Цветок мне улыбнулся — пленился я. —
Лишь взора взор коснулся — влюбился я.
Влюбился так, что больше нельзя любить, —
Как может сердце столько любви вместить?!
Стою пред красотою — чего мне ждать?
Как путник под грозою, — чего мне ждать?
«…Вы толкнули меня на эти размышления, товарищ прокурор. Я вам очень благодарен. Пишу для себя, стараюсь понять, как всё произошло, стараюсь всё вспомнить и быть с собой откровенным до конца. Это не легко… Часто я ловил себя на том, что жажда самооправдания уводила меня в сторону от истины: я готов был истолковать многие свои поступки всего лишь, как ответ на действия других. Нужна большая честность с самим собой, чтобы вновь не оказаться в хорошо сплетенной сети самообмана…
Я пишу это, когда уже всё решено, когда закон определил и меру преступности и меру наказания. Я понимаю, что закон не может входить в рассмотрение всех подробностей, всех маленьких ручейков, слившихся в тот темный, зловонный поток, в котором чуть не утонул я сам, чуть не утопил жену, детей и ту, что казалась главной виновницей… Но довольно общих рассуждений, довольно слов, хотя бы и покаянных! К делу, к делу! Вспоминай подробности, обдумывай их и оценивай без жалости к самому себе, без скидок на взволнованность, на несовершенство рода человеческого и т. д.
В ту ночь я позволил себе сравнивать… Две женщины стояли рядом — жена моя Сурайе и гостья, прелестная Зайнаб… Я не видел ни ту Сурайе, которой двенадцать лет тому назад признался в любви, ни ту Сурайе, которая родила и воспитала двух наших детей. Главное же — я не видел своего самого родного и самого близкого человека, друга. Что случилось? Как мог я, бросая поочередно взгляды то на одну, то на другую, только и видеть серое, утомленное и, как мне казалось, недоброжелательное лицо одной, и сияющее, радостное лицо другой. Конечно, если бы я сам спросил себя тогда: уж не молодость ли прельщает тебя, Анвар? — ответил бы с негодованием — «Нет, нет!..» Стыдно было бы признаться, что всё происходило именно так. Да и думал ли я в тот момент, способен ли я был взвешивать и оценивать свои чувства и свои поступки?
Сурайе мне мешала — вот и всё. Отнимала у меня радостное волнение влюбленности, восторга, вдохновения. Одним лишь своим присутствием она побуждала меня к лжи, к скрытности и недостойной игре. Весь этот день и весь вечер я был во власти чар и чары эти ничуть не мешали… Задумываться не хотелось, не хотелось знать и объяснять, откуда все это взялось и к чему приведет…
Зайнаб тут же ушла. А я?… Я остался наедине с женой, в той же комнате, где мы только что были втроем. Да, если следовать фактам, это было действительно так. Но в ту ночь факты и действительность потеряли свое значение. Воображением своим я был у Зайнаб, продолжал разговор, начатый еще у водопада… Ну, вот, опять не то, опять я не вполне откровенен. Воображение рисовало мне вовсе не слова и не фразы. Мысленным взором я жадно смотрел на то, как она раздевается и ложится в постель. Я дышал ароматом ее духов и руки мои невольно тянулись к ней.
Неожиданно я услышал голос Сурайе. Голос, но не смысл того, что она давно уже говорила.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ответил я, не думая, словами, которые могли подойти к чему угодно.
Помню, Сурайе посмотрела на меня с удивлением. Она уже разделась, и у меня возникло желание, чтобы она скорее, как можно скорее скрылась под одеялом. Я отвернулся и сжал голову руками.
— У вас голова болит? — спросила меня жена.
Я обрадовался выходу из положения.
— Очень, очень. Но это ничего, пройдет. Ложись и не обращай на меня внимания. Мне еще нужно поработать.
Я погасил верхний свет, пересел к письменному столу и сделал вид, что подбираю нужные книги. Пододвинул к себе бумагу, обмакнул перо в чернильницу… В этот момент в кухне закричал спросонок Ганиджон:
— Папа, папа!
Обычно наш малыш, если просыпался ночью, всегда звал меня. Я люблю подойти к его постельке, успокоить, а если надо — помочь подняться. Люблю обнять горячее тельце… На этот раз я даже не шевельнулся, будто и не слышал. Сурайе откинула одеяло, вскочила с постели и пробежала босыми ногами за моей спиной. Было страшно обернуться: так не хотелось видеть ее в тот момент. Потом донесся ее голос из кухни:
— Спи, маленький, спи. Папа не может, папа работает.
— Опять работает!.. Я хочу папу, пусть придет папа! — повторял Ганиджон капризным спросонья голосом.
Но я так и не поднялся и почувствовал большое облегчение, когда услыхал, как вернулась Сурайе, как скрипнули пружины матраца: она устраивалась поудобнее.
«Папа работает!»
Только много позднее до меня дошел иронический, почти издевательский смысл этой фразы. Нет, папа не работал. Тридцатидвухлетний папочка, весьма уважаемый педагог, занимался в этот момент тем, что пытался выразить обуревавшие его чувства стихами. Как знать, уж не хотелось ли мне во что бы то ни стало перещеголять в поэзии нашу гостью? Музыка стихов всё еще звенела в моих ушах. Я не мог вспомнить ни одной строчки из того, что Зайнаб читала у водопада. Слышал голос, видел каждый ее жест, видел губы, глаза, наклон головы, грустное и в то же время кокетливое выражение. Что же я вознамерился сказать ей стихами и почему обязательно стихами? Долго я мучил свое перо. Хорошо еще — сам видел, как беспомощен я в роли поэта. «Грезы, слезы, розы… Уста, ланиты, перси…» так и лезли на бумагу. Почему это у человека нашего времени, занятого прозаическим и скромным трудом, как только впадет он в состояние беспредметного восторга, так и являются стародавние слова? Откуда? В какой части черепной коробки они находят себе убежище?
Уже светало. Давно утихла в своей постели Сурайе. Дыхание ее было неровным. Мне казалось временами, что она старается подавить рыдания. Никакой жалости, никакого сочувствия не питал я к ней в ту ночь. Если бы она громко расплакалась, я бы, наверное, закричал, грубо оборвал, назвал бы все ее чувства истерикой и кривлянием.
Я писал и писал, строчку за строчкой. Писал и тут же зачеркивал. Рисовал на полях какие-то фигурки, профили мужские и женские, а стихи всё не получались. И вдохновение не помогало. Раз семьдесят, не меньше, я уже написал слово «люблю», нагромождая и слева и справа от него пышные эпитеты. Но не было ни изящества, ни легкости. И не было, как это ни странно, любви.
Я был как бегущая лошадь. Задыхался от страсти, но ни на минуту не чувствовал спада или усталости… Помню, правда, пробрался в мое сознание ехидный вопрос: «Почему же утром, во время урока литературы, вдохновение, вызванное присутствием этой девушки, помогло тебе и ты рассказывал так горячо, так убедительно? А теперь тобой правит безвкусица и пошлость?» Я не стал отвечать себе. Рука моя потянулась к книге, прекрасно изданному томику стихов Саади. Я раскрыл его наудачу. То, что прочитал — воспринял в тот момент, как голос самой судьбы, как предзнаменование.
Тайну я хотел сберечь, но не уберег, —
Прикасавшийся к огню пламенем объят.
Говорил рассудок мне: берегись любви!
Но рассудок жалкий мой помутил твой взгляд.
Речи близких для меня — злая болтовня.
Речи нежные твои песнею звенят.
Чтоб умерить страсти пыл, скрой свое лицо,
Я же глаз не отведу, хоть и был бы рад.
Если музыка в саду — слушать не пойду,
Для влюбленных душ она, как смертельный яд.
Этой ночью приходи утолить любовь, —
Не смыкал бессонных глаз много дней подряд.
Уязвленному скажу о моей тоске,
А здоровые душой горя не простят.
Не тверди мне: «Саади, брось тропу любви!»
Я не внемлю ничему, не вернусь назад.
Пусть пустынею бреду, счастья не найду, —
Невозможен все равно для меня возврат.
Читая два последних байта[15], я как бы читал свой приговор, и несколько раз косился в сторону Сурайе, будто она могла слышать, с какой силой звучит в моей душе эта газель[16].
В правом ящике стола, в самом низу, хранилась у меня папка с особенно хорошей, плотной, глянцевой бумагой. На бумаге этой я обычно писал почетные грамоты и благодарности ученикам, хорошо поработавшим на уборке хлопка. Я нарочно запрятал эту папку поглубже. Несколько дней назад дочка просила: «Папочка, дай листик. Мне нужно, папочка, очень нужно!» Я ей отказал, и она огорчилась, капризно сжала губки: «Уйдешь, я все равно найду!» Как же я рассердился, довел девочку до слез. Сурайе, которая слышала этот разговор, не проронила ни слова. Только потом сказала: «Ты был несправедлив». Мы с женой давно условились — не подвергать сомнениям сказанное одним из нас, обсуждать приемы воспитания только в отсутствие детей. «Я был бы неправ, — ответил я тогда, — если бы Мухаббат сказала, для чего ей нужна эта бумага». И Сурайе под секретом объяснила мне: «Мухаббат хотела ко дню рождения папы сделать ему подарок. Сюрприз. Теперь ясно?… Стихи, стихи, посвященные вашей персоне».
Удивительное совпадение! Дочка хотела втайне от меня взять эту бумагу, чтобы написать на ней стихи, а тут, ранним утром, ее строгий отец, тихо-тихо, стараясь не разбудить жену, вытягивает заветную папку из ящика стола…
Стремясь писать как можно красивее, я полчаса, не меньше, выводил букву за буквой, строчку за строчкой. В предпоследнем байте вместо: «Не тверди мне: «Саади, брось тропу любви!» — я написал — «Не тверди мне: «Анвар-джон, брось тропу любви!»
Стыдно: я еще долго думал — указать ли источник, из которого я почерпнул эти стихи. И только потому, что Зайнаб, видимо, была хорошо знакома с поэзией, я не решился подписать свое имя. Но и о Саади не упомянул.
Дождавшись, когда чернила высохли, я свернул лист в трубку и перевязал шелковой ленточкой, закладкой, которую вырвал из томика Саади.
Если б Сурайе проснулась! Наверное, меня можно было принять за вора, пробравшегося в чужую квартиру. Затаив дыхание, на цыпочках, пошел я к двери и, надо же, — (какая предусмотрительность!), — заглянул в зеркало, поправил прическу. Дверь нашей комнаты скрипела, давно бы ее смазать, но мы привыкли к этому скрипу. Обычно, если надо было выйти, я не думал — разбужу ли Сурайе. На этот раз, я стоял в нерешительности, пожалуй, не меньше двух минут. Потом резким движением дернул дверь. Она почти не скрипнула. Я вышел и не закрыл ее за собой.
Так же на цыпочках, я пробрался к выходу из квартиры… План был таков: бросить бумагу со стихами через открытую форточку прямо на постель Зайнаб. Когда проснется — прочитает… Теперь, вспоминая всё шаг за шагом, я представляюсь себе сумасшедшим. Чего я добивался, какого эффекта? Просто хотел излиться, не мог иначе… Я осторожно повернул ключ, толкнул плечом дверь… С удивлением обнаружил, что уже почти светло, что кишлачная улица начала жить. Во дворе напротив закукарекал петух, откликнулся осел, слышались голоса вышедших во дворы хозяек. Холодный свежий воздух ворвался в мои легкие и на секунду отрезвил меня. Но только на секунду. Посмотрев направо и налево и убедившись, что людей на улице еще нет, я с самым независимым видом пошел вдоль дома к окну детской комнаты.
К моему удивлению окно было растворено настежь. Распахнутая рама не сразу позволила мне увидеть, что там за ней. Когда же я сделал еще два или три шага, то замер на месте: Зайнаб сидела у окна, положив голову на руки. Волосы ее растрепал ветер; лицо было повернуто в другую сторону. Шум моих шагов ее не встревожил. И всё же я еще не был уверен в том, что она спит.
— Зайнаб! — одним дыханием проговорил я. Она не шелохнулась. — Зайнаб! — повторил я громким шопотом. Мне хотелось, чтобы она повернула голову, хотелось, чтобы ее глаза вот так, совершенно неожиданно встретились с моими и сказали всю правду.
«Но какая же тебе нужна еще правда? Какие еще признания? — с умилением говорил я себе. — Разве и без того непонятно: она так же, как и ты, не спала всю ночь. Сидела и мечтала, и, кто знает, может быть тоже сочиняла стихи…»
Сколько времени прошло с того утра? Меньше двух недель. А я пишу без волнения, и слово «стихи» вызывает во мне только досаду. Но разве я тогда лгал? Разве в том, что я испытывал, была хоть тень чего-либо недостойного или грязного? И сейчас скажу: нет, нет и нет! Восторг, охвативший меня, трепет моего сердца, радость и умиление — всё было предельно искренне и захватило мое существо с такой силой, что бороться я не мог.
Мне ведь ни разу и в голову не пришло, что я виден любому из соседей — пусть только пожелают выглянуть в окно или показаться на улице. Рука Зайнаб, лежавшая на подоконнике, чуть выступала вперед, кисть ее была полураскрыта: будто просила о чем-то, ждала подаяния счастья.
— Зайнаб! — прошептал я и тут же вложил в ладонь свернутые в трубочку стихи.
Она вздрогнула, пальцы ее конвульсивно сжались, но девушка не проснулась, а только вздохнула; я почувствовал ее дыхание на своей руке, оно меня обожгло… Окончательно потеряв над собой власть, я взял ее голову руками, поцеловал лоб, поцеловал закрытые глаза, и губы мои шептали одно только слово: «Зайнаб, Зайнаб, Зайнаб!».
Она вскрикнула, но очень тихо. Глазами, полными ужаса, посмотрела на меня и отпрянула назад, в глубину комнаты. Кажется, девушка не узнала меня…
— Что это? Кто? Почему? — бормотала она…
…Что было в то утро дальше — не знаю, почти не помню… Двери школы были уже отворены. Я вошел и очень удивил этим уборщицу-старушку Шарафатхолу. Очень обидчивая, она сразу же решила, что я нарочно встал в такую рань, чтобы ее проконтролировать.
— Вот, посмотрите, вот, посмотрите, Анвар-джон, — забыв поздороваться, закричала она и всё показывала на бумажный пакет с белым порошком: — Видите, я мою полы с содой, я же не виновата, что ее уходит так много. Вот, посмотрите, я сыплю, не жалея, только так и можно добиться чистоты. Хорошо еще, что приехала инспекторша из облоно, — завхоз все эти дни дает мне соду без ограничения, а так, попробуй, добейся от него…
Начиналось утро, начинался рядовой рабочий день директора школы…»
Рок громоздит такие горы зол,
Их вечный гнет над сердцем так тяжел!
Но, если б ты разрыл их! Сколько чудных.
Сияющих алмазов ты б нашел!
Записки Анвара не прекращаются на этом месте. В его довольно пространной исповеди, написанной через две недели после событий, даже на первой странице, мы уже слышим нотки раскаяния. У нас нет никаких оснований сомневаться в искренности автора. Он откровенен, он не отступает от фактов, сообщает, не щадя своего самолюбия, весьма интимные подробности. Бывший директор школы находит в себе силы иронизировать над собой. Он явно подсмеивается над тем, что мог так безрассудно влюбиться. Что ж, для этого нужно не малое мужество.
Заметим, однако, что в записках Анвара есть изъян, свойственный, впрочем, всем запискам подобного рода. Изъян этот в том, что автор видит в происходящем, прежде всего, драму своей жизни. Он описывает и оценивает факты, пережитые им самим. Что делали остальные участники событий, о чем думали, каковы были их переживания — он мог узнать только значительно позднее и далеко не всё.
Анвар получил тяжелый урок. Дальше он пишет и о выводах, которые для себя сделал. Это интересно и поучительно. И все же, — давайте на время прервем чтение его воспоминаний. Посмотрим, что происходило с другими. Заглянем в души Сурайе и Зайнаб. Да, да, и Зайнаб! Ведь ее роль была довольно заметной… Мы даже знаем людей, склонных думать, что во всем, решительно во всем, виновата злая инспекторша Зайнаб Кабирова. По их мнению, она, лишь она одна вызвала потрясения, которые долго будут помнить не только люди, замешанные в них, но и все другие жители кишлака Лолазор.
Так ли это?
Анвар, например, с этим не согласен.
…Зайнаб провела ужасную ночь.
Ее измучили мысли. Никогда не приходилось ей сталкиваться с таким обилием противоречий, с необходимостью рассуждать и размышлять о стольких событиях одновременно. С кем посоветоваться? Кому рассказать? Кто может ей помочь, хотя бы в том, чтобы разобраться в собственных чувствах?
«Мама, мамочка! — часто повторяла она в мыслях. — Что же мне делать? Как быть, дорогая моя мамочка?» Ну, конечно же, это вовсе не было обращением к Ойше-биби. Просто Зайнаб еще не отвыкла от детского восклицания, а если бы она была сейчас дома — могла бы положить голову на колени своей мамочке и всплакнуть… но только всплакнуть. Рассказать нельзя, да и бесполезно.
Скоро сессия. Надо много работать, готовиться. Вот тут, в чемоданчике, учебник педагогики, но разве до педагогики сейчас! Она улыбнулась жалкой и грустной улыбкой: вокруг педагоги, и всё в ее жизни давно связано с педагогами и педагогикой, то есть с вопросами воспитания, а себя она не умеет, не может воспитать. Не знает толком, чего от себя требовать. Даже не знает, чего хочет…
Чужая комната в чужом доме… Но как удивительно — в этой небольшой светлой, чистой комнатке ей хорошо. Было… да было хорошо. До сегодняшнего вечера.
Она приходила от Мухтара, — усталая, разбитая и даже чуть пьяная от возвратившейся после долгого перерыва любви. Вчера она была уверена, что любит, страстно любит этого человека. Веселого и резкого, ласкового и властного до грубости, ловкого и совершенно беспечного, хитрого и такого неустроенного. А главное — своего, родного. Давно, ох как давно, их жизни связались и переплелись. Сколько раз казалось, что всё кончено — он разлюбил, она смирилась с разлукой. Но чувство вспыхивало снова, и разгоралось и опять затухало… Сюда она приехала, чтобы решить окончательно…
Смешно! В городе, за день до отъезда, она рассказала маме, что Гаюр-заде требует решительного ответа. И мама сказала — «Соглашайся», — и она сама на какой-то час вообразила: вот выход из положения. А когда увидела Мухтара — всё вернулось. Сердце запрыгало, и если б могло кричать — закричало бы от радости… Но пришел сегодняшний день. Какой страшный, какой необычный и удивительный… «Ничего, ничего не понимаю!»
День мыслей. Ужасно много она сегодня думала: можно с ума сойти. Такие спокойные мечтательные мысли утром, когда они сидели вот в этой комнатке с Мухаббат. Ганиджон играл во дворе, Анвар и Сурайе уже ушли в школу, а Мухаббат и Зайнаб, — две заговорщицы, — перебирали игрушки и целых полчаса играли в куклы. Мухаббат рассказала биографии всех своих четырех «дочерей». Милая, нежная и такая уютная девочка Мухаббат…
Что-то еще мелькает в памяти, что-то очень забавное и тоже происшедшее утром… Ах, да, — Мухаббат ее ласково обняла, несколько раз поцеловала и сказала: — «Какая вы красивая, тетя Зайнаб, я вас очень люблю. Мы все любуемся на вас. Только некоторые девочки не понимают, как вы можете ходить в туфлях на высоких каблуках и почему у вас такие крохотные ножки… Можно, я примерю ваши туфли? Я хочу во всем, во всем быть похожей на вас… когда вырасту!»
— А я бы хотела быть девочкой, как ты. И чтобы у меня был такой хороший папа и такая чудесная и ласковая мама. Трудно быть взрослой… В детстве меня баловали… Ну, об этом я тебе не буду рассказывать… Не надо, не надо, — и у нее навернулись слезы на глазах.
В этом была первая утренняя радость, — раздумчивая радость души. Она вызвала мечту о доброй, деятельной и спокойной жизни в таком вот Лолазоре. Мечту о собственной семье, о детях. Неясную, смутную, но трогательную и очень чистую.
Как трудно вспоминать по порядку! Мысли бегут, бегут, обгоняют друг друга, перекрещиваются. Раньше, если случалось много думать вечером, — обязательно хотелось лечь. А если ложилась, — тут же засыпала. Сегодня всё по другому. Постель давно приготовлена — ее наверное, раскрыла Сурайе. Лечь бы, приникнуть к подушке. В доме давно тихо. Но нет, Зайнаб стоит посреди комнаты, как потерянная, и прислушивается. И то ей мерещится, что за окном притаился и тяжело дышит Мухтар, то кажется, что Анвар и Сурайе опять смеются… Да, конечно же, над ней, над ее глупыми стихами, над тем, что она потащила взрослого и такого умного человека гулять… «Неправда, это он меня позвал, я не могла отказаться. Утром он всколыхнул всю мою душу, вызвал в ней бурю. Как же отказаться от возможности с ним поговорить наедине, вылить свое настроение?!»
Много странного и непонятного даже в самых хороших людях! Анвар — солидный и серьезный человек — зачем-то заигрывает с ней. Когда они сидели у ручья, он смотрел на нее взглядом влюбленного юноши. И, действительно, помолодел. Невозможно было не отвечать на его улыбки и призывные взгляды хотя бы с сочувствием. Была минута — там, у ручья, ей показалось, что он хочет притянуть ее к себе и поцеловать. Она тогда поднялась с камня и отошла… Боялась за себя? Ну и что же — боялась! Он ведь весь день сегодня такой красивый. И ни одной только наружной красотой. Он красив душевно, с самого утра. Как, как… Белинский. Не совсем, конечно. Белинский был худенький и щуплый, Анвар — богатырь!
Как же это вышло, что такой проницательный человек, тонко чувствующий литературу, и вдруг не понял, что своими стихами она ему намекала на желание рассказать о себе, посоветоваться?! И еще глупее получилось у входа в дом. Сурайе, милая Сурайе, их встречала и пригласила поужинать, сама своими руками приготовила постель, взбила подушки, а потом хохотала вместе с мужем над ней. Над кем же еще? В последнюю минуту Анвар смотрел то на жену, то на нее, Зайнаб и, должно быть, думал: «Ну, и глупенькая, ну, и пустенькая же ты девчонка, а еще называешься инспектором! Что ты в сравнении с моей женой?»…
«…А вдруг он, а вдруг они… — с ужасом подумала Зайнаб, — знают о Мухтаре, о наших встречах… Анвар видел, что я стояла недалеко от сельсовета. Анвар просто весь вечер потешался надо мной, и потом еще рассказал жене…»
От этого предположения Зайнаб похолодела. У нее задрожали колени. Она упала на постель, но тут же вскочила, погасила свет и настежь отворила окно. Стоять она не могла. Пододвинула стул и долго еще полулежала на подоконнике, глядя и не глядя на затихшую, пустынную улицу кишлака.
