Женя тоже подхихикивал высочайшим шуткам.
— Вам спасибо большое, Евгений Максимович. Мы все рады и благодарны вам.
Женя мучительно вспоминал, что бы так могло возвысить его в глазах этого ареопага. Статьи последние, напечатанные в журнале «Вестник хирургии», были довольно банальны и интересны только тем, что вышли из обычной больницы, а не из какого-нибудь института. Да и какую надо сотворить статью, чтобы удостоиться похвалы и приветствия высоких коллег, не больно склонных к возвышению чужих работ.
Никаких сногсшибательных операций, что могли бы его прославить, он не делал. Пересадка сердца, саркастически и удрученно подумал, ему недоступна так же, как и всем собравшимся здесь небожителям. Хотя это уже обидно — даже только собирающиеся развиваться страны уже объявили об успехах в пересаживании сердец. По городским отчетам, больница его тоже, слава богу, не вылезла на какие-нибудь призовые, заметные места.
— Вы, Евгений Максимович, недвусмысленно и нелицеприятно дали понять, что так продолжаться не может. Да, мы, медики, не последние спицы в колесе. Да, да. Если хотите, чтоб мы лечили вас на современном уровне, так будьте добры нам наисовременнейшую аппаратуру. И не в последнюю очередь нам средства на ее приобретение. И зарплата хирургов должна соответствовать нашему труду. Я ведь знаю, что вы, заведующий отделением с двадцатипятилетним стажем, имеете ставку в сто шестьдесят рублей. Цена вам! И больницы нам надо строить не устаревшие морально около двух десятков лет тому назад. И ремонт не должен длиться годами… Мы им не пыль на ветру…
Женя понял причину своей популярности и залился краской, как школьник, похваленный учителем за неверно расцененную проказу. «Хорошо им разглагольствовать со стороны. Хорошо ему, он ни в чем не виноват и ничего не видел сам. А каково мне? Каково нам всем? Рука-то моя. Негодяй-то я».
— …Ваша пощечина, Евгений Максимович, значительно шире, чем может помыслить ограниченный человек. Вы доказали, показали, что терпение медиков истощается. Да.
— Помилуй бог, Сергей Мартынович! Это самое тяжкое во всей моей жизни. Я, врач, поднял руку на человека. Ударил, оскорбил, унизил такого же несчастного работягу, как и я. За что? Он-то в чем виноват? Я готов нести за это любую ответственность.
— Вы ребенок. Пора расставаться с подобным защитным инфантилизмом. От кого вы защищаетесь? Надо наступать. И мы вам признательны. Признательны этой руке, которую я с таким удовольствием и, прямо скажу, с почтением и сверх меры тряс. Инцидент сей, реакция ваша должны быть широко известны в кругах. Да, мы должны широко разглашать все. Гласность, товарищи, нам в помощь.
Сергей Мартынович, улыбаясь, обводил торжествующим и доброжелательным взглядом всю собравшуюся команду.
В ответ кто-то что-то говорил, иные утвердительно кивали, другие улыбались, в кабинете витали гримасы общего согласия.
«Ничего себе. Обо мне, конечно, они и не думают. Мои переживания для них не существуют. А я как человек? Ничто? Пешка. Игрушка».
— Сергей Мартынович, вы безусловно правы, спасибо за поддержку. Я не заслужил… Наоборот… Человек-то лично от меня пострадал, и совершенно незаслуженно. Знаете, один писатель сказал, что можно биться головой об стенку, но только своей головой. А я-то — его головой. Да и реакция была неправедная, личная. Он унижен, да и я унизил себя рукоприкладством.
— Пустое, милый друг. Вы просто не мыслили государственно, но поступили, мой дорогой, совершенно правильно и по-государственному. Широко. Объективно вы сослужили нам преполезнейшую службу. Всем нам. Да. Исполать вам.
Долго еще продолжалось приобщение Евгения Максимовича к сонму великих подвижников и страстотерпцев.
До конца они друг друга не поняли. Но все были довольны знакомством. Все искали пользу…
В чем?.. Может ли битая морда улучшить положение в медицине?
Легче ему не стало — не сумел отвлечься Евгений Максимович от больницы, ремонта, прораба…
Маркович:
— Да я ему просто морду набью — и все. И никаких страданий, как у шефа.
Мироныч:
— За десятку морду бить будешь?
Маркович:
— Не в деньгах дело. Что за оскорбительное ко мне отношение?! Он, как председатель месткома, официально меня попросил: сфотографируй всю экскурсию, мы оплатим. Я же не просил, не напрашивался. Эти его штучки унижают меня. Мне не надо оплачивать — гори он огнем. Но за бумаги и пленку — будь добр. Ладно пленку. А бумагу пусть оплатит. Да мне не надо, но раз ты, сволочь, сам просил, сам сказал от имени месткома — так плати! Он председатель профкома, а я ему не пыль на дороге. Подумаешь, заведующий приемным?.. В общественных организациях все равны. А если не равны…
Макарыч:
— Ладно тарахтеть. С тобой никто не спорит. Ты человек! Мы люди! Обманывать нельзя! Никто не спорит. Хочешь бить морду — бей. Никто не спорит.
Маркович:
— А вы, Иван Макарович, не относитесь так легкомысленно к деньгам наших общественных организаций. Это не смешно. Каждая копеечка общественных денег должна быть на учете, подотчетна. Это не личные деньги, а наши общие.
Макарыч:
— А я не смеюсь. Кончай, говорю, шуметь. Истории болезни надо писать. Унизили его — десятку обещали! Обидели! Копеечку отняли. Борис, зарежь его.
Маркович:
— Эрудит! Не смешно. Всякий обман унизителен и оскорбителен. Тем более обман общественными организациями.
Макарыч:
— Волга впадает в Каспийское море. Первый, что ли, раз наша общественная организация тебя…
Мироныч:
— Да он же тебе не сказал, что не заплатит.
Маркович:
— Зато сказал, что не просил меня. Сказал, что деньги я беру за собственное удовольствие. Пусть вспомнит, что просил. Свидетели были. Что ж он жлобом меня выставляет перед людьми?
Макарыч:
— Опять завелись.
Маркович:
— Для тебя это пустяки, а для меня достоинство мое человеческое запачкано.
Мироныч:
— Ох ты, боже мой! «Достоинство»! Вот так орать из-за достоинства? Достоинство — дело тихое.
Маркович:
— А я буду за него биться. Бить. Кулаками бить.
Мироныч:
— Ну еще одна драка. А ты давай в суд. А? Товарищеский…
Мироныч с Макарычем рассмеялись. Усмехнулся и Маркович. Вроде бы в ординаторской стало теплее.
Вошла Вика. Макарыч:
— Жена нашего начальника не может долго не видеть своего благоверного. Смех! На этот раз вам неудача. Так и не увидите.
Вика:
— А где ж он?
Мироныч:
— Куда-то вызвали по начальству. Здравствуйте, Виктория Михайловна.
Вика:
— Ох, извините. Здравствуйте. Торопилась. А уехал надолго?
Мироныч:
— Как получится. Кто знает? Сами видите, что у нас делается с ремонтом. Может, и надолго.
