Кажется, ничто не забыто и ничто не вычеркнуто из памяти, и вся твоя жизнь — вот она, перед глазами, а как же, оказывается, трудно рассказать о себе, Трудно потому, что, во-первых, речь приходится вести о своей персоне и тут легко впасть в преувеличение, можно, так сказать, перехвалить себя. Во-вторых, тут необходим строгий отбор фактов, нужно уметь отделить главное от не главного, важное от не важного. А что главное и что важное? Что не главное и что не важное?
Самое первое, что хорошо помню, — это обрывистый берег Кубани и бурлящий вспененный поток в весеннем разливе, и стоит на кубанском берегу мальчуган. Все вокруг кажется ему необычным и страшным. И еще помню хутор Маковский на том же берегу. Стоят в беспорядке хаты. Вижу и нашу хатенку: от других она отличается тем, что вместо крыши на нее навален сухой колючий курай. И слышу голос матери:
— Туточки, сыну, и будэмо жить…
Началась же моя жизнь не на Маковском. Из рассказов родителей знаю, что далеко от Кубани, где-то между Изюмом и Харьковом, стоит украинское село Кунье — место моего рождения. И еще знаю, что там же, близ Харькова, есть большое украинское село Бабаи. Еще во времена крепостного права из села Бабаи был продан в село Кунье кузнечных дел мастер Спиридон. В Кунье ему было дано прозвище — Бабаивский. Отсюда и пошла, теперь несколько переделанная на русский лад, фамилия Бабаевских.
Не только по отцовской, а и по материнской линии мои предки, как и село Кунье, были собственностью помещика — обрусевшего немца. В тот год, когда Россия сбросила со своих плеч крепостное ярмо, мои родители — Василиса Николаевна и Петр Спиридонович — еще были детьми.
Пришла лишь видимая «свобода», а бесправие, нищенское существование в Куньем остались еще долгое время. До октября 1917 года куньевцы не имели земли и жили очень бедно. Если же говорить о нашей многодетной семье, то мало сказать, что мы жили бедно. Это была уже не бедность, а крайняя нищета.
Желая как-то избавиться от нищеты и голода, наша семья в 1910 году, когда мне исполнился год, уподобилась перелетным птицам и улетела в теплые края, на Кубань, в поисках земли и лучшей доли. Оказалось же, что даже на Кубани, в этом привольном казачьем крае, было не так-то просто найти землю и лучшую долю. Четыре года мы странствовали по кубанским станицам и хуторам, жили тем, что зарабатывали отец и его старшие сыновья и дочери. Мой отец, как говорится, был от скуки на все руки: и плотник, и каменщик, и печник. Вместе со своими старшими сыновьями он ходил на заработки, мечтая о том, как бы собрать денег и купить клочок земли с хатой. Только в канун войны, весной 1914 года, такая мечта сбылась: на хуторе Маковском, близ станицы Невинномысской, была куплена хатенка без крыши и без дверей. Наконец-то свое гнездо, свое место на земле — какая это радость! Тогда-то и прозвучали запавшие мне в душу слова матери:
— Туточки, сыну, и будэмо жить…
Кубань и Ставрополье, край ты мой, родимый край! Сколько вместе с тобой пережито и горя, и радости. Вся моя жизнь неотделима от тебя, от твоих просторов, от станиц и сел, ты стал для меня моей второй родиной. На отлогом кубанском берегу я вырос, близ хутора, на выгоне, пас свиней. На Маковском ходил в школу и был секретарем комсомольской ячейки. Здесь же, на кубанском берегу, научился русскому языку, но и до сих пор люблю и хорошо знаю украинский, ласковый и певучий язык матери. Здесь, на кубанском берегу, парубковал, по вечерам с гурьбой ребят ходил на другие казачьи хутора, и здесь же, на Маковском, женился на девушке Таисии Деминой, и отсюда, с кубанского берега, ушел «в люди».
По ту сторону Кубани, в пойме, темнел лес, а дальше — коромыслом изгибалась невысокая, безлесая Казачья гора. Перевали за эту гору, и твоему взору откроются холмистые невинномысские и беломечетенские земли. На том берегу, наискосок от Маковского, стоит хутор Усть-Невинский. На Маковском жили «хохлы», а на Усть-Невинском казаки. Там, на Усть-Невинском, и жизнь, и порядки были свои, не такие, как на Маковском. Там и дома добротные, под жестяными и цинковыми крышами, совсем не такие, как наши хатенки под соломой и кураем. Там, на Усть-Невинском, и дым из труб, как мне казалось, тянулся к небу не так, как на нашем хуторе, — вставал сизыми и ровными столбами. И между «хохлами» и казаками не утихала вражда.
