"Какая тебе у нас жизнь, тебе в город надо". Нора это понимает. Она и сама очень хочет домой. Но вчера уехать не могла. Витя забежал попрощаться — получен приказ, через час снимаются. Предложил поехать с ними — как раз в ту сторону. Нора от неожиданности вздрогнула. Почти как раньше, когда надо было вдруг убегать от облавы. Витя не понял, почему она так медлит. А дедок, пожав плечами, сказал: — Какая тебе у нас жизнь, тебе в город надо. Конечно, надо. И она поедет. Только не знала, как объяснить, что теперь, когда больше не страшно, она не может так, сразу… И если бы не домой, она бы совсем не уезжала. Ведь так хорошо все время быть на одном месте. Витя уехал. Дедок больше об этом не говорит. И Алдона не напоминает. Наверно, чтобы Нора не подумала, будто они ее выпроваживают. Она и не думает. Сама убеждает себя, что поедет. Домой ведь! Они тут живут своей всегдашней жизнью, работают. А она только плетется за Алдоной, неумело стараясь помочь. То унести подойник, то начистить картошки. Алдона посмеивается: "Хватит тебе, помощница, работать. Иди посиди". Сейчас тоже отправила. И Нора сидит на крыльце, смотрит. Здесь хорошо. Маргис дремлет у своей будки. Приоткроет один глаз и, увидев, что все в порядке, снова зажмурится. А куры расхаживают по двору с таким важным видом, будто только они тут без устали следят за порядком. Заметив что лишнее, склевывают и вышагивают дальше, расписывая землю тонким узором следов. Вдруг Маргис вскакивает. Поднимает морду — не то принюхивается, не то выть собирается. Убегает. А когда она снова приедет сюда, потом, из города, он ее узнает? Маргис прибегает, вертится вокруг нее, тычет мордой, куда-то зовет. Нора встает. Оказывается, он выбежал встречать дедка. Но почему-то не радуется, не забегает вперед. Даже ни разу не тявкнул. Плетется сзади, понурив голову, будто прощения просит. А дедок его и вовсе не замечает, тащится усталый. — Скажи Тадасу, — говорит он Норе, глядя куда-тов сторону, — чтобы лошадь запряг. Поедем. — И тихо, странным голосом добавляет: — Стролисов хоронить. Нора не понимает. То есть она понимает, но не может… — Пусть Алдона тоже собирается. За скотиной присмотрит кто-нибудь. Попросите соседку, Лапене. Он идет к сараю. — А мне… можно с вами? Дедок кивает. Алдона тоже не сразу понимает. Даже слезы в глазах собираются медленно, нерешительно. — А кого… хоронить? — спрашивает она. — Не знаю… Слезы дрожат, но не скатываются. — Спрошу. — Нора хочет выйти, но дедок сам входит. — Кого… — она запинается и все-таки произносит, только очень тихо: — хоронить?.. — Всех. Нора смотрит на Алдону — она тоже так слышала? — Всех, — угрюмо повторяет дедок. — Убили их. — Но теперь же не убивают! — вырывается у Норы. Дедок молчит. — За что? — Алдона закрывает лицо ладонями и бросается поперек кровати. — За что? Кому они сделали плохое? Ведь только добро, одно только добро!.. — Она задыхается от рыданий. — А ребенка за что?.. За что невинную душу Винцукаса погубили?.. И Нора будто опять услышала голос Винцукаса: "Не бойся, я никому, никому не скажу, что ты здесь. А когда вырасту…" Вдруг Алдона садится. — Кто? — Фашистские последыши, — мрачно отвечает дедок. Поворачивается к Норе: — Ты тут посиди… Винцукас ее крестник. Потом, когда она… того… соберетесь. — И выходит. Нора видит в окно, как дедок берет у Тадаса сбрую и сам принимается запрягать. А Тадаса куда-то посылает. Запряг. Сена в телегу набросал. Идет в свою каморку. Только они с