— Землю пашут?! — поразился генерал.

— Самое время, — негромко сказал капеллан. — Послезавтра — Пасха. Начало весны.

— Ах ты черт возьми... — расслабленно вздохнул Голембовский. — Вот ведь штука-то какая!.. Юзек! Андрушкевич!.. Иди сюда. Послушай, что делается-то...

Замполит с сожалением оторвался от разговора с хорошенькой переводчицей, извинился перед ней и подбежал к генералу:

— Слушаю вас!

— Вот Куба говорит, что послезавтра — Пасха, а Шарейко докладывает, что люди уже землю пашут! А ведь все это дела замполита! А ты там к девочке приклеился — клещами не отодрать. Как-никак три дня свободных. Подумал бы...

— Эту землю, товарищ генерал, сейчас все равно не поднять. Из нее одно железо торчит. Да взрывчатки в нее напихано — на всех нас хватит. А с Пасхой есть идея: отпраздновать ее по всем правилам. Куба стол освятит, отслужит молебен в костеле.

— Там нет крыши, — сказал Бжезиньский. — Только стены и алтарь.

— Ничего страшного. Нет крыши — ближе к Богу. Обязательно молебен в костеле. Это будет иметь очень важное политическое значение! И для наших, и для местного населения. Как идея?

Генерал вопросительно посмотрел на полковника Сергеева и вздохнул:

— Мысль толковая... Как вы считаете, Петр Семенович?

Сергеев смутился, ответил не сразу:

— Наверное, это неплохо. Но нас, как вы понимаете, Пасха не касается. Мы просто отдыхаем, приводим себя в порядок. А вот насчет пахоты... От этой идеи я бы не отмахивался. А Пасха, повторяю, нас касаться не должна. Тут уж извините.

— "Омниа нон паритер рерут сунт омнибус апта..." Не все одинаково пригодно для всех, — тихо сказал капеллан.

Генерал с уважением выслушал латинскую фразу и ее перевод на русский язык, покачал головой и удивленно сказал:

— А какой минометчик был, помните?

— Равных не было! — рассмеялся Андрушкевич и обнял капеллана.

Во двор замка тихо вкатился комендантский «виллис» с двумя флажками на крыльях — польским и советским. Фары у него были зажжены. За рулем сидел Валера Зайцев, рядом с ним — Станишевский. Санчо Панса, как истукан, неподвижно восседал сзади с автоматом в руках.

Следом за «виллисом», с интервалом в пять метров, въехал «додж»-три четверти со старшими офицерами союзных войск, только что освобожденными из лагеря для военнопленных.

Обе машины развернулись и затормозили прямо перед генералом Голембовским и полковником Сергеевым. Станишевский и Зайцев выскочили из своей машины, вытянулись в струнку. Из «доджа» вылезли два американских майора, один французский подполковник и два полковника — английский и итальянский.

— Переводчики! — рявкнул Голембовский.

— Есть «переводчики»! — Младший лейтенант подошла к Голембовскому и взяла под козырек. Туда же рванулся и подпоручник из штаба Первой армии.

Станишевский попытался доложить генералу о том, что его приказание выполнено и старшие офицеры союзных войск... Но генерал прервал его и сказал, обращаясь прямо к союзникам:

— Радуюсь возможности еще раз приветствовать коллег. Хочу предложить вам отобедать вместе с нами и выпить в честь нашей совместной победы по рюмке русской водки и по келишку польского бимбера.

Хорошенькая переводчица и подпоручник одновременно затараторили по-французски и по-английски. Союзники закивали головами, заулыбались.

— Прошу! — скомандовал генерал Голембовский.

Все двинулись к правым дверям.

В это же самое время чешская девушка Лиза, в уже каком-то умопомрачительном ядовито-зеленом вечернем платье, в стеганом русском солдатском ватнике, небрежно наброшенном на оголенные плечи, словно это была не обычная солдатская «стеганка», а по меньшей мере — соболий палантин, с польской примятой конфедераткой на голове, пела не очень пристойную песенку под аккомпанемент уличного польского оркестрика.

Не сторонясь машин, заняв мостовые, шатались по площади польские и русские солдаты. Ходили невозмутимые советско-польские комендантские патрули. В разных углах площади на разных языках пели разные песни. Два сильно подвыпивших польских капрала пытались столковаться с французским лейтенантом из офлага. Английский сержант размахивал широкополой шляпой с приколотым к тулье советским гвардейским знаком. Американский летчик в защитной робе и без шапки останавливал всех встречных и предлагал помериться силой...

Основная толкучка шла вокруг стоящего в центре площади высокого замшелого пьедестала, на котором еще вчера красовался бюст одного из бранденбургских маркграфов. Однако сегодня утром на площадь случайно заскочил один из танков майора Мечислава Шарейко. Танк просто так, для смеху, подъехал к памятнику, и оказалось, что бюст грозного воителя по высоте находится точно на уровне танкового орудия. Экипаж решил, что он просто обязан каким-то образом отметить собственное участие в освобождении городка и возвращении его Польше. Танк примерился и медленно отвел орудие в сторону. Затем резко развернул башню в обратном направлении и пушкой, словно дубиной, сшиб этого бранденбуржца к чертям собачьим. И пьедестал на несколько часов опустел. Вот вокруг него и началось непредсказуемое представление.

Какой-то советский солдатик-хохмач взобрался по спинам двух своих дружков на этот осиротевший пьедестал и застыл там, изображая монумент.

Толпа вокруг разрывалась от хохота. Но солдату этого показалось недостаточным. Воспитанный яслями, детскими садами и пионерскими лагерями в духе обязательного коллективизма, он узрел стоящего внизу польского солдата и стал втягивать его к себе наверх. Поляк тут же принял условия игры и с помощью нескольких приятелей тоже вскарабкался на пьедестал. Для двоих места там оказалось маловато. Обнявшись, они долго мостились на этом пятачке, каждую секунду рискуя свалиться оттуда и свернуть себе шеи. Но наконец-то им удалось найти наиболее выгодное положение, и они замерли на этом пьедестале уже монументальной скульптурной группой. И в эти мгновения, когда площадь буквально изнемогала и корчилась от восторга, глядя на этих двух замечательных шутов с серьезными окаменевшими физиономиями, не было в этом «памятнике» никакой символики. Была только безудержная широта и готовность к веселью в любой момент своей небезопасной жизни! А вокруг торчали поляки и русские, югославы и венгры, американцы и французы, итальянцы и англичане.

Все это происходило напротив бывшего ресторана-кабаре «Под золотым орлом», хозяин которого, очухавшись от мгновенной перемены власти, возобновил свою полезную деятельность уже под польским названием: «Под бялым орлэм», что означало — «Под белым орлом». Часть столиков была вынесена прямо на площадь, под навес из явно украденного войскового брезента, а на витрине вместо немецкого «Каффе унд бир — дас лоб их мир» появилось не очень грамотно написанное обещание с удивительным для этих мест одессизмом: «Обеды — как у мамы!»

Вот в это-то вавилонское столпотворение и попал Вовка Кошечкин — новобранец, прикомандированный к медсанбату. Приказом старшины Невинного он был закреплен за кобылой и телегой с бочкой для воды, снабжен двумя ведрами и черпаком на длинной деревянной ручке. В его обязанности была вменена доставка воды для медико-санитарного батальона, проведен соответствующий инструктаж: «Только попробуй кого-нибудь подпустить к этой воде! Родную маму забудешь!..» — и Вовка выехал в свой первый рейс на речку. Там он натаскал ведрами полную бочку и теперь возвращался в распоряжение медсанбата, с грустью наблюдая за тем, как из квадратного отверстия в бочке на каждой выбоине и ухабе выплескивается с таким трудом добытая влага.

На обратном пути он слегка подзапутался и заблудился. Хотел вернуться назад в медсанбат тем же путем, которым ехал на речку, но одна уже знакомая ему уличка вдруг оказалась наглухо перегорожена заглохшим бронетранспортером, вторую напрочь перекрыли минеры, а по третьей, еле продравшись сквозь вереницу беженцев и переселенцев, лающихся на всех возможных языках, Вовка совершенно неожиданно для себя выкатился на забитую народом Рыночную площадь. Испуганная лошадь раза два шарахнулась в сторону и вынесла Вовку с телегой и бочкой прямо к оркестрику, которым дирижировала Лиза. В этот оркестрик уже влез итальянец. Он давал ритм оркестру двумя обычными солдатскими ложками, барабаня ими по пустой американской канистре из-под бензина. Тут же торчал француз, гоготал американский летчик и что-то вопил толстый английский сержант.

Живой «памятник» на старинном пьедестале несколько отвлек внимание толпы от Лизы, и теперь она жаждала реванша. Ей давно не хватало сцены, и она тут же попыталась взобраться на медсанбатовскую телегу. Американец, француз и англичанин помогли ей оседлать бочку, и через секунду она уже что-то радостно вопила, обнимая за шею ошалевшего от испуга Вовку Кошечкина.

— Послушайте!.. — вырываясь из Лизиных объятий, бормотал перетрусивший Вовка. — Так нельзя... Это вода для госпиталя! Послушайте...

Но Лиза поцеловала его в щеку и тихонько шепнула ему на ухо:

— Малшик, можно я с тобой ехать? Я очень устала. Возьми меня с собой...

— Вы что?! Я при исполнении служебных обязанностей! Вам со мной никуда нельзя! Я советский человек... Это вода для раненых! Сойдите с телеги, пожалуйста!..

За всей этой нелепой сценой спокойно и внимательно наблюдал молодой обросший лейтенант из эсэсовской группировки. Свитер, грубая куртка, вязаная шапочка и велосипед в руках делали его похожим на всех. Он стоял позади оркестрика и даже покачивал головой в такт мелодии. У него были четкая цель и крепкие нервы.

Генералу фон Мальдеру было совсем плохо. Время от времени он впадал в бессознательное состояние, бредил и просил пить. Потом приходил в себя, и уже в полном сознании к нему возвращалась боль. Тогда его глаза устремлялись в земляной потолочный накат бункера и переставали мигать. Лицо покрывалось каплями пота, зубы сжимались. Все его крупное тело судорожно деревенело, и откуда-то изнутри, сам собой, вдруг начинал возникать тихий стон, переходящий в глухое яростное рычание.

Иногда он приходил в себя до наступления болей. Тогда он мог разговаривать с Квидде, разумно оценивал сложившуюся ситуацию и даже изредка пытался ласково пошутить с кем-нибудь из офицеров группы.

Сердце Герберта Квидде разрывалось от жалости. Его многолетняя нежная привязанность к Отто фон Мальдеру сейчас была обострена тяжелым состоянием генерала. Никогда, думал Квидде, этот прекрасный, сильный, глубоко интеллигентный человек так не нуждался в его помощи, как теперь. И он, гауптман Герберт Квидде, сделает для этого больного, беспомощного, но такого близкого ему человека все. Он сбережет его, вытащит, спасет, даже если для этого потребуется положить всех, кто будет идти вместе с ним и против него.

Час тому назад Квидде выслал в разведку троих. Он поручил им проверить все слабые места в расстановке боевого охранения противника в направлении линии фронта, для того чтобы иметь полное представление о возможности прохода к своим или, в конце концов, прорыва с боем. Он отчетливо понимал, что любой предпринятый им шаг будет невероятно осложнен транспортировкой генерала. И пока этот лейтенантишка, этот абверовский выродок, со своим знанием варварского польского языка не отыщет какого-то там Аксмана и не достанет медикаменты для генерала, чтобы хотя бы на время приостановить гангрену, которая уже явно началась и заявила о себе бредом, температурой и, наконец, запахом, он, Квидде, будет попросту беспомощен...

Он окинул взглядом бункер. Десятка три обросших, измученных офицеров спали вповалку. Человек десять молча сидели у стен, отрешенно глядя прямо перед собой. Через открытую дверь бункера — единственный источник света — были видны еще несколько человек. Одни охраняли вход в бункер, другие просто сидели на голой земле, прислонившись к стволам деревьев, и курили, не выпуская оружия из рук.

Где-то далеко погромыхивали орудия. Каждый раз, когда раздавался орудийный гул, кто-нибудь из дремлющих в бункере приоткрывал глаза и с надеждой прислушивался.

Квидде сидел рядом с лежащим генералом. Пожалуй, только он выглядел подтянутым и свежим. Он даже был чисто выбрит, причесан. И только опухшие, покрасневшие глаза его свидетельствовали об усталости и постоянном бессонном напряжении.

Недавно генерал очнулся и с удивлением отметил, что боль еще не наступила. Это придало ему силы, и он решил отвлечь Квидде от мрачных мыслей рассказом о двух днях, когда-то пережитых им в молодости.

—... В июне — уже был двадцать седьмой год — я взял отпуск и поехал в Италию... Потом я много раз бывал в Италии... Бог мой, какой это был райский уголок земли! Знаешь, Герберт, если тебе, мой дорогой мальчик, когда-нибудь захочется узнать Италию не по «Бедекеру», заходи почаще в траттории... Но перед тем как зайти, обязательно посмотри, сидят ли за столиком два-три священника. Если сидят — заходи смело. Значит, тут и готовят хорошо, и винцо славное...

Генерал посмотрел в потолочный накат бункера и добавил дрогнувшим голосом:

— И солнце... Теплое, ласковое солнце. Повсюду солнце...

В дверях появился верзила в русском ватнике с Железным крестом на шее. Он перекрыл собой свет в бункер и молча остановился.

— Прошу прощения, господин генерал, — тут же произнес Квидде и встал.

Он подошел к верзиле, пошептался с ним и вернулся к генералу. Сел рядом, поправил подушку под головой фон Мальдера, аккуратно подоткнул сползшее одеяло и только после этого доложил:

— Вернулась группа разведки. Дороги блокированы. Нужно ждать ночи.

— А Дитрих?

— Он в городе. Он должен связаться с Аксманом. Тогда мы получим необходимые медикаменты... — Квидде осторожно вытер полотенцем мокрое от пота лицо фон Мальдера и сказал с легкой обнадеживающей улыбкой: — Русские санитарные батальоны теперь пользуются прекрасными американскими антисептическими средствами... И есть надежда, что господин Аксман нам в этом поможет.