Не успел я подрасти, как и к нам на Маковский долетел отзвук того залпа «Авроры», что прогремел на Весь мир. Заполыхали и на Кубани костры гражданский войны. Старший брат Гордей вернулся с германского фронта, пожил дома с неделю и отправился в отряд Якова Балахонова. Брат ушел воевать, а возле нашей хаты какой-то другой отряд поставил орудие. Артиллеристы вели прицельный огонь по Казачьей горе, где то неслись конники, то муравьями бегали солдаты. К вечеру орудие увезли, а в окнах нашей хатенки, не осталось ни одного целого стекла. Вскоре и весь отряд покинул Маковский. Тогда мы, хуторская детвора, побежали на Кубань, к тому месту, где недавно разрывались снаряды. На перекате лежал окровавленный конь под седлом, а рядом с ним убитый всадник в мокрой шинели, с погонами на плечах.
Поздней осенью, спасаясь от белых, наша семья уехала «в беженцы». От белых убегали жители других станиц и хуторов, и вереница подвод, груженных домашним скарбом, своим разноликим видом была похожа на картины из «Железного потока». Обозы «беженцев» прошли через Ивановское, Ольгинку, Невинномысскую и, направляясь на Ставрополь, перевалили через гору Стрижамент и остановились в балке на ночлег. И сейчас вижу блеклую ставропольскую степь под низким, в тучах, небом, ковыль, как шелк, на взгорьях, пылающие костры между бричек. И теперь еще чувствую тот особенный степной запах дыма, который плыл над лагерем, и ощущаю тот необыкновенный вкус сваренной в ведре баранины, которую довелось тогда есть. Но самое памятнее — это то, что в те далекие дни моего детства я первый и единственный раз видел живого Ивана Кочубея. Это было на станции Курсавка. Мы спали на бричке, укрытые рядном и полостью. Стоял сырой конец ноября. С вечера моросило, а к утру повалил снег. Отец приоткрыл заваленную снегом полость и сказал:
— Дети, поглядите на отряд Кочубея!
В памяти, как живая, хранится картина. Вижу идущую рысью конницу. Кто в бурке, кто в шинели, кто в полушубке. У каждого за плечами башлык и винтовка. Все той же легкой рысцой проезжают мимо нашей брички. Впереди командир, молодой светлочубый, в серой, лихо сбитой на затылок кубанке. Под ним поджарый скакун гнедой масти не идет, а танцует. Широкоплечая бурка укрыла конскую спину. Синие крылья башлыка на спине, кубанка С красным верхом. Слышу голоса: «Иван Кочубей! Иван Кочубей!» Провожая конников глазами, я чуть слышно повторяю непонятное мне слово «Кочубей, Кочубей».
Зиму мы провели в ставропольском селе Нагуты, все переболели тифом и чудом остались в живых. Весной, вместе с приходом Красной Армии, мы вернулись «с беженцев». Но не на Маковский — наша хата была разрушена, а на шерстомойную фабрику близ Невинномысской. Нарождалась новая мирная жизнь. Фабрика, принадлежавшая Лапину, стала народной собственностью, и молодой советский рабочий класс тут же приступил к мойке шерсти. Отец, старшие братья и сестры работали на фабрике. Для меня же фабрика памятна тем, что здесь, в рабочем поселке, я впервые переступил порог школы. Хорошо помню школу — одноэтажное кирпичное здание рядом с хозяйственным двором, и свою первую учительницу Клавдию Константиновну Ерош, женщину удивительно сердечную и добрую. Спустя более сорока лет она как-то писала: «Мне исполнилось уже 77 лет, но перед моими глазами, как сейчас вижу, стоит худенький мальчик, светлочубый, в розовой рубашке, говоривший с украинским акцентом».
