В лабораториях Аризоны Анил встретила женщину по имени Лиф. Лиф, несколькими годами старше Анил, стала ее ближайшей подругой и постоянным компаньоном. Они работали бок о бок и, если кто-то из них уезжал в командировку, непрерывно говорили друг с другом по телефону. Лиф Нидекер — ну что это за имя, упорно задавалась вопросом Анил — познакомила Анил с изящным искусством боулинга с десятью кеглями, пронзительными криками в барах и бешеной, с крутыми виражами, ночной ездой по пустыне. «Tenga cuidado con los armadillos, senorita».[20]
Лиф обожала кино и до сих пор оплакивала исчезновение кинотеатров, где фильмы смотрели прямо из автомобиля. «Туфли прочь, рубашки прочь, валяешься на кожаных сиденьях „шеви"… Я больше никогда такого не испытывала». Поэтому два-три раза в неделю Анил покупала жареную курицу и появлялась в доме, который снимала Лиф. Телевизор был уже вынесен во двор и установлен прямо под юккой. Они брали напрокат «Искателей» или любую другую картину Джона Форда или Фреда Циннемана. Смотрели «Историю монахини», «Отныне и во веки веков», «Пять летних дней», сидя в шезлонгах или свернувшись калачиком в двойном гамаке, не отрывая глаз от спокойной, нарочито сексуальной черно-белой походки Монтгомери Клифта.
Вечера на заднем дворе у Лиф, когда-то на Западе. В полночь жара все еще не спадала. Они останавливали фильм, делали перерыв и освежались под садовым шлангом. За три месяца они сумели посмотреть все фильмы с Энджи Дикенсон и Уореном Оутсом.
— У меня астма, — говорила Лиф. — Я должна стать ковбоем.
Во дворе у Лиф они запутались в перипетиях «Красной реки», пытаясь разобраться в странном случайном выстреле Джона Айрленда перед последней дракой Монтгомери Клифта и Джона Уэйна. Они отмотали пленку назад и просмотрели этот эпизод еще раз. Уэйн грациозно повернулся, почти не сбиваясь с шага, чтобы выстрелить в друга, пытавшегося остановить драку. Стоя на коленях перед телевизором, на выжженной траве, они смотрели эту сцену кадр за кадром, пытаясь обнаружить на лице жертвы хоть какой-то признак возмущения несправедливостью. Напрасно. Это был второстепенный акт, направленный против второстепенного героя, который, быть может, выжил, а быть может, и нет, и в оставшиеся пять минут до конца об этом никто не сказал. Еще один хеппи-энд в стиле Генри Джеймса.
— Вряд ли он смертельно ранен.
— Гм… мы не можем сказать, куда попала пуля. Говард Хоукс слишком быстро завершил эту сцену. Парень просто хватается за живот и падает.
— Если пуля попала в печень, ему конец. Не забудь, это Миссури, тысяча восемьсот какой-то год.
— Верно.
— А как его зовут?
— Кого?
— Парня, в которого стреляли.
— Баланс. Черри Баланс.
— Черри? Ты хочешь сказать — Джерри? Или все — таки Черри?
— Черри Баланс.
— И он друг Монтгомери?
— Да, друг Монтгомери, Черри.
— Гм…
— Не думаю, что пуля попала в печень. Смотри, под каким углом она вошла. Похоже, по восходящей траектории. Наверное, пробила ребро или отскочила.
— Быть может, отскочила и убила какую-нибудь женщину в сторонке?
— Или Уолтера Бреннана…
— Нет, какую-нибудь дамочку в сторонке, которую трахал Говард Хоукс.
У женщин хорошая память. Разве им это не известно? Эти девчонки из салуна запомнят Черри…
— Знаешь, Лиф, мы должны написать книжку. «Кино глазами судмедэксперта».
— Фильмы «нуар» тяжело смотреть. Они слишком мрачные. И одежда на всех сидит мешком.
— Я возьмусь за «Спартака».
Анил рассказала Лиф, что в шри-ланкийских кинотеатрах после впечатляющей сцены — музыкального номера или сногсшибательной драки — толпа кричит «Повтори!», «Повтори!», пока администратор или оператор не выполнят их требование. Теперь на маленьком экране во дворе Лиф они прокручивали пленку то назад, то вперед, пока им не удавалось разобраться во всех деталях действия.
Больше всего они бились над фильмом «В упор». Сначала в заброшенной тюрьме на острове Алькатрас в Ли Марвина (который когда-то играл Либерти Баланса, но это не важно) стреляет предавший его друг. Оставив его умирать, он уводит его девушку и присваивает его деньги. За этим следует месть. Анил и Лиф написали письмо режиссеру и спросили, не помнит ли он, хотя прошло столько лет, в какую часть тела Ли Марвина попала пуля, раз он сумел подняться на ноги, проковылять по тюрьме, пока шли титры, и переплыть коварные воды пролива между островом и Сан-Франциско.
Они написали режиссеру, что это один из их любимых фильмов, им просто интересно как специалистам. Внимательно просмотрев этот эпизод, они заметили, что рука Ли Марвина потянулась к груди.
— Посмотри, у него затруднения справа. И позже, плывя через залив, он пользуется левой рукой.
— Боже мой, это великое кино. Почти нет музыки. Много тишины.
Последний год на северо-востоке Гамини работал в базовой больнице в Полоннаруве. Туда привозили тяжелых больных со всей восточной провинции, от Тринкомали до Ампары. Убийства в семье, вспышки тифа, осколочные ранения, покушения на политических деятелей с той и другой стороны. В больничных отделениях всегда царил хаос: амбулаторные пациенты толклись в общей хирургии, ходячие — в коридорах, из радиомагазина приезжали техники, чтобы установить электрокардиограф.