— Если он жив, если он там, если, если, если... — Фон Мальдер поднял руку и погладил Квидде по лицу. — Я знаю, как ты хочешь мне помочь, мой мальчик. А нужно ли?

— Я умоляю вас!

— Ну хорошо, хорошо... Не огорчайся. Я просто немного ослаб. — Генерал устало улыбнулся и решил переменить тему: — А ты знаешь, что Аксман — поляк?

— Поляк?! — насторожился Квидде.

— Не поднимай шерсть на загривке, малыш. Когда ты еще питался только материнским молоком, он уже воевал с русскими под знаменами маршала Пилсудского. Кстати, Аксман — это не настоящее его имя. У него какая-то длинная польская фамилия. Раньше я помнил ее, а теперь забыл...

— Так... — растерянно проговорил Квидде. — Ну что ж, подождем ночи.

Неожиданно фон Мальдер напрягся, широко открытые глаза застыли и уперлись в потолок бункера, и он почувствовал, как снизу, от искалеченных ног, стала подниматься дикая боль. Она медленно расползалась по всему телу фон Мальдера и со страшной неотвратимостью заполняла его мозг.

— Подождем солнца... — вдруг прошептал он.

Квидде тревожно заглянул ему в лицо, поднял судорожно сведенную руку генерала, нащупал слабенький, лихорадочно мечущийся пульс и подумал: «А нужно ли?..»

В ресторанчике «Под белым орлом» стоял дым коромыслом.

Все столики были заняты американцами, французами, итальянцами, англичанами, поляками и русскими. Наверняка здесь были и немцы. Уличный оркестрик уже перекочевал сюда и теперь сопровождал эстрадный номер в исполнении чешской девушки Лизы. Номер был универсален — он состоял из разухабистого танца, немецкого текста, речитатива и мгновенных ответов на выкрики из зала. С моноклем в глазу, в лихо заломленной конфедератке на голове, Лиза изображала то немецкого полковника, то французскую шансонетку, то наступающего солдата, то еще кого-то. Все это было пронизано бесшабашным юмором и достаточной долей сценического мастерства.

Ближе всех к маленькой эстрадке сидели американский летчик, английский сержант, француз и итальянец. Все четверо не сводили с Лизы восторженных глаз и шумно аплодировали.

В самом дальнем углу, у окна, за крохотным столиком сидели старшина Степан Невинный и экс-водитель польско-советской комендатуры Санчо Панса. Глядя на них со стороны, можно было подумать, что два приятеля ведут беседу на одном, понятном им обоим языке, обсуждая одну, чрезвычайно близкую им общую тему. Однако все обстояло не так. Невинный ни слова не понимал по-польски, говорил только по-русски и только о себе. Санчо Панса, не зная ни одного русского слова, говорил только по-польски, жалуясь на свою судьбу. Их объединяло родство душ, растворенное в невероятном количестве пива.

— Носится как сумасшедший и думает, что он лучше шофер, чем я, — жаловался Санчо Панса на старшего лейтенанта Зайцева. — Ты тихо научись ездить, а быстро всякий дурак сумеет...

— Вот я тебе клянусь, — отвечал ему Невинный по-русски. — Я ни супа, ни хлеба в рот не беру! А про картошку и думать забыл. И не худею... Вот скажи — почему? Проблема...

— Пожалуйста! — говорил ему Санчо Панса по-польски. — Я могу и сзади сидеть. Он старший лейтенант, а я всего лишь капрал...

— Мне бы килограммчика три сбросить — меня никто узнать бы не смог, — сказал Невинный и выпил полкружки пива.

Санчо Панса отсалютовал ему своей кружкой и заявил:

— Это, может быть, у себя там, в Москве, он на такси — король! А здесь ему не Москва. Здесь Польша... — И тоже выпил полкружки.

— Я тебе хуже скажу, — зашептал Невинный на ухо Санчо Пансе. — Я даже английскую соль пью... Слабительное, извини за выражение. И хоть бы хны!

— А очень просто! — решительно ответил ему Санчо Панса. — Уйду я от них в обычный строевой автобат. Плевал я на их комендатуру! Правильно?

В надвигающихся сумерках одна из окраинных улиц городка была перегорожена двумя машинами — «студебекером» и трофейным немецким грузовиком.

С работающими двигателями и включенными фарами, они стояли друг против друга на расстоянии сорока метров и освещали край разрушенного дома и глубокую воронку, оставшуюся от большой фугасной авиабомбы.

В этом освещенном участке копошились с полсотни польских и советских саперов. Расширяли и углубляли воронку, рыли траншею, освобождали от земли, щебенки и битого кирпича разорванные взрывом трубы, по которым должна была идти вода в город.

Воронка была затоплена, и два русских умельца, тихонько матерясь, пытались завести бензиновый движок насоса.

Неподалеку, прижавшись к стене разрушенного дома, стоял комендантский «виллис» Станишевского и Зайцева.

Сегодня, разбирая остатки архива немецкой комендатуры, Станишевский обнаружил пожелтевшую и истрепанную схему городского водопровода, а Зайцев каким-то чудом отыскал не успевшего смотаться городского инженера по водоснабжению. Инженер оказался поляком, но говорил по-польски с таким немецким акцентом, что Станишевского чуть не стошнило. Кроме всего, пан инженер был смертельно перепуган и от этого вел себя крикливо и вызывающе.

Сейчас, стоя у края воронки, заполненной водой, он, высокий, тощий, в узком потертом пальто и фуражке с теплыми наушниками, раздраженно потыкал пальцем в старенькую схему водных коммуникаций и с истерическими нотками в голосе заявил Станишевскому:

— Сначала вы сами бросаете бомбы черт вас знает куда, разворачиваете водопроводную магистраль, а потом требуете...

Но Станишевский жестко прервал его:

— Короче! Я назначил вас ответственным за водоснабжение. Если к шести часам утра в городе не начнет работать водопровод, я расценю это как саботаж и...

— Вы только не пугайте меня! — высоким голосом крикнул инженер и втянул голову в плечи.

— А вы не успеете испугаться, — спокойно сказал ему Анджей. — Я просто расстреляю вас.

Он отвернулся от инженера и крикнул командиру русских саперов, младшему лейтенанту лет девятнадцати:

— Кузьмин! Коля!.. Почему генератора для электросварки до сих пор нет?

— Не волнуйтесь, товарищ капитан, сейчас будет! Уже едут.

Зайцев отвел Станишевского к «виллису», показал глазами на инженера, который уже бросился собственноручно заводить насосный движок, и негромко спросил:

— А если они действительно не успеют к шести?

И тогда Станишевский посмотрел на Зайцева такими глазами, каких Зайцев у него не видел никогда.

— Шлепну как миленького, — еле сдерживая ярость, проговорил Станишевский. — Ты же не понял, как он говорит по-польски! Я его наизнанку выверну!..

— Ну ты даешь... — потрясенно пробормотал Зайцев.

Из-под «студебекера» раздался истошный крик:

— Капитан Станишевский! Старший лейтенант Зайцев! Капитан Станишевский!..

Оскальзываясь в комьях сырой земли, выброшенной из траншеи, к комендантскому «виллису» бежал пожилой польский солдат с патрульной повязкой на руке.

— Что еще стряслось? — спросил его Станишевский. — Что вы орете как ненормальный?

Солдат испуганно оглянулся, не слышит ли кто, и зашептал:

— Там... В ресторане... Кошмар! Союзники такое творят!.. Жуткая драка! Смотреть страшно... Ужасная драка!..

— Наши тоже участвуют? — деловито спросил его Станишевский.

— Немножко... — неуверенно произнес солдат.

— А наши? — рванулся к нему Зайцев.

— Никак нет! — убежденно ответил солдат. — Стараются не обращать внимания.

Дрался почти весь ресторан.

Переворачивались столы, вдребезги разбивались стулья, окна со звоном брызгали осколками стекол. Поклонники Лизы — американец, англичанин, француз и итальянец — дрались между собой и со всеми остальными.

— Ребята! — вопила Лиза. — Я же никому ничего не обещала! Ох черт!.. Где же этот русский мальчик с водой для раненых?! Только ему от меня ничего не нужно...

Словно тихий прохладный оазис в знойной раскаленной пустыне, будто островок в бушующем море, стоял в дальнем углу у окна столик Невинного и Санчо Пансы. Не обращая внимания на происходящее, Невинный оберегал своими огромными лапищами пивные кружки, которыми был уставлен столик. Он сидел спиной к драке, и только когда кто-нибудь в боевом раже наваливался на него, отпихивал плечом и продолжал давно начатый разговор:

— Я уже и пробежки делал по утрам, и в бане парился... Ни хрена!

— Вот то-то и есть, — горестно шмыгал носом Санчо Панса. — Ты, говорит, не следишь за машиной... А когда за ней следить? Минуты свободной нету...

— Был бы я в строевой части... Но я же в санбате! Там одни бабы. Меня за мужика не считают. Ну ничуть не стесняются! Я для них просто толстый человек... — горько сказал Невинный.

После сокрушительного удара американца на Невинного упал француз и осоловело уставился на него и на Санчо Пансу.

— Не балуй, — кротко сказал Невинный и плечом отпихнул француза. Тот отлетел в сторону.

Итальянец увидел это, выдрался из общей кучи и тут же бросился на Невинного. Француз очухался и тоже полез в драку. Невинный привстал, удержал их обоих на расстоянии своих вытянутых рук и сказал им вежливо, как и полагается русскому человеку, временно оказавшемуся за границами своей Родины:

— Как же вы ведете себя в общественном месте?

И в эту секунду произошло чудо! Санчо Панса вдруг стал понимать все, что говорил Невинный, а Невинный тут же обнаружил, что разбирает все, о чем говорит Санчо Панса!

— Вот сволочи, — удивленно сказал Санчо Панса. — И чего лезут?

— Нехорошо, — сказал Невинный французу. — Некультурно.

— Да дай ты ему в глаз, — посоветовал Санчо Панса.

— Нельзя, — ласково сказал Невинный. — Союзник. Только пьяный.

— Это тебе нельзя. А мне можно, — уверенно произнес Санчо Панса. — Я на своей земле. Отодвинь-ка итальяшку...

Он поставил кружку с пивом и так врезал французу, что тот перелетел через два стола. Санчо Панса отхлебнул из кружки и вторым ударом отправил итальянца в глубокий нокаут.

Распахнулись входные двери, и в ресторан ворвались патрульный наряд, Зайцев и Станишевский с автоматом в руке.

Санчо Панса увидел Зайцева и тут же, на глазах у изумленного Степана Невинного, выскочил в окно. Но Валера этого даже не заметил.

— Прекратить!!! — заорал он и выхватил из кобуры пистолет. — Стрелять буду!..

Никто не обратил внимания на истошный крик Зайцева. Тогда Анджей Станишевский поднял автомат и дал в потолок длинную очередь. И драка немедленно прекратилась Наступила мертвая тишина. Затрещал потолок, посыпалась сверху какая-то труха, что-то наверху хрястнуло, и на пол рухнула большая медная люстра.

— Обещаешь стрелять — стреляй, — назидательно заметил Станишевский Зайцеву. — Чего зря глотку драть?

Из семнадцати арестованных в ресторане шестерым понадобилась срочная медицинская помощь. У американца была разбита надбровная дуга и никак не останавливалось кровотечение; англичанина кто-то треснул бутылкой по голове, и наверняка нужно было накладывать швы. Француз оказался с распоротой ягодицей — видимо, когда падал после удара Санчо Пансы, он умудрился задом проехать по бутылочному осколку. Итальянец просто не мог прийти в себя и почти не подавал признаков жизни. Польскому сержанту-пехотинцу вывихнули в плече руку, кому-то из местных выбили два передних зуба, отчего его верхняя губа вздулась до чудовищных размеров и явно требовала врачебного внимания. Остальные участники побоища отделались синяками, царапинами и ссадинами.

Всех арестантов погрузили в кузов комендантского «ЗИСа», и так как второй грузовой машины не оказалось, было решено всем вместе сначала ехать в медсанбат, а уж потом — для дознания — в комендатуру.

Когда были отданы последние распоряжения и Станишевский с Зайцевым собирались сесть в свой «виллис», на заднем сиденье они обнаружили неподвижно сидящего Санчо Пансу.

В последнюю секунду, когда «виллис» и «ЗИС-5» уже тронулись, с криком: «Эй! Эй!.. Я тоже! Меня нельзя оставлять!..» — в кузов «ЗИСа» ввалилась Лиза, прижимая мокрый платок к подбитому глазу.

В перевязочную были вызваны два хирурга — майор Васильева и недавний выпускник Военно-медицинской академии старший лейтенант Игорь Цветков. Операционная сестра Зинка уже раскладывала инструменты и перевязочный материал.

Для необходимого общения с союзниками, говорящими на разных языках, был поднят с постели старик Дмоховский.

Невинный же прибыл вместе со всеми в комендантском грузовике, как ни в чем не бывало быстренько напялил на себя кургузый белый халат и теперь трогательно ухаживал за бесчувственным итальянцем.

Во дворе медсанбата четыре солдата комендантского взвода под командованием старшего сержанта Светличного сторожили кузов «ЗИСа», набитый задержанными.

Так как все пострадавшие были пьяны, никому не делали никаких обезболивающих уколов. Васильева заявила, что не собирается тратить на эту алкогольную ораву бесполезные сейчас для них редкие лекарства, так необходимые настоящим раненым.

— Сумели нажраться, пусть сумеют и потерпеть, — сказала она. — Им сейчас любая анестезия — как рыбе зонтик.

Польскому сержанту она так молниеносно вправила руку в плечевой сустав, что тот даже не успел как следует выругаться, Зинка быстренько наложила ему тугую фиксирующую повязку, и бедняга тут же был отконвоирован в кузов «ЗИСа» под наблюдение Светличного. За это же время Игорь Цветков обработал изнутри верхнюю губу местному гражданскому, запихнул ему в рот на кровоточащее место бывших передних зубов ватный тампон с перекисью водорода, и гражданский почти вслед за польским сержантом был вышиблен во двор под недреманное око комендантского патруля.

Зайцев и Станишевский стояли у открытых дверей перевязочной и покуривали, пуская дым в коридор.

Мимо прошел старик Дмоховский в стареньком белом халате и поздоровался. Станишевский кивнул ему, а Валера Зайцев демонстративно отвернулся и выпустил кольцо дыма в потолок коридора.

