Настала очередь супругов Мегрэ принимать своих друзей Пардонов на бульваре Ришар-Ленуар, и мадам Мегрэ весь день стряпала, слушая симфонию разнообразных звуков: началось то время года, когда через широко открытые окна в квартиру вместе со сквозняками проникала шумная жизнь Парижа.
Алиса на этот раз не пришла, и ее мать не сводила глаз с телефона: с минуты на минуту ожидали, что молодую женщину придется срочно отправлять в родильный дом.
Когда кончили обедать, убрали со стола и подали кофе, Мегрэ предложил доктору сигару, а обе женщины уселись в уголке и начали шептаться. Кое-что из их разговора доносилось до мужчин.
— Я всегда удивлялась, как вы это делаете.
Речь шла о петухе под винным соусом, который подавался к обеду. Мадам Пардон продолжала:
— В нем есть какой-то слабый, едва различимый привкус, который и придает ему прелесть. Я никак не могу понять, что это.
— Однако же это так просто… Вы ведь добавляете в последний момент рюмку коньяка?
— Коньяка или арманьяка… Что найдется под рукой…
— Ну, а я, хоть это и не по всем правилам, подливаю еще настойки из эльзасских слив… Вот и весь секрет…
Во время обеда Мегрэ был в веселом настроении.
— Много у вас работы?
— Много.
Он говорил правду, но работа эта была забавная.
— Я живу, как в цирке!
С некоторого времени кражи в квартирах производились в таких условиях, что вором мог быть только профессиональный акробат, вероятно, мужчина или женщина-змея, так что Мегрэ и его сотрудники с утра и до вечера общались с циркачами и артистами мюзик-холлов. И на набережной Орфевр появилась целая вереница совершенно неожиданных личностей.
Приходилось иметь дело с человеком, который недавно приехал в Париж и работал по новым методам, — а это бывает реже, чем принято думать. Надо было ко всему подходить по-новому, и в уголовной бригаде царило особое возбуждение.
— В прошлый раз вы не успели мне рассказать, чем кончилось дело Жоссе, — проговорил доктор Пардон, усевшись в кресло с рюмкой коньяка в руке.
Он пил всегда только одну рюмку, но смаковал ее маленькими глотками и долго держал коньяк во рту, чтобы лучше насладиться его ароматом.
При упоминании о деле Жоссе выражение лица у Мегрэ изменилось.
— Я уж точно не помню, на чем тогда остановился… С самого начала я предвидел, что Комелио не предоставит мне больше возможности увидеть Жоссе; так и произошло. Можно было подумать, что он ревнует, так прочно он завладел им… Следствие протекало в четырех стенах его кабинета, а мы в Уголовной полиции знали только то, что сообщалось в газетах. В течение более двух месяцев десять моих помощников, а иногда и больше, занимались изматывающей работой по проверке показаний. В то же время мы продолжали расследование которое шло по нескольким направлениям. Во-первых, в чисто техническом плане: нужно было восстановить по часам и минутам, где был и чем занимался каждый из замешанных в дело в течение ночи, когда было совершено преступление; нужно было в двадцатый раз осмотреть дом на улице Лопер, где мы все еще надеялись обнаружить какие-нибудь улики, ранее от нас ускользнувшие, в том числе и знаменитый нож немецких парашютистов… Лично я, уж не знаю сколько раз, допрашивал кухарку, горничную, поставщиков, соседей. И что еще больше усложняло нашу задачу, это приток анонимных или подписанных писем, в особенности анонимных… Это неизбежно, когда дело будоражит общественное мнение. Какие-то помешанные, полупомешанные люди, которые думают, что они кое-что знают, обращаются в полицию, а ей уж приходится разбираться, где правда и где ложь. Я ездил в Фонтенэ-ле-Конт тайком, можно сказать незаконно, и без результата — кажется, я вам об этом говорил. Видите ли, Пардон, когда совершено преступление, все оказывается непросто. Поступки и действия десяти, двадцати человек, которые казались естественными за несколько часов до того, вдруг представляются более или менее двусмысленными. Все становится возможным! Нет гипотез, о которых, не проверяя, можно было бы сказать, что они смехотворны. Не существует также безотказного способа удостовериться в добросовестности или в хорошей памяти свидетелей. Публика решает инстинктивно, руководствуясь сентиментальными мотивами или элементарной логикой. Мы же обязаны сомневаться во всем, искать, где только возможно, не пренебрегать никакой гипотезой. Итак, улица Лопер с одной стороны, авеню Марсо — с другой. Я ничего не понимал в производстве медикаментов и, чтобы как следует вести розыск, должен был изучить механизм предприятия, в котором, включая лаборатории, работает около трехсот человек. Разве могу я, всего несколько раз поговорив с мсье Жюлем, судить о направлении его мыслей? Не только он играл важную роль на авеню Марсо. Там был Вирьё, сын основателя фирмы, потом начальники разных отделов, технические консультанты, врачи, фармацевты, химики. Все эти люди распадались на две основные группы, которых грубо можно было бы назвать консерваторами и модернистами; одни признавали только лекарства, изготовленные по рецептам, другие предпочитали медикаменты, дающие большую прибыль, которые широко рекламируются в газетах и по радио…
Пардон проговорил:
— С этим вопросом я немного знаком.
