Вернон Ли МЕДЕЯ ДА КАПРИ Отрывки из дневника Спиридона Трепки

Урбания, 20 августа 1885 года.

а протяжении многих лет я так жаждал побывать в Италии, встретиться с Прошлым лицом к лицу… Но разве это Италия, разве это История? Я готов был заплакать — да, заплакать! — от разочарования, когда впервые бродил по Риму, и в кармане лежало приглашение отобедать в немецком посольстве, а по пятам за мною шли три или четыре вандала из Берлина и Мюнхена, наперебой рассказывая, где лучше отведать пива с кислою капустой и о чем поведал Моммзен[1] в последней статье.

…Неужто мнится тебе, несчастный Спиридон — поляк, превращенный в педантичного немца, доктор философских наук, даже профессор, автор удостоенного премии эссе о деспотах XV столетия — неужто мнится тебе, что ты, имея служебные письма и оттиски корректуры в кармане черного профессорского сюртука твоего, удостоишься лицезрения самой Истории?

Увы, нет — это непреложная истина! Но пусть она сотрется из памяти, хотя бы на время, как сегодня, когда моя повозка, запряженная белыми волами, медленно ползла по извивам дороги через бесчисленные долины и взбиралась по склонам несчетных холмов, под гудение незримого потока где-то далеко внизу, а вокруг были только серые и красноватые голые скалы — вплоть до городских башен и укреплений позабытой человечеством Урбании на высоком альпийском хребте. Сигильо, Пенна, Фоссомброне, Меркателло — название каждой деревеньки, на которую указывал кучер, вызывало у меня воспоминание о какой-нибудь битве или о вероломном деянии прежних дней. И когда гигантские горные вершины скрыли закатное солнце, а долины наполнились голубоватыми тенями и туманной дымкой, и лишь грозная алая кайма осталась над башнями и куполами горной твердыни, и перезвон урбанийских колоколов плыл над пропастью, я готов был за каждым поворотам дороги увидеть отряд всадников в шлемах с похожими на птичьи клювы забралами и в заостренных стальных башмаках, в сверкающих латах и с флагами, трепещущими на фоне заката. А затем — не более двух часов прошло с тех пор — мы въехали в город, миновав крепостные стены и башни, и повозка покатила по безлюдным улочкам, где одинокие лампады чадили разве что возле какой-нибудь усыпальницы или у фруктовых лавок, да багровый огонь подсвечивал темноту в кузнице… Ах, то была Италия, то было Прошлое!


21 августа. А это — настоящее! Следует вручить четыре рекомендательных письма и в течение часа, превозмогая себя, вести светскую беседу с вице-префектом, членом магистрата, директором архивов и еще одним достойным господином — к нему мой друг Макс определил меня на постой…


22 августа. Провел в архиве почти весь день, а там большую часть времени меня пытал скукой директор оного: нынче он цитировал комментарии Энея Сильвия[2] три четверти часа без передышки. От подобных мучений (Можете себе представить ощущения скакуна, запряженного в повозку? Так чувствует себя и поляк, обращенный в прусского профессора) меня спасают лишь долгие прогулки по городу. Он представляет собой скопище высоких темных домов, притулившихся на альпийской вершине, с бегущими вниз длинными узкими улочками, похожими на следы мальчишеских саней, а в центре его возвышается строение из красного кирпича, с башенками и зубчатыми крепостными стенами — дворец герцога Оттобуоно, из чьих окон открывается головокружительный, тоскливый вид на океан серых гор.

А здешний народ… Мужчины с черными кустистыми бородами проезжают мимо на лохматых мулах, как разбойники; молодые люди слоняются без дела, опустив головы, точно колоритные bravo[3] на фресках Синьорелли[4]; волоокие мальчики хороши собой, как юные Рафаэли[5]; дородные женщины напоминают Мадонну или святую Елизавету — на головах они таскают медные кувшины, а их башмаки на деревянной подошве уверенно ступают по земле. Я стараюсь не разговаривать с этими людьми: боюсь, мои иллюзии развеются.

На углу, напротив прелестного маленького портика Франческо ди Джорджио[6], — огромная, голубая с красным современная рекламная афиша: на ней ангел спускается с небес, чтобы короновать некоего Элишу Гоу[7] в благодарность за его превосходные швейные машинки; клерки из префектуры обедают там же, где и я, и во весь голос спорят о политике, о Мингетти[8], о Карольи[9], о Тунисе[10], о броненосцах и так далее, орут друг на друга и поют отрывки из La Fille de Mme Angot[11] — подозреваю, что эту оперетту недавно ставили здесь.

Нет, разговоры с местными жителями были бы, несомненно, опасным экспериментом. Исключением является разве что мой добрый хозяин, синьор нотаро[12]Порри: он столь же образован, как и директор архива, а нюхательный табак употребляет в дозах гораздо меньших (или, скорее, стряхивает его крошки с сюртука более тщательно).

Забыл записать (я чувствую потребность в этих заметках и тщетно надеюсь, что в берлинском Вавилоне они однажды помогут мне, как и засушенная оливковая ветвь или тосканская лампа с тремя фитилями на моем столе, воскресить в памяти счастливые дни, проведенные в Италии)… так вот, я забыл отметить, что живу теперь в доме антиквара. Окно мое выходит на главную улицу, из него открывается вид на портики и навесы ярмарочной площади, где над фонтаном возвышается маленькая колонна, увенчанная статуей Меркурия. Нужно только перегнуться через покрытые трещинками кувшины и кадки, полные нежного базилика, гвоздик и бархатцев, — и я вижу кусочек дворцовой башни и размытый ультрамарин дальних холмов. Задняя стена дома как будто обрывается прямо в крепостной ров, это странное, прямо- таки мрачное местечко; в комнатах полы вымыты до блеска, а на стенах висят полотна Рафаэля, Франча[13] и Перуджино[14] — хозяин то и дело утаскивает их в дальние комнаты, если ожидает прихода незнакомцев; кругом — старинные резные стулья, имперские софы, позолоченные свадебные ларцы с гравировкой и буфеты, где хранятся камчатные вышитые ризы, распространяя повсюду древний, затхлый аромат ладана. За всем этим надзирают три незамужние сестры синьора Порри — синьора Серафина, синьора Лодовика и синьора Адальгиза, три Парки[15] во плоти, даже прялки и черные кошки у них есть.

Синьор Асдрубале — так по имени величают моего домовладельца — нотариус по профессии. Он сожалеет о временах папской власти, поскольку кузен у него был пажом кардинала, и верит, что если накрыть стол на двоих, зажечь свечи, сделанные из жира мертвеца, и провести определенный обряд — синьор Асдрубале немного путается в его деталях, — то в ночь накануне Рождества или в одну из подобных мистических ночей можно вызвать дух святого Паскуале[16], и тогда он напишет выигрышные номера лотерейных билетов на перепачканной сажей тарелке — нужно только дать ему две пощечины и трижды произнести «Аве Мария». Сложно лишь добыть жир мертвеца для свечей, а еще — успеть с пощечинами, прежде чем святой улизнет. «Если бы не это, — говорит синьор Асдрубале, — правительство давно запретило бы лотерею… Эх!»



9 сентября. История Урбании не лишена романтики, хотя романтику эту, как обычно, в упор не заметили наши ученые сухари. Еще до приезда сюда я почувствовал, что очарован странной женщиной, сошедшей со страниц здешних немногословных хроник, написанных Гвальтерио и падре де Санктисом. Женщина эта — Медея, дочь Галлеаццо IV Малатесты, владыки Карпи. Сначала она была женой Пьерлуиджи Орсини, герцога Стимильяно, а затем — супругой Гвидальфонсо II, герцога Урбании, предшественника великого герцога Роберта II.

История этой женщины напоминает о Бьянке Капелло[17] и в то же время — о Лукреции Борджиа[18]. Она родилась в 1556 году, и в возрасте двенадцати лет ее обручили с кузеном, Малатестой из семейства Римини. Но его родня сильно обнищала, и помолвка была разорвана, а год спустя Медею обещали в жены молодому человеку из рода Пико, и она заочно обвенчалась с ним, едва ей исполнилось четырнадцать. Но этот брак не удовлетворил ее — или отцовское — честолюбие, и заочное венчание под каким-то предлогом признали недействительным, поощрив сватовство герцога Стимильяно, знатного вассала семейства Орсини.

Прежний жених, Джованфранческо Пико, отказался подчиниться такому решению, подал прошение Папе и попытался силой умыкнуть невесту, ведь он любил ее до безумия. Эта юная дама была чудо как хороша, отличалась живостью характера и любезными манерами, как утверждает безымянный хронист. Пико напал на ее паланкин, когда она ехала на отцовскую виллу, и увез девушку в свой замок возле Мирандола[19], где самым вежливым образом возобновил ухаживания, настаивая, что у него есть право считать ее свой супругой. Но дама улизнула по сплетенной из простыней веревке, спущенной в ров, а Джованфранческо Пико нашли с кинжалом в груди, вонзенным рукою Медеи да Карпи. Он был красивым юношей, всего девятнадцати лет от роду.

Пико упокоился с миром, Папа признал брак с ним недействительным, и Медея да Карпи торжественно обвенчалась с герцогом Стимильяно и поселилась в его владениях неподалеку от Рима.



Два года спустя Пьерлуиджи Орсини был заколот одним из своих грумов в замке Стимильяно, близ Орвието, и подозрение пало на вдову, в особенности потому, что она незамедлительно повелела слугам зарезать убийцу в ее собственной комнате; но прежде он успел заявить, что это Медея подговорила его покончить с хозяином, пообещав в награду свою любовь.