Единственным прохладным местом в больнице был банк крови, где в холодильниках хранилась плазма. Единственным тихим местом — ревматология, где какой-то мужчина бесшумно и неторопливо вращал гигантское колесо, разрабатывая плечи и руки, сломанные несколько месяцев назад, а одинокая женщина сидела, опустив артритную руку в резервуар с теплым воском. Но в коридорах, где стены были покрыты плесенью от сырости, мужчины с грохотом сгружали с повозок огромные баллоны с кислородом. Необходимый поток кислорода с шипением подавался в отделение для новорожденных, где в инкубаторах лежали дети. За пределами этой комнаты с детьми, вне стен больницы, лежала страна в состоянии войны. С наступлением темноты все дороги контролировались мятежниками, поэтому ночью не передвигалась даже армия. В детском отделении Джанака и Сурия делали обход — у одного ребенка был шум в сердце, у другого судороги, — но, если начиналась бомбежка или нападение на деревню, они присоединялись к «летучей бригаде», и даже врачи из отделения новорожденных работали на сортировке раненых или в операционной. А в отделении оставался интерн.
Специалисты, приехавшие на север, редко ограничивались только своей областью знания. Сегодня они работали в педиатрии, а завтра помогали гасить вспышку холеры в деревнях. Если лекарства от холеры кончались, они прибегали к старому проверенному средству: растворяли чайную ложку марганцовки в пинте воды и наливали эту жидкость в каждый колодец или пруд. Помнить о прошлом всегда полезно. Однажды Гамини четыре дня пытался спасти ребенка. Девочка ничего не могла удержать в себе, даже молоко матери, даже воду, ее организм обезвоживался. Вспомнив о марганцовке, Гамини дал ей выпить раствор. Желудок его удержал. Он что-то слышал о плодах граната в песне, которую пела его айя, няня… В легендах говорилось, что в Джафне в каждом тамильском доме в саду растет три дерева. Манго, слива какаду и гранат. Листья сливы какаду используют для приготовления крабового карри, чтобы обезвредить яд, листья граната замачивают в воде, чтобы промывать глаза, а плоды едят для улучшения пищеварения. Манго сажают ради удовольствия.
Когда Гамини оперировал ребенка вместе с Джанакой Фонсекой, из коридора до них донеслось сообщение о том, что одна из деревень подверглась нападению. Перед ними на операционном столе лежал маленький мальчик в одних белых трусиках, на крошечном лице большая маска. Два доктора неделю готовились к операции, ни один не делал ее раньше; они постоянно перечитывали ее описание в книге Кирклана «Сердечная хирургия». Нужно было охладить ребенка до двадцати пяти градусов по Цельсию, вливая в него холодную кровь, снижая температуру тела до полной остановки сердца.
А затем приступить к операции. Как только они сделали надрез, в больницу стали поступать раненые, и они поняли, что «летучая бригада» приступила к работе.
Он, Фонсека и медсестра остались с мальчиком. Сердце размером с гуайяву. Они открыли правое предсердие. Это походило на колдовство. Они возбужденно переговаривались, чтобы убедиться, что делают все правильно. Из коридора доносился грохот каталок, перевозивших оборудование и тела, о состоянии которых они не могли судить. Они услышали, что в тридцати милях отсюда мятежники вырезали почти всю деревню. Нужно послать кого-нибудь туда и посмотреть, не остался ли кто-нибудь в живых. Перед ними лежал ребенок с врожденным пороком сердца. Красивый ребенок. Гамини захотелось снять с него маску, чтобы вновь увидеть его лицо. Черные, полные доверия глаза, смотревшие на него, когда он делал укол, чтобы погрузить ребенка в сон.
Тетрада Фалло. Четыре сердечные аномалии, с которыми мальчик доживет лет до десяти, если его не прооперируют. Красивый мальчик. Гамини не собирался его бросать, предавать его спящего. Он оставил при себе Фонсеку, не позволив ему присоединиться к остальным.
— Я должен идти, меня все время вызывают.
— Понятно. Здесь всего один мальчик.
— Черт, я не это имел в виду.
— Ты должен остаться.
Операция продолжалась шесть часов, и все это время Гамини не отходил от мальчика. Через три часа он отпустил Фонсеку. Сестра поможет ему поставить шунт. Она была тамилкой и работала у них недавно, приехав с мужем в периферийную больницу в прошлом месяце. Гамини, стоя возле мальчика, объяснял, что они будут делать. Мальчика следует согреть с помощью более теплой крови и в ключевой момент убрать шунт. Тетрада Фалло. Раньше в их стране никто не делал эту операцию.
На пятом часу операции Гамини и медсестра развернули в обратном направлении процесс, который они начали с Фонсекой. Молодая медсестра, не глядя на него, ловила каждый его жест, боясь совершить ошибку. Но она действовала безупречно и, казалось, была спокойнее, чем он сам.
— Этот инструмент?
— Да. А теперь сделайте здесь поверхностный разрез длиной три дюйма. Нет, слева.
Она разрезала кожу мальчика.
— Не оставайтесь медсестрой. Вы будете хорошим врачом.
Она улыбнулась под маской.
Как только мальчик оказался в послеоперационной палате, Гамини оставил его на попечении медсестры. Никому другому он не мог его доверить. У него было два пейджера, и он попросил ее связаться с ним, если что-то пойдет не так. Он умылся и отправился в хаос сортировки раненых. Там все, кроме него, были в крови.
На сортировку раненых ушло несколько часов. В операционной врачи работали в белых резиновых сапогах, все двери полагалось держать закрытыми. Время от времени изнемогающий от жары доктор на несколько минут забегал в банк крови, где царила прохлада, и приходил в себя между плазмой и эритроцитарной массой. Гамини вошел в хирургию. Почти в каждом отделении стоял маленький Будда, перед которым горела тусклая лампочка, и здесь он тоже был.