Недолго мне пришлось учиться у Клавдии Константиновны. На другой год, с приходом весны, нашу семью потянуло, как птиц тянет на старое гнездовье, на Маковский. Позвала к себе земля. Всюду уже чувствовались первые молодые побеги Советской власти. Хуторская беднота получила не только землю, а и школу. Впервые у «хохлов» на Маковском была открыта начальная школа. Помещалась она в обыкновенной, снятой в аренду крестьянской хате. Не было ни парт, ни грифельной доски, ни чернил, ни тетрадей и учебников. Как и чему мы учились? Сейчас затрудняюсь ответить на этот вопрос. Но я окончил три класса хуторской школы и был счастлив. Мне хотелось учиться и дальше. Но продолжить учебу можно было только в школе станицы Невинномысской, которая находилась от Маковского приблизительно в восьми километрах. У моих же родителей не было ни средств, ни особого желания для того, чтобы их сын жил и учился в станице. К тому же мой отец был убежден, что его сыну нужна не грамота, а ремесло, умение что-то делать не головой, а руками. И так как сам он был опытным печником, свою профессию считал выгодной, то и полагал, что сын его должен стать печником. И когда я попросил отца послать меня учиться в станичную школу, он ответил:
— Ученых, сынок, на свете уж и так много, а еще больше будет в будущем, так что и дела всем не хватит. Тебе, же следует обучиться ремеслу. Передам тебе свое умение делать печи. Печник всем нужен, потому как без печи и дом не дом. Так что становись ко мне в подручные, и мы пойдем с тобой по станицам и хуторам делать новые печи и ремонтировать старые.
К сказанному отец пообещал купить двухрядную гармонь — давнюю мою мечту. И я согласился учиться печному делу. Стояла ранняя и теплая весна 1924 года, когда мы с отцом взяли нехитрый инструмент, фартуки и покинули Маковский. Странствовали до глубокой осени. Побывали во многих станицах верховья Кубани, таких, как Беломечетинская, Баталпашинская, Усть-Джегутинская, Красногорская, Карданикская, Сторожевая, Преградная.
В ту памятную весну я впервые в своей жизни самостоятельно покинул хутор Маковский. Привычная, замкнутая хуторская жизнь сменилась жизнью новой и доселе мне неведомой. Передо мной вдруг раскрылся удивительный мир. Вот они, почти рядом, возвышались Кавказские горы, то голые, скалистые, неприветливые, то зеленые, ласковые, снизу и доверху укрытые лесами. Шумели по ущельям реки и речушки, то чистые, как родники, то мутные, бурлящие.
Мы переходили из станицы в станицу, из хутора в хутор, и всюду для меня открывалась новизна, всюду встречались люди, каких никогда раньше я не видел и не встречал. Сегодня мы делаем печь у одного хозяина, а завтра у другого. Сегодня мы в одной станице, а завтра в другой. И снова новое место, новые люди. Разные. То бедные, то богатые, то добрые, то злые. И дома у них, и дворы один на другой не похожи. И всюду свой устоявшийся казачий обычай, свои казачьи нравы.
Делая с отцом новые и ремонтируя старые печи, я тогда, разумеется, не думал и не предполагал, что в будущем мне так пригодится все то, что я увидел в услышал в станицах. Теперь-то я хорошо знаю: такое длительное хождение по верховьям Кубани пошло мне на пользу, помогло лучше узнать ту жизнь, которую значительно позже я описал в своих романах, повестях и рассказах. И хотя мечта моего родителя сделать из меня мастера печных дел так и не сбылась (я научился делать лишь трубы, потому что любил сидеть на крыше дома, откуда видна вся станица), но я и сейчас благодарен отцу за то, что он взял меня к себе в подмастерья, ибо путешествие по кубанским станицам и хуторам явилось для пятнадцатилетнего паренька отличной жизненной школой.
На хутор Маковский я вернулся не только с новыми впечатлениями и знаниями, но и с гармонью. И сразу начал парубковать. Ходил с гармошкой на вечеринки, научился курить, и в глазах хуторских девушек уже казался настоящем парнем. По ночам проявлял «геройство» — с такими же, как и сам, парнями забирался в чужие сады и угощал девушек яблоками и абрикосами. Но все, чем мы, молодежь, в те дни жили на хуторе, вскоре нам наскучило. Мы стали мечтать о комсомоле.
Вспоминаю только что прошумевший грозовой ливень. Поля — мокрые, дорога — в лужах. Вижу троих промокших подростков — Петра Яценко, Ивана Швеца и Семена Бабаевского. Идут пареньки по берегу Кубани в станицу Невинномысскую, идут по грязной размокшей дороге, идут босиком, с засученными выше колен штанинами. (Из-за материальных недостатков молодые люди летом обувь не носили.) Через Кубань они переправились на лодке, поднялись на высокий правый берег и отыскали райком комсомола. С нескрываемым удивлением, но приветливо встретили там нежданных гостей. Что и как босоногие ходоки говорили? Они просили организовать на хуторе Маковском ячейку комсомола. Их внимательно выслушали и просьбу поддержали. Ячейка из трех членов вскоре была создана. Ее секретарем был избран белобрысый чубатый Семен. (Я говорю о себе в третьем лице потому, что сейчас, когда прошло более полувека, мне никак не верится, что это был именно я, кажется, что был какой-то другой Семен.)