Макарыч:
— Вы нам в отделение подходите. Мироныч, Маркыч Максим, Макарыч и вы — Михална. А?
Трое мужчин дружно рассмеялись. Вика:
— Я от нас привезла мать вашего заведующего приемным отделением. (Мироныч и Макарыч засмеялись опять.) Что вы? А где он, не знаете? Не могли дозвониться.
Мироныч:
— Он тоже уехал. Может, и вместе. Не знаем.
Вика:
— А смеетесь чего?
Макарыч:
— К слову пришлось.
Вика:
— Что — к слову?
Мироныч:
— Неважно. Ерунда. Что случилось-то?
Вика:
— У нее, по-моему, холецистит. Но такой, что, как вы говорите, горит. По-моему, оперировать надо. И, по-моему, сейчас. Не тянуть.
Опять Мироныч с Макарычем дружно захохотали, a Маркович оглядел терапевта с сомнением и какой-то тайной неприязнью. Вика с недоумением посмотрела на хирургов, затем скосила глаза на себя, вопросительно перевела взор на каждого по очереди.
Мироныч:
— Вот и хорошо. Я ухожу в поликлинику на совместительство, на заработки, за длинным рублем. А Всеволод Маркович сегодня дежурит ответственным — ему и карты в руки.
Маркович:
— Разберемся. Придет шеф — пусть он и оперирует. Я с этим типом дело иметь не хочу. Пусть Максимыч работает. Оба заведующие — а мне негоже. Пусть приходит и оперирует. Придет — сделает.
Макарыч:
— Да ты посмотри сначала. А вдруг нельзя ждать?
Маркович:
— Вот и посмотри. А я не хочу.
Макарыч:
— Да ты ответственный дежурный сегодня. Ты сам всегда за ответственность. Тебе и решать. Иди смотри. Вдруг ждать нельзя? А у меня рабочее время давно кончилось. Да и после дежурства я. У тебя второй дежурный, интерны… Помогут.
Опять эти двое смеются. Вика:
— Да что все время смеетесь? Детский сад!
Мироныч:
— Он, Михална, в ссоре с заведующим приемного.
Вика:
— Тогда, может, действительно кто другой посмотрит? А то потом не оберетесь…
Макарыч:
— Ничего страшного. Помирятся. Никак с фотографиями не разберутся.
Вика:
— Ой! Всеволод Маркович! Совсем забыла. Большое спасибо за фотографии. Прекрасные! Витька там так хорошо получился!
Маркович:
— Хорошо сделал. Само не получается.
Вика:
— Ну разумеется. Это всего лишь форма. Большое вам спасибо.
Маркович:
— Пустое. Это я смеюсь. А те всё хихикают…
Вика:
— Да что с вами, ребята? Смех да смех. Может, палец показать? Силу лишнюю накопили? Так идите оперировать. — И тоже засмеялась. Маркович:
— Вот именно. «Гы-гы-гы» да «гы-гы-гы»! Работали бы лучше.
Отсмеявшись, Макарыч, не сходя с места, повернулся к Марковичу:
— Иди, иди смотри больную. Хватит выступать. Работа.
Маркович:
— Вы, Иван Макарович, меня не понукайте. Я знаю, что мне делать, и ты мне не подсказывай. Я сам отвечаю за свои действия. И сделаем все по закону и инструкциям. Да, да! Ничего смешного. Пойдемте, Виктория Михайловна, посмотрим больную.
Впереди стремительными шагами, словно в кадре плохого фильма о хирургах, с развевающимися на ходу полами халата шел по коридору Всеволод Маркович, не стараясь хотя бы из вежливости соразмерить свой бег с Викторией Михайловной, которая по-женски семенила тихой курицей следом за суперменом.
Мироныч смотрел им вслед и задумчиво, но без большого сочувствия неторопливо промолвил:
— Никуда ему не деться. Если Вика сама привезла оттуда, значит, и впрямь пожар. Наверное, надо делать сразу. Она с него не слезет, как бы он ни вертелся. Мы ее знаем.
Макарыч:
— Да и он не прост.
Мироныч:
— Пусть посмотрят. Решат.
Макарыч:
— Да, может, привезла сама потому, что мать заведующего. Заботу проявила. Да и лишний раз своего Женечку повидать. Опять же под глазом.
Мироныч:
— Дурак ты, парень. Все об одном. Ладно. Я пошел, пока не грянула очередная баталия. Лучше побреду на заработки, детишкам на молочишко, чем здесь в войнах участвовать.
Макарыч:
— А какой длины там рубль у тебя? За чем гонишься?
Мироныч:
— Полставки. На руки около шестидесяти. А то и больше.
Макарыч:
— Ну, давай обогащайся. И я пойду. А то еще придется ему ассистировать. Тут ребят достаточно. Кто сегодня вторым дежурит? Пришли?
Мироныч:
— Конечно. Уже четыре. Все где-то здесь.
Сняли халаты, повесили их в шкаф, надели пиджаки и ушли.
Через минуту в ординаторскую ворвался бурый от возбуждения Всеволод Маркович. За ним впорхнула Вика.
— Ушли? Вот мерзавцы! Нарочно ушли, Конечно. И халаты в шкафу. И чего ваш ездит беспрестанно? Хирург больными должен заниматься, а не ремонтом. Я б на его месте не поехал.
— Во-первых, вы не знаете, где он, а во-вторых, вы потому и не на его месте. Так что, Всеволод Маркович? Что с больной?
— «Что, что»! Конечно, оперировать надо. А почему она к вам попала? Почему он ее сразу не к нам привез? Может, не хочет?
— Она с дочерью живет. Ночью «скорая» привезла. Он сам утром позвонил, сказал, что после работы приедет. Кто знал, что так выйдет. Когда он звонил, я ее еще не смотрела. Терапевт дежурный не разобралась. А когда ему позвонила, он уехал куда-то.
— Черт их всех подери! Все равно оперировать надо.
И пришлось оперировать. Он так и не дождался ни своего заведующего, ни своего недруга — сына больной.
Гневливость его к началу операции уже в значительной степени подогревалась лишь наигрышем, а не искренним возмущением, принятой позой, а не борьбой с вероятным оскорблением. Гнев переходил в игру, но сам Всеволод Маркович еще не отдавал себе отчета в этом. В конце концов речь шла о немедленной операции, о здоровье человека, и он, притушив игру, дал команду поднимать больную в операционную.
Пока анестезиологи налаживали аппаратуру для наркоза, Маркович белым смерчем носился по операционной: то подгонял сестер, то понукал анестезиологов, то звонил, торопил второго дежурного Артема Борисовича, то просил звонить по всем телефонам больницы, выяснить, не появился ли шеф. Началась уже другая игра. Он игруч, Всеволод Маркович, — не всегда стоило серьезно относиться к его словам и действиям. Но во время операции он работал как мог, как умел, как любой хирург на уровне своих возможностей и умений. Во время операции он боялся играть. Разве что в конце, когда уже снова накатывала волна пустых замечаний и обобщающих банальностей.