Все выжившие уже находились здесь. На деревушку, стоявшую у дороги на Беттикалоа, напали в два ночи. Гамини принесли девятимесячных близнецов. У каждого были прострелены ладони и правая нога, это была не случайность, а прицельная работа. Их мать убили, а их оставили умирать. Через две недели эти двое детишек были мирными, полными света созданиями. Ты думаешь: «Что они сделали, чтобы это заслужить?» — и потом: «Что они сделали, чтобы это пережить?» Их раны, по сути дела незначительные, остались с ним. Наверное, потому, что были абсолютным воплощением зла. В ту ночь было убито тридцать человек.
Потом Лакдаса отправился в деревню, чтобы произвести вскрытие, иначе родственники не получат компенсацию. Здесь жили одни бедняки. В местных деревнях отец семейства из семи человек зарабатывал сто рупий в день, трудясь в деревообделочной мастерской. Стало быть, каждый из них мог тратить на еду пять рупий в день. Цена ириски. Политиков, приезжавших в провинцию, поили чаем и кормили обедом; их визит обходился в сорок тысяч рупий.
Доктора боролись с травмами, нанесенными всеми политическими сторонами, операционный стол был один на всех. После того как пациента снимали со стола, кровь промокали газетами, поверхность протирали деттолом и клали следующего. Из-за того что часто отключали электричество, даже в более крупных больницах, настоящей проблемой была вода, то и дело заканчивались лекарства и вакцины. Врачам приходилось ездить по деревням в поисках самого необходимого — ведер, мыльного порошка «Ринзо», стиральной машины. «Хирургические зажимы были для нас дороже золота».
Их больница жила на манер средневековой деревни. На классной доске, висевшей в кухне, указывалось число буханок хлеба и бушелей риса, необходимых для прокорма пятисот пациентов в день. Но вскоре в больницу прибыли жертвы резни. Доктора скинулись и наняли на рынке двух писцов, которые ходили вместе с ними по палатам, записывая имена и жалобы больных. Чаще всего это были укусы змей или бешеных лис и мангустов, болезни почек, энцефалит, диабет, туберкулез и война.
Ночью все происходило по-другому. Он просыпался, и им мгновенно овладевали звуки окружающего мира. Дрались собаки, бежал какой-то человек, в бак лилась вода. Когда Гамини был маленьким, ночи пугали его, и он долго лежал с широко открытыми глазами, уверенный, что в темноте он и его кровать могут куда-то исчезнуть. Ему нужны были часы, которые громко тикают. В идеале он хотел бы, чтобы в комнате спала собака или кто-то еще — тетя или няня, которые будут храпеть. Теперь, когда он работал или спал в ночную смену, он имел полное представление обо всей человеческой и звериной деятельности за пределами освещенного пространства отделения. Затихала только жизнь птиц, такая звучная и ограниченная определенным местом днем, хотя в Полоннаруве был один петух, который ложно возвещал рассвет в три ночи. Интерны много раз пытались его убить.
Он шел вдоль больницы, от одного крыла до другого, под открытым небом. Рядом с пятнами света, когда он проходил мимо них, тихо жужжало электричество. Такое замечаешь только ночью. Ты видишь куст и чувствуешь, что он растет. Кто-то вышел из здания, вылил в канаву кровь и закашлялся. В Полоннаруве всех мучит кашель.
Он узнавал каждый звук. Топот башмаков или шелест сандалий, скрип пружин, когда он поднимал пациента с кровати, треск ампулы. Когда он спал в палатах, он чувствовал себя частью большого существа, связанной с остальными частями нитью звуков.
Впоследствии, когда он не мог уснуть в корпусе для сотрудников, он проходил двести метров до больницы по пустынной по случаю комендантского часа улице. Ночная сестра на посту, обернувшись, узнавала его и находила ему кровать. Через несколько секунд он засыпал.
В деревенской больнице лежали двенадцать матерей с детьми. При заполнении медицинских карточек беременных женщин проверяли на диабет и анемию. Врачи беседовали с женщинами, подходившими по очереди, и изучали их истории болезни. На самодельном столике сестра заворачивала витамины в кусок газеты и раздавала матерям. Вместо парового стерилизатора для игл и стеклянных шприцев использовалась скороварка.
Крики начались, как только первому ребенку сделали укол, и через несколько секунд в маленькой хижине, служившей аванпостом медицины, плакали почти все дети. Через пять минут они опять молчали. Матери достали грудь и, сияя, смотрели на детей — это оказалось единственным решением и всеобщим триумфом. Эта больница обслуживала четыреста местных семей, а также триста из соседнего района. Никто из министерства здравоохранения никогда не посещал пограничных деревень.
Лакдаса, суровый брат справедливости, пользовался у врачей большим моральным авторитетом.
— Здесь мы имеем дело не с тамильской, а с человеческой проблемой.
В свои тридцать семь он был седым. Выпив, он демонстрировал сложную конфигурацию фантазий, как будто прокладывал курс по хорошо изученной карте:
— Если я выпиваю больше семидесяти двух миллиметров, страдает моя печень. Если выпиваю меньше, страдает моя душа.
Лакдаса питался в основном картофельными роти.[21] Курил сигареты «Золотой лист» в своем джипе, где к приборной панели был приклеен крутящийся вентилятор. Держал в бардачке саронг и спал где придется — в офисе какой-нибудь организации, в гостиной у друга на диване. Иногда он вдруг худел на десять фунтов. Он был одержим своим кровяным давлением, ежедневно его измерял и после любого совещания в больнице взвешивался и проверял сахар в крови. Он принимал полученные результаты к сведению и как ни в чем не бывало носился по джунглям и территории, занятой войсками, навещая своих пациентов. Независимо от состояния, в каком находился, если понимал, в каком состоянии находится.