Луну заволокли тучи. Порывистый ветер приходил волнами, трепал на деревьях молодую листву, кружил пыль и вдруг стихал. Сонно тявкали собаки и где-то далеко, в той стороне, где жил Мухтар, постукивал и постукивал движок электростанции, напоминая о непрекращающейся ни на минуту деятельности людей.
Зайнаб вдруг ощутила горячую струйку, текущую по щеке. Соленая слеза попала на губу. Так плачут дети и очень беспомощные женщины. Думать, размышлять для таких женщин всё равно, что страдать. Мысли или раздражают их или утомляют и опустошают. Разгоряченное воображение Зайнаб рисовало ей картины, одну страшнее другой. Подозрительность, воспитанная в ней Мухтаром, легко разрушила воздушный замок, возникший за этот день.
Сейчас она ругала, проклинала себя за то, что поддалась очарованию, поверила в искренность и возвышенность Анвара и Сурайе; она не могла их разделить, думать о них порознь.
Всего каких-нибудь два часа назад она с негодованием отмела попытки Мухтара очернить эту семью. Она почти не слушала его и весело смеялась, когда Мухтар говорил про директора школы, что тот любит ходить в гости к молодым мамашам под предлогом необходимости познакомиться с бытом ученика.
«Он бабник, бабник, твой директоришка! — кричал Мухтар. — Вы все чуете таких вот юбочников! — Вижу, что влюбилась… Небось, уже приставал!»
Она спросила его тогда, полушутя: «Зачем же вы сами поселили меня в этом доме?» И он ответил… Ответ его в тот момент возмутил Зайнаб. Какая же она простушка, какая наивная и глупая по сравнению с Мухтаром! Мухтар знает жизнь и знает, как нужно быть осторожным с людьми: всегда иметь против них оружие, чтобы — если потребуется — отомстить, «Эх, ты, спрашиваешь зачем поселил? Я же тебе помогаю узнать всю подноготную людей, которые травили меня, которые и сейчас рады меня утопить… А ты разнюнилась, растаяла… Инспекторша!»
«Верно, верно, как всё это верно! Анвар нашел меня возле самого сельсовета. И он, и Сурайе давно выследили, где я бываю вечерами. Может быть, даже позвонили Гаюр-заде. А что я знаю о них? Что она прекрасная жена и мать. Что он хороший учитель. Поддалась гипнозу его слов, весь день хожу, очарованная, и вместе гуляла и вообразила, что он влюбился… Сама чуть не влюбилась. Сравнивала его с Мухтаром, с моим Мухтаром! Сравнивала и говорила себе: вот образец, вот идеал!»
Отчаяние охватило Зайнаб. Для нее всё кончено. Мухтар следил — он никогда не поверит, что я только прогуливалась. Да, да, он следил и бешено ревновал, настоящий, сильный, глубоко любящий человек!.. Не простит и не поверит ни одному слову.
Тусклый свет луны, пробивающийся сквозь тучи, смешивался уже с бледным светом утренней зари. Всё тело Зайнаб ныло от лихорадочного напряжения. Слез уже не было. Их заменила тупая тоска безнадежности. Опять она вспомнила о маме, вернее, на ум пришло слово «мама», мелькало в ее сознании все чаще и чаще — как призыв и как единственное прибежище. А рядом с мамой, с ее дорогой, старенькой и в то же время такой сердитой мамой, ходил и густым голосом бубнил слова осуждения Гаюр-заде. Жених. Обеспеченный и, как все говорят, очень славный человек. «Зайнаб, Зайнаб!» — повторял он бессмысленно и смотрел на нее с ужасом и презрением.
И тут она ощутила прикосновение чьих-то губ, кто-то охватил руками ее голову… Гаюр-заде! Как он смеет? Она вырвалась, отпрянула назад и… очнувшись, увидела себя в той же комнатке. Значит, спала, значит, это был сон!
За окном прошуршали чьи-то торопливые шаги, и тут она заметила у себя в руке свернутый в трубочку, перевязанный ленточкой, лист бумаги.
У моря скорби берегов не видно.
Нигде счастливых очагов не видно.
Скажи, куда покой земной девался?
Здесь в доме мира мирных снов не видно.
— Пишите, дети!.. Раньше в зоне нашего сельсовета было восемь колхозов и в каждом колхозе по шесть бригад… Написали? — Сурайе привычно оглядела класс. Дети склонились над партами и старательно выводили буквы. Только одна девочка застыла в напряженной позе и, кажется, ничего не слушала.
— Гульмох! Что с тобой?
Девочка не откликнулась. Сурайе продолжала диктовать, — но теперь уж искоса наблюдала за хорошенькой девчуркой, с родинкой на щеке. Она хоть и начала писать, но видно было, что это ей стоит большого усилия.
— Итак, — продолжала учительница, — в каждом колхозе по шесть бригад… Записали?… А на каждую бригаду приходилось по двадцать пять гектаров земли. Точка. Сейчас колхозы слились в один и в этом объединенном колхозе восемь… Повторяю, восемь бригад. Спрашивается: сколько земли обрабатывает каждая бригада объединенного колхоза? Так… Гульмох, а ты все-таки не пишешь…
Сурайе, диктуя, прохаживалась по классу. Слова она чеканила с привычной четкостью. Казалось, сегодня она ничем не отличается от вчерашней, строгой и требовательной, учительницы. И, правда, здесь, в классе, она обрела уверенность. Бессонная ночь оставила следы на ее лице. Но здесь ведь нет зеркала, Сурайе не видит себя, а трудовые навыки, необходимость всегда помнить о том, что за тобой наблюдают тридцать пар детских глаз — поневоле подтягивают.
Сурайе провела урок спокойно, и никто из детей, кажется, не заметил ее душевного состояния. В самом конце урока, когда она стала диктовать задачу на дом и увидела Гульмох, увидела, что с девочкой творится неладное — поняла: острота восприятия изменила ей. «Досадно, очень досадно! — подумала Сурайе, — значит, я прозевала какое-то немаловажное происшествие».
Сурайе подошла к девочке, сидевшей на последней парте, рядом с очень проказливым, шустрым мальчуганом. Обычно, этот мальчик толкал и обижал Гульмох, радовался ее неудачам. Сейчас — Сурайе это заметила — мальчик с пристальном вниманием следил за тем, что произойдет.
— Я тебя не узнаю! — с этими словами Сурайе взяла тетрадку Гульмох. — Ты не записываешь? — Сурайе помимо воли говорила раздраженно. Она была недовольна собой.
— Гульмох потом… спишет с моей тетрадки, — сказал мальчик.
Сурайе насторожилась. Тут что-то не так…
— С твоей? А сама что? — спросила учительница, повернувшись к девочке.
Гульмох потупилась и ничего не ответила. Казалось, она вот-вот заплачет.
— Это последнее в четверти домашнее задание, — сказала, обращаясь ко всем, Сурайе.
Ей было важно понять, как относится класс и к происшествию и к ее состоянию, видят ли дети, что сегодня она не такая… Дети были очевидно смущены. В выражении их лиц Сурайе читала: «Ты не такая. Мы тебя не узнаем. У нашего товарища несчастье, и все мы об этом знаем, а ты, наш самый большой товарищ, самый умный и сильный, ничего не видишь». В таких условиях педагог должен круто и в то же время незаметно изменить поведение.
— Дети! — громче обычного сказала Сурайе. — Это не просто домашнее задание. По тому, как вы в нем разберетесь, будет видно: можете ли вы самостоятельно мыслить… Думать, — поправилась она. — Я вижу, у Гульмох какая-то неприятность. Мы с ней поговорим после урока. Очень хорошо, что вы все относитесь к ней с сочувствием. Вы — хорошие товарищи, хорошие дети. Но… вы должны помнить: мы все, и большие и маленькие, случается, попадаем в трудные положения. Это не значит, что можно отдаваться своим переживаниям и забросить порученное нам дело…
Гульмох всхлипнула и вдруг дала волю слезам. Все дети затаили дыхание. Поглаживая девочку по голове, но обращаясь ко всему классу, Сурайе продолжала:
— Работать всё равно нам необходимо. И вам и мне!
Тут она невольно покраснела: «Зачем я сказала «мне»? Зачем дала возможность ребятам подумать, что сказанное относится не только к Гульмох, но и к моему состоянию?»
— Ахмад, — обратилась она к соседу Гульмох по парте, — прочитай по своей тетрадке, какой вопрос поставлен в задаче.
— Сколько земли обрабатывает каждая бригада объединенного колхоза, — звонким голосом прочитал мальчик.
«Молодец!» — подумала Сурайе. Головы детей обратились к тетрадкам: все проверяли, так ли у них записано.
И тут зазвенел звонок на перемену. Сурайе с трудом сдержала вздох облегчения. Слышно было, как из других классов выбегали ученики. Она ждала, что и ее класс начнет шуметь, собираться. Нет — все сидели тихо, прислушиваясь к плачу Гульмох. Девочка сдерживалась, прижимала к глазам руку.
— Ну, ну, не плачь, малышка! Хватит, успокойся. Идем — ты расскажешь мне, что случилось… Идите, идите, ребята, мы с Гульмох сами разберемся во всем.
Дети неохотно стали выбираться из-за парт и по одному выходить из класса.
Смешанное ощущение досады и уважения к ним, к их чувствам и даже к их любопытству, на этот раз совершенно обоснованному, охватило Сурайе. — Ну, ну, правда, идите, — сказала она мягким ласковым голосом.
Когда дети ушли, Гульмох, вытирая слезы, и доверчиво поглядывая на учительницу, прерывисто заговорила:
— Мама, мамочка сильно больна… Я хотела отпроситься… Я еще дома сказала, что не пойду в школу… Не разрешила. Велела пойти.
— И давно больна?
— Мамочка, если ей становится плохо, старается скрыть. Она горячая и вся дрожит… Уже дня три…
— Что ж ты мне не сказала?
— Я… Я… — девочка опять заплакала. — Мама не велела: «не беспокой учительницу».
— Ну, ничего, ничего… Уроки кончились. Пойдем к тебе домой.
Когда они шли по улице, Гульмох стала рассказывать:
— К нам домой утром пришли три старухи… Они хотели проделать над мамой алас… Я слышала это слово, но не знаю, что это такое…
— Алас? — Сурайе усмехнулась. — Это церемония… Обряд. Ну, как бы тебе объяснить? Настоящие доктора, ученые люди, не станут делать такую… — она хотела сказать «глупость», но во-время одумалась. Девочка смотрела на нее с наивным выражением страха и ожидания.
— Это, понимаешь, не помогает. Это старые люди только воображают… Им кажется, что поможет…
Очень трудно объяснить нашим детям значение религиозных и тем более знахарских обрядов. Нужно ведь и объяснить и тут же опровергнуть. Нередко случается, что близкие: дедушка, бабушка, а иногда и отец и мать — вся семья относится к подобным обрядам и заклинаниям с полной серьёзностью и доверием. Мало того — с чувством преклонения и высочайшего уважения. Учитель, учительница должны разрушить в ребенке веру в религиозные и всякие другие нелепости. Но, разрушая эту веру, педагог должен каким-то образом сохранить, не затронуть в маленькой душе почтение к авторитету старших. Мучительно трудная задача!
— Расскажи-ка лучше, как это было.
— Я испугалась. Думала, что маму сожгут… Я закричала, прижалась к ней… — Девочка и сейчас прижалась к своей учительнице и, подняв личико, смотрела ей в глаза.
— Рассказывай, рассказывай! — Сурайе вела девочку по улице, обходя рытвины и камни, понимая, что та уже ничего не видит, поглощенная своими переживаниями.
— Мама сказала, чтобы я не боялась. Она обняла меня. На нее, и на меня тоже, набросили большой платок…
— Вы лежали?
— Нет, что вы! Маму подняли с постели. Она очень ослабла и опиралась на меня…
Сурайе подумала: «А вдруг заразное заболевание… Тиф или что-нибудь подобное!» Боязнь за судьбу собственных детей требовала, чтобы она отстранилась сейчас от девочки, которая, может быть, и сама уже разносчица инфекции. Но она не могла это сделать, ни как добрый человек, ни как классный руководитель. Она еще нежнее прижала к себе девочку, услышала как бьется ее сердечко.
— Над нашими головами стали крутить зажженный факел, — продолжала свой рассказ Гульмох. — Огонь мелькал сквозь платок, а всё казалось таким темнокрасным и страшным. Мамочка была горячая, горячая… Потом мы ее уложили, и она послала меня в школу, а старухи остались дома. Они такие злые, и у всех у них длинные руки… Я не знаю, что они сделали с мамочкой, когда я ушла.
— Ну, вот, это и есть алас, — как можно спокойнее произнесла Сурайе. — Это делают с больными просто для того, чтобы у них было получше настроение. — Сурайе боялась запутаться в собственных объяснениях. Она думала: «Как это нелепо! Как долго еще будут терзать наш народ суеверия и дикие обычаи!»
— Ты видела, конечно, — продолжала Сурайе, — как старики, расстелив коврик, становятся на колени. Они это называют молитвой. Старики просто утешают себя… И старухи-соседки хотели утешить маму… Ты не бойся, ничего страшного в этом нет. А сейчас мы пойдем и позовем доктора. Доктор даст лекарства, твоя мама выздоровеет…
Гульмох, с отчаянием в голосе, крикнула:
— Доктора не пустят! Бабушка не пустит. Я ей говорила. Она не хочет…
— А с тобой вместе мы убедим… Бабушка с нами согласится.
Но уговорить бабушку было совсем не просто.
Старуха, бабушка Гульмох по отцу, крупная женщина с сильными мускулистыми руками и горящими глазами, была явно увлечена своей ролью спасительницы больной невестки. Она говорила мужским голосом и, видимо, давно уж привыкла отдавать приказания не только близким, но и посторонним.
Когда Сурайе с Гульмох вошли во двор, в комнате больной творилось что-то очень важное. Сурайе заметила мечущуюся за открытой дверью согбенную старческую фигуру. Она догадалась: шейх. Обычное спокойствие изменило ей, учительница кинулась вперед. Бабушка преградила дорогу и басом проговорила:
— Не торопитесь, уважаемая! Я, уважаемая, слава богу, у себя в доме!
Бабушка то и дело повторяла «уважаемая», и в ее устах это слово звучало противоположно своему смыслу. Видно было, что она не только не уважает — в грош не ставит пришедшую учительницу.
— Не лезьте, уважаемая, куда вас не просят!
— Неужели вы, — раскрасневшись от волнения и почему-то торопясь, говорила Сурайе. — Неужели вы доверяете этому обманщику, этому наркоману?! — Сурайе с нескрываемым отвращением бросила взгляд на шейха. — Кто же не знает, что это низкий, подлый человек!
— Нельзя, нельзя, уважаемая, — оттесняя учительницу и снисходительно глядя на нее сверху вниз, бубнила старуха. — Он мулла, он знает чильёсин[17], он ближе всех нас к святости…
Сурайе взяла себя в руки. Она сумела бы преодолеть сопротивление старухи, войти в комнату. Но возле нее всё время увивалась маленькая Гульмох. Учительница хотела как-нибудь отвлечь девочку, оградить ее и от ненужных впечатлений и от возможного заражения.
Заняв такое место, чтобы ей самой было видно происходящее в комнате и загородив ребенку дверь, она шептала девочке:
— Стой и молчи. Сейчас мы с тобой пойдем за доктором.
Между тем шейх, перестав читать коран, схватил какой-то кувшинчик и стал брызгать из него на платок, под которым лежала больная. При этом он приговаривал:
— Куф-суф, куф-суф, — что означало «сгинь», «рассыпься». Потом опять молился, опять бормотал заклинания и, наконец, воскликнул: — «Омен».
Сурайе решила, что обряд закончен, шейх сейчас уйдет. Но он не ушел. Присел на корточки и, дергаясь всем телом, долго судорожно кашлял.
Сплюнув на пол, старик провел руками по лицу и бороде; при этом он несчетное количество раз повторял: «Куф-суф! Куф-суф!» — и вдруг, прервав себя, совершенно спокойным будничным тоном сказал:
— Черную курицу приготовили?
— Вот она, — ответила старуха и, с неожиданной для ее большого тела быстротой и ловкостью, выхватила откуда-то из-за двери связанную курицу, протянула шейху.
Шейх, церемонно двигаясь, подошел с курицей к порогу, достал из-за платка, которым был повязан его халат, нож и быстрым движением срезал с головки у курицы гребешок. Курица кудахтала, трепыхалась. Шейх крепко держал ее, нажимал на горло, чтобы выжать побольше крови. Обмакнув палец в красную жидкость, он начертил на двери крест.
И то ли потому, что отчаянно кудахтала курица, то ли потому, что под платком было душно, больная внезапно вскрикнула и, вытянувшись, окостенела.
Шейх бросил на нее встревоженный взгляд. Старуха посмотрела на него с удивлением. В кулаке она держала деньги. Шейх приниженно поклонился, взял, не глядя, деньги и засеменил к воротам.
Все растерялись. Даже властная старуха поняла, кажется, что с невесткой плохо. Сурайе решительно вошла в комнату, откинула с лица больной платок и, увидев, что та в тяжелом обмороке, потребовала:
— Воды! Скорее холодной воды!
Старуха засуетилась, подала пиалу с водой. Она теперь заглядывала в глаза Сурайе с надеждой и упованием. Сурайе брызнула в лицо женщины, и та вздохнула. Учительница подняла ее голову и дала попить.
— Шейх вас напугал?
Больная жалко улыбнулась.
У всех присутствующих вырвался вздох облегчения.
— Я сейчас схожу за доктором! — громко сказала Сурайе и покосилась на старуху.
Старуха кивнула. Она была так обескуражена, что соглашалась теперь на всё:
— Ваша воля, — проговорила она с неожиданным смирением. — Я согласна, уважаемая. Я сделала всё, что смогла.
— Прошу вас, — сказала перед уходом учительница, — не подпускайте ребенка к больной: она может заразиться.
Старуха развела руками, хотела, наверное, что-нибудь возразить, но потупилась под решительным и властным взглядом Сурайе.
— Я всё исполню, как вы говорите, уважаемая.
Сурайе вышла на улицу. Было жарко. Она чувствовала себя страшно утомленной. «К врачу? Но ее сейчас, наверное, нет, — днем она, обычно, на обходе…» Медленно, задумавшись, шла Сурайе по переулку. Жар солнца и усталость сгибали ее. Ночь она почти не спала. А утром… Утром дети спрашивали, почему папа с ними не завтракает, где он? И почему тетя Зайнаб не вышла к ним? Что она могла ответить? Анвар ушел необычайно рано. Гостья, кажется, была дома. Но в комнате ее тихо: может быть спит. Не хотелось ее видеть, не хотелось обо всем этом думать. Детям она отвечала: «Не знаю, не знаю». Они поняли, что мать в плохом настроении и замолчали. Но себе ведь тоже надо бы ответить… Себе ведь не скажешь «не знаю, не знаю», этим не удовлетворишься.
В школе она видела Анвара только мельком. Зайнаб, кажется, не приходила. Обычно, она сидела в учительской или в комнате у делопроизводителя. Сегодня всё утро ее никто не видел. «Слава богу, хоть не спрашивали меня, что с вашей гостьей, почему не показывается. Ничего себе гостья!..» Понимая, что наблюдения ее совершенно недостаточны, чтобы обвинить в чем бы то ни было Анвара и эту приезжую девушку, Сурайе не в силах была отогнать мрачные мысли, освободиться от подозрительности. «Почему я не рассказала вчера мужу о посещении Мухтара?.. И сегодня тоже… Ведь могла же, могла в большую перемену вызвать его… Нет, не могла! Сразу бы утратила с таким трудом обретенное равновесие. Да, Мухтар кажется добился своего!»
Когда Сурайе вышла из переулка на кишлачную улицу, она заметила, что в чьем-то открытом дворе сидит тот самый старик-шейх. С отвращением отвернувшись, она ускорила шаг, но тут же услышала позади себя шаркающую походку.
— Госпожа, госпожа учительница, — громким топотом окликнул ее старик. — Вы идете так быстро, мне трудно вас догнать.
Сурайе не оборачивалась, но все же пошла медленнее. Врожденная деликатность не позволяла ей резко оборвать старого человека. Он тяжело дышал за ее спиной, и всё повторял: «Госпожа учительница, дорогая госпожа!»
Это нелепое обращение и смешило и возмущало Сурайе. Полуобернувшись, она сказала:
— Если и есть в нашем кишлаке господин, так это вы.
— Ну, что случится, если вы позволите мне сказать вам два-три слова? Не хотите, чтобы я называл вас госпожей, пожалуйста, только выслушайте меня.
Сурайе остановилась, но всем своим видом показала, что не имеет ни желания, ни времени разговаривать.
— Я знаю, вы повсюду сплетничаете, — продолжал хнычущим тоном шейх. — Ну, хорошо, хорошо, не сплетничаете, а ходите и говорите всюду обо мне, осуждаете меня… Зачем? Вы, молодая и сильная, мешаете мне зарабатывать несчастные гроши. Что плохого я сделал вам, чем заслужил вашу ненависть?
— Мой долг, — ответила учительница с достоинством, — просвещать людей и разоблачать ложь… Люди в вашем возрасте находят себе лучшее применение… Многие работают….
Шейх, казалось, не слушал ее. Поглядывая из-под косматых бровей жгущими ненавистью глазами, он продолжал твердить свое:
— Я никогда не портил вам жизнь, не вмешивался в ваши дела. Как никак, вы дочь правоверного мусульманина, и если я даже знаю о тебе и твоем муже, — он с вызовом посмотрел на Сурайе, — кое-что такое…
— Ты что — угрожаешь? — Сурайе презрительно взглянула на старика. — Да как ты смеешь клеветать на честных людей! Что, что ты можешь сказать плохого о нашей семье? С какой стати ты преследуешь меня по пятам?!
Шейх не то действительно испугался, не то притворился испуганным. Он спрятал голову в плечи и стал кланяться.
— Я… я… — повторял он униженно, — просто так… Думал вызвать вашу жалость к моим сединам и несчастному моему положению.
— Вы должны прекратить знахарскую практику, — серьезно сказала Сурайе. — Советский закон преследует… — Сурайе осеклась. Она заметила, что старик состроил ехиднейшую улыбочку. Сохраняя приниженную позу, он смотрел на нее с наглостью шантажиста, вымогателя… — Идите своей дорогой! — вспыхнув, проговорила Сурайе. — Что вам, наконец, от меня надо? — и, резко отвернувшись. Сурайе быстро пошла дальше.