Земля горела под ногами у Медеи да Карпи, так что она бежала в Урбанию и бросилась к ногам герцога Гвидальфонсо II, заявив, что убить грума она приказала лишь для того, чтобы отомстить за свое доброе имя, запятнанное им, и что она абсолютно невиновна в смерти мужа. Невероятная красота вдовой девятнадцатилетней графини совершенно вскружила голову герцогу Урбании. Он заявил, что безоговорочно верит в невиновность Медеи, отказался выдать ее Орсини, родичам покойного супруга, и предоставил ей великолепные покои в левом крыле дворца, в том числе комнату со знаменитым камином, украшенным мраморным изображением Купидона на голубом фоне.

Гвидальфонсо безумно влюбился в прекрасную гостью. Раньше он отличался скромным и кротким нравом, а теперь стал публично унижать свою жену, Маддалену Варано Камеринскую, хотя прежде, несмотря на бездетность, прекрасно ладил с ней; он не только с презрением отнесся к предупреждениям советников и своего сюзерена — Папы, но и зашел так далеко, что стал готовить развод с женой, основываясь якобы на ее безумии. Герцогиня Маддалена, не в силах переносить такое обращение, удалилась в обитель босоногих монахинь в Песаро[20], и тихо угасала там, в то время как Медея да Карпи правила во дворце Урбании, стравливая герцога Гвидальфонсо и с могущественными Орсини, которые по-прежнему обвиняли ее в убийстве Стимильяно, и с Варано, родичами оскорбленной герцогини Маддалены, пока, в конце концов, в 1576 году герцог Урбании внезапно — при весьма подозрительных обстоятельствах — не стал вдовцом и не женился официально на Медее да Карпи два дня спустя после кончины своей несчастной супруги.

Брак был бездетным, но страсть герцога Гвидальфонсо оказалась столь безрассудной, что новая герцогиня уговорила его сделать своим наследником, с большим трудом добившись согласия Папы, маленького Бартоломмео, ее сына от Стимильяно, которого Орсини отказывались признать таковым, утверждая, будто он является отпрыском Джованфранческо Пико — первого мужа Медеи, убитого ею, как она потом говорила, в попытке защитить свою честь. Передать подобным образом герцогство Урбании чужаку, бастарду — значило ущемить явные права кардинала Роберта, младшего брата Гвидальфонсо.

В мае 1579 года герцог Гвидальфонсо скончался, неожиданно и самым таинственным образом, причем Медея запретила кому бы то ни было приближаться к его смертному ложу, чтобы он не раскаялся и не восстановил брата в правах. Герцогиня без промедления провозгласила своего сына герцогом Урбании, а сама стала регентшей, и с помощью двух-трех нещепетильных молодых людей, в том числе некого капитана Оливеротто да Нарни — по слухам, ее любовника, захватила бразды правления с необычайной и ужасающей властностью, отправила армию против Варано и Орсини, а когда те потерпели поражение при Сигильо — безжалостно истребила всех, кто посмел усомниться в законности ее наследных прав.

Тем временем кардинал Роберт, пренебрегший пасторским одеянием и своими клятвами, посетил Рим, Тоскану, Венецию — да что там, отправился даже к императору и королю Испании в поисках помощи против узурпаторши. За несколько месяцев ему удалось настроить всех против регентства герцогини, и Папа торжественно провозгласил завещание в пользу Бартоломмео Орсини недействительным и благословил истинного наследника, Роберта II, герцога Урбании. Великий герцог Тосканы и венецианцы тайно обещали поддержать Роберта, но только в случае, если он сумеет собственными силами восстановить свои права.

Понемногу, город за городом, герцогство перешло к Роберту, и Медея да Карпи оказалась в окруженной войсками горной цитадели Урбании, точно скорпион в кольце огня (это сравнение принадлежит не мне, а Раффаэлло Гвальтерио, летописцу Роберта II). Но, в отличие от скорпиона, Медея не пожелала свести счеты с жизнью. Просто изумительно, как без денег и союзников она так долго держала врагов в страхе. Гвальтерио приписывает это воздействию ее роковых чар, приведших Пико и Стимильяно к смерти и мгновенно превративших честного Гвидальфонсо в злодея, — настолько сильных, что все ее любовники как один предпочитали умереть за нее, несмотря на неблагодарность этой женщины и наличие счастливого соперника; подобные способности мессер Раффаэлло Гвальтерио со всей очевидностью объясняет связями с нечистой силой.

В конце концов бывший кардинал Роберт добился своего и с триумфом вступил в Урбанию в ноябре 1579 года. Его приход к власти был на редкость мирным и бескровным. Ни один человек не был приговорен к смерти, за исключением Оливеротто да Нарни, поскольку он бросился на новоиспеченного герцога и попытался заколоть его кинжалом, когда тот спешился возле дворца. Капитана убили люди герцога, и последним его выкриком стали слова: «Орсини, Орсини! Медея, Медея! Да здравствует герцог Бартоломмео!» — хотя, говорят, герцогиня обращалась с ним бесчестно. Юного Бартоломмео отправили в Рим к Орсини, а герцогиню со всем уважением препроводили в левое крыло дворца.

Ходят слухи, что она надменно высказала пожелание увидеть нового герцога, но тот покачал головой и, как начитанный священник, процитировал строки о сиренах и Одиссее[21]. Примечательно, что он отказался встретиться с ней и выбежал из своих покоев, когда она прокралась туда тайком.

Несколько месяцев спустя был раскрыт заговор с целью убить герцога Роберта, и его, очевидно, возглавляла Медея. Однако юный Маркантонио Франджипани из Рима даже под жесточайшей пыткой отрицал ее причастность, так что герцог Роберт, стараясь избежать кровопролития, просто перевел герцогиню со своей виллы в Сант-Эльмо в городской монастырь Кларисс[22], где охрана присматривала за ней самым тщательным образом. Кажется, что у Медеи не было возможности и дальше плести интриги, поскольку она ни с кем не общалась и никто ее не видел. И все же она исхитрилась послать письмецо и свой портрет некому Принцивалле дельи Орделаффи — юноше, которому едва исполнилось девятнадцать лет, из благородного семейства Романьоле. Он немедленно разорвал помолвку с одной из самых красивых девушек Урбании и вскоре предпринял попытку застрелить герцога Роберта, когда тот преклонил колени во время пасхальной мессы.

На сей раз герцог Роберт вознамерился добыть доказательства виновности Медеи. Принцивалле дельи Орделаффи несколько дней не давали еды, затем подвергли жестоким мучениям и, наконец, отлучили от церкви. Прежде чем содрать с него кожу раскаленными клещами и четвертовать, ему предложили заслужить мгновенную смерть. Для этого нужно было дать показания о соучастии герцогини. Исповедник и монахи, собравшиеся на месте казни, площади Сан Романо, молили Медею спасти несчастного, чьи крики достигали ее слуха, и признать свою вину. Медея попросила дозволения выйти на балкон, откуда она могла видеть Принцивалле — и где он мог видеть ее. Она посмотрела холодно и бросила платок бедному, искалеченному созданию. Юноша попросил палачей утереть ему губы эти платком, поцеловал его и крикнул, что Медея невиновна. Он умер после нескольких часов пытки.

Все это переполнило чашу терпения даже герцога Роберта. Понимая, что его жизнь постоянно подвергается опасности, пока жива Медея, но не желая вызвать скандал (что-то в нем осталось еще от священника), он заточил Медею в монастырь и, прошу заметить, настоял на условии, что ее будут сопровождать только женщины — две детоубийцы, которым он простил их преступление.

«Сего милосердного князя, — пишет дон Арканджело Заппи в его жизнеописании, опубликованном в 1725 году, — можно обвинить лишь в одном жестоком поступке, еще более гнусном оттого, что сам он носил священный сан, пока Папа не освободил его от принесенной клятвы. Говорят, что он приказал умертвить знаменитую Медею да Карпи: он так опасался ее необычайных чар, способных соблазнить любого мужчину, что не только повелел нанять женщин в качестве палачей, но и не допустил к ней священника или монаха и отказал ей в покаянии, хотя в ее каменном сердце, возможно, таилось желание исповедаться».

Такова история Медеи да Карпи, герцогини Стимильяно Орсини, а затем — жены герцога Гвидальфонсо II Урбанского. Ее казнили ровно два столетия и девяносто семь лет назад, в декабре 1582 года, в возрасте всего лишь двадцати восьми лет. Тем не менее, на протяжении столь короткой жизни она успела привести к печальному концу пятерых любовников, от Джованфранческо до Принцивалле дельи Орделаффи.


20 сентября. Город весь в огнях в честь взятия Рима пятнадцать лет назад[23]. За исключением синьора Асдрубале, моего домовладельца, — он качает головой, не одобряя Piedmontese[24], как он их называет, — все люди здесь italianissimi[25]. Власть Папы Римского сильно угнетала их с тех пор, как Урбания перешла к папскому престолу в 1645 году.


28 сентября. Я некоторое время разыскивал портреты герцогини Медеи. Большинство из них, как мне представляется, уничтожено — возможно, из-за опасения герцога Роберта, что роковая красота Медеи да Карпи даже после ее смерти сыграет с ним злую шутку. Тем не менее, я сумел найти три или четыре. Первая моя удача — миниатюра; в архивах говорят, что именно ее Медея отправила бедняге Принцивале дельи Орделаффи, дабы вскружить ему голову. Вторая находка — мраморный бюст во дворцовом подвале. Кроме того, я обнаружил большую картину — вероятно, кисти Бароччио[26], — изображающую Клеопатру у ног Августа[27]. В идеализированном образе императора явно видны черты Роберта II: круглая голова, нос немного кривой, коротко подстриженная бородка, приметный шрам — все, как обычно, только здесь герцог изображен в древнеримской тоге. Моделью для Клеопатры, как мне кажется, послужила Медея да Карпи, хотя ее трудно узнать в черном парике и восточном одеянии. Она преклонила колени, обнажив грудь, чтобы победитель пронзил ее кинжалом — а в действительности, чтобы увлечь его. Бедняга Август отворачивается, неловко пытаясь отстранить ее.