Наконец анестезиологи наладили наркоз и разрешили хирургам мыться. Всеволод Маркович скинул свой белый будничный халат, облачился в зеленую операционную пижаму, прикрыл весь фасад своего тела от шеи до пола рыжим клеенчатым фартуком, на ноги, поверх тапочек, до колен натянул в прошлом зеленые, а сейчас застиранные и выцветшие почти до бело-болотного цвета мешкообразные чехлы-чулки, научно именуемые бахилами, до бровей надвинул голубую шапочку, до глаз снизу марлевую маску, тоже относительно белую с бежевым отливом от неоднократных стерилизаций. Оставил на виду лишь светлые глаза, прикрытые очками, да обнаженные до локтя руки. Вот позади уже и мытье, на фартук с помощью сестры надет еще грязнорыжего оттенка халат (несмотря на пятна, истинную чистоту гарантировали проведенные пробы на стерильность), закрывший уже и руки до самых кистей, которые в свою очередь были спрятаны от живого мира резиновыми перчатками.
Все. Можно начинать. Хирурги стоят у стола и накрывают уже спящую мать своего профсоюзного лидера четырьмя простынями.
Операция началась.
— Так сколько дней она все-таки болеет?
— Три.
— А где же сын был?
— Ему не говорили. Она с дочерью живет.
Потекли ничего не значащие разговоры. Они не отвлекали хирургов, а лишь создавали звуковой фон.
— Не говорили, а «скорую» вызвали.
— Вчера не так уж она жаловалась. Под утро стало хуже. Позвонили. Его не было. Вызвали «скорую».
— Да знаю я все это. Только во врачебных семьях могут до такого довести. Перитонит! Я ему все выскажу! Сынку чертову… Фотографии ему нужны!.. Сын должен следить за здоровьем матери. Мать у нас одна.
— Волга впадает в Каспийское море… — буркнул анестезиолог.
— Что?! — над занавесочкой, отделяющей хирургов от наркотизаторов, нависла голова Всеволода Марковича.
— Работайте, доктор. Релаксация хорошая. Все спокойно, Всеволод Маркович. Доктор, мойтесь быстрей! — Игнорируя вскрик Марковича, анестезиолог повернулся к третьему хирургу, который еще надевал стерильный халат. Одевание в стерильное у хирургов входит в понятие мытья. Мытье — общий процесс подготовки операторов. Свой жаргон входит в правила игр у всех профессий.
Живот вскрыли — перитонит из предположения стал фактом.
— Хорошо, что не ждали, — сказал Артем Борисович.
— Помогающий доктор должен крючки держать, а не беседу вести. Понятно вам, доктор?! Мне сейчас видно плохо. И прикройте салфеткой место прободения. Вот же дыра в пузыре. Видите? Так, помогайте как следует. — Нет, он все еще продолжал играть. Или все-таки характер сказывается всегда?
— Всеволод Маркович, лучше не салфеткой. Я зажим окончатый положу?
— Так кладите, если сумеете. И без лишней болтовни, пожалуйста.
Желчный пузырь они убрали быстро. Основное время ушло на промывание живота, осушивание его — на все, что называется в хирургии туалетом брюшной полости. Затем поставлены дренажи, налажено постоянное промывание, рана зашита — все!
Операция прошла быстро и спокойно.
Маркович отодвинулся от стола, бросил взгляд на больную целиком, словно художник в поисках лучшего ракурса для осмотра своего творения. Потом посмотрел на лицо спящей старухи и отошел к раковине, где стал отмывать свою законную добычу — камни из пузыря. Камни очищались, иные заблестели, стали четкими их грани, иные, круглые, оставались матовыми, с зернистой поверхностью. Маркович выложил их на белую марлевую салфетку и стал любоваться породой, выданной им на-гора. Но как у шахтера добытый им уголь не принадлежит производителю, так и хирург извлеченные им камни отдает подлинному хозяину — больной или ее родственникам.
— Высушу и отдам ей, когда проснется. Или, — и Маркович радостно рассмеялся, отчего оторопело вытаращилась на него стоящая рядом сестра, — отдам ему. Пусть платит за камни.
Озарившая эта неожиданная, хоть нехитрая мысль почему-то сильно его обрадовала, и он еще долго, одиноко и громко смеялся.
— Артем Борисович, устроим завтра торговлю камнями в месткоме.
Артем Борисович подобострастно хихикнул. Суть конфликта между Марковичем и месткомом уже стала достоянием всей больницы. Больница получила еще одно развлечение. Без игры скучно жить на этом свете, по-видимому.
Больную уже вывезли в коридор, когда на этаж ворвался ее сын, заведующий приемным отделением, председатель профкома больницы:
— Что с мамой?!
— Что значит — что с мамой? С мамой все в порядке. Вот она. А с вами я дело иметь не желаю. Ваши камни у меня.
Сын склонился над каталкой, где лежала в наркотическом еще сне его мать. Всеволод Маркович со своими помощниками отправился записывать операцию. Проходя мимо каталки, он еще раз бросил сквозь зубы:
— А нам с вами не о чем разговаривать. — И положил на грудь больной завернутые в марлю камешки.
Ушел.
Сопровождающие каталку дружелюбно и сочувственно кивали сыну головами.
— Трудно с ним.
— Трудно.
— Да бог с ним.
— Да. Поехали.
Председатель профсоюза больницы молчал.
Каталку спереди и сзади везли сестры-анестезиологи. Сам анестезиолог шел сбоку, держа в руках капельницу, из которой что-то продолжало литься в вену. С другой стороны каталки шел сын.
Внизу, в ординаторской, о событиях, которым была свидетелем, Вика подробно рассказывала Евгению Максимовичу. К общей беседе присоединился и снизошедший из оперблока Всеволод Маркович. Евгений Максимович слушал Вику, реплики, дополнения Марковича, ухмыляясь, урезонивал и утихомиривал победительно раздувающегося от гордости и чувства собственной правоты героя только что закончившейся операции и легкой, проходной стычки с сыном больной, стычки, которая была полностью односторонней. Да и что тот, недруг его, мог возразить? Его карта бита. Если бы и Маркович промолчал, позиция его, бесспорно, была бы эффектнее и убедительнее. Но победителю безумно трудно хранить молчание. Не всем дано, и уж Марковича на это геройство не хватило. Он и сейчас не понимал, что молчание победителя украшало еще больше, смиренность героя всегда поднимает еще выше в глазах сторонних. Но… бог обидел: он продолжал громко и выспренно доказывать свою правоту, беспрестанно возвышаясь в своих глазах, чувствуя себя, по-видимому, где-то на уровне бронзового, а может, каменного солдата с мечом и ребенком, вознесшегося над Трептов-парком. Он многословно и уверенно осуждал сыновье легкомыслие, непостижимо ловко связывал внезапное прободение желчного пузыря с непорядочным поведением председателя профкома. Говорил что-то еще, невероятно ухитрялся все обобщать, проводил замысловатые аналогии и вообще весь светился счастьем, упивался собственной сверхчеловечностью.
— Жень, ты все уже закончил? Пошли домой.
— Как ты думаешь, Виктор уже пришел?
— Пожалуй.
Вошла Тоня и, чуть поколебавшись, будто забыла что-то, попросила дежурного подойти к вновь поступившей больной.
Дежурные пошли к новым больным.
Сестра на пост. Заведующий с женой домой.
Время катилось дальше в поисках разрешения всех конфликтов.
