У бабы-вдовы умер ее единственный двадцатилетний сын, первый на селе работник. Барыня, помещица того самого села, узнав о горе бабы, пошла навестить ее в самый день похорон. Она застала ее дома. Стоя посреди избы, перед столом, она, не спеша, ровным движеньем правой руки (левая висела плетью) черпала пустые щи со дна закоптелого горшка и глотала ложку за ложкой. Лицо бабы осунулось и потемнело; глаза покраснели и опухли… но она держалась истово и прямо, как в церкви.
«Господи! — подумала барыня. — Она может есть в такую минуту… Какие, однако, у них у всех грубые чувства!»
И вспомнила тут барыня, как, потеряв несколько лет тому назад девятимесячную дочь, она с горя отказалась нанять прекрасную дачу под Петербургом и прожила целое лето в городе! А баба продолжала хлебать щи. Барыня не вытерпела наконец.
— Татьяна! — промолвила она. — Помилуй! Я удивляюсь! Неужели ты своего сына не любила? Как у тебя не пропал аппетит? Как можешь ты есть эти щи!
— Вася мой помер, — тихо проговорила баба, и наболевшие слезы снова побежали по ее впалым щекам. — Значит, и мой пришел конец: с живой с меня сняли голову. А щам не пропадать же: ведь они посоленные.
Барыня только плечами пожала и пошла вон. Ей-то соль доставалась дешево.
Жил-был на свете дурак. Долгое время он жил припеваючи, но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца. Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи?
Внезапная мысль озарила наконец его темный умишко. И он, нимало не медля, привел ее в исполнение.
Встретился ему на улице знакомый — и принялся хвалить известного живописца.
— Помилуйте! — воскликнул дурак. — Живописец этот давно сдан в архив. Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал. Вы — отсталый человек.
Знакомый испугался и тотчас согласился с дураком.
— Какую прекрасную книгу я прочел сегодня! — говорил ему другой знакомый.
— Помилуйте! — воскликнул дурак. — Как вам не стыдно?! Никуда эта книга не годится; все на нее давно махнули рукой. Вы этого не знаете? Вы — отсталый человек.
И этот знакомый испугался и согласился с дураком.
— Что за чудесный человек мой друг N. N.! — говорил дураку третий знакомый. — Вот истинно благородное существо!
— Помилуйте! — воскликнул дурак. — N. N. - заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы — отсталый человек!
Третий знакомый тоже испугался и согласился с дураком, отступился от друга.
И кого бы, что бы ни хвалили при дураке — у него на всё была одна отповедь. Разве иногда прибавит с укоризной:
— А вы всё еще верите в авторитеты?
— Злюка! Желчевик! — начинали толковать о дураке его знакомые. — Но какая голова!
— И какой язык! — прибавляли другие. — О, да он — талант!
Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведовать у него критическим отделом. И дурак стал критиковать всё и всех, нисколько не меняя ни манеры своей, ни своих восклицаний. Теперь он, кричавший некогда против авторитетов, — сам авторитет, и юноши перед ним благоговеют и боятся его. Да и как им быть, бедным юношам? Хоть и не следует, вообще говоря, благоговеть… но тут, поди, не возблагоговей — в отсталые люди попадаешь!
Житьё дуракам между трусами.
Вблизи большого города, по широкой проезжей дороге шел старый больной человек. Он шатался на ходу; его исхудалые ноги, путаясь, волочась и спотыкаясь, ступали тяжко и слабо, словно чужие; одежда на нем висела лохмотьями; непокрытая голова падала на грудь… Он изнемогал.
Он присел на придорожный камень, наклонился вперед, облокотился, закрыл лицо обеими руками, и сквозь искривленные пальцы закапали слезы на сухую седую пыль.
Он вспоминал…
Вспоминал он, как и он был некогда здоров и богат, и как он здоровье истратил, а богатство роздал другим, друзьям и недругам… И вот теперь у него нет куска хлеба, и все его покинули, друзья еще раньше врагов… Неужели ж ему унизиться до того, чтобы просить милостыню? И горько ему было на сердце, и стыдно.
А слезы все капали да капали, пестря седую пыль.
Вдруг он услышал, что кто-то зовет его по имени; он поднял усталую голову
— и увидал перед собою незнакомца. Лицо спокойное и важное, но не строгое; глаза не лучистые, а светлые; взор пронзительный, но не злой.
— Ты все свое богатство роздал, — послышался ровный голос. — Но ведь ты не жалеешь о том, что добро делал?
— Не жалею, — ответил со вздохом старик, — только вот умираю я теперь.
— И не было бы на свете нищих, которые к тебе протягивали руку, — продолжал незнакомец, — не над кем было бы тебе показать свою добродетель, не мог бы ты упражняться в ней?
Старик ничего не ответил и задумался.
— Так и ты теперь не гордись, бедняк, — заговорил опять незнакомец, — ступай, протягивай руку, доставь и ты другим добрым людям возможность показать на деле, что они добры.
Старик встрепенулся, вскинул глазами, но незнакомец уже исчез; а вдали на дороге показался прохожий. Старик подошел к нему и протянул руку. Этот прохожий отвернулся с суровым видом и не дал ничего.
Но за ним шел другой — и тот подал старику малую милостыню. И старик купил себе на данные гроши хлеба. И сладок показался ему выпрошенный кусок, и не было стыда у него на сердце, а напротив: его осенила тихая радость.