Алдоной не трогаются с места. Алдона тихо плачет на кровати, а она… Она твердит себе, что это правда. Они едут хоронить Стролисов. Хоронить Стролисов… Дедок выходит из своей каморки совсем другим — в сапогах и выходной, из беленого льна, рубашке. В калитку входит Тадас с соседкой. — Тадас Лапене привел. Алдона тяжело встает. По-старушечьи шаркая ногами, выходит. Ведет соседку в хлев, в погреб, показывает, где подойник. Лапене подоит корову, постелет чистой соломы. Соберет в курятнике яички. Только Стасе этого больше никогда не будет делать. Ее нет. И Антанаса, и Винцукаса… Однажды он принес в погреб снимок. Там Стасе в фате. Антанас тоже нарядный. "Это мама с папой на свадьбе. А это бабушка с дедушкой". Теперь их тоже… Всех пятерых… — Повяжи, — Алдона протягивает ей черный платок. Траур по Винцукасу. По Стасе… — Еще наревешься, — говорит Алдона. — Сходи забери свое пальтишко. Оттуда, наверно, уже домой поедешь. А новое еще когда справишь. Нора идет в сарай — пальто осталось там, на сеновале. С того первого дня она ни разу не была здесь. Теперь ей кажется, будто что-то изменилось — то ли ямка в сене стала меньше, то ли скат крыши ниже. И все выглядит чужим… Нора хватает пальто и поспешно выходит. — Хорошо, что лето и его не надо надевать. — Алдона встряхивает пальто. На свету оно очень неприглядное. Нора его давно не видела со стороны. Совсем не такое, как было. Мятое, выгоревшее, с большой серой заплатой спереди. Эту дыру Нора прожгла позапрошлой зимой. Долго тогда блуждала, закоченела, и когда наконец лесник впустил ее, она прижалась к печке и не заметила, как начала тлеть правая пола. По запаху почуяла. Но уже была дыра. Большая, с горелыми краями. — И платье надо бы другое, — вздыхает Алдона. — Но нет у меня, сама обносилась. — Не на свадьбу едем, — говорит дедок. Это платье ей дала Стасе, когда Норино, домашнее, совсем расползлось. А теперь Нора в нем едет хоронить Стасе… Глаза уже устали смотреть по сторонам. И все равно Нора вглядывается в каждое придорожное дерево, в каждый куст — может, увидит что-нибудь знакомое. Иногда даже мерещится, что узнает — поворот дороги, высохшую березу. Хотя понимает, что это невозможно: не видела она этого. Зимой, когда Антанас вез ее к дедку, она лежала на дне саней спрятанная. Если бы их остановили и проверили, что в санях, Антанас сказал бы, что везет больную племянницу в город, к врачу. К счастью, тогда не остановили. Но тащились они очень долго. И теперь уже едут давно. Сперва солнце стояло над самой головой. Потом стало очень медленно подкатывать к верхушкам деревьев. А зайдя за них, еще долго мелькало: то скрывалось, то вдруг появлялось, ослепляюще сверкая. Теперь оно только изредка появляется между стволами. На мгновение заливает все яркими медными бликами и тут же снова их гасит, исчезая. Нора очень хочет спросить, доедут ли они дотемна. Но не решается — все молчат. За всю дорогу никто не вымолвил ни слова. Дедок останавливает лошадь. Слезает. Тадас тоже нехотя спрыгивает. Ворчит: — Может, живой. Немец!.. — Погоди, — Алдона держит ее за руку. — Погоди, лежит ведь. Наверно, мертвый. И правда, лежит. Ничком. Одна рука подвернута, другая выброшена вперед, будто он до чего-то дотягивался. Без сапог, в носках. На пятках — дыры. Дедок нагибается. Переворачивает его на спину. Левая рука остается на ремне, а правая снова валится наземь. Только теперь ладонью вверх. И пальцы полусогнуты. — Отвоевался… — Тадас сплевывает и