Но старик не сразу отстал. Еще с минуту он трусил мелкой рысцой рядом с ней, как бы желая привлечь к этой сцене внимание прохожих. При этом он продолжал канючить:
— Преследуешь и мучишь стариков, не даешь жить честным людям, не даешь спокойно проглотить кусок заработанной молитвой лепешки. Лучше бы следила как следует за своим мужем, чтобы он не сбивал с пути молодых женщин, не бегал по всему кишлаку за чужой юбкой!..
— Что?! Что ты сказал?! — В глазах Сурайе помутилось. Она протянула руку, чтобы схватить шейха, но рука поймала воздух. Шейх удирал со всех ног. Ей показалось, что он хохочет.
Пройдя несколько шагов, Сурайе увидела у дувала большой запыленный валун и, держась рукой за дерево, опустилась на него.
Не успела она обдумать происшедшее и придти в себя, как ее окликнул женский голос:
— Сурайе-хон! Что это с вами?
Подняв глаза, учительница встретилась с внимательным взглядом по городскому одетой русской женщины средних лет.
— Вы, кажется, меня не узнаете? — говорившая улыбнулась. — А я как раз подумала, что вы, наверное…
Сурайе поспешно поднялась и, заставив себя улыбнуться, протянула руку:
— Здравствуйте, доктор. Простите мою рассеянность… Но вы, кажется, видели, — она показала на удаляющуюся фигуру старика, — этот деятель минут десять терзал меня, добивался… Но это потом. Я ищу вас. Мать моей ученицы Гульмох больна и, видимо, тяжело…
— Вот совпадение! А я, представьте, из вашего дома. Ваша родственница или гостья, не знаю…
— Зайнаб? Это инспектор облоно, она у нас остановилась… Но что с ней? Она заболела? Я ничего об этом не знала. Утром мы с ней не виделись. Я рано ушла из дома.
— Как вам сказать… Небольшой невроз сердца, переутомление, следы бессонницы… Я дала ей капель… Нет, нет, вы напрасно волнуетесь. — Она заметила, как побледнела Сурайе. — К вечеру ваша гостья придет в себя. Но вот вы… Зайдите как-нибудь в наш кабинет. Надо следить за своим здоровьем.
Сурайе был неприятен этот разговор. Она резко сменила тему.
— Вот, видите, переулок… За чинаром дом с толевой крышей. Я сейчас оттуда. Боюсь, что у хозяйки этого дома тиф или еще что-нибудь подобное. Страшный жар. И лихорадит… Представьте, я застала у нее шейха! Бог знает, что у нас творится! До сих пор практикуют знахари, шейхи… До сих пор в ходу заклинания, «аласы»!
Собеседница Сурайе нетерпеливо дернула плечом.
— Уж не находите ли вы, что мне следует оставить лечение людей и заняться агитацией?… Вы правы, конечно, — продолжала она с возрастающей обидой, — санитарное просвещение поставлено у вас из рук вон плохо, но для этого у меня нет ни времени, ни помощников, — она со значением посмотрела в глаза Сурайе. — Не кажется ли вам, что агитацию мне пришлось бы начать прежде всего в домах нашей интеллигенции. Ну, вот, хотя бы в вашем доме…
«Что она хочет этим сказать?» — напряженно думала Сурайе, и краска залила ее щеки.
— Я не понимаю о чем вы, доктор? В нашем доме всегда поддерживается безукоризненная чистота. Шейхи к нам не ходят…
— Так-то, так, — это было сказано весьма многозначительно, — но… но я хотела бы обратить ваше внимание на известное нарушение приличий… Впрочем, меня это не касается, — с этими словами собеседница бросила на Сурайе сочувственный взгляд и стала прощаться. — Мне пора к больной… Да и вы тоже спешите… Всего вам доброго!
Сурайе не нашла в себе сил ответить. Какой-то комок перехватил ее дыхание. Она круто повернула и, все ускоряя шаг, направилась к дому.
Ты в людях цени только нрав благородный,
Не льстись на красу, не пленяйся нарядом.
Лишь знаньем высоким достигни главенства
Над всеми, с тобою сидящими рядом.
Случалось ли Зайнаб когда-либо проводить бессонные ночи? Одной? Бессонные ночи, отданные не любимому, а мыслям?
Она даже не знала, что весенняя ночь — вовсе не ночь. До утра, до того часа, в который она привыкла пробуждаться, оставалось еще несколько часов, но в комнату уже проник свет, можно было читать, и она уже несколько раз прочитала стихи. Прочитала, но, кажется, ничего не поняла… Вот почему-то в такую рань, ночью, щелкает бич пастуха и мычат коровы, — значит, уже утро? А в доме тишина. Через окно доносятся голоса женщин, идущих на работу — значит, утро? А ее маленькие золотые часики показывают пятнадцать минут шестого… До начала занятий еще далеко, ночь продолжается, бессонница, и полное одиночество, и необходимость думать…
Опять она берет плотный лист бумаги с каллиграфически выписанными строчками стихов Саади. Там почему-то имя Анвара… Значит, это он ее целовал? Зайнаб готова — уже в который раз — подвергнуть сомнению этот неоспоримый факт. Что за бешеный человек! Ведь невозможно поверить в то, что этим путем он продолжает насмешку, что и в этом его поступке участвует Сурайе.
… Ее глаза, ее щеки, кожа ее шеи всё еще чувствуют прикосновение горячих губ. И то продолжается сон, мерещится, что целовал ее Гаюр-заде, то она ясно видит обезумевшие глаза Анвара.
«Не тверди мне: «Анвар-джон, брось тропу любви!» Я не внемлю ничему, не вернусь назад. Пусть пустынею бреду, счастья не найду, — невозможен все равно для меня возврат», — уже в который раз читала Зайнаб, и дрожь пробегала по всему ее телу.
Девушку так лихорадило, что она быстро разделась и юркнула под одеяло. Еще не согревшись как следует, она поймала себя на мысли, что и одеяло, и простыни, вся постель, вся комната, все вещи в ней — принадлежат Анвару. Она укрыта и согрета им, его трудами, его руками. Если раньше она пользовалась этим уютом и теплом на правах гостьи — теперь так нельзя…
«Нельзя, нельзя! — твердила она, — надо встать, надо немедленно уйти из этого дома!» Но она не поднималась, не уходила. Она… Да, надо признаться, были и такие мгновения, когда она позволяла себе размечтаться о том, что Анвар — ее муж. Страшно сказать — «невозможен все равно для него возврат». Если он сам говорит, что невозможен… Если любовь, возникшая в нем, единственная и неповторимая, а всё прежнее только ошибка… Почему же я должна быть сильнее его? Почему должна сопротивляться возникшей любви? Какое-то время она даже дремала, крепко обняв подушку; провалилась в небытие…
Солнечный луч ударил её по глазам. Она вскочила. Вся дрожа, торопливо оделась; быстрыми, энергичными движениями привела в порядок постель, вытащила из-под кровати свой чемодан. Но, прислушавшись, сообразила, что в доме еще спят. Взглянула на часы — всего лишь половина седьмого. И опять потекли мысли, мысли, мысли…
Поступок Анвара, сейчас, в ярком свете солнца, вызывал почти брезгливость. Что же это в самом деле такое?! За кого он ее принимает, этот человек, директор школы, деятельность которого она приехала контролировать?.. Да он ее совсем не уважает… «А кто и когда тебя уважал? — с необычайной для нее прямотой и резкостью обратилась к себе Зайнаб. — Никто и никогда!»
Машинистка в облоно, мать трех детей, пользуется всеобщим уважением. Да что там машинистка — уборщица, тетя Соня, пришедшая на смену тете Шуре… О ней говорят: «Вот какая умелая и старательная, у нее золотые руки!» Слова эти — не пустой комплимент. Они выражают искреннее уважение к пожилой женщине, умеющей даже на такой маленькой работе проявить себя. А Зайнаб? Что она успела сделать, чем сумела заслужить уважение?..
Ровно в семь часов утра Зайнаб услышала звуки государственного гимна — это дал знать о себе репродуктор на площадке перед школой. Началась передача последних известий. «Хлопкоробы Вахшской долины, Микоян-абадского и Кировабадского районов решили закончить сев хлопчатника в течение десяти дней… На Кайрак-Кум-строе перекрыли Сыр-Дарью… Рабочие предприятий столицы республики обязуются досрочно выполнить шестую пятилетку…» — словно издалека доносилось до сознания Зайнаб.
Чутким ухом Зайнаб уловила шум в комнате хозяев. Кто-то ходил. Наверное, Сурайе. Она ни с кем не разговаривает. Неужели Анвар спит? Неужели мог после того вернуться и лечь рядом с женой, уснуть? Представляя себе, как тихими шагами движется по комнате Сурайе, как накрывает к завтраку стол, Зайнаб с удивлением обнаружила, что для нее жена Анвара остается такой же, как вчера и позавчера — милой, доброй и… и очень умной, недосягаемо умной. Нет к ней ни ревности, ни вражды.
Если ночью казалось, что Сурайе могла вместе с Анваром насмехаться над ней — сейчас было ясно: это всего лишь плод больного воображения…
«Значит, я не люблю Анвара, — с облегчением сказала себе Зайнаб. — Так зачем же думать о нем? Бедная, бедная Сурайе! А я-то считала, что ты истинно счастлива, что тебя не может коснуться ни обман, ни ревность, ни измена!» Если б Зайнаб была уверена в том, что Сурайе сейчас одна — кинулась бы к ней, обняла, расплакалась на ее груди… Неужели предала бы Анвара?.. Рассказала его жене о том, что произошло на рассвете?..
И опять новая волна разноречивых и порою совершенно нелепых мыслей. Время шло мучительно медленно. Зайнаб так и не решилась выйти из комнаты, встретиться глазами с хозяйкой и с детьми. Она слышала, как звенели ложечки в пиалах, слышала веселый щебет Мухаббат и Ганиджона, намеренно тихий разговор Сурайе. «Почему же меня не зовут? И где Анвар — ушел или продолжает спать?» Комнатка, которая еще так недавно казалась ей воплощением уюта и чистоты, стала тюремной камерой. Как, ну как можно объяснить людям, и прежде всего Сурайе, что она, Зайнаб, ни в чем не виновата?!
Сурайе, наконец, ушла и увела с собой Ганиджона. Зайнаб притаилась — ведь они должны пройти мимо окна ее комнаты. Ждала минуту, другую, третью… Как же они могли миновать?.. Пошли в обход? Только, чтобы не видеть ее?.. Тихо скрипнула дверь, вошла Мухаббат, обняла, поцеловала.
— Папа ушел сегодня рано-рано… Мама думала, что вы спите… Велела нам с Ганиджоном вести себя тише, потому что вы поздно работали. Я потому и не постучала, тетя Зайнаб, — хотела одним глазком взглянуть…
Заметив, что девочка смотрит на лист бумаги со стихами Анвара, Зайнаб вспыхнула и торопливо прикрыла стихи книгой. Мухаббат смутилась и покраснела.
— Я не хотела читать и не читала… Только у папы тоже есть такая хорошая бумага. Он мне почему-то не дает… Знаете, тетя Зайнаб, я написала на папин день рождения стихи. Можно, я вам принесу, почитаю?
Она убежала, а Зайнаб торопливо вытянула из-под книги листок и сунула его в сумочку. Потом рассеянно слушала детские стихи. Потом так задумалась, что совсем уже не слышала ни одного слова Мухаббат. Вдруг девочка воскликнула:
— Тетя Зайнаб, что с вами? У вас слезы. И вы такая бледная… Тетя Зайнаб, вы, как и моя мама, сегодня может быть тоже не спали всю ночь?… Мама нам объяснила, что весной взрослые часто не спят ночами… Тетя Зайнаб, — девочка взяла ее руку в свою и погладила, — вы может быть больны? Ложитесь в постель, а я буду за вами ухаживать. Ладно?
Так хотелось ласки и участья, так растрогала детская доверчивость и проникновенность тона, что Зайнаб размякла, стала отвечать на поцелуи ребенка…
И, как бы участвуя в игре, придуманной девочкой, она согласилась лечь в постель. А когда легла — позволила себя укрыть…
…Она проснулась от того, что кто-то тронул запястье ее руки. Открыв глаза, увидела: высокая незнакомая блондинка лет тридцати, в белом халате, неприязненно разглядывает ее.
Зайнаб выдернула руку.
— Пульс нормальный, — произнесла женщина. — На что вы жалуетесь? Я — врач. Девочка позвала меня, сказав, что вы без памяти… Вы просто спали?..
Мухаббат, потупившись, стояла у двери. Зайнаб не хотела обижать свою маленькую и единственную подругу.
— Спасибо, доктор, — преодолевая внезапно вспыхнувшую враждебность, сказала она. — Я, правда, не посылала к вам Мухаббат, но вы сами понимаете — если человек теряет сознание, вряд ли он может позвать врача или дать какие-либо распоряжения… Я немного переутомилась. Всю ночь работала…
Женщина-врач сняла халат и стала складывать его в чемоданчик; не глядя на Зайнаб, сказала:
— Удивительнее всего, что секретарь сельсовета звонил ко мне за час до того, как пришла эта девочка. Он тоже просил меня заглянуть в этот дом… Вы с ним знакомы?
Зайнаб смешалась.
— Как вам сказать?.. И да, и нет. Все, кто приезжают… Я обращалась к нему с просьбой определить меня на квартиру, и он устроил меня в этот дом…
— Да, странно… Знаете, что он мне сказал? Девочка, выйди, — обратилась блондинка к Мухаббат и, когда девочка скрылась за дверью, испытующе заглянула Зайнаб в глаза, — он сказал мне буквально следующее: «Два человека в доме директора школы провели сегодня такую бурную ночь, что кому-нибудь из них неминуемо понадобится ваша помощь». Да, да, представьте, такую фразу по телефону! Я, конечно, бросила трубку…
Перед уходом женщина-врач сказала с усмешкой:
— Вы, очевидно, плохо переносите высокогорный климат. Я оставлю вам лекарство: три раза в день по двадцать капель. Денек полежите и уезжайте отсюда. Да побыстрее — атмосферное давление может сыграть с вами плохую шутку.
Она ушла, холодно попрощавшись. А несколько минут спустя, Мухаббат отправилась в школу. «Я скажу маме, что вам нездоровится», — крикнула она в окошко.
«Бежать, бежать, бежать! — пронеслось в голове Зайнаб. — Бежать от скандала, от позора, от грязных сплетен!» Судорожными, неверными движениями она стала собирать и запихивать в чемодан белье, всю свою косметику, тетради с записями, туфли — всё, что попадало под руку. Ей наплевали в лицо. Ее подвергли осмеянию. Кто эта женщина? Как она посмела? Врач? Ну и что же?.. У нее высшее образование, но разве это дает ей право… Через год и у меня будет высшее образование!.. Ах, как ты глупа, Зайнаб, ну при чем тут образование?.. В голове был полный сумбур, и со стороны можно было бы принять Зайнаб за лишенную рассудка.
Когда, наконец, чемодан был закрыт и Зайнаб, кое-как причесавшись, уже намеревалась открыть дверь и уйти, в коридоре раздались шаги. Девушка окаменела. Она поняла: это Анвар.
Одиночество мое Как уйти мне от тоски
Без тебя моя душа бьется, сжатая в тиски.
Что ты сделала со мной? Одержим я! Исступлен
Даже днем я вижу ночь. Впереди меня — ни зги.
Вечером того же дня, когда уже выяснилось, что в школе сегодня зарплаты не будет, старая Шарофатхола, уборщица, рассказывала своей соседке:
— Что сегодня за день, Зумрат-биби! Я совсем потеряла голову! Можете ли вы себе представить: в семье нашего директора Анвар-джона всё полетело вверх тормашками. Я эту семью считала спокойной и благополучной и никогда, кажется, не замечала, чтобы там был непорядок. Помните, я вам рассказывала, что приехала к нам инспекторша из облоно? Молодая и совсем не похожая на других, которые когда-либо приезжали. Она в чулочках, и в туфельках на высоких каблуках и красит губы, а когда пройдет мимо — такой сладкий запах, как в городской аптеке. Помяните мое слово: всё началось с ее приезда. Наш директор живет при школе, в казенной квартире, вы ведь знаете, я у них иногда убирала и, если Сурайе-хон позовет — немножко стираю… Уж кому-кому, мне-то их жизнь известна.
Прихожу я в школу чуть свет — убираю, мою, всё как полагается, никогда никто мне в это время не мешает. Сегодня — только я успела помыть прихожую — идет Анвар-джон.
Думаю: «И куда тебя несет в такую рань? Боишься, небось, что инспекторша придерется к чистоте?» Я ему рассказываю, как есть, что завхоз жалеет соду, экономит. Рассказываю, а директор не слушает и прямо по мокрому полу идет в кабинет. Я за ним, — там же еще не убрано! Он мне машет рукой: «Идите, идите. Не мешайте, у меня дела!» Ну что ж — пусть его. Но, знаете, Зумрат-биби, таким нашего директора я никогда не видела. Точь-в-точь, как шейх, когда накурится гашиша: глаза ничего не понимают и смотрят не на тебя, а в сторону, улыбается и, того и гляди, начнет танцевать. Конечно, меня это не касается, у меня работы полно, надо еще и классы прибрать, и коридор помыть, надо в учительской порядок навести. Анвар-джон прошел к себе в кабинет, открыл окно; я, когда ходила к арыку за водой, заметила — сидит за столом, лохматит пальцами прическу и все пишет, пишет… Потом ходил по залу, туда и обратно, туда и обратно и что-то бормотал. Думаю: может к Первому мая стихи сочиняет? Наш племянник Бахриддин, если сочиняет стихи — тоже вот так по двору ходит туда и сюда, ерошит волосы и бормочет слова.
Анвар-джон так утром и не вернулся домой. Учителя собрались. Я нарочно ждала — придет сегодня инспекторша или нет. Не пришла. Напрасно Анвар-джон беспокоился из-за чистоты… Ну, да ведь разве я его подведу! Понимаю — если начальство из области, надо держать школу, как стеклышко. Да уж какое начальство эта девчонка! Одно только название — инспектор. Будто, никто и не понимает, что приехала она сюда не по школьным делам, а к секретарю сельсовета. Каждый вечер к нему бегает. Там, знаете, напротив школы живет Хосият, жена сапожника, моя старая приятельница. Сколько раз она видела, как эта самая инспекторша, эта расфуфыренная девчонка, бежит вечером в сельсовет и — юрк в калиточку к Мухтару. А возвращается, когда уже темно. Думает, никто не видит…
…Сегодня у нас должны были выдавать зарплату. А в эти дни я после уборки уж домой не возвращаюсь — сижу и жду, пока директор съездит в район за деньгами. Чтобы не терять даром время, я работаю в дни получек у Сурайе-хон, ну, значит, в доме нашего директора, знаете ее? Сегодня тоже жду, когда придет Сурайе, скажет — идите, Шарофат-джон, там вам приготовлено мыло, белье, объяснит — нужно сегодня мыть полы или только стиркой заняться… Приходит, значит, Сурайе со своим мальчиком… Верите ли, лица на ней нет. Идет мимо меня — еле-еле кивнула. Как тут спрашивать? Я молчу: не ладно у них в доме. Разве так бывает, чтобы муж и жена за одну ночь стали вроде угорелых… А мальчик, как всегда, веселенький… Я тут еще одно приметила. Обычно, Сурайе-хон, если приходит в школу позже директора, обязательно зайдет к нему в кабинет. Сегодня — прямо в класс. Накинулась на дежурную девочку: «Почему доска плохо вытерта? Почему не проверяет ногти у мальчиков, а только у девочек?» Как не понять — пришла наша Сурайе в скверном настроении.
Ну, не зовет — не напрашиваться же мне! А домой идти в день получки тоже не дело. Ладно, думаю, мне еще лучше — денек отдохну. Пошла к Хосият, к жене сапожника, их дом напротив школы. Хосият как раз занялась во дворе, а я села на камень у растворенной калитки, можно и с Хосият разговаривать и за школой следить — вдруг после урока Сурайе-хон начнет меня искать. Мы, значит, перебрасываемся словами с Хосият. Первая перемена. Не идет Сурайе. Скоро вторая перемена. Смотрю — выбегает из дома директора их дочка Мухаббат. Увидела меня: «Тетушка Шарофат, что это вы сегодня к нам не пришли?» Говорю — мама не позвала. А где же, спрашиваю, ваша гостья? «Ах, — отвечает Мухаббат, — я как раз бегу к доктору. Заболела тетя Зайнаб». Хотела я ее расспросить, но у девочки только пятки засверкали.
Скоро, смотрю, возвращается вместе с Мариам Сергеевной — врачихой. Тоже из этих, которые с секретарем сельсовета, с Мухтаром… Он ведь у нас славится: то одна, то другая к нему ходит. Ну, вот с приездом инспекторши врачиха и получила отставку…
Ах, Зумрат-биби, какие ныне пошли времена! В кого только верить, чье счастье считать крепким? Разве я не понимаю — в доме директора большие неприятности. Почему сегодня мы все сидим без денег? Виданное ли дело — забыл! Да как это может быть, чтобы наш директор, такой внимательный и добрый человек, как Анвар-джон, мог забыть, что и учителя, и все служащие, и я ждем этого дня две недели!.. А тем более праздник на носу…
Да, так вот: только эта докторша ушла и Мухаббат побежала в школу, смотрю — прошел автобус в район. Да что ж это такое, думаю, как это случилось, что наш Анвар-джон не поехал за деньгами? Выходит, зря я здесь сижу, вместо того, чтобы идти домой; дома у меня хлопот по горло. Стало быть, и учительница рисования, у которой нет сегодня уроков, тоже напрасно пришла — нечего ей ждать. Я человек маленький, но не утерпела. Бегу в школу, к делопроизводительнице. Спрашиваю: как это случилось, что Анвар-джон не поехал на автобусе? Она тоже удивилась, пошла в кабинет. Он выскочил, как ошпаренный. Я все-таки спросила: «Анвар-джон, простите меня, старуху, нужно мне ждать зарплаты или сегодня не будет?» «Что, что?» — это он мне в ответ и как будто меня не видит. — «Да, вот, тетушка Шарофат, говорят, я на автобус опоздал… Сейчас постараюсь найти какую-нибудь машину…» и тут же пошел домой. Я за ним… А что? Мне в школе делать нечего, вот и хожу, как неприкаянная…
Только он в дом зашел, а тут и Сурайе-хон… Идет, торопится, тяжело дышит. Э, думаю, я ее такой за восемь лет ни разу не видела! Как это я прозевала, что она куда-то из школы уходила?… Одно скажу вам, уважаемая Зумрат-биби, если молодая женщина, да такая красавица, как наша Сурайе-хон, теряет свою достойную походку и оглядывается по сторонам, как затравленная лисида — значит, дело плохо… Стало мне за нее обидно — сердце сжалось, глядя на такую картину… Я стою неподалеку от их дверей — хочу, чтобы заметила меня Сурайе. Она и вправду заметила, улыбнулась. Улыбка как будто чужая. «Вы меня ждете?» А я отвечаю, что Анвар-джон только что домой прошел, что он на автобус опоздал и что я зарплаты жду. Она как будто и не слышала: «Да, да!» — и мимо меня, в дом. Вот и дождалась, вот и поговорила!..