И опять Петр Ильич в кабинете своего начальника, но на этот раз не пустой разговор ведет. Он уже наученный, молью траченный, в жизни понаторевший, — пришел, так сказать, с бумагой в руке, с документом. Он уже привык к заявлениям, к письменному изложению событий и просьб. Чтобы, как ему сказали, все было обдумано, все по форме, как надо. «Написано — значит обдумано». Петр Ильич урок усвоил. Сейчас ему нет нужды пользоваться услугами стряпчего — у своего начальника он вполне может обойтись короткой бумагой, которую в силах написать без посторонней помощи. Бумага коротка, и лишних слов в ней нет, не нужны красочные, впрочем и скупые, описания происшедшего. Все просто: «Прошу дать расчет по собственному желанию». И подпись. Хотел было добавить: «В просьбе прошу не отказать». Но потом вспомнил, кто-то говорил, что приписка подобная бессмысленна, поскольку, если бы хотел отказа, не писал бы «прошу».
Лаконизм — мать гениальности. «Быстрота, глазомер, натиск» — так, кажется, говаривал Суворов. Посмотрим, будет ли сия максима столь эффективна, как предрекал известный стратег прошлого.
Бумага перешла из рук прораба на стол и легла перед глазами начальства.
— Что надумал?! Где я тебе сейчас замену найду? Сам раскинь.
— Я просил перевести меня на другой объект.
Наверное, Суворов был более последователен. «Быстрота, глазомер, натиск»… и последовательность. Обязательно последовательность. И уверенность. И, наверное, дух свободный, не униженный, не пришибленный… Вроде бы и дух стал подниматься над телом его.
Не оплеуха же вытаскивает его из праха.
— Я же сказал: не могу. Мог бы — перевел. Ты же без ножа зарезать меня хочешь. Совесть у тебя есть рабочая?
Начальник перешел в наступление — наш герой прямо-таки вжался в стул.
— Не могу я больше здесь.
— Да что особенного случилось?! Что за фигура такая? Что тебе-то? Ну, получил по морде. Ну, извинились перед тобой. Ну и что?! Небось по пьянке и больше бывало.
Впечатление, что начальник ничего не понял, окончательно придавило мужика.
Вот то-то, что без пьянки, — думать стал.
— Я редко пью, Семен Иванович. Не пью я, конечно. Не было б этих дурацких причитаний об оскорблении и унижении, если б пил. — Петр Ильич явно перешел к обороне, к оправданию, к объяснениям. Это поражение. По-видимому, очень не хотелось Петру Ильичу уходить из треста, где он проработал столько лет.
Начальник сдвинул шапку на затылок.
— Ну, знаю. Но мог же как-нибудь по пьянке. Что за дело такое особенное? Да мы беспрерывно по морде получаем. Уж все морды избиты. Не привык, что ли? А тут вдруг, нате вам, здрасте! Хоть бы и вправду подрались. Все спокойно. Все б как у людей. Да не обращай ты внимания.
— Нет, Семен Иванович. Я уже решил. Я знаю, куда пойду.
Петр Ильич вновь робко перешел в наступление. Эх, Петр Ильич, робко наступать нельзя. Не ведал, знать, ты, чему учил Суворов. Но откуда взять смелость — за спиной у него висел и клонил вниз, тянул вспять плохой ремонт. Хотя не на нем одном вина за плохой ремонт. Начальник его виноват не меньше. Да за начальником многие стоят, на которых легко раскладывается вина.
— Ну. Куда?
Петр Ильич тоже передвинул шапку на затылок, прищурился и покачал головой. Наверное, перемещение шапки на голове — некий эквивалент битья шапками об пол при старорусских конфликтах, примирениях, сделках. Многое нередко кончалось брошенными с силой шапками на землю. Сейчас все спокойнее, не так бурно, скажем — деликатнее. А то еще — шапка помогает схитрить. Например, можно надвинуть на глаза и прикрыть их, поглядывая за оппонентом, супротивником. Сдвинуть шапку можно вперед, чтоб почесать затылок. Тоже необходимый и исконный жест при спорах, в задумчивости, недоумении, размышлении или при встрече с загадочным явлением. Все поможет правильному ответу или решению.
— А не скажу — куда.
— Да ты что! Что я тебе — палки в колеса вставлять буду? Ты меня знаешь, Петр.
Пустой разговор продолжался. Ясно, что один не в состоянии решить окончательно; другой — с нарастающей уверенностью надеялся уговорить. Они наклонились друг к другу, словно встретившись на узкой дорожке, сблизили свои головы в шапках-ушанках, по какой-то странной моде среди ремонтников никогда не снимавшихся. Рядовые рабочие ходили в подшлемниках, напоминающих замысловатые шапки-палатки кавказских горцев, — это уже не мода, а рабочая необходимость. Берегли головы. Начальники, видимо, тоже берегли. Разговор продолжался. Реплики сторон логически не вытекали из сказанного собеседником. Каждый тянул свою линию, высказывал свою заботу, настаивая на своей беде. Но разнобой мнений тем не менее сливался в единую, общую, общественную, что ли, может, даже государственную заботу. В конце концов речь шла о том, кому работать, как работать и где на все взять силы.
Как-то надо завершить разговор, поскольку он ни на йоту не сдвинулся и постоянно заруливал на прежний путь. Завершение не соответствовало ни взаимоотношениям, ни истинным желаниям начальника и прораба, да, пожалуй, и не выразило истинного положения дел.
— Вот что, Петр. Заявление, черт с тобой, подпишу. Не имею права не подписать. Правда, тебе еще придется иметь дело с общественным отделом кадров. Твоя забота. Но два месяца ты, как положено, мне отработаешь. А если что не так будет, учти, я тебя и на другой работе достану. Не убережешься. Общественное, Петр, должно быть выше личного, куда б ты ни убежал.
— Да я и не убегу никуда.
— Ну вот, иди и кончай ремонт в больнице. И смотри, во вторник приду проверять работу. Понял?
— Чего ж тут не понять, Семен?
— Ну вот. А заявление пока забери.
— Нет уж. Пусть у тебя останется в наличии. Ты подписал. Сам передашь кому положено.
— Как знаешь, Петр. Не пожалей только потом.
Начальник выдвинул ящик стола и скинул туда бумагу.