Примчались еще две заспанные сестрички. Увидели уйму незнакомых молодых мужчин, захлопали глазками, срочно попытались придать сонным физиономиям выражение лихости и лукавства.

Француз лежал на столе. Васильева быстро и бережно накладывала ему швы на ягодицу. Зинка ассистировала. Васильева только руку протягивала, а Зинка уже вкладывала в нее то, что нужно. Ни одного слова лишнего. С сорок второго года вместе за операционным столом — о чем говорить-то...

— Где он так умудрился?.. — удивленно покачала головой Васильева.

— Видать, порезался обо что-то, — подал голос Невинный. Он стоял перед очнувшимся итальянцем, одной рукой держал перед ним тазик, а другой заботливо придерживал ему голову. Итальянца тошнило, и он шумно страдал между спазмами.

— Накушался, — ласково, по-старушечьи сказал Невинный.

Васильева бросила быстрый взгляд на итальянца и заметила:

— У него еще и явное сотрясение. Кто-то ему крепенько приложил.

— Кто бы это его? — фальшиво поспешил удивиться Невинный.

Он с трудом удержался от того, чтобы не посмотреть в окно на Санчо Пансу, который, словно изваяние, неподвижно сидел в «виллисе» с автоматом в руках.

— Это тебе лучше знать — кто, — сказал Зайцев. — Ты там был.

— Господи... — плачущим голосом запричитал Невинный. — Уж и кружечку пива нельзя выпить! Да я спиной сидел ко всему этому шуму... Ничего я такого страшного не видел.

Васильева, Игорь и Зинка переглянулись как по команде. Если до сих пор у них были еще какие-то сомнения в причастности Невинного к ресторанному побоищу, то теперь, услышав знакомые жалостливо-лживые интонации в голосе своего любимого старшины, они убедились в том, что Невинный, если копнуть его поглубже и без свидетелей, просто перенасыщен информацией.

Станишевский стоял прислонившись к дверному косяку и понимал, что, если он сейчас же не возьмет себя в руки, произойдет непоправимое — еще чуть-чуть, и ему станет наплевать на присутствие союзников, кучу посторонних людей, на неподходящую обстановку, на все на свете! Он подойдет к Васильевой и громко, без малейшего стеснения, послав к чертовой матери все условности, скажет ей о том, что...

— Товарищ капитан, мы можем ехать? — спросил у него подошедший Светличный.

Станишевский судорожно проглотил подступивший к горлу комок. К счастью, за него ответил Зайцев:

— Сейчас вот этих красавцев обработают — и всех гамузом в одну холодную. Может, до утра протрезвятся.

— А эту бабу?

Светличный показал на неунывающую Лизу, которая болталась по перевязочной, прижимала к глазу марлевую салфетку с примочкой и даже пыталась всем помогать.

Васильева подошла к Лизе, внимательно осмотрела ее заплывший глаз и рассмеялась:

— Ну какая же это «баба», Светличный! Это очень веселая и симпатичная девчонка...

— Да, да! Я очень симпатичная! — по-русски подтвердила Лиза.

— Мы ее у себя оставим, — сказала Васильева. — Коменданты не возражают?

Она посмотрела на одного Станишевского так, словно спрашивала его о чем-то совершенно ином. Он это почувствовал, смешался, глупо пожал плечами и попытался улыбнуться. Зайцев с возмущением втянул ноздрями воздух и осуждающе покачал головой.

«Что же я делаю, дура старая?! — подумала Васильева, не в силах оторвать глаз от Станишевского. — Зачем?.. Чего раскокетничалась, корова?!»

Она с трудом перевела дыхание и показала Зинке на француза:

— Зинуля, заклей этому д'Артаньяну шов и посмотри, не кровит ли... Так, что у нас тут? Ну-ка, ну-ка...

Она перешла к англичанину, стала рассматривать выстриженный участок на его голове.

Оставив Светличного в дверях перевязочной, Станишевский незаметно вытащил Зайцева в коридор, притянул его к стене и зашептал:

— Старый, что делать?.. Я совсем чокнулся. Я люблю ее... Я, оказывается, всегда ее любил! Слушай, это же хрен знает что?! От одного звука ее голоса меня начинает бить колошмат!.. Знаешь, как перед атакой — когда страшно до сумасшествия, внутри все трясется и надо идти, назад пути нет... Что делать, Валерий, что делать?..

— Точно, чокнулся! — прошептал Зайцев и испуганно оглянулся по сторонам. — Ну, Андрюха? Нашел время... Что тебе, баб не хватает? Тут тебе так запросто не обломится...

— Да мне ничего не нужно! Я люблю ее, слышишь!.. Это ты можешь понять?!

— Что ж я, дурак совсем, что ли? — обиделся Зайцев.

В эту секунду из перевязочной вылетела Лиза и помчалась по коридору с радостным криком:

— Мальшик! Малыиик!..

Она увидела через окно Вовку Кошечкина, который под покровом темноты откуда-то спер для своей коняги тяжеленный брикет прошлогоднего прессованного сена и с величайшим напряжением волок его через двор. Он был замечен Лизой, когда, пыхтя и отдуваясь, пересекал полосу света, падающего из окна перевязочной.

Лиза выскочила во двор, схватила перепуганного Вовку за руки и втащила в дом. Она проволокла его через весь коридор, втолкнула в перевязочную и попыталась объяснить свою неожиданную радость всем окружающим:

— Я искал его!.. Это мальшик с водой для шпиталя... Если бы он забрал меня с водой... Нет! С собой!.. Там на плацу... Этого не было бы. Скандал нихт! — Она показала на передравшихся союзников. Обняла Вовку за шею и сказала, обращаясь теперь только к Васильевой: — Он хороший. Ему ничего не надо. Он — джентльмен!..

Вовка вырвался из Лизиных объятий и очумело огляделся.

— Быстро же ты спроворил себе приятельницу, джентльмен, — удивилась Васильева.

— Да, да! Я пшеятельник! Я буду его друг... — обрадовалась Лиза и погладила Вовку по рукаву шинели.

— Врет она все, товарищ майор!.. Я-то тут при чем?

Вовка отшатнулся от Лизы, всем своим видом показывая, что никакого отношения к ней не имеет и, как советский человек, наконец, как служащий Красной Армии, ничего общего с представителем иностранного государства иметь не может.

Но на Васильеву это произвело не очень приятное впечатление.

— Ладно тебе, Дон-Жуан из Конотопа, — презрительно сказала она Вовке. — Ты уж так от нее не шарахайся. Я потом с тобой сама разберусь. Марш отсюда!

Вовка как ошпаренный выскочил из перевязочной. Лиза ничего не поняла, обеспокоенно посмотрела на Васильеву и бросилась вслед за Вовкой.

Несчастного итальянца снова затошнило. Этого оказалось достаточно, чтобы общее нервное напряжение, державшее последние несколько часов самых разных людей в состоянии, близком к срыву, наконец получило выход.

— Да прекрати ты блевать, макаронник вонючий! — первым взорвался американец.

— Оставь его в покое! — угрожающе произнес англичанин. — Ему плохо...

— Когда этот ублюдок воевал против нас — ему было хорошо?! А теперь ему плохо?!

— Что он сказал? Что он сказал? — тревожно поднял голову от стола француз.

— Переводить? — деловито спросил старик Дмоховский у Васильевой.

— Переводите, — спокойно приказала Васильева. — Между союзниками не должно быть никакой недоговоренности.

Старик Дмоховекий перевел французу все, что прокричал американец. Француз рванулся со стола и закричал на весь дом:

— Ты много воевал против Гитлера?! Где ты был, сукин сын, еще год тому назад? Где ты был в сорок втором, в сорок третьем?!

С отставанием всего лишь в полслова Дмоховский перевел с французского на английский то, что проорал француз.

— Да если бы не мы — вы бы все с голоду сдохли! — закричал американец и бросился на француза.

Не вставая со стула, англичанин подставил американцу ногу, и тот, споткнувшись, растянулся на полу во весь свой гигантский рост, так и не дотянувшись до француза, которого заслонила своим телом хирургическая сестра Зинка и просто припечатала к операционному столу.

Станишевский, Светличный и Зайцев влетели в перевязочную и моментально растащили союзников по углам.

— Все? Союзники выяснили отношения? — спросила Васильева.

Дмоховский повторил ее вопрос по-французски и по-английски. По-итальянски он переводить не стал, так как итальянец был в таком состоянии, в котором глупо было бы задавать ему какие-либо вопросы. Но союзники молчали, тяжело дышали, бросали друг на друга ненавидящие взгляды.

— Значит, все! — решила Васильева. — Продолжим наши игры. Товарищей комендантов попросила бы пока не отлучаться. Сегодня у нас очень нервная клиентура.

Она усмехнулась и вдруг встретилась глазами со Станишевским. «Господи!.. — пронеслось у нее в голове. — Какое у него лицо... Он же поразительно красив, этот проклятый Ендрусь! Когда он стал таким взрослым? Он же совсем недавно был еще мальчишкой... А теперь эти жесткие складки у рта, запавшие от усталости глаза, резкие скулы... Ох, черт подери, не к добру это!..»

Километрах в десяти от городка прогрохотало несколько орудийных выстрелов, длинной, нескончаемой очередью рассыпался пулемет. Раздались глухие, далекие разрывы тяжелых снарядов...

«ЗИС-5» рокотал двигателем, готовился увозить арестованных в комендатуру. В последнюю секунду Васильевой удалось уговорить Станишевского и Зайцева оставить при медсанбате американца, англичанина, француза и итальянца.

В накинутой на плечи шинели она стояла во дворе у «виллиса», жадно затягивалась папиросой и негромко говорила хрипловатым от ночной сырости и бессонницы голосом:

— Сколько мне завтра раненых привезут, не знаешь, Зайцев? И я не знаю. Мне вон в тех сараюшках еще нужно дополнительные палаты организовать. А они всяким дерьмом забиты доверху. Дрова нужно колоть, печи топить, покойников хоронить. У меня за последнее наступление одиннадцать санитаров, три фельдшера, два хирурга погибли. Одни бабы остались на отделении да Невинный. Да мальчишечка новенький... Где мне людей взять? Тем более что итальянец и француз до утра все равно не очухаются. А те двое проспятся и будут вкалывать у меня как миленькие, пока за ними их транспорт не придет. Здесь они тоже будут не на легких хлебах. Ну, Ендрусь, Валерик?..

Затаив дыхание, Станишевский вслушивался в глуховатый усталый голос Васильевой, неотрывно следил в темноте за мерцающим огоньком ее папироски. Из того, что она говорила, он почти ничего не слышал, и она это чувствовала, поэтому обращалась только к Валерке Зайцеву. И не только поэтому. Она знала, что, обратившись к Станишевскому, выдаст себя с головой. Сейчас она даже боялась посмотреть в его сторону, так ей хотелось уткнуться носом в его старенький мундир, ощутить его руки на своих плечах, прижаться к его небритой щеке, почувствовать на своих глазах его сухие, растрескавшиеся губы...

— Ладно, Екатерина Сергеевна, — расслабленно сказал Зайцев. — Имеем право принять самостоятельное решение? Точно, Андрюха? Пускай...

— Конечно, — тихо сказал Станишевский.

Зайцев сплюнул и вдруг стал совершать действия, понятные только ему одному: он молча подошел к «виллису», забрал у Санчо Пансы автомат и сунул его в руки Станишевского. Потом жестом приказал Санчо Пансе перелезть в кузов «ЗИСа», а сам открыл пассажирскую дверь кабины грузовика, встал на подножку и сказал небрежно, буднично:

— "Виллис" я тебе, значит, оставляю. И за всем там прислежу. Так что ты не дергайся. И вообще — вшистко бекде в пожонтку [9].

Нужно было что-то немедленно ответить Зайцеву, поблагодарить, но Станишевский испугался, что Васильева сейчас скажет, чтобы он не задерживался и уезжал вместе с Зайцевым, и тогда все его слова, его благодарность будут выглядеть смешно и нелепо.

— Спасибо, Валерик, — вдруг сказала сама Васильева. — Ты самый лучший комендант города, которого я когда-либо встречала за всю войну.

— Я — заместитель, — сухо поправил ее Зайцев.

— Ладно, не фасонь, — улыбнулась Васильева и подошла к нему. — Давай я тебя поцелую, хитрюга ты моя московская.

Будто не было полного кузова постороннего народу, будто не сидели в нем пятеро непосредственных подчиненных Зайцева, будто его по десять раз в день целовали красивые женщины-майоры и дело это стало для него привычным и даже чуточку обременительным, Зайцев скучно отвел глаза в сторону, наклонился, подставил щеку. Васильева засмеялась, взяла его двумя руками за уши, повернула к себе лицом и поцеловала в нос.

— Ну, я поехал? — спросил Валерка так, словно ничегошеньки не произошло.

— Проверь по дороге, начала ли работать пекарня, — слетка подрагивающим голосом попросил его Станишевский.

— Обижаешь, начальник.

Зайцев укоризненно посмотрел на него и уже собрался было сесть в кабину, как Станишевский вдруг увидел автомат в собственных руках и удивленно крикнул ему:

— Эй, Валерка! Автомат-то мне зачем?

— Щонженего пан буг щендзи [10], — сообщил ему Зайцев и захлопнул за собой дверцу кабины «ЗИСа».

Грузовик взревел двигателем, заскрежетал разболтанной коробкой передач и выехал со двора медсанбата, подняв облако пыли.

А вместо него в этом же пыльном облаке во двор медсанбата вкатился Вовка Кошечкин с полной бочкой воды. Он сегодня столько раз съездил на речку за водой, что при возвращении погонять лошадь уже не имело никакого смысла. Она сама неторопко плелась к своему стойлу, где ее соседями были еще два представителя тягловой силы — «додж»-три четверти и санитарный «газик» с фургоном. На обратном пути Вовке только оставалось держать вожжи.

За бочкой, свесив ноги с телеги, спиной к движению сидела Лиза и поглаживала по морде привязанную к телеге корову.

Увидев эту идиллическую картину — ночь, лошадь, Вовка, бочка с водой, Лиза, корова, — Васильева охнула и на какое-то время онемела. Когда к ней вернулась способность говорить, она негромко окликнула Вовку:

— Эй, Кошечкин... Где это вы с барышней корову слямзили?