В субботу утром Гамини и Лакдаса возвращались на машине в Полоннаруву, слушая трансляцию матча по крикету. Их ждал долгий день в больнице. Время от времени вдоль дороги попадались десятиметровые полосы зерна, которое сушили на шоссе. Такие узкие, что над ними могла пройти машина, не задев колесами сохнувших зерен. Рядом стоял человек с метлой и делал знаки проезжавшим машинам, чтобы они ехали осторожнее, а если они все же задевали зерно, сгребал его поближе к середине.
В кафетерии базовой больницы — полчаса на перерыв — к Гамини подсела женщина, она пила чай и ела печенье вместе с ним. Было около четырех утра, и он не был с ней знаком. Он просто ей кивнул: он устал и не испытывал потребности в общении.
— Как-то раз я помогала вам на операции, несколько месяцев назад. В ночь, когда напали на деревню.
Гамини мысленно вернулся на сто лет назад:
— Я думал, вас перевели.
— Да, это правда, но теперь я вернулась.
Он совсем ее не узнавал. В те решающие часы, которые он провел вместе с ней, оперируя мальчика, она была в маске. Накануне операции, когда она была без маски, он, вероятно, взглянул на нее только мельком. Их сотрудничество было почти анонимным.
— У вас здесь работает муж, верно?
Она кивнула. На запястье у нее был шрам. Он появился недавно, иначе он его заметил бы во время операции.
Он быстро посмотрел ей в лицо:
— Рад вас видеть.
— Да. Я тоже, — сказала она.
— Куда вы уезжали?
— Он… — она запнулась, — он работал в Курунегале.
Гамини продолжал смотреть на нее, на то, как осторожно она выбирает слова. Ее лицо было юным, худым и смуглым, глаза блестели, как днем.
— На самом деле я много раз проходила мимо вас в отделении!
— Простите меня.
— Не за что. Я знаю, вы меня не узнали. Да вы и не должны. — Она замолчала. Провела рукой по волосам и замерла.
— Я видела этого мальчика.
— Этого мальчика?
Опустив глаза, она тихо улыбнулась:
— Мальчика, которого мы оперировали. Я к нему ходила… Ему дали… новое имя, Гамини. Его родители. В вашу честь. Им это стоило больших хлопот. Преодолеть всю эту волокиту.
— Прекрасно. Значит, у меня есть наследник.
— Да… Я теперь дополнительно учусь, в детском отделении. — Она хотела продолжать, но остановилась.
Он кивнул, внезапно на него навалилась усталость. То, к чему он стремился в жизни, теперь представлялось ему чем-то огромным. То, чего он хотел, затрагивало жизни многих людей, требовало долгих лет усилий. Хаос. Несправедливость. Ложь.
Она посмотрела на свой чай и допила его.
Приятно было с вами встретиться.
— Мне тоже.
Гамини редко смотрел на себя чужими глазами. Хотя его знали почти все, он чувствовал себя невидимым для окружающих. Эта женщина тихо прошла рядом с ним, и ее шаги гулко отдались в пустом доме его души. Как и во время операции, она сопровождала его мысли и действия. Когда он поворачивал руку пациента, то вспоминал о шраме у нее на запястье, о том, как ее пальцы скользнули по волосам, о том, что он хотел бы ей открыть. Но его душа не могла войти в этот мир.
*
Утром, перед шестичасовым обходом, бывает небольшой перерыв. Гамини берет с полки журнал наблюдений. С тех пор как они наняли писцов, его внешний вид значительно улучшился: безупречный мелкий почерк, названия месяцев и воскресенья подчеркнуты зелеными чернилами. Не помня даты, он ищет лавину поступлений, которая должна совпасть со временем резни. Потом смотрит список интернов и медсестер.
Претико
Свела
Радука
Буддхика
Каашдия
Он ведет пальцем по странице, проверяя назначения, пока не находит ее имя.
Он проходит почти милю до сельской гостиницы в своем единственном приличном пиджаке. Там, в застекленной столовой, висящей над водой, как всегда, предлагают плохую еду. Дети ждут с незажженными бенгальскими огнями, в восторге от предстоящего праздника. Кусок пирога в одной руке, бенгальский огонь в другой. Лакдаса, организатор фейерверка, устанавливает на плоту «огненные колеса» и заливает огнем классные комнаты. Издалека Гамини ловит ее взгляд. Он не видел ее две недели, с тех пор как они пили чай.
Когда она оказывается поблизости, он замечает на смуглой коже маленькие красные сережки. Они принадлежали ее бабушке и хорошо видны благодаря ее короткой стрижке под мальчика: красный камешек на каждой мочке, крохотный, как божья коровка.
— Я прячу их, когда не ношу, — говорит она.
Они бредут к развалинам, прочь от гостиницы. Объявление гласит: «ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ВХОДИТЕ, НЕ НАСТУПАЙТЕ НА ИЗОБРАЖЕНИЕ И НЕ ФОТОГРАФИРУЙТЕ».
У нее за спиной древние фрагменты живописи, красно-белые границы покрытого краской камня, которые он может различить даже при лунном свете. С мыса они наблюдают начало фейерверка. Экзотические вспышки быстро гаснут, падая в воду, или же прыгают, как горящие камешки, в опасной близости от гостиницы.
Он поворачивается к ней. Она в его пиджаке поверх блузки с оборками.
Она чувствует эмоциональную серьезность этого сдержанного человека. Ей нужно выбраться из лабиринта, в котором они случайно оказались. Ему нравится быть рядом с ней, нравится красивое ухо с сережкой, да и другое ухо оказывается не хуже; ему нравится, что луна стоит над ними и одновременно плавает в воде, нравятся белые лилии на воде и их отражение. Его окружают истинные и ложные альтернативы.
Она берет его руку и подносит к своему лбу:
— Ты чувствуешь?
— Да.
— Это мой мозг. Я не такая пьяная, как ты, значит, я умнее тебя. И даже если бы ты не был пьяным, я разбираюсь в этом лучше тебя. Чуть-чуть. — Потом улыбка, из-за которой он прощает ей ее слова.