— Тоже мне! Вообразил о себе бог знает что. Первый раз с таким встречаюсь. Ерунда какая-то. Что ни предложишь — все не так. Мы с тобой сколько проработали? И все было… Как же так…. Ну, что сидишь? Иди работай…
И пошел. Пока доедешь от объекта до конторы, чего не надумаешь. Он чувствовал себя растоптанным. Раньше он никогда не задумывался на отвлеченные темы. Понятие «человеческое достоинство» не было для него в размышлениях столь же необходимым, как «надо работать». И вдруг от такого пустяка, как проходная оплеуха, жизнь повернулась к нему каким-то иным боком. А может, что-то раньше повернулось, и пощечина оказалась неожиданным поводом, как яблоко для Ньютона. На коротком пути от треста до больницы он вспоминал, будто перед смертью по расхожим книжным описаниям, всю свою жизнь: сколько раз он получал по морде, сколько раз сам бил, в каких обоюдных потасовках участвовал; вспоминал, называл ли он когда-нибудь мордобитие рукоприкладством. Все было — и ничего, жизнь текла по-прежнему. С какой стати он сейчас вдруг так взъярился? Собственно, почему бы ему не яриться с той же силой на условия работы, на отсутствие материала, инструмента, людей…
«Право на труд, право на отдых! —думал он. — А какое ж это право, если трудиться как следует все равно не дают? Вот меня и бить можно. А за что? За плохой труд! Что ж у меня — право только на плохой труд? Да не хочу я получать по морде за чужие грехи. Вот! Подам в суд на контору. Пусть создают условия для меня. Это суд примет. Не имеет права не принять. Куда им деться? Так? И все эти Евгении Максимовичи быстро уберутся в свои берлоги. И женюсь…»
Как ни широко замахнулся Петр Ильич, но понять, что Евгений Максимович так же унижен обстоятельствами, заставившими его поднять руку на ближнего, он не мог. Лично обижен, личная морда, прямой обидчик — заслоняли общие насущные заботы.
Петр Ильич стал думать… Но впереди была жизнь с ее непредсказуемыми поворотами.
Может, все было бы иначе, если б им работалось лучше, быстрее. Тогда б не было столько нареканий на их работу, и они не уродовались в поисках необходимых материалов, и вместо больших раковин для больниц не давали бы им маленькие фигурные, предназначенные детским садам. Было бы им тогда легче на душе. Работали бы они и только работали, не проявляя беспрестанно свою прыткую и шуструю изворотливость, которую именуют рабочей смекалкой и трудовым героизмом, потому что, несмотря на все непредсказуемые тяготы, им все же удавалось закончить начатое дело. Была б работа работой, не заменяли бы они ее то посиделками, то поисками, то руганью, то уговорами с перекурами, может, миновали бы они конфликтную ситуацию.
И вот один человек мается и кается, считая, что, ударив по лицу, сломал свою личность, разрушил свою интеллигентность, и никак себя простить не может. А его коллеги, наоборот, считают, что он указал, доказал, воздал ремонтникам за плохую работу. Да ему ли указывать? И другой участник конфликта мается и не знает, как восстановить свою поруганную честь, свою разломанную личность. Ему же объясняют, что общественное выше личного, никакой поруганности нет, личность осталась цельной и нужно ответить таким же простым и понятным действием — движением в зуб за зуб.
Один мается и жаждет прощения, жаждет самовосстановления и не может простить себя. Себя. Отчего становится еще нетерпимее, еще злее. Другой хочет того же, но прощать не знает как, не умеет, хотя простить другого легче. Прощать не обучен, а как ответить — не знает. А у непростившего шансов для счастья меньше. У просящего шансов больше, чем у недающего: у желающего есть надежда — недающий ничего не жаждет.
Секретарша с интересом смотрела на Евгения Максимовича, и он, придавая себе значение, которого, возможно, на самом деле не имел, приосанивался все больше и больше, совершенно забыв, что ему уже сильно за сорок, а девочке чуть за двадцать. Но ведь первое, что приходит в голову мужику, когда на него с таким неприкрытым интересом смотрит девушка: по-видимому, она, как теперь говорят, глаз на него положила.
Евгений Максимович пыжился, пыжился и совсем забыл, что уже более сорока минут сидит под дверью у начальства в управлении, бог весть по какой нужде вызвавшего его на беседу. Может, и впрямь какой аппарат подкинут…
Впрочем, он особенно не размышлял о причине вызова, а перебирал в уме все возможные обращения к этой красавице, чтоб завязать с ней прочный разговор. И ничего не мог сообразить, только и высказал свое возмущение тем, что вызвали занятого человека, оторвали от операций и столько времени держат под дверью неизвестно для чего. Девушка грациозно отвечала, что она не виновата и, наверное, всегда лучше оттянуть разговор с начальством, чем показала себя более опытной в прикабинетной жизни, чем умудренный пожилой хирург. Но и поставив его на место, она продолжала с любопытством смотреть на хирурга-супермена. И все больше Евгений Максимович расцветал в собственных глазах.
Разговор-то завести ему удалось, но удержать его он не сумел, словно слабый полководец, которому хватило сил с ходу, но ненадолго занять город. Возмущение ушло в песок, и он с прежним, то ли победным, то ли побитым, видом продолжал молча сидеть у входа к начальству.
Наконец царские врата открылись и для него.
Начальство кивнуло ему на кресло и продолжало разговор, по-видимому, тоже с каким-то начальником откуда-то извне. Оба бросили косые мимолетно изучающие взгляды на вошедшего и продолжали беседу, очевидно согласовывая нечто очень важное. Наконец закончили, повернулись:
— Евгений Максимович, что это за суд должен был состояться над вами в больнице?
— Вы же знаете, раз спрашиваете.
— Я все знаю, но я хочу, чтоб вы мне сами объяснили, как могло произойти подобное. Дикость какая-то!
— Что вы молчите? Я жду. Мне непонятно.
— Я с вами согласен. Готов понести наказание.
— Напакостить, а потом нести наказание готов. Это так каждый может черт знает что натворить.
— Что ж мне теперь делать? Я могу только извиниться. Я не прав.
— «Не прав»! Нет уж, извинениями тут не отделаться. И руководство ваше отмолчалось. Учтите. Администрация в вашем вопросе поддержана не будет.
Евгений Максимович развел руками. Он твердо помнил, что неоправдывающегося ругать трудно. Да он не мог и не хотел отнекиваться. Ведь все было. Он мог только стыдиться, что он и делал молча.
Неизвестно, как расценил начальник его молчание. Может, понял как гордое молчание.
— Теперь вы молчите. Теперь вы герой…
— Я? Не считаю…
— Да что вы считаете или не считаете! Вы сильно осложнили наши отношения с ремконторой…
— Да не с ремконторой! — вступил неизвестный начальник с еще более председательским голосом, чем руководитель медицины. — Не с ремконторой, а с рабочим классом! Откуда в вас столько самодовольства, верхоглядства, нелепого аристократизма из какого-то давно ушедшего мира, что вы позволяете себе поднимать руку на рабочего?! Откуда в вас эта дворянская спесь?
— Может, в крови. — Неожиданный поворот снял с уст Евгения Максимовича зарок оправдания на тему пощечины, и он поднял голову, давно уже опустившуюся под собственным ударом по чужой щеке. Обвинения приняли иной, несерьезный оборот. — Но только аристократы, насколько я знаю из книг, не поднимали руки на… Только на равных. Что лишний раз доказывает отсутствие во мне аристократизма и истинной дворянской спеси.
— Вы прекратите ерничество! Он вам не равный! Что вы позволяете себе?!
— Как же не равный, когда руку поднял.
— Не будем, товарищ, соревноваться в логике. Наша правда сильнее, и вы прекратите свои издевательские шуточки. Вы посмели поднять руку на рабочего и достойны самого жестокого осуждения.
— Суд дело не принимает. Мой супротивник уже был.
— Заставим — и суд примет. Дело не так просто, как вам хочется. Забыли, кто вы и кто этот человек. Рабочий!