Вскоре наша ячейка выросла, в нее вступили не только парни, а и девушки — первые маковские комсомолки. В те далекие времена по почте можно было купить специальные костюмы цвета хаки: для парней — брюки, рубашка, фуражка, пояс с портупеей через плечо, для девушек — юбка, кофточка, красная косынка и тоже пояс с портупеей через плечо. В такой полувоенной одежде мы выглядели нарядно и своим внешним видом отличались от остальной молодежи. Членов партии на Маковском тогда не было. Чем же мы занимались? Если отвечать на этот вопрос просто и понятно, то мы вместе с хуторянами строили свою молодую родную Советскую власть. А лучше сказать так: мы занимались всем тем, что относилось к первым росткам социалистического уклада нашей жизни, организовали избу-читальню, хоровой и драматический кружки. Если к этому прибавить, что секретарь ячейки был еще и гармонистом, то авторитет хуторских комсомольцев рос, как говорится, не по дням, а по часам. Главное же внимание было сосредоточено не на танцах и не на песнях, а на ликвидации неграмотности. Сегодня, в годы космических полетов и компьютеров, от самого слова «неграмотность» веет эдаким анахронизмом, стариной-старинушкой, а тогда научить человека писать и читать — была победа, может быть, равная теперешнему полету в космос.
Вскоре на Маковском появилась сельхозкоммуна «Стальной конь» — дело по тем временам тоже новое и непривычное. Почему коммуне было дано такое несколько странное название? Конь, да еще и стальной? Это было сделано в честь ленинградских рабочих, которые в порядке шефства прислали коммунарам стального коня — трактор. Была сооружена арка, ее украсили флагами, цветами, и трактор въехал в хутор через эту арку под звуки гармошки и восторженные крики людей.
Помимо трудового энтузиазма, желаний сделать как можно больше и лучше, мы, комсомолисты (так нас тогда называли), были еще и незаурядными мечтателями, под стать самому Константину Эдуардовичу Циолковскому. К примеру, белочубый Семен в свои шестнадцать лет не на шутку мечтал стать писателем. Тогда же он написал свой первый рассказ «Молотилка». Сюжет прост: в разгар обмолота хлеба кулаки испортили молотилку, принадлежавшую коммунарам, и сорвали уборку урожая. Сие слабое сочинение, разумеется, напечатано не было, и мечта оставалась мечтой. Помню, в тот год на Маковский из Москвы приехали два корреспондента «Комсомольской правды», парни на вид представительные, интеллигентные, в модных плащах и шляпах. Разговаривая с секретарем ячейки о житейских делах, москвичи, очевидно, любопытства ради, спросили чубатого паренька, о чем он мечтает и кем собирается стать. И белочубый Семен, не задумываясь и не стесняясь столичных гостей, смело и уверенно, как о чем-то давно решенном, сказал:
— Буду писателем!
— А преодолима ли для тебя эта задача? — спросили москвичи. — Думал ли ты об этом?
— Обо всем уже думал, — последовал ответ. — Для комсомольца нет ничего невозможного, непреодолимого.
Разумеется, это было сказано чересчур самоуверенно, нескромно. Теперь бы тот Семен так не ответил, постеснялся. Но тогда для него, как говорится, и море было по колено. Москвичи с улыбкой переглянулись, как-то странно посмотрели на будущего писателя: надо полагать, ответ Семена им показался и смешным, и неуместным. Не знаю, живы ли сейчас эти московские товарищи и знают ли они, что мечта белочубого паренька из кубанского хутора Маковского все же сбылась. Правда, не сразу, не вдруг, не просто и не легко, но сбылась.
После того как был написан первый рассказ, случилось то, что рано или поздно и должно было случиться: моя «Молотилка» как бы открыла мне глаза, и я увидел, что человек я в общем-то малограмотный. После «Молотилки» я понял простую истину: чтобы писать рассказы, мне надо получить образование. Но как и где? Что делать и у кого просить поддержки? И тут случайно в газете я прочитал, что в Краснодаре открывается рабфак. Непонятное мне слово «рабфак» волновало и радовало, и я решил во что бы то ни стало стать рабфаковцем. Вот это, говорил я сам себе, и есть то, что мне нужно. Со страхом я думал о том, как бы я жил и что бы я делал, если бы не Краснодарский рабфак. Тогда мне даже показалось, что те люди, кто открывал рабфак и объявил о приеме будущих рабфаковцев, наверняка знали, что на Маковском живу я и что мне, как никому другому, нужен рабфак. Желая прихвастнуть перед хуторянами, я, не раздумывая, объявил и друзьям, и родителям, что уезжаю в Краснодар поступать на рабфак и что на Маковский уже не вернусь.