— Почему «слямзили»? — обиделся Кошечкин. — Ничего мы не слямзили. Корова приблудная. Их побросали, а кушать им нечего. А у нас от раненых остается — можно стадо прокормить...

— У, да ты у нас хозяйчик!

— Никакой я не хозяйчик, — еще сильнее обиделся Кошечкин. — Можно подумать, что людям свежее молоко не нужно.

Глубокой ночью к импровизированному посту дежурной медсестры вышел на костылях в одних кальсонах и с одеялом на плечах раненый русский солдат и сказал:

— Машенька, там у нас один фриц, который в углу лежит, все стонет и стонет. И чегой-то лопочет. Людям спать не дает. Ты пойди глянь на него. Человек все-таки...

Сестричка сбегала на второй этаж, растолкала дежурного врача — все того же Игоря Цветкова — и привела его, заспанного и измученного, на первый этаж, в самую большую палату, куда еще утром удалось втиснуть двадцать два «койко-места» — старые железные солдатские кровати, вымытые карболкой и мерзко пахнущим трофейным мылом, и узкие деревянные топчаны, которые предварительно ошпаривали крутым кипятком.

В углу, у самого окна, на скомканном матраце, в сбитых простынях метался раненый немец. Он что-то говорил Игорю и дежурной сестре, протягивал к ним исхудалые длинные руки с широкими потрескавшимися ладонями, всхлипывал, в изнеможении откидывался на подушку, снова приподымался и о чем-то просил...

Игорь Цветков напряженно вслушивался в бормотание немца, пытался выудить из этого нескончаемого жалобного словесного потока хотя бы несколько знакомых слов, чтобы понять, на что немец жалуется. Солдат на костылях приволок кружку с водой, протягивал ее немцу. Но тот отводил руку солдата и с тоской смотрел Игорю прямо в глаза, о чем-то его умолял.

— Позови старика Дмоховского, — приказал Цветков дежурной сестричке. — Немец что-то сказать хочет. А что — пес его разберет.

Сестричка перебежала улицу, прошмыгнула в усадьбу фон Бризенов и, миновав длинный коридор, постучала в последнюю дверь.

— Открыто, — послышался голос Дмоховского.

Сестричка отворила дверь и увидела старого Дмоховского в очках. Он разбирал какие-то письма и бумаги с пожелтевшими от времени краями, фотографии.

— Збигнев Казимирович, айда со мной! — быстро сказала Машенька. — Там одному немцу совсем плохо...

Не прошло и трех минут, как старик Дмоховский стоял в окружении Игоря Цветкова, дежурной сестрички и русского солдата в кальсонах и на костылях.

Теперь немец умоляющими глазами смотрел только на Дмоховского, ждал от него избавления от всех своих бед, изредка переводя тревожный взгляд на Цветкова и Машеньку — правильно ли они поняли то, что переводил им Дмоховский.

— Он говорит, что у него ужасно болит левая ступня. Он говорит, что у него пальцы на левой ноге огнем горят и боль такая, что он больше терпеть не может... Он просит отрезать ему пальцы на левой ноге.

Цветков и Машенька переглянулись, и Игорь тихо сказал Дмоховскому:

— Нет у него никаких пальцев. У него вся левая нога по колено ампутирована. Этого не переводить!

Солдат с кружкой в руке сочувственно охнул.

— Скажите ему, что мы сейчас попробуем снять боль.

Дмоховский перевел последнюю фразу Цветкова нему. Тот на секунду затих, откинулся на подушку. По землистому лицу, растекаясь в трехдневной шетине, из уголков его глаз поползли слезы.

— Может быть, Екатерину Сергеевну вызвать? — шепнула сестричка.

— Не нужно. Пусть отдыхает. Давай, Машенька, пантопон, морфий, что там у тебя есть... Сделай укол и посиди с ним минут пятнадцать. Он заснет. Спасибо вам, товарищ Дмоховский...

Дмоховскому показалось, что он ослышался. Но если этот военный врач с заспанной физиономией, на которой до сих пор отпечатан след подушечной складки и пуговицы от наволочки, действительно обратился к нему со словом «товарищ», то ситуация складывается презабавнейшая. Неужели круг замкнулся? Впервые его назвали товарищем сорок три года тому назад, когда он — студент математического факультета Санкт Петербургского университета — был принят в тайное студенческое общество с не очень четким, но пылким революционным направлением. Потом, уже в тысяча девятьсот девятом и десятом годах, под Парижем, в Мурмелоне, в авиационной школе Анри Фармана их всех так называл инструктор авиаторского дела месье Риго — маленький, толстенький, смуглый француз с огромными усами и необузданным темпераментом. Поляки, русские, французы, японцы, бельгийцы, немцы, англичане, испанцы — буквально все ученики школы Фармана были для месье Риго «товарищи». Спустя еще десять лет это слово стало для Дмоховского синонимом слов «противник», «неприятель», «враг», При слове «товарищ» Дмоховский стрелял. С тех пор как только к нему не обращались — и «мистер», и «месье», и «пан», и «синьор», и даже «сахиб», но «товарищем» его больше не называл никто. Вот, кажется, сейчас, впервые за столько лет...

— Как вы сказали? — спросил старый Дмоховский.

— Я сказал «спасибо». Простите, что потревожили ночью.

— Пожалуйста, пожалуйста... — растерянно пробормотал Дмоховский. — Я не спал.

По роскошной старинной мебели конца восемнадцатого века была разбросана военная форма двух армий середины двадцатого — польской и русской. Заношенный польский мундир с капитанскими погонами тускло посверкивал советскими и польскими орденами. На русской гимнастерке с узкими погонами медицинской службы вместе с двумя советскими орденами была прикреплена польская медаль.

Большой туалетный стол с трехстворчатым зеркалом — прекрасной работы старого мастера — был завален разным чужим дамским брошенным барахлишком — помадами, пудреницами, кремами. И среди всего этого чужого и покинутого валялся офицерский ремень Васильевой с небольшим пистолетом в трофейной кобуре.

Огромный шкаф красного дерева занимал всю стену. Дверцы его были настежь распахнуты, шкаф был пуст, и только в одном отделении висели рядышком две шинели — польская и советская. На одной из замысловатых бронзовых ручек шкафа висел автомат ППШ.

Широченная кровать с затейливыми расписными спинками была застлана медсанбатовскими простынями с теми же черными печатями ОВС, которыми штемпелевались все рубашки, кальсоны, постельное белье дивизии. По обе стороны кровати стояли красивые прикроватные тумбы. На одной из них лежал пистолет ТТ в расстегнутой кобуре и стояла бутылка коньяка. В пепельнице дымилась недокуренная папироса. На другой тумбочке возвышалась роскошная керосиновая лампа с темно-малиновым стеклянным абажуром и торчком стоял обычный деревянный врачебный стетоскоп.

Лампа причудливо и странно высвечивала мертвую тяжелую люстру на потолке, темные картины в резных золоченых рамах на стенах, затянутых шелковым штофом, и свет лампы трижды повторялся в туалетных зеркалах.

Еле прикрытый одеялом, в кровати лежал Анджей Станишевский с закрытыми глазами. Это его папироса дымилась в пепельнице. Рядом, завернувшись в одеяло, на подушках сидела и курила Катя Васильева. Она затягивалась папиросой и говорила, отрешенно глядя прямо перед собой:

—... Он тяжело умирал... Очень тяжело. У него начался перитонит, и мы ничего не могли сделать. Мы не могли его даже отправить в нормальный тыловой госпиталь. Он был уже не транспортабелен... А я, стерва, сидела рядом с ним ночами, глядела на него и все время ловила себя на отвратительной мысли, что хочу спасти его только для себя! Я, мерзкая баба, не думала ни о его жене, ни о его детях... Я знала — они в эвакуации, где-то в Узбекистане, под Ташкентом. Но я жила с ним с начала сорок второго по июль сорок третьего! Я прошла с ним такое, что никакой жене и в кошмарном сне не приснится!.. У нее хоть письма от него оставались, фотографии... А у меня что?

Она перегнулась через лежащего Анджея, взяла с его тумбы бутылку с коньяком и плеснула в свою рюмку до краев.

Поставила бутылку рядом с собой — между керосиновой лампой и стетоскопом.

Не открывая глаз, Анджей нащупал папиросу в пепельнице, затянулся. Катя еще плотнее закуталась в одеяло, отхлебнула из рюмки, продолжила глуховато, глядя в одну точку:

— А ведь все когда-то было... И мама, и папа... И даже французская бонна водила нас маленьких гулять в Нескучный сад. Где они — папа с мамой? Где эта бонна — Кристина Теодоровна?.. Только он один и был у меня... Похоронила я его на реке Жиздра, у деревни Никитинка, на Орловско-Курском направлении, одиннадцатого июля... А сама уже на четвертом месяце была. Прямо в санбате аборт сделали. И что-то во мне умерло...

Она поставила рюмку рядом с лампой и попыталась прикурить новую папиросу. Пальцы у нее дрожали, спички ломались.

Станишевский открыл глаза, приподнялся на локте, забрал у нее из дрожащих рук коробок и дал ей прикурить. И снова лег навзничь, уставился в слабые малиновые пятна света на черном потолке. И услышал:

— Это уж потом, через полгода, когда нас с вами соединили, я немножко в себя пришла. А ты спрашиваешь, почему у нас тогда с тобой ничего не получилось...

Голос у нее вдруг окреп, она решительно раздавила свою папиросу в пепельнице, смеясь, наклонилась над Станишевским.

— Да и что же у нас с тобой могло получиться? Ты себя вспомни — лежишь, как цуцик, на животе и охаешь!..

Станишевский резко повернулся к ней, притянул ее к себе и зашептал ей в ухо:

— А тебе меня и не жалко было?..

Она высвободилась из его объятий, снова приподнялась над ним, ласково погладила по лицу и честно сказала:

— Солнышко мое... Ну когда же мне было жалеть тебя? Да я таких, как ты, по тридцать пять человек в сутки оперировала! Это сестрички милосердия обязаны вас жалеть, а я должна была сделать все, чтобы ты до госпиталя не умер. Вот я и делала. Хотя мне это не всегда удавалось.

— Я люблю тебя.

— Скоро нас всех двинут вперед, и мы расстанемся.

— Я люблю тебя! Я буду тебе писать... Я хочу, чтобы ты стала моей женой.

— А граница?..

— Какая граница? — Станишевский в ярости вскочил во весь рост. — Какая еще граница?!

— Государственная. Прикройся, Аполлон Бельведерский.

— Да плевать я хотел на это! — закричал Станишевский, торопливо обматывая простыню вокруг бедер. — Я люблю тебя, слышишь? Когда я шел сюда через пол-России — меня никто про границы не спрашивал!

— Тcсс... — Васильева приложила палец к губам. — Ендрусь, раз уж ты вскочил, дай-ка я тебя посмотрю и послушаю. Что-то мне не нравятся твои хрипы в легких. Сядь.

Станишевский растерянно сел на широченную кровать.

— Куришь много?

— Нормально... — буркнул он, не понимая, как можно в такой момент задавать подобные вопросы.

Васильева взяла стетоскоп, повернула Анджея к себе спиной и нежно погладила большой шрам, который начинался под левой лопаткой Станишевского и заканчивался почти на пояснице.

— Очень симпатичный шрамик, — с гордостью проговорила она. — И шовчик — загляденье. Хоть сейчас в учебник военно-полевой хирургии! Нет, что ни говори, я хороший доктор. Ну-ка, дыши...

Она поцеловала его в шрам и приложила ухо к стетоскопу.

— Реже и глубже. Хорошо... И еще раз. Хорошо! И еще...

Кухня усадьбы была завешана старинной медной кухонной утварью. Грубые полки темного дерева заставлены белыми фаянсовыми банками с притертыми крышками. На каждой банке готическим шрифтом ультрамариновая надпись: «Сахар», «Перец», «Соль», «Шафран»...

В этой огромной кухне было все несоразмерно преувеличено. Чудовищная плита занимала добрую половину кухни. Над ней висел громадный четырехугольный медный колпак с вытяжной трубой, напоминающий крышу небольшого зажиточного дома. Напротив плиты, у высоченных кухонных окон с грубыми безвкусными витражами, стоял удручающей длины разделочный стол из слишком толстых дубовых досок. Вокруг него торчали восемь чересчур больших стульев с высоченными спинками. Старая кофейная мельница была каких-то невероятных размеров. Даже свеча, стоявшая на столе, достигала почти полуметра и была толщиной с гильзу от противотанкового снаряда. Казалось, что эта кухня принадлежала не семейству отставного генерала фон Бризена, состоящему всего из двух человек невысокого роста, а целому клану гигантов викингов, способных на этой плите изжарить быка и сожрать его в одно мгновение.

Дмоховский сидел за столом и ручной мельницей молол себе кофе. Его знобило. Он кутался в старый клетчатый шотландский плед, мерно крутил медную рукоятку мельницы, слушал хруст перемалываемых зерен и неотрывно смотрел на оплывающую желтую свечу.

На столе стояли спиртовка, медный ковшик с водой и толстая фаянсовая кружка. «Вы знаете, Аксман, у меня буквально разрывается сердце, когда я представляю себе, что вам какое-то время придется сосуществовать с этим скопищем грязных варваров... — говорил ему фон Бризен, когда Дмоховский помогал упаковывать им вещи. — Но двадцать лет мы прожили с вами под одной крышей...» — «Двадцать три года, господин генерал», — поправил его тогда Дмоховский. «Конечно, конечно!.. — немедленно согласился фон Бризен. — И если до нашего возвращения вам удастся сберечь этот дом, в котором мы оба состарились...» Фон Бризен заплакал, и Дмоховский поспешил его тогда успокоить: «Я сделаю все, что в моих силах, господин генерал».

На втором этаже заскрипели половицы, послышались чьи-то шаги. Дмоховский поставил мельницу на колени, заслонился ладонью от света свечи и повернулся к открытой двери кухни. Он услышал, как кто-то спускается по лестнице, и подумал: «Сейчас в дверях появится фон Бризен и скажет: „Вы знаете, Аксман, у меня опять кончилась сода...“ Потом улыбнется, сощурит свои близорукие глаза и тихо добавит: „И уж если вы не спите, черт побери, почему бы нам не выпить по рюмке?“»

В темном проеме кухонных дверей, словно в большой дубовой раме, появились Васильева и Станишевский. Васильева была в юбке и гимнастерке без ремня. На голову и плечи накинут обычный серый деревенский пуховый платок. Под платком топорщились погоны. На ногах — мягкие домашние туфли. Наверное, поэтому Дмоховский слышал шаги только одного человека.

