Памяти отца посвящаю
Осторожно, чтобы не зашуршало сено, Нора выпрямляет затекшую ногу и поворачивается на правый бок. Снова приникает к щели. Конечно, это русские! Вот те, что соскочили с танков, — в красноармейских гимнастерках. Один усатый, а у немцев таких усов не бывает. И солдат, который показывает, чтобы машины съезжали к озеру, размахивает красным флажком. С такими их класс перед войной ходил на первомайскую демонстрацию. В деревне уже русские! Можно вылезать! Нора убеждает себя, а все равно не трогается с места. Лежит в своем укрытии на сеновале, смотрит в щель и рассказывает себе, что видит. Говорить с собою так, будто есть и вторая Нора, она привыкла уже давно. С тех пор, как маму с бабушкой забрали и она стала скрываться. Даже когда у людей — все равно одна. Чтобы не было так страшно, она сама успокаивала себя, что не надо бояться. Утешала, что не найдут. Теперь она уверяет себя, что свободна! Немцев нет, можно выйти! Но медлит. Почему дедок и Алдона не возвращаются из леса? Не знают, что здесь русские? А может, боятся, что немцы вернутся обратно? Она тоже подождет… Когда дедок сказал, что они все уходят, Норе стало страшно: она остается совсем одна! Но уйти вместе со всеми ей нельзя было — никто, кроме старого дедка Апутиса и его дочери Алдоны, не знает, что она здесь. Уйти после них? Где она там спрячется? Тут, в сарае, хоть есть укрытие. Чтобы никто не мог подступиться к сеновалу, дедок у двери нагромоздил сбрую, мешки, корзины. Тачку притащил. Даже косы с вилами сюда перенес. И попросил — раз она все равно остается — сторожить дом. Сверху хорошо видно. Если фашисты, отступая, подожгут его, то, как только они отъедут, Нора быстро слезет и станет гасить. Дедок и воды во все бочки налил, и полные ведра поставил на каждом углу. Но в спешке забыл принести ей крынку с питьем. Хлеба и кусок сушеного тминного сыра подал, а воду забыл. Норе уже много раз приходилось терпеть. То без еды, то без питья, иногда без того и другого. Она знает: если очень хочется пить, так, что вода даже мерещится, — ни за что нельзя думать о ней — ни как она расплескивается, когда из колодца тащишь полное ведро, ни как течет в реке, ни как дождевые капли стучат о подоконник. Нора старалась не думать о воде. Выискивала в сене вокруг себя цветки клевера и сосала их. Но это не помогало — они сочные только в поле. А от засохших першит в горле. Спуститься за водой она боялась. Хотя знала, что в деревне никого нет. Днем ни дымка над крышей, ни человека во дворе; даже случайно забытой несушки не осталось. Но сойти было страшно — каждую минуту могли появиться немцы. И они появились. Нора испугалась, что они остановятся, спрыгнут с машин и начнут все подряд поджигать. Но они пронеслись мимо. Следующие — тоже. Потом стали проезжать почти беспрерывно — машины, танки, опять машины. И не останавливались. Только сидевшие на них солдаты иногда стреляли по придорожному кустарнику, по закрытым ставням домов. А под вечер уже и стрелять перестали. Мчались с такой скоростью, что пыль за ними не поспевала — завихрившись, отставала и тут же попадала под колеса следующей машины. Но и ночью, когда танки грохотали реже, и на рассвете, когда больше никто не проезжал — в деревне стало совсем тихо, — слезть за водой Нора все не решалась. Уговаривала себя еще немножко потерпеть. Но ведь больше терпеть не надо! В деревне русские! Вдруг Нора окаменела — тот, усатый красноармеец влез в танк. Уезжают?! Она хочет с ними! Нора быстро выбралась из ямы в сене, соскользнула вниз, наступила на грабли. Чуть не наткнулась на косу. Выбежала во двор. Пусто. И танков отсюда не видно. Никого нет. А