— Давайте договоримся о терминах. Что такое рабочий? Нет. Не перебивайте меня. Я не часто имею возможность поговорить со своим начальником. Он рабочий? А я…
— Вы…
— Минуточку. У меня образование, но и у него образование. Он начальник, и я начальник. Я стою у станка — он только командует и распоряжается. Я не имею собственных средств производства — он тоже.
— Вы прекратите лучше эти выверты! Он рабочий…
— Нет уж, позвольте! У него на работе грязь — у меня еще большая. Со мной только золотарь сравниться может. Что вы от меня и моих коллег хотите еще?
— Мы хотим, чтоб вы помнили свое место в классовом обществе и свое место прослойки.
— Вы говорите не из нашего времени. Мы все…
— Нет! Это вы не понимаете, где место ваше и кому служите. Народу, а не своей единичной больничке.
— Моя больничка — для меня больше чем больничка. Я не понимаю ваши речи. Да куда я попал? Что вы сейчас поднимаете митинг, когда я и сам винюсь и сам не знаю, как… Да не в этом дело. Вот вы сейчас защищаете свой ремтрест, по-видимому, сейчас вы всполошились, забегали, заурчали на меня…
— Выбирайте выражения. И не трогайте мой ремтрест. Вы, кажется, действительно думаете, что нет на вас управы? Вы не последний хирург в нашем мире. Найдем.
— За выражения извините, но скажите, где был ваш гнев, когда нужно было помочь в ремонте? Мыслимо, чтоб ремонт в больнице длился больше двух лет? В одном только корпусе?! Куда мы должны класть больных? Или для вас есть другие больницы?
— Мне кажется, разговор становится бесперспективным. Вы не понимаете главного в нашей жизни. Я бы сказал: вы человек не нашей морали. Мы прекращаем с вами разговор.
— Перед уходом я хочу еще раз сказать, что считаю себя виноватым и готов нести любую ответственность. А что касается морали — да, по-видимому, разной, но чья мораль «наша» — неизвестно. Не думаю, что у вас в ремтресте ближе к истине, чем у нас в больнице. К тому же я и не знаю, с кем разговаривал. Вы не представились.
Евгений Максимович ушел, чуть поклонившись одновременно обоим своим собеседникам.
Но до этого ли Петру Ильичу? Стало ли ему легче?
Удовлетворил он свою жажду чести и покоя? Получил ли заслуженое порицание Евгений Максимович, которое бы успокоило его душу?
Евгению Максимовичу, может быть, и стало полегче.
Он ими пренебрег. Пренебрежение иногда помогает. Шла война между скифами и персами. Войска выстроились на поле друг перед другом. Как когда-то было принято. Так сказать, стенка на стенку. И вдруг между войсками побежал заяц. Скифы увидели и, забыв про войну, кинулись с гиканьем вдогонку. Воины Дария настолько перепугались явного пренебрежения к ним и их славе, что быстро освободили поле брани. Пренебрежение победило. Но не думаю, что пренебрежение поможет Евгению Максимовичу.
Все вокруг, все начальство, все инстанции, все друзья, все осуждавшие и все одобрявшие, все защищавшие и нападавшие, все противостоявшие — все хотели их примирить. Одни становились на сторону одного, другие поддерживали всей душой другого… Но ведь, по существу, у этих-то двух не было противостояния. Разбились на лагеря окружающие их. Был конфликт — но не было противостояния. Хотели примирить их, а нужно прощение да примирение с самим собой. Один должен был простить себя, другой примириться с собой. И наоборот.
Тот, кто маялся, каялся, бил себя в грудь, готов был подставить голову под любое наказание, не готов был лишь простить. Он разумом понимал, что не прав, но по какому-то счету — справедлив. Он не прощал, потому что думал лишь о своей вине, не понимая, что и он должен простить.
Тот, кто искал утерянное достоинство на развалинах справедливости, и вовсе не помышлял о прощении. С какой стати? Идея прощения просто не приходила ему в голову. Не были приобщены к подобной идее. Повиниться — пожалуйста. Покаяться — тоже. Руки готовы были протянуть, но без прощения. А надо бы стараться, как родители детей своих прощают.
Они вернулись с конференции в своем обычном утреннем состоянии: получили привычную накачку, с которой начинался рабочий день и которая вошла в ежедневный больничный ритуал. Сегодня их дополнительно ругали за то, что они не воспитывают своих больных, а те кормят из окон голубей, чем способствуют распространению инфекции. Потом главный врач неожиданно определил их как вредителей, так как в каком-то отделении снятую с ноги гипсовую повязку запихнули в мусоропровод и его проходимость удалось восстановить с большим трудом. Главный сказал, что кишечную непроходимость ликвидировать им легче. Что верно, ибо никого вызывать не надо — хирурги всегда здесь, на месте. Но кто-то все же перевел конференцию в скандал, посетовав на строителей, которые проектируют слишком узкий для больницы мусоропровод. Главный ответил, и так далее. В результате хирурги возвращались из аудитории в состоянии, близком к похмелью: голова гудит, руки дрожат, во рту сохнет, сердце бьется чрезмерно. Некоторое время они сидели в ординаторской, приводили себя в порядок, рассказывали байки или просто перебрасывались бессмысленными репликами. Приведут себя в порядок и лишь потом пойдут к больным, чтоб не сорваться на них, беззащитных перед медициной. Лучше посидеть и передохнуть.
Сначала в ординаторской раздавались негодующие слова в адрес главного врача. Потом все попритихли, и кто-то защитил главного, потому что он получил вчера все то же в управлении. Потом стали во всю жалеть главного, горевали по поводу его вынужденной некомпетентности, ибо, в конце концов, он всего лишь выбившийся в администраторы обычный врач-лечебник.
И возникла новая дискуссия. Кто-то сказал, что нечего тогда браться не за свое дело. Другой возразил, что нет другого пути для главного врача, и все они такие, и нет у нас специальных учебный заведений, где учили бы командовать лечебными учреждениями. Маркович, как всегда с непререкаемой убежденностью, настаивал на необходимости создать такое учебное заведение. Мироныч предложил открыть в мединституте экономический или экономико-статистический факультет, как в театральных, и обучать там грамотных медицинских чиновников и хозяйственников.
И вынесли общее решение: нужны грамотные медицинские чиновники, нужен «просвещенный бюрократизм», ибо слишком они устали от дилетантского руководства специалистами по уху, по глазу, по сердцу, но только не профессионалами-управленцами.
Максимыч сегодня с трудом собирался в кучу. Долго еще сохранялась внутренняя размазанность. Старость, что ли, близится? Операции сегодня не были столь сложны, его участие необязательно. Все пошли в операционную, а он остался в отделении. В случае чего быстро призовут к станку. Да и сам он все равно придет в операционную, понаблюдает за работой своих питомцев, вернее, пожалуй, своих орлов. Тогда и в норму скорее придет: истинная работа для него всегда была успокаивающим, точнее — возбуждающим, но примиряющим с жизнью зрелищем. Своя работа всегда ставит настоящего профессионала — если его что вышибло из равновесия — на место.
Работа началась. Максимыч вскоре уже был со своими.
Но недолго длилось наслаждение спокойной и радостной жизнью: Евгения Максимовича вызвали в отделение. Опять, наверное, главный врач, опять ремонт, опять что-то надо обсуждать.