Станишевский был одет по всей форме. На плече висел автомат. И только шапку он держал в руке.

— Не спится, пан Дмоховский? — спросила Васильева.

— Меня вызывали к раненому, пани майор.

— Просто — Екатерина Сергеевна.

— Спасибо.

— Что-нибудь срочное?

— У него болит нога, которой уже нет.

— Это бывает.

— Да, наверное... Хотите кофе?

— Нет, благодарю вас. Спокойной ночи, пан Збигнев.

— Спокойной ночи, Екатерина Сергеевна.

В комнате, где живет Невинный, приютился и Вовка Кошечкии. Вернее, не приютился, а был поселен в приказном порядке. Когда встал вопрос о Вовкином размещении, Невинный заявил, что с Мишкой, шофером «доджа», и двумя санитарами пацана он селить не собирается, потому что ничему хорошему он у них не выучится и молодому, только что призванному в ряды Красной Армии бойцу при всем этом присутствовать совершенно невозможно. Туда, к этим трем невыдержанным старослужащим, лучше всего на сегодняшнюю ночь подселить американца и англичанина. Лизу определили в комнату медсестер — поставили ей топчан, дали матрац и одеяло, простыни и подушку с наволочкой. Француза и итальянца — в помещение для легкораненых, оборудованное в старом каретнике.

В результате долгих соображений тактического характера для укрепления морально-волевых черт и сохранения правильного политико-воспитательного курса в дальнейшем прохождении службы рядового В. Кошечкина было решено поселить его вместе со старшиной С. А. Невинным, что должно было гарантировать подразделение от всяческих ЧП, которых можно ожидать от любого желторотого новобранца.

Итак, в отдельной комнатушке на первом этаже, где еще недавно жила кухарка фон Бризенов — фрау Шмидт, успевшая удрать из города раньше своих хозяев, теперь поселились старшина Невинный и рядовой Кошечкин.

Сбив огромными толстыми ножищами тоненькое солдатское одеяльце к стене, разметавшись своим могучим телом, Невинный храпел на кухаркиной кровати, а Вовка тихонько посапывал в углу на соломенном матраце.

Но вот храп Невинного разбудил Вовку, и он поднял сонную голову. Ошалевший от усталости, переполненный впечатлениями последних суток, он не сразу сообразил, где находится, и достаточно долго и тупо сидел на матраце, оглядываясь вокруг. Потом с трудом встал, сунул голые ноги в сапоги, накинул шинель поверх трусов и майки и осторожно, стараясь не разбудить Невинного, пошатываясь, пошел к двери.

Он выполз в широкий темный коридор, в конце которого желтым теплым светом светилась открытая дверь кухни. Вовка вспомнил, что выход на крыльцо и в палисадник находится где-то в середине коридора, и на ощупь, по стенке, стал продвигаться мимо нескончаемых дверей с бумажными табличками. На табличках были написаны звания и фамилии новых постояльцев. Эти таблички были собственноручно развешаны старшиной Невинным, и полчаса перед сном он, на примере этих табличек, втолковывал полусонному и измученному Вовке правила размещения санитарной службы в условиях фронтовой полосы.

В предрассветной тьме у «виллиса» Станишевский целовал Васильеву.

— Господи!.. — простонала она и еще сильнее прижала его к себе. — Что ты ко мне привязался?! Я — старая, зачуханная, тощая. Ты посмотри, сколько вокруг молодых девок! Я уже давно мужиком стала. Уже забыла, как быть женщиной, понимаешь?

— Ты — женщина... Самая лучшая, самая красивая на всем белом свете. Ты — моя жена. Слышишь? Жена!..

Скрипнула дверь, и на крыльцо выполз сонный, взъерошенный Вовка Кошечкин. Был он в сапогах на босу ногу, в длинных трусах и шинели. Вовка увидел майора Васильеву в объятиях капитана Станишевского, вытянулся по стойке «смирно» и спросил хриплым со сна голосом:

— Разрешите пройти?..

Не отпуская Станишевского, Васильева посмотрела на Вовку глазами, полными слез, и вдруг рассмеялась:

— Что в тебе хорошо, Кошечкин, что ты всегда вовремя. Иди, иди, а то описаешься!

Вовка спрыгнул с крыльца и исчез в палисаднике. Станишевский сел за руль, завел двигатель. Сказал серьезно, торжественно, глядя прямо в глаза Васильевой:

— Я люблю тебя. Мы будем с тобой очень хорошо жить. Лишь бы меня не убили. Пусть ранят — только бы выжить. Только бы нам с тобой выжить...

И выехал за ворота палисадника.

На крыльцо вышла невозмутимая Зинка в длинном цветастом халате, поверх которого была наброшена шинель.

— Выходите за него замуж, Екатерина Сергеевна. Я ведь помню, как он еще в сорок третьем на вас глаза пялил, — сладко потянулась Зинка.

— И что дальше?

— Жить вместе будете...

— Где?

— А хоть в Москве, хоть в Варшаве!

— Я б тебе сказала, где я потом буду жить...

Васильева резко открыла входную дверь в дом, задержалась, пропуская перед собой Зинку, и подтолкнула ее в спину:

— Пошли, пошли.

Опасливо оглядываясь, возвращался в свою комнату Вовка Кошечкин. Он придерживал на плечах сползающую шинель и старался ступать как можно тише. Однако как только он дошел до комнаты с табличкой «Медсестры», дверь тихо скрипнула и приоткрылась.

— Ой! — Вовка отскочил от двери как ошпаренный.

В дверях стояла Лиза, куталась в серое солдатское одеяло и смотрела на Вовку печальными глазами.

— Тебе-то чего надо? — прошипел Кошечкин.

— Вовка... — тихо сказала Лиза. — Я кушать хочу...

— Да где я тебе сейчас среди ночи?.. — злобно зашептал Вовка, но увидел Лизины глаза и осекся. — Ну погоди. Может, чего-нибудь достану. Нашла время жрать!

На цыпочках он побежал в свою комнату, а Лиза притворила дверь, оставив узенькую щелочку для подглядывания. Она слышала, как Вовка добежал до своей комнаты, услышала скрип открывающейся двери, на мгновение в коридор вырвался могучий храп старшины Невинного, потом Лиза услышала, как дверь за Вовкой закрылась. Она судорожно вздохнула, осторожно потрогала пальцами опухоль под правым глазом, проглотила голодную слюну и застыла в ожидании Вовкиного возвращения.

По кухне плыл аромат свежесваренного кофе. Дмоховский перелил кофе из медного ковшика в толстую фаянсовую чашку и взялся мыть ковшик. Потом аккуратно вытер ковшик кухонным полотенцем и повесил его на место.

Он взял свечу и кружку с кофе и направился к себе в комнату. По многолетней сложившейся привычке он решил перед сном обойти весь дом. Так уже было заведено, и Дмоховский не считал себя вправе нарушать давно устоявшийся порядок. Он шел через огромный дом фон Бризенов, и его тень от свечи причудливо передвигалась по старым стенам, проплывала по потолку, растворялась на лестничных ступенях и снова возникала уже на втором этаже. Белели таблички на дверях комнат: «Майор Е. С. Васильева», «Ст. л-т И. П. Цветков», «Санитары, водители а/м»...

Как и прежде, он обошел весь дом, спустился на первый этаж по узенькой лестнице и оказался прямо у своей двери, на которой тоже висела табличка: «Пан З. К. Дмоховский». Руки у него были заняты, и он открыл дверь плечом. Войдя в комнату, он тут же развернулся лицом к двери и так же плечом закрыл ее. Когда он хотел поставить свечу и кружку с кофе на столик, то увидел, что в его комнате сидит молодой, обросший белесой щетиной парень в грубой крестьянской куртке из солдатского сукна и вязаной шапочке с помпоном. На коленях у парня лежал «шмайсер», словно ненароком направленный стволом на Дмоховского.

— Здравствуйте, господин Аксман, — негромко сказал молодой парень в вязаной шапочке.

В серой дымке весеннего рассвета комендантский «виллис» с двумя флажками на крыльях и белым польским орлом на борту кузова медленно пробирался сквозь спящие переулки. Станишевский сидел за рулем, и меньше всего ему сейчас хотелось возвращаться в комендатуру, где комендантский взвод оборудовал для них с дорогим другом Валеркой Зайцевым очень симпатичное жилище. Он знал, что Валерка ни о чем не спросит. Знал, что при всем Валеркином наглом напоре, при отсутствии каких-либо сомнений в правильности совершаемых им поступков, в Валерке живет Богом данная деликатная душа. Анджею хотелось просто хоть немного еще побыть одному.

Он выехал на опустевшую, угомонившуюся Рыночную площадь, медленно объехал старый пьедестал и покатил на выезд из городка. Он придумал себе проверку западного дорожного контрольно-пропускного пункта, расположенного в четырех километрах от городской черты и подчиненного коменданту города.

Через несколько минут он выехал на шоссе. Где-то далеко погромыхивали орудия. Там продолжались бои, а здесь был покой, предрассветный сумрак. «Виллис» поскрипывал, переваливался через ухабы, пробуксовывал и забрасывал задок на заляпанных мокрой грязью участках асфальта. Еще только днем здесь проходили танки, еще только вечером дорога была забита войсками, беженцами и военной техникой. А сейчас — тишина, брошенные повозки на обочинах, рассыпавшийся скарб, силуэты сожженных немецких, русских и польских танков, сгоревшие автомобили, искореженные орудия.

Убаюкивающе урчал двигатель «виллиса». И вдруг... А может быть, ему это послышалось — всхрапнула лошадь, проскрипела и лязгнула какая-то металлическая штуковина, забренчала упряжь... И послышался женский голос.

Анджей передвинул к себе поближе автомат и съехал с дороги. Он увидел лошаденку, запряженную в обычный старый однолемешный плуг. Пахала военную землю рано состарившаяся женщина. Это она вчера прокладывала первую борозду. Это из-за нее влетело отставшему танковому экипажу от командира полка майора Мечислава Шарейко. На пустых снарядных ящиках, защищенные от ветра кузовом полусгоревшего грузовика, закутанные в истлевшее тряпье, спали ее дочери. Это для них мать пахала землю.

Анджей выключил двигатель, вылез из машины, снял ремень с пистолетом и положил на сиденье «виллиса» рядом с автоматом. Он расстегнул верхние пуговицы мундира, стянул с головы шапку и вот в таком «цивильном» виде уселся на край снарядной воронки, глядя на пашущую женщину.

Он нащупал рукой комок влажной земли, размял его пальцами, поднес к лицу и вдохнул ее весенний запах. И подумал о том, что, может быть, только сейчас пришло для него время принимать самые важные, единственно верные в его жизни решения. Он так долго шел к этой земле, к своей Польше, и вот теперь она — холодная, весенняя, с кисловатым пироксилиновым запахом — в его ладонях. Он так ждал настоящей любви — и она пришла. Теперь у него есть все. Осталось только выжить...

Было бы слишком банально, если бы он погиб в сорок третьем под Лениной от немецкого осколка или от братоубийственной пули осенью сорок четвертого, где-нибудь в окрестностях своего местечка, где в течение шести лет ходил в школу. Он прошел со своей дивизией Вислу. Бзуру, Нотец и даже Гвду. И если он сумел выжить до тридцать первого марта сорок пятого года, если ему удалось увидеть сегодняшний поморский рассвет, он просто обязан продержаться до последнего дня войны, потому что у него теперь есть все — и родина, и жена.

Лейтенант в вязаной шапочке сидел на стуле лицом к двери. Озябшими, по-юношески большими ладонями он держал фаянсовую кружку старика Дмоховского и прихлебывал из нее кофе. Из-под куртки высовывался ствол его «шмайсера». Он был направлен прямо в закрытую на задвижку дверь комнаты. Лейтенант не сел в кресло — из него было бы трудно встать, если бы того потребовали обстоятельства. Но на стуле он сидел совершенно свободно, без напряжения. Говорил негромко, но и не понижал голос до шепота, не впивался взглядом в лицо старого Дмоховского, не старался уловить реакцию на свои слова, на свое появление. И поэтому Дмоховский понял, что уже приговорен этим лейтенантом. Лейтенант не оставит его в живых в любом случае: сделает ли Дмоховский то, о чем просит лейтенант, или не сделает. Если Дмоховский откажется сейчас, это произойдет через несколько минут. Стрелять он, конечно, не будет. "Скорее всего он тихо зарежет меня, — подумал Дмоховский.

— А если я соглашусь?..

Он сидел напротив лейтенанта, на своей тщательно застеленной кровати, заложив ногу за ногу. Он был спокоен, и только слегка неестественно выпрямленная спина и высоко поднятый подбородок говорили о внутреннем нервном напряжении.

Мельком, без всякого любопытства, лейтенант проглядел несколько старых фотографий, разбросанных на столе среди пожелтевших от старости бумаг, и сказал:

— Шприц, пенициллин, перевязочный материал. Иглы к шприцу. Побольше. И стерилизатор, пожалуйста.

Он допил кофе старика Дмоховского и поставил толстую фаянсовую кружку на стол, чуть ли не на самый край его. Дмоховский протянул руку и переставил кружку подальше от края стола, поближе к его середине. Он очень привык к этой кружке, и ему было бы жалко, если бы она упала на пол и разбилась.

— Не знаю, смогу ли я все это достать, — сказал Дмоховский.

— Сможете, — улыбнулся лейтенант в вязаной шапочке. — Генерал говорил, что был дружен с вашими хозяевами — фон Бризенами.

Из Дмоховского вдруг ушло нервное напряжение. Он расслабил спину, чуть опустил голову и даже облокотился на низкую спинку деревянной кровати.

— Да, — сказал он, — генерал фон Мальдер приезжал охотиться к нам, отдыхать. Человек высокой культуры, глубоких знаний. Ему только всегда не везло с женами...

— Теперь с этим у него все в порядке, — серьезно проговорил лейтенант. — И будьте любезны, господин Аксман, все, о чем я прошу, приготовить ко второй половине дня.