Стою, соображаю, куда мне идти, что делать. Тут в доме крик, голос как будто Сурайе-хон, но только даже и не верится, чтобы такая ласковая и спокойная могла кричать, как на базаре. Анвар-джон что-то отвечает — бу-бу-бу, бу-бу-бу, — ни слова не поймешь, — уговаривал он ее или как. Вдруг выходит эта самая, инспекторша! Чемодан в руке. Глаза бегают. И даже губки не подкрашены. Чемодан, видно, тяжелый, еле-еле она его тащит. Прошла мимо меня, не заметила, будто я камень, не человек. За ней Анвар-джон выскакивает из дома: «Зайнаб-хон, Зайнаб-хон, куда вы?! Останьтесь, я вам все объясню»… Что уж он хотел сказать, откуда я знаю, но только инспекторша поворачивает свою змеиную головку и так губки складывает, будто плюнуть хочет: «Оставьте меня в покое. Желаю вам всего лучшего. Я уезжаю». Тут личико у нее всё собралось, как у плаксы: «Вы низкий, вы низкий, нехороший!..» Повернулась и бежать, даже «до свиданья» не сказала. Да куда ей с чемоданом! Он ее по ногам, по ногам…
Наш Анвар-джон, — вы б только видели, — будто на него кирпич упал. Повернулся и пошел в дом. Такой у него был несчастный вид, такой грустный, такой растерянный… Больше я ругани не слышала, вскоре он опять вышел, с портфелем, в котором привозит деньги из города… Я ему вслед: «Так что же, Анвар-джон, ждать нам сегодня зарплаты?» Он обернулся, посмотрел на меня и махнул рукой: «Постараюсь, тетушка Шарофат. Скажите товарищам — отсюда на попутной, обратно такси возьму, пусть не расходятся».
Да… Вот и не расходились до самого вечера, а Анвар-джон не приехал. Сурайе из дому так и не показалась. Наш завуч, на что спокойный человек, всё вздыхал и говорил: «Ну и дела, ну и дела!..»
И малого врага ничтожным не считай,
Чужой он или свой — разит из-за угла.
Как солнце ясно то, что нам давно
Большая мудрость предков изрекла:
„Не сделает того и длинное копье,
Что сделает порой короткая игла“.
Оскорбленная и оплеванная идет Зайнаб по улице кишлака. В ушах ее еще звучит голос Анвара, голос полный тревоги и смятения. Она ответила грубо — не могла иначе. Он отстал, вернулся. И вот она идет. Чемодан ударяет по ногам. Тяжелый. Никогда она не носила чемоданы, не привыкла к тяжести… Она перехватывает чемодан левой рукой, а несколько секунд спустя — опять правой. Пот катится со лба, кружится голова, мешает сумочка, болтается на руке… Господи, да что же это такое! Неужели некого нанять? Хоть бы подвернулся какой-нибудь мальчишка…
Она ставит на пыльную обочину дороги свой новенький чемодан с блестящими металлическими уголками, садится на него… Забавная фигурка, маленькая и пестрая, как птичка колибри.
…В кишлаке она сама по себе уже зрелище. Впрочем, за те несколько дней, которые она живет в Лолазоре, на нее уже нагляделись. Проходят молодые ребята в засаленных спецовках — это рабочие МТС. Им невдомек, что нужно помочь этой птичке. Они не смеются над ней, не показывают на нее пальцами. Но искоса брошенные на нее взгляды полны удивления. Зайнаб смущена и раздавлена. Через дувалы на нее поглядывают женщины. Наверное, они догадываются, что сейчас она хочет уехать, как можно скорее уехать. Уж не знают ли они и того, как сегодня ранним утром Анвар подходил к ее окошку?..
Зайнаб опять хватается за ручку чемодана — не бросить же его здесь, среди дороги… И тут чья-то ладонь мягко ложится на ее руку.
— Позвольте, я вам помогу… — какой-то незнакомец с уверенной настойчивостью берет ее чемодан и легко шагает рядом.
— Что вы! — в восклицании Зайнаб слышны и смущение, и протест, и в то же время благодарность.
— Пожалуйста, не бойтесь, не убегу…
Он молод, этот неожиданный помощник. На нем приличный костюм. Усики вроде тех, что у Мухтара… К Зайнаб, помимо воли, возвращается утраченная было кокетливость, возникает чувство неловкости: забыла покрасить губы.
Молодой человек продолжает легким и веселым тоном:
— Вы только что из города? Куда вы идете? К кому вы приехали?… Мне кажется, мы с вами встречались. Разумеется, часто бываете в театре?
Зайнаб молчит. Однако, в выражении ее лица нет отчужденности. Она силится понять, что происходит. Кажется, всё так просто и естественно. Студенты их института тоже могли бы заговорить с незнакомой девушкой.
Они останавливаются на перекрестке. Молодой человек опускает чемодан на землю.
— Теперь нам направо или налево? — спрашивает он, склонившись чуть ли не к самому лицу Зайнаб.
«Нам?… Он говорит — нам… Да как он смеет! — Кровь ударила ей в голову, — еще один мужчина на ее пути. Охотник».
Сделав над собой страшное усилие, Зайнаб отстраняется и отвечает с холодной вежливостью:
— Очень признательна… Я, действительно, немного устала и вы мне помогли. Но дальше я пойду сама.
— Как? Даже не хотите со мной познакомиться?! Я тоже, как и вы, приезжий. В командировке… Я — актер и режиссер, — последние слова молодой человек произносит доверительным полушопотом: — Меня пригласили сюда подготовить в здешнем клубе спектакль к Первому мая. И вот такой приятный случай — встречаю прелестную девушку, землячку…
Зайнаб уже не слушает его. Она заметила на другой стороне улицы молодую женщину в широком и ярком национальном платье. Толстые косы уложены короной вокруг тюбетейки. Гордо вскинута голова. Взгляд спокойный и полный достоинства.
— Посмотрите, — Зайнаб еле скрывает накипающее бешенство. — Посмотрите, посмотрите, товарищ актер. Вот идет молодая женщина. Она работает здесь, в Лолазоре, библиотекаршей. Можете вы сейчас подойти к ней так же, как подошли ко мне?
Актер пожимает плечами.
— Гм… Это… это забавно, — говорит он неуверенно. — Но ведь у нее нет чемодана… Ей не нужна моя помощь…
— Да, да, да, да! — кричит Зайнаб и стучит кулачком по чемодану. — Нельзя приставать к женщине на улице. За кого, за кого, за кого вы меня принимаете?.. Уйдите! Как вы мне все надоели…
Молодой человек отступает на шаг. В глазах его — растерянность. Не говоря ни слова, он поворачивается и через несколько секунд его уже не видно, он скрылся за поворотом. Зайнаб опять одна. В ней еще не улеглась ярость. Если бы ее спросили, почему она чуть не с кулаками кинулась на человека, который ей помог… конечно же, она и сама ничего не понимала.
Не могла же она в самом деле знать, что несколько дней, проведенных здесь, и переживания, пришедшиеся на ее долю, разрушили привычное бездумье и легкость. И уж, конечно, она не догадалась, что в ней нарастает душевный кризис.
…Да, удивительные перемены могут происходить с человеком! Зайнаб, вооруженная решимостью и злостью, подхватывает чемодан и твердым шагом, не оглядываясь, идет по направлению к сельсовету. Пусть-ка Мухтар поможет ей найти машину и уехать! Никого ей не надо. И Мухтара тоже не надо. А в сельсовет необходимо зайти и отметить командировочное удостоверение.
…Войдя в помещение, где толпится довольно много посетителей, Зайнаб решительно проталкивается вперед, к столу, над которым висит табличка — «Секретарь Лолазорского сельсовета». Высокий старик-колхозник смотрит на нее неодобрительно, но все же уступает дорогу. У стола стоит старуха вся в белом и горячо что-то говорит. Зайнаб слышит отдельные слова: «Рабочий стаж… Перерасчет… Пенсия…» Зайнаб с грохотом ставит чемодан у стола. Дрожащими от физического перенапряжения пальцами, неловко роется в сумочке и, наконец, находит и протягивает свое командировочное удостоверение.
По правде говоря, к ее решимости примешивается и страх. Сейчас она встретится глазами с Мухтаром. Удастся ли ей выдержать взгляд?.. И каким он будет, этот взгляд человека, который считает ее виновной в измене?
Но секретарь сельсовета не замечает протянутой руки. Он углублен в бумаги, а старая женщина всё говорит Зайнаб опускает руку. Она вдруг понимает, что так, наверное, нельзя. Мухтар, конечно, должен закончить разговор с посетительницей.
Слегка повернув голову, Мухтар, наконец, разрешает себе заметить Зайнаб.
— О, товарищ инспектор! — говорит он тихим и усталым голосом. Он ничем, решительно ничем не обнаруживает своего близкого знакомства с ней. Он вежлив, и только. Должностное лицо во время исполнения служебных обязанностей. — Вам нужно отметить командировку? Я скоро закончу и займусь вами. Присядьте, пожалуйста. — С этими словами он показывает на скамью, стоящую у стены.
И ей ничего не остается — только отойти и сесть. Так она и делает. А Мухтар уже не смотрит на нее. Долго, обстоятельно разъясняет он старухе в белом, какой порядок перерасчета пенсии. Он говорит:
— Из этих бумаг видно, что ваш покойный муж Баймурадов Файзулло Давлятович, иначе говоря сын Давлята, проработал на складе Заготзерно в должности сторожа двенадцать лет. Так?
Старуха кивает головой, и тогда Мухтар продолжает:
— А вот эта бумага свидетельствует о том, что до службы в Заготзерно ваш муж работал, в качестве подсобного рабочего, на мельнице… Но тут не хватает сведений о том, где он служил в течение трех лет в промежутке между работой в Заготзерно и на мельнице.
Старуха не понимает, чего от нее хотят, волнуется, кричит, оборачивается то к одному, то к другому. Видно, что секретарь уже давно мучится с ней, но ни одним словом, ни одним жестом не обнаруживает он своего раздражения или досады. Зайнаб впервые видит Мухтара на работе. Как мало он сейчас похож на легко вспыхивающего, резкого и порывистого мужчину, которого она до сих пор знала. Если в первую минуту Зайнаб казалось, что он отнесся к ней пренебрежительно, то сейчас она видит: иначе поступить было невозможно. Сколько такта и ума в его поведений! Сколько нужно терпения, чтобы слово за словом разъяснить малограмотному человеку сложную систему назначения пенсий и определения ее размеров!
— Вы не очень торопитесь? — обращается Мухтар к инспектору облоно. На этот раз он улыбается, но улыбка его сдержанна. — Мы можем попросить товарищей пропустить гостя вне очереди!
— Нет, нет, что вы! — искренне восклицает Зайнаб. — Я подожду.
Ей теперь хочется посидеть здесь дольше, понаблюдать за Мухтаром со стороны, увидеть его другими глазами. Ей даже пришла на ум неожиданная мысль: «Я восторгалась директором школы, когда он вел урок. Но ведь и в том, как Мухтар умеет разговаривать с людьми, как он внимателен к ним, тоже есть искусство и талант»… Восторженность, свойственная ее характеру, легко приводила ее в состояние умиления. И это ведь был Мухтар, ее Мухтар! Она замечает, как он осунулся. Синеватые круги под глазами вызывают в ней жалость. А то, как он сутулится, показывает ей меру усталости этого человека. Вот странно, вчера он был совсем другим. Жестокий ревнивец и грубиян… «Нет, нет, ты не права, — говорит себе Зайнаб. — И вчера он тоже показал глубину своего чувства. Стоило мне уйти, и он тут же включил магнитофон с записью моего голоса… А потом прятался за деревом, ведь он же не кинулся на нас с ножом. Он следил за нами и страдал, но при этом вел себя с достоинством истинно воспитанного человека».
Сейчас она готова истолковать каждый его шаг, даже каждую грубость, как проявление любви к ней. Она опять упрекает себя в том, что осмелилась сравнивать его с другими… И его усы — теперь она это ясно видит — ничуть не похожи на усики пошляка-актера…
— Ну, вот, я, наконец, и освободился немного. Прошу вас, товарищ инспектор, — Мухтар поднимается и кланяется ей. — Давайте вашу командировочку… Но ведь у вас еще не закончился срок, почему же вы решили нас покинуть? Разве школа уже не нуждается в ваших советах? Или вам не понравилось в нашем захолустье?
Издевательскую иронию, звучащую в словах Мухтара, Зайнаб воспринимает сейчас, как затаенную обиду против нее. Она ищет его взгляда, она хочет передать ему всю горечь, накопившуюся в сердце. Молит о прощении и оправдывается. Заверяет его в своей невинности… Но глаза секретаря сельсовета остаются холодно вежливыми и лишь изредка в них мелькает усталая покорность.
— Как же вы думаете добираться до города? Автобус уже ушел, такси редко заходят к нам, — он дышит на круглую печать, с силой прижимает ее к командировочному удостоверению Зайнаб. — На всякий случай, я отметил ваш документ завтрашним числом… Но мы, конечно, постараемся отправить вас с попутной машиной…
Эти слова вызывают в ней надежду: «Он не хочет, чтобы я сегодня уезжала! Он любит, любит, он только вынужден скрывать свои чувства здесь, при посторонних!» И она так радостно улыбается, что даже мрачный старик, который смотрел на нее раньше с укором, тоже распускает на лице улыбку. Один лишь Мухтар ничего на замечает.
— …но только на всякий случай. — Ей кажется в этот момент, что во взгляде его мелькает нехороший, злобный огонек. — Только что мне звонил из школы товарищ Салимов… Он по каким-то причинам опоздал, как и вы, на автобус, а ему непременно надо успеть в банк… Всё, что касается школы, сельсовет принимает очень близко к сердцу.
Мухтар тут же принимается крутить ручку телефона: — Заготхлопок?… Товарищ Абдуразаков?… Здравствуйте. С вами говорит Махсумов, из сельсовета… Очень большая просьба… Да, да, вы угадали… Директору школы и товарищу, командированному к нам из облоно, необходимо срочно попасть в город…
Зайнаб не слышит конца фразы. Бросив случайный взгляд в окно, она видит, что через площадь к сельсовету быстро шагает Анвар.
— Что с вами? Вы так побледнели! — произносит Мухтар. — Вот, пожалуйста, крепкий чай…
— Простите, но я… я лучше пройду на воздух…
Ни на кого не глядя и слегка пошатываясь, Зайнаб выходит в прихожую, а оттуда ныряет направо, во двор…
Плечом к плечу с негодными не стой:
Сам загрязнишься, хоть и чист душой.
Перед самым концом рабочего дня, когда Мухтар рассовывал папки с бумагами по шкафам, в сельсовет зашла Мариам Сергеевна, кишлачный врач. Брезгливо вытерев стул носовым платочком, она села, открыла свой чемоданчик, стала перебирать рецепты, пакетики с лекарствами. Мухтар отнесся к ее приходу, как к чему-то совершенно обычному и скорее неприятному, чем приятному. Заперев оба шкафа, Мухтар повернулся в сторону поздней посетительницы и принялся довольно бесцеремонно ее разглядывать. Она не торопилась с объяснением и всё еще продолжала копаться в чемоданчике. Видно, каждый ждал, что скажет другой.
Подняв лицо, Мариам Сергеевна поправила прическу. Это была крупная дородная женщина, хорошо владеющая собой и знающая себе цену. Ее нельзя было назвать красавицей, однако, правильные черты лица, большие серые глаза и крупный волевой рот обращали на себя внимание. Портили ее веснушки и красноватый загар, свойственный блондинкам. Казалось, что лицо ее слегка обожжено. Лет ей было не больше тридцати — примерно столько же, сколько и Мухтару, но рядом с ней он выглядел как юноша; даже сегодня, когда на его лице так сильно отразились и бессонная ночь, и пережитые волнения и неумеренное потребление коньяка.
— Я зашла к вам, как врач, всего лишь, как врач, — произнесла, наконец, Мариам Сергеевна. — Сегодня утром вы мне звонили… И, — тут она деланно рассмеялась, — были немного не в себе…
Мухтар досадливо поморщился. Она продолжала серьезно:
— Я не стану вас ни в чем попрекать и не стану напоминать о ваших клятвах… Я говорю о тех клятвах, которые касаются состояния вашего здоровья. Все остальные клятвы мы ведь решили с вами зачеркнуть… — Она бросила на Мухтара быстрый многозначительный взгляд. — Не так ли?
Мухтар не отвечал.
— Вам не интересно со мной говорить? — с плохо скрываемым раздражением продолжала Мариам Сергеевна. — Тогда прошу: во-первых, не будить меня своими звонками. Клиническая картина алкоголизма, как раз такова, что подверженные этому недугу дурно спят, их беспокоят кошмары, они не находят себе места, у них возникает маниакально-депрессивное состояние и нередко в больном сочетаются мания величия с манией преследования.
— Мания преследования, — не выдержал, наконец, Мухтар, — у вас! Вы преследуете меня своими нотациями и… будьте любезны…
— Я любезна, даже слишком любезна. На что вы намекали сегодня утром, когда в горячечном бреду говорили о каких-то больных в доме директора школы? Неужели вы думаете, что вам удалось скрыть, — она бросила выразительный взгляд на чемодан Зайнаб, всё еще стоящий у письменного стола. — Помилуйте, ведь вы не ребенок. Вы хитрый, очень хитрый человек. Так почему же вы воображаете, что, вызвав в Лолазор свою любовницу и устроив ее в доме ни в чем неповинного и милейшего директора школы, вы тем самым прячете концы в воду? — Резко изменив тон, она заговорила быстро и нервно: — Кто эта девчонка? Ваша помощница? Какая-нибудь дрянь, через которую вы устраиваете свои делишки в городе или только новая жертва…
— Ну, вот… — протянул Мухтар, — опять упреки. Не вы ли, дорогая и очаровательная Мариам Сергеевна, говорили, что вам не нравится ни мой характер, ни мой образ жизни… Так в чем же дело?
— Кто эта девчонка? Я хочу знать, кто эта девчонка? — с болью воскликнула Мариам Сергеевна, поднимаясь со стула. Лицо ее еще больше покраснело, губы дрожали.
Мухтар взмахнул руками, казалось, он сейчас кинется на нее, но, овладев собой, он заговорил почти спокойно, чеканя каждое слово:
— Вы спрашиваете — кто эта девушка, чемодан которой стоит у меня в кабинете. Ну, хорошо, знайте! Эта девушка, а еще точнее — женщина, о которой вам уже известно, что она посещала здесь мой дом… Так вот, она — Зайнаб Кабирова… — в этом месте Мухтар немного смешался, но, махнув рукой, продолжал с еще большей энергией: — она меня любит. Любит искренне и давно. И я… да, я ее тоже люблю. Люблю, и вам-то какое дело!
Он сам был удивлен тем, что сию минуту сказал, но ему надо было во что бы то ни стало изменить тему разговора. Собеседница стала намекать на его грязные делишки спекулятивного свойства. Назвала Зайнаб сообщницей… Он вспомнил и стал в душе ругать себя последними словами: один раз, в пылу пьяной откровенности, поведал Мариам Сергеевне о дурацкой истории с воздушными шариками.
На счастье Мухтара пришел сторож. Услышав его шаги в прихожей, Мариам Сергеевна осмотрелась, опять поправила прическу, заперла свой чемоданчик и сказала:
— Вы грязный, дурной человек… И… и в эту вашу настоящую любовь я не верю. Да, не верю! Прощайте же и не смейте мне больше никогда звонить! — с этими словами она тяжелым шагом направилась к выходу.
Вошел сторож. Он поклонился, прижал руку к груди и сразу же завел разговор о ревматизме, который его давно мучит.
— Выйдем, дедушка, на улицу, — сказала Мариам Сергеевна. — Тут тяжелая атмосфера.
Петля изгибается, вьется, подобно прекрасным кудрям.
Но помни: крепка ль ее хватка, — ты скоро изведаешь сам.
Он был, как выжатый лимон, как лопнувший мяч.
Дорого ему стоил этот разговор. Способность казаться спокойным, сдержанным изменяла ему. Впрочем, лет пять назад, он действительно легко переносил и ночной разгул и разного рода жизненные осложнения. С веселой улыбкой бездельника и повесы отбивался он от ударов. В городе, в кругу товарищей, близких ему по манере жить и развлекаться, Мухтар забывал о невзгодах, отмахивался от них. Музыка, танцы, новые знакомства, общий галдеж большой компании — всё это помогало, поддерживало настроение. Иное дело в Лолазоре. Здесь нет ни одного ресторана, где нашелся бы компаньон, где оркестр и общий шум отвлекают от мрачных мыслей.
После ухода из школы он остался в Лолазоре только потому, что видел возможность поднакопить деньжонок с помощью всякого рода дел и делишек. И кое в чем успел. Нельзя сказать, чтобы время было потрачено впустую. В начале своей кишлачной жизни, он не подозревал, как трудно ему придется. Одиночество, — а он, несмотря на внешнюю общительность, был истинно одиноким человеком, — испортило его характер. Сам того не заметив, он утратил былую резвость, остроумие, игривость речи. Здесь они не ценились. Здесь всё время надо пыжиться, играть солидного человека. Только дома, у себя в каморке, — так презрительно он называл жилище в глубине двора, — он мог дать волю своим вкусам, но с кем, с кем? Изредка наезжали погулять городские собутыльники… А из местных жителей? Начальник почтового отделения — тот всегда без денег. Он хоть и обожает Мухтара и готов с ним сидеть за бутылкой до утра, но глуп — дела с ним невозможны, да и рассказать ничего нельзя. Анекдоты и то не понимает! Кладовщик колхоза — человек веселый, компанейский и с деньгами, умеет и красиво приготовить стол и с наслаждением попировать; знает толк даже в коньяке. О, это тертый калач! Даром, что ходит в поношенном халате и в глубоких галошах. Кем он был раньше? От него этого не добьешься — сколько бы ни пил, никогда не распустит язык. Дело делом, а лишнего ничего не скажет. Молодец! Но слишком частые встречи с ним могут вызвать подозрения в кишлаке…
Как игрок, которому везет и перед которым на столе уже куча денег, но он не может остановиться и делает ставку за ставкой, жадно загребая к себе выигрыш, так и Мухтар не мог остановиться. Он понимал: пора отсюда уезжать — сколько веревочку не вить, а концу быть. Его удерживала здесь алчность, дела с кладовщиком, дела с зоотехником каракулеводческой фермы — как их бросить, как отказаться от столь хорошо налаженных связей? Мухтар был зол на себя, на окружающих, на весь мир.