По коридору ремонтируемой части — уже в который раз — шла целая толпа из ремонтников, больничной администрации и районного начальства.
Максимыч приуныл. То ли действительно ремонт будут обсуждать, то ли по его душу — много за ним должков накопилось для начальства; а может, наконец решится как-нибудь треклятый вопрос, свалится камень с его души; а вдруг районное начальство всерьез решило как-то поспособствовать окончанию ремонта, который по срокам скоро можно будет сравнивать с Отечественной войной…
Максимыч тихонько пристроился к кавалькаде и пошел следом. Оказалось, что столь представительное шествие замыкали заведующий отделением и прораб, но не сразу они разглядели друг друга — оба хотели скрыться сзади, по страусовой политике — быть незаметными, вроде смотришь только строго перед собой — может, и на тебя никто не посмотрит. В конце концов начальство разглядело, что два главных героя сегодняшней инспекции, обе стороны создавшегося конфликта, почему-то отстали и не играют ролей первых скрипок, как должны бы.
Выволочить — ничего не стоит. Начинается дуэт скрипок.
Впереди они будут или сзади, но два этих славных персонажа, хоть и заинтересованы в одном, вряд ли сумеют провести нынешний административный налет спокойно и достойно. Маловероятно, чтобы между ними возникла, как когда-то, мирная беседа. Оскорбленное отчуждение одного и чувство вины другого построили между ними такую стену, что уже не ожидалось ни бурных проявлений, ни прямых столкновений даже в заведомо серьезных разногласиях… Между ними стена. Взаимное недовольство и взаимная неприязнь, надеялись посвященные, не позволят вступить им в прямой конфликт.
Жизнь есть жизнь. Они на работе.
Сзади за ними с интересом наблюдали. Никто не пришел на помощь. Никто не затеял разговор. Жизнь есть жизнь.
— Все нормально сделано, товарищ заведующий. Все сделано как надо.
— Как надо?! А посмотрите плитку в буфете, посмотрите линолеум в восьмой палате, посмотрите потолок в том конце коридора, посмотрите…
— Плитка в буфете лежит нормально. Вы не понимаете в этом ничего.
— Ну пойдемте зайдем, Петр Ильич, в буфет. Без них. Сами.
— С вами я никуда не хочу заходить.
— Ну хорошо. Я не прав, я виноват кругом, но ремонт все равно должен быть сделан хорошо.
Ремонт должен быть сделан хорошо. Что тут можно простить? Может, если бы они простили друг друга, недоделки легче было бы переделать. Может, если бы они простили друг другу всё, не стало бы чего прощать, все получалось хорошо?
— Мне не нужны ваши извинения. У нас разговор короткий.
— Я не про извинения. Не хочешь — не надо. А плитки мне положи как следует.
— А ты мне не тычь, Евгений Максимович, я тебе не подчиненный. Вот так.
— Извини. Но в буфет пойдем. Пойдем посмотрим.
— Я все видел. Пусть кто надо, тот и идет. Пусть кто надо, тот и смотрит.
Мирная беседа продолжалась.
— Так, да?
— Так. Пожалуйста. А вдвоем нам с вами там делать нечего.
— Ладно. Идет! Семен Иванович. Семен Иванович! Прошу вас. Зайдемте в буфет, в столовую отделения.
Евгений Максимович стоял в дверях буфета отделения, и хоть еще не был хозяином, еще ему не сдали свою работу ремонтники, он с показным радушием и гостеприимством широким жестом пригласил, пока еще хозяев, пройти в буфет.
— Заходите, заходите! И вы не уходите, Петр Ильич. Всех прошу.
Вид у заведующего был таков, будто всех там ждал сюрприз в виде накрытых столов для празднования окончания ремонта.
— А что там у вас, Евгений Максимович? — улыбаясь, двинулся к нему Семен Иванович.
— Посоветоваться с вами хочу.
Главный врач испуганно сделал шаг к двери и приостановился — черт его знает, что отмочит этот окончательно сорвавшийся с крючка сумасшедший. Но Семен Иванович смело прошел в дверь, следом Петр Ильич, за ними двинулся в комнату Евгений Максимович, потянулись и все остальные. Последним вошел запуганный долгим ремонтом и фокусами заведующего главный врач. Оснований для такой запуганности не было никакой, но он устал: начальство его ругало, ремонтники дурили голову, подчиненные беспрерывно устраивали какие-нибудь непотребства, каверзы, за которые опять ругало начальство… и все начиналось сначала, весь этот круговорот. Работу хозяйственную и руководящую он познал по ходу своего управления, обучен он не был этому, лечебную работу забыл — вот и устал. Но в буфете ничего особенного не было. Обычная ремонтная обстановка. Он прошел за ремонтным начальником. Большинство осталось у дверей. Семен Иванович прошел всю буфетную к самому окну. Естественно, никаких столов не было. Стояли лишь козлы ремонтников, на которых был уложен широкий деревянный щит. Такие щиты подкладывают больным, страдающим каким-нибудь недугом позвоночника. Семен Иванович оглядел все помещение:
— Ну?
— Вот, пожалуйста. Здесь больным подогревается пища. Каждый день должны мыться стены.
— Ну?
— Вот, посмотрите. — Евгений Максимович жестом экскурсовода показал на стену под потолком. — Впечатление, что плитка здесь отошла. Нет?
— Проверить надо. На глаз не скажешь.
Евгений Максимович резко подошел к строительным козлам, к этой площадке на сбитых бревнах — черт их знает, как правильно называть это детище научно-технической революции, — с силой подвинул к углу и словно молодой вспрыгнул на площадку.
Среди рабочих раздался смешок.
— Вот бы и работал сам, — негромко кто-то сказал. Заведующий не был их любимым героем. Антипатия к нему была наглядна и достаточно обоснованна. Понятно, что в результате произошедшего он был их главным общим неприятелем. Грозовые разряды между заведующим и ремонтниками рокотали не впервые. Может, действительно, если б они в свое время нормально подрались, давно все было забыто? Ведь обычное быстро забывается. Может, сто раз они бы уже запили общий грех. Жалко, что Максимыч не пил. А так вот, как есть, не больно красиво получается.
Евгений Максимович был слишком высок для этих лесов.
Вполне мог бы достать и со стула, а так практически уперся головой в потолок. Он продвинулся к спорному месту и не сильно или сильно — значения не имеет, плитки должны держаться крепко, — размахнулся и ударил по сомнительному, с его точки зрения, участку. Несколько плиток тотчас отвалились. Засмеялся кто-то из больничных.
— Вот видите?!
— Видим, видим. Слезайте вниз, Евгений Максимович.
— Ничего смешного, товарищи, — сказал кто-то из районного начальства. — Плакать надо.
— Мы и плачем. Плачем. Вот, пожалуйста, еще. — Максимыч еще раз ударил, и еще несколько плиток рухнуло.
— Ну хватит. Все ясно. Сейчас всю стену обвалите. — Семен Иванович отвернулся и злобно взглянул на прораба.
— И что? Все равно всю стену надо отбивать, проверять.
— Сами обобьем. Все ясно. Такие вещи, Петр Ильич, надо переделывать за счет бракоделов. Вот тебе и «отпусти на другой участок, командир».