И уехал. Денег на железнодорожный билет у меня не было. Пришлось ехать «зайцем» на тормозе товарного вагона. Путешествие было полно приключений, но не об этом речь. Я все же добрался до Краснодара, и опять радость: меня допустили к экзаменам! Правда, несколько огорчало то, что поступать на рабфак приехало слишком много юношей и девушек. В здании, теперешнем Дворце пионеров, полным-полны коридоры такими же, как и я, абитуриентами, кто уже и во сне видел себя рабфаковцем.
Первый экзамен — русский язык. Мы сидели за столами в большой светлой комнате, а пожилая седая женщина ходила от окна к окну и чистым голосом читала отрывок из «Записок охотника» Тургенева. Я написал три странички в школьной тетради и, как все, положил их на стол. Через три дня, как и многих других, меня вызвали в учебную часть, и та седая женщина, которая таким, хорошим голосом читала отрывок из «Записок охотника», грустно улыбнулась и молча показала то, что я написал в диктанте. У меня дрогнули в коленях ноги: все три странички были, как кровью, испещрены красными чернилами. Провалился! Значит, напрасно ехал в такую даль и с таким трудом. Значит, рабфак, это волнующее слово, не для меня. «Придется тебе, юноша, уехать домой, — сказала седая женщина. — Но не надо отчаиваться. Ты еще молод. Займись-ка дома самообразованием, подтянись по русскому языку и на будущий год снова приезжай…»
Слова седой женщины не только запали мне в душу, но и не давали спокойно жить. «Займись-ка дома самообразованием, подтянись по русскому…» Так падает в почву случайно оброненное зерно и, несмотря ни на что, начинает прорастать. Я изучал русский язык, математику, занимался изо дня в день, из месяца в месяц, мечтая на будущий год опять поехать в Краснодар. Время шло быстро, а моя самостоятельная учеба двигалась медленно и трудно. Не было ни опыта, ни знаний, ни учебников, ни времени. Всю неделю работал на нолях коммуны и только в воскресенье мог пойти в, библиотеку, которая находилась в станице Невинномысской.
В этой библиотеке и состоялось мое знакомство с многими писателями, в частности с Максимом Горьким, знакомство, разумеется, заочное, но для меня радостное и весьма нужное. Книги Максима Горького приподнимали, как на крыльях, мое юношеское воображение, уносили в края неведомые и к людям удивительным. Максим Горький был тем человеком, кто в трудную минуту протянул мне руку и кто своими книгами и своей жизнью поддержал меня духовно. По своему юношескому неразумению я хотел было, подражая Максиму Горькому, отправиться пешком по кубанской земле, мечтая написать рассказы, даже придумал, тоже подражая, литературный псевдоним — Петр Бездолов.
К счастью, эта чисто возрастная «болезнь» быстро прошла, а любовь к книгам Максима Горького и к их автору осталась. Я читал не только Горького, а все, без разбора, что попадало в руки, и читал ненасытно — так томимый жаждой человек пьет воду, припав к роднику. Каждая свободная минута была отдана книгам и учебникам. Как же, оказывается, тяжело учиться самому, без школы, без учителей! Частенько меня навещали и отчаяние, и неверие в свои силы, и страх. Во мне постоянно жили два враждующих между собой человека, и споры между ними не прекращались. Один голос, строгий и насмешливый, настойчиво требовал: брось, Семен, эту свою глупую затею. Тоже мне, захотел стать писателем! Опоздал, брат, учиться, и тех, кто ушел вперед, тебе уж не догнать. Живи, как живут все хуторяне, тут большого образования не требуется… Другой голос с той же настойчивостью убеждал, доказывал: иди, Семен, вперед, не трусь и не малодушничай. Не останавливайся и не замедляй шаг. Да, тебе трудно, а ты иди, иди. Сделал один шаг — хорошо, два — еще лучше. Нельзя тебе останавливаться, нельзя…
В этом внутреннем поединке победил второй голос: я не смалодушничал, не остановился. И все же второй раз в Краснодарский рабфак я не поехал. Через семь лет я экстерном сдал экзамен за десять классов, а к тридцати годам, уже будучи автором многих рассказов и отцом семейства, окончил заочное отделение Литературного института имени Горького. И хотя ко времени окончания Литературного института мною было истрачено немало чернил и бумаги, написаны две повести — «Японко на Кубани» — о боевых подвигах отряда Якова Балахонова, и «Участники» — о делах работников МТС (обе повести не были напечатаны), а также «Кубанские рассказы», которые печатались в журнале «Молодая гвардия» и «Московском альманахе», — я все больше и больше убеждался, что писатели рождаются не в стенах учебного заведения и что мне, для того чтобы стать писателем, нужны были новые усилия, посложнее и потруднее тех, какие уже были сделаны.