В очень известном и большом городе жил старый царь, вдовец. У царя была дочь, невеста. Царевна далеко славилась и лицом и умом, и потому многие весьма хорошие люди желали сосватать ее. Среди этих женихов были и
князья, воеводы, и гости торговые, и ловкие проходимцы, которые всегда толкаются в знатных домах и выискивают, чем бы услужить; были разные люди. Царевна назначила день, когда могут прийти к ней женихи и сказать громко при ней и при всех, что каждый надеется предоставить своей жене; царевна была мудрая. Женихи очень ожидали этого дня, и каждый считал себя лучше всех других. Один перед другим хвалились женихи, кто именитым родом за тридевять поколений, кто богатством, но один из них ничем не хвалился, и никто не знал, откуда пришел он. Он хорошо умел складывать песни; песни его напоминали всем их молодые, лучшие годы, при этом он говорил красиво и его любили слушать, даже забывая спросить, кто этот певец. И хотя он не был князем, но все женихи обращались с ним как с равным.
В назначенный день все женихи оделись получше и собрались в палату, к царю. Согласно обычаю, женихи поклонились царю и царевне. Никого не пустил вперед князь древнего рода, за ним слуги несли тяжелую красную книгу. Князь говорил:
— Царевна, мой род очень знатен. В этой книге вписано более ста поколений…
И князь очень долго читал в своей книге, а под конец сказал:
— Ив эту книгу впишу жену мою! Будет она ходить по палатам моим, а кругом будут образы предков весьма знаменитых.
— Царевна, — говорил именитый воевода, — окрест громко и страшно имя мое. Спокойна будет жизнь жене моей, и поклонятся ей люди — им грозно имя мое.
— Царевна, — говорил залитый сокровищами заморский торговый гость, — жемчугом засыплю жену мою; пойдет она по изумрудному полю и в сладком покое уснет на золотом ложе.
Так говорили женихи, но певец молчал, и все посмотрели на него.
— Что же ты принесешь жене своей? — спросил певца царь.
— Веру в себя, — ответил певец.
Улыбнувшись, переглянулись женихи, изумленно вскинул глазами старый царь, а царевна спросила:
— Скажи, как понять твою веру в себя?
Певец отвечал:
— Царевна! Ты красива, и много я слышал об уме твоем, но где же дела твои? Нет их, ибо нет в тебе веры в себя. Выходи, царевна, замуж за князя древнего рода и каждый день читай в его алой книге имя свое и верь в алую книгу! Выходи же, царевна, замуж за именитого гостя торгового, засыпь палаты свои сверкающим золотом и верь в это золото! В покое спи на золотом ложе и верь в этот покой! Покоем, золотом, алыми книгами закрывайся, царевна, от самой себя! Моего имени нет в алой книге, не мог я засыпать эту палату золотом, и, куда иду я — там не читают алой книги и золото там не ценно. И не знаю, куда иду я, и не знаю, где путь мой, и не знаю, куда приду я, и нет мне границ, ибо я верю в себя!..
— Обожди, — прервал певца царь, — но имеешь ли ты право верить в себя?
Певец же ничего не ответил и запел веселую песню; улыбнулся ей царь, радостно слушала ее царевна, и лица всех стали ясными. Тогда певец запел грустную песнь; и примолкла палата, и на глазах царевны были слезы. Замолчал певец и сказал сказку; не о властном искусстве говорил он, а о том, как шли в жизнь разные люди, и пришлось им возвращаться назад, и кому было легко, а кому тяжко. И молчали все, и царь голову опустил.
— Я верю в себя, — сказал певец, и никто не смеялся над ним. — Я верю в себя, — продолжал он, — и эта вера ведет меня вперед; и ничто не лежит на пути моем. Будет ли у меня золото, впишут ли имя мое в алых книгах, но поверю я не золоту и не книге, а лишь самому себе, и с этой верой умру, и смерть мне будет легка.
— Но ты оторвешься от мира. Люди не простят тебе. Веря лишь в себя, одиноко пойдешь ты, и холодно будет идти тебе, ибо кто не за нас — тот против нас, — сурово сказал царь.
Но певец не ответил и снова запел песню. Пел он о ярком восходе; пел, как природа верит в себя и как он любит природу и живет ею. И разгладились брови царя, и улыбнулась царевна, и сказал певец:
— Вижу я — не сочтут за врага меня люди, и не оторвусь я от мира, ибо пою я, а песня живет в мире, и мир живет песней; без песни не будет мира. Меня сочли бы врагом, если бы я уничтожил что-либо, но на земле ничто не подлежит уничтожению, и я создаю и не трогаю оплотов людских. Царь, человек, уместивший любовь ко всей природе, не найдет разве в себе любви к человеку? Возлюбивший природу не отломит без нужды ветки куста, и человека ли сметет он с пути?
И кивнула головой царевна, а царь сказал:
— Не в себя веришь ты, а в песню свою.
Певец же ответил:
— Песня — лишь часть меня; если поверю я в песню мою больше, чем в самого себя, тем разрушу я силу мою, и не буду спокойно петь мои песни, и не будут, как теперь, слушать их люди, ибо тогда я буду петь для них, а не для себя. Все я делаю лишь для себя, а живу для людей. Я пою для себя, и, пока буду петь для себя, дотоле будут слушать меня. Я верю в себя в песне моей;
в песне моей — все для меня, песню же я пою для всех! В песне люблю лишь себя одного, песней же я всех люблю! Весь для всех, все для меня — все в одной песне. И я верю в себя и хочу смотреть на любовь. И как пою я лишь для себя, а песнью моей живлю всех — так пусть будет вовеки. Поведу жену в далекий путь. Пусть она верит в себя и верою этой дает счастье многим!
— Хочу веры в себя; хочу идти далеко; хочу с высокой горы смотреть на восход! — сказала царевна.
И дивились все.
И шумел за окном ветер, и гнул деревья, и гнал на сухую землю дожденосные тучи — он верил в себя.
Я вижу громадное здание.