Все портреты не слишком хороши, кроме разве что миниатюры — это поистине утонченная работа. Она, как и мраморные бюст, дает представление о том, какой красавицей была эта ужасная женщина. Такой тип внешности высоко ценили во времена Возрождения, и в какой-то степени его обессмертили Жан Гужон[28]и французские художники. Лицо формой своей представляет идеальный овал, линия лба несколько более округлая, нежели допускают каноны красоты, мелкие локоны похожи на золотое руно, нос — с горбинкой, тоже слишком явной; низковатые скулы; изысканный изгиб бровей; глаза серые, огромные, навыкате, а веки чуть прищурены; губы изумительно алые и нежные, но чересчур плотно поджаты. Эти глаза с прищуром и узкие губы, как ни странно, придают Медее изысканный, загадочный вид — соблазнительный, но зловещий; похоже, эта женщина привыкла брать, ничего не давая взамен. По-детски капризный ротик, кажется, способен высосать всю кровь. Кожа — лилейно-белая, огненно-рыжие волосы, украшенные жемчужинами, тщательно завиты и уложены — вылитая Аретуза[29]. Это странная красота, на первый взгляд — вычурная и неестественная, чувственная, но холодная. Однако чем дольше созерцаешь ее, тем более она врезается в память, заполняя все мысли.

Изящную, лебединую шею Медеи обвивает золотая цепочка с пластиночками ромбовидной формы, на которых выгравирован девиз-каламбур (согласно французской моде того времени): «Amour Dure — Dure Amour». Тот же девиз начертан под самим портретом — благодаря ему я и сумел с точностью установить, что это изображение Медеи да Карпи.

Я часто гляжу с тоской на эти портреты, гадая, как выглядела Медея, когда говорила, улыбалась — или в тот миг, когда вела своих жертв через любовь к смерти… «Amour Dure — Dure Amour»… «Любовь жестока — любовь навеки»… Это правда, если вспомнить верность ее любовников — и трагическую участь, постигшую их.



13 октября. В эти дни у меня буквально не было ни одной свободной минуты, чтобы написать хоть строчку в дневнике. Все утро я проводил в архивах, а послеполуденные часы занимали долгие прогулки… Кстати, следует рассказать, пожалуй, что сегодня я наткнулся в анонимном жизнеописании герцога Роберта, подписанном инициалами М.С., на любопытное обстоятельство в его биографии. Когда Антонио Тасси, ученик Джианболоньи[30], возвел на площади Корте конную статую этого князя, тот приказал — по словам моего М.С. — тайно изготовить серебряную статуэтку своего гения или ангела («familiaris ejus angelus seu genius, quod a vulgo dictur idolino»), и эту заговоренную астрологами фигурку («ab astrologis quibusdam ritibus sacrato») замуровали в статуе, созданной Тасси, дабы, как утверждает М.С., душа герцога Роберта покоилась с миром до самого Воскресения. Забавный отрывочек, и по мне так немного странный. Как может душа герцога Роберта дожидаться Судного Дня, если он, как подобает католику, обязан был верить, что она должна, расставшись с телом, отправиться в чистилище? Или это полуязыческие сказки времен Возрождения? — удивительно, что бывший кардинал в них верил. С помощью ангела-хранителя и определенных магических ритуалов («ab astrologie sacrato», как говорит М.С., описывая маленького идола) будто бы возможно сделать так, чтобы душа не отправилась после смерти в мир иной, а почивала в теле до наступления Судного дня. Сознаюсь, эта история меня обескуражила. Любопытно, существовал ли этот идол в действительности — и сохранился ли он до наших дней в бронзовой конной статуе на площади?


20 октября. В последнее время я частенько общался с сыном вице-префекта, любезным юношей с томным выражением лица. Он живо интересуется археологией, а также историей Урбании, несмотря на полное невежество в этой области. Этот молодой человек жил в Сиене и Лукке, пока его отца не перевели сюда, он носит длинные и чрезмерно зауженные брюки — в них едва можно согнуть колени, — тугой накрахмаленный воротничок, монокль и пару новеньких лайковых перчаток в нагрудном кармане сюртука. О родной Урбании отзывается так, как говорил бы о понтийской ссылке Овидий[31], и сетует — надо признать, с полным правом — на варварскую необразованность молодого поколения, на тех невоспитанных чиновников, что обедают в одной харчевне со мной и все время вопят как умалишенные и горланят песни, а также — на дворян, без кучера управляющих двуколками, да еще в расстегнутых рубашках, словно они жаждут показать всем прелести своего декольте, как леди на балу.

Этот юноша частенько развлекает меня рассказами о своих amori — прежних, нынешних и будущих — и наверняка считает странным, что мне в ответ нечего поведать ему; он указывает на хорошеньких — или уродливых — служаночек и белошвеек, когда мы идем по улице, тяжко вздыхает или поет фальцетом вслед каждой более-менее молоденькой женщине. В конце концов он даже привел меня в апартаменты своей зазнобы, дородной графини: у нее черные усики, а голос как у торговки рыбой. Здесь, говорит он, я встречу высшее общество Урбании и немало прекрасных женщин — увы, слишком красивых для него!

Моему взору предстали три огромных, скудно обставленных зала с голыми каменными полами, керосиновыми лампами и отвратительнейшими картинами на стенах, выкрашенных голубой и желтой краской слишком насыщенного оттенка. Каждый вечер здесь собирались дамы и молодые люди, рассаживались в кружок и пересказывали друг другу новости годичной давности. Девицы помоложе, разряженные в яркие зеленые и желтые платья, прятались за веерами, а бравые взъерошенные офицеры нашептывали им милые глупости. И мой друг вообразил, будто я могу влюбиться в одну из этих женщин! Напрасно я надеялся, что подадут чай или ужин, и, не дождавшись, сбежал домой с твердым намерением больше не предпринимать попыток свести знакомство с представителями высшего света Урбании.

Это правда, что у меня нет amori, хотя мой друг и не верит. Когда я впервые приехал в Италию, я искал романтических приключений, вздыхал, как Гете в Риме: не откроется ли окошко и не явится ли чудное создание, «welch mich versengend erquickt»[32].



Возможно, все дело в том, что Гете был немцем и привык к дебелым немецким фрау, а я, в конце концов, поляк — и у меня совсем иные представления о прекрасной половине человечества.

Как бы то ни было, несмотря на усиленные поиски, я не нашел в Риме, Флоренции или Сиене женщины, способной свести меня с ума: ни среди дам, болтающих на скверном французском, ни среди простолюдинок, проницательных и хладнокровных, как ростовщики; поэтому я сторонюсь громкоголосых, безвкусно одетых итальянок. Я обручен с Историей, с Прошлым, моя жизнь посвящена женщинам, подобным Лукреции Борджиа, Виттории Аккорамбони[33] — или, в данный момент, Медее да Карпи; однажды я, возможно, и встречу grand passion[34] и буду готов донкихотствовать во имя этой красавицы, как и подобает поляку, пить из ее туфельки и умереть по ее прихоти… но не здесь! Немногое меня так удручает, как падение итальянских женщин. Где нынче Фаустины[35], Марозии[36], Бьянки Капелло? Где отыскать новую Медею да Карпи? — сознаюсь, ее образ преследует меня. Если бы только встретить женщину столь дивной красоты, с таким сильным характером — будь это возможным, я верю, что мог бы любить ее до самого Судного дня, подобно Оливеротто да Нарни, Франджипани или Принцивалле.

27 октября. Хороши мечты у профессора, ученого человека! Я всегда считал несерьезными мальчишками молодых римских художников, поскольку они любят устраивать грубоватые розыгрыши и орут песни во все горло, возвращаясь ночными улицами из «Caffe Greco» или погребка на via Palombella. Но разве я не ребячлив — несчастный меланхолик, прозванный Гамлетом и рыцарем Печального Образа?

5 ноября. Не могу отрешиться от мыслей о Медее да Карпи. Во время прогулок, утренних визитов в архивы и одиноких вечеров я ловлю себя на том, что думаю об этой женщине. Неужели я становлюсь беллетристом, а не историком? И все же мне кажется, что я хорошо понимаю ее — намного лучше, чем позволяют факты. Для начала нужно отбросить четкие современные представления о хорошем и дурном — они не существуют для таких созданий, как Медея. Попробуйте прочесть могучей тигрице проповедь о добре и зле, любезный сэр! И все же есть ли на свете более благородное существо? Как она собирается перед прыжком, точно сжатая стальная пружина! Как ступает величавой походкой, или потягивается, или вылизывает бархатистую шерсть, или смыкает мощные челюсти на шее жертвы!