Люди, подобные Мухтару, уверены в своем превосходстве над другими. Они считают себя умными только потому, что знают, сколько своих знакомых, друзей и приятелей им удалось обмануть. Но в них никогда не умирает и с каждым годом растет и ширится страх… И это страх не перед очевидной опасностью. Каждый человек понимает, что, отправляясь в бой или перебираясь вброд через горную реку, он подвергается опасности. Робкие души отступают. Рассудительные и осторожные стараются всё предусмотреть. Храбрецы идут навстречу трудностям. Мухтар был из тех, которые называют себя отважными людьми только потому, что они не считаются ни с обычаями, ни с законами, ни с общепринятой моралью. Преступления, которые он совершал, Мухтар в душе своей всегда именовал ловкостью. Он легко себя оправдывал и в начале своего пути смеялся над теми, кто гордился своей честностью. Тогда он еще не знал, что пройдет несколько лет, — и каждое новое лицо будет вызывать в нем опасение и подозрительную осторожность: уж не следит ли этот человек за ним, не знает ли что-нибудь из его проделок? Опасности мерещились ему повсюду. Необходимость лгать и изворачиваться поминутно, хоть и стала второй его натурой, с каждым годом все более и более омрачала его жизнь.
Теперь он бывал весел и остроумен только под хмельком. Он стал пить и в одиночестве, подбадривать себя с утра. Ему долго удавалось не прибегать к спиртному на протяжении рабочего дня, но в последнее время он и в обеденный перерыв бежал домой, чтобы сделать глоток коньяку «для аппетита», и только после этого шел обедать.
Его отношения с женщинами, совсем недавно такие легкие и непринужденные, тоже осложнились. В кишлаке невозможно встречаться незаметно. Но главная беда заключалась в ином: Мухтару всякий раз казалось, что каждая новая знакомая любит его горячо и самозабвенно. Он излишне откровенничал с ними, хвастал, а, напившись, зло высмеивал тех, кого когда-нибудь надувал… Потом оказывалось, что и новая подруга ниже его, что у нее полно недостатков или что она мало его любит, так как не признает Мухтара своим повелителем.
С того самого момента, как в Лолазор приехала Зайнаб, Мухтар совсем потерял верное направление. Несчастная страсть к этой девчонке, которую он не может преодолеть вот уже сколько лет, возмущала его. «Что такое — неужели и я подвержен тому, что в романах и в стихах именуется любовью?» — часто задавал он себе вопрос. Он не знал, что и в нем живет потребность ласки, уюта, своей семьи. Душевную ожесточенность и раннюю опустошенность души он принимал за мужскую зрелость и мудрость. Неделю назад Мухтар еще был доволен налаженными, ни к чему не обязывающими отношениями с Мариам Сергеевной. Стоило приехать Зайнаб, и он уже не мог без неприязни смотреть на свою лолазорскую возлюбленную. Один раз он поклонился ей нарочито небрежно, в другой раз позволил себе с ней непристойную шутку. Она вызвала его на разговор, и сразу же чувство подсказало ей, что ее обманывают…
…«К чорту, к чорту, всё к чорту!» — сжимая себе голову ладонями, повторял Мухтар. Он всё еще сидел в своем кабинете. Сторожу сказал, что занят срочным делом, и отослал его в правление колхоза за какими-то ненужными бумагами. Он даже свет не включил. В который уже раз он мысленно возвращался к разговору с Мариам Сергеевной. «Что она знает? Только о шариках?.. Или я по пьянке проболтался о наших делах с Абдулло?.. И что она сделает? Ограничится обидой и гневом, или… Или станет мстить? Начнет разоблачать?»
События последних двух недель тоже волновали его своей несуразностью и непоследовательностью. «Совсем перестал держать себя в руках. Распустился, да, распустился! Чорт его знает, откуда вдруг прилипла ко мне ревность! Ну, спуталась бы Зайнаб с Анваром, скомпрометировала бы и себя и его — ну, и прекрасно! Развязала бы мне руки. А я побежал следить, отправился к Сурайе. Хорошо, что хоть был вежлив сегодня с Анваром, устроил ему машину; он, кажется, ничего не знает — ни о разговоре с Сурайе, ни о моей утренней болтовне с врачихой…»
Подавленное состояние и все нарастающий страх довели его до того, что он подбежал к двери и повернул ключ. «Следует всё обдумать, всё взвесить! Надо ж так — и Зайнаб, и Анвар, и Сурайе, и врачиха, но хуже всего Абдулло!»
Ночной разговор с отчимом был и в самом деле страшным. План, который тот выдумал — привлечь нового человека только для того, чтобы сделать из него козла отпущения… Сложный, опасный план, да и неумный… Можно бы, конечно, пожертвовать Зайнаб. Устроить склад каракулевых шкурок в городе, у нее на квартире, но ведь она выдаст. Выдаст по глупости. Назовет мое имя. А теперь, после ее приезда сюда, любой увидит, что мы связаны… Вот если бы она продолжала жить в доме Анвара и если бы там ничего не произошло… Подбросить шкурки ему, спрятать их где-нибудь в кухне…
«Если бы да кабы, — передразнил он сам себя… — Ах, всё это не годится, и кругом, кругом одни враги. Даже Абдулло. Своя рубашка ближе к телу! Но как же быть, что делать?» Мухтар бегал по темному кабинету, наталкивался на стулья и столы. Вдруг он споткнулся об чемодан Зайнаб и чуть не упал. Это заставило его остановиться. «А где же она? Куда девалась эта проклятая девчонка?»
Он вспомнил, что когда пришла машина — все бросились искать Зайнаб. Но Анвар торопил, не хотел ждать и одной минуты. Ясно — зачем ему афишировать свои отношения! «Благополучный человек! Благородный человек! — с лютой ненавистью думал Мухтар. — Ну, погоди же! Я до тебя доберусь и до твоей святоши Сурайе тоже!» Но он и сам понимал, что угрозы его ничего не стоят, что мелкие пакости не свалят этого всеми уважаемого человека. Он даже, кажется, начал понимать, что таким способом может нанести вред только самому себе.
Вернулся сторож. Дернул дверь. Постучал. Мухтар притаился. «Что ему сказать? Сторож сейчас пойдет ко мне домой».
— Дядюшка Саттар, я здесь. Сейчас открою, — и, отомкнув дверь, он спросил: — Принесли бумаги?.. Ну, вот и хорошо, давайте. А я тут, сидя за столом, задремал… Знаете, как устаешь!
Мы оба желты от скорбей, мы оба в слезах и огне.
Увы! одинокая жизнь постыла тебе, как и мне.
Пылает в твоей голове сердечное пламя мое,
А в горестном сердце моем пылает твое бытие.
Этот вечер Мухтар провел со своими приятелями — начальником почтового отделения и кладовщиком колхоза. Славно провели время. Жены кладовщика не было дома, дети спали, никто не мешал. Ишмухаммедов приготовил плов, начальник почты сбегал за водкой. Они выпили, поели. Мухтар был в ударе. Удивительное создание человек — настроение может измениться за каких-нибудь полчаса. Что ему Ишмухаммедов? Даже другом его назвать нельзя, но успокаивает лучше всякой валерьянки. Чем? Своей отличной уверенностью и улыбкой. Да, улыбка опытного человека — ой, как это много! Ну, а кроме того — прищур глаз, плутоватый и веселый. Подарит взглядом, чуть-чуть ухмыльнется и откуда-то сразу берется уверенность, что всё трын-трава или как еще говорят русские — «где наша не пропадала».
После четвертой стопки Мухтар так развеселился, что стал плясать лезгинку.
В прошлом году он провел отпуск в Сухуми. Понравились ему тамошние песни и пляски и то, как там живут. «Ай, хороши в Сухуми женщины, но еще лучше мужчины!» Те грузины, с которыми общался Мухтар в дни отпуска, показали ему, как надо пить и веселиться. Они говорили, что он и сам похож на грузина. Признали, что он хорошо подражает их пляскам. А когда он взял в руки бубен и стал выбивать сложные таджикские ритмы — грузины без конца хвалили его, целовали, пили за него, а потом привели лошадей и всей гурьбой поскакали в горы.
Всё это рассказывал в тот вечер Мухтар своим кишлачным собутыльникам. Не жалел красок, дал возможность полюбоваться собой… И весь вечер у него почему-то было ощущение, что он прощается со своими друзьями. Словно всё это происходит в последний раз. А завтра или послезавтра он соберет свои вещички и — будьте здоровы, дорогие друзья, ждите от своего незабвенного и дорогого Мухтара Махсумова писем с красивыми марками!
И что удивительно — предчувствие отъезда не вызывало в нем никаких мрачных мыслей. Не надо было сжимать голову руками, не надо было ругать себя. Весь мир — прекрасен, и ему, Мухтару, не будет плохо. И если он уедет — на новом месте ему, наверное, будет лучше… Мухтар неожиданно поцеловал в щеку начальника почты, и тот даже зарделся от удовольствия и в ответ стал целовать Мухтару руку.
— Мухтар-джон, — спросил он со сладчайшей улыбкой, — как вы добиваетесь…
— Не вы, а ты, — поправил его Мухтар и еще раз чмокнул в щеку.
— …как ты, золотой Мухтар, добиваешься того, что кожа на твоих руках нежнее, чем у девушки и пахнет персиком и миндалем?
Тут-то Мухтар и вспомнил опять о Зайнаб. С тех пор, как она приехала, он извел на себя половину того крема, который был у девушки. Вспомнив сейчас о том, что она куда-то исчезла, а перед тем побледнела, как тяжело больная, он не почувствовал ни раздражения, ни ревности. Так вспоминают в добрую минуту о непутевом своем ребенке. Его жаль до боли. Понимаешь, что конченный он человек, но ведь твоя кровь, разве можно отнестись равнодушно, разве можно бросить и забыть! Что и говорить, он сроднился с Зайнаб. «Проклятая девчонка!» — мысленно повторил он слова, произнесенные им в тот мрачный час, когда он сидел в темном кабинете. Но тогда этими словами он ругал Зайнаб, а теперь вкладывал в них восхищение.
В двенадцатом часу ночи, захватив про запас четвертинку водки, Мухтар излишне твердым шагом, с гордо поднятой головой и взглядом победителя, шел посредине улицы к дому сельсовета. Опять, как и вчера, светил круглый месяц и легкий ветерок, теплый, нежный, весенний ветерок ласкал своим дуновением кожу лица. Улица была пустынной, только в окнах Анвара горел свет. Проходя мимо школы и мимо домика директора, Мухтар еще выше задрал голову. Всё ему сейчас было нипочем. Пусть-ка выйдет Сурайе — он ей скажет!
Что он ей скажет, Мухтар так и не придумал. Он вспомнил, что окно, выходящее на улицу — это окно детской, той самой комнатки, в которой жила всё это время Зайнаб. «Почему «жила»? Может быть, она и сейчас там?.. Нет, нет, чемодан-то остался в конторе…» Сердце защемило от предвкушения того, что сейчас он увидится с Зайнаб. Полчаса тому назад он сам задавал себе вопрос: куда она девалась? А сейчас — знал, да, не думал, а знал, что Зайнаб у него. Куда же, в самом деле, могла она деваться. Очень ей нужно ходить по кишлаку! Вспомнил он и молящее выражение глаз своей девчонки. «Протягивает командировку, старается придать себе независимый вид, а в глазах любовная тоска и робкая просьба простить…»
…Так оно, конечно, и оказалось. Войдя к себе, Мухтар не зажег свет. Постоял, чуть покачиваясь, в густой темноте и прислушался, принюхался: здесь или нет? Услышал прерывистое и чуть всхлипывающее дыхание обиженного ребенка. Почувствовал запах ее духов. И откуда-то из глубины пришло умиление. Только не умиление нежности, а другое — жадное умиление мужчины. Оно влечет за собой острое желание подхватить на руки, закружить, и целовать, и кусать, и шептать бессмысленные слова…
Стараясь не скрипнуть половицей, Мухтар стал подкрадываться к тахте. Но Зайнаб всё-таки проснулась, слегка вскрикнула, а потом прошептала:
— Кто это? — голос был беспомощным, как у человека, который никогда и нигде не чувствует себя дома, не может спрашивать по-хозяйски.
Мухтар двумя большими шагами приблизился к ней, опустился на колени, обнял Зайнаб за плечи и стал целовать. И глаза, и щеки, и губы, и даже руки — всё у нее было солоно от слез…
…Потом, когда она уснула, а в нем все еще бурлила энергия, он тихо поднялся, зажег настольную лампу и накрыл полотенцем, чтобы свет не бил в глаза спящей. Откинувшись на стуле и прикрыв веки, Мухтар отдался сладостной истоме. Мысли неопределенно метались вокруг какого-то еще неясного центра. Сейчас он подумает, а может быть и сделает что-то очень, очень важное, решающее. Именно так — решающее всю его жизнь. Но для решения не хватало чего-то, какой-то детали, одного глотка… Ну, за этим далеко ходить не нужно. Привычным движением он завел руку назад. На стуле висел пиджак, в кармане пиджака — четвертинка водки. Мухтар не стал себя утруждать поисками стакана. Выковырял карандашом картонный капсюль, сделал глоток прямо из горлышка. Четвертинку поставил на стол. Пошарил глазами чем бы закусить, нашел кусочек печенья, пожевал и вдруг увидел в пепельнице разорванный плотный лист бумаги. Такой белой глянцевой бумаги у него в доме никогда не было. Не задумываясь, не придавая тому, что он делает, большого значения, он разложил куски на столе, подобрал по извилинам рваных краев. Это оказалось не трудно. Перед ним теперь лежали стихи. И он уже собрался было небрежно смести их со стола, как вдруг заметил в предпоследнем байте имя Анвара. Тогда он стал читать:
Тайну я хотел сберечь, но не уберег, —
Прикасавшийся к огню пламенем объят.
Говорил рассудок мне: берегись любви!
Но рассудок жалкий мой помутил твой взгляд.
Речи близких для меня — злая болтовня
Речи нежные твои песнею звенят.
Чтоб умерить страсти пыл, скрой свое лицо,
Я же глаз не отведу, хоть и был бы рад.
Если музыка в саду — слушать не пойду,
Для влюбленных душ она, как смертельный яд.
Этой ночью приходи утолить любовь, —
Не смыкал бессонных глаз много дней подряд.
Уязвленному скажу о моей тоске,
А здоровые душой горя не простят.
Не тверди мне: «Анвар-джон, брось тропу любви!»
Я не внемлю ничему, не вернусь назад.
Пусть пустынею бреду, счастья не найду, —
Невозможен все равно для меня возврат.
«Господи, — покачивая головой и недобро улыбаясь думал Мухтар, — какой идиот… Вот тебе и благородный, вот и передовой… Попался ты мне теперь, голубчик!» Он взглянул на Зайнаб. Вот та, которой посвящены эти стишата. Мухтар не помнил, конечно, эти стихи Саади. Да и вообще он презирал поэзию. Делал исключение для Зайнаб. Если она читала вслух, а он был в благодушном настроении — мог и похвалить. Как хвалят способного ребенка — снисходительно, и только…
Он не ревновал. Ревнуют глупцы. Вчера он был глупцом. Ничего не знающим, не понимающим. Теперь Зайнаб всё объяснила. Мурлыкала, как кошечка. Женщины хитры, даже самые наивные. Она пошла гулять с Анваром только для того, чтобы размягчить этот сухарь: пусть-ка расскажет о своих делах, пусть даже немного влюбится. «Я ведь это делала по вашему совету, вы сами говорили — надо выведать в этой семье, как можно больше». Из этой глупышки серьёзного помощника, конечно, никогда не получится, но как не оценить ее старания.
Надо бы эти стихи склеить, сохранить. Но у Мухтара сейчас не было настроения заниматься подобным делом. Он глотнул еще водки. Стихи явно доставили ему удовольствие. Такие люди, как он, не довольствуются собственной оценкой женщины. Им нужен восторг всех, нужно, чтобы ему завидовали. Он глядел на Зайнаб, на растрепавшиеся ее волосы, на точеный носик, на темноватые выпуклые веки, скрывавшие чудесные миндалевидные глаза, на пухленькие ребячьи губы, рисунком своим выдающие и безволие, и милую капризность, и преданность. Потом перевел взгляд на фотографию веселого юноши, обнажившего зубы в жизнерадостной улыбке. Видимо, Зайнаб разглядывала фотографию и оставила на столе. Старый снимок, покрывшийся мелкими трещинками, потемневший от многих прикосновений пальцев и губ. Да, наверное, и губ. А вот размывшиеся пятна — это, конечно, следы слез. На снимке был сам Мухтар. Тот Мухтар, который пришел когда-то, семь лет назад, в дом председателя облисполкома и познакомился там с маленькой, шустрой девчонкой. Последние несколько лет он только и делал, что старался избавится от нее. С болью отрывал и отталкивал от себя.
Тут-то и пришла та, самая важная, решающая мысль, которую он так долго искал. Да нет, не он искал это решение, а решение искало его. Восторг открывателя завладел Мухтаром. Разве он и впрямь не сделал весьма важное открытие? Ведь открыть себя, понять, что тебя мучит долгие годы, что препятствует приходу счастья — это ничуть не меньше, чем сделать шаг в науке!
«Все мои шатания, вся неопределенность моего положения, страхи, которые то и дело посещают меня — от одиночества. Никто обо мне не заботится, ни о ком не забочусь я сам, никого не люблю. Вспомни всех женщин и девушек, с какими ты встречался, Мухтар. Ни одна не оставила следа в твоей душе. И ни одна из них не дала тебе радости. Хочешь знать правду? Ни одна из них, кроме Зайнаб, и не любила тебя…»
Алкоголь подгонял его возбуждение и, как всегда, усиливал те чувства, которые в данный момент в нем преобладали. Вот еще одно открытие: от кого бы он хотел иметь ребенка? Сына. Уж не от Мариам ли Сергеевны? Уж не от той ли заплаканной дурочки из школы? Мухтар рассмеялся, да так громко, что Зайнаб открыла глаза.
— Спи, спи, маленькая, — сказал Мухтар с такой нежностью, что и сам удивился.
Зайнаб в ответ сонно улыбнулась, чуть-чуть пошевелилась под одеялом и тут же опять уснула. Он продолжал мечтать.
Вот уж, действительно, — мечтать! Эта мечта так доступна. Доступна давно… Если ребенок, если сын, — ну, конечно, ни от какой другой женщины, только от Зайнаб! Если он любил кого-нибудь на свете, (кроме, конечно, себя), — только Зайнаб! Так в чем же дело? Что ему мешает?.. Строил расчёты на выгодную женитьбу? Но ведь это расчёт на ограбление самого себя! Разве он, Мухтар так слаб, что не может без помощи других построить свою семью, свое счастье? И вовсе не так уж он беден, чтобы нельзя было теперь же, завтра, послезавтра, начать другую жизнь — жизнь с любимой, с… женой!
Он попробовал возвратить то состояние тревоги, которое обуяло его вечером, после встречи с врачихой. Ужасы, расписанные услужливой мыслью, подавленной усталостью и внешним впечатлением, эти ужасы — ничто. Угрозы и преступные планы Абдулло тоже ничего не стоят… Мухтар скосил взгляд на ящик с магнитофоном. Скосил и плотоядно осклабился. Абдулло ведь не подозревает, что здесь, в комнате, есть магнитофонная лента с записью многих его высказываний. Под столом спрятан микрофон, диски крутятся под крышкой — этот шум не привлекает внимания. Уж на что вчера Мухтар был и пьян и зол, однако не забыл включить магнитофон. Всё записано. Абдулло никогда не посмеет выдать его, Мухтара. Самому хуже будет. Надо только пригласить его еще разок — пусть послушает, сколько наболтал подлых глупостей, как выдал себя!
Положительно, все мрачные думы, казавшиеся вечером великанами, ночью превратились в пигмеев. Дунуть — и улетели… Мухтар сделал еще один глоток. Большой. Посмотрел — осталось меньше половины. Сказал себе: «Хватит»! Взял со стола толстый карандаш и перечеркнул этикетку. Блондинка называет его алкоголиком. Пусть-ка посмотрит, как он легко бросит пить. Вот, женится, устроит все свои дела, обставит квартиру и сразу же после свадебного пира, как ножом отрежет. Ни капли, ничего!
Он сел на край тахты и стал нежными прикосновениями поглаживать плечо Зайнаб. А когда она открыла глаза, поцеловал ее и заговорил. Сказал, что любит, сказал, что готов жениться, сказал, что без нее жить больше не может, что здесь, в кишлаке, им не место. Он человек с образованием, ей осталось какой-нибудь год и она сдаст выпускные экзамены. Он ей поможет. Он не желает больше продолжать такую жизнь. «Зачем же, ну зачем, неправда ли, Зайнаб, я буду тянуть дальше эту невыносимую лямку…»
Она, не мигая, смотрела на него, и лицо ее отразило такое счастье, такую глубокую радость, что у него навернулись слезы.
— Как мы с тобой все эти годы обкрадывали себя, Зайнаб. Маленькая, глупенькая, Зайнаб! Моя и только моя Зайнаб! Мне надоело осторожничать, надоело ждать и рассчитывать. Будем нуждаться — ничего! Ведь мы молоды и полны сил… Какой уж там Гаюр-заде!.. Я ведь только испытывал тебя. И если бы ты знала, какой подарок ты привезла мне, сказав, что этот человек вызывает в тебе отвращение…
Он строил планы, он описывал подробнейшим образом, как будет обставлена их квартирка. Он заявил, что продаст дом:
— Не хочу я жить в городе, где твой отец занимал такое высокое положение. Зачем это нам, правда? — Она кивнула головой. — Приятели твоего отца могут сказать, что я недостоин дочери известного всем Очила-Батрака… Уедем в Сталинабад или еще лучше в Гарм: там дешевле дома. Денег, которые я выручу от продажи, хватит…
Зайнаб ни в чем не противоречила. Кончилось тем, что она выскользнула из-под одеяла, обняла Мухтара, покрыла поцелуями его лицо, руки.
Я слыхал: удалось одному молодцу
От напавшего волка избавить овцу.
А под вечер, прирезать овечку спеша,
Он услышал, — овечья сказала душа:
„Спас от волка меня… Как мне взять это в толк?
Ныне стало мне ясно, что сам ты — мой волк“.