пионы, сверху казавшиеся живыми — так они кивали друг дружке головками, — теперь стоят неподвижно. Нора нерешительно делает шаг. Еще один. Осторожно подкрадывается к углу. Есть! И танки, и красноармейцы! Она хочет подбежать к ним, послушать, как они разговаривают. Но не может двинуться с места — ноги дрожат. И руки тоже. Она только повторяет себе, что пришла Красная Армия. И теперь ее уже не убьют! Два красноармейца идут сюда! Тянут какой-то провод. — Смотри! — восклицает один. — А ты говорил, нет ни души. Вот одна. Только очень маленькая. Они ей улыбаются… А Норе странно, что люди в военной форме ей улыбаются. — Девочка, ты здесь живешь? — спрашивает черноволосый. Он и сам смуглый, и глаза черные. А брови почти срослись — на переносице кисточка. — Там… — показывает Нора. — В сарае? — смеется чернобровый. — А почему не в доме? — Не кричи, Илико. Ты же ее пугаешь. Второй говорит потише. И волосы у него светлые. А глаза голубые. На гимнастерке три полоски — две красные и одна желтая. — А кто живет в доме? — Они ушли в лес. Прятаться. — А ты почему осталась? — Мне с ними нельзя. Он не понимает. — Чтобы их за меня не убили, — объясняет Нора. Оба удивлены. Не верят? — Честное слово! Если немцы находят кого-нибудь, кто прячется, забирают и того, кто прячет. — Ты пряталась? — удивился голубоглазый. — Я… — А сколько тебе лет? — Тринадцать. — И, спохватившись, добавляет: — Было тринадцать. Теперь уже шестнадцать. — Видал личного врага фюрера? — опять удивился голубоглазый. — Слушай, — неожиданно тихо, почти хрипло спрашивает Илико, — может, ты есть хочешь? Пить, только пить! Но губы такие сухие, что сказать это очень трудно. — Понимаешь, нам сейчас некогда, — будто извиняется голубоглазый и начинает разматывать свой провод. Нашивки на его гимнастерке шевелятся. — Но мы тебе принесем. Потерпи немного. — Зачем терпеть?! — восклицает Илико. — Сходи к нашему повару. Скажи — Илико и Витя просили накормить. — Верно, сходи. Кухня там, у озера. Любого спросишь, покажет, — обрадовался Витя. — Зачем спрашивать?! По запаху узнаешь. И ешь. Потом мы принесем — опять есть будешь. Поправиться надо. Невеста, а такая худая. — Не стесняйся, — советует и Витя. И убегает, на ходу разматывая провод. Илико спешит за ним. Вдруг оборачивается: — Слушай, ты не грузинка? — Нет… Они уходят за изгородь. Машут ей оттуда и убегают под гору. Она опять одна… Вдруг замечает у крыльца ведро. С водой! В ней солнце блестит. Как золотой цветок… Пить неудобно, она не умеет пить из ведра. Вода лезет в нос. И дышать трудно. Нора отрывается на миг, переводит дух и снова пьет. Захлебывается, задыхается. Пробует пить из пригоршни, но так не напиться. Устала. И, кажется, напилась. Но уйти от воды не решается. Нора сидит, опустив руку в ведро, и шевелит пальцами. Солнечный отблеск сверкает, слепит. Внезапно она вздрагивает — ее могут увидеть! И сразу вспоминает — теперь это уже не страшно! Не надо бояться. И прятаться больше не надо. Нора смотрит вокруг. До чего просторно! Над головой до самого неба — ничего! Ни потолка подвала, ни ската крыши. Она может встать во весь рост. И стоять. Или подойти к скамейке. К колодцу. Даже к березам. Но она сидит. Рука в ведре, голова прислонена к стене. А кажется ей, будто идет. По самой середине дороги, не таясь — хотя теперь день и ярко светит солнце. До чего хорошо так шагать! Легко! И ветерок подгоняет. Вот он прошелся по полю широким арпеджио, и рожь волнами стала кланяться, будто здороваясь. "Здравствуйте, здравствуйте, — отвечает Нора колосьям — Я тоже очень рада, что могу так идти…" — Нора! Откуда они знают ее имя? — Ты что, спишь? Она открывает