возвращается к телеге. А дедок, наоборот, уходит в глубь леса. А если там другие, живые? Норе не терпится — скорее бы вернулся! Надо уехать подальше отсюда! Наконец дедок появляется из-за деревьев. Тащит большую ветвь. Достает из кармана свой складной нож и принимается обрезать ветки. Аккуратно, не спеша. А Нора боится, чтобы тот, лежащий, не зашевелился. Ветвь дедок затесал и воткнул в землю. Не возле немца, а у самой дороги. Тут виднее. — Пусть похоронят. А то жара… — Дедок забирается на телегу. И опять едут молча. Лес давно остался позади. А у Норы все еще перед глазами этот немец в зеленой форме. Лежит. И носки дырявые… Когда дедок его переворачивал на спину, волосы соскользнули со лба. А рукав был грязный. И пальцы в земле. Он лежал ничком. Как обыкновенный человек. И рука обычная, и пальцы согнуты. Даже носки в дырах, совсем обыкновенные. Хоть в немецкой форме, но совсем как человек… — Может, подвезете? Нора вздрагивает — откуда взялся этот старик? Босой, а ботинки связаны шнурками и перекинуты через плечо. В руках корзина с плетеной крышкой. В таких до войны гусей на рынок привозили. — Далеко? — спрашивает дедок. — Близко. В Соднинкай. — Садитесь. Старик залезает. Пристраивает возле ног свою корзину, ботинки и только тогда поднимает глаза на Нору с Алдоной. — Добрый день, барышни. — Здравствуйте. Снова едут молча. Старику это молчание, видно, не под силу. Он поглядывает на спины мужчин, на Алдону, Нору — будто ждет, чтобы кто-нибудь заговорил с ним. Первому начать неудобно. Но никто не обращает на него внимания. Наконец Нора сжалилась над ним: — Мы тоже едем в Соднинкай. — Ага, я так и подумал. А то зачем бы в такую жару черные платки повязали. Он учтиво ждет, может Нора еще что-нибудь скажет. Не дождавшись, сочувственно осведомляется: — Стролисов хоронить? Нора кивает. — А я Буткусов. — И крестится: — Вечный покой даруй им, господи. Дедок чуть не подпрыгивает. — Буткусов?! — Ага. Их. По ошибке. Мстили Стролису, но перепутали хаты. Когда уже всех, кроме старухи — она мне двоюродной сестрой приходится, — когда всех уже…один бандит и говорит: "А ведь мы, кажись, не тех. Там один пацан должен быть, а тут их трое". — Старик опять перекрестился. — Пошли к Стролисам. И уже не ошиблись… — А за что… мстили? — еле выговаривает Алдона. — Какая разница? — Дедок недоволен ее вопросом. — За то мстили, — объясняет старик, — что при немцах партизанам помогали. Тогда, разумеется, никто не знал, а теперь… Повременить бы признаваться. Не такое еще время… — И, вздохнув, он продолжает: — Пошли слухи, что у Стролисов при немцах тайный погреб был, и они там партизан — особенно, которые раненые — прятали. "Меня тоже!" — хотела крикнуть Нора. Но голоса не было. — Там немец мертвый лежит. Похоронить бы, жара… — Дедок явно не хочет, чтобы он рассказывал. — Какой он немец! Из нашей деревни, Пулокас. Родителям уже сказали. — Помолчал. — Его-то за дело. Много, мерзавец, людей погубил, ой много. Только вот дружки его, тоже полицаи, в лесах ведь попрятались. И при оружии… — Старик сокрушенно качает головой. Тадас, кажется, вздрогнул. А может, просто так пошевелился — сидеть неудобно. — Он в немецкой форме, — говорит Нора. — Сам напялил. Чтобы люди пуще боялись. А теперь, говорят, немцы этих полицаев вместо себя оставили. Чтобы против большевиков воевали. И против тех, кто с большевиками заодно. Пока, мол, сами не вернутся. Не слыхали? — поворачивается он к дедку. — Сказывали, Америка