…В третьем часу ночи, Зайнаб, умытая, причесанная, одетая стояла в тени тополя, неподалеку от сельсовета. Кажется, это был тот самый тополь, возле которого увидел ее Анвар. Какое это имеет значение! Сейчас она ждет, когда Мухтар вынесет из конторы ее чемодан, и они отправятся в путь. Он прав, ни ему, ни ей нет дела до жителей Лолазора.
Как же они потешались вместе над тем, что в стихах Анвар вписал свое имя на место имени великого поэта! Не мог придумать ничего лучше. Впрочем, Зайнаб жалко Анвара. Мухтар говорит, что он скверный, развратный человек. Нет, она верит в то, что учитель всерьез влюбился. Бывает, что человек теряет голову — чувства охватывают его с такой силой, что он перестает владеть собой… Увидев Анвара в сельсовете, она убежала. Тогда, действительно, он внушал ей ужас. Теперь ей никто не страшен. И — ничто. Как всё сразу переменилось, как неожиданно!.. Неожиданно? Глупости, она ждала этого дня несколько лет. И Мухтар ждал. По-другому, по-мужски, умно, всё взвесив, всё подготовив. У него ведь нет родителей. У нее хоть осталась мать, а Мухтар с юных лет круглый сирота. Кто мог о нем позаботиться? Осторожность — не враг. Осторожность, да еще в сочетании с таким умом, как у ее мужа…
На улице никого не было, никто не мог видеть Зайнаб в тени дерева и все-таки, назвав Мухтара про себя мужем, она залилась краской. Но смущение это было ей приятно… И как он хорошо придумал: не откладывать отъезда. Сейчас он выйдет, они пойдут к шоссе и через два часа — дома. Потом придется на несколько дней расстаться. Всего лишь на несколько дней. Подумать только — Мухтар сдаст в сельсовете дела и не позднее чем через три дня приедет к ней!
Она услышала поворот ключа. Старик-сторож пробурчал что-то, кажется, пожелал Мухтару провести спокойно остаток ночи. Очень нужно ему это спокойствие!
— Где ты, Жаворонок? — голос Мухтара необычайно задушевен, он был таким разве что в Ташкенте, пять лет назад.
И вот они идут рядом, перебрасываются словами совсем как муж и жена. Мухтар берет ее под руку. Он ничуть не боится, что их могут увидеть. Ведь уже светает. Сутки назад, почти в это время, к ее окошку подошел Анвар…
Мухтар держит ее под руку, а в левой руке несет чемодан. Ни разу не остановился. Ни разу не перебросил ношу в другую руку. Сильный мужчина. Он и прошлую ночь почти не спал и эту…
— Мухтар, — вполголоса говорит Зайнаб.
— Что?
— Мухтар, Мухтар, Мухтар, мой Мухтар-джон! — бессмысленным от счастья голосом повторяет Зайнаб и старается заглянуть любимому в глаза.
Но вот вдали видно шоссе. Там пустынно, не то что днем. Но Мухтар уверен, что машину они дождутся. По ночам возят из колхозов в город свежие овощи — раннюю редиску, первые огурцы, салат.
— Мечтаю, — говорит Мухтар, — поймать такси. Знаешь, как хорошо? Ты положишь головку мне на колени и уснешь.
— Нет, ты положишь голову ко мне на плечо…
— И усну? На плече? Плохо ты меня знаешь, Зайнаб. Разве я смогу уснуть, если рядом со мной будешь ты?
Она радостно смеется и вдруг вскрикивает:
— Смотри, смотри, Мухтар, машина! Останавливается!.. Бежим! — она хватает за ручку чемодана и тянет Мухтара вперед, хочет ему помочь, чтобы только скорее, скорее…
Действительно, вдалеке, на развилке шоссе и проселка, останавливается грузовая машина. Открывается дверца, выходит какой-то человек. Но тут же шофер захлопывает дверцу, слышно, как он включает скорость и… только они и видели ее, эту машину!
— Ничего! — говорит Мухтар, тяжело дыша. — Вот ведь, проклятая водка! Если пьешь коньяк — нет такой одышки… Вообще лучше не пить. И я не буду — вот увидишь, Зайнаб, как только переедем…
Зайнаб тянет Мухтара за руку в сторону, за толстое дерево.
— Это идет Анвар, — шепчет она. — Зачем нам с ним встречаться!
— Директор? Ну, и что же? Подумаешь! — но он все-таки подчиняется Зайнаб, становится за деревом.
— Ну его! Заведет разговор. Или в тебе заиграет ревность. Вы, мужчины, страшно несдержанные. Никогда ни за что нельзя поручиться.
Ее Мухтар, обычно такой строптивый, на этот раз соглашается. И даже целует ее в щеку.
— Садись на чемодан, — говорит он, — отдохни немного. Только, смотри, когда он будет проходить, не засмейся… Ты говоришь — ревность. Он не вызывает во мне сейчас ничего, кроме презрения и смеха, — Мухтар выглядывает из-за дерева. — Да, верно, это он… Знаешь, да ведь твой Анвар пьян, как сапожник! Его качает из стороны в сторону… Назюзюкался в городе… А сейчас куда-то исчез… Не видно… Остановился, что ли?..
В предрассветной мгле очертания предметов расплывались, как в тумане. Куст легко было принять за человека, кроны деревьев казались облаками.
— Что-то его долго нет, — проговорил Мухтар. — Уж не свалился ли он там где-нибудь… Тшш! Идет…
Полминуты спустя, мимо них прошел человек. Пожалуй, если бы Мухтар и Зайнаб не спрятались — он тоже бы их не заметил. Ему было не до того. Он, видимо, затрачивал все силы на то, чтобы сохранить равновесие.
— Держись! — вполголоса приказывал он сам себе. — Держись, Анвар! Сейчас начнется улица… началась… улица… могут встретиться. Возьми себя в руки!.. Вот так…
Зайнаб зажала ладошкой рот Мухтара, а после того, как Анвар прошел уже шагов пятьдесят, не выдержала и сама. Анвар не услышал.
— Наплевать на него. Что мы пьяных никогда не видели! Идем.
И они пошли. Но когда достигли того места, где останавливался несколько минут назад Анвар, Зайнаб воскликнула:
— Взгляните, что это? — и тут же закричала: — Товарищ Салимов!
— Дура, — проговорил Мухтар почти зло и дернул ее за руку. — Замолчи! — Он тоже увидел на траве, около камня, лежавшего возле арыка, туго набитый портфель.
— Ну как же, ну как же так, Мухтар? Ведь это он случайно оставил, наверное, сел отдохнуть и забыл.
— Подожди! — Мухтар долго смотрел вслед Анвару. Тот продолжал свой путь. Убедившись в том, что Анвар не собирается возвращаться, он стал говорить: — Как ты не понимаешь, если мы ему отдадим сейчас, он опять потеряет, а уже другие найдут, как знать, получит ли он когда-нибудь обратно свою потерю…
Сказав это, Мухтар задумался, лицо его изменилось, как бы окаменело. Плотно сжав губы, он простоял в оцепенении не меньше минуты. Зайнаб смотрела на него с испугом. Ей казалось, что Мухтару плохо.
— Я не могу, — процедил он, наконец, и опять замолчал.
— Что с вами, Мухтар-джон? Вы заболели?
— Нет, нет. Другое… Тут в портфеле деньги, много денег… Анвар привез жалование учителям… Надо доставить эти деньги по назначению… Но сегодня уже поздно. А брать с собой в город такую сумму я тоже не решаюсь…
— Что же делать? — растерянно произнесла Зайнаб и прижалась лицом к его плечу, заглянула в лицо. Он как бы и не замечал ее ласк. Глаза его остеклянели, он весь ушел в себя.
— Ну, ладно, — проговорил он коротко, как бы не желая сбиваться с того, о чем так напряженно думал. — Придется отложить отъезд. Идем обратно. Ко мне… И вот что, открой-ка свой чемодан!
Она, еще не понимая, что он задумал, дрожащими руками открыла замки чемодана. Там было довольно много места, Мухтар вложил портфель, быстро закрыл крышку, щелкнул замками.
Они возвращались другой дорогой. Так ближе, объяснил Мухтар.
Начал накрапывать дождь. Мухтар накинул свой пиджак на плечи Зайнаб. Разве спасет от дождя ее шелковый плащ…
…В дом они прошли через калитку, не обеспокоили сторожа. Войдя в комнату, Мухтар тщательно запер за собой дверь и велел Зайнаб немедленно лечь спать.
— Обо мне не беспокойся. Я сейчас тоже лягу… Ну, вот будешь со мной спорить… Мне совершенно необходимо кое-что написать… Повернись-ка лицом к стенке и спи.
Поцеловав ее, Мухтар накрыл Зайнаб с головой, но она все же услышала, как что-то звякнуло, а потом булькнуло. Зайнаб не догадалась, что ее будущий муж допил оставшуюся в четвертинке водку. Потом, освободив на столе место, он положил перед собой лист бумаги и вывел крупными буквами слово АКТ.
Сквозь сон Зайнаб слышала, как по стеклу били крупные капли дождя. Шум этот смешивался в сознании со скрипом пера, и родился странный сон, будто везут ее, связанную, на арбе с огромными колесами, какие видела она только в детстве, колеса скрипят и постукивают на камнях. А верхом на верблюде, впряженном в арбу, спиной к ней, сидит какой-то человек, и ей страшно, что он сейчас обернется. То ей кажется, что человек этот Гаюр-заде, то представляется, что это отец. Неведомый возчик обернется сейчас, посмотрит на нее и скажет, что лучше закопает живьем, чем отдаст Мухтару. А рядом с ней, на той же арбе, подпрыгивает от тряски ее новенький чемодан. В чемодане, она хорошо знает, лежит портфель Анвара. И чем дальше, тем сильнее тряска, чемодан сдвигается к краю арбы — сейчас упадет. Она хочет крикнуть, но боится возчика. Но вот чемодан соскальзывает и падает с арбы, однако, стука почему-то не слышно. Зато все сильнее и сильнее скрип. Он режет ухо, от него в голове становится так неприятно, что Зайнаб начинает топотом просить возчика остановиться. Губы почему-то шепчут имя Мухтара…
— Мухтар, Мухтар!
Она проснулась от того, что ее трясли за плечо.
— Что с тобой? Ты все время бредишь.
В комнате был предрассветный полумрак. Но когда она взглянула на окно, то увидела, что по стеклу струится вода.
— Ой, Мухтар, вы так и не ложились? Вторую ночь…
— Ничего. Настроение у меня хорошее. Очень хорошее. Теперь у меня есть маленький любимый человечек, который обо мне думает и жалеет, если я переутомлюсь…
Он говорил с ней ласково-сниходительным тоном, но лицо его в смешанном свете настольной лампы и дождливого утра было страшно. Кожа вокруг рта натянулась вдоль десен, так что хоть рот и был закрыт — угадывались зубы. А под глазами нависли мешки. И сами глаза лихорадочно блестели, не подчиняясь своему владельцу. Он хотел смотреть ласково, а глаза смотрели с нетерпением и подозрительностью.
— …Скоро девять, — продолжал Мухтар, не меняя интонации. — Мне надо идти. Ты останешься здесь. Я тебя запру; не нужно, чтобы кто-нибудь видел тебя в Лолазоре. А тем более в доме сельсовета. Вечером я отвезу тебя в город.
Всё, что он говорил, было правильно и разумно. Но Зайнаб чувствовала, что он думает о другом, а слова, произносимые им, означают совсем иное.
Выскользнув из-под одеяла, Зайнаб положила руки на плечи любимому и, ласкаясь, долго смотрела ему в глаза. Он нахмурился, отвернулся.
— Ложись, тебе надо поспать… Немного погодя я скажусь нездоровым и вернусь к тебе.
Тут она случайно увидела на столе лист бумаги, озаглавленный словом акт. Заметив направление ее взгляда, Мухтар взял бумагу, сложил ее в четыре раза и собрался сунуть в карман. Зайнаб вспомнила о деньгах, о зарплате учителей. «Акт, что такое акт? Ах, да, это означает, что Мухтар сделает официальное заявление…»
— Не надо, — сказала она просящим голосом.
— Что не надо?
— Мухтар-джон, вы хотите привлечь Анвара к ответственности… Не надо ему мстить. Он так устал, вчера Сурайе ужасно его обидела — накричала на него. Я тоже его оскорбила. У него и без того на душе ночь. Вы поступите благородно, если отдадите… Пойдете к нему домой или позовете его к себе…
Мухтар смотрел на нее, улыбаясь. Он снял ее руки со своих плеч, посадил ее на тахту, а сам уселся на стул. Голосом наставника — строгим, убедительным и в то же время не лишенным ласки, он заговорил, как говорил вчера в сельсовете с непонятливой старухой:
— Вот идет дождь… Хороший весенний дождь. Дождь это большое счастье для народа: будут хорошие всходы. Мы с тобой не сеем и не жнем, но разве нам не нужно счастья? Разве мы не ждали его так долго?
Зайнаб затихла, не понимая к чему он клонит и зачем так долго тянет. Если правда, что уже девятый час — это ведь значит, что не только в доме Анвара, но и в школе уже переполох. Она вообразила отчаяние всей семьи… Сурайе не плачет, она женщина сильная. По лицу ее видно, что несчастье она переносит с твердостью и достоинством. И все же разве это уменьшает ее страдания? Но самые тяжелые муки, конечно, переживает сейчас Анвар…
— …У тебя рассеянный взгляд, — точно так Мухтар говорил с маленькой Зайнаб, когда объяснял ей премудрости логарифмов. Он ведь учитель, ее Мухтар и специальность его — математика. — У тебя рассеянный взгляд, — повторил Мухтар, — а то, что я тебе сейчас говорил, должно в тебе вызвать радость. — Громко и с пафосом он сказал: — Нам повезло. К дню нашей свадьбы мы получили изумительный подарок! — Он расхохотался и, вынув из кармана сложенный вчетверо акт, развернул его и взялся за края обеими руками. — Вот, смотри, я его рву, этот акт, который мог бы привести к тому, что Анвар получил бы выговор по партийной линии и был бы снят с поста директора школы!
— Милый, хороший! — с неподдельным восторгом воскликнула Зайнаб.
— Подожди, подожди. Ты еще не всё знаешь. С Анваром произойдет другое. И это другое, можешь быть уверена, уже началось. По-просту говоря — директора лолазорской десятилетки товарища… нет, не товарища, а гражданина Анвара Салимова упрячут в тюрьму и будут судить по всей строгости закона… А денежки…
— Как вы сказали? Судить?… Но ведь деньги здесь! Деньги мы вернем…
— Глупенькая моя девочка! Ты ведь не дослушала то, что я начал говорить о дожде… Вот я стал писать акт и, можешь поверить, собирался передать портфель с деньгами и вместе с этим актом, в котором, кстати сказать, упомянута и твоя фамилия — фамилия, имя и отчество свидетеля. Но потом, когда пошел дождь, я понял, что акт не нужен, что никто и никогда ничего не узнает… Даже самая лучшая ищейка после такого дождя не найдет наших следов…
Зайнаб чувствовала, как к горлу ее подступает комок; руки, плечи, всё в ней напружинилось и крупно дрожало. Когда Мухтар произнес последние слова, у нее вырвались рыдания.
— Вы шутите, вы шутите, — кричала она, — вы так не можете!
Она вскочила, хотела его обнять, молить о пощаде. И она, действительно, закричала:
— Пощадите, пощадите… меня! Вы же говорили, что любите…
Он грубо ее оттолкнул, свалил на тахту:
— Замолчи, идиотка! Еще одно слово, и я тебя убью… Замолчи, замолчи, замолчи! — он тряс ее, как бы стараясь вытряхнуть из нее дурь, глупые представления, нелепые мысли. — Убью! — повторил он с такой злобой, что Зайнаб немедленно замолчала.
Боли она не чувствовала и рот ее был свободен. Она могла бы кричать, но смолкла потому, что сознание ее молнией прорезало ясное понимание: убьет.
«Он вор, вор, простой вор! Гнусное чудовище…»
Размягчив все мускулы, она как бы подчинилась ему. Она старалась придать своему взгляду выражение полной покорности. Минуту спустя, Мухтар начал отходить, краска сползла с его лица. Он оставил ее, но все еще не спускал с нее глаз. Потом сел, а вернее, повалился на стул. Молчали оба, и он, и она. Откинув занавеску, которая закрывала нишу, он, не вставая со стула, брал оттуда и устанавливал возле себя пустые бутылки: из-под коньяка, водки, вина, ликера… Зайнаб смотрела на него, ничего не понимая. Минутами ей казалось, что это сон или помешательство. Все так же молча, Мухтар пододвинул к себе пустой стакан и стал сливать из каждой бутылки по нескольку капель. Бутылок было много — не меньше двадцати, а жидкости, мутной, желтоватой жидкости, набралось не более полустакана… Дрожащей рукой Мухтар поднес стакан ко рту и одним глотком проглотил содержимое…
Потом он закурил. Он редко курил, но папиросы всегда носил в кармане. Сделав несколько затяжек, Мухтар глубоко вздохнул и стал говорить.
— Теперь тебе всё ясно. В твоей воле поступать так или иначе. Одно могу сказать — я тебя очень люблю. И все глупости, которые ты делала до сих пор, делаешь и будешь делать, всегда прощал, прощаю и буду прощать…
Зайнаб набрала в грудь воздуха, но она не собиралась говорить, просто ей было невыносимо душно.
— Подожди, — остановил он ее, — я не договорил… Прощать… Вот ты, своей волей, намеревалась простить преступника Анвара. Не только преступника, но и врага твоего мужа. Молила за этого человека, намекала на то, что, составив на него акт, я совершаю подлость. Но ведь ты совершаешь еще большую подлость, желая предать меня.
— Предать? — недоуменно воскликнула Зайнаб.
— Да, конечно, предать! Ты ведь кричала. Что такое крик? Зов о помощи. Какая помощь тебе нужна? Отвечай.
Зайнаб молчала. Всё, что говорил Мухтар, было связным и даже имело видимость логики. Но слова отскакивали от нее. Сердцем она чувствовала — ложь, ложь, ложь! Ложь и страшная низость, низость души.
Мухтар стал еще более вкрадчиво, еще более красноречиво нанизывать фразу на фразу. Он даже подпустил в свой голос слезу:
— Пойми, Зайнаб, у нас с тобой только два пути: или утопить Анвара и оставить себе эти деньги, или самим сесть на скамью подсудимых. Третьего не дано… Ты спрашиваешь, почему?
Она не спрашивала, но ее не мог не поразить такой странный изгиб его мыслей.
— Я тебе отвечу. Сейчас скоро девять. Мы подобрали портфель в половине третьего или в три, что-то в этом роде. Прошло шесть часов… А сколько времени нам понадобилось бы на то, чтобы позвонить в милицию? Несколько минут, не больше. По закону мы должны поступить только так — немедленно отправить находку в милицию. Нас обвинят либо в том, что мы хотели присвоить эти деньги, либо в том, что мы хотели покрыть преступную халатность гражданина Салимова… Ну, а теперь, что ты мне ответишь?
И Зайнаб ответила:
— Делайте, как вы считаете нужным.
Я, ложь позабыв, к правде снова пришел.
Под сень благодатного крова пришел.
«…Передо мной ученические тетрадки, в которые я заношу все волнующие меня мысли, вспоминаю события тех далеких и вместе с тем таких близких по времени дней. Не стремление к литературной известности толкнуло меня к столу. Нет. Эти, если можно их так назвать, воспоминания, нужны мне, чтобы уяснить себе, и прежде всего себе, суть происшедшего, найти самое важное.
Задача трудная. Не знаю — справлюсь ли я с ней…
Сперва я хотел изложить все события в том порядке, как они происходили. Но когда взял в руки перо и принялся писать, понял, что в строгой последовательности у меня ничего не получится. Мысли обгоняли одна другую и — надо сознаться — не привык я записывать свои мысли, не привык мыслить на бумаге. Да и что с меня требовать: я простой сельский учитель.
И, вот, пишу и не знаю, что у меня выходит. Хоть и прошло две недели, но мне еще далеко не всё ясно. Года через два-три перелистаю эти тетрадки и — заранее уверен, — кое над чем посмеюсь, а что-то даже не признаю верным… «Как же так, — могут спросить меня, — значит, вы пишете неправду? Значит, не искренни перед самим собой? Зачем же тогда эти записки? Кого вы хотите обмануть?»
В ответ я тоже спрошу: «Разве искренность и объективная правда одно и то же? Разве нельзя искренне заблуждаться? Разве оценка фактов не зависит от настроения и душевного состояния? А память?…»
Конечно, ни один врач не назвал бы состояние, в каком я тогда находился, состоянием невменяемости. Разумеется, я должен был отвечать и ответил за свои поступки. За все! Хотя многие их них и сейчас еще, как в тумане, а некоторые я решительно не помню…
Я начал эти записки два дня назад… Сейчас принялся за вторую тетрадь. Ночь. Дети спят в своей комнате. Сурайе делает вид, что спит, но нет-нет да и взглянет на меня одним глазом, чуть приоткрыв веко…
С чего начну я сегодня?
Утром, у входа в школу, меня встретила Шарофатхола, наша уборщица.
— Товарищ директор… — обратилась она ко мне, но не успела и слова произнести, как я оборвал ее.
— Вам отлично известно, что я не директор, а рядовой преподаватель! — воскликнул я и лицо мое, наверное, стало злым и противным.
И тут же я понял, что непозволительная резкость, которую допустил по отношению к старому и не очень-то грамотному человеку, роняет прежде всего меня самого… Вот ведь, давно осознал, что виноват, что происшедшее было плодом моих ошибок, а самолюбие нет-нет, да и взыграет.
Как согнулась под моим окриком эта маленькая старушка… Как от незаслуженной обиды затряслись у нее руки. Когда я, наконец, успокоил ее, объяснил, что никакого зла к ней не питаю, она сообщила, что нашла нам квартиру. Бегала по всему Лолазору, уговаривала своих близких освободить для моей семьи две комнаты! И ведь Шарофатхола не рассчитывала ни на какое вознаграждение. Ну, был бы я ее начальством, как прежде… Просто в ней говорило сочувствие, глубокое сочувствие и понимание…
Я ощутил это сочувствие, подлинное товарищеское отношение со стороны всех работников школы, со стороны всех моих знакомых. Спасибо им. Они поддержали меня в трудную минуту, ободрили, дали мне сил…
В первую очередь я хочу рассказать о том, что взволновало меня сильнее всего.
Когда уже всё случилось и когда мои товарищи по работе поняли, что зарплату они не получат, а если и получат, то не скоро, чего я мог ожидать? Я ведь был, как побитая собачонка, и говорить-то толком не мог… «Потерял, потерял», — повторял я бессмысленно, пожимал плечами, разводил руками, хватался за голову, садился, вставал, бегал по комнате… Получить вместо зарплаты такое зрелище — вряд ли кому-нибудь интересно.