В те годы я работал разъездным корреспондентом сперва в комсомольской газете «Молодой ленинец», а потом в «Ставропольской правде» и почти каждый день находился в дороге. Я любил эти поездки. Благодаря им я так изучил «на местности» карту Северного Кавказа, что от Дербента до Темрюка не отыскать, пожалуй, места, где бы не довелось побывать, и это был, я сказал бы, мой второй литературный институт.
В годы Великой Отечественной войны мне и моему другу Эффенди Капиеву довелось побывать в Кубанском кавалерийском полку, который формировался на Кубани и на Ставрополье и в январе 1942 года принимал участие в боях за освобождение Ростова-на-Дону. Встречи с конниками-земляками помогли нам написать книгу очерков «Казаки на фронте». Затем всю войну, работая сперва в дивизионной газете, а позже во фронтовой, я, как офицер и военный корреспондент, делал все то, что в годы войны делали все военные корреспонденты, и это был мой третий литературный институт.
На пылающем небосклоне войны уже заалели зарницы долгожданной победы. Мечты воинов все настойчивее обращались к жизни мирной. Самым радостным и самым желанным был разговор о том, что и как должно быть и обязательно будет сделано после окончания войны, — в это время я и начал писать романы «Кавалер Золотой Звезды» и «Свет над землей», и с них, собственно, и начинается моя литературная биография. Прошло более тридцати лет. Книги выдержали многие издания, выходили большими тиражами и получили широкую известность среди читателей в нашей стране и за ее рубежами, были переведены на все братские языки Советского Союза и на 29 иностранных языков. И если сравнивать содержание этих романов с жизнью реальной, то лучше всего обратиться, так сказать, к первоисточнику, то есть к тем людям, которые описаны в них, и к тем станицам и селам, которые там названы и которые обозначены на географической карте Кубани и Ставрополья.
События, описанные в «Кавалере Золотой Звезды» и «Свете над землей», относятся, как известно, к 1945—1948 годам, а место действия — все то же, с детства любимое мною верховье Кубани — от Невинномысска до Усть-Джигуты и Сторожевой. Если же сказать еще точнее, то это станица Зеленчукская, названная в романах Усть-Невинской. Именно в этой станице я провел первое послевоенное лето. Это было время небывалого душевного подъема, время радостных надежд и свершений. Да это и понятно! Народ-воин, народ-богатырь одержал величайшую победу над фашизмом, спас мир от коричневой чумы, и сознание совершенного выдающегося подвига жило в сердцах советских людей. Мы, живые свидетели тех лет, хорошо помним: над Кубанью, над Ставропольем, как и над всей нашей страной, витал тогда дух Победы. Он-то, дух Победы, и создавал у людей настроение праздничное, приподнятое, придавал им энергии, трудовой смелости, определял их душевный настрой.
Как раз в это время в Зеленчукской началось строительство межколхозной гидроэлектростанции, и запевалами первой послевоенной новостройки, ее душой стали бывшие воины. Сооружение это было объявлено народной стройкой — тоже характерная примета того времени. В рекордные сроки был прорыт отводной канал, поставлена плотина, близ реки вырос домик и к нему протянулись две водонапорные трубы. И когда был завершен монтаж турбин и от домика побежали столбы электропередач, в станичных домах, на площади, на полевых станах и фермах зажглись огни: своя электроэнергия начала применяться не только в быту, а и на производстве. Так что жившему в станице писателю не надо было ничего изобретать и ничего придумывать. Материал для романа лежал, что называется, у него под рукой. Поэтому все, о чем рассказано в «Кавалере Золотой Звезды» и «Свете над землей» — от возвращения фронтовиков, строительства Усть-Невинской ГЭС, сплава леса до применения электричества, — все это происходило в станице Зеленчукской.
Совсем недавно я снова побывал в Зеленчукской. Даже меня, бывшего здесь не однажды, поразили происшедшие там перемены. Станица разрослась, расстроилась и стала похожа на утопающий в зелени город. Навестил я и тот, хорошо мне знакомый берег, где в первый же послевоенный год развернулась народная стройка. Меня встретил тот же домик, только на нем крыша потемнела от времени. Тополя, посаженные еще строителями, стали могучими деревьями с высоко поднятыми к небу шпилями. Все так же, раскинув плечи, убегали от домика столбы электропередачи, и все так же лежали, как два ружейных ствола, водонапорные трубы. И все так же, вот уже более тридцати лет, шумит в турбинах вода — монотонно и неустанно. Только электроэнергия Зеленчукской ГЭС нынче не одинока. Как ручеек впадает в большую реку и сливается с нею, так и она входит в общегосударственную энергосистему.