В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью — угрюмая мгла. Перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка.
Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный глухой голос.
— О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли ты, что тебя ожидает?
— Знаю, — отвечает девушка.
— Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?
— Знаю.
— Отчуждение полное, одиночество?
— Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.
— Не только от врагов, но и от родных, от друзей?
— Да… и от них.
— Хорошо. Ты готова на жертву?
— Да.
— На безымянную жертву? Ты погибнешь — и никто… никто не будет даже знать, чью память почтить!
— Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.
— Готова ли ты на преступление?
Девушка потупила голову…
— И на преступление готова.
Голос не тотчас возобновил свои вопросы.
— Знаешь ли ты, — заговорил он наконец, — что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?
— Знаю и это. И все-таки я хочу войти.
— Войди!
Девушка перешагнула порог — и тяжелая завеса упала за нею.
— Дура! — проскрежетал кто-то сзади.
— Святая! — принеслось откуда-то в ответ.
Выехал бедный мужик пахать, не завтракамши, и взял с собой из дома краюшку хлеба. Перевернул мужик соху, отвязал сволока, положил под куст; тут же положил краюшку хлеба и накрыл кафтаном. Уморилась лошадь, и проголодался мужик. Воткнул мужик соху, отпрёг лошадь, пустил ее кормиться, а сам пошел к кафтану пообедать. Поднял мужик кафтан — нет краюшки; поискал, поискал, повертел кафтан, потряс — нет краюшки. Удивился мужик. «Чудное дело, — думает. — Не видал никого, а унес кто-то краюшку». А это чертенок, пока мужик пахал, утащил краюшку и сел за кустом послушать, как будет мужик ругаться и его, черта, поминать.
Потужил мужик.
— Ну, да, — говорит, — не умру с голоду! Видно, тому нужно было, кто ее унес. Пускай ест на здоровье!
И пошел мужик к колодцу, напился воды, отдохнул, поймал лошадь, запряг и стал опять пахать.
Смутился чертенок, что не навел мужика на грех, и пошел сказаться набольшему черту. Явился к набольшему и рассказал, как он у мужика краюшку унес, а мужик заместо того, чтобы выругаться, сказал: «На здоровье!» Рассердился набольший дьявол.
— Коли, — говорит, — мужик в этом деле верх над тобою взял, ты сам в этом виноват: не умел. Если, — говорит, — мужики, а за ними и бабы такую повадку возьмут, нам уж не при чем и жить станет. Нельзя этого дела так оставить! Ступай, — говорит, — опять к мужику, заслужи эту краюшку. Если ты в три года сроку не возьмешь верха над мужиком, я тебя в святой воде выкупаю!
Испугался чертенок, побежал на землю, стал придумывать, как свою вину заслужить. Думал, думал и придумал. Обернулся чертенок добрым человеком и пошел к бедному мужику в работники. И научил он мужика в сухое лето посеять хлеб в болоте. Послушался мужик работника, посеял в болоте. У других мужиков все солнцем сожгло, а у бедного мужика вырос хлеб густой, высокий, колосистый. Прокормился мужик до нови, и осталось еще много хлеба. На лето научил работник мужика посеять хлеб на горах. И выпало дождливое лето. У людей хлеб повалился, попрел, и зёрна не налило, а у мужика на горах обломный хлеб уродился. Осталось у мужика еще больше лишнего хлеба. И не знает мужик, что с ним делать.
И научил работник мужика затереть хлеб и вино курить. Накурил мужик вина, стал сам пить и других поить. Пришел чертенок к набольшему и стал хвалиться, что заслужил краюшку. Пошел набольший посмотреть.
Пришел к мужику, видит — созвал мужик богачей, вином их угощает. Подносит хозяйка вино гостям. Только стала обходить, зацепилась за стол, пролила стакан. Рассердился мужик, разбранил жену.
— Ишь, — говорит, — чертова дура! Разве это помои, что ты, косолапая, такое добро наземь льешь?
Толканул чертенок набольшего локтем:
— Примечай, — говорит, — как он теперь не пожалеет краюшки.
Разбранил хозяин жену, стал сам подносить. Приходит с работы бедный мужик, незваный; поздоровался, присел, видит — люди вино пьют; захотелось и ему с устали винца выпить. Сидел-сидел, глотал-глотал слюни — не поднес
ему хозяин; только про себя пробормотал: «Разве на всех вас вина напасешься!»
Понравилось и это набольшему черту. А чертенок хвалится:
— Погоди, то ли еще будет.
Выпили богатые мужики, выпил и хозяин. Стали они все друг к дружке подольщаться: друг дружку хвалить и масленые облыжные речи говорить.
Послушал, послушал набольший — похвалил и за это:
— Коли, — говорит, — от этого питья так лисить будут да друг дружку обманывать, они у нас все в руках будут.
— Погоди — говорит чертенок, — что дальше будет; дай они по другому стаканчику выпьют. Теперь они, как лисицы, друг перед дружкой хвостами виляют, друг дружку обмануть хотят, а погляди, сейчас как волки злые сделаются.
Выпили мужики по другому стаканчику, стала у них речь погромче и погрубее. Вместо масленых речей стали они ругаться, стали друг на дружку обозляться, сцепились драться, исколупали друг дружке носы. Ввязался в драку и хозяин, избили и его.
Поглядел набольший, и понравилось ему и это.
— Это, — говорит, — хорошо.
А чертенок говорит:
— Погоди, то ли еще будет! Дай они выпьют по третьему. Теперь они, как волки, остервенились, а дай срок, по третьему выпьют, сейчас, как свиньи, сделаются.