глаза. Алдона! Дедок! Вернулись! — Думала, танцуешь, а ты, вижу, спишь… — Жива? — спрашивает дедок. Нора кивает. Больше он ничего не говорит. А глаза улыбаются. Старые, выцветшие глаза. Раньше Нора их ни разу не видела. Ночью ее сюда привезли. По ночам он приносил ей поесть. Иногда, как теперь, скажет два слова шепотом, а иногда только кашлянет — мол, пришел, поесть принес. Теперь тоже поговорил. И ушел к выбитым окнам. Пробует, крепко ли сидят осколки стекла. — Это они стреляли, — объясняет Нора. — Когда удирали. А у хлева Тадас, Алдонин муж, распрягает лошадей. Сейчас он ее увидит, спросит… Увидел! — А это кто? Дедок не отвечает. Будто и не слышал. Тадас смотрит на нее. Кажется, догадался… — Прятали? — Она недавно… В сарае… А теперь дом сторожила, — объясняет Алдона. — А если бы нашли? Веревка на шею кому? Тадасу? — Почему тебе одному? — спокойно спрашивает дедок. Больше он ничего не говорит и уходит в дом. — Не нашли же! — пытается успокоить мужа Алдона. Тадас все равно злится. Хватает с телеги корзину. — Осторожно! — вскрикивает Алдона. Но он назло ей швыряет. В корзине, завязанной платком, слышится тревожное кудахтанье. Тадас пинает корзину ногой. Алдона подбегает, хочет развязать платок. От волнения пальцы неуклюже дергают узлы, еще туже их затягивают. Нора хочет помочь, но не смеет. Наконец Алдона снимает платок. Куры бьются испуганно, опрокидывают на себя корзину. Только одна успела выскочить и теперь убегает без оглядки. Остальные беспомощно топчутся под этим плетеным колпаком. — Меня вы спрашивали, хочу ли я умереть из-за этой?.. — сердится Тадас. Нора уходит в свой сарай. Она опять здесь. В том же полумраке, с тем же столбом посередине. Наверху, на сене, ямка, в которой она лежала. Отсюда, снизу, и правда ничего не видно. А когда Нора там лежала, казалось — как только войдут, заметят. Не только немцы или полицаи, но и Тадас. Когда он входил, Нора боялась даже дышать. "…Меня вы спрашивали, хочу ли я умереть из-за этой?.." А разве она хотела, чтобы из-за нее умирали? Сперва и не знала ничего. Думала, что ее не впускают в дом, потому что она незнакомая, чужая, а они не понимают, что ей совсем некуда деться и что ее могут схватить. Правда, один — потом Нора узнала, что он полицай, — понял. Даже крикнул: "Правильно делают, что вас расстреливают. Давно пора!" Только потом, на мельнице, когда старый Даугела, который обещал держать ее до конца войны, вдруг прибежал испуганный и попросил, чтобы она ушла, ушла сегодня же, ночью, Нора узнала. Увидела… Они висели с завязанными назад руками. От ветра разворачивались то к дороге, то к реке, будто во все стороны показывая дощечки с надписью: "Я помогал врагу- большевистскому солдату", "Я прятал евреев". Третьей надписи Нора не разглядела — луна зашла за облака. Да и на те глянула только мельком, пробегая. Постучаться к другим людям она не решилась. Ни в ту ночь, ни в другую, ни в третью. Спряталась в лесу, в большой яме, накрыв ее хворостом и листьями. Уговаривала себя потерпеть. Старалась не думать о том, что будет дальше. Не было этого "дальше", было только "теперь". Надо еще потерпеть… Потом все меньше приходилось себя уговаривать. И это "что дальше?" стало отодвигаться. Пока совсем не исчезло. И ничего больше не было: она только помнила, что лежит в яме. А потом на нее упала Петронеле. Не заметила под листьями ямы и провалилась. Испуганно крестилась и долго не могла поверить, что Нора не лесной дух. Только узнав, почему Нора здесь прячется, поверила… Привела ее к себе. Устроила на печи укрытие. Поила горькими настойками из трав, чтобы Нора скорее поправилась, окрепла. А Нора все время помнила о тех троих. Но