«Значит, меня убьют завтра, — подумал Дмоховский. — Во второй половине дня. Почему завтра? Уже сегодня. Это „завтра“ уже наступило».

— Меня может не оказаться здесь, в доме, — предупредил Дмоховский. — Не исключено, что я буду находиться в помещении их госпиталя. Это напротив, через дорогу.

— Я уже знаю, спасибо. Это, пожалуй, даже удобнее. Надеюсь, что сумею разыскать вас, господин Аксман.

К пяти часам утра Станишевский вернулся в город. Комендантский контрольно-пропускной пункт западного шоссе неожиданно оказался укрепленным людьми из KBW — корпуса беспеченьства войсковего, или — по русски — части армейской безопасности, и успокоенный Станишевский даже посидел и покурил с их командиром — пожилым подпоручиком Лазарем Кауфманом.

Его «виллис» неторопливо пробирался сквозь узкие улочки на противоположный конец города, на его восточную окраину, где взрывом авиабомбы был разворочен коллектор городского водопровода.

Еще издали он услышал звук работающего дизель-генератора, заметил в сером небе всполохи электросварки, а когда подъехал ближе, увидел ее отблески в темных оконных стеклах спящих домов.

Траншея, в которой работали саперы Кузьмина, была теперь огромной и сухой. Она занимала всю ширину улицы — от одного тротуара до другого, а в длину протянулась от «студебекера» до трофейного грузовика, освещавших весь фронт работ своими фарами. Из глубины траншеи в небо взлетали столбы голубовато-белого света, гудели плавящиеся электроды, слышалась хриплая ругань.

Станишевский поставил «виллис» за грузовиком, рядом с генератором, от которого в траншею уходили длинные толстые провода. Внизу, на дне траншеи, несколько измочаленных саперов вместе со своим командиром, девятнадцатилетним младшим лейтенантом, пытались совместить отрезок новой трубы с уже аккуратно обрезанной старой, торчавшей из стенки траншеи. Наготове стоял солдат-сварщик, ждал точного совмещения, чтобы сразу же начать накладывать шов. Наконец трубы совместились, сварщик крикнул:

— Хорош! Держи, не шевелись! — Опустил на лицо защитную маску и дважды ткнул электродом в стык трубы.

Полетел сноп искр, все держащие полутонный отрезок трубы отвернулись, чтобы не опалить глаза. Сварщик «прихватил» стык труб в трех местах и крикнул:

— Отвались!.. — И повел чистый сверкающий шов из жидкого металла и бурой окалины по соединившимся трубам.

Подсаживая друг друга, из траншеи стали выползать солдаты. Младшего лейтенанта, словно тряпочного, вытащили за руки наверх два старых сапера. Он полежал на тротуаре, отдышался и встал. Грязный, измученный, с кровоточащими руками, запавшими глазами, он стоял перед Станишевским, и доложить о проведенной работе у него просто не хватало сил. Он несколько раз пытался что-то сказать, но в конце концов сам отказался от этой мысли и нелепо махнул рукой.

— Ну что, Кузьмин, выдохлись? — с горьким чувством вины спросил его Станишевский.

Девятнадцатилетний Кузьмин только пожал плечами, попытался улыбнуться — дескать, все в порядке, капитан, — и опять ничего не ответил. Это резко усилило ощущение вины в Станишевском. Ему показалось, что он не имел права на эту ночь, в то время как вот такой Кузьмин... В то время как десятки таких Кузьминых стоят сейчас на контрольно-пропускных пунктах всех дорог, лежат в боевом охранении, стонут на медсанбатовских и госпитальных койках, умирают в мокрых окопах совсем неподалеку отсюда, в каких-нибудь десяти-двенадцати километрах от этой огромной генеральской постели, в которой он, забыв обо всем, провел самую счастливую ночь в своей жизни...

Он раздраженно стал искать папиросы и неожиданно для себя наткнулся во внутреннем кармане шинели на немецкий полковничий «вальтер», доставшийся ему вчера во время захвата эшелона. Он вытащил его из кармана, взял грязную, в кровавых ссадинах руку младшего лейтенанта и вложил ему в ладонь теплый пистолет.

— Держи, — сказал он Кузьмину. — Твой.

Кузьмин даже головой замотал, от восторга закашлялся.

— Вот это да... Ну комендант!.. Прямо слов нет!

Он никак не мог оторвать восторженных мальчишеских глаз от изящного «вальтера» и растерянно бормотал:

— Прямо не верится... Я знаешь сколько о таком мечтал!..

— Вода будет? — спросил его Станишевский.

— Будет, — хрипло ответил Кузьмин. — К шести ноль-ноль. Ты только, капитан, потом людей дай, траншею засыпать. Мои уже на ногах не держатся.

Он все разглядывал и разглядывал эту красивую смертоносную игрушку, не веря в случайно привалившее счастье. Он был всего на девять лет моложе Анджея, но Станишевский подумал вдруг о том, что если когда нибудь у него родится и вырастет сын, то пусть он будет похож вот на этого Кузьмина.

— Спасибо, Коля, — сказал он дрогнувшим голосом.

— Вон кому «спасибо» — пану инженеру... — Кузьмин поднял глаза от пистолета и показал на тощего человека в узком заляпанном пальто.

Привалившись к стене дома, инженер сидел прямо на тротуаре и прижимал к глазам мокрый платок. Рядом с ним стоял солдатский котелок с водой. Не разжимая опухших век, инженер на ощупь обмакивал платок в холодную воду и снова закрывал им глаза. Вода текла по лицу, рот инженера был широко открыт, он тяжело дышал. Над ним стоял младший сержант из саперной роты и сворачивал для пана инженера цигарку.

— Что с ним? — спросил Станишевский.

— "Зайчиков" нахватался, — с сожалением объяснил Кузьмин. — На сварку насмотрелся. Теперь дня на три ослеп. Обычная история. Если бы не он, мы бы тут двое суток загорали...

Станишевский подошел к тощему инженеру из городского управления, которого еще вчера обещал расстрелять, наклонился над ним, взял его за руку и сказал:

— Простите меня, пожалуйста. Я разговаривал с вами в непозволительном тоне. Я слишком давно воюю...

В половине шестого Станишевский подъехал к гарнизонной пекарне. Около нее уже сгрудились брички с ездовыми, полуторки, солдаты с обычными носилками. Разбросанные по всему городу польские и советские подразделения прислали к пекарне своих старшин с рапортичками количественного состава и собственным транспортом для получения хлеба.

В наспех сколоченных лотках из пекарни таскали горячие буханки, сверяли рапортички с количеством полученного хлеба, высчитывали на бумажках правильность соблюдения нормы выдачи.

Руководил пекарней старший сержант — красивый узбек лет сорока пяти, быстрый, веселый, крикливый. У него работали шестнадцать польских и русских солдат. Никаких трудностей в общении поляков и русских не наблюдалось, языкового барьера будто и не было. Всех их объединяла одна профессия, одно сиюминутное дело, одна униформа. На головах белые колпаки или береты, поверх гимнастерок и мундиров — белые передники. Лица, руки, сапоги — в муке. Те, кто был допущен к тесту или работал у самой печи, вообще были в одних нижних рубахах с закатанными рукавами. Так что сразу понять, кто поляк, а кто русский, было почти невозможно...

— Эгей! — кричал узбек. — Давай, давай!..

Он сам бросался помогать всем — тащить чан с тестом, вынимать хлеб из печи, освобождать формы, укладывать буханки в лотки.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Анджей. — Я комендант города капитан Станишевский.

— Здравия желаем, товарищ капитан! — с неистребимым акцентом прокричал красивый узбек. — Какой такой «комендант»? Старший лейтенант приходил, тоже говорил «комендант»... Так ругался! Так ругался!.. Заяц — фамилия.

— Зайцев, — поправил его Станишевский. — Он тоже комендант. Я — польский, он — советский.

— Ты — польский? — поразился узбек. — Зачем по-русски так хорошо говоришь? Откуда знаешь?

— Долго рассказывать, — усмехнулся Станишевский и присел на какой-то колченогий табурет.

— Тогда кушай, пожалуйста! — Старший сержант протянул Станишевскому горячую краюху хлеба. — Молока будешь? Молока любишь?

— Люблю. Буду.

— Эгей! Молока капитану! — закричал старший сержант.

Тут же появилась литровая алюминиевая кружка с молоком. Только сейчас Анджей почувствовал дикий голод. Он впился зубами в хрустящую горбушку и стал перемалывать ее своими крепкими зубами. Отхлебывая молоко из кружки, он не замечал, что оно течет у него по подбородку, затекает за воротник мундира. Красивый узбек восторженно хохотал, хлопал себя по ляжкам и всем своим видом выражал искреннюю радость восточного человека, которому удалось вкусно накормить незнакомого путника.

— Муки хватит? — спросил Станишевский.

— Сегодня хватит, — смеясь, проговорил узбек. — А что дальше будет — не знаю. Я только на два дня сюда откомандирован.

Мокрый поляк с багровой физиономией отошел от пышущего нестерпимым жаром печного зева, вытер лицо тряпкой и присел рядом.

— Зерна много, — по-польски сказал он. — Пахать надо и сеять. А то мы дальше уйдем на Берлин, а люди здесь голодными останутся. Без хлеба им не выжить. И самим эту землю не поднять. А пока мы здесь...

— Что он сказал? — спросил узбек у Станишевского.

Станишевский вспомнил одинокую женщину в поле, ее спящих в тряпках девочек, изнуренную лошаденку, тянущую жалкий однолемешный плуг, и перевел узбеку:

— Он сказал, что нужно пахать землю и сеять хлеб.

Узбек пригорюнился, лицо его приняло страдальческое выражение, сразу проступил возраст. Он согласно покачал головой, тихо сказал Станишевскому:

— Он правильно говорит, товарищ капитан. Сколько можно убивать землю? Земля как женщина — она рожать должна, жизнь давать.

Анджей допил молоко из кружки и встал. Поднялся и узбек. Поляк остался сидеть, свесив красные натруженные руки между колен.

— Как тебя зовут? — спросил Станишевский узбека.

— Старший сержант Тулкун Таджиев. Как специалист временно откомандирован в гарнизонную пекарню из отдельного медсанбата. Самый главный повар там! — доложил узбек.

— Майора Васильеву знаешь? — спросил у него Анджей.

— Екатерину Сергеевну? Что ты, товарищ капитан! Такой человек! Такой человек!.. — восторженно прокричал узбек.

— Это моя жена, — совсем тихо сообщил ему Станишевский.

— Ой-бояй! — потрясенно прошептал узбек и осторожно оглянулся по сторонам. — Зачем она не говорила?

— Она сама об этом не знала, — доверительно сказал ему Станишевский и уехал, оставив Тулкуна Таджиева в полном недоумении.

У въезда в комендатуру его перехватил посыльный штаба дивизии и передал приказание генерала Голембовского немедленно прибыть в замок, в его личную резиденцию при штабе.

Через пять минут Анджей стоял навытяжку перед генералом, который был гол до пояса, потрясал зубной щеткой и нервно крутил кран умывальника.

— Почему нет воды в городе? Где твой водопровод к шести часам утра?! Где вода?! Я тебя спрашиваю — коменданта города!

За спиной генерала стоял ординарец с кувшином. В такие минуты ординарец вперял взгляд в потолок или глухую стену и делал вид, что все происходящее вокруг его не касается. Когда генерал чихвостил при нем кого нибудь из старших офицеров, ординарец проявлял совершенно поразительную ящеричью способность сливаться с окружающей средой, делаться незаметной, неодушевленной частью обстановки, в которой происходил генеральский разнос провинившегося. Таким образом, его присутствие (если это можно было назвать «присутствием») ни в коей мере не добавляло к общему состоянию униженности виноватого еще и доли оскорбительности из-за того, что все это происходит на глазах нижнего чина. Он был опытным ординарцем и дорожил своим местом.

— Вода будет к шести. — Станишевский посмотрел на свои часы. — Шести еще нет, товарищ генерал.

— Засунь свои часы знаешь куда?! — посоветовал ему генерал.

— Сейчас без пяти шесть, — упрямо сказал Станишевский. — Вода должна быть к шести.

— "Должна быть..." Ты сам-то знаешь, когда она будет? — Генерал полностью открутил кран. — Где она? Где?..

И в тот момент, когда он, разъяренный, повернулся лицом к Станишевскому и спиной к умывальнику, из крана вдруг выстрелила грязно-желтая струя воды, ударилась в плоскую раковину и сверкающим веером окатила голую спину генерала.

Голембовский охнул, рванулся в сторону, а из крана неравномерными импульсами била грязная вода, обрызгивая всех стоящих.

— Что рты разинули?! — загремел Голембовский. — Закрутите эту хреновину! Не видите, что ли?!

Станишевский бросился к раковине, завинтил кран, перекрыл воду. Впервые за историю службы у генерала Голембовского его ординарца покинула тщательно тренированная бесстрастность, и от беззвучного хохота он чуть не свалился на пол.

Генерал это увидел и сорвал на нем злость:

— А ну пошел отсюда! Рано тебе еще смеяться над генералами!

Спустя двадцать минут генерал Голембовский был выбрит, причесан и пил чай с бутербродами. Он пригласил Станишевского позавтракать с ним вместе, но Анджей вежливо поблагодарил и отказался, сославшись на то, что полчаса тому назад выпил огромную кружку парного молока с теплым хлебом в гарнизонной пекарне.

— Тогда просто посиди со мной, — то ли попросил, то ли приказал Голембовский.

Анджей сел, спросил разрешения закурить. Ординарец с вновь обретенным выражением сфинкса на лице мгновенно поставил перед ним пепельницу и испарился.

— Как с электростанцией? — спросил генерал.

— Люди нужны, товарищ генерал. Там авиация так постаралась... И не только на электростанцию. Водопроводную траншею нужно засыпать. А она величиной с двухэтажный дом.

— Там же работали саперы из дивизии Сергеева. Куда они подевались?

— Выдохлись. Им после сегодняшней ночи — сутки отлеживаться... Товарищ генерал, я имею право, как комендант города, подать на их командира младшего лейтенанта Кузьмина представление к награде?

— Представляй, конечно. Ты — хозяин города. Тебе сколько человек нужно?