У меня в сберегательной кассе около шести тысяч рублей, — мы копили деньги, чтобы приобрести для Мухаббат пианино, — у девочки отличный слух, — и когда ко мне пришли товарищи, я хотел положить сберкнижку перед ними на стол, но побоялся. Как бы они не подумали, что я хочу этими шестью тысячами покрыть всю пропажу…
Какая глупость! Вообще в голове мутилось. Логику я совершенно утратил. Трясся, отвечал невпопад, но при этом готовился к отпору — пусть только попробует кто-нибудь меня оскорбить!
Однако, я не услышал ни одного возмущенного возгласа, ни одного оскорбительного предположения! Даже после моего ареста никто не сказал обо мне дурного слова.
А в то утро, когда мои товарищи по работе пришли ко мне домой, они не только не ругали меня, напротив, — успокаивали, да-да, уверяли, что портфель найдется, обязательно найдется… Их лица светились таким участием, таким желанием добра, что я понемногу стал приходить в себя. И на улыбки сумел ответить хоть и кривой и дрожащей, но тоже улыбкой.
Вот это я и хочу прежде всего записать. Поблагодарить за доверие и поддержку… Нет, этого мало. Кроме доверия и поддержки было еще понимание. Помню, старый учитель Бакоев, оставшись со мной наедине, начал мне объяснять, что происходит. Не я ему, а он мне рассказывал что всё, наверное, произошло от волнения и оттого, что я не спал предыдущую ночь. Он даже намекнул на мою влюбленность, подмигнув при этом хитро и по-стариковски добродушно… Я никогда не забуду то, как отнеслись ко мне в нашем небольшом коллективе. Это, наверное, и решило мою судьбу.
Еще раз спасибо вам, товарищи! Ваше отношение дало мне силы говорить правду. Всю правду. Не увиливать и не утаивать.
А теперь вернусь к тому дню, когда, придя в школу после бессонной ночи, я встретился с Шарофатхолой. Это было в шесть утра и что произошло с того времени до начала занятий — совершенно вылетело из головы. Та же Шарофатхола рассказывала потом Сурайе, что я ходил взад и вперед по кабинету, сидел с блаженным видом у открытого окна, что-то писал, что-то шептал… Начались занятия. Я провел два урока… По времени — пора бы ехать в район за деньгами. Словно в тумане помню: заведующий учебной частью говорил, как переделает расписание в связи с моим отъездом и кто проведет уроки вместо меня. Я кивал, соглашался, но смысл разговора ускользал…
В результате произошла такая нелепость: после большой перемены я пришел в седьмой класс «Б», где по расписанию должен был состояться мой урок. Там почему-то оказалась за преподавательским столом Елена Ивановна Петрова — наша биологичка. Я спросил: как она тут очутилась? Елена Ивановна с обидой пожала плечами и вышла. И я провел урок. Нормальный урок. А когда началась перемена, мне опять напомнили, что давно пора ехать за деньгами…
Где-то я читал, что рассеянность на самом деле свидетельствует о повышенной сосредоточенности. Крупные ученые потому так рассеяны, что мозг их всё время занят решением какой-то проблемы. Сосредоточенность мешает им замечать окружающее. И все думают: «Вот какой рассеянный с улицы Бассейной!»
Моя рассеянность была, конечно, результатом ночных происшествий… (Сейчас я выражаюсь очень прозаически: не говорю о любви, не говорю даже о страстном увлечении, называю все «происшествием»). Из головы не шли строки — «Не тверди мне: «Анвар-джон, брось тропу любви!» Я не внемлю ничему, не вернусь назад. Пусть пустынею бреду, счастья не найду, — невозможен все равно для меня возврат». Строки эти повторялись механически. При свете дня я не мог придавать им того значения, какое придавал ночью. А между тем подсознательно прислушивался к скрипу каждой школьной двери, к шагам каждой женщины. Я и боялся прихода Зайнаб, и хотел ее увидеть, и благодарил за то, что она не идет.
Думал ли я о Сурайе? Конечно! Встречи с Сурайе я ничуть не боялся. Был уверен, что она в своем классе. Заметил, что, вопреки обыкновению, жена не зашла ко мне перед началом уроков. Но и это не встревожило меня. Я даже радовался: ведь здесь, в школе, разговоры и объяснения совершенно неуместны. Сурайе молодец, она это понимает!
Когда мне в третий раз напомнили, что я давно должен был уехать, сказали, что даже те преподаватели, у которых сегодня нет уроков, пришли получать зарплату — я встрепенулся. Можно даже сказать проснулся. Кто-то произнес: «Последняя зарплата перед Первым мая…» Тогда я принял молниеносное решение: сяду в такси, на попутную машину, сделаю всё, что угодно, но деньги привезу!
От школы до моей квартиры не больше ста шагов. (Вот пишу «моей квартиры», а надо бы — «директорской». Завтра или послезавтра приедет новый директор, придется перебраться в домик, который нашла нам Шарофатхола). Сто шагов… И шел я довольно быстро. Но именно в этот короткий промежуток времени, пока я шел, меня будто встряхнули и всё встало на место. Я прозрел. Чувство острого стыда все больше и больше овладевало мной. Увидел Себя со стороны, все свои ночные и утренние поступки, всю оскорбительность моего поведения… Оскорбительным мое поведение было не только в отношении Сурайе и Зайнаб, но и в отношении меня самого. Подходя к дому, принял решение: сейчас же просить у Сурайе прощения, рассказать, как началось и как разрасталось мое увлечение и к какой глупости привело. «Скажу, что виноват, она меня поймет, поймет, не может не понять!..» С этими мыслями я вошел в дом.
Сурайе не было. В комнате Зайнаб царила тишина. Да и не думал я в эту минуту о Зайнаб, хотя, конечно, если бы увидел ее — и перед ней бы извинился.
Несколько минут я ходил по комнате, подбирая слова, которые скажу Сурайе. О том, что надо ехать в город за деньгами, опять забыл. На счастье или на несчастье — не знаю, я увидел портфель, в котором обычно привожу зарплату из района. Спохватившись, я взял шляпу и плащ, и в эту самую минуту вошла Сурайе…
Без малого одиннадцать лет прожили мы вместе. Я был уверен, что знаю свою жену, как себя. Всегда мог предсказать, что скажет она по тому или иному поводу, в каком случае рассердится, в каком рассмеется. Преобладающей чертой характера своей жены я считал здравый смысл, рассудительность, спокойствие. И не я один. Все наши товарищи по работе ставили Сурайе в пример, как наиспокойнешего члена школьного коллектива. Я мог вспылить, мог даже раскричаться. Сурайе в минуты споров и разногласий была мягче, чем когда-либо. Ждала, пока я отойду, а потом высказывала свою точку зрения. И это почти наверняка сокрушало все мои доводы…
Я написал: «знаю свою жену, как себя», а сейчас подумал — знаю ли я себя? Во всяком случае, две недели назад я знал себя хуже, чем сейчас…
… Помню ясно, — что с плащом через руку, с шляпой и портфелем в другой руке, я стою в проеме двери и прямо на меня идет моя жена. Глаза у нее расширены. В двух шагах от меня она резко останавливается и устремляет на меня горящий взор… И молчит. Пропускаю ее. Она проходит в комнату.
— Я еду за деньгами, — говорю я.
Она молчит.
Кажется, начинаю понимать ее состояние. Она хочет что-то сказать, но не может… Видимо, горло ее перехватила спазма.
— Сурайе, — говорю я, как можно ласковее, но в моем тоне так очевидно намерение предупредить ее вспышку, что я и сам этим недоволен. — Сурайе, — повторяю я, — нам очень, очень нужно поговорить. Я должен сознаться… Во всем считаю себя виновным…
И тут она бьет меня наотмашь по лицу и кричит, кричит во весь голос:
— Негодяй! Спутался с какой-то потаскухой! В своем доме…
Я отшвырнул портфель и шляпу на кровать, схватил жену за руки… Я не помнил себя от бешенства… Она продолжала сыпать оскорбления. Последняя фраза, которую я услышал, поразила меня своей ужасной несправедливостью:
— Развратник и лжец! Мне известно, вы всё заранее подготовили…
Тут открылась дверь детской. И я увидел — прижимаясь к стенке, скользнула к выходу Зайнаб. Она, конечно, всё слышала.
Оскорбления ведь сыпались и на ее ни в чем неповинную голову. Нужно было ее удержать. Явился план: сесть втроем, объясниться и всё уладить…
Я выбежал на улицу, закричал: «Зайнаб! Зайнаб!»
Она обернулась и взглянула на меня с таким презрением, что я готов был провалиться сквозь землю. Несколько слов, которые сказала наша гостья, почти буквально повторили последнюю фразу Сурайе…
Я вернулся в комнату. Моя жена билась на постели в рыданиях. Не сказав ни слова, не попрощавшись, я взял портфель, шляпу, плащ и вышел из дому. Ноги мои одеревенели, всё тело плохо мне подчинялось.
Как заведенный, пошел я в школу, позвонил Махсумову и попросил посодействовать мне добраться до района… Потом я пошел в сельсовет и, помнится, вполне вежливо разговаривал с Мухтаром и он мне так же вежливо отвечал. Сказал, что машина Заготхлопка идет в город, но что он убедил директора и тот разрешил сделать крюк и завезти меня в райцентр. Я поблагодарил. Махсумов вдруг сказал, что сейчас разыщет мою попутчицу.
— Какую попутчицу? — с недоумением спросил я.
Секретарь сельсовета как-то особенно улыбнулся и ответил с непонятным мне тогда ехидством:
— О, весьма желанную для вас… Вашей попутчицей будет инспектор облоно… Не помню фамилии…
— Кабирова?! — спросил я чуть ли не с ужасом.
Махсумов откровенно расхохотался и побежал искать Зайнаб. Но тут подъехала машина, и бухгалтер Заготхлопка, который сидел рядом с шофером, стал торопить: «Скорей, скорей, у меня нет ни минуты времени!»
Короче говоря — мне повезло…
Вот уж, поистине, нелепость! В моих записках, что ни слово — можно повернуть и так, и эдак. Конечно, повезло бы мне как раз в том случае, если бы Зайнаб нашли и мы уехали бы вместе. Уж — будь я не один — всё, происшедшее позднее, разумеется, не могло бы случиться. Но в тот момент я очень обрадовался, получив возможность удрать от «желанной попутчицы».
Юлиус Фучик в своем предсмертном произведении «Репортаж с петлей на шее», в одном месте пишет, что коммунист должен оставаться коммунистом везде, никогда не давать себе отпуска от своих убеждений. Не только работая, но и в поезде, и в ресторане, и дома проверять каждое свое слово. Не совершать поступков, не рассмотрев их мысленно с партийной точки зрения. Это не дословная цитата, но за смысл я ручаюсь.
Был ли я коммунистом в ту ночь, и в тот день и в следующую ночь? Определяйте сами. Одно знаю наверное — я позволил себе распуститься.
Впрочем, и это требует объяснения.
Прослеживая внимательно всю цепь, звено за звеном, я обнаруживаю, что самую тяжкую ошибку совершил не тогда, когда влюбился. Нет, я пал жертвой другого недостатка. Очень распространенного и тем самым, значит, наиболее опасного.
Моя любовь к жене — хотя и искренняя и серьезная — и моя страстная влюбленность в Зайнаб были начисто лишены уважения.
Неуважение к женщине — вот в чем я вижу теперь корень зла. А ведь это означает и отсутствие уважения к самому себе.
Впрочем, когда я ехал на машине в райцентр, я думал не об этом. Главным и всеобъемлющим было чувство обиды. Хорошо еще, что бухгалтер Заготхлопка сидел в кабине с шофером, а я в кузове. Разговаривать с ним не пришлось. Уж какой там из меня собеседник был в тот день!..
Ветер дул в лицо. Это меня немного освежило… Примечательно, что, проведя бессонную ночь, а потом пережив столько всяких волнений, без завтрака и без обеда, я был еще полон сил. О еде я ни разу не вспомнил. Перебирая события минувших суток и стараясь найти объяснение тому, что произошло, я во всем обвинял одну лишь Сурайе. Ее неразумная, слепая ревность казались мне единственной причиной скандала. Ведь я шел к ней с открытой душой, а она… Мысленно я не прекращал спор со своей женой. Временами воображал себе, как, хлопнув дверью, уйду из дому… Но, честное слово, даже допуская возможность разрыва с женой, я не собирался осуществить мысль, заложенную в переписанной мною газели Саади. Зайнаб, вместе со встречным ветром, улетела назад, улетела навсегда… Еще через минуту я уже рисовал себе, как происходит примирение с Сурайе. Каюсь: я видел себя в роли мужа-властелина, прощающего хорошую, но неразумную жену. Даже приготовил соответствующую речь!..
… Деньги в райцентре я получил довольно скоро. Следовало бы сразу же уехать обратно, но, как это часто бывает, обстоятельства складывались против меня. Заврайоно вызвал меня к себе. Вместе с ним мы ходили в райисполком и в райплан — надо же было воспользоваться приездом и похлопотать о строительных материалах для предстоящего ремонта школы.
Короче говоря, освободился я часам к семи. И тут, как на зло, встретил одного приятеля, с которым учился в институте. Он потащил меня домой, ничего не желал слушать: «День рождения сына. Гости будут. Обидишь!». Я отнекивался, но безрезультатно. Пришлось пойти, взяв с него слово, что он поможет мне достать машину до Лолазора.
Приятель мой занимал отдельный домик с садом. Столы были расставлены под навесом, увитым виноградом. Гостей было много, и все обещали оказать мне содействие — доставить домой. В ожидании приглашения к столу, мы сидели на суфе за достарханом и пили зеленый чай. На очаге шипел большой котел — готовили традиционный плов. Вскоре нас пригласили к столу, и начались тосты. Один за другим. Ели мало, приберегая силы для плова, который, по словам хозяина, был особенный…
Прошло немного времени и я понял, что на машину мне нечего рассчитывать… Я нервничал, пытался незаметно уйти, но это не удалось. Вскоре стал накрапывать дождь и выручил меня. Выручил ли?… Началось великое переселение народов — в дом. В веселой и шумной кутерьме я ускользнул незамеченным. Смертельно усталый, голодный и злой вышел я на улицу…
Тут началась дорожная эпопея, которую знает всякий сельский работник. От райцентра до Лолазора двадцать пять километров, из них двадцать два по шоссе. Раз в день ходит автобус. Было около двенадцати часов ночи. Ни одного такси. Все мои надежды — на попутную машину. Доехать по шоссе до поворота, а там полчаса — и я дома.
…Попутная полуторка подвернулась во втором часу ночи. Я ждал ее больше часа. И за этот час не чувствовал себя ни пьяным, ни сонным. Но когда уселся рядом с шофером, уже минут через двадцать, надышавшись парами бензина, раскис, одним словом, опьянел.
(Боюсь, что в этих своих объяснениях я похож на пьянчужек, которым приходится оправдываться перед властями или перед женами. Мои товарищи по работе знают, что за десять лет жизни в Лолазоре я не был пьян ни разу, даже в праздники).
Боролся я со сном и с опьянением всеми средствами: щипал себя, курил, хотя я и некурящий, — брал махорку у шофера, — даже пробовал вместе с ним петь русские песни. Когда я запел, шофер так смеялся, что появилась новая опасность — свалиться в кювет.
Как и полагается, много раз останавливались — чтобы продуть бензопровод, и чтобы заправиться водой, и чтобы подкачать задний баллон: нормальное путешествие из райцентра в кишлак.
Но когда я вышел из машины, то вдруг почувствовал, что у меня ноги словно из хлопка. Голова еще кое-как работает, а ногами владеть не могу. С трудом оторвался я от машины. Шоферу некогда было со мной возиться, некогда заезжать в Лолазор, тем более, что снова начинался дождь, и он боялся, как бы не промок его груз.
Я махнул ему на прощанье портфелем и остался один на шоссе. С трудом заставил себя идти. Но, добравшись до первого пня, сел. А если бы не сел — обязательно бы упал.
Сколько я так просидел — пять минут, или полчаса — не помню, не знаю. Крупные капли дождя привели меня в чувство. Невероятным усилием воли я заставил себя подняться. Было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь из лолазорцев увидел меня в таком состоянии. Я даже помню, что вслух убеждал себя держаться ровнее, идти быстрее…
Только подойдя к кишлаку, я обнаружил, что со мной нет портфеля. Хмель и сонливость слетели в ту же секунду. Обратно я почти бежал. Я твердо помнил, что из машины вышел с портфелем. Обронить его по дороге? Невозможно. Вернее всего — я оставил его возле пня, где присел отдохнуть.
Долго я топтался у этого пня, сжег коробок спичек, обшарил всё вокруг, дошел до шоссе. Портфеля не было…
А дождь всё усиливался…
Разве задумывался я — куда идти? Разве вспоминал о горькой обиде, нанесенной мне Сурайе?.. Она встретила меня радостным восклицанием и бросилась ко мне на грудь, обняла и расцеловала, хотя с меня лили потоки воды.
Ни слова не говоря, я повалился на стул.
Мухаббат и Ганиджон спали. В комнате было чисто прибрано. Ужин ждал меня на столе. Ни о чем не расспрашивая, Сурайе сняла с меня шляпу, плащ, вытерла мне лицо и шею полотенцем.
Я подбежал к письменному столу и выдвинул ящик, чтобы найти сберкнижку. Вынул ее, положил на стол…
— Вот, — сказал я, — это всё надо отдать…
— Что случилось? — напряженно улыбаясь, спросила Сурайе.
Задыхаясь от волнения, я рассказал ей о потере. «Что делать? Что делать?» — твердил я.
— У нас есть отрез на костюм, золотое колечко; серьги, подаренные мне мамой… Всё надо продать, — отвечала жена.
Я целовал ей руки и говорил, говорил, рассказывал всё как было… Когда я заговорил о Зайнаб, моя жена немного покраснела. Она считает себя виноватой, — сказала Сурайе, — и тоже просит прощения за необоснованную ревность… Я не дал ей продолжать… Мы строили планы дальнейшего поведения. Мне казалось, что нужно как-нибудь скрыть это несчастье, раздобыть любыми путями деньги…
— Не дай бог, узнают в школе, — шептал я. — Ведь там ждут получки…
Я был болен, совсем болен. Кажется, бредил. Сурайе гладила меня по голове и мягко убеждала не таить ничего от товарищей, ни на шаг не отступать от правды.
— И о Зайнаб рассказать? — спрашивал я.
— Да.
— О том, что влюбился?
— Да.
— И о том, что был пьян?
— Да.
— А где Зайнаб? — спросил я, но ответа не дождался. Кажется, опять потерял сознание или уснул.
Когда я открыл глаза, в комнате сидели Бакоев, Елена Ивановна, еще несколько учителей и секретарь нашей парторганизации — бригадир колхоза.
Я хотел рассказать им всё как было, но растерялся, не мог ничего толком объяснить и только метался по комнате. Они меня прервали. Сурайе давно рассказала им все обстоятельства дела, — сказали они.
…Около полудня к нашему дому подъехала машина, и меня арестовали.
…Когда лейтенант милиции, в сопровождении секретаря сельсовета (председатель сельсовета всё еще был в отъезде) вошли, и мне был предъявлен ордер на арест, внешне спокойнее всех держалась Сурайе… Но я-то знаю свою Сурайе, знаю, чего стоило ей спокойствие в то утро… Товарищи мои по работе в первую минуту как бы окаменели. Потом все вместе стали кричать, что это недоразумение, что они ручаются, что быть не может… Лейтенант милиции вынужден был их оборвать. Он сказал, что выполняет свой долг, что от него решительно ничего не зависит, что он просит не мешать…
Меня повезли в город, откуда я уехал меньше десяти часов назад. По дороге мы остановились на минуту у сельсовета. Секретарю надо было захватить из конторы какие-то бумаги и забежать домой. Я сидел между лейтенантом и милиционером. Мимо мелькали лолазорские дома, ставшие мне такими родными за десять лет, проведенных здесь… Впереди, рядом с шофером, не оборачиваясь ко мне и не разговаривая, сидел Мухтар, который ехал в город в качестве представителя местной власти…»
Ворон соколу сказал: „Мы с тобой — друзья, —
Оба — птицы, кровь одна, и одна нам честь!“
Сокол ворону в ответ: „Верно! Птицы — мы,
Но различье знаешь сам, между нами есть.
То, чего я не доел, съест и царь земли,
Ты же, грязный трупоед, должен падаль есть“.
После того, как Мухтар, перед отъездом в район, забежал на несколько минут домой, Зайнаб с еще большим ужасом смотрела на отпертую дверь, чем раньше на запертую.
Трудно, ах как трудно что-либо понять! Последние слова Мухтара опять были о счастье. Вот, оказывается, и кражу можно считать счастьем. Четыре года назад, когда он пытался вовлечь ее в спекулятивные комбинации, ему удалось найти слова, которые ее не то, чтобы убедили, но притупили в ней голос совести. Говорил, что помогает каким-то несчастным многодетным вдовам, не имеющим профессии. Они, эти вдовы, продадут на базаре жатый ситец или дамскую резину на несколько рублей дороже — и накормят своих детей. А то, что и к его рукам от подобных операций прилипает часть выручки, он оправдывал необходимостью возместить потерю времени.
Получалось, что он добряк, благодетель бедняков. Она ведь никогда не считала его доходы, не знала, велики они или малы. Догадывалась, но только смутно, что некоторые его дела и делишки пахнут нарушением закона. Но отмахивалась от этих догадок. Случалось, конечно, что при встречах они ссорились. Тогда Зайнаб позволяла себе и намеки, и упреки. Но в душе была уверена — ее Мухтар хороший. Немного запутавшийся, но в основе вполне порядочный человек.
Утренняя сцена была ужасной. Такого глубокого падения Зайнаб не могла и предположить. И как раз со вчерашнего вечера Мухтар не называет ее иначе, как жена. Говорит, что они единое целое. Поминутно повторяет слово «счастье».
Он ее толкнул, ударил, он ее тряс, как грушу. Раньше ничего подобного не случалось. Но ведь раньше он и не называл ее своей женой. Так вот, что означает в его представлении женитьба! А в последний приход наговорил такого, что голова идет кругом.
«Мамочка, мама! — сидя на тахте и раскачиваясь всем телом, повторяла Зайнаб. — Да что ж это такое, к кому в руки я попала, кого выбрала себе в мужья!»