Она говорит с ним увереннее, чем можно было бы судить по шраму на ее запястье, ее блузка распахнута у шеи.
— Иногда ты напоминаешь мне жену моего брата, — смеется он.
— Тогда ты будешь братом моего мужа. Вот как я буду к тебе относиться. Это тоже любовь.
Он опирается спиной о павильон из камня, который кому-то другому казался огромной горой, она делает несколько шагов вперед, он думает, к нему, но она просто отдает его черный пиджак.
Он помнит, как потом они плавали, войдя обнаженными в темную воду и выбравшись на покинутый плот, с которого пускали фейерверк. Он замечает несколько силуэтов в застекленной комнате над водой. Много лет назад эту гостиницу посетила английская королева, когда была молодой. Он сидит там, пытаясь понять, как ей удалось самым учтивым образом исчезнуть в толпе. Как…
Годом позже он вернется в Коломбо и встретит свою будущую жену. «Гамини?» — спросит женщина по имени Чрисанти, подходя к нему. «Чрисанти». Он учился в школе с ее братом. Еще один костюмированный вечер. Они без маскарадных костюмов, но оба скрыты под маской прошлого.
Некоторые пассажиры сидели в проходе вагона на корточках, с узлами или птицами в клетках.
Она должна была любить меня, сказал Гамини.
Сидевшая рядом Анил решила, что за этим последует признание. Доктор с меркуриальным характером готов излить душу. Один из видов обольщения. Но за все оставшееся время поездки — он предложил показать ей аюрведическую больницу — он не сказал и не сделал ничего такого, что могло бы сойти за обольщение. Только несколько протяжных слов, когда поезд бесстрашно нырнул в темноту туннеля и Гамини перевел взгляд со своих рук на свое отражение в стекле. Вот как он сказал ей это: опустив глаза или глядя в сторону, — а она видела лишь его раскачивающееся отражение в окне, которое исчезло, едва они выехали на свет.
Я часто с ней виделся. Чаще, чем думали. С ее работой на радио и моими неурочными дежурствами это было легко. И мы были родственниками… Это не было ухаживанием. Оно предполагает двух танцующих людей. Что ж, наверное, мы танцевали один раз — у меня на свадьбе. «The Air that I Breathe».[22] Помните эту песню? Романтический момент. Это как-никак была свадьба, и все могли обниматься. Я только что женился. Она уже была замужем. Но она должна была любить меня. Тогда я уже сидел на наркотиках, когда с ней встретился.
Я никогда не сплю. Я знаю свое дело. Поэтому, когда ее привезли в больницу на Дин-стрит, я был на месте. Она выпила щелок. Самоубийцы выбирают этот способ, потому что он самый болезненный и у них есть шанс одуматься. Сначала они сжигают себе глотку, потом внутренности. Она была без сознания и, даже когда очнулась, не понимала, где она. Я повез ее в отделение скорой помощи вместе с двумя сестрами.
Одной рукой я давал ей болеутоляющие, а другой подносил к носу нашатырный спирт, чтобы привести в чувство. Мне нужно было пробиться к ней. Я не хотел, чтобы она чувствовала себя одинокой перед смертью. Я вел себя как эгоист. Мне нужно было просто отключить ее сознание, дать ей уйти. Но я хотел утешить ее своим присутствием. Показать, что рядом с ней я, а не он, ее муж.
Я держал ее веки пальцами. Тряс ее, пока она не увидела меня. Ей было все равно. Я здесь. Я люблю тебя, сказал я. Она закрыла глаза, мне показалось, с отвращением. Потом ее снова начала терзать боль.
Больше я не могу тебе дать, сказал я. Тогда я окончательно тебя потеряю. Она провела себе рукой поперек горла.
Поезд засосало в туннель, и они ехали внутри, содрогаясь в темноте.
О ком вы говорите, Гамини? Она не могла его видеть. Дотронувшись до его плеча, она почувствовала, что он обернулся. Приблизил к ней лицо. Она по-прежнему ничего не видела, несмотря на редкие вспышки тусклого света.
Зачем вам ее имя? Но он не спрашивал, он просто выкрикнул эти слова.
На несколько секунд поезд вынырнул на свет, затем скользнул в темноту другого туннеля.
В ту ночь все отделения были переполнены. Ранения и другие травмы, которые надо было оперировать. Во время войны всегда бывает много самоубийств. На первых порах это кажется странным, но постепенно начинаешь понимать. По-моему, от не смогла это вынести. Медсестры оставили меня с ней, а потом меня вызвали на сортировку раненых. Морфин подействовал, и она спала. Я нашел какого-то мальчишку в холле и оставил его за ней следить. Если она проснется, он должен найти меня в крыле «D». Было три ночи. Боясь, что он уснет, я дал ему половинку бензедрина. Позже он нашел меня и сообщил, что она проснулась. Но я не смог ее спасти.
Окно в поезде было открыто, грохотали колеса. Она чувствовала порывы ветра.
Зачем вам ее имя? Чтобы сказать моему брату?
Кто-то пнул ее по лодыжке, она вздрогнула.
Покинув Аризону, Лиф больше полугода не давала о себе знать. Хотя, когда они прощались, ежесекундно обещала писать. Лиф, ее ближайшая подруга. Однажды от нее пришла открытка с изображением мачты из нержавеющей стали. На почтовом штемпеле неясно читалось: «Кемадо, штат Нью-Мексико», но обратного адреса не было. Анил подумала, что Лиф покинула ее для новой жизни, новых друзей. Поосторожней с броненосцами, сеньорита! И все же Анил не убрала с холодильника фотографию, где они танцуют вдвоем на какой-то вечеринке; эта женщина была ее эхом, смотрела с ней кино на заднем дворе. Они качались в гамаке, ели ревеневый пирог, просыпались в три ночи в объятиях друг друга, а после Анил ехала домой по пустынным улицам.