Да, я могу понять Медею. Представьте женщину необычайной красоты, смелую, наделенную многими талантами и знаниями, воспитанную в кукольном отцовском княжестве на книгах Тацита и Саллюстия, на историях о великих Малатеста, о Чезаре Борджиа и прочих титанах! — представьте женщину, которая мечтала лишь о власти и могуществе, вообразите ее накануне венчания с таким могущественным человеком, как герцог Стимильяно, когда на нее предъявил права ничтожный Пико, по-разбойничьи увез и заключил в свой наследный замок, а ей оставалось только поневоле принять как великую честь пылкую любовь юного дурачка! Этот щенок — или, если пожелаете, герой — имел наглость обращаться с Медеей, словно с деревенской простушкой! Одна лишь мысль о насилии над такой женщиной кажется отвратительным надругательством! Но если Пико захотел поиграть с огнем — обнять Медею, рискуя встретить острый стальной клинок в ее объятьях, — что ж, он получил по заслугам…

Медея все-таки вышла замуж за своего Орсини. Стоит заметить, что это была свадьба старого солдата на пятом десятке и шестнадцатилетней девушки. Вообразите, что это означает: высокомерная девица становится рабыней, ей грубо дают понять, что от нее ждут рождения наследника, а не советов по управлению княжеством; что ей не следует спрашивать «почему так, а не иначе», что она должна угождать советникам, военачальникам и любовницам герцога. При малейшем намеке на непокорность ее ждет брань, а то и побои; при малейшем подозрении в неверности ее задушат, уморят голодом или сгноят в темнице. Представьте, что ей становится известно: мужу взбрело в голову, будто она слишком часто обращает взоры на того или иного юношу, а может — один из его лейтенантов или одна из его женщин нашептали ему, что маленький Бартоломмео, возможно, вовсе не его отпрыск. Представьте, что она знает: нужно погубить мужа или погибнуть самой. И вот она убивает его или наносит удар чужими руками. Какой ценой? Ей пришлось пообещать свою любовь груму, сыну простолюдина! Этот пес, наверное, сошел с ума или был пьян, если вообразил, что такой союз возможен — он достоин смерти за столь чудовищные мысли! А он еще осмеливается распускать язык! Медея снова вынуждена защищать свою честь. Если она сумела справиться с Пико, сможет заколоть и этого мальчишку — или приказать, чтобы его закололи.

Преследуемая родичами мужа, она бежит в Урбанию. Герцог безумно влюбляется в Медею, как и всякий мужчина, и отвергает жену; скажем более того — разбивает ей сердце. Виновна ли в этом Медея? Виновна ли она в том, что колеса ее кареты сокрушают те камни, что попались на пути? Разумеется, нет. Вы полагаете, будто женщина, подобная Медее, хоть немного желает зла несчастной, малодушной герцогине Маддалене? Отнюдь, она просто не замечает ее. Подозревать Медею в жестокости так же нелепо, как и называть ее аморальной. Ей суждено рано или поздно восторжествовать над врагами, чтобы их прежняя победа обернулась поражением, благодаря ее чудесной способности покорять мужчин: всякий, кто увидел Медею, становится ее рабом и обречен на гибель. Ее любовники, за исключением герцога Гвидальфонсо, умерли не своей смертью, но это справедливо. Обладание такой женщиной — слишком большое наслаждение для смертного. Тут поневоле закружится голова, и ты начнешь воспринимать все как должное. Но беда грозит тому, кто вообразит, будто имеет полное право на любовь Медеи да Карпи — это похоже на святотатство. Только смерть, готовность заплатить жизнью за свое счастье может сделать мужчину достойным Медеи. Он должен жаждать и любви, и страдания, и смерти. Вот значение девиза «Amour Dure — Dure Amour». Любовь Медеи да Карпи, безжалостная даже в своем постоянстве, может померкнуть только со смертью избранника.

11 ноября. Я был прав, абсолютно прав в своих предположениях. Мне удалось обнаружить… О радость! Я от полноты счастья даже пригласил сына вице-префекта на обед из пяти блюд в Trattoria La Stella d'Italia[37]… мне удалось обнаружить в архивах стопку писем — разумеется, незамеченных директором. Это письма герцога Роберта о Медее да Карпи и деловые послания самой Медеи! Они написаны в те времена, когда она вертела как хотела бедным слабаком Гвидальфонсо. Да, почерк определенно принадлежит ей — округлые, ученические буквы, много сокращений, точно у греков, как и приличествует образованной княгине, знакомой с произведениями и Платона[38], и Петрарки[39].



Содержание писем не представляет особого интереса, это всего лишь черновики — их переписывал набело секретарь. Но мнится мне, что разрозненные клочки бумаги сохранили дивный аромат женских волос…

Несколько записей о судьбе герцога Роберта выставляют его в новом свете. Хитроумный, хладнокровный святоша, оказывается, дрожал от одной мысли о Медее — «lа pessima Medea»[40]. По его мнению, она ужаснее своей колхидской тезки[41]. Милосердие и долготерпение Роберта по отношению к Медее объясняются всего лишь тем, что он боялся расправиться с ней, словно она — сверхъестественное существо. Он бы с радостью спалил ее на костре, как ведьму. Своему близкому другу в Риме, кардиналу Сансеверино, он написал немало писем о многочисленных предосторожностях, которые он предпринимал, пока Медея была жива.



Он носил кольчугу под одеждой, пил молоко, только если корову подоили в его присутствии, бросал собаке кусочки пищи со своего стола, опасаясь отравы, приказывал убрать восковые свечи со странным, подозрительным запахом, отказывался ездить верхом — вдруг кто-то испугает лошадь, и он свернет себе шею.

После всех этих мучений, когда Медея вот уже два года покоилась в могиле, он написал своему приятелю, что не желал бы встретиться с духом Медеи после смерти и все надежды возлагает на гениальное изобретение своего астролога и поверенного, капуцина фра Гауденцио, с чьей помощью его душе уготован покой до тех пор, пока «злобная Медея, наконец, не отправится в ад, где ей уготованы озера кипящей смолы и каиновы льды, описанные нашим бессмертным поэтом»[42]. Старый всезнайка!

Вот и нашлось объяснение, почему герцог приказал заключить серебряный идол в статую, изваянную Тасси. Пока статуэтка цела, душа его будет почивать в своем теле до самого Судного Дня. Роберт пребывал в полном убеждении, что уж тогда-то Медея получит сполна за свои прегрешения, а он сам отправится прямиком в рай — о, благородный муж!

Подумать только, две недели назад я считал этого человека героем. О-о, мой дорогой герцог, я распишу вас как следует в своей книге, и ни один серебряный идол не поможет: читатели всласть посмеются над вами.



15 ноября. Как странно! Этот дурачок, сын вице-префекта, в сотый раз услышав мои разглагольствования о Медее да Карпи, внезапно вспомнил, что в детстве, когда он жил в Урбании, нянька пугала его тем, что придет, мол, мадонна Медея, примчится по небу на черном козле. Герцогиня Медея превратилась в этакую буку для непослушных мальчишек!


20 ноября. Я странствовал вместе с профессором средневековой истории, показывая ему окрестности. В том числе поехали мы и в Рокка Сант-Эльмо, посмотреть на бывшую виллу герцогов Урбании — виллу, где Медея пребывала в заточении с того момента, как Роберт II выступил во владение герцогством и вплоть до заговора Маркантонио Франджипани: после этого ее немедленно перевели в отдаленный женский монастырь.

Мы проделали долгий путь по совершенно пустынным долинам Апеннинских гор, несказанно мрачным… Узкие кромки дубовых рощиц окрашены в красно-коричневые тона, крохотные участки травы покрыты инеем, последние немногочисленные листья тополей желтеют над бурными пенными потоками, под морозным дуновением трамонтаны[43], а горные вершины укрыты серыми облаками… Завтра, если ветер не утихнет, мы увидим их — закругленные снежные шапки на фоне голубого неба. Сант-Эльмо — это разнесчастная деревушка на высоком горном хребте в Апеннинах, откуда итальянцев уже вытеснили северные соседи. Путь туда лежит через нагие каштановые леса — они тянутся миля за милей, и запах размокших прелых листьев витает в воздухе, а из пропасти доносится рев потока, переполненного ноябрьскими дождями. Возле аббатства Валломброза каштановые рощи сменяет густой темный ельник. Затем открываются просторы лугов, со всех сторон продуваемые ветрами. Дикие скалы, покрытые недавно выпавшим снегом, уже совсем близко. А на склоне холма высится герцогская вилла Сант-Эльмо, большое квадратное строение из темного камня. Окна забраны решетками, полукружья лестниц ведут к парадному входу с каменным гербом, а с обеих сторон стоят на страже сучковатые лиственницы. Теперь виллу сдают хозяину здешних лесов, и он сделал ее хранилищем для каштанов, хвороста и угля, которые охотно разбирают соседи.

Мы привязали поводья лошадей к железным кольцам и вошли. В доме была только старуха с растрепанными волосами. Эта вилла — бывший охотничий домик, построенный примерно в 1530 году для Оттобуоно IV, отца герцогов Гвидальфонсо и Роберта. В некоторых комнатах когда-то были фрески и дубовые резные панели, но все они не сохранились. Лишь в одном из залов уцелел большой мраморный камин — точно такой же, как во дворце Урбании, с великолепным изваянием Купидона на синем фоне. Грациозный нагой мальчик держит в руках две вазы: в одной — гвоздики, в другой — розы. Но в комнате запустение, повсюду валяются вязанки хвороста…

Мы возвратились домой поздно, профессор пребывал в чрезвычайно дурном расположении духа из-за того, что поездка оказалась бесплодной. В каштановой роще нас застигла метель. Снег медленно падал, укрывая белой пеленой землю и деревья, и благодаря этому зрелищу я словно вернулся в Познань, где провел детские годы, и снова стал мальчишкой. Я пел и кричал, чем привел в ужас своего спутника. Если слух об этой выходке дойдет до Берлина, дело обернется против меня. Историк двадцати четырех лет орет и горланит песни — в то время, как его сотоварищ проклинает снег и плохие дороги!

Ночью я не мог уснуть, глядя на тлеющие угли и размышляя о Медее да Карпи, заточенной зимою в одиночестве Сант-Эльмо, под стоны елей, под рев бурана, когда всюду падает снег, а на многие мили вокруг нет ни единой живой души. Мне чудилось, что я видел все это наяву, что я каким-то образом превратился в Маркантонио Франджипани, пришедшего освободить ее, — или то был Принцивалле дельи Орделаффи? Полагаю, всему виной — долгий путь, необычное ощущение от покалывающих лицо снежинок или, возможно, пунш, выпитый после обеда по настоянию профессора.