теперь на их сторону переходит. — Не слыхал. Старик нерешительно пожимает плечами. — Может, и не переходит. Кто ее разберет, Америку. Далеко ведь… Выходит, дедок знал, за что убили Стролисов… С самого начала знал, еще когда запрягать шел. Только ей не говорил. И этому старику не давал. Свернули на боковую дорогу. Нора узнала эти тополя! И крест-часовенка! Тогда, ночью, приняла его за человека. Долго стояла, боясь шевельнуться. А теперь подъезжает засветло. Только на похороны… Тех самых Стролисов, к которым тогда постучалась… Хоть бы лошадь куда-нибудь свернула. Или шла бы медленнее… Уже виден дом. Плетень. Журавль у колодца. Почему все во дворе, а не в доме? Когда они слезли с телеги, Нора поняла. Увидела. На земле, в один ряд — закрытые гробы. Четыре больших и один маленький. Винцукаса… — Конечно, некрашеные. Откуда теперь краска, — шепчет женщина рядом. — Но ребенку-то могли из целых досок сколотить, а не из обрезков, — отвечает другая. И правда, для Винцукаса сколотили из кусков. Только на крышке одна доска сплошная. И на ней углем начертан крест. На больших гробах тоже кресты. А может… Может, Стасе сейчас выйдет за порог, крикнет Винцукаса ужинать. А он отзовется и выбежит из-за угла… — Говорят, не только партизан прятали, — вздыхает первый голос. Да, не только! Норе вдруг захотелось втиснуться между гробами, быть с ними! Но живые туда не ложатся. А она живая… Она теперь живая, потому что тогда они ее впустили. Прятали, чтобы ее не расстреляли. И за это их убили. Конечно, не только за нее, но и за нее тоже. А она ничего не может сделать! Уже ничего!.. Что им от ее слез? Они должны были жить. Ходить по этому двору, черпать из колодца воду, видеть, говорить. Чувствовать, что они живые! А не лежать в этих заколоченных гробах… — Как раз в эту самую ночь мне снилось, — опять шепчет тот же назойливый голос, — что сено возим. И Стасе нам помогает. Я на возу, а она мне подает. Так ловко, быстро. Только нагрузили мы, я, значит, еду, смотрю- Стасе бежит сзади и протягивает мне Винцукаса, совсем маленького. "Возьми, — умоляет, — а то его убьют". Я хочу взять, но лошадей вдруг понесло, будто порожняком едем. Стасе бежит, подняв ребеночка, хочет догнать, и он ручонками тянется ко мне, и я к нему, а взять его — никак… Утром и говорю невестке: "Сбегай-ка к Стролисам, не случилось ли чего. Уж очень мне плохой сон приснился". Нора отходит. Алдоны не видно. А возле дедка стоят два старика. — Шяуляй уже не сегодня — завтра возьмут. Хорошо бы. Сестра у меня там. — А у Риги Гитлер что-то крепко засел. — Ничего, выкурят. Нора возвращается к гробам. Там Винцукас, Стасе. Во дворе, где живые, их нет…Нет! Вдруг в голове мелькнула какая-то мысль. Нора старается ее поймать. Это очень важно! Стролисов нет. Но ведь не совсем нет! То есть их не будет потом. Но что они были — это есть. Осталось. И как партизанам помогали — осталось. И сами партизаны, которых они прятали, — теперь, наверно, опять воюют. Может, у Шяуляя — освобождают сестру этого старика. И ведь ее, Нору, тоже они оставили! Нора хочет сказать это всем, громко. Что Стролисы ее спасли, не дали убить! Что она будет такая, как они. Будто они и сами живы! Но если спросят, кто еще ее прятал? Узнают про дедка. А потом его тоже… Нора быстро глянула туда, где его только что оставила. Стоит. — … Ксендз приехал… — … А могила вырыта? Это для них могила. Для Винцукаса. Для Стасе… — … Может, родня, что так плачет? Родня она им! Родня!