На следующей открытке была параболическая антенна. И снова ни текста, ни адреса. Анил, рассердившись, ее выбросила. Через несколько месяцев, когда она работала в Европе, Лиф ей позвонила. Непонятно, как она ее нашла.
— Это нелегальный звонок, не называй меня по имени. Я подсоединилась к чужой линии.
(В юности Лиф звонила по межгороду, пользуясь украденным номером Сэмми Дэвиса-младшего.)
— Ах, Энджи, куда ты пропала? Ты же обещала писать.
— Прости. Когда у тебя отпуск?
— В январе. Месяца два. Потом я, может быть, отправлюсь на Шри-Ланку.
— Если я пришлю тебе билет, приедешь со мной повидаться? Я в Нью-Мексико.
— Да, конечно.
Так Анил вернулась в Америку. Она сидела с Лиф в кафе в Сокорро, штат Нью-Мексико, в полумиле от Сверхбольшого Массива Радиотелескопов, ежеминутно получавших информацию из космоса. Информацию о том, что происходило десять миллиардов лет назад на расстоянии десяти миллиардов миль. Здесь, в этом месте, они узнали правду друг о друге.
Сначала Лиф сказала, что у нее тяжелая астма и поэтому она уехала в пустыню на год, исчезнув из жизни Анил. Она связалась с представителями ленд-арта и теперь жила в Поле Молний, близ Корралеса. В 1977 году художник Уолтер де Мария установил в пустыне, на ровной площадке длиной в милю, четыреста столбов из нержавеющей стали. Лиф стала работать смотрительницей лоджа. Из пустыни дули могучие ветры, вокруг бушевали грозы, потому что летом столбы притягивали на площадку молнии. Она стояла среди них, среди электрических разрядов и одновременных раскатов грома. Она всего лишь хотела стать ковбоем. Она любила Юго-Запад.
Лиф встретила Анил около Сверхбольшого Массива Радиотелескопов, собиравших информацию о Вселенной над пустыней. Она жила рядом с этими гигантскими радиоприемниками, ловившими гигантскую историю неба. Есть там кто-нибудь? Откуда идет сигнал? Кто умирает, снявшись с якоря?
Что ж, оказалось, что это Лиф.
Каждый день они сидели лицом к лицу за совместной трапезой в «Пекоде». Анил чувствовала, что гигантские телескопы в пустыне принадлежат к тому же жанру, что и любимые кинотеатры Лиф под открытым небом. Они говорили и слушали друг друга. Лиф любила Анил.
И знала, что Анил ее любит. Сестра и сестра. Но Лиф была больна. И ей, очевидно, становилось хуже.
— Что ты имеешь в виду?
— Я все время… забываю всякие вещи. Видишь ли, я могу сама поставить себе диагноз. У меня альцгеймер. Я знаю, что слишком молода для этого, но я болела энцефалитом в детстве.
Когда они работали в Аризоне, никто не замечал ее болезни. Сестра и сестра. Она уехала, не сказав Анил, почему уезжает. С энергией одиночки она сумела перебраться на восток, в пустыню Нью-Мексико. Астма, сказала Лиф. Борясь за свою жизнь, она начала терять память.
Они сидели в «Пекоде» в Сокорро, шепча в послеполуденный воздух:
— Лиф, слушай. Ты помнишь, кто убил Черри Баланса?
Что?
Анил медленно повторила вопрос.
— Черри Баланса, — повторила Лиф. — Я…
— Его застрелил Джон Уэйн. Помнишь?
— Я это знала?
— Ты помнишь Джона Уэйна?
— Нет, моя милая.
Моя милая!
— Ты думаешь, они нас слышат? — спросила Лиф. — Эти гигантские металлические уши в пустыне. Они нас тоже засекают? Я всего лишь мелкая деталь в побочной линии сюжета.
Затем, после проблеска памяти, она прибавила, к ужасу Анил:
— Что ж, ты всегда считала, что Черри Баланс должен умереть.
— А она? — спросил Сарат, когда Анил рассказала ему о своей подруге Лиф.
— Она жива. Она позвонила мне, когда у меня был жар, там, на юге. Мы всегда звонили друг другу и говорили, пока не уснем, смеясь и плача, делясь новостями. Нет, она жива. Ее сестра присматривает за ней неподалеку от этих телескопов в Нью-Мексико.
Дорогой Джон Бурман, у меня нет Вашего адреса, но мистер Уолтер Донохью из «Фабер и Фабер» предложил передать Вам письмо. Я пишу от своего лица и от лица моей коллеги Лиф Нидекер по поводу одной сцены в вашем раннем фильме «В упор». В начале фильма — точнее сказать, в прологе — в Ли Марвина стреляют с расстояния примерно в полтора метра. Он падает обратно в тюремную камеру, и мы думаем, что он мертв. Затем он приходит в себя, покидает Алькатрас и плывет через пролив в Сан-Франциско.
Мы, судебные эксперты, поспорили о том, в какую часть тела мистера Марвина попала пуля. Моя подруга думает, что пуля, скользнув, сломала ребро, но рана была незначительной. Мне кажется, что рана была более серьезной. Я понимаю, что прошло много лет, но, может быть, вы попытаетесь вспомнить и сообщить нам место входа и выхода пули и то, какие указания вы давали мистеру Марвину относительно того, как ему реагировать на выстрел и как двигаться впоследствии, когда герой фильма выздоровел.
Искренне Ваша, Анил Тиссера
Разговор в валавве в дождливый вечер.
— Вам нравится сохранять некоторую неопределенность, не правда ли, Сарат, даже по отношению к самому себе.
— Не думаю, что ясность неразрывно связана с истиной. Это всего лишь простота, не так ли?
— Мне нужно знать, что вы думаете. Отделить одно от другого, чтобы узнать, из чего вы исходите. Это вовсе не исключает сложности. На открытом воздухе тайны оказываются бессильными.
— В любом случае политические тайны не бессильны.