Выпили мужики по третьему. Рассолодели совсем. Бормочут, кричат сами не знают что и друг дружку не слушают. Пошли расходиться — кто порознь, кто по двое, кто по трое, — повалялись все по улицам. Вышел провожать гостей хозяин, упал носом в лужу, измазался весь, лежит, как боров, хрюкает.
Еще пуще понравилось это набольшему.
— Ну, — говорит, — хорошо питье ты выдумал, заслужил краюшку. Скажи ж ты мне, — говорит, — как ты это питье сделал? Не иначе ты сделал, как напустил туда сперва лисьей крови: от нее-то мужик хитрый, как лисица, сделался. А потом — волчьей крови: от нее-то он обозлился, как волк. А под конец подпустил ты, видно, свиной крови: от нее-то он свиньей стал.
— Нет, — говорит чертенок, — я не так сделал. Я ему всего только и сделал, что хлеба лишнего зародил. Она, эта кровь звериная, всегда в нем живет, да ей ходу нет, когда хлеба с нужду рожается. Тогда он и последней краюшки не жалел, а как стали лишки от хлеба оставаться, стал он придумывать, как бы себя потешить. И научил я его потехе — вино пить. А как стал он Божий дар в вино курить для своей потехи, поднялась в нем и лисья, и волчья, и свиная кровь. Теперь только бы вино пил, всегда зверем будет.
Похвалил набольший чертенка, простил его за краюшку хлеба и у себя в старших поставил.
Дал отец сыну именье, хлеба, скотины и сказал:
— Живи так, как я, и будет тебе всегда хорошо.
Взял сын все отцовское, ушел от отца и стал жить в свое удовольствие. «Отец ведь сказал, чтобы я жил так, как и он. Он живет и радуется, и я буду так жить».
Жил так год, два, десять, двадцать лет и прожил все отцовское именье, и ничего не осталось у него. И стал он просить отца дать ему еще, но отец не слушал его. Тогда стал он задабривать отца и дарить отцу то, что у него было лучшего, и просить его. Но отец ничего не отвечал ему. Тогда сын стал просить прощенья у отца, думая, что он обидел чем отца, и опять просил дать ему еще, но отец ничего не говорил.
И тогда стал сын клясть отца. Он сказал:
— Если теперь не даешь, зачем прежде давал, и оделял меня, и обещал, что мне будет всегда хорошо жить. Не стоят все мои прежние радости, когда я проживал именье, одного часа теперешней муки. Вижу, что погибаю, и спасенья нет. А кто виноват? Ты. Ты ведь знал, что мне недостанет именья, а не дал больше. Ты сказал мне только: живи, как я, и тебе будет хорошо. Я и жил, как ты. Ты жил в свое удовольствие, и я жил в свое удовольствие. Себе-то ты больше оставил. У тебя и теперь есть, а мне недостало. Не отец ты, а обманщик и злодей. Проклятая моя жизнь, проклят и ты, злодей, мучитель, не хочу знать и ненавижу тебя.
Дал отец именье и второму сыну и сказал только:
— Живи, как я, и тебе будет всегда хорошо.
Второй сын уж не так обрадовался именью, как первый. Он думал, что ему так и следует. Но он знал, что случилось со старшим братом, и потому стал думать о том, как бы не прожить все именье так же, как и первый. Он понял одно, что старший брат не так понял слова «живи, как я» и что не надо жить только в свое удовольствие. И стал он думать, что значит: «Живи, как я». И придумал, что надо, как и отец, заводить все то именье, которое дано ему. И начал заводить вновь такое же именье, как и то, которое дал ему отец.
И стал он придумывать, как бы самому снова сделать все то, что дал ему отец. И стал спрашивать у отца, как что делать, но отец не отвечал ему. Но сын подумал, что отец боится сказать ему, и стал разбирать все вещи отцовские, чтобы понять по ним, как все сделано. И перепортил и погубил все, что получил от отца, а все, что сделал нового, все это было не на пользу. Но ему не хотелось признаться, что он все перепортил, и он жил и мучился, а всем говорил, что отец ему ничего и не давал, а все он сделал себе сам. «А все мы сами все можем делать лучше и лучше и дойдем скоро так, что все будет прекрасно». Так говорил второй сын, пока еще у него оставалось кое-что отцовское, но когда он переломал последнее и ему стало нечем жить, он сам на себя наложил руки и убил себя.
Дал отец такое же именье и третьему сыну, и так же сказал:
— Живи так, как я, и тебе будет всегда хорошо.
И третий сын так же, как первый и второй, обрадовался именью и ушел от отца. Но он знал, что случилось со старшими братьями, и стал думать о том, что значит: «Живи так, как я, и тебе будет всегда хорошо».
Старший брат думал, что жить так, как отец, — значит жить в свое удовольствие, и все прожил и пропал. Второй брат думал, что жить так, как отец, — значит сделать самому все то, что сделал отец, и тоже отчаялся. Что же значит: «Живи так, как отец»?
И стал он вспоминать все, что знал об отце. И сколько он ни думал, ничего другого он не знал об отце, как только то, что прежде ничего не было, и его самого не было; и что отец родил, вспоил, вскормил его, научил и дал ему всякое добро, и сказал: живи так, как я, и тебе будет всегда хорошо. То же отец сделал и с братьями. И сколько он ни думал, больше он ничего не мог узнать об отце. Все, что он знал об отце, было только то, что отец делал добро и ему, и братьям его.
И тогда он понял, что значат слова: «Живи так, как я». Он понял, что жить так, как отец, значит делать то, что он делает, делать добро людям.
И когда он подумал это, отец уж был подле него и сказал:
— Вот мы и опять вместе, и тебе всегда будет хорошо. Поди же к своим братьям, ко всем детям моим и скажи им, что значит «живите, как я» и что правда то, что тем, которые будут жить, как я, будет всегда хорошо.