Там же, в Зеленчукской и в других станицах верховья Кубани, и поныне живут люди, с кем в разное время мне и посчастливилось встречаться. Эти-то люди, так или иначе, стали прототипами героев моих произведений. Подобно тому, как перед живописцем встает натура и помогает ему с наибольшей точностью перенести на полотно видимый им предмет, у писателя тоже есть своя натура. Разница лишь в том, что эта натура находится не рядом, и писатель не может то и дело поглядывать на нее, как это делает живописец. Писатель рисует словами не то, что видит в настоящую минуту, а то, что видел когда-то и что постоянно живет в его воображении. Возможно, поэтому и теперь, когда прошли многие годы, я часто вспоминаю, например, как танкист Семен Гончаренко вернулся с войны в свой родной хутор Маковский, и не один, а с фронтовым другом Василием Григорьевым. У Василия не было ни родных, ни своего угла — унесла война, и он решил после демобилизации не возвращаться на свою Орловщину, а уехать с другом на Кубань. Вспоминаю, как эти и другие бывшие фронтовики входили в мирную жизнь, как некубанец Василий женился на двоюродной сестре кубанца Семена и как они сообща строили хату для молодоженов. Если же до конца открывать авторский «секрет», то следует сказать: да, точно, приехавшие на Маковский два танкиста и навели на мысль начать роман с этого, взятого из жизни, эпизода. Однако прототипами, скажем, Сергея Тутаринова были и другие бывшие фронтовики. В частности, Василий Черников из Усть-Джегуты, внешние черты которого были даны герою романа, Герой Советского Союза Константин Лаптев, которого я знал с детства и биография которого стала биографией Сергея Тутаринова.
В той же Зеленчукской я познакомился с возницей Ириной Любашевой, с электриком-самоучкой Прохором Ненашевым, с Федором Лукичом Хохлаковым. А вот председателя райпотребсоюза Рубцова-Емницкого встретил не в станице, а в Пятигорске. Это был мой друг, торговый работник Лев Ильич Семенов-Метницкий, своей внешностью и характером очень похожий на Рубцова-Емницкого. Два председателя колхозов пришли в книгу из станиц Попутной и Отрадной — это Алексей Степанович Артамашов, рубаха-парень, добряк и хлебосол за чужой счет, разоривший хозяйство, и Стефан Петрович Рагулин, по натуре человек молчаливый, прижимистый, скупой, но хозяин отменный. Родители Сергея — Тимофей Ильич и Василиса Ниловна — это мои отец и мать. Кого-кого, а их-то я знал хорошо, так что «изучать» их не было нужды, и описаны эти старики, что называется, с натуры. Помню, отец прочитал роман, узнал себя и сказал: «Понапрасно ты, сыну, нас с матерью описал. Люди будут читать, узнают нас, что подумают… Подождал бы, когда мы помрем, а тогда и описывал бы…»
Работая над книгой, писатель не только видит свою «натуру», а и мысленно разговаривает с теми, о ком пишет, и нередко этот никем не слышимый диалог затем весьма кстати ложится на бумагу. Иногда писателю приходится ездить к своим героям, советоваться с ними. Для наглядности сошлюсь на героиню романа «Родимый край» Евдокию Ильиничну Голубкову, или, как ее звали, тетю Голубку. Читатели знают, что тетя Голубка живет на кубанском хуторе Прискорбном. Для меня же Прискорбный — это Маковский. Оба хутора: Прискорбный — в романе, Маковский — в жизни, стоят на низком, размытом водой берегу. В романе Прискорбному, а в жизни Маковскому Кубань причинила большую неприятность, она подошла так близко и так навалилась на берег, что уже начала смывать огороды и разрушать хаты.