— Но можно уничтожить напряженность и угрозу, которые их окружают. Вы археолог. Истина в конечном счете обнаруживается. Она в костях и остаточной породе.
— Она в характере, нюансах и настроении.
— Они-то и управляют нашей жизнью, а не истина.
— Жизнью управляет истина, — тихо произнес он.
— Почему вы стали этим заниматься?
— Я люблю историю, мне нравится проникать вглубь этих ландшафтов. Словно проникаешь вглубь сна. Кто — то невзначай отодвигает камень, и рождается история.
— Тайна.
— Да, тайна… Меня послали учиться в Китай. Я пробыл там год. И видел в Китае всего лишь одно место величиной с пастбище. Я больше никуда не ездил. Там я жил и работал. Крестьяне расчищали холм и наткнулись на землю другого цвета. Простая вещь, но туда пришли археологи. Под серой землей другого цвета нашли каменные плиты, а под ними деревянные балки, обтесанные, подогнанные и скрепленные так, как будто на лугу уложили пол. Только это был не пол, а потолок… Как я уже сказал, это походило на сон, в который ты погружаешься все глубже. Чтобы поднять эти балки, туда пригнали краны, и под ними оказалась вода — водяная могила. Три огромных пруда, по которым плавал лакированный гроб древнего правителя. Там также находились гробы с телами двадцати женщин с музыкальными инструментами. Понимаете, они должны были его сопровождать. С цитрами, флейтами, свирелями, барабанами и металлическими колокольчиками. Препроводить его к предкам. Когда скелеты вынули из гробов, то повреждений, говорящих о том, каким образом музыкантши были убиты, не обнаружили: все кости были целы.
— Значит, их задушили, — предположила Анил.
— Да. Так нам и сказали.
— Или отравили. Исследование костей поможет установить истину. Не знаю, существовала ли тогда в Китае традиция отравления. Когда это было?
— В пятом веке до нашей эры.
— Да, они разбирались в ядах.
— Мы пропитали лакированные гробы полимером, чтобы они не разрушились. Лак был сделан из сока сумаха, смешанного с разноцветными красителями. Сотни слоев лака. Потом нашли музыкальные инструменты. Барабаны. Свирели из бутылочных тыкв. Китайские цитры. Но больше всего — колокольчиков… К тому времени прибыли историки. Специалисты по конфуцианству и даосизму, по колокольному звону. Мы вытащили из воды шестьдесят четыре колокольчика. До сих пор не было найдено ни одного инструмента той эпохи, хотя известно, что музыка была самой важной деятельностью и идеей этой цивилизации. Поэтому вельможу полагалось хоронить не вместе с его сокровищами, а в сопровождении музыки. Оказалось, что большие колокола, которые мы вытащили из воды, были сделаны с применением сложнейших технологий. Похоже, в каждом регионе имелся свой способ изготовления колоколов. Между ними буквально велись музыкальные войны… Не существовало ничего важнее музыки. Она служила не для развлечения, а для связи с предками, благодаря которым мы оказались здесь, она была моралью и духовной силой. Опыт прорыва сквозь барьеры серого сланца, древесины и воды, чтобы обнаружить там захоронение женского оркестра, подчинялся той же мистической логике, вы понимаете? Вы должны понять, почему они согласились принять подобную смерть. Точно так же террористов в наше время можно убедить, что они обретут бессмертие, если умрут за дело своего вождя… Перед моим отъездом был устроен концерт. Все работавшие на раскопках могли услышать звон колоколов. Мой год в Китае подходил к концу. Концерт состоялся вечером, и, слушая колокола, мы физически ощущали, как их звуки взмывают в темноту. У каждого колокола было два тона, символизирующие две стороны души, которая заключает в себе гармонию противоборствующих сил. Возможно, эти колокола и сделали меня археологом.
— Двадцать убитых женщин.
— Передо мной предстал другой мир со своей собственной системой ценностей.
— Любишь меня — люби мой оркестр. Это может увлечь! Подобный вид безумия лежит в структуре всех цивилизаций, не только древних. Вы, мужчины, сентиментальны. Смерть и слава. Один парень влюбился в меня из-за моего смеха. Он даже меня не видел, не находился со мной в одной комнате, он слышал запись моего смеха.
— И?..
— Он, женатый человек, потерял голову, заставил меня в него влюбиться. Знакомая история. Как умные женщины, забыв обо всем, становятся идиотками. В конечном счете я стала смеяться гораздо реже. И смех мой уже не звучал как колокольчик.
— Как по-вашему, он был влюблен в вас еще до того, как с вами встретился?
— Что ж, это интересный подход. Возможно, дело в тембре моего голоса. Он, кажется, прослушал эту запись два-три раза. Он был писателем. Писателем. Им хватает времени искать неприятностей на свою голову. Меня попросили председательствовать на лекции моего учителя Ларри Энджела. Он обворожительный, забавный человек. Так что я действительно много смеялась над его образом мыслей, над тем, как он связывает различные явления с помощью своего нелинейного мышления. Мы сидели за столом на сцене, я его представила; наверно, мой микрофон не был выключен, и во время лекции я смеялась. Мы со стариной Ларри всегда хорошо понимали друг друга. Наши отношения напоминали отношения племянницы с любимым дядюшкой, слегка окрашенные сексом, но неизменно платонические… Наверное, у писателя, который в итоге стал моим любовником, тоже был нелинейный склад ума: он хорошо понимал шутки. Он заказал эту пленку, потому что интересовался исследованиями в области погребальных холмов или чем-то в этом роде, довольно серьезным предметом, и хотел получить информацию, выяснить кое-какие детали. Так мы встретились. Заочно. В масштабе Вселенной не слишком важное событие… Три года наших отношений были очень напряженными.
*
Первое совместное приключение: Анил направлялась на своей немытой белой, пропахшей плесенью машине в шри-ланкийский ресторан. Это случилось всего через несколько месяцев после того, как Каллис услышал запись ее смеха. Они двигались в вечернем потоке машин.