И третий сын пошел и все рассказал своим братьям, и с тех пор все дети, когда получали именье от отца, радовались не тому, что у них именья много, а тому, что они могут жить так же, как отец, и что им будет всегда хорошо.
Отец — это Бог; сыновья — это люди; именье — это жизнь. Люди думают, что они могут жить одни, без Бога. Одни из этих людей думают, что жизнь им дана затем, чтобы наслаждаться этой жизнью. Они веселятся и проматывают жизнь, а как придет время умирать, не понимают, зачем была дана жизнь такая, веселье которой кончается страданьями и смертью. И эти люди умирают, проклиная Бога и называя его злым, и отделяются от Бога. Это первый сын.
Другие люди думают, что жизнь им дана затем, чтобы понять, как она сделана, и чтобы сделать ее лучше, чем та, которая дана им от Бога. И они бьются о том, чтобы сделать другую, лучшую жизнь. Но они, улучшая эту жизнь, губят ее, и этим сами лишают себя жизни.
Третьи говорят: «Все, что мы знаем о Боге, это то, что Он дает людям благо, велит им делать то же, что и Он, и потому будем делать то же, что Он, — благо людям».
И как только они начинают делать это, Бог сам приходит к ним и говорит: «Этого самого Я и хотел. Делайте со Мною вместе то, что Я делаю, и как Я живу, так и вы жить будете».
Выросла сорная трава на хорошем лугу. И, чтобы избавиться от нее, владельцы луга скашивали ее, а сорная трава от этого только умножалась. И вот добрый и мудрый хозяин посетил владельцев луга и в числе других поучений, которые он давал им, сказал и о том, что не надо косить сорную траву, так как она только больше распложается от этого, а надо вырывать ее с корнем.
Но или потому, что владельцы луга не заметили в числе других предписаний доброго хозяина предписания о том, чтобы не косить сорной травы, а вырывать ее, или потому, что не поняли его, или потому, что по своим расчетам не хотели исполнить этого, но вышло так, что предписание о том, чтобы не косить сорной травы, а вырывать ее, не исполнялось, как будто его никогда и не было, и люди продолжали косить сорную траву и размножать ее. И хотя в последующие года и бывали люди, которые напоминали владельцам луга предписание доброго и мудрого хозяина, но их не слушали и продолжали поступать по-прежнему, так что скашивать сорную траву, как только она показывалась, сделалось не только обыкновением, но даже священным преданием, и луг все больше и больше засорялся. И дошло дело до того, что в лугу стали одни сорные травы, и люди плакались на это и придумывали всякие средства для поправления дела, но не употребляли только одного того, которое давно уже было предложено им добрым и мудрым хозяином. И вот случилось в последнее время одному человеку, видевшему то жалкое положение, в котором находился луг, и нашедшему в забытых предписаниях хозяина правило о том, чтобы не косить сорную траву, а вырывать ее с корнем, — случилось этому человеку напомнить владельцам луга о том, что они поступали неразумно и что неразумие это уже давно указано было добрым и мудрым хозяином.
И что же? Вместо того чтобы проверить справедливость напоминания этого человека и в случае верности его перестать косить сорную траву или в случае неверности его доказать ему несправедливость его напоминания или признать предписания доброго и мудрого хозяина неосновательными и для себя необязательными, владельцы луга не сделали ни того, ни другого, ни третьего, а обиделись на напоминание того человека и стали бранить его.
Они называли его безумным гордецом, вообразившим себе, что он один из всех понял предписание хозяина, другие злостным лжетолкователем и клеветником, третьи, забыв о том, что он говорил не свое, но напоминал только предписания почитаемого всеми мудрого хозяина, называли его зловредным человеком, желающим развести дурную траву и лишить людей их луга. «Он говорит, что не надо косить траву, а если мы не будем уничтожать траву, — говорили они, нарочно умалчивая о том, что человек говорил не о том, что не надо уничтожать сорную траву, а о том, что надо не косить, а вырывать ее, — то сорная трава разрастется и уже совсем погубит наш луг. И зачем нам тогда дан луг, если мы должны воспитывать в нем сорную траву?» И мнение о том, что человек этот или безумец, или лжеистолкователь, или имеет целью вред людей, до такой степени утвердилось, что его все бранили и все смеялись над ним. И сколько ни разъяснял этот человек, что он не только не желает разводить сорную траву, но, напротив, считает, что в уничтожении дурной травы состоит одно из главных занятий земледельца, как и понимал это добрый и мудрый хозяин, слова которого он только напоминает, — сколько он ни говорил этого, его не слушали, потому что окончательно решено было, что человек этот или безумный гордец, превратно толкующий слова мудрого и доброго хозяина, или злодей, призывающий людей не к уничтожению сорных трав, а к защите и возращению их.
То же самое случилось со мной, когда я указал на предписание евангельского учения о непротивлении злу насилием. Правило это было проповедано Христом и после него во все времена и всеми его истинными учениками. Но потому ли, что они не заметили этого правила, или потому, что они не поняли его, или потому, что исполнение этого правила показалось им слишком трудным, — чем дальше проходило времени, тем более забывалось это правило, тем более и более удалялся склад жизни людей от этого правила, и наконец дошло дело до того, до чего дошло теперь, — до того, что правило это уже стало казаться людям чем-то новым, неслыханным, странным и даже безумным. И со мною случилось то же самое, что случилось с тем человеком, который указал людям на давнишнее предписание доброго и мудрого хозяина о том, что сорную траву не надо косить, а надо вырывать с корнем.