Жоссе, кажется, в глубине души сочувствовал первым, но, хотя он и сопротивлялся, его втянули во вторую категорию.
— Иногда он все-таки противился…
— А его жена?
— Она была во главе модернистов… Под ее влиянием за два месяца до ее смерти уволили коммерческого директора, ценного человека, тесно связанного с медицинской клиентурой и лютого врага патентованных средств. Это создавало на авеню Марсо и в Сен Мандэ атмосферу интриг, подозрений, вероятно, ненависти… Но для меня это ничего не прояснило… Мы не могли вести основательное расследование по всем направлениям сразу. Текущая работа продолжает занимать большую часть сотрудников, даже когда возникает сенсационное дело… Я редко с такой остротой чувствовал нашу слабость. В тот момент, когда нужно узнать все о жизни десятка, даже трех десятков людей, о которых еще накануне ничего не было известно, я располагаю небольшой группой помощников. От них требуется, чтобы они проникли в среду, совсем им не знакомую, и в течение до смешного короткого времени составили себе определенное мнение по данному делу. А ведь ответ какого-нибудь свидетеля, консьержки, шофера такси, соседа, случайного человека, проходившего по улице, может на суде иметь больше веса, чем отрицания и клятвы обвиняемого. В течение двух месяцев я жил с сознанием своего бессилия и все-таки упорно надеялся на какое-то чудо. Адриен Жоссе продолжал все отрицать, несмотря на все более сильный натиск судебного следователя. Его адвокат продолжал делать неосторожные заявления в печати. Я насчитал пятьдесят три анонимных письма, из-за которых мы побывали во всех районах Парижа и во всех пригородах. Кроме того, пришлось послать поручения уголовной полиции в провинцию. Нашлись люди, которым казалось, что в ту ночь они видели Мартена Дюше в Отейе, а одна бродяжка даже утверждала, что отец Аннет, совершенно пьяный, делал ей какие-то предложения у моста Мирабо. Другие указывали нам на молодых людей, которым якобы покровительствовала Кристина Жоссе. Мы проверили все сигналы, даже самые невероятные, и каждый вечер я посылал новый отчет судебному следователю Комелио, который прочитывал его, пожимая плечами. Среди молодых людей, о которых нам говорили, речь шла об одном малом по имени Пополь.
В анонимном письме значилось:
«Вы можете найти его в баре „Луна“, на улице Шаронны, где его хорошо знают, но они будут молчать, потому что у них у всех совесть нечиста».
Автор письма приводил подробности, уточнял, что Кристина Жоссе любила «опрощаться» и что она часто встречалась с Пополем в меблированных комнатах возле канала Сен-Мартен.
«Она купила ему машину, 4CV, и это не мешало Пополю несколько раз колотить ее и шантажировать…»
Мегрэ сам пошел на улицу Шаронны; бистро, о котором говорилось в письме, и в самом деле было притоном жуликов, которые улетучились при его появлении. Он допросил хозяина, официантку, потом, в следующие дни, тех завсегдатаев, с которыми ему легко удалось завязать разговор.
— Пополь? А кто это?
Тут они принимали слишком невинный вид. Если верить им, никто здесь не знал никакого Пополя. Комиссар ничего не добился и в меблированных комнатах возле канала.
В картотеке лиц, привлекавшихся к суду, а также в картотеке водительских прав не нашлось никаких полезных указаний. Многие владельцы 4CV, недавно купившие машины, носили имя Поль. Некоторых из них разыскали, но четырех или пяти не оказалось в Париже.
Что касается друзей и приятельниц Кристины, то они по-прежнему были вежливы, но хранили молчание. Для них Кристина была очаровательной женщиной, милочкой, душечкой, исключительным созданием.
…Мадам Мегрэ увела мадам Пардон в кухню: она хотела ей что-то показать. Потом обе женщины, чтобы не мешать мужчинам, уселись в столовой. Мегрэ снял пиджак и закурил пенковую трубку, которой он пользовался только у себя дома.