— Рота. Минимум рота.

— Погоди... — Голембовский протянул руку на соседний рабочий стол, взял телефонную трубку, попросил Станишевского: — Ну-ка крутни.

Станишевский закрутил ручку полевого телефона.

— Коновальский!.. — закричал генерал. — Спишь? Так я тебе и поверил! Что я, по голосу не слышу, что ты еще дрыхнешь? Дай Станишевскому роту. Ну и что ж, что они отдыхают. Они от войны отдыхают. А мы им мирную работу дадим — чем не отдых? То есть как уже работают?! Да ты в своем уме? Кто разрешил? Это еще что за новости?!

Как всегда в случаях непредвиденных и грозящих крупными неприятностями, Голембовский «протрубил большой сбор». Он приказал адъютанту собрать весь командный состав дивизии и сам лично позвонил полковнику Сергееву.

Ярко и образно, но одновременно с этим просто и доходчиво Голембовский сообщил старшему офицерскому составу дивизии, что один из батальонов пехотного полка майора Коновальского, не поставив никого в известность и не испросив ни у кого разрешения, самовольно вышел в поле, находящееся в непосредственной близости от расположения полка, и теперь, видите ли, пытается пахать это поле, а впоследствии, видимо, будет пытаться его и засеять! О чем совершенно спокойно сообщает ему, командиру дивизии генералу Голембовскому, непроспавшийся командир полка майор Коновальский, которому и в голову не приходит, что как только один из его солдат подорвется на мине на этом идиотском поле, так сразу же майор Коновальский в лучшем случае станет рядовым, а в худшем — привлечет к себе самое пристальное внимание военного трибунала! И если он, генерал Голембовский, еще мог бы понять истомившиеся по земле крестьянские души простых солдат, то преступная безответственность и поразительная беспечность командира — майора Коновальского — его просто приводят в бешенство.

Весь же комсостав дивизии он собрал для немедленного выезда на место ЧП — чрезвычайного, с его точки зрения, происшествия, так как совершенно не уверен, что в остальных подразделениях вверенной ему дивизии, состоящей, кстати сказать, на восемьдесят процентов из крестьян, не найдется еще кретинов, которые полезут на неразминированные участки.

У края пахотного поля стояли автомобили комсостава польской и советской дивизий. Прибыл даже взвод генеральской охраны. На маленьком пригорке, словно на командном пункте, собрались старшие офицеры двух дивизий, возглавляемые генералом Голембовским и полковником Сергеевым.

Постукивал стареньким двигателем какой-то довоенный трактор — тянул за собой четырехлемешный широкозахватный плуг. Обозные клячи, непривычные к полевым работам, спотыкаясь, волочили обычные однолемешные плуги. Весело перекрикивались между собой солдаты в поле. На бурой, тоскливого цвета земле, с которой недавно стаял грязный снег, ярко белели солдатские нижние рубахи и фуфайки с темными пятнами пота на груди и под мышками. Десятка полтора солдат были уже и вовсе по пояс голыми, с карабинами, закинутыми прямо на мокрые спины.

— Но вы же сами вчера говорили, что нужно подумать о пахоте, товарищ генерал... И про весну говорили. И вот товарищ полковник Сергеев тоже поддерживал... — мрачно тянул Коновальский, как бы ненароком прикрывая рот ладонью и стараясь дышать в сторону.

— Ты мне не вкручивай! — обозлился генерал. — Я не с тобой разговаривал. Я говорил с замполитом и товарищем полковником Сергеевым. А от предположений до указаний — дистанция огромная.

— Вы хоть на мины это поле проверили? Саперов пускали? — спросил полковник Сергеев.

Коновальский промолчал и опустил голову, как школьник, не выполнивший домашнего задания.

Станишевскому было искренне жаль майора. Он уже прикидывал, где ему получить роту солдат для засыпки траншеи и работы на разрушенной электростанции, но понимал, что просить сейчас людей для своих комендантских нужд — более чем не вовремя. Это окончательно могло погубить Коновальского.

Генерал вдруг развернулся всем корпусом к подполковнику Андрушкевичу. Тот стоял в отдалении от общей группы и молча смотрел в поле.

— Почему молчит замполит? — вкрадчиво спросил генерал. — Юзек, тебе не кажется, что именно ты должен как-то реагировать на все это?

— Я реагирую, — глядя в поле, сказал Андрушкевич.

— Как же?

Андрушкевич пожал плечами — это должно было означать, что ответ может быть только однозначным, — и сказал:

— По-моему, это прекрасно!

Такого удара от своего замполита Голембовский не ожидал!

— Немедленно прекратить все работы и осторожно вывести людей с участка. Никакой партизанщины, никаких кавалерийских наскоков. Как бы это красиво и благородно ни выглядело, — заявил Голембовский. — Любую акцию нужно готовить самым тщательным образом!

Последняя фраза предназначалась явно для подполковника Андрушкевича, и поэтому все стоящие на пригорке тактично постарались не смотреть в сторону замполита.

Дальше события развивались следующим образом.

Трактор, плуги и бороны были брошены в поле, солдаты Коновальского и восемь обозно-полковых кляч при помощи срочно вызванного взвода саперов были выведены с подозрительного участка без каких-либо потерь. На радостях Коновальский был наполовину прощен и даже частично возвеличен. Как ни крути, а первыми в этом могучем весеннем начинании были его люди! Полного прощения майор Коновальский так и не получил, потому что саперы обнаружили на этом поле такое количество мин, которым можно было бы поднять в воздух полгородка с его замком и Рыночной площадью. По этому поводу капеллан дивизии майор Якуб Бжезиньский сказал, что отныне даже самые грубые и стойкие материалисты, не верящие ни в Бога, ни в черта, обязаны признать хотя бы существование некой высшей силы, которая уберегла копошившихся в поле людей и не дала взорваться ни одной мине.

А у капитана Станишевского в глазах стояло западное шоссе, придорожный клочок истерзанного войной поля, спящие маленькие девочки, защищенные от ветра кузовом полусгоревшего грузовика; лошаденка, скользящая по мокрой земле; ноги женщины в старых солдатских ботинках с комьями налипшей грязи, ее руки — судорожно белые от напряжения, скрюченные изуродованные пальцы на рукоятках старенького плуга. И медленно возникающая борозда...

Всю ночь генералу Отдчз фон Мальдеру снился один и тот же сон: Берлин, министерство рейхсвера на Биндлерштрассе, и он сам — молодой обер-лейтенант, сотрудник канцелярии Шлейхера, политического советника главного управления сухопутных сил... Его товарищи по отделу — капитаны фон Фитингоф, Отт, Винцер... Он и во сне ясно помнил, что все они уже мертвы, что их уже давно нет на свете, но сейчас почему-то они собрались все вместе, живые, о чем-то шушукаются, поглядывают на фон Мальдера... И фон Мальдер понимает, что против него организовывается заговор. Боже мой, в чем же он виноват? Почему? За что?.. А за окном поздняя осень, слякоть, холодный дождь пополам с мокрым снегом. В отделе холодно, промозгло, с улицы врываются резкие трамвайные звонки, и в сердце растет нелепая, обессиливающая тревога. Ноги от ужаса прилипают к полу. Нужно уйти незаметно, под любым предлогом... В конце концов, пообещать, что он вернется назад сию секунду... Он выходит на ватных ногах из отдела, проходит холодный сводчатый коридор с грязными потеками на стенах, спускается по ступеням почему-то обледеневшей лестницы, и к страху преследования прибавляется боязнь поскользнуться на этих ступенях, упасть назад — на затылок... Он заранее вынимает свое удостоверение, чтобы без задержки предъявить его охране при выходе, цепляется за мокрые, скользкие перила, покрытые тонкой коркой льда. Он боится оглянуться, боится посмотреть вперед — из отдела уже могли позвонить в охрану министерства... Замирая от ужаса, он проходит один пост, второй. Нет никакой охраны. Только пронизывающий холод. Он с трудом открывает последнюю огромную, тяжелую дверь и выходит на Бин... Нет никакой Биндлерштрассе! Перед ним чистое теплое поле. Вместо осени, слякоти, дождя и снега — жаркое, солнечное, сверкающее поле, поросшее какими-то удивительными маленькими ласковыми растениями. От неожиданности его на миг пронзила боль в ногах, и они снова приобрели упругость и силу. Он вскрикнул от удивления и радости и легко шагнул в мягкую полевую траву. И пошел, не слыша своих шагов, не чувствуя своего веса, навстречу яркому, слепящему солнцу, которое заливало желтым теплым светом весь мир...

К утру у генерала почти прекратились боли. Явно понизился жар, и впервые за последние двое суток он почувствовал себя немного лучше. Он даже выпил кофе, приготовленный ему Гербертом Квидде, и съел маленький кусочек ветчины.

Незаметно и бесшумно в бункере появился Дитрих Эберт — лейтенант в вязаной шапочке и крестьянской куртке из грубого солдатского сукна. Он поклонился генералу, присел перед ним на корточки и вынул из внутреннего кармана куртки старую фотографию.

— Взгляните, господин генерал, — сказал он. — Вам это может показаться интересным.

Фон Мальдер вынул из верхнего кармана френча очки, надел их и вгляделся в фотографию. На фоне дома фон Бризенов, около открытого «мерседеса-кабриолета», стоял невысокий плотный человек лет шестидесяти. На нем были брюки-гольф, клетчатые чулки и грубые альпийские башмаки. На голове маленькая тирольская шляпа с короткими полями. На заднем сиденье «мерседеса», под белым зонтом с оборочками, пожилая дама в светлом костюме. Вдалеке, на ступенях, ведущих к центральной двери усадьбы, стоял высокий человек в пиджачной паре, жилете и кепке.

— Боже мой! Это же фон Бризены! — удивленно сказал Отто фон Мальдер. — Откуда это у вас, Дитрих?

Лейтенант не поспешил с ответом. Он указал пальцем на высокого человека в кепке, стоящего на втором плане, и спросил:

— А это кто, господин генерал?

— Бог мой, Дитрих... Это же и есть Аксман! Зигфрид Аксман — управляющий имением фон Бризенов. Он жив?

— Жив, господин генерал. Фон Бризены успели эвакуироваться, а он был оставлен здесь.

— Каким образом к вам попала фотография? — поинтересовался генерал.

— Она лежала на столе господина Аксмана. Я подумал, что вам будет любопытно взглянуть на нее.

— И вы захватили ее, чтобы выяснить, действительно ли я знаю фон Бризенов? — улыбнулся генерал. — Ах, мой юный недоверчивый друг, как я вам завидую!.. Неужели вы так свято убеждены в том, что мы отсюда выберемся и кому-нибудь потом понадобятся ваши отчеты?

— А я, например, в восхищении от того, что лейтенант Эберт ни на секунду не забывает о своих служебных обязанностях, господин генерал, — мягко улыбнулся Квидде и с трудом подавил желание разбить физиономию этому наглому абверовскому щенку в вязаной шапочке. — Как я понял, фотография была украдена у Аксмана для примитивной проверки. Не так ли, Эберт?

Лейтенант уловил в голосе Квидде опасные звенящие интонации и встал. Он слишком хорошо знал гауптмана Герберта Квидде.

— Никак нет, господин генерал, — холодно проговорил лейтенант, краем глаза следя за каждым движением Квидде. — Я ни на секунду не сомневался в вашем знакомстве с семейством фон Бризен. Но я хотел быть уверенным, что человек, с которым я разговаривал два часа тому назад, действительно Зигфрид Аксман.

— Ну что ж, это очень разумно, — согласился генерал.

— Кстати, господин генерал... Вы хотели вспомнить настоящее имя Зигфрида Аксмана. Его зовут Збигнев Дмоховский.

Генерал спрятал очки в карман и отложил фотографию в сторону. Припоминая, он поднял глаза на земляной накат бункера и расслабленно проговорил:

— Да, да, конечно... Дмоховский. Я только не знал, что он Збигнев. Господи, как давно все это было!.. Как давно... Почему же Бризены не забрали его с собой? Он прослужил им более двадцати лет.

— Они, как сказал Аксман, надеялись, что их эвакуация временна. И рассчитывали, что Аксману удастся сохранить дом до их возвращения, — четко доложил лейтенант Эберт.

— Чем он занят сейчас? — вскользь спросил Квидде.

— Его взяли в русский госпиталь переводчиком. Так что он может достать медикаменты... Он обещал приготовить все ко второй половине дня.

— Как в сказке! Превосходно, — улыбнулся Квидде и вышел из бункера.

Он вдохнул свежий утренний воздух с неуловимым весенним привкусом и ароматом, потянулся до хруста в суставах и, закинув голову, долго смотрел в голые, безлистные кроны деревьев, которые, казалось, были нарисованы черной китайской тушью на сером бумажном фоне. Только одна мысль металась у него в голове, не находя выхода: «Что делать? Что делать? Что делать?..»

От напряжения ему показалось, что китайский рисунок с четкими черными изломанными линиями стал оживать. Но было безветренно, и Квидде понял, что это обычное легкое головокружение. Он прикрыл глаза и опустил голову. Когда разомкнул веки, перед ним стоял верзила, не расстававшийся со снайперским карабином, и вопросительно смотрел на него.

Квидде зашел за куст, помочился и, застегивая ширинку, тихо сказал верзиле:

— На свидание с Аксманом вы пойдете вместе с Эбертом. Для элементарной подстраховки. Как только этот Аксман передаст вам все необходимое для генерала, он сразу же перестанет быть нам нужен. Как и своим хозяевам. Думаю, что вторично нам не придется к нему обращаться...

Верзила не мигая смотрел на Квидде. Их разделял низкий кустарник. Квидде привел себя в порядок, одернул френч и вышел из-за кустарника.

— Понятно? — спросил он, не будучи уверенным в том, что верзила уяснил себе задачу полностью.

Верзила тоже не был уверен в этом и поэтому спросил, почти не разжимая губ:

— Только Аксмана? Или коллега тоже должен уйти?