Как владельцы луга, умышленно умолчав о том, что совет состоял не в том, чтобы не уничтожать дурную траву, а в том, чтобы уничтожать ее разумным образом, сказали: не будем слушать этого человека — он безумец, он велит не косить дурных трав, а велит разводить их, — так и на мои слова о том, что, для того чтобы по учению Христа уничтожить зло, надо не противиться ему насилием, а с корнем уничтожать его любовью, сказали: не будем слушать его, он безумец: он советует не противиться злу, для того чтобы зло задавило нас.
Я говорил, что по учению Христа зло не может быть искоренено злом, что всякое противление злу насилием только увеличивает зло, что по учению Христа зло искореняется добром: «благословляйте проклинающих вас, молитесь за обижающих вас, творите добро ненавидящим вас, любите врагов ваших, и не будет у вас врага»^. Я говорил, что по учению Христа вся жизнь человека есть борьба со злом, противление злу разумом и любовью, но что из всех средств противления злу Христос исключает одно неразумное средство противления злу насилием, состоящее в том, чтобы бороться со злом злом же.
И эти слова мои были поняты так, что я говорю, будто Христос учил тому, что не надо противиться злу. И все те, чья жизнь построена на насилии и кому поэтому дорого насилие, охотно приняли такое перетолкование моих слов и вместе с ним и слов Христа, и было признано, что учение о непротивлении злу есть учение неверное, нелепое, безбожное и зловредное. И люди спокойно продолжают под видом уничтожения зла производить и увеличивать его.
Торговали люди мукою, маслом, молоком и всякими съестными припасами.
И один перед другим, желая получить побольше барышей и поскорее разбогатеть, стали эти люди все больше и больше подмешивать разных дешевых и вредных примесей в свои товары: в муку сыпали отруби и известку, в масло пускали маргарин, в молоко — воду и мел. И до тех пор, пока товары эти не доходили до потребителей, все шло хорошо: оптовые торговцы продавали розничным и розничные продавали мелочным.
Много было амбаров, лавок, и торговля, казалось, шла очень успешно. И купцы были довольны. Но городским потребителям, тем, которые не производили сами своего продовольствия и потому должны были покупать его, было очень неприятно и вредно.
Мука была дурная, дурное было и масло и молоко, но так как на рынках в городах не было других, кроме подмешанных товаров, то городские потребители продолжали брать эти товары и в дурном вкусе их и в своем нездоровье обвиняли себя и дурное приготовление пищи, а купцы продолжали все в большем и большем количестве подмешивать посторонние дешевые вещества к съестным припасам.
Так продолжалось довольно долго; городские жители все страдали, и никто не решался высказать своего недовольства.
И случилось одной хозяйке, всегда питавшейся и кормившей свою семью домашними припасами, приехать в город. Хозяйка эта всю свою жизнь занималась приготовлением пищи и хотя и не была знаменитой поварихой, но хорошо умела печь хлебы и вкусно варить обеды.
Купила эта хозяйка в городе припасов и стала печь и варить. Хлебы не выпеклись, а развалились. Лепешки на маргариновом масле оказались невкусными. Поставила хозяйка молоко, сливки не настоялись. Хозяйка тотчас же догадалась, что припасы нехороши. Она осмотрела их, и ее догадка подтвердилась: в муке она нашла известку, в масле — маргарин, в молоке — мел. Увидав, что все припасы обманные, хозяйка пошла на базар и стала громко обличать купцов и требовать от них или того, чтобы они держали в своих лавках хорошие, питательные, непорченые товары, или чтобы перестали торговать и закрыли свои лавочки. Но купцы не обратили никакого внимания на хозяйку и сказали ей, что товары у них первый сорт, что весь город уже сколько лет покупает у них и что они даже имеют медали, и показали ей медали на вывесках. Но хозяйка не унялась.
— Мне не медали нужно, — сказала она, — а здоровая пища, такая, чтобы у меня и у детей от нее животы не болели.
— Верно, ты, матушка, и муки и масла настоящего и не видала, — сказали ей купцы, указывая на засыпанную в лакированные закрома белую на вид, чистую муку, на желтое подобие масла, лежащее в красивых чашках, и на белую жидкость в блестящих прозрачных сосудах.
— Нельзя мне не знать, — отвечала хозяйка, — потому что я всю жизнь только то и делала, что сама готовила и ела вместе с детьми. Товары ваши порченые. Вот вам доказательство, — говорила она, показывая на испорченный хлеб, маргарин в лепешках и отстой в молоке. — Ваши товары надо все в реку бросить или сжечь и наместо их завести хорошие! — И хозяйка, не переставая, стоя перед лавками, кричала все одно подходившим покупателям, и покупатели начинали смущаться.
Тогда, видя, что эта дерзкая хозяйка может повредить их торговле, купцы сказали покупателям:
— Вот посмотрите, господа, какая шальная эта баба. Она хочет людей с голоду уморить. Велит все съестные припасы потопить или сжечь. Что же вы будете есть, коли мы ее послушаемся и не будем продавать вам пищи? Не слушайте ее: она — грубая деревенщина и не знает толка в припасах, а нападает на нас только из зависти. Она бедна и хочет, чтобы и все были так же бедны, как она.
Так говорили купцы собравшейся толпе, нарочно умалчивая о том, что женщина хочет не уничтожать припасы, а дурные заменить хорошими.
И тогда толпа напала на женщину и начала ругать ее. И сколько женщина ни уверяла всех, что она не уничтожить хочет съестные припасы, что она, напротив, всю жизнь только тем и занималась, что кормила и сама кормилась, но что она хочет только того, чтобы те люди, которые берут на себя продовольствие людей, не отравляли их вредными веществами под видом пищи; но сколько она ни говорила и что она ни говорила, ее не слушали, потому что было решено, что она хочет лишить людей необходимой для них пищи.