рассказать не решалась. Однажды ей это приснилось… Немцы врываются, хватают ее. Петронеле тоже выгоняют. Связывают руки. Вешают дощечку… Нора проснулась. Хотела сразу разбудить Петронеле, рассказать ей все и уйти… Но Петронеле спала. Голова на подушке казалась маленькой — наверно, потому, что без платка. Было очень тихо. Даже стены, уставшие за день смотреть на комнату, теперь, казалось, стоят, углубившись в сон. И забытая на столе чашка. И вода в кадке. Столетник, сняв с тесного подоконника свои тени и причудливо расстелив их на полу, дремлет. И Нора не стала будить Петронеле. Что же делать? Нора уставилась в темноту, будто именно оттуда должен возникнуть ответ. Только другой, не тот, который неясно мелькал в голове. Нет, уйти она не может. Но и здесь оставаться нельзя. А ведь кто бы ее ни впустил, каждому грозит то же самое… Что же ей все-таки делать? И так всю ночь. Нора порывалась разбудить Петронеле и продолжала лежать… Обвиняла себя и оправдывалась. Утром все-таки рассказала. Сбивчиво, не очень внятно, но рассказала. Петронеле ничуть не испугалась, не попросила уйти. Сняла с огня картошку, налила простокваши и спросила, подать ли на печь или Нора слезет поесть. Выходит, Петронеле знала! Не о тех трех у мельницы, а вообще знала. Еще до того, как нашла Нору в лесу. И все равно привела ее… А Тадас сердится. Но что ж ей было делать? Она понимала, как им страшно — и дедку с Алдоной, и Петронеле, и Стролисам… Она вернется к Стролисам! Нора вспомнила маленького Винцукаса. Как он приносил ей в погреб еду. Садился рядом и шепотом утешал: "Я никому, никому не скажу, что ты здесь. А когда вырасту, выгоню всех фашистов, и ты больше не будешь спать в погребе". Она поедет к Стролисам! Ведь теперь уже можно! Нора выбегает из сарая. Тадаса не видно. Алдона в огороде. Дедок возится с оконной рамой. Вынул ее и аккуратно отковыривает замазку. — Может… мне вернуться к Стролисам? — Проведаешь. Пока поживи тут, привыкни к свету. И все. Нора тоже не знает, что сказать. Просто так они никогда не разговаривали. Она смотрит, как дедок, отковырнув замазку, осторожно вынимает уцелевшие куски стекла и складывает их на скамейке. Больше, наверно, ничего не скажет. Она идет к Алдоне. — Можно, я вам помогу? — А что тут помогать? Я только для свекольника нарвала на ужин. Сама все же идет вдоль грядки — то сорняк выдернет, то еще свеклину вытянет. — Может, огурцы прополоть? Я умею. — Чего ж тут не уметь? Только не надо, я недавно полола. Тадас говорил — все равно немцы истопчут. А вот не успели. Зачем думать, что будет плохо? А Нора думала. Даже представляла себе… Но больше не будет — ведь гитлеровцев уже нет! Алдона уходит. Нора наклоняется над грядкой. Под листьями огурчики. Крохотные, с неопавшими еще цветочками на конце. Тоже таятся… И Нора переходит к другой грядке. С морковью. Маленькие травинки выдергиваются легко, а высокие, с твердыми стебельками — Нора забыла их название — не поддаются. Обрываются, корень норовит остаться в земле. Нора все равно выдирает. Неожиданно что-то мелькает в голове. Странное, непривычное. Она не боится! Сидит у всех на виду, полет огород и совсем ни о чем не думает. Даже о том, что уже свободна! Как долго она этого ждала! Про себя даже умоляла советских бойцов — приходите скорее! Но как они придут, не представляла себе… Сперва это казалось очень далеким. Потом, когда фронт стал приближаться, она пыталась — чтобы легче было ждать — представить себе, как это будет, когда освободят. И что она будет делать. Теперь ее уже освободили. А она в огороде полет морковь… Но что еще делать? И Нора продолжает выдергивать сорняки. Морковины очень