Тетю Голубку — свою сверстницу я знал на Маковском еще девушкой, когда и сам был парубком. Мы вместе ходили на вечеринки, на те самые, что описаны в «Родимом крае», и на этих вечеринках развеселая Дуся танцевала под мою гармонь. Так что я с полным правом могу сказать: мне хорошо известны и жизнь Дуси, и ее нелегкая судьба, и ее горькая любовь. Потому-то, работая над романом, я не только думал о Дусе и мысленно разговаривал с нею, а и в то время, когда писал «Родимый край», приезжал к ней в гости, привозил рукопись, читал ей главы, выслушивал ее замечания. Вот в такие дни и мне, как и живописцу, тоже приходилось поглядывать на свою «натуру», на ее щербину, которую она прикрывала смуглой ладошкой, когда улыбалась, на ее сережки, похожие на крупные капли слез, на ее цветную косынку, на мелкие морщинки у глаз. Как-то после очередного чтения Дуся сказала:
— Все тебе нужно, все ты хочешь описать. А разве надо обо всем писать? Ты пиши не обо всем, а о главном.
— А что же, Дуся, по-твоему, главное, а что не главное?
— К примеру, ты описал наше ночеванье. А зачем? Кому про ту нашу глупость интересно знать? Нынче-то ночеванье уже не в моде, и это хорошо. Да и молодым людям про это читать не интересно. Мою щербину тоже описал. Ни к чему. Кому охота знать, есть у меня эта щербина или ее нету. А вот мою работу на ферме описал правильно, все так, как было. И телята у тебя получились как живые. Я даже прослезилась, честное слово… А щербину мою вычеркни, без нее будет лучше.
Разумеется, важно видеть и вблизи, и на расстоянии тех, о ком пишешь и с кем хорошо знаком. Важно разговаривать с ними и мысленно и наяву. Но не менее важно хорошо знать описываемое тобой место. Известно, что строители, прежде чем начать сооружение здания, сперва облюбовывают и изучают для него место. Потом делают «привязку» будущего здания к облюбованному и изученному месту. Что-то схожее с этим делает и писатель, ибо ему тоже невозможно начать сочинять роман или повесть, не «привязав» их к месту, не имея своего любимого уголка земли. И сюжет, и автор со своими литературными героями обязательно должны иметь такую «привязку», то есть то место, которое является для них родным и святым. А эта «привязка» делается не по чьему-то указанию, а по велению сердца.
Почему, к примеру, в романе «Родимый край» эта «привязка» сделана не к какому-либо кубанскому хутору, а к Маковскому? Исключительно потому, что на Маковском я вырос, что он для меня не просто хутор, а частица моей жизни. А вот роман «Сыновний бунт» уже «привязан» не к кубанским станицам и хуторам, а к ставропольским селам, тоже автору родным и дорогим. Описанные в «Сыновнем бунте» места — это села, лежащие за горой Недреманной. В романе она названа своим, весьма поэтическим именем, как и Невинномысский канал, воды которого прошли по туннелю через Недреманную. Сразу же за Недреманной петляет по степи речка Егорлык. Оживала она лишь во время таяния снега и умирала, как только поднимались над степью жаркие каспийские суховеи. Нынче Егорлык породнился с Кубанью и стал рекой полноводной. Не менее, чем хутор Маковский, я знаю и люблю ставропольские села, что раскинулись по берегам Егорлыка. В «Сыновнем бунте» одни из них, как Татарка, Ново-Троицкая, Красное, Птичье, названы своими именами, а другие, как Журавли, вымышленными.
И еще пример, самый свежий — из «Белого света». И в этом романе налицо все та же «привязка» к месту. Читая «Белый свет», нетрудно догадаться, что Прикубанье — Кубань, что город Южный со своими пьянящими запахами акаций и буйной зеленью — это Краснодар. Береговой же, куда Алексей Фомич Холмов переехал на жительство, является собирательным приморским городком, во внешнем облике которого угадывается и Геленджик, и Туапсе, и Лазаревское, и Адлер, и Гагра. Хождение Холмова по «белому свету» тоже имеет точный адрес: это кубанские станицы от Славянска до Усть-Джегутинской и Зеленчукской. У меня хранится карта маршрута с точным указанием тех станиц, где Холмов побывал или останавливался на ночлег.
Хорошо иметь житейскую и душевную «привязку» к какому-то месту. Но этого еще мало. Обязательно самому надо побывать и пожить там, где бывали и где жили твои герои, и самому знать и любить эти места так, как знал и любил их, к примеру, Алексей Фомич Холмов или Сергей Тутаринов. Первый раз я прошел по описанным в «Белом свете» станицам еще в ранней юности, когда учился печному делу, второй раз — в молодости, когда работал разъездным корреспондентом. Тогда я не думал и не гадал, что когда-нибудь, лет эдак через тридцать, буду писать роман «Белый свет». Третий же раз по тем станицам и по тому же «белому свету» проходил совсем недавно, уже вместе с Алексеем Фомичом Холмовым.
1979 г.