То же случилось со мной по отношению к науке и искусству нашего времени. Я всю жизнь питался этой пищей и — хорошо ли, дурно — старался и других, кого мог, питать ею. И так как это для меня пища, а не предмет торговли или роскоши, то я несомненно знаю, когда пища есть пища и когда только подобна ей. И вот, когда я попробовал той пищи, которая стала продаваться в наше время на умственном базаре под видом науки и искусства, и попробовал питать ею любимых людей, я увидел, что большая часть этой пищи не настоящая. И когда я сказал, что та наука и то искусство, которыми торгуют на умственном базаре, маргариновые или, по крайней мере, с большими подмесями чуждых истинной науке и истинному искусству веществ и что знаю я это, потому что купленные мною на умственном базаре продукты оказались неудобосъедаемыми ни для меня, ни для близких мне людей, не только неудобосъедаемыми, но прямо вредными, то на меня стали кричать и ухать и внушать мне, что это происходит оттого, что я не учен и не умею обращаться с такими высокими предметами. Когда же я стал доказывать то, что сами торговцы этим умственным товаром обличают беспрестанно друг друга в обмане; когда я напомнил то, что во все времена под именем науки и искусства предлагалось людям много вредного и плохого и что потому и в наше время предстоит та же опасность, что дело это не шуточное, что отрава духовная во много раз опаснее отравы телесной и что поэтому надо с величайшим вниманием исследовать те духовные продукты, которые предлагаются нам в виде пищи, и старательно откидывать все поддельное и вредное, — когда я стал говорить это, никто, никто, ни один человек ни в одной статье или книге не возразил мне на эти доводы, а изо всех лавок закричали, как на ту женщину: «Он безумец! он хочет уничтожить науку и искусство, то, чем мы живем. Бойтесь его и не слушайтесь! Пожалуйте к нам, к нам! У нас самый последний заграничный товар».
Шли путники. И случилось им сбиться с дороги, так что приходилось идти уже не по ровному месту, а по болоту, кустам, колючкам и валежнику, загораживавшим им путь, и двигаться становилось все тяжелее и тяжелее.
Тогда путники разделились на две партии: одна решила не останавливаясь идти все прямо по тому направлению, по которому она шла сейчас, уверяя себя и других в том, что они не сбились с настоящего направления и все-таки придут к цели путешествия; другая партия решила, что так как направление, по которому они идут теперь, очевидно неверное, — иначе они бы уже пришли к цели путешествия, — то надо искать дорогу, а для того, чтобы отыскать ее, нужно не останавливаясь двигаться как можно быстрее во всех направлениях. Все путники разделились между этими двумя мнениями: одни решили идти все прямо, другие решили ходить по всем направлениям, но нашелся один человек, который, не согласившись ни с тем, ни с другим мнением, сказал, что, прежде чем идти по тому направлению, по которому уже шли, или начать двигаться быстро по всем направлениям, надеясь, что мы этим способом найдем настоящее, нужно, прежде всего, остановиться и обдумать свое положение и потом уже, обдумав его, предпринять то или другое. Но путники были так возбуждены движением, были так испуганы своим положением, так хотелось им утешать себя надеждой на то, что они не заблудились, а только на короткое время сбились с дороги и сейчас опять найдут ее, так, главное, им хотелось движением заглушить свой страх, что мнение это встречено было всеобщим негодованием, упреками и насмешками людей как первого, так и второго направления.
— Это совет слабости, трусости, лени, — говорили одни.
— Хорошо средство дойти до цели путешествия, состоящее в том, чтобы сидеть на месте и не двигаться! — говорили другие.
— На то мы люди и на то нам даны силы, чтобы бороться и трудиться, побеждая препятствия, а не малодушно покоряться им, — говорили третьи.
И сколько ни говорил отделившийся от большинства человек о том, что, двигаясь по ложному направлению, не изменяя его, мы, наверное, не приближаемся, а удаляемся от своей цели, и что точно так же мы не достигнем цели, если будем метаться из стороны в сторону, что единственное средство достигнуть цели состоит в том, чтобы, сообразив по солнцу или по звездам, какое направление приведет нас к нашей цели, и избрав его, идти по нем, но что для того, чтобы это сделать, нужно прежде всего остановиться, остановиться не затем, чтобы стоять, а затем, чтобы найти настоящий путь и потом уже неуклонно идти по нем, и что для того и для другого нужно первое остановиться и опомниться, — сколько он ни говорил этого, его не слушали.
И первая часть путников пошла вперед по направлению, по которому она шла, вторая же часть стала метаться из стороны в сторону, но ни та ни другая не только не приблизилась к цели, но и не выбралась из кустов и колючек и блуждает до сих пор.
Точь-в-точь то же самое случилось со мной, когда я попытался высказать сомнение в том, что путь, по которому мы забрели в темный лес рабочего вопроса и в засасывающее нас болото не могущих иметь конца вооружений народов, есть не вполне тот путь, по которому нам надо идти, что очень может быть, что мы сбились с дороги, и что поэтому не остановиться ли нам на время в том движении, которое очевидно ложно, не сообразить ли прежде всего по тем общим и вечным началам истины, открытой нам, по тому ли направлению мы идем, по которому намеревались идти? Никто не ответил на этот вопрос, ни один не сказал: мы не ошиблись в направлении и не блуждаем, мы в этом уверены потому-то и потому-то. Ни один человек не сказал и того, что, может быть, и точно мы ошиблись, но что у нас есть средство несомненное: не прекращая нашего движения, поправить нашу ошибку. Никто не сказал ни того ни другого. А все рассердились, обиделись и поспешили заглушить дружным говором мой одиночный голос. «Мы и так ленивы и отсталы. А тут проповедь лени, праздности, неделания!»