Утром, перед уходом на работу, он грозил убить, если только она пикнет. Сказал, что и она уже преступница. А потом запер. Два часа, не меньше, просидела она взаперти и думала, что не выдержит своего отчаяния и умрет. Ей даже приходили мысли о самоубийстве…
Сперва она попыталась выбраться из заточения. Но это оказалось невозможным. Окна были зарешечены… Зачем? Наверное, против воров. Тогда ей и пришла на ум горькая шутка: против воров, которые снаружи или которые внутри?
Она пробовала расшатать решетку. Но куда уж ей! Нажимала плечом на дверь — всё напрасно. Удивительно, она ни разу не заплакала. Зеркало отражало плотно сжатые губы, сведенные в раздумьи брови и глаза, в которых смешивалось выражение растерянности, ожесточения и в то же время решимости.
Да, в те два часа, до прихода Мухтара, ее решимость была твердой: любыми способами вырваться из лап этого чудовища. У нее ведь даже хватило догадки во-время замолчать, притвориться покорной. Он мог убить. Звериная ярость и звериный страх светились в его взгляде, когда он вцепился ей в горло. Вот даже следы пальцев на шее…
Она с омерзением вспомнила, как Мухтар сливал из порожних бутылок в стакан остатки водки, вина, коньяка… Брр, какая гадость! Но, как же это получилось, что, выпив, он не разъярился, а даже успокоился? Всё в этом человеке полно противоречий. Одно только совершенно бесспорно: у него грязная, отвратительная, бессовестная душа!.. Уйти, убежать от него, куда угодно. И никогда больше не встречать… А если будет преследовать, если начнет угрожать или станет мстить? Это даже не самое страшное. Страшнее, если он опять заговорит о любви и будет приставать и… если, вопреки всему, к ней вернется влечение…
Разве так не бывает? Разве нет женщин, связанных любовными узами с ворами и бандитами? Эти женщины и сами лишены совести и чести, сами преступницы… Но не родились же они такими! Просто не хватало сил порвать. Нет, избавиться, обязательно избавиться, вырвать из сердца!..
В это время и мелькнула у Зайнаб мысль уйти из жизни. Оставить записку и… покончить с собой. Но слишком сильна была в ней жажда жизни. Она была душевно здоровым человеком. Она даже и не начала писать записку. Довольно было посмотреть на бумагу, чтобы с дрожью от нее отвернуться.
И тут Зайнаб вспомнила: «Как же так? Разве имею я право распоряжаться своей жизнью? Ведь мое самоубийство развяжет руки Мухтару и погубит Анвара, погубит всю его семью — Сурайе, Ганиджона, милую и такую добрую ко мне Мухаббат!.. Нет, нет, это невозможно! Я должна предупредить преступление, помешать Мухтару!»
Эта идея вдохновила Зайнаб. На лице ее вновь появился румянец. Глянув на себя в зеркало, она увидела, как оживают, как загораются ее глаза.
Она ждала теперь Мухтара почти с нетерпением. Стала прихорашиваться, только для того, чтобы снова ему понравиться. «Увидев меня запуганной, зеленой от тоски, он не только не станет меня слушать, — он даже не глянет на меня… Потом, когда деньги будут возвращены, я скажу… Я заявлю ему категорически, что порываю с ним навсегда»…
Раздались торопливые шаги. Повернулся ключ в замочной скважине. Скрипнула дверь, и перед Зайнаб предстал Мухтар. Он остановился у порога, глядя на нее испытующим взглядом. И… улыбнулся. Лицо осветила прежняя хорошая улыбка, точно такая, какую он пускал в ход, когда хотел чего-нибудь добиться от Зайнаб. Например — послать в магазин, скупать дефицитные шелковые комбинации…
— Я тороплюсь, — сказал Мухтар. — Очень, очень тороплюсь. Меня ждет милиция. Да, не больше не меньше, как милиция из райцентра…
Зайнаб передернуло. Бог знает, не вообразила ли она, что собираются арестовать Мухтара. Он поспешил ее успокоить:
— Волноваться не нужно. Я вне подозрений… Вижу, вижу, ты не теряла времени зря. Привела себя в порядок. Ты, Зайнаб, молодец и просто прелесть. Глаза серны, которые я так люблю, снова заиграли молодостью. Да, да! Напрасно ты краснеешь — я не льстец. Напротив, я человек резкий и прямой. А иногда… иногда и грубый, — с этими словами он подошел к Зайнаб и, продолжая глядеть ей прямо в глаза взглядом хозяина и повелителя, взглядом дрессировщика, погладил ее по плечу. Она слегка отстранилась. Мухтар укоризненно покачал головой.
— Зайнаб, — произнес он многозначительно. — Ты слышишь?.. Я уезжаю и может быть не скоро вернусь…
— Вас подозревают? — с неожиданной для нее самой тревогой, спросила Зайнаб.
— Ах, да не перебивай же ты меня! — это прозвучало, как щелканье бича, но он тут же смягчился и продолжал проникновенно и ласково. — Напрасно ты беспокоишься. Я всё предусмотрел. Ехать приходится потому, что предсельсовета в отлучке — я единственный представитель местной власти… Ни меня, ни тебя никто и ни в чем подозревать не может. Считаю нужным тебя предупредить: могу задержаться до ночи… Почему ты так смотришь? Тебе что-нибудь непонятно?..
— Продолжайте, пожалуйста, — Зайнаб опять начала охватывать дрожь. Она хотела спросить: что с Анваром? Но боялась, что этот вопрос вызовет новый взрыв бешенства.
— Слушай же дальше, — вдалбливал ей Мухтар. — Я не знал, что мне придется ехать вместе с арестованным…
Заметив, какая страшная бледность разлилась по лицу Зайнаб, Мухтар стал терять терпение. Она еще не успела ничего сказать, не упрекнула ни одним словом, а он уже спорил с ней:
— Только по своей женской глупости ты можешь думать, что есть хоть какая-нибудь связь между арестом Анвара и нашей находкой. Пойми, наконец. Портфель мог найти кто угодно. Любой и каждый. Нам повезло. Тебе и мне — нам обоим. Это свадебный подарок судьбы, это счастье, какое выпадает один раз в жизни! Почему мы должны от него отказываться? Только потому, что какой-то недотепа по своей халатности… Да, да — по своей преступной халатности, напившись пьяным…
— Простите меня, я может быть и правда не понимаю, — проговорила Зайнаб со слезами в голосе, — но ведь деньги не потеряны. Они лежат здесь, в комнате…
— Тшш! — прошипел Мухтар. — Ты с ума сошла? Если кто-нибудь услышит — тюрьма обеспечена и мне, и тебе. Путь назад отрезан. Как секретарь сельсовета, я принимал участие в задержании директора школы. Ты сидела в комнате, где лежат деньги, не заявила о них с трех утра до двенадцати дня… Могла или не могла — этого никто не станет принимать во внимание, — он взглянул на часы. — Ни слова больше. Слушай и выполняй. Я тебе доверяю полностью, как единственному любимому человеку, как жене. Доверяю и вверяю тебе свою судьбу…
Слова Мухтара били Зайнаб, как молот по наковальне. Всё, что он говорил, казалось неопровержимым. Сейчас он не толкался, не тряс ее, не душил. Он схватил ее железными клещами своей убедительности. Лоб ее покрылся холодным потом, сердце стучало, язык не подчинялся ей — она не могла ничего возразить.
— …Не только моя судьба, но и твоя судьба, наше общее счастье — в твоих руках. Один твой неверный шаг, — и мы погибли!
Сказав это, Мухтар еще раз взглянул на часы. Времени у него, действительно, было в обрез. Зайнаб не могла знать, что доверие он ей оказывает только потому, что другого пути у него нет. Сегодня утром в сельсовет прибежал начальник почтовой конторы:
— Мухтар-джон, потрясающая новость! Салимов оставил всю школу без зарплаты. Говорит — потерял деньги… Ай-яй-яй, какой скандал!..
Мухтар сделал удивленный вид, взмахнул руками, зацокал… Он уже давно ждал, когда ему сообщат о пропаже. Только того ему и надо было. Есть заявление — значит, можно действовать. Он тут же позвонил в районный отдел милиции. С возмущением сказал о том, что коллектив учителей остался перед Первым мая без получки… Вполне вероятно, что директор присвоил эти деньги… Надо немедленно принять меры… Одного только не учел Мухтар: никак не думал, что и ему придется ехать вместе с арестованным…
Машина пришла очень скоро. Лейтенант милиции зашел прежде всего в сельсовет. Мухтар вынужден был пойти с ним на квартиру директора и присутствовать при аресте. Хорошо еще, что лейтенант согласился подождать его несколько минут…
Что было делать? Отказаться ехать — невозможно. Оставить Зайнаб запертой на такой долгий срок, да еще учитывая ее настроение — более чем рискованно. Портфель с деньгами он спрятать не успел.
Единственное, что его могло выручить — это ставка на доверие. Когда он говорил Зайнаб, что вверяет ей свою судьбу — в его словах не было никакого преувеличения. Если б он думал, что, ползая у нее в ногах, вернее добился бы ее согласия на молчание — Мухтар бы ползал… Несколько минут, всего несколько минут. За этот короткий срок он должен ее переубедить, сломить, подавить, упросить — всё что угодно, только бы не попасться.
Время идет. Каждую минуту за ним может зайти лейтенант милиции… Неужели не удастся? Неужели Зайнаб не побоится угрозы тюрьмы? Неужели растопчет их семилетнюю любовь, откажется от замужества? Неужели отбросит всё, что их связывает и… продаст?
Мухтар проклинал себя за то, что утром был так груб, оскорбил ее и ударил… Тут ему в голову пришел еще один довод. Сила его показалась ему непреодолимой.
— Зайнаб! — произнес он горячим шопотом и послал ей взгляд, который, по его мнению, выражал страстную муку и бешеную ревность. — Сегодня утром ты защищала преступника Анвара. Что бы ты ни говорила о том, какой он хороший педагог и человек, перед лицом закона Анвар преступник… Ты хотела вернуть ему деньги, выручить его… Мне ты сказала, что присвоить находку — означает совершить кражу. Назвала меня вором. Я разъярился. Это так. Но будь великодушной — прости меня… Да, я преступник. Но теперь перед тобой два преступника: Анвар и я. Почему же ты защищаешь его? Значит, любовь к нему в тебе сильнее?.. А если бы мы нашли портфель не Анвара, а незнакомого нам человека?..
Окончательно сбитая с толку, Зайнаб смотрела на Мухтара почти с мольбой. От изумления она даже приоткрыла рот. Ведь вот же, действительно, и тот и другой — нарушители закона, действительно, ей нужно выбирать.
— Правда, правда, — едва слышно прошептали ее губы.
Мухтар не дал ей опомниться. Теперь он сыпал одни лишь приказания. Короткие и точные:
— Я тебя не запру. Но до темноты не высовывай никуда носа. Никуда! Понятно? — Она кивнула. — Ночью, если я не вернусь, рассуешь деньги под платьем. Портфель сунешь вот сюда, — он приподнял половицу. — Чемодан не бери. Выйдешь через калитку… Чемодан я привезу тебе потом… Выйдешь — и на шоссе. На попутной доберешься до дома… Ясно? Всё, всё! Я ухожу.
Порывисто прижав к себе Зайнаб, Мухтар крепко поцеловал ее в губы…
Она видела, что по двору он шел уверенной деловой походкой. Заметила, что вынув из кармана кусок лепешки, он принялся жевать. И сердце ее защемило от жалости: «Бедный, он ведь сегодня еще ничего не ел». Ей и в голову не пришло, что она тоже не имела во рту ни крошки.
Не пришло ей в голову и то, что жевать он стал, желая показать лейтенанту милиции, что ходил домой завтракать. Видите, какой он деликатный: не заставил их долго ждать, не доел, вынужден жевать на ходу…
…И вот Зайнаб сидит на тахте, с ужасом и тоской смотрит на незапертую дверь и раскачивается всем телом. «Мамочка, мама. Мамочка, мама, — вот уже несколько минут бессмысленно повторяет она. — Да что ж это такое, к кому в руки я попала, кого выбрала себе в мужья?!».
Все в мире покроется пылью забвенья,
Лишь двое не знают ни смерти, ни тленья:
Лишь дело героя да речь мудреца
Проходят столетья, не зная конца.
И солнце и бури — всё выдержат смело
Высокое слово и доброе дело.
Прошло уже полчаса после того, как легковая машина уехала из Лолазора, а у здания сельсовета всё еще стояла и обсуждала происшедшее кучка людей. Объяснения давал начальник почты. В голосе его чувствовалась обида. Он думал, что его тоже пригласят в районный центр. Как никак — он первый сообщил в сельсовет о чрезвычайном происшествии.
Молодой человек с усиками, актер из города, то и дело перебивал рассказчика. Пожимая плечами и жестикулируя, он повторял все время:
— Позвольте, позвольте. Тут что-то не так. Вы не могли это слышать…
Его просили помолчать, не мешать рассказчику, но актер не унимался:
— Не так, не так! Вы говорите, что директор школы поссорился вчера с женой… Позвольте, позвольте, я все-таки режиссер и зрительное воображение во мне развито, как ни у кого… Сперва они крупно поскандалили, потом вышла эта приезжая красотка с чемоданом, потом выскочил директор, потом почему-то…
Маленькая, бойкая старушка довольно бесцеремонно оборвала актера:
— Вы, я вижу, того же поля ягода, что и эта Зайнаб. Хотите ее выгородить. Я-то видела всё и расскажу кому надо. С самого начала вышла эта инспекторша, а потом выскочил на минутку директор, но он вернулся. А вот вы… — да вы, молодой человек, — с ней разговаривали и несли ее чемодан… Думаете, никто этого не заметил? Стараетесь запутать… Наш директор — хороший человек, а такие как вы, да еще этот Мухтар…
Лицо актера покрылось ярким румянцем. Он выразительно развел руками и протянул:
— По-озволь-те! Какое это имеет отношение?..
— А куда она девалась? Нет, вы скажите, где она, эта ваша приятельница? Всех вас выведут на чистую воду…
Актер потерял дар речи. Он смотрел поочередно на всех, кто тут стоял, но ни в одном взгляде не видел поддержки.
— Позвольте, позвольте! — воскликнул он опять со страшным возмущением, но тут же осекся.
Из калитки в дувале вышла Зайнаб Кабирова. Вид ее был необычным. В лице ни кровинки, глаза неестественно блестят, взгляд углублен в себя. Шелковый плащ хоть и перетянут поясом, но пояс вывернут наизнанку — заметен продольный шов. Пуговицы на плаще застегнуты неправильно, поэтому одна пола задралась, а другая — ниже чем следует. К груди она прижимала большой туго набитый коричневый портфель.
Странное дело: при том, что внешний вид Зайнаб был так несуразен, это не вызвало ни у кого ни смеха, ни улыбки. В том, как она шла, в ее позе и походке было высокое достоинство, почти торжественность. Она шла прямо на людей и как будто — не видела их. Шарофатхола поклонилась и хотела даже что-то сказать. Зайнаб ответила на ее поклон, но тут же отвернулась и продолжала идти дальше, по направлению к школе. И хотя она вызывала жгучее любопытство всех собравшихся, никто не решился следовать за ней. Даже Шарофатхола, сделав два шага, остановилась. Лишь дав Зайнаб отойти шагов на тридцать, она, стараясь не обращать на себя внимания, быстро-быстро засеменила по другой стороне улицы.
Рассказывая потом, как она шла вслед за инспекторшей, Шарофатхола хвастала, что сразу же узнала портфель. Будто и в самом деле могла запомнить обыкновенный коричневый кожаный портфель с того времени, когда видела его в доме директора.
Мало ли что наговорит Шарофатхола! Она могла бы еще сказать, что сквозь кожу портфеля ей были видны деньги… Что-то она, конечно, могла подозревать. Ведь получку она ждала едва ли не с самым большим нетерпением: не очень-то много зарабатывает школьная уборщица!
Ждали зарплату все члены школьного коллектива. Кому приятна такая задержка, да еще перед праздником? Но и делопроизводительница, и старый истопник Хаким Мирмуллоев, и все педагоги волновались гораздо больше из-за того, что директор школы, которого они искренне уважали, попал в такую ужасную историю.
В тот момент, когда Зайнаб, а вслед на ней и Шарофатхола, вышли на площадку перед школой, прозвенел звонок, возвещавший о том, что перемена кончилась. Дети побежали в классы. Зайнаб остановилась в раздумьи перед входом в школу, но тут же повернула вправо — к домику директора.
На крыльце стояли заведующий учебной частью, старик Бакоев и Елена Ивановна… А рядом с Еленой Ивановной, спустившись на одну ступеньку, стояла сама Сурайе и что-то горячо говорила.
К этой группе, все так же прижимая портфель к груди, подошла Зайнаб.
— Здравствуйте! — сказала она и поклонилась.
Ее еле заметили. Один лишь Бакоев вскользь посмотрел на Зайнаб и ответил:
— Салам.
Елена Ивановна в это время убеждала Сурайе не ходить в школу:
— У вас очень утомленный вид. Вам необходим, совершенно необходим отдых. Неужели мы не можем вас заменить хоть на сегодня…
Зайнаб подошла ближе. Прямо глядя на Сурайе, она повторила:
— Здравствуйте!
— Что? — спросила Сурайе и оглядела Зайнаб с ног до головы.
— Извините, что я вам помешала, — очень тихо и в то же время настойчиво, продолжала Зайнаб. — Я к вам, Сурайе-хон! Мне очень… Мне очень-очень нужно с вами поговорить…
— Я вас слушаю, — сухо откликнулась Сурайе и слегка дернула плечом. — Или может быть лучше в комнате?
Увидев, наконец, в руках у Зайнаб портфель, Сурайе вздрогнула и оглядела педагогов. Те ничего не поняли, но поторопились сказать:
— Пожалуйста, пожалуйста… Мы вас подождем.
Сурайе и Зайнаб вошли в квартиру и закрыли за собой дверь. Они пробыли там не больше пяти минут. Но и эти пять минут тянулись для ожидающих, как пять часов. Все почувствовали, что посещение Зайнаб таит в себе что-то важное.
Но вот открылась дверь. Первой выскочила на крыльцо Сурайе. Теперь она обеими руками прижимала к груди портфель.
— Нашелся, нашелся! — кричала Сурайе и глазами, полными слез, смотрела на своих товарищей.
Следом за ней вышла Зайнаб. На нее никто не обращал внимания. Она скромно пряталась за спиной Сурайе.
— Где же вы?! — вскричала Сурайе и, обернувшись, схватила руку Зайнаб. — О, господи, ну скорей же, подруженька! Милая, дорогая!.. Где телефон?!.. Надо звонить в город… В область… В милицию… К прокурору… Куда же звонить, товарищи, подскажите…
Тогда старик Бакоев, который уже всё понял, сказал голосом спокойным и добрым:
— Тише, не шумите, дети! Не надо никуда ходить. Не надо устраивать переполох в школе… Я сам пойду и сам позвоню…
Все сразу согласились. И Бакоев пошел. Но почему-то не в школу, где находился ближайший телефон, а в сторону правления колхоза.
— Это правильно, — проговорила Елена Ивановна. — Там он встретится с раисом и с секретарем парторганизации. Они посоветуются, кому позвонить, что сказать… Десять минут раньше, десять минут позже — от этого ничего не изменится… — Деньги нашлись — вот, что самое главное…
И тут оказалось, что у старика Бакоева удивительно острый слух. Он ведь отошел уже шагов на пятнадцать, но вдруг обернулся и, хитро прищурившись, спросил:
— Что самое главное? Ну-ка, повторите!.. Или нет, лучше не повторяйте. Мы все вместе как следует подумаем, а потом скажем, что самое главное.
Для коня красноречия круг беговой —
Это внутренний твой кругозор бытия.
Кто же всадник? — Душа. Разум сделай уздой,
Мысль — привычным седлом, и победа — твоя!
«…Подошел конец учебного года. Работы по горло. Весенние события потеряли остроту. И все же я, вероятно, довел бы до конца свои записки. Но каждый раз, когда я вынимаю из ящика стола эти тетради, Сурайе неодобрительно посматривает на меня, как бы говоря: «Урок, который мы получили, и так никогда не забудется! Мы уже не сможем повторить подобные ошибки. Так зачем же мучить себя, ворошить прошлое?»
Я смущаюсь под ее взглядом, прячу тетради и откладываю, откладываю.
Но вот сегодня мы неожиданно получили из города небольшое письмо от нашей дорогой Зайнаб. После суда, на котором она держалась молодцом, показав, как глубоко осознала меру нравственного падения бывшего своего жениха Мухтара Махсумова, мы с ней еще не виделись.
Попутно замечу, что и я только на суде узнал до конца этого человека. По ходу дела выяснились темные стороны его жизни. Ему предстоит, повидимому, ответить и за другие свои преступления… Но довольно о Махсумове. К своим запискам меня заставили вернуться иные соображения.
В своем письме Зайнаб сообщила нам, что экзамены сдаст успешно и что жизнью своей в общем довольна. Очень благодарит за приглашение в Лолазор. Она пишет, что в Лолазоре ей понравилось, о лучшем месте, чтобы провести отпуск, она и не мечтает. Очень хочет повидать Мухаббат, которую за время жизни в нашем доме горячо полюбила… Была бы рада встретиться и с нами, особенно с Сурайе, но…
Вот в этом то «но» самое главное. Зайнаб боится растревожить рану. Боится, как она пишет, напомнить себе дни любви.
Мы ответили на письмо Зайнаб вместе с женой. Постарались написать как можно ласковее. Сказали, что рана ее постепенно заживет, время всё излечивает…
Да, вот, что я хочу еще заметить. Мне пришла в голову мысль, которая не дает покоя. В тот момент, когда во мне загорелась такая неудержимая, такая страстная вспышка влюбленности… Да, да я хочу сказать как раз о той безумной и нелепой ночи. Я тогда не рассуждал, не думал. Потому и я воспользовался стихами Саади, что они выражали безотчетное чувство. Любовь, где нет уважения к женщине, любовь, которая хочет подавить все остальные чувства, подчинить себе мысль…
Теперь мне ясно, в чем была моя вина. В том, что я слепо, не оценивая и не обдумывая свои поступки, влюбился в малознакомую, почти совсем неизвестную мне девушку. Позволил себе влюбиться. Позволил себе говорить и писать о любви, хотя, конечно, любви-то никакой и не было.
…Последнее, что я считаю необходимым записать: Сурайе, прочитав эти последние страницы, вдруг спросила: отправил ли я наше письмо Зайнаб? Узнав же, что оно еще здесь — взяла его и порвала.
— Знаете, — сказала она мне, — завтра в младших классах кончаются занятия. Послезавтра я буду уже свободна. Лучше я съезжу к Зайнаб сама. Ведь живой человеческий разговор, живое участие лучше? Правда лучше, как вы думаете?..»
1955-56 г.
КОНЕЦ