— При чем тут?! И при чем бракоделы? Вы же знаете, какой пастой приходилось плитки класть.
— Если нет материала, не надо класть.
— А что же делать?
— Ждать.
— А что рабочие в это время делать будут? За что деньги я буду начислять? Они — что? Без зарплаты должны оставаться? А мне потом в травме лежать?
— Не знаю, как и за что вы будете начислять, но плитка должна держаться.
— По-моему, ремонт от его продолжительности только ухудшается. И это естественно, — промолвил победно с высоты своего положения заведующий.
— Ладно, Евгений Максимович, это уж наши подробности. Кончайте митинговать, слезайте с трибуны.
Козлы пошатнулись, платформа оказалась незакрепленной, щит заскользил со своих подставок и полетел на пол, поддав краем по ногам одновременно прорабу и заведующему, который, спрыгнув, остановился рядом со своим главным неприятелем. Удар пришелся по ногам ниже колен.
Петр Ильич упал. Евгений Максимович оперся о стенку и удержался на ногах. Петр Ильич не сумел подняться. Евгений Максимович не в состоянии был сдвинуться с места — он стоял на одной ноге, другой не мог даже прикоснуться к полу. Зачем удержался — надо было упасть. Да ведь каждый при ударе норовит устоять.
Из толпы у дверей, где находились заведующие травматологическим и приемным отделениями, бросился к упавшему травматолог, заведующий «приемником» подбежал к коллеге-хирургу. Поди оцени ситуацию с ходу, но первому помощь надо было оказывать Максимычу: Петр Ильич уже лежал, а этого еще уложить надо, что не легко — каждое движение адски больно.
Травматолог еще до осмотра сказал:
— Типичный механизм бамперного перелома.
Евгений Максимович от боли не мог даже глубоко вздохнуть, но, услышав слова коллеги, продолжил игру в сверхчеловека и откликнулся:
— Он и есть.
Петр Ильич попытался приподняться, но травматолог его удержал на полу.
— Лежите, Петр Ильич, лежите. Перелом у вас. Сейчас шинку наложим, каталку привезем и на рентген отправим. И вам тоже, Евгений Максимович.
Наконец случилось то самое увечье, про которое так старательно у Петра Ильича выспрашивали представители юридических инстанций.
Увечье на этот раз есть, да драки нет, побоев нет. Все мирно. Правда, разница в квалификации их увечий все же была, как объяснил председатель месткома, возвратившись из приемного отделения, где уже оформляли документы на поступающих в травматологическое отделение двух больных сотрудников. Петр Ильич был причислен к сонму сотрудников! Его увечье было расценено как производственная травма, больничный лист ему оформляли с первого дня, и получать он будет деньги за все дни болезни все сто процентов. Евгений Максимович не в свое дело полез, он получил травму не при выполнении своих функциональных обязанностей. Напротив, он не имел права залезать на леса, нарушил правила техники безопасности, которые обязан был знать; действительно, он подписывался под кучами бумаг, и конечно, по всеобщей манере, не читая их. Его травма расценивалась как бытовая. Такое квалифицированное разъяснение сделал председатель профкома, когда в его отделении заводили на этих двух страдальцев истории болезни.
Каталки с обоими начальниками поставили у дверей рентгеновского кабинета.
Кто-то побежал за рентгенологами, кто-то побежал еще за кем-то или зачем-то; в результате сочувственной паники и большого ажиотажа оба остались лежать в одиночестве на своих тележках, имея возможность обратиться за помощью только друг к другу. За это всегда ругали персонал приемного отделения: больных нельзя оставлять одних.
Петр Ильич попробовал повернуться и застонал от боли.
— Лежи спокойно, Ильич. Не двигайся.
— Иди ты.
— Вот видишь, еще раз прощения просить приходится.
— Откуда ты, ирод, на мою голову свалился?
— Судьба наша такая.
— Убил бы.
— Раньше надо было. Уже поздно.
— Лучше бы себя убил, черт длинный. О-ой!
— Говорю: не двигайся. Нас теперь обоих на вытяжение положат. Я уж понимаю, не обойтись без этого.
— Вот ведь! Просил убрать меня с объекта.
— Судьба, Ильич. Держись. Не стони. Сохраняй достоинство мужчины.
Прораб аж зарычал:
— Заткнись лучше! «Достоинство»!
— Я понимаю. Виноват. Обидел я тебя.
— Да помолчать ты можешь! Не липни ты ко мне, козел чертов!
Евгений Максимович замолчал.
Когда все снова собрались вокруг них, оба лежали молча, уставившись в потолок. Наверное, начинали действовать обезболивающие уколы. Вокруг суетились врачи, сестры, коллеги Петра Ильича. Все шумели, гомонили, ни одного слова разобрать нельзя.
Несмотря на обезболивающие уколы, при попытках пошевелиться, пододвинуть или повернуть ногу, оба непроизвольно стонали, хотя наверняка каждый изо всех сил старался сдержаться. Надо было сдержаться. Очень уж необычная ситуация. Надо. Не могли. Прошла первая горячка — боли нарастали. Рентгеновские снимки, конечно, подтвердили переломы, и, естественно, они были однотипными.
Больничное руководство собралось, обсудило создавшееся положение и пришло к решению выделить им отдельную палату на двоих. Они, безусловно, хотели как лучше. Может быть, и вышло в конце концов лучше, даже просто хорошо. Но в тот момент любившим их это решение не показалось самым умным в свете того, что произошло и происходило с этим тандемом. Выяснилось, что вообще решение было принято по подсказке Евгения Максимовича. То ли равноправия хотел, то ли не хотел, чтоб кто-нибудь подумал, будто равноправия нет. То ли придумал себе наказание такое, епитимью наложил, желая испить чашу своей судьбы до конца, почувствовать полностью ее вкус. Единственно, что в своих самоуничижениях, покаяниях, самоистязаниях, рефлексиях он не думал, хочется ли тому оказаться рядом с ним. Он был виноват кругом.
Так они оказались в одной клетке, прикованные к своим кроватям нелепыми вытяжениями, с торчащими кверху, словно зенитные орудия прошлой войны, ногами, беспомощные, имеющие возможность только разговаривать да принимать постоянную помощь Тони… Но это совсем другая история, со своими, как говорится, пригорками и ручейками.
Из дальнейшего достоверно: когда ремонт в отделении закончился, Евгения Максимовича все же перевели в законный кабинет, где он и долечивался, смутно соображая, что всего произошедшего он своим умом охватить не может. Тут, наверное, дело не только в уме.
Тоня ухаживала уже в основном только за Петром Ильичом, а заявление его об уходе, естественно, было автоматически аннулировано.
Может, они примирились?
Ну вот и конец. Вопрос поставлен. Можно ли разобраться, найти выход? Возможно. Пусть думает каждый. В конце концов все друг с другом примирятся.
Вот еще разобраться бы, как полюбить себя. Себя полюбишь — полюбишь и другого. Трудность только в том, что любовь не должна быть объективной, любовь должна быть слепой, как любят родители своих детей. Любовь слепа, а мы всегда стремимся к объективности. Объективность нам кажется высшим достижением разума. А вот как научиться любить себя, как любили меня родители, как мы любим своих детей?..