— Обвинительная палата дала свое заключение, и мы на набережной Орфевр были окончательно обезоружены. Все лето мы занимались другими делами. В газетах было объявлено, что Жоссе в состоянии нервной депрессии переведен в больницу тюрьмы Сантэ, где его лечат от язвы желудка. Кое-кто из публики посмеивался, потому что у людей определенного круга это уже стало традицией — заявлять о своей болезни, как только они попадают в тюрьму. Когда осенью Жоссе появился на суде, на скамье подсудимых, все увидели, что он похудел на двадцать килограммов и что это был уже совсем другой человек. Одежда болталась на нем, как на вешалке, глаза провалились, и, хотя его адвокат смотрел на публику и свидетелей вызывающе, Жоссе, казалось, было безразлично все, что происходило вокруг него. Я не слышал, как председатель суда допрашивал обвиняемого, не слышал и заключения Комелио, и комиссара Отейской полиции, которые выступали первыми, — в это время я был в комнате свидетелей. Там, среди других, я видел консьержку с улицы Коленкур, в красной шляпе, самоуверенную, довольную, и мсье Лалэнда, бывшего колониального чиновника, показания которого считались самыми вескими. Он выглядел плохо и тоже сильно похудел. Казалось, его мучила какая-то навязчивая идея, и на мгновение я подумал, не изменит ли он публично свои первые показания. Так или иначе, я тоже положил свой камень в сложное здание обвинения. Я был только орудием прокурора. Я мог говорить лишь о том, что видел и слышал, и никто не спрашивал моего мнения. Остаток этого дня и весь следующий я провел в зале суда. Лалэнд повторил свои показания, не изменил ни одного слова из того, что говорил раньше. Во время перерывов я слушал в кулуарах рассуждения публики, и было очевидно, что виновность Жоссе ни у кого не вызывала сомнений. Когда в зале суда появилась Аннет, в публике началось движение, люди вставали с мест целыми рядами, и председатель угрожал очистить зал. Ей предлагали точные вопросы, пристрастные по форме, особенно те, которые касались аборта: «К этой женщине, Маллетье, на улицу Лепик возил вас Жоссе?» — «Да, господин председатель» — «Повернитесь к господам присяжным заседателям…» Она хотела прибавить что-то, но ей уже пришлось отвечать на следующий вопрос.
У Мегрэ несколько раз складывалось впечатление, что она пыталась придать показаниям оттенки, которые никого не интересовали. Так, например, когда она сообщила Жоссе о своей беременности, она сама будто бы спросила его, не знает ли он какой-нибудь женщины, которая делает аборты.
— И так все время, — сказал комиссар доктору Пардону.
Сидя среди публики, Мегрэ сдерживался с трудом. Ему то и дело хотелось поднять руку, вмешаться.
— В течение двух дней, в течение каких-нибудь десяти часов, считая время, идущее на чтение обвинительного акта, заключения прокурора и на формальности ведения суда, для нескольких человек, еще накануне не имевших ни о чем этом никакого понятия, хотят изложить целую жизнь, обрисовать даже не один характер, а несколько, так как речь идет то о Кристине, то об Аннет, то о ее отце, то о других второстепенных лицах. В зале было жарко, потому что в тот год стояла великолепная осень. Жоссе меня заметил. Я несколько раз встречался с ним глазами, но только в конце первого дня он, кажется, узнал меня и слегка мне улыбнулся. Понял ли он, что у меня были сомнения, что его дело оставило во мне неприятный осадок, что я был недоволен собой, и что из-за него я порой чувствовал отвращение к своей профессии? Не знаю. Большую часть времени он был в состоянии безразличия, которое многие судебные корреспонденты истолковали как пренебрежение к суду. То, что он в тот день оделся довольно тщательно, дало повод говорить о его мелком тщеславии, доказательства которого ухитрились найти в его карьере и даже в его жизни, когда он был еще ребенком и молодым человеком. Главный прокурор, который лично выступал в качестве общественного обвинителя, тоже подчеркнул тщеславие Жоссе. «Слабовольный и тщеславный человек»… Грубые, как удары дубиной, разоблачения мэтра Ленэна нисколько не изменили атмосферу, царившую в зале, наоборот! Когда присяжные удалились на совещание, я был уверен, что ответом на первый вопрос будет «да», вероятно, произнесенное единогласно. «Жоссе убил свою жену». Я с полным основанием надеялся, что на второй вопрос о том, преднамеренно ли он это сделал, ответят «нет». Что же касается смягчающих обстоятельств… Кое-кто ел бутерброды, женщины передавали друг другу конфеты, корреспонденты рассчитали, что у них хватит времени сбегать в буфет Дворца правосудия и выпить стакан вина. Было уже поздно, когда дали слово председателю присяжных, мелочному торговцу шестого округа, который дрожащей рукой держал перед собой листок бумаги: «На первый вопрос: да». «На второй вопрос: да». «На третий вопрос: нет». Итак, Жоссе был признан виновным в том, что преднамеренно убил свою жену, и ему отказывали даже в признании смягчающих его вину обстоятельств. Я видел, как он принял этот удар. Он побледнел, ошеломленный, не веря своим ушам. Сначала он взмахнул руками, как будто отбиваясь от чего-то, потом вдруг успокоился и, устремив на публику такой трагический взгляд, который мне редко приходилось видеть, произнес твердым голосом: «Я невиновен!»