23 ноября. Хвала Господу, баварский умник наконец-то уехал! За эти дни, что он провел здесь, я чуть было не сошел с ума. Рассуждая о своей работе, я однажды поведал ему о своих изысканиях насчет Медеи да Карпи, а он удостоил меня ответом, что такие истории — не редкость в мифопоэтике Ренессанса (старый идиот!) и что тщательное исследование опровергнет большую их часть, как случилось с весьма распространенными легендами о Борджиа и прочих знаменитых личностях, а кроме того, обрисованный мною образ женщины психологически и физиологически неправдоподобен…


24 ноября. Не могу нарадоваться, что избавился от этого глупца; я был готов задушить его всякий раз, как он заговаривал о Даме моего сердца — ибо таковой она стала, — называя ее Метеей. Мерзкое животное!


30 ноября. Я потрясен до глубины души тем, что сейчас случилось; начинаю опасаться, не был ли прав старый ворчун, утверждая, что не стоит мне жить одному в чужой стране — мол, это вредно для психики. Сам удивляюсь, отчего я пришел в такое взбудораженное состояние из-за случайно найденного портрета женщины, умершей три столетия тому назад. Учитывая происшествие с дядей Ладисласом и другие примеры помешательства в моей семье, мне бы поистине следовало избегать волнения из-за таких пустяков.

И все же случай действительно вышел драматический, жуткий. Я готов был поклясться, что знаю все картины во дворце, в особенности — портреты Медеи. Тем не менее, нынче утром, покидая архив, я прошел через одну из многочисленных маленьких комнат — несимметричных чуланчиков, разбросанных по этому необычному зданию с башенками, как во французском chateau[44]. Наверняка я бывал здесь раньше, поскольку вид из окна казался знакомым: вот приметная пузатая башенка, кипарис на противоположной стороне рва, колокольня за ним и преисполненные покоя очертания покрытых снегом вершин Монте Сант-Агата и Леонесса на фоне неба.



Полагаю, во дворце есть смежные комнаты-близнецы, и я попал во вторую, хотя мой путь всегда пролегал через первую. Или, возможно, кто-то сдвинул ширму или отдернул полог…

Когда я направлялся к выходу, мое внимание привлекла очень красивая рама старинного зеркала, встроенного в мозаичную стену желтокоричневых тонов. Я приблизился и, разглядывая раму, механически взглянул и на зеркальную поверхность. О ужас! Я чуть не вскрикнул! Мне показалось… к счастью, мюнхенский профессор, озабоченный моим душевным здоровьем, благополучно уехал из Урбании и не узнает об этом… За моим плечом кто-то стоял, чье-то лицо склонялось к моему… Это была она, она! Медея да Карпи!

Я резко повернулся — полагаю, бледный как призрак, которого ожидал увидеть. На противоположной стене, в двух шагах от меня, висел портрет. И какой портрет! — Бронзино[45] никогда не удавалась работа лучше этой. На резком темно-голубом фоне изображена герцогиня — да, то была Медея, настоящая Медея, и черты ее казались в тысячу раз более живыми, чем на прочих портретах: в них чувствовались ее индивидуальность и сила.



На этой картине она сидит, застыв, в кресле с высокой спинкой, скованная почти до неподвижности парчовыми юбками и корсетом с нитями мелкого жемчуга и вышитыми серебром растительными узорами. Платье серебристо-серое, с вкраплениями необычного приглушеннокрасного цвета, грешного макового оттенка, и на этом фоне особенно выделяется белизна рук с узкими запястьями и удлиненными пальчиками, похожими на бахрому этого наряда. Длинная, тонкая шея, не прикрытый волосами алебастровый, округлый лоб. Лицо — точно такое, как на других портретах: похожие на золотое руно рыжеватые локоны, пленительно изогнутые тонкие брови, немного сощуренные веки, слегка поджатые губы… Но точностью линий, ослепительным сиянием белой кожи и живостью взгляда этот портрет неизмеримо превосходит все остальные.

Медея глядит с холста спокойно и холодно, и все же на губах ее — улыбка. В одной руке роза, другая — изящная, утонченная, похожая на лепесток — поигрывает на груди с широкой шелковой лентой, расшитой золотом и драгоценными камнями. Вокруг мраморно-белой шеи, над алым корсетом красуется золотое ожерелье с девизом на эмали парных медальонов: «Amour Dure — Dure Amour».

…После долгих размышлений я пришел к выводу, что просто не заходил в эту комнату раньше. Наверное, я ошибся дверью. Это объяснение вполне логично, и все же несколько часов спустя я по-прежнему ощущаю ужасное, глубокое потрясение. Если я стану таким впечатлительным, придется уехать в Рим на Рождество, устроить себе выходной. Чувствую, что некая опасность подстерегает меня здесь. Возможно, начинается лихорадка?.. И тем не менее, не представляю, как заставить себя вырваться отсюда.


10 декабря. Я сделал над собой усилие и принял приглашение сына вице-префекта посмотреть, как делают оливковое масло в местечке, где находится вилла его семьи, неподалеку от морского побережья.

Вилла, ныне превращенная в ферму, — это старинный дом с укреплениями и башенками. Она стоит на склоне холма, скрытая ивняком и оливковыми деревьями, и осенью листва кажется ярким оранжевым пламенем. Масло выжимают в огромном, мрачном подвале, похожим на тюремное подземелье: в слабом свете дня и чадном желтоватом мерцании огней могучие белые волы ворочают жернов, и неясные фигуры трудятся у воротов и рукоятей. Фантазия подсказывает мне, что все это похоже на сцену времен инквизиции.

Гостеприимный хозяин потчевал меня лучшим вином и прочими яствами. Я совершал долгие пешие прогулки по морскому берегу. Когда мы уезжали, Урбанию укутывали снежные облака; здесь ярко светило солнце, и этот свет, море, суматошная жизнь крошечного порта на Адриатике, кажется, хорошо повлияли на меня. Я вернулся в Урбанию другим человеком. Синьор Асдрубале, пробираясь в тапочках меж своих позолоченных сундуков, имперской мебели, старинных чаш, блюд и картин, которых никто не купит, поздравил меня с тем, что я стал выглядеть лучше. «Вы слишком много работаете, — заявил он. — Юношам нужны развлечения, театры, прогулки, amori. Будет еще время для серьезных занятий, когда полысеете!» И он снял замызганную красную шапочку, чтобы продемонстрировать мне собственную голову, начисто лишенную волос.

Да, мне лучше! И, как следствие, я снова с удовольствием погрузился в работу. Я легко поквитаюсь с этими берлинскими умниками!


14 декабря. Не думаю, что когда-нибудь испытывал подобное счастье от своей работы. Я вижу все как наяву: коварного, трусливого герцога Роберта, печальную герцогиню Маддалену, безвольного, напыщенного и претендующего на галантность герцога Гвидальфонсо — и прежде всего прелестный образ Медеи. Я чувствую себя величайшим историком своего века и в то же время — двенадцатилетним мальчишкой.

Вчера в первый раз в городе шел снег, целых два часа. Когда снегопад прекратился, я вышел на площадь и стал учить юных оборванцев лепить снежную бабу… нет, снежную деву. Я решил назвать ее Медея.

— La pessima Medea! — вскричал один из мальчишек. — Это она по ночам разъезжает по небу на козле?

— Нет, нет, — заверил я. — Она была прекрасной дамой, герцогиней Урбанской, самой красивой женщиной на белом свете.

Я сделал ей корону из мишуры и уговорил мальчишек приветствовать ее криком: «Evviva, Medea!» Но один из них заявил:

— Она ведьма. Сожжем ее!

И все бросились за хворостом и паклей. За минуту маленькие вопящие демоны растопили снежную скульптуру.


15 декабря. Ну и гусь же я! Подумать только: мне уже двадцать четыре года, я известный литератор, а занимаюсь такими глупостями! Во время долгих прогулок я сочинил новые слова на одну популярную сейчас мелодию — не помню, откуда она. Песенка получилась на сильно исковерканном итальянском. Начинается она с обращения к «Medea, mia dea»[46] и перечисления имен ее возлюбленных. Теперь я все время мурлыкаю: «О, почему я не Маркантонио? Не Принцивалле? Не Нарни? Не старина Гвидальфонсо? Ведь ты любила бы меня, Medea, mia dea!» И так далее, и так далее… Ужасная чушь!

Полагаю, мой домовладелец считает, будто Медея — некая дама, встреченная мною на побережье. Убежден, что синьора Серафина, синьора Лодовика и синьора Адальгиза — три Парки, или Норны[47], как я их называю, — придерживаются именно такого мнения. Сегодня на рассвете, прибирая у меня в комнате, синьора Лодовика сказала мне:

— Как прекрасно, что signorino занялся пением!

Я и сам не заметил, что бормотал: «Vieni, Medea, mia dea!»[48] — пока старушка возилась, разжигая огонь в камине. Я замолчал, подумав: «Хорошенькая у меня будет репутация, если слухи о моих любовных похождениях дойдут до Рима, а потом и до Берлина…» Синьора Лодовика тем временем выглянула из окна, снимая с крюка уличную лампу, по которой сразу можно узнать дом сора Асдрубале. Очищая ее от копоти, прежде чем снова зажечь, она сказала — как всегда, немножко застенчиво:

— Напрасно ты перестал петь, сынок, — она то зовет меня «синьор профессор», то ласково кличет nino и viscere mie[49]. — Напрасно ты перестал петь: на улице какая-то юная барышня остановилась, чтобы послушать тебя.