похорошели. Стоят ровными рядами, топорща зелень над взрыхленной землей. — Нора, бросай работу. К тебе гости пришли. Алдона ждет ее у колодца. — Давай полью. — Она зачерпывает воду узким жестяным литром. Точно такой был у молочницы, которая до войны приходила к ним по утрам. Но этот, видно, протекает. Нора идет следом за Алдоной в дом. В первый раз поднимается на крыльцо. Красноармейцы! За столом сидят Илико, голубоглазый Витя и другие, незнакомые. Дедок тоже с ними. И Тадас. Теперь он, кажется, не злится. — Ты почему не пошла к нашему повару? — спрашивает Илико. — Видишь, обиделся. Но его сосед улыбается. — Садись с нами! — Смотри, что они тебе принесли, — шепчет Алдона, показывая два котелка с перловой кашей. — Почему только мне… — А я свекольник сварить не успела. Только вот, картошка. На столе много хлеба! Целая коврига Алдониного, круглого, и еще две непривычные, прямоугольные. Наверно, тоже они принесли. От картошки поднимаются струйки вкусного пара. Нора очень хочет взять горячую картошину, но не решается. Ей должны дать… Дедок разливает в чашки "что бог послал". — А как же, был и я солдатом… Дедок — солдат?! Нора смотрит на его костистые пальцы, обхватившие бутылку, на худые щеки под седой щетиной и не может себе представить его молодым, чубатым, в солдатской форме. — … еще при вашем царе Николае. — Почему же он наш? — смеется Витя. — Мы его…При царе?! Это ж было так давно, в учебнике истории! Может, он даже был книгоношей? И Нора вдруг вспоминает, как учительница истории рассказывала, что царь в 1864 году запретил преподавать в школах литовский язык и печатать литовские книги. Печатали за границей, и книгоноши тайком приносили в Литву. Но их ловили и ссылали… — Как тебя зовут? — спрашивает красноармеец, который сидит с ней рядом. — Нора. — А меня Коля. То есть Николай. — И, помолчав, спрашивает: — Родители есть? — Есть. Но маму с бабушкой эсэсовцы увели. А папа на фронте. Он майор. — Пишет? Ах да, некуда было. Но ничего. Скоро война кончится, отыщет он тебя, заживете, как прежде. Нора кивает. Она хочет, чтобы он еще говорил об этом. Но сосед вдруг погрустнел. — Я тоже ищу своих. Сестренка у меня такая, как ты, Оля. И родители. В деревне они, тоже под оккупацией были… Я уже шесть писем написал. Вчера седьмое отправил, в сельсовет. Может, хоть оттуда ответят… — Конечно, ответят! — Нора хочет, чтобы он опять улыбался. Неожиданно двое, которые сидят рядом с дедком, затягивают: На позиции девушка Провожала бойца. Темной ночью простилася На ступеньках крыльца… И Нора видит: ночь… крыльцо… Двое прощаются… И пока за туманами Видеть мог паренек, На окошке, на девичьем Все горел огонек. Нора представляет себе и этот огонек. Он отдаляется, уменьшается. Стал только светящейся точкой. То пропадает, то, как уголек, на который подул ветер, — снова оживает. Мерцает вдали. — А ты небось настрадалась? — тихо, чтобы не мешать поющим, спрашивает Николай. — Но сперва поешь, поешь! — Видно, заметил, что она смотрит на сковороду с подогретой кашей. — Бери, еще бери! Нора отвыкла есть на людях. Ложка дрожит, каша вываливается. Неловко проглотив две полных ложки, спешит ответить Николаю: — Я пряталась. То есть меня прятали. — Где? — Везде. Сперва, когда немцы ночью пришли за нами, мама меня затолкнула в ванную, забросала грязным бельем. Но я все слышала. Солдаты кричали, что мы большевички. Ходили по комнатам. А мама твердила, что больше тут никого нет, они живут только вдвоем с бабушкой… Солдаты их увели… — А тебя не нашли? — Нет. Под бельем не искали. Только дверь в ванную открыли. — А потом? — Я долго не вылезала. Потом… Уже было утро. Я слышала, как к