Раздалось несколько свистков. Одна женщина упала в обморок. В зал хлынули полицейские. В одно мгновение Жоссе словно куда-то спрятали; месяц спустя в газетах было объявлено, что президент республики отклонил его просьбу о помиловании. Никто больше им не интересовался. Общественное мнение было захвачено другим громким делом, которое расследовала полиция нравов, в связи с чем каждый день публиковались разоблачения, так что о казни Жоссе было сказано лишь в нескольких строках на пятой странице газет…
Наступило молчание Пардон потушил свою сигару в пепельнице, комиссар набивал новую трубку, в то время как из соседней комнаты доносились голоса женщин.
— Вы считаете, что он невиновен?
— Двадцать лет тому назад, когда я еще был новичком в своей профессии, я, быть может, не размышляя, ответил бы — да. С тех пор я узнал, что все возможно, даже невероятное… Через два года после процесса у меня в кабинете оказался один жулик. Мы уже не в первый раз имели с ним дело. Он принадлежал к нашей обычной клиентуре. В его удостоверении личности было сказано, что он моряк, и он действительно довольно часто совершал рейсы в Южную и Центральную Америку на борту торговых судов, хотя большую часть времени проводил в Париже. С такими людьми мы держимся иначе, потому что тут мы знаем, с кем имеем дело. Иногда мы даже договариваемся с ними о взаимных уступках. Во время нашего разговора он шепнул, наблюдая за мной уголком глаза: «А если бы я мог вам что-то продать?»… — «Например, что?»… — «Сведения, которые, конечно, вас заинтересуют…» — «Относительно чего?»… — «Дела Жоссе…» — «Его уже давно судили»… — «Ну что ж, быть может, все-таки…» За это он просил меня оставить в покое его подружку, в которую он, кажется, был искренне влюблен. Я обещал отнестись к ней благожелательно. «Когда я в последний раз был в Венесуэле, я встретил там некоего Пополя… Этот парень прежде болтался в районе Бастилии»… — «На улице Шаронны?» — «Возможно… Там, в Венесуэле, ему не очень везло, ну, я и угостил его… Часа в три-четыре утра, когда он выпил полбутылки текилы и опьянел, он принялся болтать: здешние главари считают меня размазней. Сколько я им ни говорил, что зарезал женщину в Париже, они мне не верят. Тем более, когда я их уверяю, что она была светская женщина и по уши в меня влюблена. А ведь это правда, и я всегда буду жалеть, что разыгрывал идиота. Но только я никогда не потерплю, чтобы со мной так обращались; слишком уж она обнаглела… Ты ничего не слышал о деле Жосее?..»
…Мегрэ замолчал, вынул трубку изо рта.
После молчания, которое показалось Пардону очень долгим, комиссар как бы с сожалением добавил:
— Мой клиент больше ничего не мог сказать. Этот Пополь, если только он существует, — потому что у этих людей богатое воображение, — по его словам, продолжал пить и в конце концов уснул… На следующий день он утверждал, что ничего не помнит…
— Вы не обращались в полицию Венесуэлы?
— Только официально, потому что суд ведь уже был. Там у них на учете сколько-то французов, у которых есть причины не возвращаться на родину. В их числе бывшие каторжники. В ответ на мой запрос я получил официальное письмо с просьбой сообщить дополнительные подробности, по которым можно было бы установить их личность. Существует ли Пополь? Оскорблённый в своей гордости самца и апаша тем, что Кристина Жоссе обращалась с ним так, как мужчина обращается с женщиной, подобранной на улице, захотел ли он отомстить ей? У меня нет никакой возможности узнать это.
…Он встал и подошел к окну, как будто желая рассеять тягостные мысли.
Пардон бездумно смотрел на телефон. Немного погодя Мегрэ спросил его:
— А что сталось с семьей поляка-портного?
Настала очередь доктора пожать плечами.
— Три дня тому назад меня вызвали на улицу Попенкур, — один из детей заболел корью… Я увидел там какого-то алжирца… Жена портного с ним сошлась. Она, кажется, немного смутилась и сказала мне: «Понимаете, только из-за малышей…»