Я бросился к окну. Женщина, укутанная в черную шаль, стояла под аркой, глядя прямо на меня.

— Хе-хе, у синьора профессора есть почитательницы, — сказала синьора Лодовика.

«Medea, mia dea!» — запел я во весь голос, довольный, точно мальчишка, что приведу в смущение любопытную даму. Она резко отвернулась, махнув мне рукой. В этот миг синьора Лодовика водворила на место лампу. Свет озарил улицу, и я почувствовал, что холодею: женщина внизу… то была вылитая Медея да Карпи!

…Ну и дурак же я, право слово!


17 декабря. Боюсь, моя одержимость Медеей да Карпи стала общеизвестной, и все благодаря моим глупым разговорам да идиотским песенкам. Сын вице-префекта, или кто-то из компании его разлюбезной графини, или помощник из архивов пытается подшутить надо мной! Но берегитесь, почтенные дамы и господа, я отплачу вам той же монетой!

Можно представить, что я почувствовал, когда обнаружил у себя на столе запечатанное письмо, неизвестно кем принесенное. На нем значилось мое имя. Почерк показался странно знакомым, и через несколько мгновений я узнал его, ведь я видел письма Медеи да Карпи в архивах. Я был потрясен до глубины души. В следующий миг я решил, что это подарок от человека, осведомленного о моем увлечении Медеей, — подлинник ее письма. Но невежда нацарапал мой адрес прямо на нем — лучше бы положил в конверт!

Однако письмо предназначалось мне лично, и его содержание было вполне современным… Всего четыре строчки: «Спиридон! Некая особа, узнав о вашем интересе к ней, будет ждать сегодня в девять вечера у церкви Сан Джованни Деколлато. Ищите в левом приделе даму в черном плаще и с розой в руках».

Тут я понял, что стал жертвой розыгрыша, мистификации. Я вертел записку в руках. Бумага похожа на ту, что делали в XVI веке, а почерк Медеи да Карпи скопирован на удивление точно. Кто сочинил это послание? Я перебрал в памяти всех, кто способен на такую шутку. Вероятно, здесь замешан сын вице-префекта — не исключено, что вместе со своей графиней. Должно быть, кто-то вырвал чистую страницу из старинной рукописи. Изумительно ловкая и талантливая подделка! Один человек с подобной задачей не справился бы…

Как отплатить шутникам? Сделать вид, что я не обратил на письмо внимания? Таким образом, я сохраню достоинство, но это скучно. Нет, я отправлюсь на свидание, посмотрю, кто придет, и разыграю его в свою очередь. А если никто не явится, я посмеюсь над шутниками, неспособными довести розыгрыш до конца. Возможно, романтику Муцио захотелось свести меня с некой дамой в надежде, что я воспылаю к ней страстью. От подобного приглашения откажется лишь глупец или ученый сухарь. Стоит познакомиться с барышней, которая умеет копировать письма XVI века, ведь томный щеголь Муцио на такое дело не способен, по моему глубочайшему убеждению. Я пойду! Богом клянусь! Отплачу им той же монетой! Сейчас пять… как долго тянется день!


18 декабря. Неужто я сошел с ума? Или призраки действительно существуют? Приключение прошлой ночи потрясло меня до глубины души.

Я вышел из дома в девять, как повелевало таинственное послание. Все лавки были закрыты — ни единого открытого окна, ни души вокруг. Холод покалывал кожу, моросил дождь со снегом, и туман окутывал узкие, крутые улочки, бегущие в темноте меж высоких стен, под величавыми арками, — они казались еще мрачнее в неверном свете одиноких масляных лампад, чье мерцание желтым отблеском ложилось на мокрые полотнища городских флагов.

Сан Джованни Деколлато — небольшой собор или, скорее, церквушка — всегда на замке: многие церкви здесь отпирают только по большим праздникам. Она примостилась на крутом склоне за герцогским дворцом, у развилки двух вымощенных булыжником улиц. Я проходил мимо нее сотни раз и замечал ее лишь мельком. Мое внимание привлек только мраморный рельеф над дверью — изображение седой усекновенной головы Крестителя, а еще я обратил внимание на железную клетку неподалеку, где когда-то выставляли на всеобщее обозрение головы казненных преступников. Очевидно, обезглавленный — или, как говорят здесь, decollate — Иоанн Креститель распространял свое покровительство на работников топора и плахи.

Я быстро добрался до Сан Джованни. Сознаюсь, я был взволнован: виной тому моя горячая польская кровь и юный возраст. К своему удивлению, я обнаружил, что в окнах часовни не горит свет, а дверь заперта! Хорошая шуточка — отправить меня в промозглую, зябкую ночь в церковь, закрытую невесть сколько лет! Даже не знаю, что я мог учинить в этот миг ярости; мне хотелось высадить церковную дверь или пойти вытащить сына вице-префекта из постели, ибо я почитал его главным виновником.

Я склонялся к последнему варианту и уже развернулся, чтобы пройти к дому своего товарища по черному переулку слева от церкви, как вдруг замер на месте, услышав где-то поблизости звуки органа; да, звуки органа были вполне отчетливыми — а также голоса хора и монотонное чтение молебнов.

Итак, церковь вовсе не закрыта! Я направился обратно. Вокруг царили тьма и тишина. Неожиданно порыв ветра вновь донес едва слышные звуки органа и голосов. Я прислушался. Очевидно, они доносились с соседней улицы, справа. Возможно, где-то есть другая дверь? Я прошел под аркой и спустился по улочке — в ту сторону, откуда вроде бы доносилась мелодия. Ни двери, ни света — лишь черные стены да тусклый отблеск подрагивающих огоньков масляных лампадок на черных мокрых флагах. Более того — полное безмолвие. Я остановился на минуту — и вот пение послышалось снова; на сей раз мне показалось, что доносится оно с той улицы, откуда я пришел. Я вернулся — и напрасно.

Так я блуждал туда и обратно, безо всякого результата. В конце концов, я потерял терпение: меня терзал ужас, леденящий душу, — и только решительный поступок мог его развеять. Если загадочные звуки доносятся не справа и не слева, значит, остается лишь церковь. Почти обезумев, я одним прыжком преодолел две или три ступени, готовый выбить дверь. К моему удивлению, она приоткрылась, хоть и с трудом. Я вошел, и звуки молебна рванулись мне навстречу, когда я застыл на миг перед тяжелой кожаной портьерой, отгораживающей зал от входной двери. Я приподнял его и проскользнул в церковь.

Вероятно, здесь проходила предрождественская служба. Алтарь освещали яркие огоньки лампад и тонких свечей, однако они не рассеивали полутьмы в центральном нефе и боковых приделах, заполненных прихожанами наполовину. Я локтями прокладывал себе дорогу по правому от алтаря приделу. Сердце учащенно билось. Мысль о том, что это розыгрыш и я встречу здесь всего лишь кого-то из приятелей своего друга, покинула меня.

Когда глаза привыкли к свету, я огляделся по сторонам. Мужчины кутались в широкие плащи, женщины — в широкие платки и шерстяные шали. Церковь была объята полумраком, и я не мог толком ничего рассмотреть, однако мне показалось, что под этими плащами и накидками одежда несколько необычная. Мужчина передо мною, я заметил, щеголял в желтых чулках. Женщина рядом была в красном корсете, стянутом на спине золотыми крючками. Возможно, это крестьяне из какой-то дальней деревушки приехали отпраздновать Рождество? Или жители Урбании облачились в старинные одежды в честь праздника?

Пребывая в изумлении, я вдруг наткнулся взглядом на женщину, что стояла в боковом приделе напротив меня, ближе к алтарю, озаренная сиянием свечей. Она была облачена в черное, но в руках держала алую розу — невиданная роскошь в это время года в таком месте, как Урбания! Женщина, очевидно, заметила меня и, выступив на свет, распахнула складки плотного черного плаща, открывая моему взору темно-красное платье с мерцанием золотой и серебряной вышивки. Она обернулась ко мне, и в ярком блеске лампад и свечей я узнал лицо Медеи да Карпи!

Я ринулся вперед, грубо расталкивая людей — или, скорее, проходя сквозь неосязаемые тела. Но дама повернулась и быстрыми шагами пересекла боковой придел, направляясь к выходу. Я следовал за ней, совсем близко, но почему-то не мог догнать. Один раз, у портьеры, она снова обернулась — всего-то в нескольких шагах от меня. Да, то была Медея, Медея собственной персоной. Нет сомнения, ошибка невозможна, и это не розыгрыш. Овальное личико, тонко очерченные губы, прищуренные веки, изысканный алебастровый оттенок кожи! Она откинула портьеру и выскользнула из церкви, лишь занавес разделял нас. Я последовал за нею и увидел, как захлопнулась деревянная дверь. Снова в одном шаге от меня! Но я настигну Медею на лестнице!

…Я стоял возле церкви. Вокруг не было ни души, на мокрой мостовой в лужах подрагивали отражения желтых огоньков. Меня вдруг охватил холод. Я не мог сдвинуться с места. Хотел вернуться в церковь — она была закрыта. Я ринулся домой. Волосы стояли дыбом, я весь дрожал и целый час вел себя как одержимый. Неужели все это — самообман? И я схожу с ума? О Боже, Боже, неужто я схожу с ума?