— Итак. Ты знаменит?
— Нет, — засмеялся он.
— Ну хоть немного?
— Скажем так, мое имя знакомо семи десяткам человек, не считая родственников и друзей.
— Даже здесь?
— Я в этом сомневаюсь. Хотя кто знает? Что это, Масуэлл-Хилл?
— Арчуэй.
Открыв окно, она крикнула:
— Эй, слушайте все… со мной сидит писатель Каллис Райт! Да, это он! Сегодня он со мной!
— Спасибо.
Она подняла стекло.
— Завтра мы посмотрим в светской хронике, не устроят ли тебе выволочку.
Она опустила стекло и на этот раз принялась сигналить, чтобы привлечь внимание. Как бы то ни было, они застряли в пробке. Со стороны могло показаться, что они ссорятся. Рассерженная женщина наполовину высунулась из машины, указывая на кого-то внутри, пытаясь привлечь на свою сторону пассажиров других машин.
Он устроился на пассажирском сиденье, наблюдая за ее неуемной энергией, непринужденностью, с какой она, вздернув юбку к коленям и с ворчанием рванув на себя ручной тормоз, выскочила из машины. Теперь она, размахивая руками, стучала по грязной крыше машины.
Позже он вспомнит и другие эпизоды — когда она пыталась прогнать его осторожность, смягчить встревоженный взгляд. Заставив его танцевать на темной европейской улочке под маленький кассетник, который она прижимала к его уху. «Бразилия». Запомни эту песню.
Он пел вместе с ней на той парижской улице, а их ноги выделывали па на нарисованном очертании собаки.
Он сидел, вжав спину в сиденье, в окружении автомобилей и смотрел сквозь дверцу машины на ее торс, пока она кричала и колотила по крыше. Ему казалось, что он заключен в лед или металл, а она колотит по поверхности, чтобы добраться до него и вызволить. Энергия ее взметнувшейся одежды, ее дикая улыбка, когда она снова забралась в машину и поцеловала его, — эта женщина могла бы его освободить. Но он был женат и уже отдал свое сердце в залог.
В конце концов она покинула его в мотеле «Пальма» в Боррего-Спрингс. Не оставив ему ничего. Только кровь, черную, как ее волосы, и комнату, темную, как ее кожа.
Он лежал в темноте, глядя, как подергивание мышцы на плече приводит в движение нож. Его медленно уносило в забытье — как лодку без весел. Всю ночь он слышал еле слышное тиканье гостиничных часов. Он боялся, что биение его крови вдруг остановится, что стук по крыше машины, когда она рвалась к нему, прекратится. Время от времени мимо проносился грузовик, свет фар скользил по стенам. Каллис боролся со сном. Обычно он не любил сдерживать себя. Когда он писал, то погружался в текст, как в воду, и давал себе волю. Писатель превращался в акробата. (Запомнит ли он это?) А если не в акробата, то в жестянщика, несущего сто кастрюль и сковородок, куски линолеума и проводов, и колпачок на сокола, и карандаши и… ты таскаешь их годами и постепенно вводишь в скромную маленькую книжку. Искусство упаковки. А потом он снова будет расчищать болота. Вот так пишутся книги, Анил. Ты спросила меня: «Как?» — спросила: «Что для тебя самое важное?» Анил, я расскажу тебе…
Но она сидела в ночном автобусе, выезжавшем из долины, закутанная в серую накидку — что-то среднее между плащом и пончо. Ее глаза в нескольких дюймах от окна вбирают очертания деревьев. О, он знал этот взгляд, означавший перегруппировку сил перед боем. Но это произойдет в последний раз. Второго раза не будет. Она это знала, знал и он. Их жизнь, полная любовных стычек, попытки расстаться, худшие и лучшие моменты — все воспоминания рассмотрены, как на ярко освещенном лабораторном столе в Оклахоме; автобус в тумане карабкается в гору, минуя маленькие городки.
Когда похолодало, Анил съежилась, но глаза смотрели не мигая, она не собиралась упустить ни одной подробности их последней ночи. Она предпочла сосредоточиться на их взаимных прегрешениях, их ошибках. Она хотела убедиться только в этом, хотя понимала, что впоследствии появятся другие версии их рокового романа.
Не спали только она и водитель. Она видела зайца. Слышала глухой стук столкновения ночной птицы с автобусом. В салоне было темно. Пять дней она будет разбираться в своем письменном столе, а потом улетит на Шри-Ланку. Где-то в сумке у нее валялся список всех телефонов и факсов, по которым с ней можно будет связаться на острове в следующие два месяца. Она собиралась дать его Каллису. Она обозрела всю его гребаную жизнь, засевший в нем страх, любовь и утешение, которые он боялся от нее получить. И все же он был для нее волшебным замком, полным великолепных помещений, неисчерпаемых возможностей, необычайно воодушевляющим.
Автобус поднялся над долиной. Она не могла уснуть, как и он. Она хотела продолжать войну, как и он. Как мог он спать в ту ночь, когда ее имя стояло между ним и его женой? Она, словно тень, присутствовала даже в нежнейших отношениях этой пары. С нее довольно. Быть пылинкой или отзвуком, быть компасом, которым он пользуется лишь тогда, когда необходимо выяснить ее местонахождение.
И с кем он будет разговаривать в полночь через семь часовых поясов? Как с камнем в храме, который священники используют для исповеди. Что ж, теперь у них обоих нет будущего. Им остается только избегать прошлого.
Анил не умела петь, но знала слова и чувствовала ритм.
Oh, the trees grow high in New York State,
They shine like gold in autumn —
Never had the blues whence I came,
But in New York State I caught'em.[23]
Она произносила строки шепотом, склонив голову к груди. Autumn. Caught'em. Одна рифма так и льнет к другой.