Некоторые прибавили даже: ничегонеделания. «Не слушайте его, — вперед за нами!» — закричали как те, которые считают, что спасение в том, чтобы, не изменяя его, идти по раз избранному направлению, какое бы оно ни было, так и те, которые считают, что спасение в том, чтобы метаться по всем направлениям.
— Что стоять? Что думать? Скорее вперед! Все само собой сделается!
Люди сбились с пути и страдают от этого. Казалось бы, первое и главное усилие энергии, которое следует сделать, должно бы быть направлено не на усиление того движения, которое завлекло нас в то ложное положение, в котором мы находимся, а на остановку его. Казалось бы, ясно то, что, только остановившись, мы можем хоть сколько-нибудь понять свое положение и найти то направление, в котором мы должны идти, для того чтобы прийти к истинному благу не одного человека, не одного разряда людей, а истинному общему благу человечества, к которому стремятся все люди и отдельно каждое сердце человеческое. И что же? Люди придумывают все возможное, но только не то одно, что может спасти, и если и не спасти их, то хотя облегчить их положение, именно то, чтобы хоть на минуту остановиться и не продолжать усиливать своей ложной деятельностью свои бедствия. Люди чувствуют бедственность своего положения и делают все возможное для избавления себя от него, но только того одного, что наверное облегчит их положение, они ни за что не хотят сделать, и совет сделать это больше всего раздражает их.
Если бы можно было еще сомневаться в том, что мы заблудились, то это отношение к совету одуматься очевиднее всего доказывает, как безнадежно мы заблудились и как велико наше отчаяние.
Жил на свете человек 70 лет, и прожил он всю жизнь в грехах. И заболел этот человек и не каялся. И когда пришла смерть, в последний час заплакал он и сказал: «Господи! как разбойнику на кресте, прости мне!» Только успел сказать — вышла душа. И возлюбила душа грешника Бога, и поверила в милость Его, и пришла к дверям рая. И стал стучаться грешник и проситься в царство небесное. И услыхал он голос из-за двери:
— Какой человек стучится в двери райские? И какие дела совершил человек этот в жизни своей?
И отвечал голос обличителя, и перечислил все грешные дела человека этого, и не назвал добрых дел никаких. И отвечал голос из-за двери:
— Не могут грешники войти в царство небесное. Отойди отсюда.
И сказал человек:
— Господи! Голос твой слышу, а лица не вижу и имени твоего не знаю.
И ответил голос:
— Я- Петр-апостол.
И сказал грешник:
— Пожалей меня, Петр-апостол, вспомни слабость человеческую и милость Божию. Не ты ли был ученик Христов, не ты ли из самих уст Его слышал учение Его и видел пример жизни Его? А вспомни, когда Он тосковал и скорбел душою и три раза просил тебя не спать, а молиться. И ты спал, потому глаза твои отяжелели, и три раза Он застал тебя спящим. Так же и я.
А вспомни еще, как обещал Ему Самому до смерти не отречься от Него и как ты три раза отрекся от Него, когда повели Его к Каиафе. Так же и я. И вспомни еще, как запел петух и ты вышел вон и заплакал горько. Так же и я. Нельзя тебе не впустить меня.
И затих голос за дверьми райскими. И, постояв недолго, опять стучаться грешник стал и проситься в царство небесное. И послышался из-за дверей другой голос и сказал:
— Кто человек этот? И как жил он на свете?
И отвечал голос обличителя, и опять повторил все худые дела грешника, и не назвал добрых дел никаких. И отвечал голос из-за двери:
— Отойди отсюда: не могут такие грешники жить с нами вместе в раю.
И сказал грешник:
— Господи, голос твой слышу, но лица твоего не вижу и имени твоего не знаю.
И сказал ему голос:
— Я — царь и пророк Давид.
И не отчаялся грешник, не отошел от двери рая и стал говорить:
— Пожалей меня, царь Давид, и вспомни слабость человеческую и милость Божию. Бог любил тебя и возвеличил пред людьми. Всё было у тебя: и царство, и слава, и богатство, и жены, и дети, и увидел ты с крыши жену бедного человека, и грех вошел в тебя, и взял ты жену Урия, и убил его самого мечом амонитян. Ты, богач, отнял у бедного последнюю овечку и погубил его самого. То же делал и я. И вспомни потом, как ты покаялся и говорил: «Я сознаю вину свою и сокрушаюсь о грехе своем». Так же и я. Нельзя тебе не впустить меня.
И затих голос за дверьми. И, постояв недолго, опять стал стучаться грешник и проситься в царство небесное. И послышался из-за дверей третий голос и сказал:
— Кто человек этот? И как прожил он на свете?
И отвечал голос обличителя, и в третий раз перечислил худые дела человека, и не назвал добрых. И отвечал голос из-за двери:
— Отойди отсюда: не могут грешники войти в царство небесное.
И отвечал грешник:
— Голос твой слышу, но лица не вижу и имени твоего не знаю.
И отвечал голос:
— Я — Иоанн Богослов, любимый ученик Христа.
И обрадовался грешник и сказал:
— Теперь нельзя не впустить меня! Петр и Давид впустят меня за то, что они знают слабость человеческую и милость Божию. А ты впустишь меня потому, что в тебе любви много. Не ты ли, Иоанн Богослов, написал в книге своей, что Бог есть любовь и что кто не любит, тот не знает Бога? Не ты ли при старости говорил людям одно слово: «Братья, любите друг друга!» Как же ты теперь возненавидишь и отгонишь меня? Или отрекись от того, что сказал ты сам, или полюби меня и впусти в царство небесное.
И отворились врата райские, и обнял Иоанн кающегося грешника и впустил его в царство небесное.