19 декабря. Ясный, солнечный день. Ночной снег растаял, обнажив деревья и кусты. Ледяные вершины сверкают в солнечных лучах. Сегодня воскресенье, и погода праздничная; колокола звонят, возвещая близость Рождества. На площади с колонной Меркурия народ готовится к ярмарке, раскладывая на лотках разноцветные одежды из хлопка и шерсти, яркие шали и платки, зеркала, ленты, начищенные до блеска оловянные лампы — выбор не хуже, чем у коробейника в «Зимней сказке»[50]. Мясники увешивают витрины гирляндами из бумажных цветов, ветчина и сыры украшены флажками и зелеными веточками. Я вышел за городские ворота, чтобы поглядеть на ярмарку скота; лес переплетенных рогов, океанский гул мычания и шипение раскаленных тавро: сотни великолепных белых мулов с красными ленточками на шеях и рогами в ярд длиной собраны на маленькой piazza d’armi под стенами города.

Фи! Зачем я пишу всю эту чушь? Я заставляю себя думать о колокольном звоне, рождественских празднествах, ярмарках скота, но мой разум занят лишь мыслями о Медее, Медее. Видел ли я ее в действительности — или это сумасшествие?


Два часа спустя. Церковь Сан Джованни Деколлато — так говорит мой домовладелец — закрыта давным-давно. Что же это было — галлюцинация? Видение? Возможно, мне снился сон? Я снова вышел из дома, чтобы взглянуть на церковь. Вот она, у развилки двух улочек, а над входом — рельеф, изображающий голову Крестителя. Дверь, кажется, не открывали много лет. В окнах я вижу паучьи сети. Похоже, здесь собираются лишь пауки да крысы, как и говорил сор Асдрубале.

И все же… и все же… Воспоминание такое ясное, такое отчетливое! Над алтарем красовалось изображение танцующей дочери Иродиады, я помню ее белый тюрбан с красным плюмажем и голубое одеяние Ирода; я помню очертания центральной люстры — она слегка покачивалась, и огонек одной из свечей согнулся пополам от жара и сквозняка.

Все эти подробности я мог видеть в других местах и неосознанно сохранить в памяти, а теперь они воскресли в моем сне; я слышал, психологи считают, что это возможно. Я приду снова: если церковь будет закрыта — что ж, значит, это видение, сон, результат перевозбуждения. Нужно тотчас ехать в Рим и показаться докторам, ибо я опасаюсь сумасшествия.

А если вдруг… Ба! Не может быть никакого «вдруг». Но все-таки, если… если я правда видел Медею… Я увижу ее вновь, заговорю с ней. Одна только мысль об этом будоражит кровь, но я испытываю не ужас… Даже не знаю, как сказать. Это страх, но страх упоительный. Дурак! Какая-то извилинка у меня в мозгу, в двадцать раз тоньше волоска, вышла из строя — вот и все.


20 декабря. Я побывал там снова, я слышал музыку, вошел в церковь и видел Ее! Больше не могу сомневаться в своих чувствах. С чего бы? Черствые люди говорят, что мертвым не дано воскреснуть, и прошлое нельзя вернуть. Для них это истина, но почему я должен подчиняться чужим законам? — ведь я люблю и одержим этой любовью… Но я сбился с мысли… Почему бы Медее не вернуться в этот мир, если она знает, что есть на земле человек, чьи помыслы и желания посвящены ей одной?

Галлюцинация? Но я видел ее, как вижу бумагу, на которой пишу: она стояла в ярком сиянии алтарных свечей. Я слышал шорох ее юбок, вдыхал аромат волос, прикоснулся к портьере, потревоженной ее прикосновением… И вновь упустил ее! Но когда я выскочил на безлюдную улицу, залитую лунным светом, то обнаружил алую розу на ступенях церкви — эту розу я видел в руках Медеи мгновение назад. Я держал ее в руках, ощущал запах настоящего, только что сорванного цветка.

По возвращении домой я поставил ее в воду, расцеловав бессчетное число раз, и оставил на комоде, намеренный не подходить к нему в течение двадцати четырех часов, чтобы увериться, иллюзия это или нет. Но я должен увидеть ее снова, должен!

О, небеса! Я скован ужасом, вид скелета не потряс бы меня сильнее. Свежая роза, полная цвета и аромата, пожелтела, засохла, словно ее несколько столетий держали меж страниц книги, и рассыпалась прахом, едва я прикоснулся к ней. Ужасно, ужасно!

Но что со мной? Неужели я не знал, что люблю женщину, умершую триста лет назад? Если бы я пожелал получить свежие розы, сорванные только вчера, графиня Фьямметта или любая хорошенькая белошвейка могли бы подарить их мне. Роза увяла — но что с того? Если бы только сжать Медею в объятьях, как я сжимал пальцами стебель цветка, поцеловать, как целовал эти лепестки, разве не буду я на вершине блаженства, даже если моя возлюбленная немедленно превратится в прах? Даже если я сам стану прахом?


22 декабря. Одиннадцать вечера. Я снова видел ее! — едва не заговорил с ней. Мне обещана ее любовь! Ах, Спиридон! Ты был прав, считая, что не создан для земной amori.

В обычный час я отправился сегодня к церкви Сан Джованни Деколлато. Стояла ясная зимняя ночь, высокие дома и колокольни темнели на фоне синих небес, испещренных мириадами стальных звездочек. Луна пока не взошла. В церкви не горели огни, но, приложив усилие, дверь я все-таки открыл и вошел внутрь, увидев ярко освещенный, как и прежде, алтарь.

Неожиданно мне пришло в голову: все эти мужчины и женщины — прихожане, заполнившие церковь, священники, с пением обходящие алтарь, — давно мертвы и не существуют для прочих людей. Я коснулся, будто случайно, руки соседа. Она была холодна, как сырая глина. Мужчина обернулся, но словно не заметил меня; лицо его оказалось пепельно-бледным, а глаза — точно у слепого или мертвеца. Я почувствовал желание выбежать вон. Но в этот миг узрел Ее — на прежнем месте, в мерцании свечей возле алтаря, закутанную в черный плащ. Она обернулась, свет упал ей на лицо, озарив изящные черты, чуть прищуренные глаза и тонкие губы, алебастровую кожу с легким румянцем. Наши взгляды встретились.

Я снова попытался проложить себе дорогу к ее приделу; она торопливо шла прочь, я устремился за ней. Раз-другой она помедлила, и я решил, что нагоню ее, но когда выбежал на улицу, секунду спустя после того, как дверь закрылась за Медеей, она вновь исчезла.

На ступенях я увидел что-то белое. Не цветок, а письмо! Я бросился обратно в церковь, чтобы прочитать его, но двери были накрепко закрыты, словно их не отпирали много лет. Я ничего не видел в мерцании уличных лампад и бросился домой, зажег лампу, выхватил письмо из-за пазухи. И вот оно лежит передо мной. Это ее рука — тот же-почерк, что и в архивах, тот же, что и в первом письме:

«Спиридон! Будь достоин своей любви, и любовь твоя будет вознаграждена. В ночь перед Рождеством возьми тесак и пилу и смело вонзи их в грудь бронзового всадника на площади — туда, где сердце. Когда ты вскроешь металл, внутри ты увидишь серебряное изваяние крылатого гения. Возьми его, разбей на сотни осколков, рассеяв их повсюду — на поживу ветру. Той же ночью возлюбленная придет, чтобы вознаградить тебя за верность».

На коричневой восковой печати — девиз «Amour Dure — Dure Amour».


23 декабря. Так значит, это правда! Уготовленная мне судьба поистине чудесна. Я, наконец, нашел то, к чему стремилась моя душа. Мои литературные труды, любовь к искусству, Италии — все эти предметы занимали мой разум и все же оставляли меня вечно неудовлетворенным, поскольку не имели ничего общего с моим предназначением. Я тосковал по истинной жизни — так измученный пилигрим в пустыне страстно желает найти колодец. Но жизнь страстей, привлекательная для прочих юношей, и жизнь интеллекта, свойственная ученым, никогда не утоляли этой жажды.

Итак, мне предназначена любовь призрака? Мы посмеиваемся над старыми суевериями, но забываем, что вся наша чванливая современная наука также может показаться заблуждением человеку будущего. Отчего правда обязательно должна быть на стороне настоящего, а не прошлого? Те люди, что рисовали картины и строили дворцы три столетия назад, безусловно, обладали столь же тонким вкусом и острым разумом, как мы, наученные делать копии и производить локомотивы.

На все эти мысли меня натолкнуло чтение одной книжки из библиотеки синьора Асдрубале: с ее помощью я пытался определить свою судьбу по звездам и обратил внимание, что мой гороскоп почти полностью совпадает с гороскопом Медеи да Карпи. Может быть, в этом кроется объяснение всему?.. Но нет, нет, причина в том, что я полюбил эту женщину, едва прочитал о ее судьбе и увидел ее портрет, хотя скрывал от себя это чувство, прикрываясь интересом к истории… Да, история и правда вышла неплохая…

Я добыл пилу и топорик. Пилу купил у нищего столяра в одной деревеньке неподалеку от Урбании. Он не понял сначала, что мне нужно, и, думаю, принял меня за сумасшедшего. Возможно, вполне справедливо. Но что если в жизни безумие идет рука об руку со счастьем?

Подходящий топорик я увидел на лесном складе, где обтесывают стволы пихт с апеннинских высокогорий у Сант-Эльмо. Во дворе никого не было, и я не смог преодолеть искушение: взвесил топор в руке, опробовал его остроту — и украл. Первый раз в жизни я стал вором. Почему я не купил топорик в магазине? Трудно сказать. Видимо, не сумел противостоять притягательному сиянию лезвия.

Кажется, я вознамерился совершить акт вандализма, надругаться над собственностью Урбании без всякого на то права. Но я не желаю зла ни статуе, ни городу; если бы я мог добраться до idolino, не повреждая бронзы, я бы с радостью сделал это. Но я должен подчиняться Ей, отомстить за нее, добыть серебряную статуэтку, изготовленную и заговоренную Робертом, чтобы его трусливая душа не встретилась с привидением, которого он боялся больше всего на свете. О, герцог Роберт, из-за вас Медея умерла без покаяния, обреченная на адские муки, а вы надеетесь отправиться в рай! Вы опасались свидания с нею за пределами земной жизни и думали, будто вам удалось перехитрить ее и предусмотреть любые неожиданности. Ничего подобного, ваша светлость. Вам предстоит узнать, что значит быть призраком, и повстречаться с обиженной вами женщиной.