двери подошла молочница. Спросила кого-то, почему опечатано… Больше никто не приходил. Я съела все, что у мамы было. Даже сухое какао. И макароны все сгрызла. Плиту растопить боялась. И свет не зажигала. А мимо окон ползала по полу. — Долго так? Нора вдруг замечает, что за столом тихо. Все слушают ее. — Долго. А однажды пришел немецкий офицер. Ноя услышала, что возятся у двери, и опять спряталась в ванной под бельем. — И он тебя не нашел? — Нет. Не искал. Только велел женщине, которую привел, проветрить квартиру и убрать ее. Он сюда вселится. В ванную тоже заглянул. Открыл кран, течет ли вода… Потом ушел… А эта женщина испугалась, когда нашла меня. Сказала: "Уходи, пока он не вернулся". И я ушла… — Да, — неожиданно говорит Тадас. — Натерпелись от них. Все натерпелись. И страху, и… — он машет рукой. — Батя у ней воюет, — говорит дедок, с укоризной глянув на Тадаса. — Военврач он, майор. — В какой части? Как зовут? — спрашивают несколько голосов. — Маркельскис. Может, знаете? Витя пожимает плечами. И Николай не знает. Даже Илико улыбается, как бы извиняясь. — Ничего, — спокойно, будто и не было этого неловкого молчания, говорит Николай, — отыщется твой батя. — Конечно, отыщется! — восклицает Илико. — Не надо грустить. Витя, давай. И Витя тихо затягивает: Эх, махорочка, махорка, Подружились мы с тобой… Илико подхватывает: Вдаль глядят дозоры зорко, Мы готовы в бой! Мы готовы в бой! — Хорошо поют, верно? — спрашивает Николай. — Витя и на гармошке играет. "А я играла на рояле", — хотела сказать Нора. Но промолчала. Это было так давно… Первое время она и в укрытиях пыталась "играть" — на коленях, на доске. Повторяла гаммы, этюды, сонатину Моцарта. Потом перестала. Хотя знала — мама будет недовольна. Мама очень хотела, чтобы она стала пианисткой. Когда Нора долго засиживалась у Юдиты или после школы рассказывала что-нибудь "пустенькое", мама сперва слушала. Будто невзначай подкладывала еще котлетку. Потом начинала улыбаться: "Пустяки у тебя в голове: какой торт испекла Юдитина мама, какие новые ленты были у Иоанны. А ведь этюд Рахманинова еще не разобрала". Стучат в дверь! Нора вздрагивает. — Не бойся… — тихо говорит Николай. Входят два красноармейца. Один очень высокий. Алдона вскакивает, уступает место. Нора тоже встает. — Сиди. — Николай с Витей пытаются еще потесниться. — Ничего, мы сядем на кровать, — объясняет Алдона. — Ребята, — сразу спрашивает Николай у вошедших, — вы майора… — и он оборачивается к Норе: — Как звать твоего батю? — Маркельскис. — Майора Маркельскиса не знаете? Военврач он. — Бог от встречи уберег, — улыбается высокий. Второй тоже не знает. Нора перебирается на кровать. — Положи голову, — шепчет Алдона. — И ноги вытяни. Нора не решается. Хотя очень хочет прикоснуться к этой настоящей, в белой наволочке, подушке. — Ложись, ложись, — говорит Алдона, и голова Норы сама уходит в забытую пуховую благодать. Нора закрывает глаза. …Она на кровати. Настоящей. На такой спят раздевшись. И мягко как — голове, плечам, всему телу… — Нет, дедушка, не скоро домой, — доплывает голос Вити, — война еще. Нам идти да идти. До самого Берлина. — И он неожиданно затягивает: Утро зовет снова в поход… Несколько голосов продолжают в унисон: Покидая ваш маленький город, Я пройду мимо ваших ворот… Тоже незнакомая песня… Для них она — своя. И сами они друг другу — свои. Завтра уйдут. А она останется… Но ведь немцев больше нет! Может, ей это снится? Что лежит на кровати. В комнате красноармейцы. Может, даже песня снится? Нора быстро открывает глаза. Нет, они здесь. Опять закрывает глаза. Все равно видит их. Они есть! Пришли! И теперь уже не надо будет умирать…