумасшедший матрацы порет. Порет и, представьте, зубами скрипит. Я увидел и к вам. А вы навстречу. Что будем делать, инспектор, а?
— Задерживать, естественно. Пошли, — сказал Паршенков и направился к даче москвича. Но тот и не подумал тронуться с места. — Что же вы? Я ведь жду.
— Товарищ инспектор, если не секрет, оружие при вас?
Ах вой оно что…
— При мне, при мне, — соврал Паршенков, — пошли.
Вот и дача москвича. Но хозяин первым не входит. Трусость? Ну что вы, вежливость.
Увы, дача безлюдна. Сумасшедшего и след простыл. Зато матрацев груды. И все распороты. Что за матрацефоб?
Паршенков достает блокнот и со слов дачевладельца набрасывает устный портрет потрошителя матрацев. Гнилозубый… Нос на двоих рос, одному достался… В джинсах с отворотами…
— До свидания. Будем искать.
По дороге в отделение заглянул на другие дачи: и там такая же картина — распотрошенные матрацы.
Доложил по начальству. И услышал то, что ожидал услышать: «задержать» и «действуйте».
На всякий случай, помня, что один ум хорошо, а два лучше, поинтересовался, как действовать.
— По принципу: на ловца и зверь бежит, — последовал ответ.
Прикинул — местный потрошить матрацы не будет. Значит, заезжий. А заезжему одна дорога домой, через станцию. На ней и устроили засаду. Всем подразделением. Но потрошитель… Надо же! Набежал именно на Паршенкова. Зубы… Нос… Джинсы… Он! На сумасшедшего не похож. По виду скорее глупый, чем умалишенный.
— Пройдемте! — И ни слова возражения в ответ на приглашение.
И вот допрос:
— Фамилия?
— Воробьев.
— Место жительства?
— Деревня Нагорная.
— Матрацы порол?
— Порол.
— Зачем?
— Деньги искал.
— Вот те раз. Да почему в матрацах?
— Начальники, а не знаете, что дачники деньги завсегда в матрацах держат.
Паршенкову и смешно и грустно. Жаль парня. Но вор всегда вор, хоть и слабоумный. Пусть с ним прокуратура разбирается — лечить или судить. А он свое дело сделал. Задержал преступника и, может быть, в эмбрионе вора прихлопнул, не дал ему развиться.
Росли годы службы. Рос и Паршенков от награды к награде, от звания к званию. Менялись и места службы. Последнее — Абрамцево, сразу прибавившее забот и хлопот.
Абрамцево у всех на виду, а с ним и он, Паршенков, старший участковый инспектор Загорского отделения внутренних дел, капитан милиции, депутат и член исполкома сельского Совета. А раз на виду, то не маячь попусту, а свети, как маяк, идеальным порядком.
И Паршенков светит. Порядок у него всегда на высоте. И тому есть пристрастные свидетели: «Житья от этого Паршенкова не стало. Хоть ноги из Абрамцева уноси». Чей отзыв, угадать нетрудно. И он по душе Паршенкову: признание врага, проигравшего бой, лучшая награда победителю.
На этой мажорной ноте я и собирался закончить свое повествование о капитане милиции Паршенкове, но вмешался случай — страшный роковой случай — и окрасил окончание в минорные тона.
Был день. Ясный, насквозь прошитый лучами и обдуваемый со всех сторон свежим лесным ветерком. Паршенков дозором обходил владенья свои. И чего греха таить, радуясь солнцу, ветру, цветам, кивающим ему из палисадников, меньше всего хотел встретиться с кем-нибудь из тех, кто, увы, не украшает жизнь, а, наоборот, грязнит ее.
Вдруг где-то кто-то матерно выругался. Он по голосу узнал кто — Василий Соловьев, питух, буян, дармоед. И лечили его, и срок давали, а он по отбытии опять за пьянство-буянство. Нет, пришла, видно, пора подольше за решеткой подержать.
Подошел. Раскрыл планшет. Достал бумагу. И со словами: «Вызов в милицию. Распишитесь в получении» — протянул Соловьеву.
— Я те распишусь, я те… — огрызнулся Соловьев и странно, как-то боком, стал обходить инспектора.
«Эк его хмель водит», — подумал Паршенков, усмехнулся и в ту же секунду чуть не взвыл от боли, пронзившей правый бок. «Нож», — догадался, обернулся и увидел убегающего бандита. Догнать? Скрутить? Боль не пустила, и он сделал единственное, что еще мог сделать, спасая свою жизнь. Остановил попутку и велел отвезти себя в больницу.
Хирурги не скоро поставили его на ноги. Но в строй вернули. Бальзамом на рану был приговор, сурово покаравший бандита.
И Абрамцево облегченно вздохнуло: «Берегитесь лиходеи, питухи и паразиты, старший инспектор Паршенков снова на посту».