Этот день бесконечен! Но вечером я вновь увижу ее.



11 часов. Нет, двери крепко закрыты, волшебство рассеялось. Я не увижусь с ней до завтра. Но завтра! Ах, Медея, обожал ли тебя хоть один из твоих возлюбленных так, как я? Осталось двадцать четыре часа до счастливого мгновения, которого я, кажется, ждал всю жизнь. А потом, что потом? Я понимаю все яснее: далее — ничего. Все, кто любил Медею да Карпи и служил ей, умерли: заколотый кинжалом Джованфранческо Пико, отравленный Стимильяно, его убийца-грум, зарезанный по ее приказу, Оливеротто да Нарни, Маркантонио Франджипани и бедный Орделаффи: он так и не увидел лица своей владычицы, и единственной его наградой стал платок, которым палачи вытерли лоб этого искалеченного юноши с переломанными ребрами и разодранной плотью.

Всех ждала смерть, поджидает она и меня. Любовь такой женщины губительна в своем совершенстве: Amour Dure — Dure Amour, как гласит ее девиз. Я тоже умру. Но почему нет? Возможно ли жить, наслаждаясь любовью другой женщины? Как влачить прежнее жалкое существование после счастья, уготованного мне завтра? Немыслимо! Ее рыцари ушли в мир иной, и я отправлюсь за ними.

Я всегда знал, что не проживу долго. Еще в Польше цыганка сказала мне однажды, что линия жизни на моей ладони резко обрывается, а это означает насильственную смерть. Я мог погибнуть на дуэли с кем-нибудь из собратьев-студентов или в железнодорожной катастрофе. Но нет, моя смерть будет совсем иной! Смерть… Ведь Медея тоже мертва? Какая странная будущность открывается мне… Возможно ли, что за краем могилы я встречу и остальных — Пико, грума, Стимильяно, Оливеротто, Франджипани, Принцивалле дельи Орделаффи? Будут ли все они рядом с Медеей? Но меня она полюбит сильнее, ведь я безнадежно посвятил себя ей, хотя прошло три столетия после ее смерти!



24 декабря. Я завершил все приготовления. Этой ночью, в одиннадцать часов, я выскользну из комнаты. Синьор Асдрубале и его сестры будут мирно похрапывать во сне. Я расспросил их: они опасаются ревматизма, поэтому не посещают полуночную мессу. К счастью, между моим домом и главной площадью нет церквей. Если даже по улицам Урбании пройдут праздничные шествия, то далеко отсюда. Комнаты вице-префекта на другой стороне дворца, он ничего не услышит. На площадь выходят только окна парадных залов и архивов, а также ворота пустых дворцовых конюшен.

Кроме того, я управлюсь быстро. Я опробовал остроту пилы на бронзовой вазе, купленной у синьора Асдрубале. Со статуей — полой, да к тому же изъеденной ржавчиной (я даже приметил кое-где трещины) — будет работать легче, особенно после удара острым топориком. Я привел в порядок бумаги, составив завещание в пользу государства, направившего меня сюда. Мне жаль только, что читатели никогда не увидят моей «Истории Урбании».

Чтобы скоротать бесконечный день и утихомирить лихорадочное нетерпение, я только что совершил долгую прогулку. Сегодня самый холодный день в году. Голубой воздух искрится как сталь. Яркое солнце совсем не греет, его лучи, отраженные снежными вершинами, только усиливают ощущение мороза. Немногочисленные прохожие закутаны с ног до головы. Длинные сосульки свисают со статуи Меркурия на фонтане. Можно представить, как озябшие волки пробираются через сухой кустарник и осаждают город, надеясь там согреться.

Почему-то этот мороз удивительно успокаивает меня — он напоминает мне о детстве. Когда я взбирался, то и дело поскальзываясь, по обледенелой мостовой крутых улочек, глядя на заснеженные вершины на фоне неба, и когда проходил мимо украшенной веточками самшита и лавра церкви, откуда доносился слабый аромат ладана, в памяти с удивительной яркостью воскресли — не знаю почему — давние картины рождественских вечеров в Познани и Вроцлаве, когда я ребенком бродил по широким улицам, разглядывая витрины, где зажигали огни на елках, и гадая, ждет ли меня дома по возвращении чудесное зрелище — комната, сияющая огнями, разукрашенная стеклянными бусами и орехами в позолоченной обертке. Останется лишь повесить последние синие и красные гирлянды и грецкие орехи в серебряной и золотой фольге, а потом зажечь разноцветные свечи, чей воск будет капать на прекрасные, нарядные зеленые ветви.

Дети ждут с замиранием сердца, когда же им расскажут о Рождестве. А я, чего я жду? Не знаю. Все кажется сном, все зыбко и туманно, будто время остановилось, и дальше ничего не будет. Мои желания и мечты мертвы, а сам я обречен безвольно скитаться в стране снов. Существует ли мир вокруг меня? Возникшая перед моими глазами улица в Познани, широкая улица с окнами, освещенными огнями Рождества, и зелеными ветвями елей за оконными стеклами, кажется намного реальнее. Жажду ли я наступления ночи? Боюсь ли его? И придет ли, наконец, этот вечер!


Рождество, полночь. Я сделал все, как и задумал. Бесшумно выскользнул на улицу, когда синьор Асдрубале и его сестры крепко спали. Я испугался было, не разбудил ли их, поскольку уронил пилу, пробираясь через главную комнату, где хозяин дома держит свои диковинки на продажу. Пила звякнула о старые латы, которые он пытался восстановить. Я быстро потушил свечу и спрятался на лестнице, услышав, как синьор Асдрубале что-то сонно пробурчал. Он вышел в халате, но никого не увидел и вернулся в постель, пробормотав: «Кошка, должно быть». Я тихо прикрыл за собой входную дверь. За день небеса нахмурились: сияла полная луна, однако то и дело она исчезала за серыми с желтизной облаками. На улице — ни души, длинные дома вытянулись по струнке в лунном свете.

Не знаю почему, но я избрал кружной путь к площади, мимо дверей одной-двух церквушек, где горел свет полуночной мессы. На миг я ощутил искушение войти в одну из них, но что-то, казалось, удерживало меня. Я уловил слабые отзвуки рождественских гимнов и, почувствовав, что вот-вот лишусь решимости, заторопился прочь. Когда я проходил под портиком возле Сан Франческо, то услышал позади шаги: меня кто-то преследовал. Я остановился и позволил прохожему обогнать меня. Когда он поравнялся со мной, то приостановился и пробормотал: «Не ходи! Я Джованфранческо Пико». Я обернулся, холодея: никого.

В переулке, возле апсиды собора, я увидел другого мужчину. Он стоял, прислонившись к стене, и в лунных лучах мне почудилось, что по его лицу с острой бородкой клинышком струится кровь. Я прибавил шагу, но когда поравнялся с ним, он прошептал: «Не подчиняйся ей, возвращайся. Я Маркантонио Франджипани». У меня зуб на зуб не попадал, но я так же поспешно направился вперед. Лунный свет открашивал стены в голубые тона.

Наконец, я издали увидел площадь, залитую лунным сиянием. Казалось, будто окна дворца ярко освещены, и зеленоватая статуя герцога Роберта мчится мне навстречу. Я должен был пройти в тени под аркой, но чья-то фигура вышла из стены и преградила мне дорогу закутанной в плащ рукой. Я попробовал прорваться. Человек схватил меня за плечо, и рука была тяжела, как глыба льда. «Ты не пройдешь! — вскричал он. — Ты не получишь ее! Она моя, только моя! Я — Принцивалле дельи Орделаффи». Луна выглянула снова, и я увидел мертвенно бледное, почти детское лицо, обвязанное вышитым платком. Пытаясь освободиться от ледяной хватки, я выхватил топорик и со всего размаху нанес удар… Топорик со звоном врезался в стену… Призрак исчез.

Я спешил. Исполняя задуманное, раскалывал бронзу, пилой наносил ей еще более глубокие раны и, в конце концов, добыл серебряную статуэтку, разбил ее на несчетные осколки. Когда я разбрасывал их по мостовой, тучи внезапно закрыли луну пеленой, поднялся сильный ветер и помчался, завывая, по площади. Мне почудилось, что земля содрогнулась. Я бросил топорик и пилу и кинулся домой, чувствуя, что меня преследуют: за мной словно мчались сотни невидимых всадников.

Но теперь я спокоен. Настала полночь, мгновение — и она будет рядом! Терпение, сердце мое! Я слышу, как громко оно бьется, слишком громко. Надеюсь, никто не обвинит бедного синьора Асдрубале. Я напишу властям, дабы подтвердить его невиновность на случай, если со мной что-то произойдет… Час ночи! Только что пробили куранты на дворцовой башне. Я, Спиридон Трепка, подтверждаю: если этой ночью что-либо случится со мной, никто, кроме меня самого… Шаги на лестнице! Это она. Наконец-то, Медея, Медея! Amour Dure — Dure Amour!


Здесь обрывается дневник Спиридона Трепки. Газеты провинции Умбрия сообщили публике, что рождественским утром 1885 года бронзовая конная статуя Роберта II найдена изуродованной самым плачевным образом, а профессора Спиридона Трепку из Познани, гражданина Германской империи, обнаружили мертвым: он был заколот ударом в сердце, нанесенным неизвестной рукой.




Загрузка...