Квидде с любопытством посмотрел на него и подумал о том, что вот сейчас простым кивком головы он мог бы оборвать жизнь этого паршивца Дитриха Эберта, ничтожного абверовского лейтенантишки, который с наслаждением пустил бы пулю в затылок ему, Герберту Квидде, только потому, что их разделяет целый пласт социальных наслоений и еще черт знает чего, что заставляет их ненавидеть друг друга. И сладкое ощущение власти на миг захлестнуло гауптмана Квидде. Но оно же заставило его отрицательно покачать головой. Будет прорыв, наверняка будет столкновение, а этот абверовский выкормыш достаточно тренирован и натаскан на всякие мерзости, которые могли бы еще пригодиться в решающий момент.

— Вы в своем уме? Как может такое прийти в голову! — строго сказал Квидде. — Только Аксмана. И запомните: если господин Аксман хоть ненадолго задержится на этом свете, он может стать опасным. Впрочем, как и любой поляк...

Он спустился в бункер. Оглядел несколько десятков спящих, дремлющих, сидящих офицеров. За последние двое-трое суток они слились в какую-то однообразную серую массу, растеряв почти все, что еще недавно отличало их друг от друга. Эта бессловесная стая уже почти две ночи спала, не выпуская оружия из рук, и, пробудившись от коротких, тревожных снов, ждала от Квидде решений, которые ему никак не приходили в голову. Это была тоже власть, но уже вывернутая наизнанку. Так сказать, вид со стороны выносившейся подкладки...

От забинтованных ног Отто фон Мальдера тянулся слабый гнилостный запах. Редкими толчками начиналась боль. Через час-полтора толчки сольются в непрекращающееся мучительное страдание и, может быть, к счастью, лишат его хоть ненадолго сознания. Пока фон Мальдер смотрел в низкий потолок бункера и пытался вспомнить свой ночной сон во всех подробностях. Но что-то все время ускользало из памяти — в мозгу оставалось самое незначительное: ледяные ступени, мокрые лестничные перила, пронизывающий холод министерского коридора и безотчетное ощущение ужаса преследования. Причины, связи — все куда-то провалилось, стерлось, исчезло. В памяти задержалось последнее: он выходит из двери, покрытой изморозью, в теплый, ласковый, сверкающий мир...

Ночью в штаб Рокоссовского прибыл с докладом и предложениями представитель польского Временного правительства при фронте подполковник Леонард Боркович.

Представителю Временного правительства вежливо и тактично объяснили, что время для доклада, а тем более для предложений выбрано им, прямо скажем, не самое удобное, так как командующему фронтом уже несколько дней нездоровится и он только недавно лег спать. Боркович интеллигентно выразил свое сожаление по поводу пошатнувшегося здоровья маршала, был накормлен и уложен в одной из комнат резиденции командующего при штабе фронта.

Рано утром о его прибытии было доложено маршалу. Рокоссовский распорядился вызвать командующего Первой армией Войска Польского генерала Поплавского и командиров крупных советских соединений, находящихся в территориальном взаимодействии с Первой польской армией. По странному стечению обстоятельств этот приказ был отдан именно в ту минуту, когда за несколько десятков километров от штаба фронта капитан Станишевский героически закрывал своим телом генерала Голембовского от грязно-желтой струи воды, хлещущей из возвращенного к жизни городского водопровода. Оба знаменательных события — приказ маршала и подвиг Станишевского — произошли ровно в шесть часов утра тридцать первого марта 1945 года.

Рокоссовский учел удаление штабов соединений от своей ставки, прикинул возможное время на покрытие этого расстояния и назначил совещание на одиннадцать часов ноль-ноль минут. Борковичу было передано, что маршал крайне сожалеет о том, что из-за плохого самочувствия не может его принять раньше начала совещания, но надеется в одиннадцать ноль-ноль услышать от представителя Временного правительства не расплывчатое и пространное выступление, а ряд деловых и конструктивных предложений с учетом конкретных возможностей Второго Белорусского фронта.

Первым в штаб прибыл огромный, могучий и стремительный генерал Поплавский. На правах старого приятеля он был незамедлительно проведен в апартаменты маршала и теперь в расстегнутом мундире, увешанном советскими и польскими боевыми орденами, сидел напротив Рокоссовского за шахматной доской и задумчиво держал в руке ферзя.

Рокоссовский в теплом свитере и короткой кожаной куртке, наброшенной прямо на плечи, нахохлившись сидел у стола. Левое плечо было неестественно поднято, локоть плотно прижат к телу. Из-под свитера выпирал градусник. Маршальский китель Рокоссовского, без каких бы то ни было знаков отличия, висел на спинке стула. До начала совещания оставался час с четвертью.

Еще до приезда в штаб фронта Поплавский успел побывать в местах расположения двух своих дивизий. В одной из них он решил проверить систему укрепления переднего края обороны и лично полез в наспех отрытый окоп.

Его продвижение по окопу напоминало шествие Пантагрюэля по предместьям Сен-Марсо, где крыши самых высоких домов еле достигали его поясницы. Огромный Поплавский возвышался над всеми и, не умолкая, распекал командира дивизии за небрежно и мелко вырытые укрытия. Когда же в одном из окопных сужений он со своим огромным животом и внушительным задом просто-напросто застрял и, к великому смущению сопровождавших его лиц, минуту не мог двинуться ни вперед, ни назад — гнев его достиг максимального накала. Пока несколько человек в поте лица своего проталкивали Поплавского через сужение и вытаскивали его из окопа, он успел задать командиру дивизии такую выволочку, что в сравнении с ней все молнии и громы небесные могли бы показаться невинным детским фейерверком.

Вполне понятно, что в следующую дивизию Поплавский нагрянул не в лучшем настроении. За местечко, в котором расположился штаб дивизии, еще вчера шел упорный, тяжелый бой. На этом участке против поляков стояли остатки десятого корпуса СС, и они дрались до последнего вздоха.

Поляки разорвали немцев буквально на куски, но и сами понесли страшные потери. Улицы местечка были завалены польскими и немецкими трупами. Сорока восьми весенних часов оказалось достаточно, чтобы по местечку поплыл сладковатый запах. Похоронная команда падала от изнеможения. А по бывшим улицам шатались одетые неизвестно во что солдаты-победители и горланили старые польские песни. Дивизия, как, впрочем, и вся Первая армия, к этим дням обтрепалась так, что узнать польского солдата можно было только по истерзанной конфедератке или потерявшей какую бы то ни было форму русской теплой шапке с польским орлом. Немецкие мундиры всех родов войск, английские шинели, советские телогрейки-ватники, крестьянские меховые безрукавки... А на что была похожа обувь! В чем только поляк не шел к победе!

Поплавский разнес комсостав дивизии в пух и прах за все на свете. За отвратительный, нестерпимый внешний вид воинства, за полную безынициативность в организации отдыха подразделений и, самое главное, за то, что с улиц и из руин не были убраны трупы, быстрое разложение которых угрожало эпидемиями и болезнями.

Произнося свою гневную филиппику, он понимал, что в ужасном, непотребном виде солдат никто из комсостава дивизии не виновен. Последние три месяца они продвигались вперед столь стремительно, что системы снабжения и обеспечения, и без того уже достаточно обескровленные, не успевали, да и не могли, обмундировать армию, как требовалось. Именно поэтому Поплавский и собирался приехать в ставку командующего фронтом пораньше, чтобы успеть переговорить с маршалом до начала совещания.

Что касается плохо организованного отдыха личного состава, то и тут Станислав Поплавский в душе сознавал, что совладать с людьми, случайно выжившими в кровавой бойне, измотанными в изнурительных ночных бросках и многокилометровых переходах, при помощи бесед, политинформаций, самодеятельных концертов и всего того, над чем должны ломать головы офицеры политотделов, тоже нелегкая задача.

Ну а уж убрать с улиц трупы и своих и чужих они были просто обязаны! Тут им нет никаких оправданий. Рисковать здоровьем и жизнью людей, которые здесь, на возвращенных Польше землях, поселятся после их ухода, они не имели никакого права!..

Спустя десять минут трупы стали вывозить на окраину местечка, к глубокому оврагу, где их встречали рота саперов, один бульдозер и два танковых огнемета. Четыре грузовика безостановочно мотались между местечком и оврагом на окраине.

В последнюю секунду, когда Поплавский уже садился в машину, чтобы следовать в ставку, на его глазах произошел дурацкий случай. При очередной загрузке трупов в грузовик мертвое тело белобрысого немца средних лет оказалось совершенно живым и здоровым телом польского капрала, сильно перегруженного алкоголем. Закинутый в кузов грузовика, польский капрал в немецком мундире очухался и громко завопил, что он провоевал в этом полку с сорок третьего года и не собирается переводиться ни в какую другую часть! И если ему сейчас же не помогут слезть с этого вонючего грузовика, он как-нибудь выберется сам и начистит всем рыло!..

Свои вопли он уснащал такой отборной руганью, что командующий Первой армией Войска Польского обескураженно махнул рукой и приказал своему шоферу не развешивать уши, а немедленно заводить двигатель и уезжать.

* * *

— А если я так? — хитро спросил Поплавский и наконец опустил своего ферзя, угрожая им ладье Рокоссовского.

Рокоссовский мельком взглянул на шахматную доску, оценил невыгодную для него позицию и сказал:

— Подожди.

Он оттянул воротник толстого свитера, достал градусник, посмотрел на него и досадливо покачал головой.

— Сколько? — по-польски спросил Поплавский.

— Опять тридцать восемь и одна...

— Может быть, все-таки обычной водки с перцем?

— Ты с ума сошел! У меня и так там все воспалено. Где это меня так прохватило?

— Вчера на моем КП.

— Нет... Это у меня еще раньше началось.

— А я бы все-таки водки с перцем выпил, — убежденно сказал Поплавский.

Рокоссовский нажал кнопку. Дверь отворилась, и на пороге мгновенно появился немолодой подполковник — адъютант командующего фронтом.

— Николай Иванович, будьте любезны, мне чаю крепкого и все, что там выписал доктор. А генералу Поплавскому — водочки с перцем. Ну и соответственно...

— Мне-то зачем с перцем? — удивился Поплавский.

— Ты же сам советовал, — сказал Рокоссовский и уставился на шахматную доску.

— Но я же не себе, а вам советовал...

— Вот я на тебе и проверю, — проговорил Рокоссовский и убрал ладью из-под удара ферзя.

Он поднял глаза на стоящего в дверях подполковника и сказал:

— Пожалуйста, Николай Иванович. Пожалуйста. Выполняйте.

— Слушаюсь. — Подполковник несколько помялся и доложил: — Товарищ маршал, генерала Поплавского разыскивает по всем телефонам генерал Голембовский...

— Что там еще такое? — обеспокоился Поплавский и встал.

— Переключите сюда, — распорядился Рокоссовский.

— Слушаюсь. — Подполковник закрыл за собой дверь.

— Возьми вон ту трубку, — сказал Рокоссовский и показал на один из четырех телефонов.

Поплавский быстро подошел к рабочему столу и снял трубку:

— Слушаю. Поплавский. Что там у тебя?

Последовала долгая пауза, во время которой подполковник — адъютант Рокоссовского — бесшумно открыл дверь и впустил молодого офицера в коротком белом халате — ответственного за кухню командующего. В руках у того был поднос с чаем для Рокоссовского и водкой для Поплавского. На небольших тарелочках была сервирована закуска. На блюдце, отдельно, лежало несколько белых таблеток. Стоял на подносе и стакан чистой воды.

— Вот эти таблетки — по две сразу... — прошептал подполковник маршалу, чтобы не мешать Поплавскому. — И запить простой водой. Вот она.

— Спасибо, Николай Иванович, — так же тихо проговорил Рокоссовский. — Вы свободны.

Подполковник и офицер в коротком халатике вышли.

— Понял, — сказал Поплавский в трубку. — Молодцы! Сначала я дам команду остальным. Используйте все местное население, все ресурсы. Сегодня же будет приказ. Начните с разминирования участков. Союзники?.. Захотят — пожалуйста, нет — неволить не будем. Действуйте и докладывайте. Удачи!

Поплавский положил трубку. Рокоссовский проглотил таблетки, поморщился, запил водой из стакана. Спросил:

— Что там у тебя за новости?

Голембовский в своем замке тоже положил телефонную трубку. Выдержал драматическую паузу, окинул всех собравшихся победным взглядом. Повернулся к своему заместителю по политико-воспитательной работе подполковнику Андрушкевичу и чуточку торжественно произнес:

— Ну, Юзек, настал твой звездный час! Раз ты считаешь, что любое движение должно иметь крепкую идеологическую основу — тебе и карты в руки. Командуй!

— Слушаюсь! — Андрушкевич вскочил, вытянулся по стойке «смирно».

Поплавский поведал командующему фронтом о разговоре с Голембовским. Во время своего рассказа он все время следил за выражением лица командующего, чтобы заранее понять его отношение к случившемуся. Где-то в глубине души вдруг возник червь сомнения: не поторопился ли он в разговоре с Голембовским? Не нарушил ли воинский этикет? Он разговаривал по телефону из кабинета высшего начальника и отдал распоряжение своему подчиненному, не поставив в известность хозяина кабинета. В правильности своего решения он не сомневался ни секунды, однако не следовало ли сначала спросить совета у Рокоссовского? Но под конец своего рассказа Поплавский почти успокоился. По собственному опыту он хорошо знал, что, если Рокоссовскому что-то не нравилось или он был с чем-то не согласен, он некоторое время прямо, не мигая, смотрел в лицо докладывающего, словно хотел понять, как такая бездарная мысль могла родиться в голове его собеседника. При этом он обычно легонько похлопывал ладонью по столу и в самый неожиданный момент прерывал доклад буквально на полуслове, жестко произнося: «Нет». И тогда принятые решения отменялись, все начинало немедленно раскручиваться в обратную сторону, а прерванный маршалом подчиненный получал основательную встряску, которая гарантировала его от повторения подобных ошибок на ближайшие несколько месяцев. Или лишался возможности принимать вообще какие-либо решения.

Сейчас Рокоссовский разглядывал фигуры на шахматной доске, помешивал чай ложечкой и, кажется, не собирался прерывать Поплавского. Он даже молча показал пальцем на стул, приглашая его сесть за стол. Закончив рассказывать о том, что произошло в месте расположения дивизий Сергеева и Голембовского, Поплавский попросил разрешения отлучиться до начала совещания.

— Ты же хотел водки с перцем, — сказал ему Рокоссовский. Поплавский пожал плечами, налил себе водки, выпил и деликатно закусил маленьким бутербродом.

Загрузка...